«Ежели… останутся без послушания… упорными — арестовать всех и взять под стражу».
Заполучив обманным путем согласие схода бунтарей на делегирование его посланцев к царю и восстановление в прежних должностях главных войсковых чиновников и куренных атаманов, правительство Котляревского при содействии изощренного консультанта Пузырев- ского, словно цирковой фокусник, обставляло проводы делегации в Санкт — Петербург. Совершался поистине трюкаческий отвод глаз людей от потайных замыслов устроителей поездки. Создавалась видимость, будто делегация наделена какими‑то полномочиями, честью и достоинством всей Черномории. Для вящей убедительности Котляревский распорядился хорошо приодеть делегатов, дабы им презентабельней выглядеть в столице.
— Мы ничего для вас не пожалеем, родные казаки, — передавая указание атамана, заверяли представителей сиромы вездесущие чиновники Кордовский и Гулик. — Идите в цейхгауз и там получите новое обмундирование.
Посовещавшись со спутниками, Федор Дикун сказал:
— Пошли, хлопцы, на примерку.
А в цейхгаузе их уже ждали. Опять же, с особой инструкцией: Дикуна и Шмалько одеть и обуть наилучшим образом, остальных — поскромнее.
Сбросил там Федор свои обноски, облачился в платье тонкой шерсти, накинул на плечи свиту синего сукна, а поверх нее красный кафтан из такой же ткани, да добавил к тому шаровары красного сукна с позументами и сапоги красного сафьяна, затянул на себе полушалевый пояс — и, батюшки светы, превратился он в истинного красавца, настоящего казацкого атамана. Недоставало лишь традиционного оселедца на голове, зато ее прекрасно украшал темно — русый волнистый чуб.
Подойдя к стояку вблизи зарешеченного оконца с прикрепленным на нем треснутым зеркальцем, глянул в него и сам себя не узнал: до чего преобразился. Скупо подумал: не зря говорят, что пень наряди — и тот в царском облике предстанет. У него же ко всем данным имелись молодость, приятная внешность, которые еще больше подчеркивали притягательную силу своего обладателя.
Осипу Шмалько было выдано такое же обмундирование, как и Дикуну, с той разницей, что свита ему досталась зеленого сукна. Тот же набор одежды и обуви, не намного ниже качеством, получили и остальные члены делегации. Всем им выдали шапки из курчавого барашкового смушка, шелковые нитки, шнурки, нитки и иголки, ладанки с образами святых и другие принадлежности. Общие расходы на вещевое довольствие делегатов, точнее — обвиняемых в бунте — составили четыре тысячи рублей, эта сумма была зафиксирована в специальной ведомости.
В дальнюю дорогу отправлялись далеко не все те зачинщики смуты, которые фигурировали в первоначальном списке. Численно их было 25, теперь стало — 14. И пофамильно произошли немалые метаморфозы. Лишь четверо: Дикун, Шмалько, Собокарь и Половый — участники персидского похода — назывались неизменно. Из принимавших же участие в бунте «городовых» и куренных казаков в окончательный список попали самые непримиримые, кого заприметил лично сам Котляревский и его ближайшие соглядатаи. Непримиримыми и недовольными их заставляли быть угнетенное положение, бедность, бесчисленные тяготы. Одни в походе, другие дома и на кордонной службе впали в беспросветную нужду, что и привело их к открытому возмущению.
К четверке «персиан» присоединилась десятка домовых казаков куреня Брюховецкого — Осип Швидкий, Шкуринского — Степан Калина, Корсунского — Прокоп Чуприна, Тимашевского — Гаврил Шугайло, Иркли- евского — Илья Любарский, Кисляковского — Григорий Панченко, Пашковского — Степан Христофоров, Минского — Сергей Малиновский, Поповичского — Алексей Маловецкий, Нижестеблиевского — Яков Ка- либердин.
Стряпчий беспардонной выдумки, полковник Пузырев- ский поторапливал войсковое правительство с выпровож- дением делегации из Екатеринодара:
— Нельзя медлить ни часа. Да и мне надо отбывать в Ставрополь.
Он даже притворно посокрушался над собственным неудобством:
— В помощь капитану Мигрину на время следования делегации в Санкт — Петербург выделяю своего адъютанта, сам остаюсь пока с денщиком.
Умалчивал лишь о том, как совместно с Котляревским и Мигриным он сочинял письма на имя царя и военной коллегии сената, сколько в них содержалось предвзятости и откровенной лжи, от казацкого товарищества утаивалось, какие инструкции давались офицерам на предмет строжайшего хранения пакетов, врученных им в Екатери- нодаре. От сопровождающих начальство требовало, чтобы они упрятали их надежно, чтобы исключалась всякая возможность их прочтения казаками. Пусть думают, что содержание писем в засургученных пакетах то самое, как это было искусно подано Мигриным на войсковом сборе.
Под начальственным прессингом проводы делегации состоялись поспешно, 12 августа, на второй день после бурного собрания казаков, без обычного церемониала — церковного богослужения, колокольного звона, пушечной и ружейной стрельбы. Но все‑таки у запряженных восьми троек лошадей, кои были поданы отъезжающим, собралось немало единомышленников казачьих посланцев. На крепостной площади слышались их напутствия и пожелания:
— Докладывайте царю — батюшке все как есть про наши обиды, просите его заступничества.
Федор Дикун, стоя, со второго фаэтона, несколько раз заверил казаков:
— Ваш наказ выполним. Ждите нашего возвращения.
К благоразумию и терпению призывал Осип
Шмалько:
— Не впадайте в уныние. Наше дело — справедливое.
Пугь предстоял не менее длинный, чем тот, который
только что совершили «персияне» с берегов Каспия. Сначала до Москвы, от нее — до северной столицы, Санкт- Петербурга. Ехавший впереди с пузыревским уполномоченным офицером войсковой писарь, капитан Мигрин на удивление казаков был с ними на редкость предупредителен, на всех остановках старался получше разместить для отдыха, заказывал в трактирах хорошую пищу, не скупясь на расходы.
Не догадывались казаки, какая, внешне незаметная, буря бушевала в душе 27–летнего писаря. По какой причине он так заискивал перед ними. Дворянский сынок из Полтавской губернии, по легкомыслию оказавшийся в бегах от родителей, он в 1791 году случайно попался на глаза командиру пешей черноморской команды Антону Головатому, был им обласкан и пригрет, зачислен казаком в Васюринский курень. Ну а потом служба письмоводителем при самом' кошевом атамане Захарии Чепеге, старшинский казачий чин и армейский чин капитана.
Ни одного дня — в строевой сотне, а все бумага, писанина, угождение начальству… И теперь при Котляревском играл он заметную канцелярскую роль. Помогал сочинять атаману пасквиль царю на казаков, боясь теперь, как бы они не разоблачили его подлинное лицо оборотня и не свели с ним счеты. Оттого он дрожал, как трусливый заяц, и лебезил перед ними.
Маршрут держали в направлении Кущевского куреня, оттуда предстояло двигаться на Ростов — Дмитриевский. Летняя жара еще не спадала, и путники в дневные часы испытывали немалую жажду и желание охладиться в ка- кой‑нибудь степной речке или озерце. Возле некоторых из них останавливались, распрягали лошадей, делали привал: купались, но поближе к селениям, кордонным постам. Молчаливый полковничий адъютант предупреждал:
— От опасностей подальше. Чтобы не налететь на ка- кую‑нибудь разбойную шайку.
На это ему во время отдыха у реки Челбас Федор Дикун сказал:
— Мы и сами не намерены рисковать. Не имеем права.
— А при чем здесь право? — нарушив свою замкнутость, спросил офицер.
— При том, — объяснил вожак голоты, — что громада — великий человек. Она нам доверила свою судьбу, с ней к императору пойдем. Оттого нам нельзя загинуть в пути.
На пятый день гужевой делегатский поезд, пыля по дороге, въехал в степной курень Кущевский, разместившийся в треугольном пространстве при слиянии рек Ка- валерки и Куго — Еи в одну судоходную реку Ею. По берегам рек густой стеной колыхались камыши и рогоз, в небе вились стаи птиц, степь благоухала настоем разнотравья. Курень обживался, здесь было уже более ста хат, насе
ленных коренными кущевцами, выходцами из Запорожской Сечи. В лучшую пору жители куреня гордились тем, что к их куренному товариществу были приписаны Антон Головатый и князь Григорий Потемкин — Таврический под именем казака Нечесы. При случае и сейчас они могли напомнить о близости к тем уже усопшим батькам…
Весть о приближении к куреню представителей делегации черноморцев, направляющейся в Санкт — Петербург к самому императору Павлу I, подняла на ноги всех его жителей, от мала до велика. С самой окраины за подводами делегатов увязалась ватага казачат, вихрастых и загорелых, шумно оглашавших селение своими звонкими голосами:
— До царя едут! Послы к царю!
Посередине селения столь же невзрачная, как и остальные строения, стояла хата под камышом с узким навесом над дверью у входа. Это было куренное правление. Перед ним на улице толпился народ. Федор Дикун и остальные его собратья не сразу взяли в толк, по поводу чего отвлеклись люди от своих домашних хлопот и собрались в таком множестве. Неопределенность разъяснилась как только поездная кавалькада поравнялась с правлением и сделала остановку. Оказалось, вот этого момента и ожидали кущевцы.
К спешившимся поезжанам приблизился сухощавый, средних лет, казак с редкой сединой на висках, которой слегка были тронуты и его аккуратно подстриженные усы и бородка. На сильных загорелых руках кущевец, держал каравай искусной домашней выпечки с водруженной на нем солонкой. Приветливо улыбаясь, он произнес:
— Мы уже знаем, что вы — черноморская делегация. Добро пожаловать в наш курень. Этим хлебом и солью наше товарищество благословляет вас на дальнейший святой подвиг за дело бедного казачества и всей сиромы.
Из толпы послышались одобрительные восклицания в поддержку слов, сказанных казаком:
— Правильно, Прокофий, такая у всех нас думка.
Ничего не ведавшие о подобной встрече делегаты поначалу несколько даже стушевались. Как в рот воды набрал, помалкивал сопровождавший их офицер — пузыревец. Да и писарь Мигрин держался незаметно. Кто‑то из делегатов сориентировал кущевца, державшего хлеб — соль:
— Вот ему, Дикуну, вручайте.
Приветствующий сделал поворот к Федору, а тот выступил вперед и принял дорогой подарок. Дикун бережно отломил кусочек каравая, обмакнул в соль и на виду хозяев отведал хлебное печево. Передавая каравай Осипу Шмалько для всей своей делегации, сказал:
— Уважьте, хлопцы, громаду и все попробуйте хлеб.
Поднявшись на подводу, окруженный всеобщим вниманием, Дикун выступил перед кущевцами взволнованно и страстно:
— Спасибо вам, громодяне, за любовь и ласку. По правде сказать, мы и не предполагали ни о какой такой встрече. Теперь же еще раз убеждаемся, что не напрасно несем свой тяжкий крест и наша борьба за справедливость в Черноморском войске находит понимание и поддержку среди таких, как вы, тружеников.
Главный представитель делегации на секунду умолк, какая‑то тревожная мысль обеспокоила его, и это поняли многие слушатели. После этой паузы Дикун заявил:
— Будем уповать и надеяться на всевеликую милость Божью, на верховную власть российского монарха. Да сбудутся наши и ваши надежды и чаяния.
Селяне устроили гостям хороший обед и отдых. И уже тогда Федор Дикун ближе познакомился с человеком, так искренне и сердечно вручавшим ему хлеб — соль. Тот назвался:
— Меня зовут Прокофий, по фамилии Самарский. Казак. Не то чтобы неимущий, но и купоны не стригущий. Кое‑как концы с концами свожу, а настоящего достатка в семье нет.
К их разговору прислушивались многие сидящие за столом — хозяева и гости. И те, и другие с интересом восприняли диалог между Дикуном и Самарским при уточнении следующего обстоятельства. Федор спросил:
— А Иван Самарский из Величковского куреня кем вам доводится?
— Двоюродным братом.
— Справедливый казак. От начала и до конца в Екате- ринодаре за наше прошение стоял.
— Он и сейчас за него горою стоит.
Ни Дикуну, ни двоюродному брату участника бунта в тот момент не было известно, что Иван Самарский, как и еще несколько домовых казаков, попал в первый список самых видных мятежников, лишь потом из него был исключен и временно оставлен в покое.
