Наследники запорожской сечи

А какого рода я, то всякий про то знает, Кто по свету с думкой бродит, о счастье мечтает.

Казацкая песня

С лета 1792 года и до осени 1793 года из междуречья Днестра и Буга, вошедшего в состав южных владений России после недавней войны с Турцией, на таманские и кубанские земли, пожалованные казакам заново созданного Черноморского войска, переселилось 25 тысяч душ «мужска и женска пола». Путь их лежал морем и сухопутьем, люди плыли на гребных лодках, шли пешком, ехали подводами и на подседланных конях. Одни из них, согласно воинскому порядку, передвигались в полковых колоннах во главе со своими старшинами, другие следовали с семейными обозами, стадами домашней живности. Но и те, и другие были при оружии: с саблями, ружьями, пистолями, пиками. У переселенцев имелось немало артиллерийских орудий среднего и малого калибра.

Одетые в разноцветные свитки, широкие шаровары, с оселедцами на головах — сыны вольного казачества представляли из себя живописное зрелище. В мужское пестрое убранство и снаряжение вливалась мозаика белых, желтых, синих и иных платков и платьев казачьих жинок и девчат, холстинная пестрядь стариков и старух, рассте- гань малолетней детворы. Пыль, дождь, солнцепек, морось — ничто не могло остановить эту массу искателей лучшей доли с характерами усердных трудяг, бунтарей и вольнодумцев.

Четырьмя основными потоками выплеснулись казачьи волны к древнему поселению на Таманском полуострове — Фанагории, и в самый крутой изгиб бешено мчащей свои воды реки Кубани — к Карасунскому Куту, где полтора десятка лет назад полководец Александр Суворов основал военный пост Ореховатый. С той поры турки до их поражения в последней войне вновь владели этой землей, изрядно она запустела.

Вокруг простирались необозримые заросли трав, а в прибрежных топях степных рек и озер, в лиманах Причерноморья и Приазовья сплошной стеной под ветром качались камышовые джунгли с мириадами малярийных комаров и иного гнуса, нещадно донимавших все живое. И все же южные кубанские черноземы неодолимо притягивали к себе людей, как магнит. Весна, лето и осень соткали здесь будто нескончаемый радужный праздник жаркого солнца, нередких и обильных дождей, щедрых урожаев хлеба, винограда, огородной и садовой всякой всячины. Влекло сюда обилие водоемов и рыбы в них, раздолье для охоты на диких животных и птицу. А зима — будто сон на рассвете: пришла и тут же ушла, нет ее, как правило, мягкая, короткая, лишь в отдельные годы дающая знать о себе по — настоящему.

Тот благодатный уголок природы россияне знали давно — почитай восемь веков, со времен основанного ими Тмутараканского княжества, собрата Киевской Руси. Захирело, забылось былое, да не совсем. В пору царствования Петра I не здесь, так рядом — по низовьям Дона да по Каспию до Дербента — прошлись с победами русские войска. Попозднее — пролегла их Кавказская оборонительная линия у Моздока и Ставрополя до крепости Суворовской, что звалась затем крепостью Усть — Лабинской. Возвышалась она на безлесном, головокружительном крутоя- рье, нависшем над рекой. По ее бокам, вправо и влево, маячили сторожевые вышки с постоянными наблюдателями. Отсюда, как на ладони, представала взгляду многоверстная низменная равнина с поселениями и кочевьями черкесов и ногаев, подданных турецкого султана.

Теперь от этой крепости до впадения Кубани в Черное море образовывалась новая кордонная линия, тут шла граница, закрепленная Ясским договором с Турцией. И обживать ее, и охранять поручалось выходцам из Запорожской Сечи, временно обитавшим на последней своей территории — в наспех заселенных казаками Слободзее да Алешках, Солонихе да Гниле, Терновке да Песчанке, Чич- калее да Карагаше, а всего — в 24 пунктах проживания, отведенных князем Потемкиным без санкции государыни и сената. «Светлейший» не страдал избытком альтруизма, он скорее был расчетливым прагматиком. Пока шла последняя война с турками, он не раз удостоверился в надежности, преданности и доблести запорожских казаков, поступивших к нему на службу. Очаков, Измаил, Хаджибей и длинный ряд других с бою взятых городов и крепостей у турок — то заслуга не только русской армии, но и лучшей части запорожского казачества, оставшегося верным единой родине — России. Оттого Потемкин приблизил к себе его лихих предводителей — Сидора Белого, Захария Чепе- гу, Антона Головатого, десятки других полковников и есаулов.

И хотя уже ушел из жизни, по выражению поэта, «странный Потемкин», но его воспылавшая приязнь к казакам сохранилась, перешла на влиятельных сановников и самою императрицу Екатерину II. Их храбрость, мужество и находчивость в минувшей кампании против турок отмечал в реляциях Суворов, его боевые награды удальцам приходили на Кубань даже тогда, когда сам он находился в далеком италийском походе, преодолевая со своими чудо — богатырями заснеженные и неприступные Альпы.

Не простым и скорым оказался вывод черноморских казаков в пределы Кубани. Выселенные из Запорожской Сечи в Приднестровье и Прибужье, они тут же попали в поле зрения царских помещиков, стремившихся умножить число своих крепостных, побыстрее обосноваться в новых имениях. Множество предлогов придумывалось ими, чтобы задержать у себя даровую рабочую силу.

С тем большей настойчивостью войсковое правительство принялось за осуществление проекта переселения казаков на Тамань и Кубань. Казацкая масса оказывала на него все возрастающее воздействие. Когда же ранней весной 1792 года в Санкт — Петербург отправилась делегация ходоков во главе с войсковым судьей Антоном Головатым — людей охватило всеобщее нетерпение.

— Хоть бы поскорее матушка — царица вняла нашим просьбам о переселении, — ходила молва по паланкам.

Но шло время, а Головатый с доверенными лицами продолжал пребывать в отлучке, от него пока не поступало желаемых сообщений. Не в пример санкт — петербургской делегации слободзейцев утешала, даже вдохновляла и подзадоривала команда казаков, отправленная той же весной по другому маршруту — на Кубань и Тамань для обследования новых земель, еще при князе Потемкине определенных к поселению Черноморского казачьего войска. Команду повел зять Головатого войсковой есаул Семен Гулик. У того дела двигались веселее. Гулик проехал по всей пограничной линии будущих черноморских владений и остался весьма доволен осмотром местности. О том он и слал, не ленясь, обстоятельные депеши кошевому батьке Чепеге и судье Антону Головатому. А уж из войсковой канцелярии добрые вести растекались по всей слободзейской округе.

По результатам своего обследования запрограммированной территории первое письмо Гулик отправил из Ставрополя 16 мая, затем он же из Георгиевска сделал сообщение на имя Кавказского генерал — губернатора И. В. Гудо- вича. Спустя месяц, уже находясь в карантине на Тамани, он, не скрывая своего настроения, извещал казачий кош:

«Земля от самой Черной Протоки, где Копыл, до написанных в инструкции речек… так способна, что для поселения, хлебопашества, скотоводства, сенокосов, рыбной ловли и прочего лучше быть не можно, да и лесов под Кубанью много, и воды добрые».

Западали те благие вести в сердце и душу восемнадцатилетнего паренька Федора Дикуна, что проживал в одной из многолюдных паланок — Головкивке, представлявшей собой главное средоточие казачества Васюринского куреня. Был Дикун темно — рус, с карими выразительными глазами, выше среднего роста. От покойной матери унаследовал густые, пушистые брови, сходящиеся на переносице, от отца — крепкое, мускулистое строение, быстрый шаг и неравнодушное восприятие всего окружающего.

Федор остался один, без родителей. Его отец одним из первых запорожцев вступил добровольцем в волонтерскую команду Антона Головатого и погиб в бою с турками. А мать умерла от тяжкого горя и переживаний — так она любила своего ненаглядного и дорогого мужа Ивана, лы- царя из лыцарей, весть о кончине которого буквально сразила ее, совсем еще молодую казачку — певунью.

— Остался ты, Федя, круглым сиротой, — сказал ему

куренной атаман Яким Кравченко. — Нет у тебя отца и матери, нет и близких родственников. Теперь тебе их полностью заменит наше казачье товариство. Держись всегда запорожских традиций, вольную волю не забывай и друзей не предавай.

— Спасибо за наказ, — отвечал Дикун. — Справедливостью не поступлюсь.

И вот, наконец, в войско специальный гонец доставил из Санкт — Петербурга письмо Антона Головатого от 16 июля. По распоряжению кошевого послание его ближайшего соратника в правлении зачитывалось вслух:

«Слава всевышнему Богу, — говорилось в нем, — мы от Ея Величества в просьбах войсковых получили все желаемое с хорошим концом».

Ну а далее облеченный высокими полномочиями войсковой судья предлагал подробную инструкцию, в каком месте и в каком порядке встречать его при возвращении в Слободзею. Головатый писал:

«Не упустите о сем оповестить как военных, так и поселян Черноморского войска, дабы они собрались на встречу как можно больше».

И в коше все закрутилось, как по мановению волшебной палочки. Чепега отдал приказы полковникам Письменному и Кордовскому обеспечить прибытие в Слободзею из паланок занаряженного числа казаков и подвод, пригласил на торжество Екатеринославского архиепископа Амвросия, обещал ему для проезда выделить лошадей. А приказом от 11 августа 1792 года обязал всех жителей ближайшего селения Кучурган явиться на церемонию встречи делегации в Слободзею, где предстояло зачитывать грамоту Екатерины II о даровании черноморцам новых земель и вообще со всей подобающей значительностью отметить это выдающееся событие.

Наступило утро 15 августа. Уже в 7 часов в селе Кучурган собрались толпы народа. Вдоль почтового тракта, по обе его стороны, пространство заполняли строевые казачьи части, массы поселян, наслышанных о царской милости и большой дипломатической находчивости войскового судьи.

