СОН МАРИИ

Все гости пусты и сквозят, как туманы,

Не тронута снедь, не початы стаканы -

Так кто же тут был?

Ю.Кузнецов


Зима в тот год выдалась на диво беззвездной, словно светила все расточились по иным созвездиям, невидимым из нашего города. И только на обимурском утесе можно было почувствовать ночной простор небес. А так… черный глухой колпак с дыркой для луны. И все.

Впрочем, может быть, звезды просто отворачивались от меня? Это была тяжелая зима!

Случилось так, что в новогоднюю ночь я оказался один. Не стану обременять память отголосками былых печалей, бог с ними, пусть пребудут с теми, кто мне их щедро дарил. Я остался один, а один быть не умею. Не научила жизнь смотреть на себя, слушать себя и собой наслаждаться. Как быть? Лечь спать и в голову не приходило, телевизора я не любил, и он платил мне тем же, то есть его стеклянное лицо было большей частью непроглядно-хмурым. Пойти к соседям - испортить людям праздник. Редакция наша в полном составе собиралась у второго зама главного, но явиться туда после того, что говорилось обо мне на последней летучке? Нет уж.

Измаявшись в одинокой духоте, я вьшел на улицу. Рассказывали, что на прудах, где установлена огромная елка, некоторые чудаки встречают Новый год. Ну что же! Чужой среди чужих, случайные улыбки, никого не обременяешь, для разнообразия - мгновения ни к чему не обязывающего чувства единения с народом… У меня был коньяк, с бою взятый заранее, когда я еще не предполагал, что окажусь этой ночью один. Теперь бутылка поощрительно побулькивала во внутреннем кармане моего пальто.

Улица была пуста, черна, бела. Странные ночные тени, обрезки тьмы, лежали на снегу. И моя тень, будто соглядатай из мира мрака, то кралась позади, а то забегала вперед, норовя нахально заглянуть в лицо.

Пройдя широкой улицей, я свернул на другую, ведущую вниз, к обимурскому бульвару. Это была улица моего детства - чуть ли не единственное место в городе, куда я любил приходить не по обязанности маршрутов и где душа моя ощущала подобие покоя.

Три забитые снегом ступеньки, превратившиеся в ледянку, и крыльцо «генеральского дома» с балюстрадой, и сполохи елочных огней меж тяжелых штор. Над забором скрежетали ветви черемухи. Школа с такой низкой, низкой крышей… И тут навстречу мне из дворика вывернулся человек. Надо было нам, двоим на совершенно пустой улице, столкнуться, да так, что не разойтись! Кидались туда-сюда с извинениями и сконфуженными улыбками, словно некая сила переминала нас на месте для того, чтобы мы наконец-то узнали друг друга и заорали:

- Сашка!

- Витька!

То был мой бывший одноклассник. Дружба наша не переросла школьных лет, но тем трогательнее оказалась неожиданная встреча. Не буду тратиться на пересказ нашего стремительного диалога, но в конце концов Сашка узнал, что деваться нынешней ночью мне решительно некуда. А он спешил в компанию - почти незнакомую, но «очень интеллигентную». И до чего же я вдруг ему позавидовал! До чего испугался ледяного радушия прудов!… Тоска взяла.

Сашка нетерпеливо топтался рядом, готовый бежать дальше, но не знал, как бы это половчее проститься со мной, бесприютным, а я молчал, будто обиженный пацан, которого бросают дружки. И вдруг, словно бы решившись или услышав подсказку, Сашка схватил меня за руку и потащил в один из деревянных домов, которые помнились мне с детства и давно были обречены на снос. Я не противился, а когда, с мороза, мы ворвались в коридор, где густо пахло старьем, керосином, сыростью, я едва не опередил своего вожатого. Запахи детства - это что-то необъяснимое! Я был готов воспеть и вату из разодранного одеяла, дранкой прибитого к стене крест- накрест, и железный почтовый ящик с висячим замочком, и даже обвалившуюся штукатурку. Чудилось, этот благословенный подъезд не изменился за четверть века. Дом производил впечатление ничейного, и я вспомнил вдруг, что, по сути, так оно и было: уже много лет здесь селили людей случайных, чьи жилища подвергались долгому капитальному ремонту. Ютились они тут по году и больше, в нагромождении вещей, неудобствах и надежде на расторопность городских властей. Видимо, к разряду таких вот бедолаг и принадлежали Сашкины «интеллигенты».