— Да, кстати, — спросил Федор своего собеседника, — кто у вас куренной атаман и почему мы его не видели?
Прокофий Самарский громко рассмеялся:
— Андрей Дахновский. Он перетрусил и побоялся близко подойти к делегации. Где‑то в огороде прячется.
— Чистеньким хочет выглядеть перед войсковой старшиной, — вступил в разговор Осип Шмалько. — В паны метит. Ему нет дела до сиромы.
Куренное товарищество и без атамана обеспечило отличный прием и проводы честных воителей за лучшую казацкую долю. Рано утром, с восходом солнца, делегатские подводы тронулись в путь по дороге на Ростов, ку- щевцы провожали их далеко за околицу.
— Счастливого пути, — неслись вслед горячие пожелания. — Добра и удачи вашему делу.
Как бы не так! У того дела поперек встала войсковая старшина. С 22 июля мытарила она казаков, изобретала все способы, чтобы обвинить их в измене воинскому долгу, подрыве устоев государственной власти. И в настоящий момент предпринимала отчаянные усилия, дабы выгородить себя, обелить свои злоупотребления и преступления, во всех непорядках обвинить ни в чем не повинных людей. С этой целью сразу за делегацией, спустя четыре дня, только другой дорогой, из Екатеринодара помчался экипаж атамана Котляревского. Его отъезд из войскового города по времени примерно совпал с отбытием делегации из Кущевской.
— Вперед, поскорее, — нервозно понукал атаман кучера, у которого и без того резвые лошади почти все время шли рысью. — Я должен обогнать бунтовщиков и первым явиться в Санкт — Петербург.
Он не стеснялся в выражениях и делегацию именовал не иначе, как сборищем смутьянов и осквернителей казацкой чести. Задуматься бы старцу, кто в действительности уронил эту честь, да не мог он этого сделать, на разных полюсах пролегли интересы старшин — богатеев и голи перекатной — казацкой сиромы… Он же принадлежал к привилегированному сословию, большим паном был.
…Менялись города и селения, трактовые и проселочные дороги, оставались позади мосты и гати через реки и болота, а впереди все еще нескончаемо тянулся бескрайний русский пейзаж. Дивились казаки новым просторам, не однажды промеж себя высказывались, сколь необъят
на Россия от Тихого океана до Балтики и Черноморья, какие у нее огромные людские и военные силы. И другой заходил разговор, без свидетелей, сопровождающих офицеров. Как живет народ?
Где‑то за Рязанью в одном селе остановились. Почти все избы топились по — черному соломой, вечерами для освещения семьи лучины жгли. Одежда, обувь — пестрядь да лапти.
— Голимая нищета, — насмотревшись за день на убогое сельское житье, сказал Никита Собокарь. — На помещиков крепостные крестьяне работают, из них все соки выжимают. Я постарше вас, раньше случалось здесь бывать. И тогда, и нынче одинаково. Ничего к лучшему не меняется.
— У нас в Черномории гнет не меньший, — вступил в беседу его земляк — брюховчанин Осип Швидкий. — На рядовом казаке лежат все тяготы, и любая военная опасность достается ему первому.
Кто‑то из хлопцев добавил:
— Оттого и все наши курени в запустении, бурьяном заросли.
Дикун подытожил:
— Везде простому человеку несладко. Когда‑нибудь люди устроят жизнь по — другому, тогда и бунтовать никому не понадобится.
Не зря сложилась поговорка: у кого что болит, тот о том и говорит. За всю дорогу мало кто из делегатов хоть один раз от души рассмеялся, развеселился. Нет, всех одолевали трудные думы и заботы, но еще больше — неизведанность грядущей судьбы.
На второй месяц добрались до Москвы. Попали под дождь. Сентябрьская грязь, распутица наступила, что в усткрытом поле, что в городе. Выручали казаков новые яловые сапоги, полученные перед отъездом. В них преодолевали любые московские лужи. Вместе с Мигриным поспешили осмотреть Красную площадь, обойти стены Кремля. И хоть пасмурный выдался день, а все же с интересом воспринималась казаками московская суета, многоголосье и многолюдье.
Остановилась их группа у торговых лотков и навесов вблизи Лобного места, напротив собора Василия Блаженного. Казаков поразило величие храма, узорочье его куполов и башенок. — Запоминайте, друзья, эту красоту, — высказал Федор Дикун совет своим единомышленникам. — Она человеком сотворена.
Один из случайных слушателей его слов, московский житель, одетый в длинный чекмень, с треухом на голове, произнес назидательно и строго, показывая на Лобное место:
— Это тоже сотворено человеком.
А затем внушительно добавил:
— Оно как грозное напоминание о московском Болоте, где палачи обезглавили великих бунтарей Стеньку Разина и Емельяна Пугачева.
Дикун и его спутники не стали вступать со старожилом в уточнения и расспросы, про судьбу Стеньки Разина и Емельки Пугачева они ведали и без посторонних подсказок.
Отошли ближе к кремлевской стене, взоры казаков приковал к себе золотой блеск соборных куполов. И вдруг в Кремле, по всей Москве, словно по одному сигналу, растекся звон церковных колоколов. Высокие, низкие и средние его тона сливались в торжественно — печальный гудящий рокот, вызывающий у людей невольный трепет души и тела перед всемогущим Богом и мирозданием, предопределяющими назначение и судьбу всего сущего.
— Сегодня отдание праздника Воздвижения животворящего креста Господня, тому в честь и звон сорока соро- ков посвящен, — объяснил землякам — черноморцам благолепие минуты их самый пожилой и сведущий в религии их собрат, казак куреня Нижестеблиевского Яков Кали- бердин. — Помолимся, ребята, за добрые всходы на ниве нашего трудного посева.
— Помолимся, — послышалось в поддержку сразу несколько голосов.
И обернувшись в сторону самого старого и почетного храма — Успенского собора, черноморцы молча стали осенять себя молитвами, истово крестясь по христианскому обычаю.
В Москве дабы лишний раз подчеркнуть, что он из «благородных», не какой‑нибудь безродный и безграмотный мужик, заодно придать себе побольше антуража, Мигрин решил отправиться в театр, побывать среди светской публики. Но поскольку остерегался всяких случайностей и возможных встреч с московским «дном» в вечернее время, он предложил Дикуну и Шмалько сопроводить его в храм Мельпомены. Федор ответил за себя и за Осипа:
— Не сможем, пан писарь, покинуть товарищей. Возьмите кого‑нибудь из казаков.
Мигрин назвал двух черноморцев и с ними совершил поход в театр. Пузыревский же порученец ночь прогулял где‑то в обществе офицеров, а спустя полмесяца, уже после прибытия в Санкт — Петербург, вообще отстал от делегации, вручая письма своего полковника по назначению и хлопоча по поводу обратной дороги.
Так казаки прощались с Москвой и продвигались дальше, в Санкт — Петербург. Осень лишь начиналась, на деревьях слегка забронзовела листва, крестьяне на помещичьих и своих полях убирали последние делянки картофеля, брюквы, кормовой тыквы, поздней капусты. Глядя, как трудится крепостной люд, черноморцы снова возвращались к сопоставлению своих горестей и тягостей с подневольным положением русских поселян и вывод у них оставался один, его хорошо выразил Федор Дикун:
— Пока есть богатые — неистребима бедность.
Проезжали по тем местам, которые в 1790 году ярко и
гневно описал Александр Радищев в своем «Путешествии из Петербурга в Москву». Серые и низкие облака плотно висели над приземистыми закопченными домишками чухонских селений, сиротливо приткнувшимися к опушкам темных лесов. Почти на каждой версте встречались болота с неподвижной свинцовой водой. Удручающий этот пейзаж сопровождал казаков до самой столицы, куда на дорогу ушло около двадцати дней.
Переночевав на постоялом дворе, приведя в порядок одежду, обувь и свой внешний вид, делегаты и их сопровождающий войсковой писарь с наступлением приемных часов в правительственных учреждениях уже вышли к Дворцовой площади, остановились у подъезда военной коллегии. Через дорогу стоял памятник Петру I. Офицер предложил:
— Пока я буду узнавать, где находится государь и как у него получить аудиенцию, вам советую пройти по набережной Невы к памятнику Петру I. Там меня и ждите, я вместе с вами тоже хочу посмотреть монумент.
Никто не возражал. Делегатская группа дружно зашагала к видневшемуся бронзовому силуэту всадника на е дыбленном коне. Проход пе удивленными глазами: ро- вожали служилых людей в необычной форме одежды. Один из них даже остановился, разглядывая незнакомцев, по
дождал спешащего куда‑то чиновника и, извинившись перед ним, спросил:
— Не знаете, кто такие?
Тот снял пенсне с носа, вперил глаза в черноморцев и, отрицательно качнув головой, уже на ходу ответил любопытному горожанину:
— Аллах его ведает, может, персы или какие‑нибудь турки.
Явственно расслышавший этот разговор Осип Шмалько отделился от группы, сделал несколько шагов назад и с немалым раздражением пояснил несведущему обывателю так, чтобы расслышал и он, и удалявшийся от него чиновник:
— Черноморцы, вот кто мы, — громко сказал он.
— А где проживаете? — полюбопытствовал прохожий.
— На самом юге государства, границы его оберегаем.
За долгое время пути казаки смогли не раз у'здиться,
насколько в центре России мало осведомлены сельские и городские жители о расположении Черноморского войска, его ответственной кордонной службе и значительном вкладе в сближение с соседними народами. Век просвещения Екатерины II витал еще в эмпиреях высшей знати, но мало чего оставил в глубинах народной культуры. Темнота и забитость масс гнездились и в самой столице.
Черноморцы несколько раз с благоговением обошли вокруг памятника Петру I. При первом же обходе кто‑то из хлопцев попросил Ефима Полового для всех прочитать надпись, сделанную сбоку монумента:
— Ты у нас человек письменный, грамотой владеешь — вот тебе и карты в руки.
Среднего роста, чернявый, всегда очень уравновешенный казак Дядьковского куреня просьбу исполнил старательно:
«Петру Первому — Екатерина Вторая», — раздельно и громко прочитал он слова, крупно выбитые в граните пьедестала. Долго не было Мигрина. Потом подошел и он. Сразу же сказал:
— Надо ехать в Гатчину. Государь там.
Казаки дали возможность сопровождающему внимательно, со всех сторон, разглядеть знаменитую скульптуру, и уж затем вместе с ним они отправились на постоялый двор. Поиск двух пар подвод много времени не отнял, в дорогу отправились без задержки.
И вот — Гатчина, любимая обитель Павла I. Еще до воцарения он обретался здесь, ежедневно устраивая на плацу воинские построения, шагистику и ружейные приемы. По прусскому образу, со всеми атрибутами солдафонства. Теперь же для него и вовсе наступила звездная пора безудержного копирования пруссачества. Прямо- таки в неудержимый восторг приходил монарх, когда наметился выход замуж его дочери Елены за владетельного Мекленбург — Шверинского герцога принца Фридриха Людовика.
Казачья делегация миновала несколько ажурных мостиков, перекинутых через узкие каналы, перед ней расступились ухоженные заросли деревьев и кустарников. Открылся вид на каменный двухэтажный дворец с торцевыми выступами, обращенными к площади, вернее — к плацу с его плотным щебеночно — ракушечным покрытием. Будто мелкая резаная жесть, заскрипел плац под ногами.
У входа во дворец сопровождающий предупредил делегатов:
— Дальше не двигаться, остановиться компактной группой и стоять на месте, — а он тем временем прояснит обстановку.
Наружные часовые при подходе казачьего офицера затребовали у него пропуск, а тот, разумеется, его не имел и потому пришлось вызывать караульного начальника. Заплюмаженный, в разлапистой треуголке воинский чин прибывшего офицера во дворец не пустил, умчался кому- то докладывать о неординарной и неуставной ситуации.
Истекло четверть часа. Из центрального подъезда в сопровождении караульного начальника по каменным ступенькам вниз спустился один из адъютантов царя граф Федор Растопчин. Он был разодет в пух и прах, с шишка- стыми аксельбантами на плечах, с коротким кортиком на поясе.
— Что вам угодно? — настороженно и холодно спросил он провинциального казачьего офицера, прибывшего сюда с непонятной группой людей неизвестно зачем и из какой дали.
