О КОЗАКАХ


(По поводу статьи П. А. Кулиша, напечатанной в 3-й и 6-й тетрадях «Русского Архива», изд. 1877 года).

В первых годах текущего царствования в умственной жизни русского общества совершились большие перемены. Между прочим, тогда нам надоела давно усвоенная в России и на все лады расхваленная система устраивать все под один уровень, изглаживающий всякие частные особенности; нам, напротив, захотелось жизни самобытной. Начали у нас и словесно и печатно прославлять децентрализацию; создавался в наших головах такой идеал общественного бытия, чтобы с сохранением единства и неразрывности государственного целого части его имели бы всеми признаваемое право на своеобразную физиономию, сообразно историческим, этнографическим и экономическим условиям. Тогда южнорусский или малорусский край представил для таких стремлений наиболее подходящие условия: здесь народ, с своим особым славянским наречием, с своею народною поэзиею и с своеобразными приемами домашнего и семейного быта; здесь и прошедшее историческое с Гетманщиною и с Запорожскою Сечею; здесь и экономические особенности, вытекающие из свойств почвы и климата. Неудивительно, что при таких условиях возникло у малорусов стремление выказать свою деятельность в собственных, от многого другого отличных приемах; отсюда попытки собирать памятники народного песенного творчества, изучать местную историю и современный быт народа, наконец, поднять уровень народного образования и дать местной речи края права гражданства в литературной семье. Все это в описываемый нами период не было новинкою; начало всему положено было уже прежде. Теперь, после наступившего на всей Руси пробуждения, опять раздался умолкнувший было голос прежних деятелей малорусской умственной жизни; защебетали , и молодые птенцы вслед за старыми птицами.

Тогда в числе умственных деятелей между малорусами видное и почетное место занимал Пантелеймон Александрович Кулиш, как местный малорусский историк, мыслитель, этнограф, беллетрист. Он пользовался по достоинству уважением не только в среде земляков, но и во всей читающей русской публике. '

Цветущая пора малорусской умственной деятельности не дотянула даже десятилетия. Сперва она встречала везде только сочувствие, но с 1863 года стали возникать на ее счет подозрения и недоверие. Стали замечать или, правильнее сказать, выдумывать соотношения между польскими (действительно враждебными к России) тенденциями и занятиями малорусов своею историею и этнографиею. Такие толки, пущенные сначала в самой Малороссии злонамеренными людьми, нашли себе отголосок в «Московских Ведомостях» и в других московских повременных органах, а через их влияние стали усваиваться многими и расширились до того, что всякий научный и литературный труд, касавшийся малорусского народа, стал навлекать на пишущих подозрение в неблагонамеренности. В сущности дела это показывало только скудость сведений о русском народе в образованном классе, который мог легко всему поверить, что подставляли ему за правду газеты. За невозможностью никак пришпилить деятельность малорусов к польским замыслам, чего сначала хотелось, стали догадываться — не имеет ли такая деятельность сродства и связи с вредными социальными учениями, бродившими в хаотическом виде между незрелою молодежью? Тогда подвергался подозрениям и П.А. Кулиш: его считали фанатиком Малороссии, поклонником козатчины, имя его неотцепно прилипало к так называемому украинофильству. И правду сказать, если обвинения, какие делались против Кулиша и украинофилов, были вполне нелепы и ни г. Кулиш, ни другие не имели таких тенденций, в каких их подозревали, зато едва ли кто более г. Кулиша подавал повода к несправедливым против себя подозрениям. По своему увлекающемуся характеру П.А. Кулиш менее всякого другого был способен к увертливому благоразумию; его суждения и отзывы отличались перехватом через край, как бывает с людьми, которые и любить и ненавидеть могут только всецело и притом одарены чрезмерным самолюбием.

Но вот П.А. Кулиш, удалившись от печатной деятельности, в продолжение нескольких лет занялся с большим вниманием изучением истории своего края и увидал, что прежде многое представлялось ему в более расцвеченном виде, в более пленительных, светлых образах, чем бы следовало сообразно со строгою историческою истиною. Г. Кулиш захотел быть трезвее, относиться строже к своим ученым симпатиям и глубже вдуматься во все изгибы прошедшей жизни. Это желание г. Кулиша видно из собственных его отзывов в последних его сочинениях и вместе с тем видно из духа, каким проникнуты его сочинения, явившиеся после десятилетнего молчания в литературе. Г. Кулиш совершенно изменил свои воззрения на все малорусское, и протекшее и современное. Можно ли обвинять его за это одно, как некоторые думают? Конечно, нет. Изменять свои убеждения не только не предосудительно, но похвально, если такое изменение совершается из любви к истине.

Но, видно, справедлива старая поговорка: гони природу в дверь, она войдет в окно. Г. Кулиш мог изменить свои взгляды на прошедшее и настоящее Малороссии, а своей природы изменить не^ мог. В произведениях с направлением, диаметрально противоположным прежнему, он остался тем же г. Кулишом, каким являлся за несколько лет, когда навлекал на себя упреки в излишнем пристрастии к казачеству. Прежде он был фанатиком уважения к малорусской старине, теперь стал фанатиком беспристрастия. И результатом этого вышло, что у г. Кулиша, в последних его произведениях, много стремлений к беспристрастию, а беспристрастия нет ни на волос.

После своего перерождения П.А. Кулиш явился с тремя томами «Истории воссоединения Руси», а в двух тетрадях «Русского Архива» за прошедший 1877 год (№№ 3 и 6) напечатал статью: «Козаки в отношении к государству и обществу» — статью, которая, заключая в более сжатом объеме те же воззрения на казачество, какие в подробности развиваются в двух последних томах его истории, так как в первом томе он по крайней мере остается наполовину прежним Кулишом и надобно сказать поистине, что его первый том составляет такое превосходное сочинение об истории южнорусского края, с которым как по таланту автора, так и по способу обработки и по верности взглядов едва ли какое другое может соперничать. Но в остальных томах почтенный автор почти везде проявляет какой-то странный дух гордыни и самомнения, с хвастовством выставляет себя напоказ, с презрением топчет в грязь предшествовавших ему тружеников по обработке малороссийской истории и, по меткому замечанию одного из наших литераторов, сделанному по прочтении его книги, напоминает собою евангельского фарисея, благодарившего Бога за то, что он не таков, как прочии человецы. Статья, напечатанная в «Русском Архиве» под названием: «Козаки в отношении к государству и обществу», может назваться катехизисом учения' преобразившегося Кулиша, и мы считаем долгом обратить внимание на эту статью и попытаться представить несколько наших замечаний по поводу вопросов, которых она касается.

Цель г. Кулиша — убедить своих читателей, что козаки были неболее, как разбойники, притом самые отвратительные по своей безнравственности и по своим злодеяниям, вовсе недостойные той идеализации с какою относились к ним некоторые писатели (а сам г. Кулиш — паче всех), а, напротив, достойные всяческого порицания _и презрения.

