XVII

Солнце пылало над римским Форумом, и воздух трепетал от жары. На камнях, оставшихся от ростры[157] Цезаря[158], сидели мы с Евой, благоговейно рассматривая окружавший нас выветрившийся мрамор. Ева, конечно, по-прежнему думала о смерти, потому что вдруг сказала:

— Послушай, Кати, я сижу здесь и думаю об одном. Представь себе, как вообще-то мало людей осталось в живых. Большинство ведь уже давным-давно умерло!

— Да, нас всего-то несколько и осталось, — сказала я, внезапно почувствовав такую благодарность за то, что принадлежу к тем, кто еще может видеть розы вокруг храма Весты[159] и ощущать лицом солнечное тепло, глядя вверх на мраморную капитель[160] Диоскуров[161].

Ах, как они были мертвы — все эти, властители мира, некогда жившие здесь и решавшие судьбы всего человечества! Зато господин Мальмин, и фру Берг, и господин Густафссон, и все мы прочие, мы были живы! Мы бродили тут на солнцепеке на абсолютно живых ногах, и наши живые голоса наполняли воздух бездумной болтовней. Собственно говоря, мы не принадлежали к этому миру. Он не для живых!

Нельзя было Фриде Стрёмберг расхаживать тут в пестром, с крупными цветами, летнем платье. Я хотела видеть здесь фигуры в белых тогах[162], и они должны были странствовать среди позолоченных гигантских статуй, памятников и великолепных мраморных дворцов, сверкающих золотом и лазуритом[163], а не среди разрушенных столбов колоннады и выветрившихся каменных развалин. Прочь отсюда и господин Мальмин! Я хотела бы слышать, как Цезарь со своей ростры обращает речи к римлянам. Я хотела бы видеть, как лицо Юния Брута[164] искажается ненавистью в тот миг, когда он поднимает кинжал на своего господина и друга!

Я хочу, чтобы сегодняшний день был не обычный сентябрьский день две тысячи лет спустя, а чтобы мы перенеслись в мартовские иды 44 года до нашей эры[165]. Исчезните отсюда, господин Густафссон, и явись, Марк Антоний[166], самый безрассудный из римлян! Явись и произнеси свое знаменитое надгробное слово о Цезаре и предай его тело очищающей власти огня! Я люблю тебя за твое рыцарство, и великодушие, и самоотверженность, и за твое безрассудство! Ты пожертвовал державой ради женщины, которую любил, и умер за свою любовь[167]. За это я люблю тебя! Явись сюда, Октавиан![168] У тебя строго сжатые губы, и мне не нравится, что ты носишь длинные зимние кальсоны. Это не подобает мужу, который войдет в историю под именем императора Августа! Но, во всяком случае, явись сюда. Исчезните, фру Берг и фру Густафссон, и явись сюда, Фульвия[169], жестокая кровожадная Фульвия! Нет, вообще-то оставайся в Царстве мертвых, Фульвия! Там твое место! От такой дьявольской злобы, как твоя, увяли бы розы на Форуме! Ты плевала на мертвое лицо Цицерона[170] и жестоко расправилась с его языком, время от времени вещавшим тебе правду. Ты повелела выставить его голову на столбе здесь, на Форуме, а руку его, написавшую столько сочинений на латинском языке, ты повелела прибить гвоздями…[171] Оставайся в Царстве мертвых, Фульвия! Если бы ты хоть один-единственный раз выказала самую малость женской доброты и милосердия! Теперь ты можешь каяться, но уже слишком поздно!

Кто сказал, что надо быть хорошим, пока еще не поздно? Ни Марк ли Аврелий[172], чью покрытую патиной[173] статую я видела недавно на вершине Капитолийского холма? «Живи не так, словно тебе предстоит прожить еще тысячу лет. Смерть витает над тобой. Пока ты еще жив, пока ты еще можешь, будь добрым!»

О небо! Я вдруг почувствовала, как коротко время и для меня! Мы живем всего одну-единственную краткую минуту — это я с ужасающей отчетливостью поняла здесь, на Форуме! И поняла еще одно! Что ни говори о господине Мальмине, о фру Берг и о супругах Густафссон, да и о других тоже, — у них, во всяком случае, есть одна чрезвычайно примечательная особенность: они мои современники! Они делят со мной эту маленькую краткую минуту жизни. И если я хочу быть доброй, то надо начинать с моих современников! Они — единственные, кто мне доступен. Единственные, для кого я могу что-нибудь сделать! О, времени у меня в обрез! Господин Мальмин, господин Мальмин, мой милый, добрый современник, я несусь к вам на всех парусах и хочу быть доброй! Я похлопываю его по спине, чтобы обратить на себя внимание.