Атаманский посланник стал сбивчиво объяснять, по какому случаю он оказался в Гатчине, кто такие делегаты, стоящие поодаль от него. От волнения он чуть не забыл о засургученном пакете, который ему вручил Котляревский для государя. А вспомнив, поспешно подал адъютанту:
— Там мой начальник наиисал все подробности.
Молодой лощеный царедворец, приняв пакет, с ледяным равнодушием сказал:
— Император на прогулке. Приказано его ожидать.
Ждали долго, почти до двух часов дня. В то время, как
Дикун и остальные спутники томились неизвестностью и элементарным голодом, Мигрина потчевали во дворце калорийными питательными кушаньями.
Растопчин не оговорился, его фраза точно выражала суть дела. Павел I уже был в курсе всех событий, знал, что делегация черноморцев прибудет со дня на день. Во взрывном мозгу императора, поступавшего очень часто вопреки логике и здравому смыслу, одну из мыслительных извилин уже оседлал атаман Котляревский, раньше делегации прискакавший в Гатчину и успевший дать характеристику предводителям рядового казачества, как опасным государственным преступникам. Впрочем, о бунте в Екатери- нодаре на исходе июля доносила услужливая челядь из Екатеринослава, канцелярии генерала Бердяева. Так что к встрече казаков тут приготовились во всеоружии.
Вблизи илац — парадной площади, в прилегающем сквере, группа Дикуна в основном на ногах коротала медленно тянувшееся время, лишь изредка пользуясь лавками для сидения. И только в два часа дня из дворца дали знать, чтобы казаки подтянулись к царской резиденции. Но царь делегацию не принял. Вновь открылась тяжелая дубовая дверь в центральном подъезде, на гладкий мраморный приступок вышел все тот же адъютант Растопчин. Он немигающе, с нахмуренными бровями уставился на казаков, потом не громким, отрывистым голосом стал выпаливать целую словесную тираду:
— Объявляю вам высочайшую волю и повеление государя императора Всероссийского, вседержавнейшего монарха Павла I о том, как вы являетесь злокозненными смутьянами и устроителями бунта, а стало быть подрывателями силы и могущества государства, то отдается приказ о вашем аресте и помещении в Петропавловскую крепость для производства следствия и военного суда.
Адъютант умолк. Затем бросил коротко и непреклонно:
— Все.
Ошеломленные черноморцы не успели даже осознать, что же здесь, на площади, у царского особняка происходит, каким отчаянным криком души ответить на этот ди — кий произвол, а их уже со всех сторон окружил вооруженный конвой — два взвода караульной роты под командованием лейб — гвардейских офицеров.
Конвой, которому заранее был отдан изуверский приказ — при малейшем сопротивлении кого‑либо из казаков переколоть всех таковых безжалостно. Увы, им нечем было сопротивляться, они были безоружны. Да и не входило в их планы ничто из противоправных деяний, они простодушно надеялись изложить свои жалобы царю и встретить с его стороны понимание и защиту. С далекой истории патрициев и плебеев богатая правящая знать утверждала свое господство хитростью и обманом, а чаще всего — грубой силой. Русский царизм и его клевреты не составляли исключения.
В сырых каменных мешках — казематах Петропавловки всегда находились места для неугодных царскому строю. Так было и на этот раз. Черноморцев разделили на несколько групп по 3–4 человека в камере. Дикун, Шмалько, Половый и Собокарь были водворены вместе. Следственный чиновник сказал:
— Поразмыслите, что хотели учинить в войске и давайте честные признания.
На это Федор Дикун за всех ответил:
— Что мы хотели — написано в нашем прошении. И больше ничего нами не замышлялось.
— Так уж и ничего, — с язвительной интонацией передразнил чиновник. — На допросах мы у вас выпытаем про все ваши потайные заговоры.
— О событиях в Екатеринодаре, — добавил Дикун, — вам может рассказать наш сопровождающий капитан Мигрин. Он должен подтвердить мои слова.
Увы, ошибся Федор. Войсковой писарь не только не взял под защиту черноморцев, пострадавших от произвола, а напротив, постарался как можно сильнее облить их грязью.
Возвратившийся из Санкт — Петербурга в Екатеринодар Мигрин немало перетрусил при встрече с черноморцами, пытавшимися узнать правду, почему он прибыл один, а не вместе со всей делегацией. Он мямлил, юлил, закатывал к небу глаза и лишь после угрозы быть побитым за утайку происшедшего выдавил из себя признание:
— Их всех посадили в Петропавловскую крепость, как государственных преступников.
— Какой же ты гнус, — с омерзением воскликнул друг Дикуна, участник персидского похода, казак — васюринец Никифор Чечик, уже не раз объяснявшийся с клевретами Котляревского на допросах в Екатеринодаре. — К их аресту ты, Мигрин, приложил много подлого и грязного старания.
Колесо следствия завертелось. Да еще как: со скрипом, с пробуксовками и остановками, растянувшись на целых три года. В первые дни «персианам» — походникам персонально подбросили длинный перечень вопросов, на которые они обязаны были дать письменные ответы. Подследственные камня на камне не оставили от предъявленных им обвинений.
Сославшись на указ Екатерины II о даровании казакам земли на Тамани и Кубани, их неотъемлемом праве пользоваться ее богатствами, заниматься рыболовством, земледелием и другими промыслами, подследственные убедительно показывали, как шаг за шагом старшина присваивала все привилегии только в свою пользу. Подробно освещали невзгоды, перенесенные в персидском походе, плутовство и мошенничество командиров при предоставлении казачьего довольствия.
В целом же вся делегация — «персиане» и «домовики» — в своих показаниях подняли вопрос и о том, как войсковое правительство обманывало черноморцев, начиная еще с последней русско — турецкой войны. Назывался такой факт. Правительство России ассигновало 30 тысяч рублей для раздачи пособий семьям казаков, убитых в боях с неприятелем. Но вдовам и сиротам ничего не досталось. Много черноморцев работало на починке судов гребной флотилии, им причиталось к выплате 16 тысяч рублей. И эта сумма осталась невыплаченной.
И те, и другие начисто отрицали обвинения военной коллегии с подачи Котляревского, будто бунт исходил от казаков, что хотели они убить атамана, занимались подстрекательством к смуте. Всему началом, горючим материалом для вспышки послужило издевательское отношение старшины к рядовым черноморцам. Старшина изгоняла казаков из Екатеринодара силой оружия, даже снимала для этого войсковые силы с кордонов. Прологом к событиям послужил отказ правительства удовлетворить законное прошение участников персидского похода.
Доводы обвиняемых загоняли следственную комиссию
в тупик. Тогда она призвала на помощь Котляревского, который почти на год остался ошиваться возле санкт — петербургских столоначальников. У него запрашивали пояснения: что да как было в войске. И он ничего, кроме животного страха, бессодержательного лепета не мог продемонстрировать в своих дополнениях к ранее состряпанной им реляции. Наверное, и сам частично уразумев шаткость своих позиций, в ноябре 1797 года он пустился в пространное объяснение перед аудитором следствия, которым в сущности побивал самого себя и старшину, фактически подтвердил обоснованность претензий казаков. Правда, себя‑то он всячески выгораживал, а неурядицы сваливал на своих предшественников — Чепегу и Головатого.
Дескать «разделили войсковую землю в противоположность войсковому обычаю: себе и старшинам по знатному количеству, а на сорок куреней по несоразмерной части казакам с обидою». «Так же и самый лучший лес забрали себе, казакам и на нужные строения при отпуске леса делали великие затруднения и отпускали недостаточно».
Писал, что казаков четыре года подряд переселяли с места на место, употребляли для личных неслужебных работ, продажу вина по пять рублей за ведро отдали на откуп стороннему дельцу вплоть до 1801 года. А в — пятых, мол, «на продовольствие состоящих на пограничной страже 4000 казаков не сделали и малейшей помощи». Перечислил еще ряд подобных злоупотреблей старшины и подвел итог: «оными угнетениями доведено войско до крайнего изнеможения и бессилия».
На фоне данных признаний жалкую цену имели возражения атамана, которые он дал 14 октября против показаний Дикуна и его товарищей. В них эмоционально живо писались перипетии бунта, но совершенно не затрагивались его причины и вина правительства за происшедшее. Шельмуя узников крепости и их единомышленников, Котляревский утверждал:
«За персидский поход казаки ищут того, чего и сами не разумеют».
Не постеснялся атаман в большом перечне претензий к казакам упомянуть и эпизод своего панического бегства в Усть — Лабинскую крепость, изъятия его письма к полковнику Высочину с требованием артиллерийским огнем принудить недовольных к смирению. Заодно жаловался, что
тут, мол, и лошадь вместе с письмом отобрали, на которой он спасался «бегом».
И хотя изо всех пор дутого дела проступали натяжки, передержки, увод войсковой старшины от ответственности за злоупотребления — все‑таки санкт — петербургская фемида при благосклонном одобрении царя усердно принялась за искоренение «крамолы», следственный процесс приобрел непредсказуемый временной разбег.
А что же делалось в Екатеринодаре?
В бурный день 11 августа, когда полковник Пузыревский продолжал гасить пожар неповиновения, он получил грамотно изложенные прошения жителей Тимашевского и Величковского куреней, пытавшихся положительно повлиять на судьбу участников «персидского бунта», вывести их из‑под опалы, показать неприглядную роль старшины не только в обращении с «персианами», но вообще со всеми рядовыми черноморцами. Говоря о походе, тима- шевцы и величковцы утверждали, что старшины обижали казаков как жалованьем, так и фуражом и продовольствием. На ярмарке 6 августа штаб- и обер — офицеры гонялись за казаками с обнаженными саблями, привезли пушку и хотели расстреливать их картечью, но помешало многолюдство ярмарки.
Кордонную службу казак несет на всем своем, в год ему платят три рубля «или меньше, отчего войско претерпевает великую нужду и обиду». И дальше шло их свидетельство: старшины захватили промысел соли, у казаков же «купуют» ее за бесценок, затем на ней наживаются, «без гостинца и магарыча не отпустят» на домашние работы, требуют много бесплатных услуг по строительству собственных владений. Пузыревский оставил острый сигнал без внимания.
Застигнутые врасплох выплеснувшимся людским гневом многие старшины в своих деловых бумагах тех дней по существу подтверждали справедливость социального иска сиромы и малоимущих казаков к своему начальству. По участникам похода, например, 17 августа полковник Чернышев докладывал войсковому правительству, что недоплата им составляет 526 рублей. А 21 августа войсковой интендант Иван Стояновский в письме к генералу И. В. Гудовичу недовыплату назвал в размере 2449 рублей. Тогда же войсковое правительство в представлении Гудовичу определило количество переработанных казаками и неоплаченных 63152 куля грузов.
Но власть имущие не спешили раскошеливаться. Тот же Гудович прислал отписку: поскольку де на обратном пути многие казаки болели и находились на излечении в лазаретах Кизляра и ст. Кордюковской, то, значит, из предъявленной суммы надо вычесть расходы за их лечение и медицинскую помощь. Этот генерал хоть не впадал в крайности. Зато новый губернатор Таврической области граф М. В. Каховский усиленно нажимал на войсковое правительство, чтобы оно быстрее исполнило предписание Новороссийского военного губернатора Н. М. Бердяева об аресте всех активных участников восстания, независимо от их численности. Екатеринодар практически был переведен на чрезвычайное военное положение. Сюда вошел Вятский мушкетерский полк, его командование получило приказ в оба наблюдать за казаками, в случае новой вспышки бунта — применять все виды оружия. В жилищах екатеринодарцев на постое разместилось столько солдат и офицеров, что стесненность в них превзошла все возможные пределы. В любой хате или землянке, кроме хозяев и их семей, ютилось еще по 8—10 человек. Не зря же в октябре один из местных недоучившихся эскулапов о прелестях уюта в жилищах оставил такую запись:
«Воздух такой заразительный, что свежему человеку одной минуты стерпеть невозможно».
Бердяев 25 ноября предписывал: отрядить в судебную следственную комиссию при Вятском полку трех «первейших» старшин и чиновников и еще представителя за аудитора, знающего судопроизводство. 27 января 1798 года эта комиссия сформировалась в составе командира Вятского полка С. И. Михайлова, офицеров этого полка Казаринова и Гвоздева, со стороны черноморской администрации в лице старшин Григорьевского, Бурсака и Кифы. За аудитора подпрягался поручик Похитонов. Котляревцы в отсутствие атамана озаботились также о создании специальной почтовой экспедиции по доставке материалов следствия, выделении дополнительного числа писарей, охране «тайности» входящих и исходящих документов.