Мы вошли. В прихожей и кухне горел нормальный свет, а в комнате свечи - какое-то церковное множество свечей! Приглядевшись, однако, я понял, что это оптическая иллюзия: свечей было не так уж много, зато здесь стояло несколько зеркал, их роль выполняли и стекла книжных шкафов, огоньки разбегались, дробились… Комната была невелика, но из-за этих свечей, мигавших в глубинах отражений, чудилось, будто мы, гости, сидим не за тесным столом, а далеко-далеко друг от друга… в разных углах, в разных комнатах… в разных мирах… Впрочем, я частенько поминаю мирозданье всуе!

Ну вот, мы сидели, пили, ели, нормальный свет потом, кажется, зажгли, потому что я разглядел некоторых гостей. Играла музыка, несколько человек танцевали среди нагромождения вещей, в полночь все пили шампанское и кричали. Толпа была разнородной, но при этом никто не чувствовал ни разобщенности, ни скуки, ни неловкости друг с другом, хотя не было стержня, роль которого в застолье призваны исполнять хозяева. Надо сказать, хозяина вовсе не было. А хозяйка…

Она вела себя так, будто сама здесь нечаянная, никого не знающая гостья. Сидела в потертом кресле, завернувшись в тонкую белую шаль. У нее были очень прямые худые плечи, и я в жизни не видел, чтобы шаль так строго лежала на плечах.

Хозяйке было, пожалуй, около сорока; возраст ее выдавали серые от седины, коротко стриженные волосы и еще глаза. Серые, большие, с назойливым выражением тревоги. Иногда они заплывали слезами, и в них начинали колыхаться огоньки, глаза словно бы горели, а потом скулы напрягались - и она снова сидела с подобием улыбки на губах. Чудилось, она горда… но это была уязвленная гордость.

Конечно, я спросил о ней Сашку, найдя его оживленно обсуждающим традиции и влияние вольных каменщиков с каким-то бородачом. Почему? Да здесь казалось возможным все.

Сашка торопливо пробормотал, что муж этой сероглазой женщины, собственно говоря, и соткал пестрый узор компании, но как ушел утром, так до сих пор и не возвращался. Тревожится Анна не потому, что с ним могло случиться худое. Ходили слухи, будто хозяин изменяет жене направо и налево и, судя по всему, задержался в одной из тех сторон.

Видимо, я к тому времени был не очень-то трезв, потому что ринулся к хозяйке, устроился рядом, забрал ее холодные пальцы в свои:

- Не надо так переживать!

Глаза Анны заметались было, но вдруг с надеждой приковались ко мне.

- Знаете же, как у нас ходит транспорт! - почувствовав некоторое одобрение, продолжал я. - Ну просто штурмом надо брать! А пока выйдешь - разденут. Может быть, и ваш муж не доехал еще. Или решил подкупить горючего. А уж очереди за этим делом!…

- Помилуйте! - сказала Анна. - Какая очередь? Какой транспорт? Сейчас уже за полночь!

Ну я и загнул! И впрямь… Но лихой мой язык, словно уши не передали ему сигнала «стоп», порол свое:

- Говорят, что в других городах этого безумного антиалкогольного прессинга нет. Когда из меня делают крутое тесто в автобусе или когда я вижу тьмы, и тьмы, и тьмы перед открытием винных, я нашему градоначальнику желаю, чтоб ему на том свете два мучения чередовали. Один день - входить и выходить из автобуса, который бы штурмовала толпа чертей с самыми острыми локтями и самыми тяжелыми копытами, чтоб ему истыкали все бока, истоптали все ноги! Входить и выходить! А на другой день, - все более распалялся я, - ему бы стоять в аду в очередях в винные магазины!