Действительно, всякое неумеренное восхваление, всякое поклонение перед историческим явлением прошедшей жизни заключает в себе всегда неправду, но то же самое заключает в себе и безусловное порицание и ругательство. Самая статья г. Кулиша написана не спокойным тоном исторического исследователя давно минувших времен, когда горячиться неуместно уже потому, что люди, о которых идет речь, давно не существуют; г. Кулиш является задорным, горячим обвинителем на суде, со всех сил старающимся о том, чтоб обвиняемые были осуждены; поэтому, возражая г. Кулишу, невольно принимаешь роль защитника на суде, а не излагатс:ля мнения о таком предмете, которого значение для нас уже безразлично, кроме научной правды.

Что собственно вытекает из доводов и многочисленных примеров, приводимых в статье г. Кулиша? Только то, что в казачестве были темные стороны, что у козаков были пороки. Неужели кто-нибудь прежде в этом сомневался, и неужели П.А. Кулиш открыл здесь для нас какую-то Америку? Во всех явлениях жизни человеческих обществ бывали, есть и будут светлые и темные стороны, добродетели и пороки. Козаки были люди — и у них было то же. Да и не было до того умышленно скрываемо то, на что г. Кулиш теперь указывает, как на порочное и худое. Г. Кулиш приводит в подтверждение слова песен из печатных песенных сборников. Но ведь эти песни были известны той публике, которая интересуется такого рода литературою. Собиратели (в числе их немаловажное место занимал П.А. Кулищ) не прятали слов из песен, не заменяли их места другими, более благоприятными для козаков. То же сказать следует и об исторических материалах и об исторических исследованиях: то, чем может г. Кулиш очернить козаков, представляя напоказ их порочные свойства, почерпается им из тех материалов, которые большей частью напечатаны, и едва Лй; вправе будет г. Кулиш гордиться тем, что он первый указал на темные стороны козачества: и другие, прежде него писавшие, не скрывали этих темных сторон, только давали им надлежащее положение, не выдвигая вперед за-. тем, чтоб казалось, будто у козаков, кроме дурного, ничего уже хорошего отыскать нельзя. Вообще, говоря о том, что прошло ■ и былью поросло, не следует ставить вопросов о хорошем и дурном с нашей; точки зрения, но иметь в виду: как прежние времена смотрели на совершившиеся факты и что считали хорошим и дурным по тогдашним понятиям? Если бы г. Кулиш держался этого правила,. обязательного для всякого историка, то его статья, с которою он явился в «Русском Архиве», не походила бы на обвинительную речь прокурора перед судом.

Г. Кулиш начинает с того, что силится сказать (не выразимся: доказать, потому что г. Кулишу нечем этого доказать), что казаки — народ чужой в Украине: автор производит их от черкесов, Название — Черкасы на Днепре, Черкасск на Дону, имя черкас, которым долгое время в Московском государстве звали вообще малороссиян, — все приводится в довод происхождения козаков от черкесов. Старые погудки на новый лад! Это мы слышали уже очень давно, лет назад тому сорок, слышали с кафедры, из уст плохих профессоров. Затем указываются признаки, подмеченные автором у жителей Чигиринщины и Черкасчины: черный цвет одежды, черные волосы, горбатые носы, продолговатые лица, небольшие головы на широких плечах и проч. Все это нам давно знакомо, все это приводилось для той же цели и так же бездоказательно, как и теперь приводится г. Кулишом. Никто не показал нам: когда же эти черкесы пришли и поселились в Украине; указывали на берендеев, торков, половцев, но какие доказательства, чтоб эти народы были черкесы, и какие исторические следы, чтоб остатки этих народов, некогда временно проживавшие в Украине, удержались надолго до такой степени, чтобы повлиять на строй тела всего народонаселения? Притом признаки, замеченные в Чигиринщине и Черкасчине, не чужды народонаселению и других краев южной Руси. Сам г. Кулиш очень хорошо знает, что если козачество сформировалось в Черкасчине и Чигиринщине, то далеко не ограничилось этими полосами Поднепровь.а, а охватило собою несравненно большее пространство. Неужели все это пространство, в свое время населенное козаками, следует считать по народонаселению черкесским краем? Типы черкесские, персидские, греческие случайно мы встречали в среде малорусского населения; но это одно не может подавать повода к каким-нибудь смелым предположениям, без всяких фактических доводов. Хотя ничего не бывает без причин, но едва ли кто в состоянии уловить причины таких сходств, которые можно найти во всех европейских странах. Впрочем, происхождение не может служить пунктом для обвинения вовсе, а г. Кулиш задался именно обвинениями против козачества.

«Козак, — говорит автор, — был бездомным промыш-ленииком и добычником. Хотя и были' у козаков хаты в таких местностях, как Черкасчина и Чигиринщина, но, по словам кобзарской думы, козацкую хату можно было отличить среди десяти не козацких: она соломой не покрыта, приспою не обсыпана, на дворе дров ни полена, сидит в ней козацкая жена — околела!» Так и козацкая жена была заметна среди ее соседок: она всю зиму босая ходит, горшком воду носит, детей поит из половника. Козак уподоблялся птице, кладущей яйца в чужие гнезда или зарывающей в песок. Его нравственность уже определялась его бытом. При его бездомовности и нераденьи о семье мнение света для него не существовало. Куда захочет, туда и скачет, никто за ним не заплачет — говорится в известной надписи под изображением запорожца. Козак вообще отвергал семейное начало и выразил это тем, что даже в песнях называл своею матерью Запорожскую Сечь, а батькам — Великий луг. Что касается до женщины, подруги жизни, то входу ей не было в козачье кочевье на Низу ни под каким видом» (<<Русск. Арх.>>, №. 3, стр. 353).

