— Bira, uva, panino! Bira, uva, panino![143]
Протяжные крики торговцев слились в громогласный хор, когда поезд остановился на какой-то станции. Но продавали они не только пиво, виноград, хлебцы и булочки. Можно было купить еще и вино, большие оплетенные бутылки кьянти, ликеры, cioccolata[144], и cigarette[145], и маленькие подушечки, на которых можно было спать, когда устанешь. Торговать итальянец учится наверняка уже в колыбели. У туриста легко создается впечатление, что все итальянцы стоят, выстроившись в ряд, протягивая дешевые бусы, кораллы, черепаховые шкатулочки, открытки, шелковые шарфы и birra, uve, panini, и хотят бесконечно продавать, продавать и продавать!
Мы с Евой охотно купили и birra, и uve, и panini и закончили покупки, как раз когда поезд тронулся в путь. Молча жуя бутерброды с салями, смотрели мы на холмистый ландшафт, где белые волы мирно тянули за собой круг среди серебристо-серых оливковых деревьев и где паслись большие овечьи стада. Все словно на картинках из Библии! Небольшие белые игрушечные селения дремали, озаренные солнцем. Вдали синели Апеннины.
Мы ехали в Рим. В Рим, куда ведут все дороги[146].
Собственно говоря, не следовало ли и нам с посохом пилигрима в руке идти к этому городу по одной из этих белых дорог?
Нет, это так же точно, как то, что все дороги ведут в Рим! Все мы — пилигримы из Стокгольма, из Аскерсунда, из Вернаму[147], выехавшие оттуда, чтобы увидеть Вечный город[148], ехали, забронировав места в вагоне, и сидели развалившись на мягких подушках! Это было, что ни говори, на редкость удобное паломничество.
Но в поезде были и вагоны третьего класса, ой-ой-ой! Пожалуй, никогда по-настоящему не узнаешь, что такое перенаселение, пока не увидишь битком набитое итальянцами купе третьего класса. Когда я говорю «битком набитое», то я и имею в виду битком набитое. Я вовсе не хочу сказать, что там народу — ровно по числу сидячих мест. Вовсе нет! Но если я говорю, что там на каждом месте, предназначенном для одного человека, сидят двое, а проходы так забиты, что выгибаются спины, а те, кому не хватает места, свешиваются из двери вагона, то это дает лишь слабое представление о том, как выглядит битком набитый итальянский вагон третьего класса. В Швеции это ни за что бы добром не кончилось, даже в неделю вежливости[149]. Люди начали бы злобно наступать друг другу на мозоли и осыпать друг друга взаимными угрозами. Но итальянцы, похоже, в самом деле и более гибки, и легче прессуются.
Мы ехали в Рим! Держа по бутерброду с салями в каждой руке! В самый разгар трапезы адъюнкт Мальмин сунул голову в наше купе и спросил, нельзя ли ему войти. Ему разрешили. Мы попытались даже заставить его съесть бутерброд, но он, содрогаясь, отклонил его. Это был элегантный, застегнутый на все пуговицы господин, а вовсе не тот тип, что станет чавкать публично, поглощая бутерброд! Однако, казалось, он с некоторым удовольствием смотрел, как смертельно голодная Ева вонзала зубы в ломтики колбасы.
Господин Мальмин был холостяк и философ. И одно, пожалуй, вытекало из другого. Он пребывал у ног Шопенгауэра[150] и теоретически почерпнул у своего кумира кое-что и о женщинах. Уже на ранней стадии знакомства Мальмин обратил наше с Евой внимание на то, что практически все крупные философы к женскому полу относились отрицательно и прекрасно могли обойтись без всего, что носит имя «женщина».
— Да, а мы очень даже прекрасно можем обойтись без этих старцев философов, так что мы квиты! — сказала Ева.
Думаю, господин Мальмин воспринимал Еву как прямой вызов Шопенгауэру. Он производил впечатление человека чем-то обеспокоенного, и это с каждым днем становилось все более и более заметно. А откуда бы ни доносился громкий смех Евы, можно было быть уверенным, что поблизости найдешь и господина Мальмина. Внешне он сохранял свое огромное чувство превосходства, но иногда можно было случайно наткнуться на него, когда он украдкой смотрел на Еву глазами голодного ребенка. Ева ничего не замечала, во всяком случае тут она не притворялась. Она смеялась все так же беззаботно и обращалась с адъюнктом так же неуважительно, как с самого начала. А сейчас она, размахивая своим бутербродом с салями, спрашивала Мальмина, не думал ли он когда-нибудь посвататься к Фриде Стрёмберг?