Развернулось массовое задержание казаков и водворение их в арестные изоляторы. Изоляторы представляли собой обыкновенные ямы, выкопанные в отвесных береговых склонах реки Карасун и кое‑как укрытые хворостом и бурьяном, а то и просто без какой‑либо кровли над головой. Для начала по списку Кордовского туда бросили
82 человека, а затем их число непрерывно увеличивалось. У самого плохого хозяина скот не содержался так, как умудрилось обходиться с людьми войсковое правительство, хваставшее своей приверженностью традициям «запорожского товариства».
Посмотрел аудитор Похитонов на жуткую картину — и дал тягу из комиссии. Он занялся куда более прибыльным делом — продажей горячего вина. И как ни пытались возвратить его к исполнению сикофантских обязанностей — он благополучно от них увильнул.
Следствие приостановилось. Но затем Похитонову нашли замену и дознания продолжались. При взятии под арест и допросах возникала куча недоразумений и несуразиц. К 15 февраля 1798 года требовалось доставить на допросы 117 казаков. А куренные атаманы обеспечили прибытие только десяти человек. С толку сбивала путаница в именах, фамилиях, но все равно комиссия метала громы и молнии в адрес куренных атаманов, среди которых было немало честных и порядочных людей, всячески старавшихся оградить от кар котляревцев своих земляков. Из Кисляковского куреня вызвали в комиссию Герасима Литвина, а он по паспорту носил еще фамилию Тимашевского, из Незамаевского должен был прибыть казак Губа, но он одновременно носил фамилию Редутского.
Комиссия не располагала элементарным сводом законов империи. Один из ее активных членов Григорьевский взывал к правительству прислать книги по юриспруденции с «оными приличными законами», а ему в ответ последовало: подобных книг «при сем правительстве» не имеется.
От каждого подозреваемого и подследственного отбиралось «Клятвенное обещание»: «Я нижепоименованный, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом перед святым его крестом и Евангелием в том, что…» Дальше указывалось: на следствии говорить только правду, не давать лживых показаний, в случае нарушения слова нести за это ответственность. Допрос велся по десяткам пунктов обвинения, в свидетельских показаниях росло наличие ошибок, неясных вопросов и просто необъяснимых абракадабр.
Всякий раз комиссия обращалась за разъяснениями в правительство. В первом же своем обращении она под
бросила ему 22 вопроса. В этом перечне упоминались уже известные нам денежные и имущественные претензии походников, требовавшие доказательных ответов, одновременно пояснения запрашивались по вновь выдвинутым претензиям в адрес старшины.
Вплоть, скажем, до того, почему казак Михаил Мотуз- ко за шесть лет службы получил только 22 рубля 35 копеек, а казаку Семену Хмаре за два года вообще не выплатили ни копейки. Таких заявителей перечислялось несколько десятков. На показания казаков комиссия была вынуждена запрашивать от правительства ответ, куда судья Головатый израсходовал денежные суммы за проданных волов под Измаилом. Или: из одной пятой добычи соли, поставляемой казаками, часть присваивается старшинами, кто должен прекратить эти махинации.
Представители администрации всячески выгораживали и обеляли действия ее чиновников. По возникшему щекотливому вопросу о 30 тысячах рублей, предназначавшихся семьям погибших казаков, Котляревский прислал из столицы расклад, призванный успокоить людей. Из этой суммы, мол, Головатый 6 тысяч рублей истратил на изготовление колоколов для казачьих церквей, остальные предоставлены на устройство Лебяжинской монашеской пустыни, за их расходованием и надо проследить. И ни звука о произволе в отношении вдов и сирот, лишении их целевой материальной помощи.
Понуждения казаков к даче свидетельств против участников бунта вызывали резкий протест. В один из январских дней 1798 года в Нижестеблиевский курень прискакал на коне известный нам кущевский казак Прокофий Самарский. Он смело и безбоязненно призывал жителей:
— Никого не слушайте и не подписывайте никаких бумаг, ждите возвращения Дикуна, которого я благословил хлебом — солью.
В селении Сергиевском 23 февраля на первую седьми- цу Великого поста после богослужения прихожане плотной толпой обступили казака Чернолеса. Он держал в руках письмо из Екатеринодара и вслух зачитывал обращение его жителей ко всем черноморцам, чтобы они ходатайствовали перед комиссией об освобождении задержанных казаков.
Поток сообщений такого рода из разных мест нарастал с каждым днем и месяцем, недовольство сиромы и
малоимущего казачьего населения репрессивными мерами правительства приобретало все более широкий размах.
Однако машина преследований не останавливалась. В марте Вятский полк отправился к месту постоянной дислокации — в Тульчин. И сразу же следственную комиссию создали при Суздальском полку во главе с полковником Горемыкиным. Обскуранты из черноморской администрации снабдили комиссию всем тем же набором обвинений против участников бунта. Подпитка материалами шла за счет доносов всяческих сексотов.
В том же марте атаман Васюринского куреня, известный на всю Черноморию прохиндей Иван Тарановский доносил войсковому есаулу Гулику:
«В селении Васюринском жители делают весьма великое возмущение, собираясь в общество человек до 40… в доме казака Семена Дубовского не только в дневное, но и в ночное время. И он сочиняет им зловредные просьбы к дальнейшему умножению бунта».
Спустя ровно год после начала екатеринодарских событий — 22 июля 1798 года по войсковому граду и многим селениям разошлось письмо, ободрявшее и призывавшее всех честных людей стоять непоколебимо в защиту арестантов, их правого дела.
«Мы, городские жители, — говорилось в нем, — все равно держимся… с сиромахами и подписку дали всем городом арестантам, чтобы все дружно стояли». И призыв: «такая сплоченность нужна всем селениям».
Видимо, не без влияния воззвания и прямого участия горожан спустя неделю в Екатеринодаре произошло чрезвычайное происшествие, которое вогнало в дрожь правительственных чиновников. Стража проморгала или она откликнулась на просьбы затворников, но в ночь на 1–е августа из карасунских ям, совершив подкоп, бежало несколько казаков — бунтарей. Это вызвало огромный переполох у начальства. Сюда была срочно занаряжена поисковая группа с целью обнаружения беглецов или отыскания их трупов, поскольку лаз из ямы выходил наружу под водой и при пользовании им могли быть утопленники. Фиксируя это событие, журнал войска за этот день пополнился записью: «По Екатеринодару учинить повальный между жителями обыск». Далее излагалось требование проверить, «не знает ли кто об утопленных в речке Карасуне казаках».
История не донесла до нас результатов «повального обыска». Но можно себе представить, сколько волнений вызвало у екатеринодарцев описанное событие.
Отреагировало на него и начальство. Только иным способом. Усилением конвейера вызовов, просеиванием через сито следствия новых партий казаков. 31 августа Кордовский самолично отправил в следственную комиссию казака Пластуновского куреня Федора Лубяного, у которого обнаружилось письмо с призывом «к возмущению» черноморцев, писанное щербиновским казаком Дмитрием Комиссаренко. Ретивый служака констатировал:
«А при том уже есть таким ухищренным образом семнадцать селений подговоренных, да еще… в правительство доставлены две такие возмутительные бумаги, неведомо кем спущенные».
Из Санкт — Петербурга Котляревский в те дни бил челом новому командующему Кавказской оборонительной линией графу Ираклию Маркову, чтобы тот содействовал скорейшему завершению следствия и преданию суду бунтовщиков, дабы предотвратить брожение в умах остальных черноморцев. И Марков уверял партнера, что все в порядке, следствие заканчивается, для придания ему более высоких темпов к даче показаний надо всех упрямых «принудить законным порядком», читай — путем пыток. И пытки велись — в Екатеринодаре и в Санкт — Петербур- ге. Потолок их поднимался все выше.
Но тот же граф Марков, ратовавший за ужесточение дознаний по бунту, едва более детально разобравшись с его истоками, в письме на имя царя от 26 апреля 1798 года высказывал иные суждения. Тот «беспорядок», по его словам, который случился в Екатеринодаре «по обстоятельствам дела не оказывается бунтом, а только следствием частичного неудовольствия прибывших из персидского похода казаков». И прямо предъявил счет войсковым начальникам за то, что они не уделили внимания походни- кам, не пошли навстречу их нуждам.
«От… невежества и грубости их (старшины — А. П.) и произошел весь беспорядок, названный тогда бунтом», — докладывал царю Марков.
Граф просил его смягчить участь двухсот подследственных, они, мол, еще не раз покажут свою верность и усердие в защите отечества.
Зато по отношению к Дикуну, Шмалько, Половому и Собокарю у него, как и раньше, не находилось снисхождения.
Год 1798–й завершался, а судебное дело не просветлело у «законников» ни на йоту. Еще в его начале войско было лишено наименования «верных казаков черноморских», стало просто войском черноморским. Правительство только теперь опомнилось и предъявило иск бывшему таврическому губернатору Жегулину на оплату его задолженности войску в сумме 15 тыс. рублей. А он тем временем уже сел в такое же служебное кресло в Белорусской губернии.
Укрывшийся в столице Котляревский слал уйму писем своим подопечным старшинам. И даже отечески их журил. Наставлял: чтобы арестованные даром хлеб не ели, их надо заставить рыть «городскую канаву», то есть возводить ров вокруг крепости. Если уж искать пользу в его метаниях по Санкт — Петербургу, то, по — видимому, следует признать целесообразность лишь ходатайства о коренной перестройке гавани для гребной флотилии на Тамани, пришедшей в ветхость, и строительстве новых судов, поскольку старые были все изъедены червями. Его же два визита в Святейший Синод по делам будущей Лебяжинской монашеской пустыни мало чего могли принести простым смертным, разве что возврат в связи с этим бывшей церковной библиотеки Запорожской Сечи представлял интерес для всех слоев казачества.
Великое неустройство, боль и печаль черноморцев усугубились и двумя памятными тяжелыми событиями, происшедшими у их соседей — грузин, армян и азербайджанцев. Лишь слегка потрепанный русскими войсками Ага- Мохаммед — хан после их ухода в 1797 году повторил свое опустошительное вторжение в Закавказье, разграбил Ка- рабагское ханство. К счастью, в Шуше этот изверг был прикончен своими нукерами, не снесшими его издевательств. А в 1798 году в Телави умер грузинский царь Ираклий II, друг и союзник России. Не воспользовался бестолковый Павел I благоприятной ситуацией тех двух лет на Кавказе. Зато с яростной страстью крушил «крамолу» в Черномории, ослабляя тем самым на юге оплот государства.
Император не забывал, кого он упрятал в глухой каземат. Находясь в зимнем дворце, нередко мелкими шажка
ми кружил по паркету, потом останавливался, как вкопанный у окон, выходящих к Неве, к Петропавловской крепости. Задумывался: сколько времени истекло, а по делу казаков толком никто ему не докладывает. Звал генерал- адъютанта графа Ливена и начинал допытываться:
— Что нового по казакам?
Вальяжный генерал и кавалер определенного сказать ничего не мог, оперировал весьма скудными фразами:
— Да пока все то же, ваше величество.
— Так вы узнайте в военной коллегии.
— Узнавал — с. У Лемба по этому делу нет новостей.
Взрывной до сумасбродства Павел I однажды поставил
на ковер коменданта Петропавловской крепости, зеленого девятнадцатилетнего юнца, генерал — лейтенанта и кавалера князя Сергея Долгорукова. В напудренном парике, в камзоле, перекрещенном лентами и всякими висюльками, царь походил на суетливого зверька, способного выпустить из своих рукавов маленькие, но цепкие ногти. Отрывисто, резко спросил:
— Сидят еще у вас шароварники?
— Сидят, — автоматически лепетнул комендант и тут же спохватился, не зная о ком речь. Задал вопрос: — Это вы о ком, государь!
— О тех, у кого шаровары широкие, о казаках.
— Понимаю, понимаю. Ведем допросы.
— И сколько они будут продолжаться?
— Трудно сказать, — признался Долгоруков. — В деле все так запутано, что до истины не доберешься.
— Добирайтесь, — мрачно изрек Павел I, утратив желание продолжать разговор.
Год 1799–й по следствию в Екатеринодаре начинался в таком же духе и исполнении. Мученики Петропавловки Дикун, Шмалько, Собокарь, Половый, еще десять их собратьев, узники карасунских ям изведали целую бездну унижений и страданий, а впереди им готовила судьба не менее жестокие испытания.