На каком основании автор считает приведеиную им из думы картину как бы типическим изображением казацкого быта во всех краях козацкой земли и притом общим козац-кому обществу во все времена? Отчего именно эту думу относить ко всем козакам вообще? Не скорее ли в этой думе усматривать можно изображение козацкой бедности, и если она могла служить типом быта большинства козаков, то разве в такие невзгоды, когда край постигали общественные бедствия, например, татарские набеги, разорительные войны, выводившие множество казаков из своих домов на продолжительное время, неурожаи и последующий за ними голод! В такие печальные эпохи действительно можно было встретить описываемую в этой думе козацкую хату с осиротелою и обнищавшею хозяйкою. Малороссия нередко подвергалась бедствиям, и потому не редки были в ней такие явления: их-то изображает дума. Но чересчур произвольно и несправедливо, не принимая во внимание указанных ИСТОрИЧеСКИХ явлений, брать сс за доказательство бездомощшости, нерадения и отвержения семейного начала в целой массе козацкого сословия. Слова: <<куда захочет, туда и скачет, никто за ним не заплачет», не должны быть применяемы только к таким, что отвергают семейное начало. Это удобно произнести о всяком молодце, не связанном семейными узами, но вовсе не отвергающем в принципе семейного начала. Приведенные г. Кулишом .слова находятся в надписи под изображением запорожца, следовательно, там, откуда добыл их автор, они положительно говорят о запорожце, хотя могут быть отнесены и не к запорожцу. О самых запорожцах составилось понятие преувеличенное, будто бы они пренебрегали браком и допускали к себе только бессемейных. Запорожское общество действительно наполнялось холостыми, но молодцы, повоевавши несколько времени на суше и на море, уходили в города, обзаводились семьями, вписывались в городовые козаки и были домовитыми хозяевами. Впрочем, не существовало правила, чтоб запорожское товариство состояло только из холостых: бывали и женатые, отцы семейств: запорожцы ими не брезговали; нам, да, без сомнения, и самому г. Кулишу известно, что знаменитый Сирко, этот Ахиллес Запорожья, имел жену, двух сыновей и двух дочерей, только семья его не жила в Сечи: там, точно, не допускали женщин, так как, по понятиям века, это запрещалось, потому что Сечь была военным укреплением, всегда готовым к защите против неприятельского нападения. Это не служит доказательством какого-нибудь отвержения семейного начала. У нас во время военных походов не дозволяется в лагерях и на военном корабле пребывать женщинам, однако никто не скажет на таком основании, чтобы наши сухопутные воины и моряки отвергали семейное начало. Равным образом, не могут доказывать тоже отвержение семейного начала у козаков выражения, что для козака (запорожца) Запорожская Сечь была мать, а Великий луг батько. И наш теперешний солдат назовет Россию матушкой, а из этого едва ли кто станет выводить, что наш солдат не хочет знать родной матери и не уважает никаких семейных и родственных уз. Равным образом, не может г. Кулиш подтвердить своего взгляда и приведением из песен _и дум таких мест, где показывается неуважение к женщине, вроде, например: послушайте, паны-молодцы, как женское проклятие ничтожно: жена пдо-клинает — это все равно, что ветер шумит мимо сухого дерева, а женские глупые слезы текут как вода («Русск. Арх.», ibid.). В народных песнях всех племен и народор найдется достаточно таких песен, где презрительно отзываются о женщине. Их можно считать чертами варварского века, когда выше всего ценилась телесная сила и. потому проскакивала презрение к той половине человеческого рода, которая не отличалась этим достоинством. В средних веках было обилие таких сатирических песнопений о жен,. щинах, а между тем они складывались в те времена, когда рыцарь преклонял колена перед дамой своего сердца, когда Тоггенбург обрекал себя на созерцание стен и окон монастыря, в котором укрылась красавица, пленившая его сердце.. Разве из таких песнопений следует заключить об отвержении семейного начала? А перешедшая к нам из Византии притча о женской .. злобе разве не хуже еще рисует женские слабости и пороки? Можно видеть в ней влияние монашеского взгляда, но никак не всеобщее отвержение семейного начала, тем более, когда и самое монашество, предписывая безбрачие тому, кто «вместити может», в принципе не отвергало однако ни брака, ни семьи. Наконец, и то мало помогает г. Кулишу, что «в Киеве козаки — по словам документа 1499 года — делали непочестные речи с белыми головами» (ibid.). Мало ли и теперь делают непо-честных речей военные люди, — нельзя их оправдывать, но нельзя также по поступкам единичным делать заключение о всем военном сословии вообще.

Отвергая семейное начало, — говорит г. Кулиш, — козак отвергал и начало общественное (ibid.). Вслед затем автор распространяется о казацких восстаниях против Польши и о совершавшихся казаками жестокостях и грабежах. Конечно, по поводу каждого факта, взятого отдельно, можно разбирать, насколько совершавшие его были справедливы или несправедливы, но нельзя по таким фактам делать обобщений, особенно в таком вопросе, как заклятая вражда, существовавшая между Польшею и казаками. Г. Кулиш волен иметь сочувствие к той или другой стороне, но не может отрицать, что козаки считали поляков своими врагами, и потому обращались с ними так, как по духу века следовало или как было дозволительно; нельзя в этом видеть отвержение ими общественного начала. Иначе придется смотреть таким же образом на всякое восстание народной массы против существующей власти. С точки зрения власти, которая борется с восставшими, оно, конечно, так будет; но историк так судить не может. С точки зрения турецких властей, восставшие против Турции сербы, герцеговинцы, болгары не более как нарушители порядка, отвергающие общественное начало; однако не все другие признают их такими, когда Россия из-за них вступила в войну с Турциею. Понятно, когда точка зрения власти, находящейся во вражде с своими восставшими подданными, не всегда усваивается, даже в самое время восстаний, другими властями, то как же не быть осторожным историку -в суждениях о восстаниях прошедших времен? Но г. Кулиш указывает на то, что козаки также бунтовали против русской власти, и очень негодует на одного историка, который сказал, что <<имя царя было священным для самой крайней вольницы». В опровержение такого мнения -г. Кулиш указывает на Выговского, Юрия Хмельницкого, Дорошенка, Мазепу. А что же, спросим мы г. Кулиша: пошла разве масса козачества за этими господами, когда они являлись противниками и врагами царя? Да и сами эти господа, отступившие от России, и все, что к ним приставали, руководились в своих поступках более всего опасением, чтоб их край с народом, обитающим в этом крае, не был уступлен и отдан полякам: тут действовала не столько досада на Московское государство и нежелание быть с ним в единстве, сколько старая закоренелая вражда к ляхам. В итоге, однако, все попытки возмутить Малороссию против царской власти оставались всегда безуспешны, а это происходило оттого единственно, что козаки массою не приставали к изменническим замыслам. Это все очень хорошо известно т. Кулишу, и он, положа руку на сердце, должен сознаться, что история говорит больше' в пользу того неприятного г. Кулишу историка, который сказал, что имя царя было священным для самой крайней вольницы, чем в пользу г. Кулиша, указывающего на примеры таких изменнических начинаний, за которыми не пошла козацкая масса.

Г. Кулиш обвиняет козаков за то, что «козак жил добычею и для добычи. Добыча и слава на языке у него были неразлучны и восиеты в козацких - песнях как одинаково нравственные» (№ 3, стр. 354). В другом месте своей статьи («Русск. Арх.», № 6, стр.114), говоря об отличии великорусских козацких песен, автор замечает, что <<песни эти не смешивают нравственного понятия славы с безнравственным понятием добычи, как это делается в наших (малорусских) казацких песнях беспрестанно».