— Послушайте, послушайте, дорогой, дорогой господин Мальмин!

Но дорогой господин Мальмин наверняка никогда не читал Марка Аврелия и не понимает, что значит для него, господина Мальмина, делить краткую минуту жизни со мной! Нетерпеливо сбросив мою руку со своего плеча, он возобновляет беседу с гидом.

— Здесь в самом деле чувствуешь, как шелестят и шумят страницы истории! — глубокомысленно изрекает он.

Тут я становлюсь такой ехидной по отношению к моему милому маленькому современнику!

— Да, ведь у вас, господин Мальмин, неприятности из-за шума в ушах еще с тех пор, как мы проезжали Сен-Готардский туннель, — говорю я и удаляюсь, потому что не желаю, чтобы меня так принимали, когда я, исполненная доброты, приношусь на всех парусах!

Мне необходима другая жертва для моей доброты, чуточку более восприимчивая. Я оглядываюсь вокруг в поисках ее. Возле храма Весты сидит фру Берг, словно несколько увядшая весталка более поздней эпохи, и покоит свои уставшие ноги. Она смотрит прямо перед собой совершенно пустыми глазами. Она вконец измучена жарой, и у нее уже не осталось сил для Римского форума. Я внимательно наблюдаю за ней, чтобы понять, не чувствует ли и она, как шелестят и шумят страницы истории! О нет, фру Берг уже бывала в Риме и прежде, и для ее особы с шелестом и шумом страниц истории уже покончено. Фру Берг вовсе не считает, что ей вообще надо выказывать какое-то восхищение в Италии, будь то восхищение красотой Венеции, или сокровищами искусства Флоренции, или достопримечательностями Рима, ведь она уже видела все это, и мы — все остальные — должны эта себе раз и навсегда усвоить. Она считает нас глупыми, когда мы всплескиваем руками и восклицаем «Ах!» и «Ох!». К тому же она вообще раскаивается в том, что поехала вместе с нами в это путешествие. Она не раз внушала нам, что ей следовало бы остаться дома и заняться своим недвижимым имуществом в Стокгольме.

Я осторожно сажусь рядом с ней. Она кажется такой озабоченной. Возможно, она и есть та самая душа в беде, которую я могу утешить, одна из моих современниц, к которой я могу быть доброй!

— Смотри, как отекли на жаре мои ноги! — говорит фру Берг и кладет их на угловой камень древнего храма. Я даю ей высказать все жалобы, я выслушиваю их, и я так добра! Вскоре она уже переходит на свою излюбленную тему — недвижимость, которая не приносит достаточного дохода, а содержание которой стоит таких больших денег… Ведь здесь, на Форуме, она видит ужасающие последствия плохого содержания домов. А эта безумная налоговая политика! О, она просто приводит фру Берг в ярость! Я пытаюсь развернуть перед нею широкую историческую перспективу. Ничто не ново под солнцем, и менее всего — жалобы на налоги. Разве не сюда, на Форум, ворвалась некогда толпа разъяренных римлянок и стала протестовать против законов Марка Аврелия? Что он имел в виду, обложив их такими непомерными налогами? Он, видно, хочет выгнать их на улицу, чтобы там собрать налоги?

— Именно так и надо жаловаться, — призываю я фру Берг. — Никаких мелких сетований и стонов в тишине, а громкие неистовые протесты перед министерством, чтобы министр финансов подпрыгнул до потолка, — такова схема действий!

Фру Берг явно оскорблена. Она, конечно, не понимает, что я всего лишь пытаюсь быть доброй и навести ее на более радостные мысли. Она, конечно же, не понимает, что я всего лишь пытаюсь изо всех сил пробудить ее энтузиазм, ее волю к жизни, которая так коротка, ее интерес к солнцу, к цветам и к столь богатой историческими воспоминаниями земле, на которой мы сидим. Но она сопротивляется! Она не желает радоваться! В конце концов она все-таки вынуждена чуть угрюмо признать, что Римский форум «жутко очаровательный».