- Муки иные увижу я там, - внезапно прервал меня детский голос. - Увижу я великое древо, на котором висит множество улиц, а на улицах будут повешены грешники: кто за язык, кто за уши, кто за вежды, кто за сердце. Это будут клеветники, волхвы, злотворники и кривопретворники, творившие из права - криво, и из крива - право.

Взгляд Анны дрогнул, я оглянулся. И мельком заметил, что к голосу, меня изумившему, оборотился я один, остальные же гости собрались вокруг, глазели на меня и слушали так, будто внимали бог знает каким откровениям. А там, куда я поспешно обернулся, стояла в уголке девочка.

Ей было лет двенадцать, не больше. Серо-голубое платье топорщилось вокруг худенького тела. Темно-русые волосы затянуты в косу, кожа на висках натянулась, и глаза казались странно удлиненными. Глаза были темные, карие. Тонкий нос, круглые четкие брови, маленький подбородок, поджатые губы. Она стояла, опустив руки, сплетая пальцы. Что в ней особенного? Но эта девочка только что произнесла ужасные своей неожиданностью слова. Почему? Я смотрел, смотрел на нее. Глаза ее были не то что большими… эта темнота растекалась под веками, глаза как бы расплывались в погоне за разбредшимися мыслями.

- Моя дочь, - сказала Анна. - Она… не совсем здорова.

Да, вот что было, оказывается, в этом взгляде, под которым я чувствовал себя не то ветвистым деревом, не то заскорузлым столбом. На какой-то грани… границе… когда разом смотришь в небо и землю. Жутко! Я испытал такое лишь раз в жизни, когда случайность занесла меня в деревушку, связанную с именем одного из величайших писателей нашей русской земли. Открывали дом-музей. Народу собралось неожиданно много, в первую партию посетителей я не попал, а был позднеоктябрьский день, стылый, сырой. Рядом стояло приземистое строение - я зашел погреться. И попал на концерт художественной самодеятельности. Это было нечто вроде клуба - тесное, теснее плацкартного вагона помещение. Крошечная сцена, несколько рядов деревянных, сбитых между собою кресел. Стены были облицованы зеленым волнистым пластиком, на манер летнего павильончика. И совсем рядом со мной к стене был прикреплен показавшийся огромным синий ящик с белой ослепительной молнией и надписью: «Напряжение 380 В». На сцене три девочки неловко выплясывали что-то среднее между «Барыней» и гопаком.

Мне никогда не передать словами ощущения, охватившего меня в том клубе. Выбежал вон! Серое небо, вдали сквозной осинник, слякотный снег, пахнет свежим срубом. Будто я проломил лед на реке и вынырнул, будто вскрылась крышка гроба!

Не знаю, почему, посмотрев в эти странные темные глаза, я вспомнил тоску, поразившую меня в том «приюте культуры». Что-то о невозможности, невероятности, непереносимости некоторых сочетаний, которые подсовывает нам жизнь…

Я заметил, что все еще стою, схватившись за грудь, глядя то на девочку, то на Анну. А ее глаза вдруг снова затекли слезами.

- Моя дочь немного больна, да. Но при этом она… как бы сказать… видит и понимает куда больше нас, здоровых.

Безмолвие окружало нас. Девочка приложила ладонь к стене, и я услышал, как под слоями побелки, в сухом бревне, проснулся жук-древоточец. Белые узоры струились по стеклам.

- Она иногда отвечает на мои вопросы, если я… - Анна всхлипнула, не сводя с меня взгляда. Слезы увеличивали ее глаза, как линзы.

- Иди ко мне, - протянула она руку девочке. Та подошла и прислонилась к матери спиной, немного не доставая Анне до подбородка.

Анна обняла ее одной рукой, быстро коснулась губами темно-русых волос.

Нет, я уж слишком сентиментален. Смотрел на них двоих, и мне чудилось, будто что-то нисходит с небес. Я бы сказал - сияние, но как-то… не знаю… Чему бы там сиять?