— Проклятье всем извергам, — в отчаянии заявил после очередного допроса Осип Шмалько друзьям по несчастью, — кто так терзает и мучает народ.
Приподнявшись с нар и громыхнув ножными кандалами, бледный, обросший бородой Федор Дикун с горьким сожалением произнес:
— Мы ведь и раньше знали, что паны — страшные
кровососы и нрав у них звериный. А все‑таки обманывали себя, надеялись, будто они снизойдут к нашим бедам. Напрасная иллюзия.
С иллюзиями распростились и все единомышленники Дикуна в Черномории. К возвращению атамана Котляревского в Екатеринодар в канун 1799 года судебно — следствен — ная комиссия посадила в ямы на Карасуне более 180 человек. На каждого из них собирались данные, кто как проштрафился и какого поведения был до ареста. Горы бумаг уже превышали Монблан, а их накоплению конца не виделось.
Вырвав из строя массу людей, атаман теперь рад был пополнить войско бродягами, о чем по приезде домой ходатайствовал перед Павлом I. Тот на зачисление в войско прибывающих старшин согласился, а относительно бродяг обнадежил: «вопрос апробируется». Несколько раньше в персональном рескрипте предупреждал: в войске «никаких перемен не делать». Значит, заточенных в ямы не отпускать, раскручивать дальше следственный процесс, даже приблизительно не определяя сроков суда. Его продолжению, лучшим связям со следственной комиссией по замыслу атамана должна была служить замена некоторых чиновников в правительстве, подмочивших свою репуга- цию. Как неграмотные из него удалялись армии майоры С. Гулик и К. Белый. Вместо них в аппарат зачислялись грамотные капитан Животовский и поручик Порывай, которые поручения атамана по сыску бунтовщиков осуществляли более ретиво.
Кроме следственных неурядиц, Котляревского в печаль ввергали и иные обстоятельства. Вроде, например, таких, о которых он писал командиру Суздальского полка Глазову Е. Е.: на назначенные им выборы куренных атаманов казаки не идут, рекомендованных старшин бракуют, а ждут Дикуна и делегатов, самого же Котляревского называют «самозванцем и беглецом».
В январе — марте 1799 года по делу бунтовщиков имели место вспышки недовольства многих жителей Незама- евского, Джерелиевского, Васюринского, Березанского, Величковского и других куреней. Снова ходили по рукам тайные письма о неправомерности следствия и задержания казаков, открытые призывы к неподчинению войсковой администрации. И эти люди становились новой добычей для сыщиков. Одним из них был величковский старо
ста Максим Лоханец. Он принимал участие в составлении прошения Пузыревскому о провокационном поведении старшины на ярмарке 6 августа 1797 года, деятельно боролся за передачу на поруки своих арестованных земляков, открыто осуждал все последующие действия правительства. И поплатился Лоханец за свою честность: он был схвачен и приобщен к разряду бунтовщиков. Незамаевец, участник похода Павел Гострик всем и каждому говорил:
— Облыжно обвиняют моих товарищей по походу. Бог накажет неправедных чиновников.
Какой‑то стукач подогрел страхи одиозного начальства и оно поволокло Павла в кутузку. Но и тогда смелый казак не отступился от своих убеждений.
— Пошли вы к черту, — кричал он в лицо своим притеснителям. — Я вас не боялся и не боюсь. Правда все равно возьмет верх.
В селении Джерелиевском особое непокорство проявлял казак Андрей Камышанский. Он неоднократно доводил до белого каления куренного атамана Якова Каракая тем, что призывал земляков к поддержке арестованных походников. С той же целью разъезжал по соседним селениям.
— Вот я тебя упеку в карасунскую яму, — грозился Каракай. — Тогда узнаешь, почем фунт лиха.
— А может, сам туда попадешь, — откровенно дерзил ему молодой джерелиевец.
Однажды посреди степи на Андрея была устроена целая облава, ему пришлось отказаться от очередной агитационной поездки по селениям, бросить лошадь, а самому скрыться. Не поймав возмутителя общественного мнения, начальство конфисковало его коня, передало животное подпоручику Филоновичу, зачислив «в число казацких лошадей».
В Васюринском курене за права пострадавших казаков с исключительным мужеством боролись участники похода Прокофий Орлянский и его брат Василий Орлянс- кий, опиравшиеся на поддержку большинства своих земляков. А среди них наибольшей активностью отличались Никифор Чечик, Кондрат Жома, Иван Ковбаса, Степан Кравец, Кузьма Черный и другие походники — сиромахи, не однажды побывавшие на допросах в следственной комиссии. Кое‑кто из них отведал и «комфорт» карасунских ям. Таскали на дознания и домовых казаков, в том числе Кондрата Кодаша.
Так закончившееся поражением движение сиромах во главе с Дикуном вызвало бурный всплеск общественного сознания, прибавило трудовым массам сил и энергии в борьбе с социальной несправедливостью. Что там трудовым! Некоторые священники объявили бойкот фальсифицированному следствию и произволу над казаками. Весьма оригинально выражал свой протест духовный пастырь, джерелиевский священник Максим Дубицкий, который, по определению атамана Котляревского, помогал «развращаться казакам».
По существу этот батюшка повесил на церкви замок. В торжественные церковные дни в храме богослужения не отправлял, веру во всевышнего утратил. 21 апреля 1799 года ему требовалось принимать прихожан ко всенощному бдению, отслужить литургию и молебен со звоном, а он полностью это торжество проигнорировал.
И когда по этому и многим другим случаям дотошный пономарь Никифор Кравченко намерился направить жалобу протопопу Роману Порохне, раздраженный его си- кофанством Дубицкий заявил:
— Пиши. Только потом принеси сюда свой пасквиль, я его как следует испачкаю, в таком виде и вручай протопопу.
Находясь в Екатеринодаре, вольнодумный батюшка на вопрос: читал ли он книгу «Путь к спасению», убежденно ответил:
— Я читал десять заповедей, данных Богом пророку Моисею. А тот, кто придумывает такие книги, как «Путь к спасению», — сукин сын.
Бунтарь в рясе лишился сана и был изгнан из Черно- мории с предписанием, чтобы сюда никогда заезжать не дерзал.
Насколько здраво, по — человечески оценивались екате- ринодарские события июля — августа 1797 года простыми людьми, настолько бездарно, пристрастно трактовали их представители власти. Более того, по многим фактам они выглядели просто профанами. В апреле 1799 года для следственной комиссии понадобились разъяснения по некоторым вопросам. И что же? Вот отдельные образчики тупоумия войскового правительства:
Вопрос. Давал ли князь Потемкин войску во время войны с Турцией 120 волов и 700 четвертей провианта, если да, то как ими распорядился Антон Головатый?
Ответ. Сие правительство знать не может.
Вопрос. Оставался ли войсковой провиант после роспуска казаков на заработки и был ли он продан?
Ответ. Правительству сие неизвестно.
Вопрос. Раздал ли Головатый деньги казакам, выделенные на персидский поход?
Ответ. Правительство не сведуще.
И дальше в столь же беспомощном стиле, хотя обвинительных тирад по адресу походников правительство произнесло бессчетное множество раз.
Май — июнь для правительства оказались месяцами настоящей паники. По всей Черномории распространились слухи о решительном настроении казаков — идти на Екатеринодар, силой освобождать заключенных и разгонять обанкротившееся правительство. Осведомители сообщали, что в низовьях Кубани, в районе Полтавского куреня и Ольгинского кордона сосредоточилось более тысячи человек, готовых двинуться в поход. Котляревский затеребил генерал — майора Е. Е. Глазова:
— Приведите полк в боевую готовность, не то всем нам будет плохо.
Жаль. В урочище Понура движение освободителей приостановилось, а затем и распалось. От каждого селения в нем осталось всего по 5–6 человек. Это окончательно сорвало задуманную операцию. И все равно правительство как огня боялось малейшего признака смуты. На
5 июня назначалась ярмарка. Она обставлялась такими строгостями, будто это было не раздолье народного духа, а какое‑то замордованное действо. Так и предписывалось: исключить возможные сношения арестованных с участниками ярмарки, «учредить всевозможные осторожности».
Эффект разорвавшейся бомбы произвело перехваченное в Ставрополе письмо каневского казака Семена Волги и его товарища по поездке Якова Заколоденко на высочайшее имя о злоупотреблениях войсковой старшины Черномории. Оба отправились туда вроде бы по рыбным торговым делам, а в действительности — тайно отправить прошение царю, составленное из‑за неграмотности не ими самими, а оружейным мастером Аникеем Шелаевым. О, черноморцы выдали громкий обличительный документ! В 29 его пунктах они многое повторяли из прошения «персиан», но еще больше сказали от себя, какой гнет и насилия творит старшина над сиромахами и всеми простыми казаками. Правда, нет
ли, но они письменно свидетельствовали, каков гусь Котляревский — «самопроизвольно без малейшей винности кузнеца Андрея Пхина своими руками оглоблею бил, а потом в кузнице, разжегши довольно шину, своеручно оного кузнеца пек, от чего оный до суток помер».
Наслушавшись и начитавшись показаний, убедившись в обоснованности многих обид казаков, следственная комиссия была вынуждена заняться неблаговидными делами некоторых старшин. Более ста пятидесяти из них, в том числе Гулику, Кордовскому, Чернышеву, Васюринце- ву и другим выезд за пределы города воспрещался до выяснения всех обстоятельств по делу о бунте и на случай вызова в комиссию.
К тому времени арестованных насчитывалось 199 человек. Арестанты в остроге изнывали от солнечного пекла и мокли от дождя, мерзли от холодов, даже комиссия не выдержала и призвала правительство к «человеколюбию». Новый куратор войска Черноморского генерал — лейтенант Карл Кнорринг представил царю соображения о переводе следственной комиссии во главе с Глазовым и всех подследственных в Усть — Лабинскую крепость, где для них отыскалось казенное помещение. В рескрипте Павел I начертал «перемещение сие я велю сделать». И потребовал бдительности и осторожности при переводе в новое место. А как же! Он продолжал видеть в несчастных мучениках своих опасных врагов.
С июля 1799 года арестанты содержались в Усть — Ла- бинской крепости. Там же работала и комиссия. Кнорринг глаз не спускал, как все там делается. Поначалу казаки содержались вместе с уголовниками. Однажды, воспользовавшись любезностью урок и их деревянными колодками, хлопцы устроили в остроге столь дивный перестук деревяшек и голосовое его протестующее сопровождение в адрес начальства, что Кноррингу стало известно о сем сразу же при вступлении в должность инспектора по инфантерии. И он отдал распоряжение, которое вообще блокировало общение узников с кем‑либо. Отпрыск иноземного происхождения хотел, чтобы в Усть — Лабинской крепости «отнюдь не было позволяемо содержащимся под караулом черноморцам иметь из своих черноморцев же кашеваров, хлебопеков и других услуг». Требовал не щадить «подсудимых, как нарушителей общего покоя». Их контингент подскочил до 222 человек.
В Усть — Лабинское узилище доставили «для возки воды… и дров… две сороковые бочки и четыре пары волов с людьми», несколько ушатов, решет, ведер, параш и иных бытовых принадлежностей. Тюрьма крепко утверждалась на земле усть — лабинской. В сентябре асессор, майор Федор Бурсак, будущий атаман войска, привез в тюрьму несколько ящиков свечей стоимостью 100 рублей и, войдя к заключенным, горестно и ободряюще произнес:
— Освещайте, хлопцы, свою обитель, а то вы тут совсем ослепнете.
Коптилки‑то засветили, но с наступлением холодов в тюрьме не оказалось дров для отопления. Люди стали дико мерзнуть. И лишь 20 декабря сотник Логозин доставил сюда 40 кубометров дров, в получении которых и расписался плац — майор капитан Веденяпин.
Но даже частичные улучшения в содержании заключенных нисколько не облегчали их участь. Люди не могли примириться со своим положением, с отнятой свободой, они страдали физически и морально. Душевные терзания становились невыносимыми. С первых же дней арестной эпидемии полнился мартиролог умерших казаков. За весь период следствия до суда не дожило 55 человек. Особенно опустошительными потерями сопровождались последние месяцы следствия. «Умер подсудимый казак куреня Дядьковского Семен Савранский, будучи одержим болезнью», «умер казак Кузьма Белый по приключившейся болезни», а вот групповая констатация: из числа подследственных умерли Осип Стукаленко, Федор Правда, Федор Шум, Клим Нагорный, Иван Папот по той же причине,'«будучи одержимыми болезнями». Из жизни уходили по преимуществу молодые люди 20–30 лет, реже — среднего возраста. Сколько бы они могли принести пользы войску и государству! Увы, чудовищная месть власть имущих безвременно сводила их в могилу.