— Нет, избави меня Бог! — испуганно ответил Мальмин.
— Глупо! — заявила Ева. — Фрида такая милая! И к тому же прекрасно готовит! Я уверена, что Шопенгауэр ничего не имел бы против. Но возможно, куда труднее было бы уговорить Фриду.
Господин Мальмин поднялся и ушел. Он не желал больше слышать о Фриде Стрёмберг. Но Ева, видимо, заронила в его душу семя сомнения, хотя, возможно, не в том направлении, в каком бы этого хотелось ему. Некоторое время спустя, когда я, стоя одна в проходе, смотрела на Апеннины, он подошел ко мне и стал говорить о Еве. Выражался он весьма туманно и неопределенно, но хотел совершенно точно знать, не занята ли уже Ева где-то на стороне.
— Не более чем обычно, — правдиво ответила я.
— «Не более чем обычно» — что это значит? — удивился господин Мальмин.
— Ха! — воскликнула я. — Пожалуй, пять-шесть кандидатов в резерве, а с одним или с двумя она чуточку — слегка — помолвлена. Но занята?.. Нет, этого утверждать нельзя!
Господин Мальмин испуганно смотрел на Апеннины. Мне было так жаль его! Мне вовсе не хотелось его огорчать. Я только собиралась деликатно разъяснить ему девиз Евы: «Один мужчина — это не мужчина!»
— Только не падайте духом! — сказала я ему в утешение и похлопала его по плечу. — Вы, господин Мальмин, можете, пожалуй, встать в очередь!
Но в ответ господин Мальмин заявил, что я совершенно не поняла его. Он задал мне вопрос исключительно из любознательности, а вовсе не по какой-то другой причине.
Да, да, ведь господин Мальмин спрашивал так часто, и так много, и так долго из чистой любознательности, и можно было ожидать чего угодно… Но на этот раз им наверняка двигала не только любознательность. Я, сама поверженная несчастной любовью, узнавала ее симптомы. Я решила произнести речь и предупредить Еву, а также попросить ее быть впредь чуточку более осторожной и не улыбаться все время, пуская в ход свои ямочки на щеках.
— Господин Мальмин такой милый человек и блестящий знаток, ну да, конечно же, — сказала я ей. — Он не заслуживает того, чтобы стать твоей игрушкой!
— Хо-хо! Ничего себе игрушка!
— Да! Не будь такой высокомерной! — воскликнула я.
— Да, но что я такого сделала? — Ева сердито вытаращила на меня глаза. — Ты что, утверждаешь, будто я поощряла Мальмина?
Нет, во имя справедливости, этого я, разумеется утверждать не могла. Она ничего не делала, кроме того, что была самой собой, то есть веселой и привлекательной. Я попыталась объяснить ей, что такой серьезный и сдержанный человек, как Мальмин, при встрече с таким жизнерадостным существом, как Ева, неизбежно становится беспомощной жертвой и… Короче говоря, она могла бы быть хоть немного осторожней, завершила я свой умный пассаж. Правда, я не знала, как эта осторожность должна выглядеть на практике.
— Вот как, нельзя даже и повеселиться! — негодующе изрекла Ева. — Ну ладно, пускай! В следующий раз, когда Мальмин заржет и зальется своим мелким смешком в моем присутствии, я скажу: «Э, нет, господин Мальмин, сейчас мы будем думать о смерти!»
Результатом моего предупреждения стало то, что когда господин Мальмин в следующий раз зашел в наше купе, Ева, смертельно серьезная, сидела в углу и прятала свои ямочки на щеках, сжимая губы и втягивая щеки так, что это могло кого угодно навсегда лишить радости жизни. Господин Мальмин робко посмотрел на нее и спросил, как она поживает и здорова ли?
— Да, я здорова, — ответила Ева. — Я думаю о смерти и очень хорошо поживаю!
Господин Мальмин покачал головой и отправился восвояси.
— Думаешь, помогло? — с надеждой спросила Ева.
— Не притворяйся дурочкой! Нечего делать вид, будто не понимаешь, что я имею в виду!
Я напомнила ей, что Мальмин не единственная жертва ее ямочек на щеках. Во Флоренции был еще один бедняга — румяный портье нашего отеля, который, вероятно, сейчас сидит и плачет из-за нее.
— Ну, это же совсем другое дело! — воскликнула Ева. — Все портье в отелях любят меня!