Отчего это г. Кулишу понятие о славе кажется нравственным, а понятие о добыче безнравственным? Разве потому, что громкое слово слава более пригодно для красноречия, чем слово добыча? Но как бы то ни было, нельзя ставить в вину казакам и признавать за ними как бы исключительно им одним принадлежащий порок — склонность к приобретению добычи: это свойство всех военных людей во все времена и во всех странах, начиная от полудиких шаек до армий цивилизованных народов. Разве в наше время на войнах не берут у неприятелей добычи, и разве не поставляют себе в особую доблесть отнятие добычи? Когда разгромят неприятельский лагерь или возьмут приступам крепость, разве не забирают себе все неприятельские боевые и съестные запасы? А когда окончательно побеждают враждебную державу, разве не налагают на побежденную контрибуции? Что это, в сущности, как не та же добыча, которая так не нравится г. Кулишу в руках казаков? Только в формах собрания и в способах разница, а суть все та же!

Г. Кулиш признает казаков элементом безусловно вредным для государства и вооружается против тех исторических писателей, которые признавали казаков вообще народом, в противоположность классам высшим, отрезавшимся от народа. Но где же правду спрятать, когда так было на самом деле? В южной Руси высшие классы ополячились и окатоличились, и отклонившись от русского народа, стали его притеснять. Народ, теряя терпение, восставал, и число казаков внезапно увеличивалось, потому что восставшие против панов назывались казаками: во всем южнорусском народе возникло стремление окозачиться, то есть сделаться свободным; свобода понималась не иначе, как в виде казачества. Название казак, по народному понятию, значило вольный человек. Несколько повторенных одно за другим народных восстаний были усмирены, но потом разразилась эпоха Хмельницкого, поднялся весь народ разом и обратился в казаков. Но когда восстание улеглось и водворяться стал общественный порядок, явилось стремление образовать из козакав особое, в известном смысле привилегированное сословие, а простонародье продолжало питать желание обратиться всем в козаки. Вот суть всей общественной истории Малороссии. Козаки в юридическом смысле означали сословие военное, владевшее землями, свободное от податей и повинностей, падавших на прочих — не козаков, а мужиков или посполитых; но в смысле народного воззрения слово козак значило свободного человека, каким хотелось быть всякому. Козаки, как сословие, было однако не малочисленным и всегда играло роль орудия, двигавшего механизмом политических интересов страны. Оттого Малороссия считалась и называлась козацкою землею, а ее народ — козацким народом. Поэтому нельзя обвинять тех, которые признавали козаков за народ в противоположность высшим классам, потерявшим и народность, и живую связь духовную с простонародною Массою.

Впрочем, П.А. Кулиш до того увлекается, что сам себе противоречит. То он изображает козаков врагами монархической власти — как и всякой власти вообще («Русск. Арх.», № 3-й, стр. 335-357), то сознается, что низшая среда козачества взирала на царя по-простонародному, как на олицетворение правды (стр. 357, ibid.). Но ведь низшая среда и составляла большинство, и оттого-то, что эта среда уважала царя, трудно было произвести возмущение, и попытки многих произвести отложение Малороссии от России оказывались решительно неудачными.

Касаясь восстаний козацких против ополяченных панов южной Руси, г. Кулиш берет панство и шляхетство под свою защиту и хочет уверить нас, что господство панов над украинским простонародьем было великое благодеяние для края в культурном отношении:

«Спокойно возвратил (Петр Великий) мономаховщину олатинеиным Руссам, которые со времен Тарновских и Ос-тророгов отдавали, подобно ему самому, лучшие силы свои на отбой азиатской дичи от Русской земли, и не ошибся в своем, не по нашему сделанном деле. Начались новые подвиги культуры с новою колонизацией края. Полудиких его охранителей (козаков) , не умевших даже пороховых рогов заменить лядунками, сменили теперь такие охранители, которые заботились не о своей добыче, а о том, чтобы плодоносная украинская почва, источник добычи благородной, не оставалась поражнею залежью. Спустя два-три десятка лет после Петра устроенные в этом крае имения стали приносить доходы, изумлявшие самих владельцев; совершиться это хозяйственное чудо могло только при отсутствии козаков, ради оправдания которых мы представляем польских панов или окатоличенных руссов землевладельцами-тира-нами. Это одна из наших литературных маний, внушенных дешевою гуманностью, без пособия всестороннего изучения предмета. На памяти живых еще в мое время людей, крестьянские повинности в западной Украине были так незначительны, что эти люди уверяли меня, будто панщины в Украине не было вовсе, и показания их совпадают с польскими известиями об украинском хозяйстве в эпоху Екатерины 11. Что говорит козак самовидец о положении крестьян перед хмельнищиною, то самое можно сказать о них в эпоху, предшествовавшую колиивщине: «во всем жили обфито, в збожах, бидлах, пасеках» (стр. 365, ibid.).

Но отчего же вспыхнула страшная колиивщина, возму'" тившая благосостояние такого элизиума? Г. Кулиш приписывает всю беду козакам-запорожцам: они-то, воротившись из Татарщины, куда загнал их Петр Великий, «различными путями привели этот вновь расцветший- край к новой катастрофе». К ним, козакам-запорожцам, явившимся в западной Украине; однако, как всем известно, пристала масса народная. Г. Кулиш объясняет это так: пристала тогда к козакам-возмутителям собственно не вся народная масса, а вся пьяная голь, все глупое, ленивое и безнравственное в западной Украине было поднято на ноги, во имя веры и свободы против колонизаторов опустошенной их предками страны» (ibid.).