- Мария, - медленно сказала Анна, - послушай.

Темный долгий взгляд девочки устремился на нее.

- Мария! - Голос Анны стал резче. - Где отец? Расскажи.

Девочка моргнула, будто прогнала не то соринку, не то время.

- Отец мой был очень добр. Отца моего звали Аким, мать - Анна. Они не имели детей и скорбели о своей бездетности. Долго молили они бога послать им ребенка, и наконец…

- Мария! - одернула мать. - Мы это знаем. Расскажи ему

Она слегка сжала плечо дочери, и темный взгляд прильнул ко мне. О чем загадывала она, глядя на меня, как на падающую звезду? Впрочем, скорее я так на нее смотрел, я.

- Мой папа добрый, очень добрый, - не отводя от меня глаз, забормотала вдруг Мария не своим, медлительным и тихим, а чужим, девчоночьим голосом, как будто на нее внезапно напал какой-то детский сон. - Он часто берет меня с собой… Он любит ходить в рестораны и часто берет меня с собой.

Я заметил, что слово «рестораны» она выговорила с запинкой.

- Он ходит туда только с тобой? Или… с кем-то еще? - вкрадчиво понизила голос Анна. - С вами ходили женщины?

- Да, - еще больше расширяя глаза, ответила девочка.

- Ты знаешь, где он сейчас? - Анна прижала к себе дочь еще сильнее и говорила, почти уткнувшись губами в ее голову.

- Да.

- Он один?

- Нет.

- Что делает он? Они?…

«Господи, - подумал я, вдруг все поняв. - Что ж она делает, мать?»

Да, мне показалось, я понял. Мария, конечно, не в себе, не от мира сего, но… обладает каким-то чудесным зрением или слухом. И мать пользуется этим, чтобы выведать мужа. Не слишком-то это милосердно! Да еще на глазах у всех.

Лицо девочки застыло, но взгляд странно ожил. Глаза бегали по фигурам гостей. Казалось, обрывки наших - и не только наших! - потайных дел, дум и поступков она связывает воедино и сматывает эту нить в невидимый клубок.

- Что он делает?

Я заметил, что по тоненькой шее девочки к лицу ползет краска. Мария судорожно сглотнула. Слезы? Или слова? Или это Анна слишком сильно сдавила ей плечи? А глаза Анны так и выливались в слезах. Уж не они ли настыли на стеклах окон за много дней страданий?

Мария приоткрыла рот, силясь вздохнуть. Брови ее исказились.

- Говори, говори!…

- С ума сошли, Анна! Задушите! Прекратите это издевательство!

Этой мой голос. Это я крикнул.

Анна медленно отпустила дочь. Та пошатнулась. Анна подхватила ее, подняла, прижала к себе, тяжело пошла из комнаты.

Я перевел дыхание. Осмотрелся. Нет, любопытство компании, в которую меня занесло, превосходило всякое приличие. Как смотрели на меня эти люди! Их лица словно бы заострились, постарели, исказились от ожидания. Но - чего? Чего?… И во всех взглядах, обращенных ко мне, читалось еще и поощрение… как будто я оправдал какие-то их надежды.

Ну а мне было неловко. Стоило вспомнить, как закричал на хозяйку, и во рту сохло от стыда. Сашка небось кается сейчас: «Кого я привел!» Вон посматривает из-за плеч и голов. Свечи оплывали, догорая. Из стен заметно сквозило.

Я посмотрел на дверь, в которую вышла Анна, унося дочь. Надо извиниться, загладить невольную грубость, иначе я покоя знать не буду. Почему нельзя было подождать, пока Анна вернется? Нельзя было.

На пороге я обернулся. Сашка сделал странный мгновенный жест у губ, похожий на призыв к молчанию. Но стоявшая рядом с ним женщина с ликом страдалицы повела ресницами - и мой приятель оцепенел. Странности, странности…

Я вышел в коридорчик. Был он убог и тесен, бревно подпирало потолок, сквозь щели было видно, как ветер треплет клочья вьюги. Несло стужей. Я открыл какую-то дверь. И здесь толпились зеркала, и здесь множились отражения свечей. Мария, скорчившись, полулежала в кресле, прикрытая шалюшкой Анны. Мать, похожая на призрак, так светилось ее лицо и так неразличимо темнело платье, склонялась над ней.