Как и регулярные войска, с ружьями выстраивалась и команда молодиков, в которую был включен Федор Дикун. Он придирчиво подогнал на себе одежду, до блеска начистил сапоги, на голову водрузил курпейную шапку, сшитую еще при жизни родителей.

Под свежим утренним ветерком на дулах ружей бывалых воинов и молодиков трепетали разноцветные флажки, придавая вытянувшимся до самой слободзейской церкви шеренгам форму живой колышащейся изгороди. Согласно полученной инструкции военнослужащие и молодики запаслись боеприпасами для стрельбы. Стоя локоть к локтю, негромко вели беседу о том, какой знатный салют ожидался.

— Посалютуем сегодня от души, — делился своими мыслями Дикунов одногодок из Головкивки Никифор Че- чик. — По такому случаю и гарматы загремят, будто небесный гром.

И, склонившись к Дикуну, спросил:

— А тебе нравятся такие канонады?

— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос ответил Федор, тут же добавив: — Это не война, а торжество, от салютов люди не гибнут.

Устремив глаза на окраину Кучурган, Федор толкнул локтем своего разговорчивого друга:

— Давай помолчим. Смотри, к нам всадник приближается.

И верно. Пришпоривая коня, на хорошей рыси, в плотный людской коридор въехал посыльный судьи Головатого, следовавшего со своим кортежем на некотором удалении.

— Едут, едут! — звонким, чистым дискантом оповещал молодой казак мир честной о прибытии миссии черноморцев аж из самого Санкт — Петербурга.

В монументальной позе вблизи церкви застыл кошевой Чепега у покрытого тканым турецким ковром походного стола, в сосредоточенном безмолвии рядом с ним поджидали войскового судью многочисленные старшины, кое‑кто из них держал в руках войсковые и полковые знамена, перначи, трости, а на груди особо отличившихся посверкивали ордена и медали российского и иноземного достоинства.

По правую сторону от стола в торжественном облачении сосредоточилось духовенство. Вокруг же светской и духовной знати плотной массой толпилось население Сло- бодзеи и окрестных паланок.

Сюда и держал направление Головатый. Он сошел с фаэтона и, сопровождаемый четырьмя штаб — офицерами, сквозь строй казаков размеренным шагом двинулся на

встречу Чепеге. Его порученцы — офицеры шли впереди, неся на широком позолоченном блюде каравай хлеба под парчовой накидкой, присланной Екатериной II. А уж сам Антон нес на другом пожалованном блюде царскую солонку и монаршьи грамоты черноморцам.

Не забыл судья в выгодном свете показать людям и своих младших сыновей. Если одного из старших — Александра он недавно отправил в Санкт — Петербург под покровительство высоких особ и дальнейшего прохождения с их помощью обучения морскому делу, то младшие Афанасий и Георгий сейчас находились при нем и выполняли весьма почетные поручения. Афанасий на вытянутых руках нес кошевому приветственное письмо по случаю устраиваемого торжества, а Георгий — всемилостивейше пожалованную атаману саблю, усыпанную драгоценными каменьями.

— Хоть недешево стоит голова у нашего Антона Голо- ватого, а атаманова дороже, — скаламбурил другой молодик — головкивец Андрей Штепа. — Так, Федя?

— Так, — согласился Дикун. — Что дано природой, не отнимешь всем народом.

Еще только когда судья поравнялся с выстроенным войском, над степной округой прогремело три пушечных выстрела. Орудийный и ружейный салюты продолжались и тогда, когда Головатый величественно, в строгой сосредоточенности, приближался к кошевому атаману. Пальба стихла при встрече обоих казацких предводителей. Головатый передал Чепеге высокую грамоту и монарший подарок — хлеб и соль, которые тот с чувством поцеловал и водрузил на украшенный стол. Затем судья, взяв из рук сына — подростка пожалованную атаману саблю, припоясал ее к шелковому кушаку владельца. Лишь после этого

3. Чепега подал царскую грамоту войсковому писарю Т. Т. Котляревскому:

— Прочтите народу, да погромче и повыразительней.

Нет, не соловьем заливался писарь. Он читал документы весомо, с внушительным видом. Кроме высочайшего указа Екатерины II от 30 июня 1792 года, оглашалась специальная грамота, в которой перечислялись заслуги войска, учрежденного «покойным генерал — фельдмаршалом князем Григорием Александровичем Потемкиным — Таври- ческим». Войско, по словам императрицы, «приобрело особливое наше внимание и милость». И задача на него возла — галась непростая: «бдение и стража пограничная от набегов народов закубанских». «Мы, — говорилось в грамоте, — …желая воздать заслугам войска Черноморского утверждением всегдашнего его благосостояния и достижения способов к благополучному пребыванию, всемилостивейше пожаловали оному в вечное владение состоящий в области Таврической остров Фанагорию со всею землею, лежащею на правой стороне р. Кубани от устья ее к Усть- Лабинскому редуту, так чтобы с одной стороны р. Кубань, с другой Азовское море до Ейского городка служили границею войсковой земли».

И много чего другого огласил Котляревский из той гербовой бумаги. Какие блага даровались казакам! Невозбра- ненные права на занятия землепашеством, охотой и рыбной ловлей, добычей соли в лиманах Приазовья, торговлею горячим вином и иные промыслы. На содержание войска обещалось 20 тысяч рублей ежегодных ассигнований. Содержалось немало и других заманчивых посулов. А пока монаршие вердикты заставляли учащенно биться сердца простолюдинов.

Вслед за ознакомлением с указом и грамотой Екатерины II начался благодарственный молебен, потом новая пальба из ста одного орудия, казаки еще троекратно выстрелили из ружей «беглым огнем». Да за наследника престола Павла и всю царскую фамилию в придачу прогрохотал 51 орудийный выстрел с ружейным же салютованием.

Пожалованный хлеб был торжественно разломан на куски, один из которых определялся на вечное хранение в войсковую церковь, а все остальные раздавались в регулярные полки при коше, предназначались к отправке на Тамань для прибывших туда первых поселенцев, остаток передавался в дома атамана и войскового судьи для угощения старшин и казаков, устройства общего стола для гостей.

На зеленой траве возле церкви с доброй выпивкой и закуской старшин и заслуженных казаков ожидало еще пять праздничных столов. Никто из головкивских молоди- ков приглашения занять здесь место не получил, как и большинство их ровесников из других паланок. Федор Дикун, Никифор Чечик, Андрей Штепа, Иван Капуста и другие хлопцы, покучковавшись с парубками, направили свои стопы в один из слободзейских шинков, чтобы подкрепить силы после утомительной церемонии.

— Не огорчайтесь, хлопцы, — утешал своих спутников Федор Дикун. — Мы с вами не старшины, нам сойдет и покупная снедь.

Войсковое торжество имело продолжение на Тамани. По распоряжению Чепеги и Головатого сюда, к предводителю первой партии переселенцев в составе 3247 человек Савве Леонтьевичу Белому, отправился хорунжий Чернявский с группой казаков, дабы доставить копии царских документов, частицу освященного в церкви монаршего хлеба да 200 рублей войсковых денег на устройство праздничного обеда.

Белый 12 сентября собрал полки и личный состав гребной флотилии в Фанагорию и со всеми почестями принял посланца главных войсковых «батькив», после чего и совершилась казацкая трапеза с традиционными возлияниями. Но это проходило уже вне поля зрения слободзей- цев, многие из которых, в том числе и Федор Дикун, на тот день уже порушили свою оседлость и тоже отправились в далекий необжитой кубанский край.

До самого их отъезда с Тамани в Слободзею шли отрадные вести. И даже чудные и загадочные. К примеру, чего стоило одно только известие о находке казаками камня с древними письменами, подтверждавшими факт существования здесь старинного Тмутараканского княжества и открывавшими малый штришок о деяниях одного из тмута- раканских князей — Глеба Святославича — того, кто щепетильно измерял расстояние от Тамани до Корчева (Керчи).

По этому поводу Федору Дикуну очень близкий голов- кивский сосед, участник боевых действий против османов Кондрат Кодаш высказал такую мысль:

— Вот куда уходят глубокие корни нашей общей матери — Руси. И теперь она у нас одна, призывает к единству и сплочению. Жаль, призывы‑то от ее имени идут от вершителей людской судьбы, с которой они чаще всего и не считаются.

Глубокомысленное слово земляка не сразу уложилось в сознании юноши, и лишь позднее он определил, в чем ее суть. «В седую старину, — размышлял он, — главным оплотом всех славянских племен была Киевская Русь. Теперь молодая Россия задает тон всем живущим на ее территории народам. Особенно — с реформ и завоеваний Петра I. И нас, малороссиян и запорожцев, берет под свою

руку. Наверное, по — иному и не могло быть. Через обретения и утраты проходит жизнь всех народов и государств».

Как и большинство головкивцев, Кондрат Кодаш и его юный собеседник стремились поскорее попасть в список первоочередников на переселение, без проволочек заняться сбором в дальнюю дорогу.

Войсковая старшина чутко улавливала настроения казаков. С возвращением из Санкт — Петербурга судьи Головатого канцелярия коша заработала в еще более плотном и напряженном режиме.

Кошевой батько Захарий Чепега наставлял писаря Тимофея Котляревского, с кем он когда‑то товариществовал еще в Запорожской Сечи:

— Мы должны составить полные списки реестровых казаков и их семей безо всякой оплошки, по заслугам не только в новой, но и в старой Запорожской Сечи. Нам терять своих людей несподручно и невыгодно.

— Так и делаем, — с послушанием отвечал Котляревс- кий, наряженный в щеголеватый жупан с неизменными подвесками на шелковом поясе для чернильницы и хранения заостренных гусиных перьев.