Можно подумать, что такой способ воззрения заимствовал Пантелеймон Александрович Кулиш у какого-нибудь поляка-рабовладельца, а взгляды этих господ совершенно совпадают со взглядами наших русских бар-крепостников, когда вопрос касается восстания крестьян против владельцев. Виноваты у них одни мужики: пьяницы, лентяи, работать не хотят, а господа их чересчур мягки, милостивы: вот мужики зазнаются и своевольствуют! Такой односторонний взгляд вполне свойствен господам-крепостникам, но едва ли уместен для историка, который должен взвешивать бес-прщтрастно все, что можно сказать в ту или другую сторону. Притом г. Кулиш сообщает нам положительную неверность, будто показания, слышанные им о благополучном состоянии' крестьян под польским владычеством, совпадают с польскими известиями времени Екатерины 11. Пусть развернет г. Кулиш книгу г. Сташица <>, изданную в 1790 году; там найдет он совсем не такое описание польских крестьян того времени, а между тем Сташиц был человек вполне уважаемый своими соотечественниками. Да и кроме того можно найти немало в современных свидетельствах таких черт, которые никак не соответствуют тому блаженному состоянию рабов, какое нам рисует г. Кулиш. Также мало подтверждает взгляд г. Кулиша на благотворное для южнорусского народа roc-подство панов приведеиная им пословица (№. 3, стр. 364), «регулирующая», по словам автора, <<нашу историографию»: «пока шлялись по Украине козаки с пораховыми рогами — лежали широкие поля невспаханными, а когда явились на Украине паны с лядунками, — у мужиков на полках явились пироги». В противовес такой благоприятной панству пословице (быть может, в панских дворах и сложенной) , укажем на народную песню, которая была уже приведена в нашем сочинении: «Последние годы Речи Посполитой», на стр. 868-й. Г. Кулиш не станет оспаривать подлинности этой песни, так как кроме варианта, нами записанного на Волыни, другой видели мы в рукописном сборнике песен П.А. Кулиша. Такими же глазами смотрит автор и на эпоху Хмельницкого. «Простонародье украинское,' говорит он, вошло в свои естественные берега, понятые казацким разливом при Хмельницком, к ужасу и ко вреду всех порядочных людей» (ibid., стр. 367). Так смотрели на эпоху Хмельницкого поляки, и г. Кулиш последует им в своих суждениях, хотя ссылается на свидетельство не поляков, а на летопись Самовидца, писанную малороссом и притом казаком. Действительно, в летописи Самовидца встречается изображение подробностей восстания, представляющее непривлекательные черты; но это — неизбежные черты, какими всегда сопровождаются всякие народные восстания, и такие черты неизбежно явятся в описании, если станут изображать ход восстаний в подробностях. Эти черты, сообщаемые Самовидцем, драгоценны для узнания быта и приемов жизни в То время, которое передается им, но может ли историк, руководствуясь только такими единичными явлениями, изрекать приговор над всей эпохой и ее историческим значением? Это было бы чересчур ненаучно. Выходки г. Кулиша против эпохи Хмельницкого подтверждаются у него чертами народного восстания, найденными им в летописи Самовидца; это невольно напомнило нам мысль г. Микешина изобразить на памятнике Хмельницкому горельефы убитых поляков и жидов; художник не принял во внимание, что памятник, воздвигаемый великому человеку, должен сразу указывать на его всемирно-историческое значение, а не на частные события, сопровождавшие дело, им совершенное. Точно так же и ученый историк должен произносить приговор над известною эпохою по ее общеисторическому значению, а не по мелким подробностям, которые могут одним нравиться, другим возбуждать отвращение.

Г. Кулиш говорит (стр. 366, ibid.):

<<Ни хмельнищина, ни колиивщина не оставили по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-нибудь ко благу общества в религиозном, просветительном и экономическом отношении. Кроме дикого отрицания того, что делали люди более порядочны^, ничего не проявило своими деяниями на родной почве козачество>>.

Будто так? Спросим г. Кулиша: как хмельнищина не оставила по себе никакого общественного учреждения? А гетманщина, существовавшая после Хмельницкого слишком двести лет, разве это не общественное учреждение? Может быть, оно не нравится г. Кулищу, но оно иравилось очень многим в свое время и многие думали устроить его ко благу общества по своим воззрениям. Можно отыскать много темных сторон в этих учреждениях, но многое очевидно теперь для нас, а незаметно было для прошлых поколений. Надобно помнить, что совершенства на земле нет: мы находим дурным то, что предки наши считали хорошим; ведь и многим из того, что мы теперь признаем хорошим, другие после нас будут недовольны. Нельзя же всех, не только живущих теперь, но и прежде отживших, заставить глядеть глазами г. Кулиша! И в самом ли деле эта гетманщина ничего не сделала даже в религиозном отношении? А разве это малая ее заслуга, что там, где была власть гетманов, утвердилось православие, тогда как в крае, оставшемся за Польшею и вне гетманской власти, народ южнорусский, лишенный удобства исповедовать веру отцов своих, принимал унию и даже католичество? Казалось бы, точно, в экономическом отношении эпоха Хмельницкого, вся протекшая в разорительных войнах, не могла ничего сделать хорошего; но сопровождавший патриарха Макария арабский монах Павел, оставивший потомству свое дорогое сочинение, изображает виденную им Украину страною благоустроенною в хозяйственном отношении, и сам Богдан является хорошим хозяином, попечительным и заботливым, а не забулдыжным пьяницею, каким рисуют его поляки. Вполне ли верны изображения араба — это еще вопрос, но во всяком случае нельзя презирать его и оставить без критического внимания.

Защищая с любовью ополяченных южнорусских панов от тех обвинений, какие делались против них по поводу утеснений народа, вызывавших последний к восстанию, г. Кулиш берет их под свое покровительство и за принятие католичества, вместе с архиереями, принявшими унию в конце XVI-го века. «Они, — говорит нам автор, — имели право избирать то, что для общества было полезнее», и

замечает, что вообще господствовавшая в Польше католическая религия боролась гораздо энергичнее с уклонившимися в реформацию католиками, нежели с чуждавшимися латинства и унии православными. В подтверждение этой мысли г. Кулиш приводит много примеров гуманных отношений панов католической веры к православным. (№ 3, стр.. 362). Против этого спорить не станем и охотно признаем, что панов, отступивших от православия в католичество, можно извинить духом, понятиями и предрассудками века, как равно и собственною пошлостью многих таких господ, свойством, с которым большинство всегда, более по чужому примеру, чем по собственному убеждению, пристает к тому, что в данное время считается «лучшим или полезнейшим для общества», как выражается г. Кулиш. Но нам показалось дико и необычно услышать от г. Кулиша такое убеждение: .

«Всякое государство должно было покровительствовать известное вероисповедание не настолько, сколько оно истинно, а настолько, насколько оно полезно. Для сохранения целости польское государство не должно было потворствовать водворению в нем лютеранства, кальвинства, арианства и других сект, на которые раскололась лукаво построенная римская церковь. Для сохранения достоинства религии вообще оно было обязано поощрять готовность служить его целям таких образованных архиереев, как Тер-лецкий, Поцей, Смотрицкий, Рутский, вместо того, чтоб сообразоваться с неизвестными ему ревностными, но вообще невежественными иноками» (стр. 359, ibid.).

Здесь автор раскрывает перед нами свое внутреннее убеждение по отношению к вопросу о вере. Что же выходит? Вера, по взгляду автора, не имеет священного достоинства внутреннего сокровища души человеческой, неприкосновенного для других и, по справедливости, требующего к себе от других уважения: это одна из полицейских ’ форм общественного порядка, которую можно всем навязывать сообразно посторонним, видоизменяющимся целям. К сожалению, на свете часто и во многих краях так бывало и теперь еще бывает, но люди истинно развитые и истинно честные не могут сочувствовать такому взгляду: можно оказывать к нему только терпимость, во-первых, по снисходительности к порокам и недостаткам людским, во-вторых, потому, что такой взгляд имеет за собою материальную силу большинства толпы; но вместе с тем люди развитые и честные считают своим нравственным долгом, сколько их сил и возможности станет, распространять — в таких общественных органах, как печать — более здравые идеи, более способствующие дальнейшему движению вперед человеческой мысли.