- Бога ради, простите, Анна, - начал я шепотом, - бога ради!…

- Что вы сделали, несчастные, окаянные, как попали вы сюда, недостойные? - пробормотала Мария, всхлипнула, задышала ровно и тихо.

- Она спит, это она во сне, - обратила ко мне лицо Анна, слегка улыбаясь моему испугу. - Не обращайте внимания.

Она протянула руку и откуда-то из мрака подтянула стул.

- Посидите здесь. В этой комнате теплее.

- И тише.

- Да. Вы разволновались? Ничего, ничего… Сердце мое потянулось к вам, когда вы вступились за мою девочку. Она еще мала, но жизнь ее нелегка. Долго я не надеялась на счастье быть матерью, но потом… - Она говорила не быстро, подбирая слова: - Потом узнала, что бог милосерд и расположен ко мне. Но если бы тогда я владела теперешним знанием… нет, нет, не пожелала бы я ни самой дочери, ни судьбы для нее такой… пересудов, кривотолков и… Знали бы вы, как ей было одиноко последние девять лет, а что предстоит, сколько слез и ран! Мы были разлучены, когда ей исполнилось три года, и вот встретились снова, но ненадолго, грядет новая разлука. Вечная! На вечное одиночество и поругание я ее отдам. И как же нужны ей люди, которые и через века найдут для нее слова заступничества, оберега, милосердия!

Мне почему-то сделалось холодно.

Анна встала.

- Пойду к гостям. Нехорошо, ведь они издалека, и путь им дальний. Вы побудете здесь?

- Да, хорошо, - выдавил я. Мне было не по себе и с матерью, и с дочерью, но девочка хотя бы спала.

Анна помедлила на пороге и прикрыла за собой дверь.

Не сразу решился я перевести дух. Потом вдруг ощутил, что множество свечей кажется мне сейчас множеством недобрых, подсматривающих глаз, встал и задул их все, кроме двух. Хватало и этих!

Снова сел, подставив стул поближе к Марии.

Вот попал, да? Сейчас бы тихо, тихо - вон отсюда, бегом домой, по глухой ночи, подальше от места, где бесы или боги свели меня с Сашкой!… Да ладно, посижу, приду в себя. Все-таки дыхание спящего ребенка действует успокаивающе. Господи, а ведь сроду такого не бывало, чтоб ребенок и я, Странно, как странно! Что за откровение, пугающее, будто неожиданная седина? Чистый профиль на фоне темной спинки кресла, едва шевелятся пушинки белой шальки.

У меня нет, не было детей. Я никогда не думал о них всерьез, даже если с удовольствием тискал малышей моих приятелей. Я как бы не считал их живыми, настоящими. Они шумели и сияли, а тут… Что за тайна? Что за горе? Бедная, бедная девочка. Сама не в себе, мать, кажется, тоже, заброшенные этим своим Акимом. Меня словно бы что-то тянуло за сердце. Вот тоска, а? Немыслимая, невыносимая, не продохнуть!

Лезло в голову всякое. Помню, еще когда я был пацаном и ходил в школу, в ту самую, что в двух шагах отсюда, была у нас в классе девчонка… я ее ненавидел все десять лет учебы. Очень высокая и бесформенная, некрасивая, со слишком светлыми, медлительными глазами. Меня бесило в ней все, даже пушистая коса, предмет злой зависти всех одноклассниц, - я готов был выщипать эту косу но волоску! Та девчонка всегда держалась в стороне, потому что была неуклюжа и не поспевала за буйной сменой наших настроений, и то как бы замирала в своей обособленности, а то пыталась пробиться к нашему коллективному сердцу. Однажды, помнится, день рождения у нее был. Она принесла огромный торт, и мы набросились на него на переменке. Я уже не говорю, что съели все, не оставив ни кусочка даже ей. Рвали нежные ломти друг у друга, будто не ели весь последний год и еще предстоял пожизненный голод. Блюдо стояло на ее парте, и почему-то все вдруг начали вырывать страницы из ее учебников, вытирать жирные, липкие пальцы, а потом комкать и швырять в эту девчонку. А я…