Бунт черноморцев ярчайшим светом высветил окончательно и бесповоротно рухнувший каркас, на котором зиждилось мнимое единство Запорожского, ныне Черноморского казачества. Классовое расслоение на богатых панов, середняцкую массу и бедноту — сиромах превратилось в необратимый факт со всеми вытекающими отсюда последствиями. Пусть войско не знало социального крепостничества, зато все прелести эксплуатации и гнета, жалкого существования голоты, процветания военной офицерской касты вымахнули здесь в мрачный букет.
Имущественное и социальное неравенство старшин и казаков наглядно выявлялось в ходе разбирательств по наследственному делу умершего атамана А. Головатого. Завещания он не оставил, как и до него «по нечаянности смерти» утонувший полковник Иван Великий. Между тем богатств атаману принадлежало много. Только на Украине в деревне Веселой у него имелось пахотной земли стоимостью 35000 рублей да неудоби — на 500 рублей. По ревизии 1795 года за ним числилось в работниках 49 малороссийских крестьян, из них — 26 мужчин и 23 женщины. Да на Кубани и Тамани успел обзавестись немалыми земельными наделами, хуторами, плотинами, мельницами, шинками по продаже вина, тремя рыбзаводами, двумя кирпичными домами с постройками, соляными лабазами, москательными и другими лавками. Неохватны были пространства, на которых выпасались его 510 голов крупного рогатого скота, 603 лошади, 342 овцы и козы общей стоимостью 15500 рублей. Вывод делался такой: «Всего получится на сумму 215 тысяч рублей». Не бедно жил помещик Головатый!
Его уже не было в живых, а дворецкий, поручик Гуртовой, хорунжий Ожегольский, казаки Федор Передерий и Кирилл Джерелиевский, пастух Иван Бойко и другие слуги продолжали работу на своего патрона. Но, видимо, уже без должного рвения, кормов на зиму заготовили недостаточно.
И не случайно однажды в суровую зиму 1799 года к командиру 16–го егерского полка Носакину в теплую штабную хату примчался интендантский офицер и, волнуясь, выпалил:
— Господин полковник и кавалер! Стряслась беда.
— Какая беда? — прервал его Носакин. — Говори толком, что случилось.
— Да головатовский скот разбил стога сена и наполовину их сожрал.
Рассвирепевший полковник сочно выругался:
— Растуды их туды. Так нашим лошадям и корма не останется.
Поехали санками в степь на место происшествия. Но близко к стогам изголодавшийся головатовский скот «в рассуждении большого снега и жестокой стужи, будучи от такой бескормицы голодный, в алчности на людей бросался и рогами отгонял от себя прочь».
Пришлось ограничиваться визуальным определением
потравы в две тысячи пудов. Полковые запасы значительно опустошились.
Из имущества атамана «наступательно» вырывала лакомые куски его бывшая невестка Екатерина Головатая. Катька — шельма знала — ведала, за кого выскакивала замуж: уж больно завидный женишок сыскался, отец — батюшка у него был при большой власти, да и сам Сашка Головатый уже ходил в офицерском чине, по заграницам помотался. Оттого азовская деваха не упустила момент, только познакомившись, быстро охомутала молодца, а через каких- нибудь полгода спровадила его в далекий «персидский поход». Теперь же по возвращении он вскорости от пережитых волнений скончался, она же осталась при деле и при теле, ей лишь недоставало для себя и нового любезного спутника Мухина головатовского наследства. И она билась за него, как тигрица. Даже ордена своего бывшего тестя Антона Головатого пыталась утаить и присвоить, похоже, с целью последующей выгодной продажи. Под ее напором правительство отписало ей немало добра. Сто тысяч рублей и большое количество различных ценностей достались сыновьям Головатого, причем один из них, поручик, именовался теперь как Андрей Самойлов.
Впрочем, не одна Катька Головатая загорелась стремлением воспользоваться моментом и капитально прибарахлиться. У потонувшего в водах Каспия черноморского полковника Ивана Великого имущество наследовала его неграмотная жена Екатерина Великая. На ее беду у покойного полковника объявился родный брат, титулярный советник Петр Губарев, заявивший о своем праве наследования братнего капитала. И пошло — поехало сутяжничество.
Губарев вошел в войсковое правительство с ходатайством о разделе достояния Великого, указывая, что Ивана гак назвали запорожцы при его вступлении в Сечь, в действительности же он Губарев, его родной брательник, сам Бог повелел ему получить свою долю после смерти казачьего полковника.
Из денежных сумм наследства Головатого определенную часть пришлось повернуть на погашение долгов. Скажем, такого характера. Казак куреня Васюринского Иван Гаврюшин, хорошо знакомый Федору Дикуну, пять лет проработал в головатовском хозяйстве конюхом. В своем письменном ходатайстве батрак писал, что за все это вре
мя он получил 77 рублей 75 копеек, вследствие чего «остается крайне обижен» и просит полной выплаты жалования. Ему и выдали еще 47 рублей 25 копеек.
Полюса богатства и бедности — главная причина возникшей смуты. И чем дальше, тем больше проявлялась полярность интересов верхушки казачества и рядовой массы. Это с исключительной силой демонстрировал затянувшийся следственный процесс по бунту 1797 года.
Век восемнадцатый завершался. У войскового правительства было, конечно, немало неотложных забот. Возникали трудности по кордонной страже в связи с нарушениями границы протурецки настроенными горскими племенами, все еще приходилось отписываться перед санкт- петербургским правительством о непричастности черноморцев к захвату пяти тысяч баранов в районе Лабы.
Началось строительство новой флотилии на Тамани и гавани для нее, уже были заготовлены и доставлены по Волге и Дону 3 тысячи бревен для возведения войскового собора. Дабы угодить царю, Котляревский затевал основание в его честь селения Павловского в Фанагории с приглашением туда людей на жительство со всей округи. Кубань и Тамань пережили сильное землетрясение 5 сентября 1799 года, когда в Екатеринодаре «строения с треском поколебались», в Азовском море, в 150 саженях от старого Темрюка на глубоком месте учинился «большой звук», а потом «сильный и ужасный гром» и «выдуло со дна моря на верх воды земляной большой курган». Посмеивались над Котляревским молодые старшины и чиновники, которым он своим приказом запрещал носить шляпы, трости и т. д. Немалую энергию направлял он на продолжение строительства Лебяжинской монашеской пустыни…
Жизнь в войске текла своим чередом. У одних куча неприятностей по «персидскому бунту». А у других ни тебе тревог, ни тебе забот, как, например, у переясловского казака Ивана Водолаги. Подгулял крепко черноморец и, возвращаясь ночью во хмелю из честной компании, по ошибке забрел в чужую хату, открытую настежь от летней духоты. Не соображая, где находится, с грохотом в темноте опрокинул наземь громоздкую домашнюю утварь, да и самих спящих на соломе домочадцев чуть не подавил. Спросонья, от неожиданности, кто‑то из них дурным голосом завопил:
— Караул! Убивают!
Задержали голубчика — и к куренному атаману, а тот упрятал его в кутузку. Длительное время велось разбирательство. Незадачливый выпивоха в ноябре 1798 года был приговорен к битью кнутом и «терзанию левого уха», а заодно и к высылке в «украинные города».
Но что бы ни делалось в войске, что бы ни совершалось — всему окраской и знамением оставалось ожидание суда над бунтарями, великое брожение умов казацких. В каждой хате и землянке, среди забродчиков на рыбной ловле, среди несущих свою очередь на кордонах ежечасно возникали разговоры на тему, волновавшую всех и каждого.
— Хоть бы скорее все это кончилось, — такую фразу можно было услышать от Изрядного источника до Керченской переправы, от Копыла до Кущевки.
В то время, когда Черноморию продолжали сотрясать внутренние неурядицы, ее лучший почитатель и покровитель князь А. В. Суворов — Рымникский находился далеко за рубежами России. Выдающийся полководец не столько в интересах государства, сколько в угоду союзникам Павла I на просторах Италии со своими чудо — богатырями громил вторгшиеся наполеоновские полчища. Как всегда о своих победах доносил сжато. Вроде такой реляции:
«Убито в сражении французской армии 10 тысяч человек с уроном с нашей стороны 700 человек».
Морские орлы флотоводца Ф. Ф. Ушакова в ту же пору изгнали захватчиков с Ионических островов и помогли тем самым рождению первой свободной территории Греции — республики семи островов с центром на острове Корфу.
Раздосадованный бесконечной канителью вокруг дела черноморцев Павел I, наконец, решился 10 августа 1799 года распорядиться об освобождении из Петропавловской крепости руководителей бунта и направлении их для суда непосредственно в самом Черноморском войске. Царь требовал ускорить рассмотрение дел заключенных в Усть- Лабинской крепости.
Даже беглое знакомство с «делом» бунтарей — черномор- цев со слов своих вельможных сановников, отнюдь не склонных доискиваться полной истины, подвигло императора Павла I лично вторгнуться в, казалось бы, мелкую тяжбу между сиромой и старшиной по поводу добычи осадочной лиманной соли и ее дальнейшего употребления.
Император увидел, что после хлеба это такой продукт для казачьих семей, что тут действительно нечестная старшина буквально ставила малоимущий люд на грань выживания. Оттого он издал особый рескрипт, запрещающий на целый ряд лет в Черномории торговлю солью выше 5 копеек за фунт.
Но улита едет, когда‑то будет… В августе комплект арестованных в Усть — Лабе составлял 199 человек, потом их было еще больше. И лишь на новый 1800 год в тюрьме задерживалось 24 обвиняемых. Остальных пришлось отпустить по домам.
Сознавая, что дальнейшее пребывание в следственносудебной комиссии не сулит ничего, кроме бесчестия, асессоры Григорьевский и Бурсак порознь друг от друга обратились к генерал — майору Евграфу Глазову с одинаковой просьбой:
— Разрешите отбыть в Екатеринодар на празднование дня Рождества Христова.
— Поезжайте. Только через пять дней возвращайтесь назад, — напутствовал председатель комиссии.
Уехали и — не возвращаются. Глазов забил тревогу перед Котляревским:
— Не принимайте от них никаких отговорок, присылайте сюда, даже если они были больны.
Спустя пять дней после своего послания 19 января 1800 года Глазов получил ответ Котляревского:
«Как уже я его императорским величеством от службы уволен, а на мое место заступил по высочайшему именному повелению подполковник Бурсак, то он для окончания в комиссии дела вчерашнего числа в Усть — Лабу отправился». О Григорьевском он писал: не может приехать, тяжело болен. Самый въедливый следователь свалился с ко- пытов — так прочитывалось между строк Котляревского.
Назначенный по указу царя от 22 декабря 1799 года на должность атамана Ф. Бурсак, немало потрудившийся в следственной комиссии, в первую очередь подтолкнул решение вопроса по предъявленным обвинениям старшинскому корпусу. Так, 31 января 1800 года родился документ, можно сказать, об ангельской кротости подполковников Гулика, Чепеги, Бурноса, майора Еремеева, протопопа Порохни, всех куренных атаманов, абсолютного большинства офицеров. По делу они виновными были не найдены «и потому от суда учинены свободными».
В отношении некоторых других вывод делался иной в расчете на предъявление товариству и высшему начальству козлов отпущения:
«А подполковник Чернышев, подпоручик Кравец, сотник Черкащенко и хорунжий Холявко оказались в некоторой винности. То имеют оставаться они до воспослед- ствования по сему делу конфирмации в крепости Усть- Лабинской под арестом».
Предусматривалось провести судебный процесс после прибытия из Санкт — Петербурга зачинщиков бунта. А пока в Усть — Лабинской тюрьме от перенесенных голода и холода, унижения человеческого достоинства, нервных стрессов продолжали умирать люди. Только за один день —
6 февраля 1800 года было зарегистрировано пять смертей. Отдали Богу души Герасим Бессараб, Петр Порохня, Абрам Щербина, Трофим Коливой и Ерофей Колпак, через несколько дней — еще трое казаков. Затем еще и еще. В общем итоге, как уже говорилось, в застенках следствия до суда погибло 55 казаков. Это — почти одна десятая часть к тому числу потерь, что понесло войско в ходе безрезультатной персидской экспедиции.