В этом она права. Таинственная притягательность Евы для портье — тема, которая должна быть исследована в докторских диссертациях каким-нибудь ученым, интересующимся феноменом сверхъестественного. Стоит какому-нибудь портье увидеть Еву, как он роняет все, что держит в руках, отталкивает в сторону магараджу из Майсура[151] или другого незначительного гостя, которого обслуживает, и спешит с глубокими поклонами к Еве, чтобы передать ей ключи от княжеских покоев. Меня он не видит в упор. Я стою с улыбкой, с каждой минутой все более смиренной, и чувствую себя Урией Типом[152]. Я робко бормочу, нет ли для меня писем, и тогда портье окидывает меня неодобрительным взглядом и говорит, что нет, ничего нет.
Зато меня любят горничные отелей, а я люблю этих горничных. Особенно в Италии! Мы смеемся и киваем друг другу, а я смущенно болтаю, смешивая слова всех известных мне языков. Но горничные все равно понимают, что я имею в виду: я считаю Италию самой красивой страной на свете, а итальянцев исключительно любезными, талантливыми и приятными… Еще я думаю, что сегодня прекрасная погода, а завтра, вероятно, будет такая же прекрасная и что я хочу получить мое выглаженное платье subito, то есть сию же минуту.
— Subito, — повторяют они, и глаза их дружески сияют.
— Subito, — говорят они и кивают в знак согласия.
Ну да, конечно, платье будет выглажено сию же минуту.
Затем они исчезают вместе с платьем, а три часа спустя я, облаченная в розовые шелковые брючки, буквально лезу на венецианскую хрустальную люстру, чтобы утихомирить свои разбушевавшиеся нервы. Через пять минут мне надо идти обедать, но даже если розовые шелковые брючки мне к лицу, они еще не воспринимаются как вечерний туалет, по крайней мере в лучших ресторанах.
Но я все равно люблю горничных отелей, это точно! Даже если, говоря subito, мы имеем в виду совершенно разные вещи!
Ева по-прежнему желает думать о смерти в своем углу, а я тогда устраиваюсь поудобней в своем и думаю о Леннарте. Этот последний вечер во Флоренции вселил в меня абсолютную уверенность — спасения для меня нет. Я обречена вечно любить Леннарта Сундмана. А кроме того, у меня появилась надежда! Надежда жалкая и маленькая, но она упрямая и не желавшая умирать. Я питала ее мелкими, но значительными деталями, по крайней мере я внушала себе самой, что они значительные.
Леннарт так нежно взглянул на меня, обнаружив в холле отеля во Флоренции, — это первое! Он возил меня в своем автомобильчике ночью по городу — это второе. Мы часами ездили по темным дорогам Тосканы, и я болтала столько всяких глупостей о самой себе, а он слушал! О, как удивительно он слушал! Зачем ему было носиться ночью по всей Тоскане, если бы он совершенно мной не интересовался? Он обещал отыскать нас в отеле в Риме — это третье! «Нас», а не «меня»! Ой, в этом-то и была вся загвоздка! Никакой уверенности, что он явится ради меня! На самом деле он не сказал ровно ничего, что прямо свидетельствовало бы об этом. Единственное, что он сказал: Ева, мол, милая и веселая! О милая и веселая Ева, не отбирай у меня моего единственного маленького агнца[153], ведь у тебя целое стадо баранов!
Мы прибываем через несколько минут. Мое сердце забилось сильнее при мысли о Риме и о возможности встретить Леннарта, а еще в надежде, что вопреки всему он, быть может, явится ради меня.
— Вообще-то это несправедливо, — неожиданно заявила Ева. — Только из-за того, что ты влюблена, ты получаешь от поездки в Италию гораздо больше, чем я! Если я вижу красивый пейзаж, то я нахожу, что это просто красивый пейзаж. Но ты, влюбленная, просто подпрыгиваешь и совершенно таешь от восторга. Собственно говоря, несправедливо, что мне пришлось заплатить за поездку столько же, сколько тебе!
— А ты не можешь в таком случае влюбиться немного в господина Мальмина? — предложила я. — Чтобы получить за свои деньги еще хоть какое-то преимущество. В огне твоей всепоглощающей любви Колизей[154] и термы[155] Каракаллы станут для тебя фантастическим переживанием!
Но Ева сказала — она, мол, не так бедна, чтобы влюбляться в господина Мальмина ради презренной выгоды.
— Ева, помолчи, — сказала я, положив руку на ее плечо, — посмотри на эти уродливые ветхие «доходные» дома! Знаешь, что это такое? Это первые постройки Рима, понимаешь, это — начало Вечного города… о Ева!
— Да, конечно, первые постройки! — радостно подхватила Ева. — Эти дома, кажется, не ремонтировались со времен Ромула и Рема[156].