Г. Кулиш во всем ходе статьи силится уверить своих читателей, что козаки были не более как разбойники, ставившие только благовидным предлогом своих действий веру, а на самом деле руководившиеся только страстью к наживе через отнятие чужого достояния. Для подтверждения такой мысли г. Кулишу кажется достаточным привести такие черты из казацкой истории, которые схожи с чертами разбойнических скопищ. Но г. Куниш должен был бы сообразить, что всякое гражданское общество, прежде чем образовалось в стройное государственное тело, носит на себе то более, то менее отпечаток хаоса, в котором разыскать легко черты, свойственные, по нашим наблюдениям, разбойникам, то .есть людям, ищущим возможности водворить в обществе хаос. Такие черты найдутся в первый период нашей истории, в эпоху язычников Олега, Игоря, Святослава, и более позднюю эпоху уделов. Коза-чество было новым фазисом исторической жизни, и оно, по неизменному закону возникновения, расцвета и упадка человеческих обществ, должно было иметь и свой период варварства, период хаоса и период установки. Все творится на свете постепенно; ни одно историческое общество не выходило готовым, как Афина из головы Зевса, а должно было слагаться, развиваться, укрепляться более или менее продолжительное время. Иные общества достигали полного расцвета, другие, недоразвившись, рановременно ломались. Но все одинаково подчинялись общему закону и в истории всякого политического общества непременно можно отыскать период варварства, хаоса, и тут-то многие жизненные приемы покажутся подобными разбойничеству. Естественно и в истории козачества то же. Но не видеть в козаках ровно ничего, кроме разбойнического скопища, можно только или чересчур умственно-близорукому, или ослепленному страстью. Как это г. Кулиш, которому нельзя отказать в основательных сведениях в истории козачества, решился произнести, будто «козачество на народной почве не проявило ничего, кроме дикого отрицания того, что делали люди порядочные», и будто хмельнищина не оставила по себе никаких общественных учреждений, ни даже попыток устроить что-либо ко благу общества! Разве гетманщина с гетманом во главе, с генеральной старшиною, составлявшею около него совет, с генеральным судом, генеральною канцеляриею, с разделением страны на полки, а полкрв на сотни, с выборными местными властями, с законодательством, основанным на принятом литовском статуте с добавлением гетманских универсалов и приговоров рад, часто собираемых по важным делам, с поземельными вопросами, разрешаемыми судам, наконец, с мещанством:., с его цехами разнообразных мастеров и торговцев, — все это разве не произведение хмельнищины, и если многое существовало еще прежде, то все-таки возымело свое право на существование именно потому, что эпоха Хмельницкого его оставща. Если г. Кулишу , не угодно . теперь признавать всего этого за общественное учреждение, то и русское правительство, и Россия, и весь мир, знавший что-нибудь об Украине, нимало не сомневались в течение двухсот лет в том, что все это — общественное учреждение. Не нравится это г. Кулишу, находит он в нем темные стороны; в существовании таких темных сторон и нельзя было никогда сомневаться, сознавая, что все человеческое — с недостатками; но окончательно лишать права общественного учреждения строй, признававшийся таким целых два века — это хуже, чем научная ршнбка! Козаки, говорит г. Кулиш, были разбойники, не более. Итак, выходит, что когда писались царские грамоты, посылались к гетману и старшине и казакам дары, присылались бояре для собрания рад, по случаю избрания нового гетмана, — все это делалось для разбойников! И малороссийский приказ, бывший в Москве, устроен был для заведования разбойниками! И цари, утверждая избранного гетмана, утверждали разбойничьего атамана! Так выходит по решению г. Кулиша.

В этом сравнении казачества с разбойниками г. Кулиш взял себе в помощь смешение казачества городового с запорожцами; у последних, действительно, случались события, не только похожие' на разбои, но и признаваемые такими в свое время; однако при этом не цадобно упускать из вида, во-первых, того, что такие события были единичными и обыкновенно преследовались самим же запорожским кошевым начальством; во-вторых, что Запорожье хотя состояло под властью гетмана, но постоянно между запорожцами существовала партия, стремившаяся к неповиновению и как бы к обособлению Запорожской Сечи от гетманщины. Да ив нравах и обычаях у запорожцев обра-завались различия от гетманщины, до того заметные, что, говоря о казаках, смешивать гетманских казаков с запорожцами не всегда уместно в видах историческа-научной истины.

Г. Кулиш до таких парадоксов доходит, что песни исто.., рическо-козацкие называет разбойничьими. Это, впрочем, дело его вкуса. Это значит только, что эти песни, которыми он восхищался прежде, потеряли для него свою цену и поэтическое достоинство. По нашему мнению, в песенности малорусской чрезвычайно мало собственно разбойничьих песен в сравнении с великорусскою. Г. Кулиш недоволен мнением тех, которые заявляют, что «русский народ в песнях поминает разбойников не с отвращением, а с сочувствием» (N!! б, стр. 124). Что же делать, когда именно так и есть? Отчего это так — об этом могли бы мы наговорить много, но думаем, что этот вопрос сюда не идет, так как мы толкуем с г. Кулишом о козаках, а не о разбойниках; мы же ни в каком случае разбойников и козаков, как сословие, не смешиваем.

Как на верх несообразностей у г. Кулиша, мы укажем на такие отзывы: «Козаки были самые вредные для общества социалисты, коммунисты и нигилисты — и та же мысль повторяется в иных выражениях в разных местах, например: «Они (польские баниты) дали козачеству его коммунистический и нигилистический закал (N!! 3, стр. 357). Усиливалась козацко-нигилистическая пропаганда отрицания всего того, чем государство держится (ibid., стр. 358). Днепровцы начали свои бунты с того, чтобы на место королевского присуда поставить свой собственный коммунистический, нигилистический присуд» (№ 6, стр. 118). Но выражения «коммунисты и нигилисты»' относятся к явлениям нашего времени, совершенно чуждым тому периоду истории, когда действовали козаки: это продукт общества, имеющего литературу, движимого разными учениями и теориями об общественном строе, распространяющимися в публике и опровергаемыми путем печати, чего вовсе не было во времена козачества. Смешивать названия двух различных обществ — значит путать понятия и искушать читателей к составлению неправильных взглядов и на то и на другое общество разом. Г. Кулиш, как видно, невзлюбил равно и козаков XVII и XVIII веков и нашего века мечтателей, обзываемых коммунистами, социалистами, нигилистами, радикалами; он волен громить и тех и других, только не должен смешивать одних с другими. Есть охота г. Кулишу явиться в виде обличителя наших составителей теорий, признаваемых вредными, — тогда пусть не трогает козаков; а если желает исследовать исторически судьбу и быт козаков, то пусть на ту пору оставит в покое коммунистов, социали-

стов, нигилистов и всяких теористов современного нам века. • _

Разражаясь злобой против козаков прошлого времени, г. Кулиш изливает ту же злобу и на близких к нашему времени, даже на тех, к кругу которых принадлежал сам. Он не оставил без глумления Шевченка («Русск. Арх.», № 3, стр. 365, № 6, стр. 151), того самого Шевченка, перед которым когда-то поклонялся в «Основе»; тогда уже многие, уважавшие талант Шевченки, находили восторги г. Кулиша чрезмерными, — этого же самого Шевченка музу уже в своей «Истории воссоединения» г. Кулиш заклеймил эпитетом «пьяной». Если г. Кулиш изменил свои прежние убеждения и симпатии, то все-таки было бы желательно, чтоб он теперь обращался с большею снисходительностью к памяти лиц, которым прежде оказывал любовь и уважение. Теперь же он невольно напоминает тех средневековых мо-нархов-фанатиков, которые под влиянием христианского благочестия истребляли произведения искусств, поэзии и наук, созданные в языческие времена, и делали это потому только, что видели в них почитание ложных божеств.