Исполнительный Котляревский старался во всем потрафить новому атаману и его доверенному сподвижнику Головатому. Он торопливо взял со стола лист шероховатой, какой‑то пепельно — синей бумаги, испещренной вязью фамилий, названий паланок и куреней, подал Че- пеге:

— Вот смотрите, тут все идет по порядку.

Чепега поморщился, недовольно пресек писарский пассаж:

— Ты мне лучше прочти.

И только тут Котляревский спохватился. Батько‑то атаман был совсем неграмотен, к своим шестидесяти годам он не научился даже ставить свою подпись под документами, за которые отвечал целиком, единолично. На полях брани прославился Чепега, а по грамоте был беспомощен. Водил он казачью конницу против турок под Желтыми Водами и Очаковом, Браилом и Березанью, во многих других местах. Хитро, решительно командовал сорви — голова- ми, мастерски орудовал на скаку саблей и пистолем в конной атаке. Суровый военный быт заменил ему и грамоту, и семейный быт. Убежденный холостяк, он жил по обычаям Запорожской Сечи. И лишь в последние годы, войдя в

подчинение екатерининских вельмож, мало — помалу стал усваивать их повадки, и у него появилась жажда к чинам, званиям и наградам. Однако же многое у него сохранялось еще от того непритязательного батьки Хорько, каким привыкло его считать беспокойное, но верное товариство. Там, в Слободзее, Чепега хотя и обитал в добротном доме, но все равно его жилье зимой отапливалось таким же кизяком и соломой, как и у всех, даже маломощных казаков.

Жалковал старый закаленный воин по друзьям — сорат- никам, ушедшим к туркам, не скрывал этого чувства перед нынешними своими «письменными» помощниками:

— Не могли превозмочь обиду за разорение Запорожской Сечи. А как бы та боевая громада казаков спонадо- билась нам на Тамани и Кубани, останься они вместе с нами. Сила немалая, пять тысяч человек, да все как на подбор.

Прослышав о возвращении в Слободзею из русской столицы кошевого посольства и благополучном исходе его переговоров на вывод казаков и их семей с одной южной окраины государства на другую, где крепостное право не успело пустить свои корни, многие сотни крестьян, мещан, служилого люда из малороссийских и даже поволжских губерний пожелали вписаться в реестры черноморских переселенцев, дабы избавиться от постылой подневольной жизни и найти себе счастье в неведомо далеком, заманчиво влекущем крае.

Перед 3. Чепегой и возвратившимся из Санкт — Петербурга А. Головатым писцы выложили целую кипу прошений. В отличие от давнего друга — атамана, предводителя казачьей конницы, мастер управления пехотой Головатый неплохо владел грамотой, даже сочинительством занимался. Под наигрыш бандуры и цимбал недурно импровизировал Антон Андреевич свои думки и сказания. Крепкого телосложения, рябоватый, он носил длинные вислые усы с сединой и желтым подпалом от люльки, раскуриваемой в минуты огорчений. Когда‑то давно, в невозвратные молодые годы, учился Головатый в Киевской бурсе, творил многие проказы. Затем махнул в Запорожскую Сечь и с той поры четверть века разделял ее взлеты и падения. В тридцать лет выбился он в куренные атаманы, да не како- го‑нибудь захудалого куреня, а одного из самых знатных — Кущевского, того самого, в товариство которого пожелал вступить сам князь Потемкин под именем Григория Нече — сы. А теперь вот на шестом десятке правил должность войскового судьи.

Антон Андреевич, сверкнув дорогим перстнем, взял со стола одно из прошений, поднес к глазам.

— Послушай, батько — атаман, — обратился он к Чепе- ге, — что тут люди добрые пишут.

И он стал зачитывать ходатайство бывшего казака Шкуринского куреня Давыда Великого:

«Служил я в войске Запорожском 20 лет. И был в минувшую с турком войну все время в походах. А после разрушения Сечи отбыл я из оной в Харьковскую губернию, в местечко Тарановку. Я имею к службе ревность и желаю в войске Черноморском навсегда службу продолжать. То прошу и о выводе моего семейства».

После прочтения письма судья спросил:

— Ну как, дадим согласие?

Чепега помедлил с ответом, потом сказал:

— Многовато лет прошло после его отъезда из Сечи. В последней‑то войне против турок этот казак, похоже, и не участвовал. Но все‑таки раньше воевал, наш человек, и фамилия его вызывает уважение. У нас в войске многие ее носят, есть даже полковник Иван Великий. Все Великие — исправные казаки. Пожалуй, надо похлопотать перед харьковским губернатором о выдаче паспорта этому просителю и зачислить его в наш реестр.

Но многие получали отказ. Список и без того подходил к своему пределу — 25 тысяч душ мужского и женского пола. Затевать тяжбы с помещиками не имело смысла, да и времени на это не оставалось. Хватало писанины по поводу вызволения тех казаков — бедолаг, кто после недавних военных баталий, лишившись котлового и вещевого кошта и не устроив своей судьбы в паланках, попал в положение наймитов — батраков. Помещики, купцы, крупные священники и иные богатеи вновь образованных Ека- теринославского, Таврического, Херсонского наместни- честв всячески удерживали их за якобы образовавшиеся долги, неотработку обусловленной барщины.

— Тикать отсюда поскорее надо, — гуляла невеселая молва по паланкам. — Иначе паны нас всех тут закабалят.

Атаман и его окружение ведали о нетерпеливом настроении казаков, потому со своей стороны принимали все меры к быстрейшему переходу на Кубань.

В тот день, когда Чепега и Головатый принимали решение по заявлению харьковского домового казака, к ним в кошевое правление с заметным волнением вошел молодой казак в легкой свитке. По всему было видно, что он чем‑то озабочен и ему надо перед кем‑то выговориться. Темно — русые волосы густой шевелюрой покрывали его голову, которую он, как и большинство сверстников, уже не брил и не оставлял на ней традиционного оселедца. Зачем юную красу портить? Здравая эта мысль широко распространилась и никого уже не шокировала, кроме пожилых, наиболее старомодных сечевиков. Они еще продолжали отдавать дань давнему обычаю. У нежданного посетителя брови почти срослись над переносицей, удлиненное худощавое лицо рельефно очерчивалось твердым подбородком. Пришелец на голову был выше атамана, но вровень грузному судье, который имел рост выше среднего. Юноша смело и безбоязненно глядел карими глазами на казачьих вождей, раздельно и ясно произнес:

— Меня зовут Федор Дикун. Могу я просить, чтобы меня выслушали со вниманием?

— Можешь, — изучающе глядя на молодого парубка, сказал атаман. Приказав младшему канцеляристу, усердно корпевшему над бумагами, подать табурет, Чепега добавил: — Садись, казак, и рассказывай, что тебя к нам привело.

Дикун сел на табурет и стал повествовать о себе и своей нужде:

— Я из Головкивки. У меня батько Иван загинул под Очаковом, при взятии острова Березани, а мать в прошлом году умерла. Хозяйства — никакого, одна хатка — развалюха осталась. В наймитах мыкаюсь.

— Так что же ты хочешь? — задал вопрос Чепега.

— Надеялся уйти на новые земли с первой партией переселенцев, с той, что отправилась вместе с полковником Саввой Белым. А наш куренной атаман меня не отпустил. Да еще говорит, что как я одинокий, то он меня оставит в паланке для охраны куренного имущества, когда все наши уйдут оттуда. Затем, дескать, прямая мне дорога в Хаджибей на строительство морской гавани.

Молчавший в момент этого разговора войсковой судья Головатый как‑то по — особенному рассматривавший юношу, наконец, подал свой голос:

— Видно, ты побаиваешься опоздать с переездом на пожалованные земли, лишиться там своего пая.

Лицо Дикуна залил румянец. Он вспыльчиво сказал:

— Ничего я не боюсь. Да и пай мне предвидится с малый шматок. Просто хочу поскорее перебраться на волю.

— Ну, не кипятись, — более дружелюбно заявил Голо- ватый, почувствовав неуместность своего предположения.

Он приблизился к юноше и, положив руку на его плечо, с участием в голосе добавил:

— Я ведь хорошо помню твоего отца Ивана. Добрый был казак, в моей добровольной волонтерской команде состоял в кампании под Березанью. Да и батько атаман, надеюсь, вспомнит его по Запорожской Сечи.

— Знаю, поэтому и явился к вам обоим, — с оттенком примирения вполголоса ответил Дикун.

Головатый мог бы многое поведать, как бесстрашно воевал его отец не только под Березанью, но и в других памятных местах. В последнем бою в числе первых волонтеров, еще не причалив к берегу, бросился с лодки в холодную воду островного гирла, а потом выбрался на берег и ринулся на приступ турецкой крепости. С группой других казаков Дикун — старший прорывался к крепостным воротам, с коротких остановок на бегу вел огонь из мушкета, а достигнув цели, пытался поджечь смоляной паклей окованный железом многослойный дубовый затвор. И тут с боковой башни один из турецких янычар пронзил его живот острой стрелой с ребристым стальным наконечником и оперением. Спасти храбреца не удалось, он умер на руках товарищей. Похоронили его на Березани сразу после штурма и взятия крепости. Отсюда совместно с регулярными русскими войсками казаки двинулись дальше, на Очаков и Измаил.

Но Антон Андреевич не стал вдаваться в воспоминания, хотя и были они свежи, незабываемы. Не захотел он бередить боль утраты у единственного сына одного из своих боевых сподвижников. Как можно мягче и ободряюще заверил:

— Не горюй, парень. Создадим Черноморскую Сечь на Кубани и заживем знатно. Не забывай, что ты наследник казацкой славы. И тебя судьба не обойдет.