Тем, кого ожидал суд, грозили суровые наказания. О степени их жестокости можно составить представление хотя бы по одному примеру. В соответствии с усилившимися при Павле I муштрой и палочной дисциплиной один из черноморских казаков — Савва Таран в 1798 году за обычные нарушения воинского порядка подвергся беспощадному наказанию сразу по нескольким статьям воинского устава. Он присуждался по 13, 95, 189 артиклам глав четвертой, двенадцатой и двадцать первой к битью «вплоть до смерти» и вырыванию ноздрей, ссылке «в вечную работу на галеры».
Не приведи господь попасть было в эту свирепую пору в немилость к так называемому Закону!
…И пришел день, и пришел час, когда заскрипело ржавое железо тюремных дверей, за которыми уже более двух лет томились Федор Дикун, Осип Шмалько и их товарищи. Уполномоченный офицер объявил им от имени правительства:
— Собирайтесь в дорогу. Вас отпускают на свободу.
— Надо понимать насовсем? — задал вопрос Федор, хорошо понимавший, что в действительности ожидать этого невозможно.
— Нет, — отрезал офицер. — В войске вас будут судить. Из Петропавловки уходило тринадцать узников. Четырнадцатый, Яков Калибердин, не дождался царского рескрипта, умер под следствием, никто из оставшихся в живых его соратников не знал, где были схоронены останки их единомышленника.
Для сопровождения черноморцев в длинный путь отправлялось два офицера, одному из которых генерал — про- курор А. Беклешов, еще не чуя своей скорой отставки, вручил засургученный пакет с письмом к новому атаману войска Черноморского Федору Бурсаку. Ненадолго обласканный Павлом I государственный муж писал: «Милостивый государь мой!
По высочайшему его императорского величества повелению содержавшиеся в Санкт — Петербургской крепости Черноморского войска 13 человек казаков освобождены и отправлены при сем в их жилища. А как для препровождения их нужно было послать двух офицеров, то на проезд в обратный путь благоволите, милостивый государь мой, снабдить таковых от себя прогонными деньгами».
За изысканно вежливой формой обращения к атаману маскировался мелкий меркантилизм представителей государственной власти, во всех иных случаях не слишком‑то оберегавших казну от лихоимцев.
На обратной стороне письма за подписью коллежского асессора Ивана Абросимова давался список «освобожденных» казаков:
Федор Дикун Никита Собокарь Ефим Половый Осип Швидкий Степан Калина Прокоп Чуприна Осип Шмалько Гаврил Шугайло
С зачинщиков бунта сняли ножные кандалы, заменили тюремную одежду на свою собственную, в которой они прибыли в Санкт — Петербург. После кратких сборов оба сопровождающих офицера явились на булыжный плац Петропавловки, куда им вывели черноморцев. Зимний день белизной снега слепил им глаза, отвыкшие от яркого света в тюремных камерах.
Илья Любарский Григорий Панченко Степан Христофоров Сергей Малиновский Алексей Маловецкий
— Пошли, ребята, — как‑то устало, совсем не по — воински обратился к черноморцам старший офицер. — Нам ехать да идти много придется.
Котомки были у всех за плечами, часть вещичек находилась в санях. Жалкий кортеж двинулся в путь. На выходе с окраины Санкт — Петербурга по совету друзей Федор Дикун решил уточнить маршрут у своих провожатых:
— Каково направление нашего движения?
— На юг, в сторону Екатеринослава.
— Почему не на Ростов — Дмитриевский?
— Надо же вас предъявить новороссийскому генерал- губернатору, — объяснил ответственный провожатый. — Из Екатеринослава направимся на Тамань и дальше к Ека- теринодару.
Кто‑то уронил тяжкий вздох:
— Ничего себе путь — дороженька.
Другой сказал не менее удрученно:
— К судебному бесславию.
А третий добавил:
— Неправда. Любой приговор над нами умножит нашу честь и славу у потомков.
Вот с таким настроением встретила группа Дикуна свою предстоящую участь. До Екатеринослава добирались в самые морозы и метели. И только на подходе к столице Новороссии черноморцам пришлось преодолевать оттепель- ное бездорожье, морось и слякоть. Военный комендант Екатеринослава разместил прибывших в одной из казарм гарнизона.
— Двое суток на отдых, — передали его распоряжение. — Затем группе приказано следовать в Берислав.
Кто приказал, не было сказано, но и без того путники знали: доверенный царя граф М. В. Каховский. Он‑то и вызвал на следующий день сопровождающих офицеров и предводителя недовольных казаков Федора Дикуна для беседы. Интерес разбирал пожилого сановника, в прошлом боевого генерала: кто таков Дикун да почему посмел он учинить смуту в Черноморском войске.
Представительный барин в добротном мундире предложил офицерам стулья у стен, а Федора усадил за приставной столик, примыкающий к его большому кабинетному столу, уставленному затейливым чернильным прибором, медным подсвечником и иными принадлежностями.
— Ну как, из черноморцев, — с простоватым видом спросил хозяин кабинета изможденного молодого казака, — никто не отстал в дороге?
Уже немало времени Дикуну нездоровилось, у него запали щеки на лице, заострился прямой нос, глуше стал голос. Но, стараясь не показать свою слабость, четко ответил с определенным намеком:
— Все на месте. Никто не отстал и никто не убежал. Можно не беспокоиться.
Хотя последние слова пришлись не по вкусу Каховскому, но он своего неудовольствия не показал. Все в том же доброжелательном тоне задал другой вопрос:
— Как же это вы, батенька, решились на бунт?
В согласии со своими показаниями в Петропавловской крепости Дикун пояснил:
— С нашей стороны не было никакого бунта. Мы прошение подали — только и всего. А старшина нас стала преследовать. Тогда и казаки дали им достойный отпор.
На эти доводы мало что могли возразить санкт — петер- бургские крючкотворы, в тупик поставили они и Каховского.
— М — да, — протянул он неопределенно, а потом сказал: — Но все равно у вас дело незавидное.
— Так его для нас сочинить постарались, — смело заявил Федор.
— Это ты зря, — начал урезонивать его Каховский. — Видите, какое послабление вам устроил великий государь, из тюрьмы вас отпустили.
Хотел Федор в лад ему ответить: «отпустили в другую тюрьму», но воздержался, на императора он замахиваться не стал, результат мог ухудшиться еще больше. Промолчал, ничего не сказал.
— Что ж, — подводя говор к завершению, сказал Каховский, — идите с Богом домой, просите у него смирения души.
Как много позднее написал поэт: и пошли они солнцем палимы — так вот и черноморские бунтари отправились мерить новые версты. Только солнце их не палило, оно лишь слегка поворачивало на весну, да и то в отдельные последние дни. По календарю продолжалась еще зима и она давала о себе знать.
Ко всему, что пришлось пережить Дикуну за последние годы — к нему привязалась еще и простуда. Кашель
буквально не отпускал казака, у него часто подскакивала высокая температура. Но надо было двигаться вперед, и черноморец наравне со всеми стойко выносил путевые невзгоды.
Вступив на бериславскую землю, Федор Дикун вспомнил, как он впервые прошел по ней вместе с переселенческой партией 3. Чепеги, как хоронили здесь старого кобзаря Кромполю, какой тогда представала перед ним милой и впечатлительной Надия Кодаш. Видения почти восьмилетней давности и нынешнее его положение болью отозвались в сознании молодого казака, он тяжело вздохнул и шепотом промолвил:
— Никто не знает, что будет с ним завтра.
Берислав встретил дикуновскую группу промозглой
февральской сыростью. Шла она от Днепра, из низких нахмуренных облаков, из самой земли, пропитанной дождями. Место знаменитое. Когда‑то здесь у острова Товани вблизи Каховки стояла турецкая крепостца Кизи — Керма- ни (Ислан — городок), много через нее турки и крымские татары провели колонн невольников и невольниц с Украины и южно — русских земель. Для блокирования прохода по Днепру в его узком, в 500 шагов, месте казачьих «чаек» с запорожскими вольными молодцами, не раз трепавшими во время своих набегов сынов Магомета, владетели Кизи — Кермани протянули от берега до берега железные цепи. Но и они не помогали: сечевики все равно прорывались на простор в низовья Днепра.
В 1696 году Петр I отвоевал у турок крепостцу. Она и стала затем исходным началом развития города Берисла- ва, или Борислава. Здесь была налажена мощная переправа через Днепр: на перевозке чумаков с обозами и иных путников действовало 70 больших баркасов. Этим транспортом пользовались и черноморцы при переселении на Кубань.
Историю возникновения Берислава Федор Дикун узнал давно. Теперь же на постоялом дворе он слушал ее в переложении хлопцев, стремившихся хоть как‑то отвлечь его от хвори, значительно ухудшившей настроение их вожака.
— Рыцарские времена старой Запорожской Сечи, — с трудом поддерживая беседу, произнес Федор, — канули навсегда. Нам иная доля досталась.
В тот поздний февральский вечер у Дикуна с каждым
часом затруднялось дыхание, полыхнувшее крупозное воспаление легких нагоняло высокую температуру, отчего у больного уменьшились шансы на выживание. И Федор почувствовал это. Экскурс друзей в историю Берислава он незаметно перевел на свое последнее откровение перед неминуемым исходом.
— Меня терзали и терзают думки, — едва слышно произносил он свои признания, — в чем мы ошиблись, почему такой жестокой оказалась наша судьба. И я нахожу ответ только в том, что мы, сиромахи, во сто крат честнее и благороднее, чем наши притеснители. У них давно в груди не сердце, а замшелые камни, вместо Бога они поклоняются только золоту. И веры им быть не может никакой. А мы, несчастные, сохраняли еще в себе веру в сильных мира сего.
На лбу у Федора появилась испарина, он умолк, затем тихо сказал:
— Никогда не верьте богачам. Они все заодно.
Он терял сознание, бредил. В какой‑то миг невнятно произнес:
— Надия…
Под утро его не стало. Ошеломленные и подавленные прощались с ним друзья по походу на Каспий, екатерино- дарской эпопее, казематному обитанию в Петропавловской крепости. Один из местных офицеров, осведомленный о личности умершего, убежденно заявил:
— Смерть для Дикуна — наилучший щит от дальнейших мучений.
Последующий путь группа черноморцев совершила без своего вожака. В Екатеринодар она вошла 10 марта 1800 года. В сопроводительном документе указывалось, что при ее следовании из Санкт — Петербурга в Фанагорию в составе тринадцати человек по дороге умер казак Федор Дикун. Прилагалась копия свидетельства:
«Казак Федор Дикун по приключившейся ему болезни сего февраля с 16 на 17 чис\о в городе Бериславе умер».
На казенной бумаге стояли печать, подписи должностных лиц — городского комиссара Левицкого и регистратора Чепурного, дата: 18 февраля 1800 года.
В пунктуальности и оперативности бериславских чиновников, составлявших документ, угадывалась не простая служебная исполнительность. Они осознавали: с какой яркой личностью он связан, какую величину представлял простой казак на излете своей молодой жизни.
Атаман Бурсак оформил документы на прием прибывших двенадцати черноморцев и исполнил предписание на выплату прогонных денег сопровождающим санкт — петер- бургским офицерам, выдав им 400 рублей из войсковых сумм. «Расчетливы, канальи», — выругался про себя атаман, адресуя свой гнев столичным сановникам.
Возможно, в чем‑то и содержалась правота того бе- риславского офицера, который узрел в смерти Федора Дикуна его спасение от новых непереносимых моральных и физических пыток. Ибо то, что дальше происходило с главными обвиняемыми, подтверждало самое худшее предположение.
Дикун и Шмалько как главные «зачинщики смятения», а Собокарь и Половый как первые их помощники в начале следствия обрекались на казнь через повешение, а остальных их ближайших сообщников предлагалось «бить кнутом и, вырезав ноздри, сослать в вечную работу на галеры».
В Усть — Лабинской тюрьме судебная комиссия прорабатывала массовое умерщвление через повешение 165 бунтовавших казаков. Двух казачат — подростков за участие в бунте хотели прогнать сквозь строй в тысячу человек с нанесением ударов шпицрутенами одному — восемь раз, другому — десять.