Почтенный издатель «Русского Архива», напечатавши в своем журнале статью г. Кулиша, в том же № 6, где эта статья окончена, поместил выписку из дневника Ю.Ф. Самарина, составляющую отзыв последнего о книге П.А. Кулиша — «Повесть об украинском народе», — книге, названной Ю.Ф. Самариным мастерским; прекрасно написанным очерком истории Украины. Достойно замечания, что Самарин, один из лучших людей своего времени, положивших вклад в умственную жизнь русского общества, вовсе далек был от возникшего стремления во что бы то ни стало сделать всех русских похожими как две капли воды на один тип москвича: Самарин, как оказывается, не склонен был подозревать в любви малорусов к своему родному тайные тенденции к сепаратизму, как и не клеймил напрасно прошлого Малороссии и не считал гетманщины раз-бойничьею шайкою. Вот как он оканчивает:

«Пусть же народ украинский сохраняет свой .язык, свои обычаи, свои песни, свои предания; пусть в братском общении и рука об руку с великорусским племенем развивает он на поприще науки и искусства, для которых так щедро наделила его природа, свою духовную самобытность во всей природной оригинальности ее стремлений; пусть учреждения для него созданные приспособляются более и более к местным его потребностям. Но в то же время пусть он помнит, что историческая роль его — в пределах России, а не вне ее, в общем составе государства Московского, для создания _и возвеличения которого так долго и упорно трудилось великорусское племя, для которого принесено им было так много кровавых жертв и понесено страданий, неведомых украинцам; пустЬ помнит, что это государство спасло и его самостоятельность; пусть, одним словом, хранит, не искажая его, завет своей истории и изучает нашу» (стр. 232).

Какие золотые слова, как много в них выражено правды и гуманности! Не в пример больше, чем в злобных филип-пиках против казачества бывшего патриарха украинофи-лов!

О КОЗАЧЕСТВЕ

ОТВЕТ «ВИЛЕНСКОМУ ВЕСТНИКУ»1

Что вам притча сия на земли Исраиле-ве глаголющим: отцы ядоша терпкое, а зубом чад их, оскомины быша ... И речете: что яко не взя сын не правды отца своего, поие-же сын правду и милость сотвори, вся законы моя соблюде и сотвори я, жизнию поживет. Душа же согрешающая та умрет: сын не возмет неправды отца своего, и отец не возмет неправды сына своего: правда праведного на нем будет, и беззаконие без-законника на нем будет.

Кн. npop. Иезек. гл. II, ст. 2, 20.

Статья, напечатанная в «Виленском Вестнике» на польском языке в NqNq 34, 35 и 36 по поводу возражений на мнение г. Соловьева о казачестве, напечатанных мною в «Современнике» прошлого года, побуждает меня высказать несколько слов в свою защиту против несправедливых обвинений, какие мне там делаются. Критик г. Тадеуш Падалица обвиняет меня: 1) в неприязни к полякам, 2) в патриотическом пристрастии к козакам и даже в возведе-

'1 Написан на статью Тадеуша Падалицы в «Виленском вестнике», №№ 34—36, по поводу возражений Н. И. Костомарова на мнение Соловьева о козачестве и опубликован в жури. «Современник» 1860 г. т. 82, кн. 7, отд. III.

нии их до апотеозы; 3) в непонимании фактов, и наконец 4) в попирании религиозных и нравственных истин.

Г. Падалица нападает не только на мое возражение против г. Соловьева, но не • оставляет также «Богдана Хмельницкого», напечатанного мною прежде, и сказавши, что я как малорус возвел в апотеозу козачество в упомянутом моем сочинении, критик впоследствии в той же статье выразился, что в прежних моих трудах я смотрел на поляков <<из-подлобья>>. «Его история Богдана Хмельницкого, — продолжает г. Падалица, — уже носит зародыш неудовольствия ко всему и очевидные следы грызения цепей. Не станем входить, природное или притворное это у него свойство, но тогда поразил нас ржесточенный инстинкт, готовый употребить кулак для убеждения, если бы кто-нибудь не убедился словами. Мы уже видели отчасти, что взгляд почтенного профессора не отличается расположением к нам».

Что до замечаний, касающихся собственно Хмельницкого, то этими голословными суждениями и ограничиваются все замечания. Потому я не могу входить с г. Падалицею в подобные объяснения, не зная, на что именно он указывает в моем сочинении. Одно только, что носит признак попытки подтверждения мысли фактом — это следующие слова в той же статье: «г. Костомаров находил истинное наслаждение, давая услышать силу холопьяго кулака на шляхетской спине и с особенным сочувствием злобной иронии рассказывал, как Хмельницкий принимал послов Речи-Посполитой в Переяславле, подчивая их водкой.» Взгляд г. Падалицы на мое историческое сочинение я уже слышал не первый раз от поляков; он был высказываем очень часто, и между прочим в заграничных польских периодических изданиях еще с большей резкостью и с большею несправедливостью. Точно также я имел много случаев слышать подобные отзывы словесно от гг. поляков-патриотов. Такое всеобщее мнение могло бы действительно меня смутить и заставить уверовать в собственное пристрастие к одной и недоброжелательство к другой стороне, выраженных если не в исторических данных (едва ли кто-нибудь может убедить в несуществовании того, что существует), то по крайней мере в тоне рассказа; но совершенно противное удавалось мне слышать и читать (между прочим в статьях гг. Максимовича и Зернина) от малороссиян и русских. Тогда как поляки обвиняют меня в недоброжелательстве к ним и в пристрастии к козакам, малороссияне и даже великорусы недовольны моим пристрастием к полякам и не-

достаточным сочувствием к малороссиянам. Такое противоречие во взглядах утешает меня, показывая, что мне удалось не угодить патриотам на той, ни другой стороны и даже озлобить против себя и тех и других. Тем более отрадно для меня, что люди, не вносящие патриотизма в науку, не обвиняли меня ни так, ни иначе. Патриотам малороссиянам хотелось бы, чтобы их старый козацкий гетман и его полковники были чем-то вроде греческих полубогов, благоприятными витязями, борцами за священное знамя веры и отечества, образцами для подражания; а враги их поляки были бы все наголо злодеи, тираны; первые должны быть изъяты из слабостей, пороков и недостатков века и времени, вторые — лишены всех добрых свойств человечества и природы... С другой стороны поляки патриоты хотели бы, чтобы все дурные стороны, какие являлись в жизни польского народа, стороны впрочем извиняемые веком, были замазаны, заглажены, а выставлены одни хорошие, да притом преувеличенные, и чтобы, прочитавши историю борьбы козаков с поляками, справедливость непременно оставалась на стороне последних. Очень рад, что ни те, ни другие не находят в моем сочинении чего им нужно.