Головатого, как часто бывало, осенило высокое красноречие, и он мог еще ввернуть и не такие громкие слова. Так же, как упроститься до самого заурядного косноязычия. Это искусство перевоплощения он блестяще продемонстрировал в трех поездках в Санкт — Петербург по де

лам прежней Запорожской Сечи и особенно — в только что завершившейся, когда и перед царицей, и перед сановниками представал то как тонкий дипломат, весьма кстати оперировавший кучей документов по срокам от Богдана Хмельницкого до князя Потемкина, то как чудаковатый, бесхитростный бандурист, сказитель и выдумщик, потешавший столичную знать.

Чтобы не заносило его дальше, Чепега, приземленный практик и признанный мудрец, поставил точку в беседе с несколько смущенным Дикуном:

— Зачисляю тебя молодиком в конный полк, пойдешь на переселение с моей партией казаков, которую я поведу сам лично.

— А скоро? — неожиданно оробев от столь категоричного заявления атамана, спросил Федор.

— Скоро. Как только уберем урожай в паланках до последней огудины. Добывай себе коня.

Войсковое правительство разослало циркуляры в па- ланки, чтобы переселенцы создавали запасы продовольственного зерна, муки, масла, сала, солонины, меда и прочего пропитания на время следования в пути и жительства в новых палестинах до следующего урожая. А чтобы его сотворить, предлагалось побольше захватывать с собой семян ржи, пшеницы, подсолнечника, кукурузы, гречихи, конопли, тыквачей, огурцов, помидоров и других культур, а для закладки садов — саженцев яблонь, груш, вишни, черешни. Разумеется, такое же указание было и по перегону скота — лошадей, коров, овец, коз и иной живности. Не забывался транспорт: предписывалось привести в порядок имеющиеся арбы и мажары, трофейные фуры и фаэтоны, всю грузоподъемную армаду.

Возвратившись в Головкивку, Федор Дикун по — новому взглянул на ее обитателей, выходцев по преимуществу из бывшего Васюринского куреня. До разговора с атаманом и судьей он как‑то не замечал приготовления своих односельчан к отъезду. А теперь к кому ни заходил — бросалось в глаза: люди и впрямь усердно собираются в дорогу, даром время не теряют. В мешки, мешочки, кульки ссыпались семена, в прикопках у левад топорщились с привялыми листьями верхушки тонких саженцев, от многих дворов потягивало острым дурманящим запахом. «Варенуху для придания бодрости соображают», — улыбнулся он.

Ему же самому было не до заготовок хмельного зелья.

Уже в который раз осматривал он домашние пожитки, оставшиеся от отца и матери. Ведерко для воды, ковшик, несколько глиняных макитр, рогач у печки, чугунок… Жалкий скарб!

Но все же сохранилось у него и кое — какое ценное наследство, его он берег, как зеницу ока. В потайном уголке, в простенке, на самом его дне, замуровал Федя материнский серебряный браслет и золотые серьги — подарок отца матери, привезенный им еще до рождения сына из бесшабашного набега на крымских татар, пытавшихся в очередной, в бессчетный раз прорваться в глубинные степи Украины и вновь взять в полон белых ясырей и ясырок для продажи их на шумных базарах Кафы.

Пригодились бы на будущее украшения матери, рано скончавшейся от тяжких дум и забот, кочевой и бесприютной жизни то близ Василькова и Грамоклеи, то уже здесь, в забугской стороне. «Мамо, мамо, — срывался шепот с уст Федора, — прости меня. Но мне ничего не остается делать, как продать милые тебе отрады, чтобы обзавестись строевым конем, иначе и от близкого похода меня могут отставить».

Думка‑то созрела, а как ее осуществить, Дикун не знал, не ведал. Не приходилось ему заниматься куплей — продажей. За свою короткую жизнь он познал азбуку черновой крестьянской работы, мог прилежно трудиться в поле и возле домашних животных, когда требовалось — рыбачить в озерах, больших и малых реках. Ну и от мастеровитых казаков перенял, хотя и не в совершенстве, сноровку плотницкого дела, иногда в куренной кузнице подменял молотобойца. Покойная мать подхваливала сына:

— За вечной службой нашему батьке Ивану наставлять тебя недосуг, так ты сам приглядывайся что к чему, учись у знающих людей.

Она не подталкивала его даже к начальному образованию, в простых семьях не хватало достатков на такую роскошь. И все же Федор схватил у знакомых сельских грамотеев азы счета, чтения и письма. Читал он по складам псалтыри да жития святых, писал — хуже, только печатными буквами, которые, увы, запомнил не все. В последние же полтора — два года после утраты родителей, оставшись круглым сиротой, молодой казак совсем подзапустил приобщение к грамоте, и она из его головы основательно выветрилась.

Из своей хаты, кособоко прилепившейся к хвосту го- ловкивской пыльной улицы, Федор вышел под вечер с намерением разузнать у соседей, кто из казаков может продать ему лошадь, а возможно, и обменять ее на материнский браслет и серьги. По небу, у темнеющего днестровского лесного массива с юга на север со стороны Черного моря плыли редкие легкие облака, позднее августовское уже не жаркое солнце клонилось к горизонту, а навстречу облакам, чуть ниже их, тяжело махая крыльями и издавая протяжное курлыканье, летела большая стая журавлей. Заглядевшись на ломаный журавлиный клин, Федор подумал: «Вот и мы, как птицы, полетим в неоглядную даль, что‑то нас там ожидает».

Решил зайти к Кодашам, они жили через два двора в ухоженной мазанке, к которой примыкал довольно большой огород. На нем из урожая уже почти ничего не осталось, все было убрано. Высились в аккуратном ранжире кулижки подсолнечных и кукурузных стеблей, копешки высушенных огуречных огудин и лишь кое — где на земле, в зарослях оплетин, рдели оранжевым отливом круглобокие тыквачи. Их хозяева оставляли на корню чуть ли не до Покрова.

Редко бывал Федор у Кодашей, а тянуло его сюда постоянно: люди хорошие, приветливые, от них всегда можно было получить разумный совет. Сам хозяин Кондрат Кодаш, «дядько Кондрат», как называли его Федор и все молодые казаки, сорока пяти лет от роду, располагал мужественной внешностью и трезвым поведением, под стать ему была домовитой хозяйкой его жена Ксения. Проворная, неугомонная, она блюла в доме чистоту и порядок, пока всего не переделывала за день — ко сну ее не клонило. Отъезд отъездом, а на огороде у нее не пропало ни былинки. Все растительные остатки она собрала на топливо.

Правда, не одна. Помогала ей дочка Надя. И мать, и отец по украинскому наречию ее имя произносили «Надия», как, впрочем, и весь головкивский люд. Четырнадцать годков исполнилось милой девушке. Нежное, словно ромашковый цвет, ее личико обрамлялось завитушками русых волос, сплетенных на затылке в крупную волнистую косу, спускавшуюся к урезу вышитой сорочки. Ресницы у синих глаз — что опахала крылатые. И все больше заглядывался Федор на ту, ни с чем не сравнимую красо — ту. Стал замечать, что и Надия проявляет к нему интерес. На последней вечернице сама первой заговорила с ним, поспрашивала, как живется — можется ему в одинокой хате.

С заметной робостью переступал Федор соседский порожек, подправленный глянцевитой доливкой. Таким же перед ним открылся и пол в горнице. В ней находились мать и дочь, занятые рукоделием, Кондрат не возвратился еще с поденной работы.

— Мир вашему дому, — остановившись в дверях, произнес Федор. — Хотел увидеть дядьку Кондрата, а оказывается, вы одни, без хозяина.

Ксения торопливо отложила вязальные спицы на стол и, улыбаясь гостю, с радушием пригласила:

— Проходи, Федя, садись.

Наде шепнула:

— Принеси взвару из погребка.

Дочка, будто легкая пушинка, упорхнула из горницы, а спустя несколько минут возвратилась, неся в руке наполненную доверху гончарную кружку с янтарным напитком.

— Это тебе, Федя, попей нашего взвару, — сказала мать. А Надя протянула кружку гостю. Поблагодарив за угощение, Дикун с наслаждением выпил содержимое — таким вкусным оно было. И, наверное, вдвойне от того, что подносила взвар такая чудесная девушка, от которой трудно было оторвать взор.

— Что же ты хотел сказать Кондрату? — перешла к житейским делам хозяйка мазанки. — Может быть, и я пригожусь в твоих хлопотах?

Какое‑то мгновение Дикун чувствовал себя скованно, затем с определенностью ответил:

— Действительно, и ваша помощь понадобится.

И он подробно рассказал о посещении кошевого атамана, своей просьбе к нему, о затруднениях в обзаведении конем и возможности его преодоления. Только вот с чего и как начинать, к кому обращаться со своей докукой об обмене оставшихся после матери украшений, он не имел представления. В этом и требовалось содействие Кодашей.

Ксения на минуту задумалась, что‑то перебирая в памяти, а затем с чисто женским чутьем сделала предположение:

— Охочие до всяких диковинок дочь и невестка хорунжего Ивана Тарановского. У их семьи с десяток лошадей пасется в табуне. Да уж больно прижимист хорунжий.

Недаром за ним тянется его же присказка: охолонь, а я согреюсь.

Пришедший с работы Кондрат, поздоровавшись с Дикуном, охотно вступил в разговор:

— Давай, Ксеня, займись обработкой женской половины Тарановских, а я примусь за хорунжего. Авось соблазним.

И, обращаясь к Федору, подытожил:

— А ты принеси браслет и серьги, посмотрим, каковы их достоинства.

В тот же день юноша показал их Кодашам и даже отдал. «Доверяю вам самим довести до конца обмен, если он получится», — заявил он.

Кондрат и Ксения, внимательно рассмотрев украшения, пришли к выводу, что их стоимость подороже, чем цена даже самой лучшей лошади. И это вселило в них уверенность в успехе переговоров с Тарановскими. Спустя пару дней Кодаш сам зашел к Федору и, не скрывая своего приподнятого настроения, сообщил:

— Уломал я Тарановского. Но кочевряжился он только для вида: сразу определил, что сделка выгодная для него и его семьи. Пойдем завтра к нему выбирать коня.