Юлий Цезарь, Марк Антоний, Август, вы слышали? Высокочтимые тени, думаю, вам лучше всего вернуться в ваше великое молчаливое небытие, предоставив Форум одной лишь фру Берг! Раз уж она полагает, что он такой жутко очаровательный!

* * *

Надеюсь, шум в ушах господина Мальмина за день еще усилился, ведь в этом городе ему на каждом шагу слышно, как вопиют даже уличные камни. Все время он держался рядом с Евой. Когда мы вошли в Колизей, он начал читать длинный культурно-исторический доклад. Он долго говорил о христианских мучениках за веру, которые истекали кровью там, на гигантской арене. В конце концов Ева сказала:

— О эти бедные мученики! К счастью, я знаю, что можно быть ничтожной маленькой язычницей, не нарушающей закон!

Я смотрела вниз на арену, купавшуюся в лучах солнца, и пыталась представить себе, каково стать беззащитной жертвой кровожадного льва. О, я хотела бы стать мученицей за веру, если бы только осмелилась!.. Но я и сама знала, какая я трусиха! Будь я мученицей, стоило бы льву лишь покоситься в мою сторону, как я, запыхавшись, ринулась бы к императорской ложе и отреклась от своей веры. Я знала это и поэтому дрожала от восхищения, думая о мучениках, которые явили собой блистательный пример того, что силу духа человеческого жестокостью не сломить!

Во все времена существовало множество таких мужественных людей, начиная со святых мучеников за веру и кончая участниками движения Сопротивления[174]. Я восхищалась ими больше всего на свете!

— Я никогда не могла бы участвовать в каком-нибудь движении Сопротивления, — мрачно сказала я. — Достаточно было бы слегка вывернуть мне палец, как я мгновенно раскололась бы и предала бы все движение Сопротивления и всех своих товарищей. Я бы тут же выболтала все до единого имена, и адреса, и номера телефонов, и все приметы…

— А я нет! — возразила Ева. — Парню, который стал бы выворачивать мне палец, я дала бы свой номер телефона и спасла бы всех от беды!

— О! — воскликнул господин Мальмин. — Вы в самом деле подружились бы с врагом?

— Этого я не говорила! — ответила Ева. — Врагу пришлось бы держаться от меня подальше, не то я начала бы свое собственное движение Сопротивления, да такое, что он бы побледнел!

Я была абсолютно уверена в том, что Ева начала бы свое собственное движение Сопротивления даже против львов на арене Колизея. Весьма вероятно, что она всех их обратила бы в другую веру!

Я спросила фру Берг, не думает ли она, что Колизей тоже жутко очаровательный, и она со мной согласилась. Думаю, после подобного поощрения старый гигантский цирк сможет простоять еще несколько столетий. И это прекрасно. Ибо если рухнет Колизей, то рухнет и Рим, да и весь мир тоже. По крайней мере так полагали древние!

* * *

Потом мы сидели наверху на Pincio[175] и смотрели, как заходит солнце, и на славных маленьких римских детей, игравших в тени кудрявой зелени каменных дубов[176]. Невинные малютки явно не были обременены никакими историческими шумами в ушах. То, что когда-то существовала некая ужасная тетка Мессалина[177], которая не очень скромно вела себя здесь, на Пинчо, их не волновало. И палач в кукольном театре, которому они аплодировали, куда больше будоражил их воображение, чем какой-то там старый злодей Нерон[178], урна с прахом которого была некогда спрятана здесь в земле[179].

Однако Ева заинтересовалась Нероном. Ей очень хотелось узнать точное место, куда давным-давно в ту июньскую ночь рабыня Нерона Актея[180] зарыла урну с его прахом.

— Разве это не удивительно? — спрашивала Ева. — Даже если мужчина такой большой хищный зверь, которого все ненавидят, все равно всегда найдется любящая женщина, которая останется с ним до последней минуты. Даже у такого негодяя, как Нерон, была своя Актея, которая нежными руками зарыла его урну в землю и плакала над ним, прежде чем уйти.

— Ну а я, что есть у меня? — спросил господин Мальмин, лукаво и призывно взглянув на Еву.

— Вы, господин Мальмин, слишком мелкий хищный зверек, — сказала Ева. — Сначала сожгите Рим[181], а там посмотрим!

Загрузка...