Думаю, не раз каждый грешил в своей жизни и потяжелее, было бы, в чем каяться, но я сейчас вспоминал только это, пока сидел и точил слезы над худенькими плечиками чужой девочки. Плакал я по себе…

А кто еще меня пожалеет? Некому. И когда еще задуматься, исполниться к себе жалости? Некогда!

Какою жизнью я живу? Захлопотанный, затурканный клерк, а вовсе не вольная птица, какими принято считать журналистов. Своим борзым перышком я свожу к общему знаменателю потребности и привычки других людей, втихомолку гордясь, что сам-то никогда не впишусь в среднестатистические прокрустовы ложа. И ратую между тем за их удобство и мягкость - для всех, кроме себя. Героям моих очерков жить свободно, сытно, тепло, они поддерживают все указы и не давятся в очередях. И тогда, вернувшись из той далекой деревни, я рассказал только про колхозников, которые с одинаковым энтузиазмом лелеют хлебные злаки - и ростки родной культуры. И все же я иногда завидую монстрам, срывающимся с моего пера. Я принуждаю их быть счастливыми, а сам…

Ну вот, давно пора мне сдаться на милость победителя, то есть победительницы, и признать: ты опять взяла верх! Снова мысли мои замкнулись на тебя. Что бы я ни делал сегодня: бежал ли по пустым улицам, бродил среди незнакомцев, даже сторожил ли спящую девочку - я думал о тебе, безумец, допустив на мгновение, что вдруг и ты окажешься в этом пестротканом сборище, я увижу тебя, пусть даже твой непроницаемый взор отбросит меня прочь. Видишь, я уже ни на что не надеюсь. Как ненавижу я твою вытянутую от заносчивости шею, опущенные глаза - смирение твое паче жесточайшей гордыни! - и эту твою походку, которая не то манит, не то отвергает. Твои письма я берегу, нет, не перечитываю их, они замурованы среди старых журналов, да и зачем перечитывать: свет мой, душа моя, томлюсь по тебе день и ночь, целую твое сердце - я знаю наизусть эти слова, но сколько раз и кому ты успела их повторить, не затрудняясь поиском новых, ведь слаще и не найти?!

Где ты сейчас и с кем? Явись ко мне дьявол, предложи обмен - в тот же миг вошел бы в пещь огненну, только бы…

Я вскочил. Стул упал. Мария шевельнулась.

Я стоял над ней, старый дурак, едва ли не кулаком утирая слезы. Скупые мужские? Черта с два!

Злое воображение втыкало иглы мне в мозг. Где там представлять ее мирно дремлющей у телевизора! Видишь буйство крови в двух телах…

Мария приподняла голову, дремотно взглянула на меня, и тут… Нет, я уже не владел собою, одно это может оправдать меня.

Я схватил девочку за руку и ощутил странное, мгновенно возникшее родство наших пальцев… рук… душ… Все, что знал я, чем маялся и от чего горел, словно бы устремилось от сердца к кончикам пальцев, непостижимым образом переливаясь в пальцы Марии, поднимаясь по ее руке к ее сердцу.

Глаза Марии подернулись слезой. Я крепче сжал ее пальцы.

- Мария. - Я постарался, чтобы голос мой звучал так же торжественно, заклинающе, как у Анны. - Послушай.

Взгляд прояснился. Она смотрела, будто ожидала какого-то небесного сигнала.

- Ты знаешь… Наталью? Ты видишь ее?

И самому-то мне это имя вдруг показалось неизвестным, на что же я рассчитывал, называя его?