Так Федор из безлошадного казака превратился в обладателя гнедой резвой кобылки — четырехлетки с белой челкой на лбу, уже объезженной, но пока еще не знавшей хомута и тягловых орудий земледелия и извоза.

Благодаря стараниям Кодаша, получил он в придачу от хорунжего подержанное, но еще крепкое седло и уздечку. Оставалось распорядиться остальным мало чего стоящим имуществом, а затем немешкотно подаваться в Слобод- зею, где уже сколачивалось два пеших и два конных полка, гуртовалось несколько семейных обозов. О своей хатке — времянке Федор нисколько не сожалел: она от ветра могла в любой момент упасть наземь. И всякое хламье не собирался тащить в дальнюю дорогу. Тем более своей‑то подводой он не располагал. Иное дело его земляки: у большинства из них насчитывалось не менее пары волов и пары лошадей с упряжками.

Дикун перебрал свое достояние, ветошь безжалостно спалил на огне, а кое‑что пригодное в быту увязал в мешковину, вытканную когда‑то его матерью. Сюда он плотным бруском спрессовал свою одежду, отдельно разместил инструмент — топор, пилу, молоток, зубило, рубанок,

обмотав поклажу прочной веревкой. «А куда все это я приткну и кто станет заниматься доглядом? — не давала покоя возникшая закавыка. — Сам‑то я с полком буду двигаться».

Надумал было снова обратиться за помощью к Кода- шам, но отверг этот вариант. Посчитал неудобным дважды обременять своими просьбами. К тому же подводу они могли снарядить только одну, а значит, и взять с собой далеко не все даже свое имущество. Как же быть? Пошел договариваться с другим соседом — Калеником Заяренко. У того вроде намечалось снаряжение двух подвод — конской и воловьей, глядишь, хозяин и хозяйка войдут в его положение и разрешат разместить его скромную поклажу.

У Заяренко молодой казак нашел понимание и согласие на транспортировку его невеликого груза.

— Возьмем и присмотрим в дороге, — пообещал Кале- ник.

Он уже знал, что Дикун обзавелся конем и таким образом выполнил условие, поставленное ему атаманом. Посоветовал:

— Поскорее подавайся в Слободзею, оттуда начнется отправка второй партии. И мы скоро там будем.

Атаман Чепега должен был вести с собой основной костяк служивого войска, частично — семейных казаков. В дорогу он брал атрибуты атаманской власти, канцелярию, в лице Головатого оставлял доверенное лицо для связей с херсонским генерал — губернаторством и дальнейшего снаряжения в поход других партий переселенцев и перегона скота.

Дикун приехал в Слободзею на своей кобылке Розке в конце августа, когда там уже царила оживленная предотъездная суета. У дворов кучковались переселенческие обозы, в войсковое правительство то и дело сновали казаки- посыльные и офицеры — порученцы, улицы местечка оглашались голосами людей, ржанием лошадей, мыком волов и коров, блеянием овец. В этом содоме и гоморре, казалось, невозмутимым оставался лишь атаман Захарий Чепега.

Выходя изредка на низенькое крылечко кошевой канцелярии, отличавшейся от всех других слободзейских строений разве что более свежей соломенной кровлей, он по- сократовски хмурил свой лоб и произносил:

— Великое переселение народов. Ни дать ни взять.

И хотя умело скрывал свои треволнения старый воин, нет — нет, да и срывался он на запальчивый тон и окрик, когда что‑либо не ладилось.

Вот он увидел, как один из подвыпивших казаков пытается в одиночку вкатить по наклонной доске на свою подводу пузатую, из‑под солений, деревянную бочку. Не так уж была она и тяжела, но из‑за потери равновесия и неверных движений низкорослого, средних лет слободзей- ца бочка, не достигнув предназначенного ей места, катилась вниз, сбивая с ног хозяина. Бочка — в одну сторону, казак — в другую. И так раз за разом.

Хмыкнув в усы, атаман во всю мочь гаркнул:

— Что ты, стервец, вытворяешь! А ну иди проспись и не показывай нам свои фокусы.

То атаманское вмешательство — одно из многих для наведения порядка, — пустячный эпизод. Чепегу не покидали куда более серьезные дела и заботы. Перед отправлением в неизведанный путь его особо волновала обстановка на новых землях. Как ведут себя турки, ногаи, черкесы на границе, что поделывают казаки в Фанагории, приведенные туда Саввой Белым и зятем Головатого — Семеном Гуликом, уполномоченным центрального правительства, государственным советником Павлом Пустош- киным? Эти и другие мысли постоянно теснились в голове, не давали покоя.

Некоторые сведения атаман почерпнул из ведомости, доставленной от расторопного Гулика, в которой тот подробно описал состояние пожалованных черноморских владений, контуры размещения на них куреней и кордонных постов, нелестно отозвавшись при этом о грунтовой дороге от Фанагории до Карасунского Кута, заброшенной с тех пор, как ею перестали пользоваться полки суворовского экспедиционного корпуса. Но ведь тем сведениям — давность в несколько месяцев. А что происходит в тех местах на сию минуту? Никто из отъезжающих об этом не знал.

Памятливый, цепкий взгляд атамана приметил подъезжающего на коне к кошевой резиденции уверенно сидящего в седле молодого казака. «Это, кажись, Дикунов сын, который недавно приходил ко мне и Головатому», — подумалось Чепеге. В ту же секунду он услышал звонкий юношеский голос приблизившегося всадника:

— Батько атаман! Я прибыл к заступлению на службу.

Чуть полюбовавшись молодцеватым видом парня, кошевой неторопко, с одобрением, сказал:

— Очень хорошо. Принайтуй коня к коновязи и заходи в правление.

Дикун мигом исполнил приказание, явился на беседу в штабную хату. Чепега отдал распоряжение, чтобы его зачислили в реестр на переселение и в списочный состав команды молодиков, определили ему воинский кошт. Поступал он в непосредственное подчинение тридцатилетнего хорунжего Игната Кравца, бывалого и задиристого вояки, не слишком чтившего большое начальство. Плотного сложения, с крупными покатыми плечами, белесый крепыш носил при себе неизменный пистоль, а сбоку у широких шаровар — сыромятную плетку, которой он не раз потчевал злючих собак. По натуре деятельный, он требовательно относился к своим подчиненным, за короткий срок делал из новобранцев толковых и умелых воинов. За эти качества и ценил его кошевой, мечтавший по образу и подобию дорогой ему прежней Сечи возродить в новом войске подготовку пополнения через команды молодиков.

Когда было покончено с канцелярскими формальностями, Чепега подозвал к себе Дикуна и с какой‑то редкой для него проникновенностью повел речь, начав ее с недавней встречи:

— Верно предположил судья Антон Андреевич, что я припомню твоего отца. Вспомнил, да еще как: по двум войнам с турками. Среди сотен и тысяч казаков, с кем мне доводилось ходить супротив неприятеля, твой батько выделялся отменным бесстрашием и находчивостью. Кон- но и пеше умел воевать. Будь таким, как он.

Помолчав, добавил:

— Ты лицом на него похож.

— Спасибо, батько кошевой, на добром слове, — вытянувшись в струнку, с волнением ответил Федор. — Отцовской фамилии не посрамлю.

— Ну а теперь отправляйся в команду, — уже приказным служебным тоном распорядился Чепега. — Прилежно постигай военное дело. Времени для сколачивания полков осталось в обрез, всего неделя.

Молодик нашел Кравца за околицей селения, на вытоптанной дочерна толоке, где хорунжий, по армейскому званию подпоручик, а позднее сотник и есаул, усердно обучал свою команду боевому применению пики в пешей

и конной атаке. Пика с вооружения еще не снималась, и владеть ею требовалось в совершенстве.

— Зазеваешься в бою, не упредишь удар противника — и тебе хана, — зычно вразумлял Игнат юное воинство.

Он подходил то к одной, то к другой группе обучающихся, показывал, как следует держать пику и делать выпады для резкого укола, быстро извлекать ее из тулова неприятеля, наглядно имитированного по всему плацу в виде разлохмаченных соломенных чучел. Не всякий мог с налету совладать с громоздким оружием. Пика по длине превышала сажень, попробуй‑ка развернись с ней! Игнат передыху юнцам не давал, тренируя их до седьмого пота.

— Не ленись, подтянись! — покрикивал он на своих подопечных.

Завидев подъехавшего близко к нему Дикуна и предположив в нем гонца из кошевой канцелярии, отрывисто и резко спросил, отирая рукавом пот со лба и шеи:

— С вызовом меня к атаману?

— Никак нет. С приказом о моем зачислении в команду.

— Тогда коня — табунщикам, а сам — на плац.

И началась для Федора ускоренная, жесткая наука побеждать. Он попал в команду последним, пришлось многое наверстывать. Ребята — кто постарше, кто помоложе — с радостью приняли его в свою боевую семью. С неунывающим настроением, даже с азартом, делались ружейные приемы, сабельная рубка и все тот же тренаж с пиками.

В завершающий день занятий Игнат Кравец перед всем строем даже отметил Дикуна:

— Не только догнал всех остальных, но кое — кого и превзошел.

В расцвете нерастраченных физических сил, одухотворенные стремлением честно послужить товариству, молодики в пределах возможного овладели воинскими навыками, с горделивым сознанием исполнили перед ним свой первый долг. Сложнее давалась им вроде бы простая арифметика — титулование своих командиров и начальников.

В возрожденном казачьем войске причудливо переплелись чины и ранги от ушедшей в прошлое Запорожской Сечи и приобретенные заново от официально принятой воинской номенклатуры регулярной русской армии. Не так‑то легко они запоминались! В два — три, а то и в четыре колена строилось произношение.