Царь не утвердил проект. Через два года выяснилось немало старшинских злоупотреблений, общий тонус наказаний рядовых казаков смягчился. И все равно относительно основных вожаков бунта царь остался отнюдь не милостив. Он приказал «Дикуна, Шмалько, Собокаря и Полового' высечь кнутом, поставить знаки и послать на крепостную работу в Сибирь, а прочих оставить без наказания свободными». Разумеется, без всяких компенсаций и реабилитаций, как будто их более чем двухлетнее заключение вообще ничего им не стоило.
Теперь Дикун сам ушел из жизни, до свершения над ним позорной процедуры приговора. Второй лидер движения за права сиромы Осип Шмалько тут же был водворен в Екатеринодарскую тюрьму и тоже до суда скончался. В начале ноября 1800 года публичной экзекуции подверглись Собокарь и Половый. Распластанные на «кобыле» — деревянной лавке — и накрепко привязанные к ней веревками, они получили по 71 удару тяжелым ременным кнутом, которые с профессиональным усердием на
носил дюжий палач Крюков, специально командированный из Акмечети, ибо в самой Черномории никто из казаков не пожелал исполнить роль палача. Затем одного в ноябре, другого в декабре порознь отправили в Омск на строительство крепостных сооружений.
За всю войсковую камарилью Черномории, недобросовестное командование Кавказской оборонительной линии, Астраханской морской базы и в целом экспедиционного корпуса ответчиком был сделан подполковник Иван Чернышев, перенесший и сам немало мытарств, принявший в обратный поход на Кубань вконец измотанный половинный состав войсковой казачьей группы. Вина за ним, конечно, нашлась: отлучка от команды при возвращении с Каспия, непринятие мер к сотнику Черкащенко и хорунжему Холявко за присвоение ими казенных порций вина. Чернышев и названные офицеры лишались воинских чинов и званий, ссылались на поселение в Тобольск. Игнат Кравец, «поноситель» знамени — упекался подальше, в Восточную Сибирь.
Получалось, что судебный приговор свалил в кучу и правых, и виноватых, овец и козлищ, агнцев и демонов. Ни у кого из высшей знати, кастовой офицерской элиты за преступное отношение к воинам — черноморцам ни один волос с головы не упал. Котляревский, наломав дров, сам запросился в отставку и ее получил. Обремененный громадой сотворенного зла по отношению к Дикуну и его товарищам незадачливый атаман и сам закончил свой жизненный путь еще до прибытия опальных черноморцев в Екатеринодар — 18 февраля, то есть спустя два дня после смерти Дикуна в Бериславе.
Судьба — индейка сыграла и с ним недобрую шутку. Она явилась к нему, как роковое возмездие за его вероломство и жестокость. Разница была в том, что он умер старым, на седьмом десятке лет, а те, кого он поставил под чудовищный меч «правосудия» — все были молодые, полные надежд и чаяний люди.
Для истории же сохранилась еще одна, определяющая разница: дело Дикуна и его товарищей — светлая страница в борьбе за народную свободу и счастье, ярость войсковой старшины любой ценой удержать свое господство и привилегии — черная хмара безвременья на пути к лучшему будущему Черноморского, позднее — Кубанского казачества.
После трагических смертей Дикуна в Бериславе, а его сподвижника Осипа Шмалько в Екатеринодаре и ссылки в Сибирь Собокаря и Полового брожение среди черноморцев не прекратилось. Весна наступила, дни жаркие пошли в поле и на рыбной путине, а люди все никак не могли. отвлечься от последствий волнения казаков. В апреле 1800 года Васюринский курень вдруг облетела невероятная весть:
— Дикун‑то Федор жив. В курене объявился.
Некоторые даже адрес указывали:
— У Кодашей он остановился.
Другие поправляли:
— Нет, он у своего друга Никифора Чечика квартирует.
А сторонний пришелец и в самом деле доставил васю — ринцам удовольствие лицезреть себя:
— Я — Дикун, спасся от смерти. Вот вам крест.
И молодой парубок с темно — русым чубом, в поношенной свитке, усердно крестился по православному обычаю, продолжая свою речь:
— Надо подниматься всем миром за наши права, идти в Екатеринодар, а там требовать изменения порядка наделения и пользования землей, участия в охране кордонной линии всех и каждого без хитростей богачей, которые посылают вместо себя наемных подставных лиц, либо вообще уклоняются от несения кордонной службы.
В том же тоне осуждал он власть предержащих за несправедливости при выделении лесных делянок для порубки и заготовки древесины, при продаже соли и пользовании другими благами, дарованными всему войску Грамотой Екатерины II, да почему‑то мало соблюдаемой в повседневной жизни. Уж больно похож был предмет разговора на дикуновский, который вел незнакомец. Оттого и признали его васюринцы за подлинного Федора Дикуна.
Однако, к их разочарованию, вскоре выяснилось, что под именем и фамилией их широко известного земляка- бунтаря к ним пожаловал с малой родины Осипа Шмалько, из Незамаевского куреня казак Кадырмага. От великого конфуза самозванец ретировался и больше не возникал перед васюринцами, не соблазнял их выступать против старшины.
Факт прискорбный. Но он говорил о том, что почва для недовольства людей не устранена, что в Войске Черноморском требовалось наводить надлежащий порядок, без
чрезмерных перепадов в благосостоянии всех слоев казачьего общества.
* * *
Прошло более десяти лет. И однажды весной в пору майского многоцветья природы в Бориславе появилась молодая приезжая женщина с девочкой — подростком, приходившейся ей родной дочерью. В скромном, опрятном наряде молодайки что‑то было от старинной малороссийской моды, но кое‑что уже прибавилось и от веяний нового девятнадцатого века. Расшитая по вороту, рукавам и переду белая блузка уже не выделялась у нее большими размерами, а соответствовала стройной фигуре, столь же ладно смотрелась на ней легкая кремовая юбка без излишних оборок и чрезмерной длины. Мать со вкусом нарядила и свою дочку, водрузив у нее вокруг головы изящную узорчатую ленточку.
У женщины в городе проживала дальняя родня, и она проездом остановилась ненадолго здесь перед тем, как продолжить свой путь на гостевание в центральную Россию, к родителям мужа — подпоручика, погибшего в последней войне с Турцией в 1807 году. Она вышла за него замуж, когда ее ранние девичьи грезы о своем суженом развеял ветер суровой действительности. Мы ведем речь о Наде Кодаш.
В год смерти Федора Дикуна она связала свою судьбу с молодым русским офицером, служившим в гарнизоне Усть — Лабинской крепости. Надя переехала к нему, в Усть- Лабинской у нее родилась дочь. Вместе навещали Надиных родителей в Васюринском курене. Возможно, семейное благополучие Надежды продолжалось бы и дальше, не случись новой войны. Черноморское войско выставило несколько казачьих формирований, часть регулярных русских войск снялась с кордонов и направилась в район боевых действий. Там оказался и муж Надежды Кодаш, вскоре погибший в одной из ожесточенных штыковых атак.
Надя никогда не забывала о своей первой юной привязанности и симпатии к Федору Дикуну, о чем знал и ее супруг, понимавший, сколь чисты и светлы были ее нерасцветшие чувства. При жизни мужа, когда Надя впервые ездила с ним к его родителям, она вместе с ним разыскала в Бориславе на городском кладбище одинокую могилу бунтаря — черноморца. В тот раз семейная пара оби
ходила могилу дерном, невысокой оградкой, обновила деревянный крест.
— Так будет по — христиански, — сказала Надежда своему супругу.
Тот во всем ее поддержал:
— Для памяти достойного человека стараемся.
Теперь Кодаш отправилась на кладбище с подросшей
дочерью. Посмотреть, постоять, подумать о прошлом, оживить воспоминания о своем земляке, искателе правды и мученике, заодно почтить память и своего законного мужа, прах которого она не знала, где покоится.
Положила на могилку черноморца скромный букетик незабудок. Молилась и дочку свою наставляла:
— Чти усопшего казака Федора Дикуна и своего убиенного отца — воина. Они за казацкую долю и государство российское свои жизни отдали.
На глазах появились слезы, женщина часто прикладывала к ним батистовый платочек.
— Не плачь, мамо, — просила дочь. — Дядя Федор и мой папа — они, как святые. Их не должны забыть Бог и люди.
Права была девочка: память о Федоре Дикуне жива до сих пор. В современной станице Васюринской проживает двенадцать тысяч сельских тружеников. Для многих районов Краснодарского края поставляет свою продукцию коллектив мощного индустриального предприятия — завода железобетонных изделий. И нет в станице человека, кто не знал бы о ее далеком и близком прошлом, кого не волновал бы образ казака — сиромахи Федора Дикуна, первым в Черномории возглавившего массовое восстание бедноты против угнетения и несправедливости.
В Васюринской из поколения в поколение передается трогательная легенда о высоком и красивом пирамидальном тополе, якобы посаженном Федором Дикуном. При случае его могут даже показать любому приезжему гостю. Неважно, что за двести лет сменилось уже до десятка тополевых насаждений ввиду их недолговечности. Неважно, что молодой казак, может быть, никогда и не растил тополевое деревце. Существенно другое: сколь велика любовь людей к герою — мученику, в глухую пору бесправия поднявшему свой голос в защиту обездоленных. Выбирая для показа и поклонения всем живущим самый стройный и приглядный «Дикунов тополь», станичники тем
самым, как эстафету, передают память о вожаке «персидского бунта» из дальних далей ушедшего времени в наш сегодняшний день.
На местном акционерном предприятии, недавнем колхозе имени В. И. Чапаева уже несколько лет работает свой историко — краеведческий музей. Им руководит бывший председатель правления колхоза, ветеран Великой Отечественной войны Павел Трифонович Василенко. Фронтовик многое сделал, чтобы в экспозициях музея нашла отражение история станицы со времени ее основания, с особым благоговейным вниманием собрал материалы о Федоре Дикуне. Невелик их перечень, скудны сведения о герое. В общей экспозиции о нем кратко сказано, что он был сирота, по отцу его величали Федором Ивановичем. Но это — не оттого, что директор музея заузил поиск документов о земляке — черноморце. И автор настоящей хроники при более широких возможностях и продолжительных усилиях привлек из архивов и публикаций о Дикуне сравнительно не так уж много новых источников. Как уже отмечалось, казачья верхушка и чиновная бюрократия преднамеренно предавали забвению имя Дикуна, максимально ограничивали данные о нем.
Среди многолюдных кварталов современной станицы от дней ее основания сохранилась улица Редутская, по которой когда‑то изредка, ввиду нечастых посещений, хаживал молодой красивый казак Федор Дикун. Теперь улица — третья от берегового обрыва реки Кубани, за которым плещутся волны обширного Краснодарского водохранилища. Добротные кирпичные и монолитные дома под железом и шифером, телевизионные антенны на крышах, «Жигули», «Москвичи», мотоциклы в ухоженных дворах — таков современный облик селения, совершенно не схожий с тем, что было здесь первоначально: камыш, приземистые хатки, убогая крестьянская утварь.
Начальные и средние школы, больница и амбулатория, библиотека, почта, магазины, Дом культуры, детские сады и другие очаги культуры и быта были неотъемлемой принадлежностью васюринцев при Советской власти. В условиях разразившихся «демократических» разрушительных реформ и само акционерное хозяйство, и социальная структура станицы приходят в упадок. Из оставшегося советского наследия многое находится на грани выживания.
И все же жители станицы не падают духом. Они принимают все меры, чтобы возродить былую славу общественного полеводства и животноводства, сохранить по возможности достаточно высокий жизненный уровень станичников, все основные очаги культуры.
В своих повседневных заботах люди не забывают о многотрудном двухвековом пути своего селения, его первых подвижниках — казаках — черноморцах. В каждой семье здесь знают о своем земляке, борце за справедливость Федоре Дикуне. С особенной любовью его имя произносилось в дни празднования 200–летия основания на берегу реки Кубани Васюринского куреня, предшественника нынешней станицы.
Не раз васюринцы обращались к замечательной книге «История Кубанского казачьего войска», принадлежащей перу широко известного дореволюционного историка Федора Щербины, с большим волнением воспринимали его проникновенные слова:
«Казак куреня Васюринского Федор Дикун, несомненно, был человеком выдающимся по характеру, выдержке и громадному авторитету в среде рядового казачества».
И еще:
«Вражда, которую обнаружили по отношению к нему старшины и, в особенности, Котляревский, свидетельствует о выдающихся способностях этого народного вожака».