- Да. Я ви-жу, - не очень внятно выговорила девочка, и этот шепот вовсе опьянил меня. Значит, и впрямь доступно ей некое чудесное видение! И я воспользуюсь им, не могу не воспользоваться! Заломило лоб. Чудилось, если пригляжусь, буду видеть и я.

- Где она? Она одна?

Мария судорожно вздохнула несколько раз. Мне бы отдернуть руку! Но я не мог. Бесы любовного томления терзали меня.

- Одна?

Голова девочки запрокинулась.

- Не-ет…

Нет… Конечно. Боже, стоило ли пытать этого ребенка, чтобы услышать то, о чем я знал и без нее!

Внезапным сквозняком ударило мне в спину. Я оглянулся.

Дверь распахнулась, на пороге стояла Анна, позади - какой-то немолодой, суроволикий человек, за ним угадывалась остальная компания.

Я замер, все еще цепляясь за руку Марии, глядя на ее мать, почему-то сразу догадавшись, что этот незнакомец и есть Аким, отец девочки, сцена же с его отсутствием, ревностью, допросом Марии - не что иное, как фарс. Зачем?!

- Нет, не фарс. Испытание, - ответила моим бессвязным мыслям Анна. Голос ее привел меня в чувство и умерил гневный блеск в глазах Акима. - Мы испытывали, сможешь ли ты так пожалеть этого ребенка, чтобы ради нее забыть о своей неумолчной боли. Ты видел, до какого состояния дошла она, выведывая отца. И все-таки передал ей и свое отчаяние.

- Я не мог, не мог… - глухо пробормотал я.

- Да мы и не виним тебя, - сказал Аким так же мягко и снисходительно, как говорила Анна. - Но это значит, что и мы не сможем взять тебя с собой.

- Меня? Куда?! - Казалось бы, первым моим побуждением должно было быть изумление, однако я…


О небо, сколько уж перемешалось и стран, и времен, и народов. Бедная моя мать, бедный отец, бедная я. Ну что же, таково Предназначение. И я уже знаю, что совсем скоро, у источника, где опущу я свой водонос, невидимо благовестит мне светлый и крылатый: «Радуйся, обрадованная, господь с тобою!»

А моей бедной матери все хочется, чтобы побольше, побольше родных душ окружало меня в моем грядущем. Сколько одежд разных эпох сменила я за краткий миг наших странствий, с тех пор, как отец и мать тайком взяли меня из храма, уже предназначенную Обручнику, этому старику, только потому, что из его посоха вылетел голубь! Путь мой будет тернист, она знает, мать.

Заставят меня пройти испытание «водой ревности», пить грязь, чтобы невинность проверить мою. И пряхой меня назовут, которая родила своего горемычного дитятю от беглого римского солдата.

Множество детей станут моими. Слезы мои породят на земле цветы и травы… Я переживу своего сына. Это уже было, это еще мне предстоит. Я иду по вековечному колесу, а кто вращает его? И моя мать мечется во времени и пространстве, разыскивая и заклиная вековечных защитников моих.

Саломея из Назарета! Сначала ты охаешь меня, и руку тебе иссушит твое неверие. Но коснешься новорожденного моего сына - и тут же исцелишься, станешь верной спутницей моего имени.

Некий Иоанн провидит меня, назовет он меня, изрекши: «Жена, облеченная в солнце, под ногами ее луна, и на голове ее венец из двенадцати звезд. Она имела во чреве и кричала от боли и мук рождения».

Потом века минут и еще многие века, и вдруг явится миру духовидица Екатерина, почитающая раны сына моего распятого за свои, та, что сердцем увидит всю жизнь мою и укажет место в Эфесе, где закончилась моя земная дорога.

И еще будет черноризец Даниил, он придет из тех земель, где мы ныне, в Иерусалим, Назарет, Вифлеем, а потом расскажет про жилище святого Иоакима и Анны. А латинянин Алессандро запечатлит мое девство, и неведение, и светлого провозвестника. Славянин же Андрей будет зорче - он увидит скорбь вечную мою.