Тот же кошевой атаман Чепега именовался еще как

секунд — генерал — майор армии и кавалер, войсковой есаул Гулик — майор армии и кавалер, его тесть, войсковой судья Головатый — бригадир и кавалер, и так — по всей служебной лестнице. В списках значились капитаны, поручики и подпоручики, сиречь есаулы, сотники и хорунжие, а младший комсостав насыщался сержантами, капралами и фельдфебелями. И только рядовых казаков солдатами еще не называли. Зато одежда и вся обмундировка в коше — все теснее сближались с экипировкой регулярных войск. Ничего не попишешь — жернова времени работали на централизацию государства российского, усиление его могущества, унифицировалась вся система воинской службы.

Черноморцы восприняли нововведения без особого энтузиазма, но и без излишнего ропота:

— Раз так надо, значит, надо.

Старшина же была вообще на седьмом небе от новых звучных наименований своих командирских чинов, открывавших доступ к очередным воинским должностям, наградам и повышенному жалованью.

С каким‑то необъяснимым трепетным чувством ожидал Федор приезда в Слободзею Надии Кодаш. Ничего еще не было сказано друт другу, никаких намеков на взаимность не произносилось, а при одном воспоминании о ней — теплело у него на душе, веселее хотелось смотреть на все происходящее. На ум не приходило мыслей о зарождающейся первой любви, но, наверное, он как раз и переживал такое состояние.

В предотъездный вечер, обходя массу подвод, заполнивших всю Слободзею, юноша наконец‑то увидел семью Кодашей, раскинувших полог сбоку мажары для устройства на ночлег. Надя широко распахнула свои дивные ресницы и певуче произнесла, обращаясь к отцу и матери:

— Мы о нем только что говорили, а он вот — легок на помине. Здравствуй, Федя.

И она смело подала ему руку в знак приветствия. А потом Надя заинтересованно принимала участие в беседе ее родителей с Федором. Всю семью привлек его рассказ о начавшейся службе в войске, о сформированных конных и пеших полках, их назначении при переходе на Кубань. Конечно, полных подробностей он не знал, лишь отрывочно уловил отдельные штрихи из разговоров своих командиров.

— На пути нашему войсковому табору, — объяснял казак предстоящее его передвижение, — предвидятся переходы и по пустынным пространствам. Там еще всякие племена — народы кочуют, есть немирные, какие могут напасть и наделать много беды. Казачьи полки и должны нести охрану всей переселенческой колонны.

— Ой, как страшно, — с неподдельным испугом воскликнула Надя, инстинктивно прильнув к матери. — Говорят, в местах поселения нас будут подстерегать неменьшие опасности.

— Ничего, Бог не выдаст, свинья не съест, — с усмешкой успокоил ее отец. — Казаки и не такое видывали.

Из желания увести разговор в более спокойное русло Надина мать Ксения попросила Федора сообщить, что слышно о дальнейшем употреблении строевых полков после их прибытия на Кубань.

— Не могу поручиться за правдоподобность, — ответил он, — но слухи идут, будто там их расформируют, казаков распустят для жительства в куренях и службы на кордонной линии.

На западе занималась вечерняя зарница, блики заходящего солнца скупо освещали улицы и дворы селения, вспыхивали и гасли на подводах казаков, примостивших сверху медную и глазированную кухонную утварь, вытягивали в нити длинные тени от деревьев. Всюду — многолюдье, даже в степи, где устроились те, кому в Слободзее свободного клочка земли не осталось. И стлался над пожелтевшими травами сизоватый дымок, исходивший от разведенных костров, булькотело в закопченных казан* ках домашнее варево на семью, а то и две — три сразу. То там, то здесь звучало призывное: «Вечерять!» Чаще всего этот женский клич адресовался вихрастым мальцам — каза- чатам, беззаботно поглощенным своими играми.

Неподалеку от подводы Кодашей возле широкой мажары собралось десятка два девчат и парней, образовавших плотный круг, из средины которого доносился неясный перезвон бандуры и приглушенный голос певца.

Надя встрепенулась и тут же стала тормошить отца и мать:

— Да это же кобзарь — бандурист. Разрешите, я пойду туда с Федей.

Возражений не последовало, юный казак и казачка через несколько минут уже стояли в рядах слушателей,

число которых прибывало и прибывало. Появился тут и Каленик Заяренко.

— Как нельзя кстати встретил тебя, — пожал он руку Федора. — Можешь не беспокоиться, поклажа твоя улеглась в наш скарб, как влитая.

— Благодарю, — со всей признательностью сказал Дикун. — У меня как гора с плеч упала.

Внимание переключилось на кобзаря. Федор и Надя, Заяренко и другие слушатели умолкли, как завороженные. Музыка и песни, будто волшебные чародеи, тревожили сердца людей. Никто из них не нарушал льющихся мелодий. Присутствующим уже было известно, что перед ними исполняет свои думы заслуженный и всеми уважаемый старый казак — голота Василь Кромполя, отдавший Сечи годы и годы своей долгой жизни. Бурная лихая молодость и зрелость давно остались позади, но не забылись походы, раны, лишения и обиды на власть предержащих, помнились злодеяния ворогов. Кромполя не понаслышке ведал о колиивщине и ее вожаках Зализняке и Гонте, на себе испытал пленение и побег из турецкой неволи, притеснения польских магнатов и шляхты, веками глумившихся над сотнями тысяч украинцев по обе стороны Днепра.

Стар он стал, восьмой десяток разменивал. Но памятью и голосом все еще не был слаб. А каким Кромполя раньше слыл, с какой легкостью отплясывал метелицу да журавля — про то помнили немногие оставшиеся в живых его сверстники. Ходил теперь старец от паланки к паланке, иногда забредал и подальше, кормился — кто чего даст, на ночлеги и краткие постои тоже устраивался у добрых людей, принимавших кобзаря с дорогой душой.

И на этот раз отказа не получил. Кто‑то заботливо установил тополевый чурбачок перед хатой, у нагруженной подводы, и он, заняв приготовленное сиденье, по просьбе молодежи принялся изливать в своих думках народную бывальщину, с ее болями и страстями. Седовласый, в полинялой серой свитке и истертых шароварах, он бережно держал на коленях округлый остов инструмента, снизу и сверху перебирая пальцами на его деке звучные струны.

Начал с пролога:

Струны мои золотые, сыграйте мне тихо.

Пусть казак не тяготится, позабудет лихо.

2 Заказ 33

Одна за другой то печально, то с нарастающим торжествующим аккордом плыли в вечернем воздухе мелодии кобзаря. Закончил он песней про удаль казацкую:

С днепровских порогов До Крымского вала Казацкая сабля Врагов доставала.

Нас турки страшились И польские паны,

Когда мы возмездье Несли в эти страны.

Цену их полона И рабства мы знаем!

Но дух запорожцев Всегда несгибаем.

Безмолвие в толпе слушателей прервалось одобрительными восклицаниями и хлопками в ладоши. Надя отделилась от Федора и Заяренко, выбежала на середину круга

и, приблизившись к кобзарю, громко поцеловала его в небритую щеку:

— Какое счастье слушать ваши думки, — в порыве признательности взволнованно вымолвила она.

Наутро 2 сентября — 15 сентября по новому стилю — центр Слободзеи возле войскового правительства заполнялся множеством людей. Все взрослое население, детвора стекались сюда. Ожидалось молебствие по случаю отъезда чепеговской партии переселенцев, напутственное слово атамана. К девяти часам тут образовалось целое людское половодье.

Священнослужители, атаман Чепега, судья Головатый и их сопровождающие вышли к толпе и началась церемония проводов. Над притихшей площадью осанистый священник возгласил:

— Господу помолимся!

Осеняя крестом переселенцев, он взывал к Всевышнему даровать им благополучный путь, дать крепость духа и тела, уберечь от бед и несчастий. Казаки усердно молились, многие, особенно женщины, молитву творили на коленях со слезами на глазах:

— Господи, сохрани и защити нас. Царица небесная, яви свою благодать.

После богослужения на середину площади атаманский кучер подогнал фаэтон с откинутым верхом, собранным в гармошку. В упряжке, нетерпеливо перебирая ногами и кося глазами, то натягивали, то отпускали постромки два великолепных жеребца — соловый и караковый. Взойдя на подножку фаэтона, Чепега извлек из‑за пояса булаву — ту самую, которую его предшественнику Сидору Белому вручал знаменитый А. В. Суворов — и, приподняв святыню над головой, громким голосом оповестил отъезжающих и провожающих:

— Все приготовления закончены, сейчас отправляемся в путь. Порядок движения известен старшине. Вытягивать колонну строго по установленной очередности. Не отставать, не самовольничать в дороге, помогать друг другу.

И уже мягче, не по — командирски:

— Не надо унывать, братья и сестры. Добавьте к надеждам терпение и волю — и наш переход закончится наилучшим образом.

Федор Дикун стоял в группе отъезжающих молодиков. Чубатый, с улыбчивым лицом Никифор Чечик ему и остальным хлопцам вовремя напомнил:

— Пошли в полк. Сейчас дадут команду на построение.

Вскоре за околицей в сомкнутом порядке расположился первый конный полк, за ним подстраивались штабные повозки, дальше колонну продолжали пешие полки и переселенческий обоз, а замыкал всю длинную вереницу второй конный полк.

Скрип колес, топот конских копыт, толпа людей наполнили слободзейскую степь. С Чепегой уходило до трех тысяч казаков и членов их семей. А с Головатым оставалось еще больше. Им предстояло тронуться в путь несколько позднее, по прибытии на место чепеговской колонны.

Федор Дикун и его близкие головкивские друзья попали в авангардный конный полк, к сотнику Игнату Кравцу, своему первому наставнику. Передавая наказ атамана, Игнат внушал подчиненным:

— При движении и особенно в разведке пути — смотреть в оба: чтобы ни один недруг не мог вас обмануть, чтобы вы сумели разгадать любую засаду.

Потянулись дни и версты дальней дороги. В осеннее вёдро еще приветливо грело солнце, но по ночам да в пасмурную, а тем более в дождливую погоду становилось худо,

неуютно. В размокшей земле вязли повозки, случались поломки, вынужденные остановки. Но колонна медленно, неотступно продвигалась вперед. Курс выдерживался так, чтобы выйти к переправе через Днепр у Берислава, устроенной в незапамятные времена крымскими татарами и подновленной запорожцами в более поздний период.

На одной из стоянок, оставив коня под присмотром табунщиков, Федор Дикун наведался к Кодашам, ехавшим посередине переселенческого обоза. У своей повозки они раскинули походный балаганчик, натянув на колья несколько кусков пестрядины.

— Ну как вы справляетесь с маршрутом? — непринужденно спросил молодик, радуясь тому, что застал всю семью в сборе.

— Вскачь не гоним, — пошутил хозяин кибитки, — но и от других не отстаем.

С интересом рассматривавшие на Федоре его новое казачье одеяние жена Кодаша Ксения и дочь Надя в один голос заявили, что он очень возмужал, стал настоящим воином. Его пригласили присесть на полсть возле балагана, спроворили совместное чаепитие. Не столько всласть пился им чай, сколько вдоволь он нагляделся на Надю, наговорился с ней. В беседе вспомнился кобзарь Кромполя. Федор не знал, остался ли он в Слободзее или пристроился к их партии переселенцев.

— Тут он, — радостно сообщила Надя. — Его взяли с собой Филоновичи, у них три подводы идут.

Дорога — спутница размышлений. Она уводит человека в необозримые дали пространства и времени. У каждого из тех, кто следовал с Чепегой, находилось немало думок о прошлом, сегодняшнем и завтрашнем дне. Надолго задумывался в своем фаэтоне и кошевой атаман. Мнились ему зори и рассветы мятежной юности, эпизоды боев и походов в зрелые годы, образы друзей — побратимов. Перебирал он в памяти все, что выпало ему после упразднения Запорожской Сечи. Изъянов в своих поступках не находил. Оттого почести и награды, выпавшие ему, считал бесспорной данью за его риск и отвагу, преданную службу казачьим идеалам и интересам великого русского государства, оградившего Украину от окончательного разорения иноземцами.

А наград было много. Под бдительной стражей его племянника Евтифия Чепеги отдельно от войсковых докумен

тов, в надежном железном ящике под двумя замками, доставлялся к новому месту жительства целый букет орденов, жалованных грамот и писем правительственных сановников, принадлежащих Захарию Алексеевичу. Вез Ев- тифий и его «саблю, дорогими каменьями усыпанную», — подарок Екатерины И, отметившей им атамана совсем недавно. В почетных бумагах покоилась прошлогодняя грамота о дворянском достоинстве Захария Чепеги по третьей части дворянской родословной книги, подписанной предводителем дворянства Екатеринославской губернии Николаем Капнистом.

«Да, много мне всего привалило, — мысленно рассуждал сам с собой в прошлом неприхотливый казак. — И земли мне дали в Новомосковском уезде 15 тысяч десятин. Богач! Так ведь я по заслугам и по своей должности не обязан быть бедным».

Мысль эта утешала. И все же где‑то подсознательно, в глубине души, пронзительно остро появлялась у него укоризна самому себе за то, что легла между ним и рядовым товариством непроходимая пропасть, которую и преодолеть, и обойти он уже не мог.

Миновали Буг, приближались к берегам Днепра. Занедужил старый кобзарь Василь Кромполя, о чем весть распространилась по всему обозу. Он лежал в повозке Фило- новичей без стонов, с закрытыми глазами, изредка приподнимаясь, чтобы поглубже вдохнуть свежий воздух. Но на поправку дело не шло. Когда преодолевали водную преграду, он открыл глаза, долго всматривался в свинцовые волны реки, сильно сузившейся здесь, а потом, как в забытьи, зашептал: «Днепр седой и вечный, сколько же ты повидал людского горя». Спустя минуту, иное: «А сколько казацких лодок — чаек пронес ты вниз по течению, сколько сабельного звона оглашало твои берега».

От днепровской переправы колонна делала крутой поворот на север с тем, чтобы выйти в направлении земель Войска Донского, к крепости Дмитрия Ростовского, а от нее, совершив обширную петлю, к Ейскому укреплению, что прилепилось у северо — западной границы Кубани. Туда предстояло еще ехать да ехать, идти да идти.

Недолго протянул Кромполя. Он тихо, без звука, скончался в полночь, когда переселенцы находились на бивуаке за Днепром в двух — трех верстах от Берислава. С восходом солнца, по поступлении печального известия, атаман

распорядился по — быстрому изготовить гроб и похоронить покойного на днепровском кургане, откуда открывалась ширь степей и вид на бурунные воды реки.

— Умер последний настоящий кобзарь в нашем коше, — глухо, с какой‑то затаенной тоской произнес Чепега, возможно, еще и оттого, что это событие напомнило ему о его собственных преклонных летах и бренности всего сущего. Он не участвовал в похоронах. Разрешил пойти к кургану вместе с процессией всем, кто пожелает, а служителям церкви дал наказ не затягивать отпевание и погребение покойного.

Большинство путников использовало продленную остановку для своих неотложных дорожных нужд — починки сбруи, подвод, одежды и обуви, ухода за живым тяглом. Но немалая процессия собралась и у гроба Кромполи, чтобы проводить его в последний путь. В этой массе людей оказались Надя Кодаш и Федор Дикун. Она первая подошла к нему, молча кивнула головой, произнеся чуть слышно:

— Теперь нам уже никто не споет таких думок, как он.

А Федор так же тихо добавил:

— Про свободу и справедливость на земле.

На скате кургана, обращенного к Днепру и Бериславу, уже чернела готовая могила, отрытая казаками из хозяйственной команды. Дьякон совершил заупокойную молитву и вот уже — гроб в узкой черной щели, по нему застучали комья земли, брошенные руками доброжелателей покойного. А затем земля накидывалась уже лопатами, пока над могилой не вырос невысокий холмик. В его головной части, как сиротливый скелетец, белел свежевырублен- ный крест.

Возвращались, поминая добрым словом усопшего. Ка- кой‑то уже в немалых летах казак, с заметной сединой, шедший вблизи Федора и Надежды, задумчиво повествовал спутникам о жизни Кромполи, о его таланте певца. Он сделал краткую паузу, потом заключил:

— Отсюда, выше по Днепру, не так далеко до его гремучих порогов. Там их много. Но самый грозный и страшный — Ненасытец, или Дед — порог. Вода падает с него белая, как пена, ушч глохнут от лавинного грохота. Кромполя любил эти места в молодости, сказывал., проживал тут поблизости, не раз выходил отсюда с казаками в дальние походы. Вот и упокоился он, считай, на своей родине, поближе к дорогим ему порогам.

По разбитым шляхам, мимо редких селений, зачастую — по нетронутой целине с поблекшими осенними травами двигался переселенческий люд, отвоевывая себе версты у безбрежного пространства. Правее, к востоку, все дальше от Днепра уводила черноморцев дорога. Начался октябрь, погода постепенно портилась, по ночам легкий морозец белесым налетом покрывал травы и деревья. Если первоначально колонна за день преодолевала 25–30 верст, то теперь на одну треть меньше.

Федор Дикун не раз наблюдал, как озабоченно, с какой настойчивостью кошевой требовал от командиров полков и сотен, старших повозочных обоза сохранения хотя бы минимального темпа движения. Ему особенно запомнились слова атамана:

— Расстояние велико и трудности большие, но мы должны преодолеть все препятствия и поскорее добраться до ростовской крепости.

Подналегли, скорость прибавилась. Однако это увеличило и невзгоды. До подхода к устью Дона вследствие заболеваний и смерти пришлось похоронить еще несколько человек. Жальче всего было терять детей. Проведав о таком несчастье в какой‑либо семье, Надя Кодаш горевала с неподдельным чувством, как будто она сама лично лишилась сестренки или братишки. Ксения, мать Нади, даже ее пожурила: чего, мол, до надрыва переживаешь, Бог дал, Бог взял, авось еще детишки народятся.

На исходе октября добрались до ростовской крепости. Ее земляной вал полукружьем опоясывал возвышенность над Доном, внутри его нес службу гарнизон солдат, находились цейхгаузы с порохом и оружием, провиантские склады. Туда комендант въехать разрешения не дал:

— Вам отведено место в Задонье, вот и спускайтесь к переправе, за рекой устраивайте свой бивуак.

Что ж, выбирать не приходилось. И за то спасибо, что спину переселенцев сверху гарнизон под защиту взял и Дон своей грудью прикрыл. Отдыхали три дня — уж больно намучились в пути. О своем прибытии Чепега известил атамана войска Донского Алексея Ивановича Иловайского. Тот не промедлил с приглашением к себе в гости — в Черкасск, что стоял по Дону выше Ростова — Дмитриевско- го верст на двадцать. Захарий Алексеевич рад был познакомиться с будущим близким соседом, чтобы позаимствовать у него опыт организации кордонной службы, ведь

донцы и терцы раньше, чем черноморцы, пришли на Кавказ, первыми изведали ее нелегкую ношу.

Чепега обошелся малым кортежем — взял с собой полувзвод.

— Отбери казаков помоложе да поприглядистее, — наказывал он племяннику Евтифию, с ревнивой состязательностью надеясь представить их взору Иловайского.

В утренний час, когда над Доном и его обширной лево- бережной поймой еще висел плотный, холодный туман, младший Чепега привел сформированный полувзвод к палатке атамана, доложил о готовности к сопровождению. Кошевой пригласил своих полковников глянуть, каких молодцов подобрал в свиту его племянник. Раза два прошлись вдоль строя.