Всех их испытала моя мать на верность мне. Нет, не мне… Чистоте, самоотречению, вечному прощению и жалости, побеждающей обиду, алчность, себялюбие. Иногда мне чудится, что судьба моя не в том, что обо мне знают все, а именно в страдании во имя пробуждения души каждого, кого встречу по воле матери. И каждая такая встреча - будто короткий, беспокойный, порою страшный сон. Но уже скоро, скоро отмерится срок, данный Акиму и Анне, скоро возвращаться нам во храм, к жизни обреченной. А пока все они здесь, кто не забудет во мне живую, измученную… И за них, и за других буду я молить сына моего, проливая слезы: «Прошу я за род христианский, за тех, которые крестились во имя твое святое». Но ответит мне сын мой: «Как же я помилую их, когда они братьев своих не миловали?»

…Казалось бы, первым моим побуждением должно было быть изумление, однако я испытал вдруг ощущение такой потери!… А старый дом на улице моего детства вдруг загудел, задрожал, словно время промчалось над землей, сотрясая камни и бревна. Все двери и окна с громом распахнулись настежь. И я увидел, как меняются новогодние гости.

Словно бы маскарадные костюмы надевали они… нет, точнее сказать, они срывали с себя серые маски моего времени, облекаясь естественными для них и привычными одеждами: тогами, рясами, рубищами, пышными платьями, запачканными краской блузами… Их лица менялись тоже, обретая строгость и вдохновенность. Я не успевал рассматривать новые и новые диковинные фигуры, а они - они начали таять! Таять! Их становилось все меньше и меньше, будто ночь вбирала их, чтобы вернуть тому времени и пространству, у которого они были похищены матерью, измученной грядущей судьбой дочери до того, что сама она забыла о жалости к ней… Как это все близко не только на земле, но и на небесах: жалость и жестокость!

Ветры метались по комнатам старого дома, вздымая края одежд и пряди волос, люди исчезали один за другим, в моем мозгу словно бы некий таймер трещал, отбрасывая десятилетия и века.

Взор мой кидался по сторонам. Не было уже и Сашки. Куда, на какие высоты он взлетел? Он-то за что же? Ужели и этот вековечный недотепа с честью вышел из испытания, которого не вынес я? Или для него Анна назначила иную проверку? Как же узнала она, за какую ниточку надо дергать меня? Кого-то нужно проверять страхом. Кого-то злобой. Кого-то богатством. А меня, значит… Выдержи я - куда бы забросила меня судьба? Что ожидало бы на этом поприще? Бесчестье, слава, смерть, позор, восторг? Мне не узнать, никогда не узнать, я не сдал экзамена.

Остается пожизненное угрызение: почему я был удостоен чести, бремени которой не смог снести? Значит, есть что-то во мне? было? - чего я и сам никогда не знал о себе? Смешно же - и страшно! - представить, что единственным достойным в моей жизни поступком была тогда, много лет назад, попытка вступиться за ненавистную мне девчонку. Благодаря этому я и заслужил право на экзамен? И все? И больше не за что? А слова, сказанные и написанные мною? О-о!…

Те трое - Анна, Аким, Мария - стояли среди вновь возгоревшихся свечей, меж провалов зеркал, с жалостью взирая на меня, лишенного…

Откуда, из каких далей возникли они, на какие ветви древа жизни опускались перевести дух? Кто даровал им право вертеть стрелки вечных часов? Для чего возмутили мою совесть?

- Постойте! - крикнул я.

Но поздно. Их уже не было. Последний раз отразились в зеркале печальные брови и сжатые губы.

Темная улица лежала передо мною… Но мне показалось, что я еще увижу Марию!


Она, в своем хождении по огненным рекам, где вечно мучаются, увидит лежащего человека. Страшные звери будут подходить к нему и терзать его тело. И заплачет она горькими слезами, и спросит: «Кто он, в чем грех его?» И ответит ведающий муками: «То книжник. Он творил волю божию и поучал народ в законе божием, а сам не ходил в законе».

Возможно, это буду я.


Загрузка...