— По — моему, вид у казаков что надо, — высказал свое мнение Захарий Алексеевич. — По ним вполне можно составить представление в целом о всем Черноморском войске.

— Вот и пусть позавидует Иловайский, — вставил реплику кто‑то из старшин, — что мы не лыком шиты, ни в чем донцам не уступаем.

Имел честь попасть в почетный эскорт Федор Дикун. Он был одет в утепленную короткую свитку синего сукна, из‑под серой смушковой шапки у него броско выбивался темно — русый чуб. За поясом — пистоль, сбоку — отцовская сабля, нигде еще не опробованная им в деле. Ему и его товарищам долго ждать сборов атамана не пришлось. Для него уже был запряжен тот же фаэтон, только лошади стояли иные, сменные, из резерва.

Чепега вскинул свое грузное тело в фаэтон, энергично махнул рукой:

— Трогай!

По прихваченной легким инеем земле застучали колеса атамановской повозки и подковы лошадей. Вскоре фаэтон и группа всадников скрылись за горизонтом. Им понадобилось более двух часов, чтобы добраться до Черкас- ска. Маленький, все еще как следует не обжитой городишко чернел соломой да камышом своих строений, лишь войсковой собор массивной колокольней высоко упирался в загустевшее осеннее небо.

Донцы встретили черноморцев приветливо. В суконном чекмене нараспашку, с красными лампасами на шароварах и в крепких яловых сапогах, пожилой Иловайский молодо и задорно обнимал Чепегу:

— Очень рад принимать дорогого гостя.

Он увел Захария Алексеевича, его племянника и еще двух — трех черноморских старшин к себе в горницу, а над полувзводом охраны взяли попечение подчиненные атамана. Перекинулись несколькими словами и тут же, по русскому обычаю, гостей усадили за трапезу. Помощники Иловайского не ждали напоминаний: они в самый нужный момент подавали кушанья одно вкуснее другого, щедро наполняли стаканы вином.

— Наше, донское, — горделивой ноткой подкреплял Иловайский застольную беседу. — Из своего винограда.

Сопровождающим казакам — черноморцам постой отвели в высоченной полупустой риге с духмяными ворохами сена. И обед тут им устроили. Что происходило в гостиной, какие там произносились слова — это было не на виду казаков. Зато, как обычно, на хорошем слуху. Кто‑то передал одну фразу, кто‑то другую — и вот уже молва становилась всеобщей. К Федору Дикуну и его спутникам тут же дошли известия о том, как после дружных восхищений действиями донского походного атамана Матвея Платова при покорении Крыма, взаимных уверений в дружбе между Чепегой и Иловайским возникла непростая ситуация, грозившая размолвкой. Донской атаман сообщил Захарию Алексеевичу, что согласно поручению князя Потемкина он сдал его Ачуевскую дачу «с рыбными ловлями и соляными озерами, тоже и Ейские рыбные ловли» в откуп донскому казаку Селиверстову. Тот в соответствии с договором от марта 1791 года приступил к освоению участка, построил там рыбный завод, обзавелся целым хозяйством.

— Так ведь князь‑то умер, — чуть было не вспылил Чепега, — и земля та матушкой — царицей отписана нам по указу.

— Охотно верю, — сдерживая себя и свои нервы, начал объяснять Иловайский. — Ейский Кут стал границей с нами только сейчас, а был он, почитай, ничейный. Вот князь и положил на него свой глаз. Мне написал: сдать в аренду, чтобы ему доход приносил. А я, понятно, подыскал расторопного казака — такого, чтоб и князю денежку добывал, и свой карман не забывал.

О себе Иловайский умолчал. Его разбитной порученец пекся о лично ему предназначенной денежной выгоде, пожалуй, больше, чем о Князевой, так как князь‑то был

далеко, а Иловайский — рядом и от него полностью зависела разработка «золотой жилы». Теперь же перспектива на верный барыш затягивалась дымкой неопределенности.

Алексей Иванович взывал к чувствам нового соседа:

— Подступаться вашему войску к владениям князя Потемкина как‑то нехорошо. Он же был большим благодетелем для черноморцев.

Чепега и без того знал: да, был Грицко Нечеса их ходатаем и заступником. Но уж больно жирный кус отхватил в самом рыбном месте Приазовья. Будь он жив, с этим, возможно, пришлось бы смириться. Ради же его наследников, а тем паче — примазавшихся дельцов — донцов поступаться своим правом на ачуевские и ейские речки и лиманы не имело смысла. Данные мысли кошевой Чепега оставил при себе, вслух же произнес:

— Снимите копии писем покойного светлейшего, я их покажу нашей старшине, пусть примут решение.

По указанию Иловайского его писари быстро скопировали документы, которые затем были переданы Евтифию Чепеге, а уж по возвращении из Черкасска он не преминул поместить их в зорко охраняемый железный ящик.

— Как думаешь, — спросил Дикуна рослый, в веснушках казак, близко к сердцу принявший претензии донского атамана, — наше правительство оставит контракт в силе или даст ему отставку?

— И гадать нечего. Чепега и старшина свое не упустят.

К Ейскому укреплению двигались через Азов при порывистом холодном ветре, моросил мелкий дождь. Вокруг расстилалась пустынная степь, уже слинявшая от летних красок. В само укрепление переселенческая колонна дотащилась на пределе человеческих сил. Усталость валила людей с ног, еще больше стало больных. Отощали и обессилели кони, едва передвигались смирные и безотказные волы. Где и как разместиться? Когда об этом зашел разговор у начальника гарнизона, черноморцам сказали:

— По правилам, вас следовало бы месяца два подержать в карантине, подальше от нашего военного поселения. Но коль двигаться дальше вам невозможно и надо зимовать у нас, то занимайте возле укрепления все, что сохранилось от турок. *

Полуразвалившиеся землянки, остатки летних загонов для скота и навесов для сушки рыбы, всякое иное подобие

строений — все пошло для размещения переселенцев и их живого тягла. Под жилье приспособили два обветшавших ханских соляных амбара. Походную церковь разместили в бывшем ханском жилом доме. Наскоро, с лихорадочной поспешностью сооружались крыши над головой, лишь бы хоть как‑то уберечься от холодов и ненастья. По всему периметру укрепления, вблизи его прежних границ, кипела горячая работа.

Федор Дикун разыскал Кодашей в тот самый момент, когда Кондрат ладил пучки камыша над низким остовом бывшей землянки, приспособив вместо прогонной матицы две сбитые воедино доски от собственной мажары. Неунывающий казак подмигнул гостю:

— Ну как, сойдет за дворцовый терем?

В тон хозяину улыбнулся и Федор:

— Сойдет.

Жена Кодаша Ксения и дочь Надежда сноровисто скручивали заготовки камыша на кровлю, приостановили свое занятие, атаковали Федора расспросами, полагая, что он ближе к войсковому начальству и потому более осведомлен, чем они, Кодаши. Их интересовало, верно ли передают люди, что всем им придется здесь зимовать и только весной они отправятся на Кубань, как устроился в укреплении атаман Чепега. Дикун подтвердил сведения о долгой стоянке, а относительно кошевого сообщил:

— В бывшем ханском дворце поселился. Да дворец‑то хуже любой хаты, почти весь разваленный. Чинить его еще надо.

Молодой казак заглянул и к Заяренко, чтобы взять свой инструмент. Как и еще несколько молодиков — холостяков, не обремененных семьями и умеющих плотничать, он за- наряжался на ремонт малопригодных ханских покоев, отведенных для жительства атамана, старшины, размещения канцелярии.

Пока там Федор трудился, кобылка его Розка ходила в табуне. Что перепадало всем лошадям, то и ей. А доставалось мало чего. На подножном корму обретались кони, никто тут им не готовил хорошего сенца и овсеца, что ухватят на невыкошенных, высохших травах — тем и довольствовались.

Табун ходил по берегам лимана, в дальнюю окрестность отрываться с ним табунщики не решались: неровен час, какая‑нибудь ногайская шайка могла наскочить. И все

равно однажды в пасмурный день случилась с Розкой непоправимая беда. Топала она, топала в поисках пропитания, завидела вблизи кромки берега усохшую гривку травы. Голод не тетка, заставил потянуться ее к той злополучной травке, сделала несколько шагов — и берег под ней рухнул.

С огромной высоты падала Розка, увлекаемая к урезу воды с глыбами глины, песка и ракушечника. И почувствовав свой смертный час, молодая лошадка заржала пронзительно, с безысходной жутью и болью. Разбилась она в одно мгновение. Федора Дикуна друзья и знакомые утешали тем, что, мол, обвалы на том коварном берегу — постоянное явление и они собрали уже много жертв и еще, похоже, не меньше соберут. Даже человеческих. Увы, это нисколько его не утешало. Молодой казак понимал, что нажить ему новую лошадь едва ли удастся, а без нее еще неизвестно, как сложится его дальнейшая служба в войске.

В отсутствие есаула Игната Кравца Федор Дикун отправился доложить о происшествии сотнику. Тот обитал в одной из крайних землянок. Ранние зимние сумерки заставили сотника засветить каганец, и при его слабом мерцании он продолжал начатую днем работу — набивал узорчатые бляхи на поясной ремень.

Поздоровавшись с командиром, Дикун вкратце изложил суть дела, с огорчением сказал:

— Совсем я стал сиромахой.

Отвлекшийся от своего занятия сотник внимательно выслушал подчиненного, его рука потянулась к люльке и кисету с табаком, лежавшими на колченогом, грубо сколоченном столе. Машинально поправив за правым ухом на пряди расслоившийся оселедец, он озабоченно заявил посетителю:

— Придется перевести тебя в пехоту. Коня‑то ведь тебе никто не даст.

Назавтра такой перевод состоялся, и отныне Дикун по строевым запискам проходил, как рядовой казак — пехотинец.

Загрузка...