Для польских патриотов вообще указать на что-нибудь темное в их прошедшей истории, значит смертельно оскорбить живущих. Они как будто думают, что когда мы пишем об их отечестве, то непременно оставляем подразумевать что-тр другое между написанными строками. Они оскорбляют даже, если мы говорим об их предках без некоторого-раболепства. Если бы писатель, работающий над средневековой историей Франции, стал изображать варварства, какие производились в XIII веке над альбигойцами, трудно было бы отыскать француза, которого национальное чувство оскорбилось бы этим и побудило бы обвинять чужеземного писателя, будто бы он смотрит из-подлобья на всех французов, не только давно умерших, но и на живых! Не обидится француз, и не сочтет оскорбителем своей национальности историка, который бы в самых ярких чертах изобразил ужасы варфоломеевской ночи. Не примет за оскорбление своей народности итальянец описание всех подробностей развращения и злодейств в Италии XVI и XVII веков. Отчего же поляк теперь живущий обижается, раздражается, когда осмеливаются исторгнуть из исторической могилы темные стороны прошедшего Польши в XVII веке? Не знаем: но не можем не пожалеть о таком неутешительном явлении. Видно даже, что эти господа не могут себе представить тех, против которых поднимаются, иначе

как с предрассудками собственного патриотизма, подобные в своем роде тем, какие лелеют в груди некоторые поляки к своей старине.

Выражение г. Падалицы, будто бы в моем сочинении я показываю оправдание употребления кулака, в случае невозможности уладить словами, более чем несправедливо, — оно оскорбительно. Я прошу г. Цадалицу указать в мцем сочинении «Богдана Хмельницкого» такие места, из которых он возымел о взгляде-моем это мнение.

. .Обращаюсь собственно к статье моей, по поводу которой написано польское возражение. Г. Падалица изменяет точный смысл вопроса о поводах бегства козакав в степи-. Мнение г. Соловьева о том, что казак был синоним разбойника, относит он к первым зачаткам козачества в конце — XV (?) и в. XVI веке, и то, что я'говорил об увеличении массы козакав бегством народа от утеснения со стороны панов, не подходит у него ко времени. Но в самом деле у меня с г. Соловьевым речь идет вовсе не о XV и не XVI веке, а о XVII, именно о той эпохе, когда уже русский народ вступил в борьбу с Польшею и козачество сделалось выражением народного стремления к борьбе с польским строем. Вся статья г. Соловьева обнимает преимущественно события этой эпохи, а не прежних лет. Что до состояния казачества в XVI веке, ранее открытой борьбы его с Польшею, то едва ли г. Падалица (сколько можно судить по. его статье) может представить в подробности тогдашние отношения козачества и способ его действия: о тогдашних временах вообще господствует глубокая тьма.

Во множестве памятников, хранящихся в Публичной Библиотеке, до сих пор не удалось нам найти почти ничего, что бы объясняло внутреннюю и внешнюю историю казачества до унии. Только несколько эпизодических повествований у польских историков, да краткие и не вполне отчетливые известия у малороссийских — почти все, чем приходится ограничиваться. Было ли козачество в эти более старые времена незначительно в сравнении с тем образом, в каком блеснуло во всемирной истории впоследствии, находилось ли, так сказать, в зародыше, или же уже тогда оно представляло в себе развитое самостоятельное тело, это . надлежит еще подвергнуть старательному историческому исследованию. Достоверно лишь то, что смутная эпоха самозванцев потрясла в России все основания прежнего порядка и более всего способствовала усилению казацкой стихии. Но как бы то ни было, с чего г. Падалица взял, будто я показываю аристократическую претензию «устра-

нения генеалогического древа, защищая одно из самых демократических обществ, какие когда-либо существ ов али?>> Откуда берет он, что я хочу дать «легитимацию» козачест-ву, что я как будто хочу во что бы то ни стало доказать, что напрасно упрекают козаков в том, будто они составились из разбойнических шаек? Дело шло вовсе не о первоначальном происхождении казаков, а о составе их, о характере и значении в народной жизни в XVII веке, когда они вступили на историческое поприще в связи с народом. Напрасно г. Падалица думает, что мы имеем те же предрассудки генеалогии, какие существуют у поляков. Мы вовсе не стыдимся ни Павлюков, ни Наливаек, ии Кармелюков, ни Тараненок: напротив, если эти люди являлись в дикой варварской форме — все-таки то были люди, проявлявшие собою (хотя неудачно) выражение того, что было затаено в народном сердце — нет, мы не стыдимся безусловно этих людей, в каком бы ужасном виде они не представлялись. История нам показывает, что вор, разбойник, бродяга, заклейменные презрением, нередко сделались такими именно потому, что не могли ужиться в чадном душегубительном воздухе, исполненном господства произвола, и наконец, не зная исхода и не воспитавши в себе понятий, отличных от тех, среди которых взросли, являются не с иным чем, как с тем же, от чего убегали, только в иной сфере, с другою обстановкою. Бесчеловечный предводитель малороссийских, гайдамак в сущности то же, что польско-русский пан, которого канчуки довели мужиков до гайдамачества. Новые пути в обществе пролагаются не скоро, и чаще всего те, которые убегают из обществ а, становятся во враждебное к нему положение, или ограничивают одной деятельностью в отрицательной сфере, или идут по прежней дороге и подчиняются тем же предрассудкам, которые заставили их враждовать с обществом. Но в сущности ни в первом, ни во втором случае они не только не хуже тех, против которых в начале объявили войну, но еще лучше, особенно до тех пор, пока не показывают попыток облекать своих действий- в законные формы. Произвол пана вызвал произвол гайдамака. Но произвол пана говорил, что он вовсе не произвол; он называл себя правом, иногда даже божественным, тогда как произвол гайдамака, по крайней мере в начале, не прибегал к этому лицемерству, признавая себя произволом, сознавал, что достоин виселицы, топора или кола. Для нравственного чувства порок отвратительнее под личиною добродетели, чем в своем обнаженном виде. Произвол легализированный вызывает произвол беззаконный, стремящийся ниспровергнуть первый. Но пусть не подумает г. Падалица, что мы разумеем здесь одну польскую историю и польских панов. Отчего бы, по какой бы причине люди ни вырывались из общества, часто в этом расхождении с обычным ходом жизни лежит зародыш стремления к чему-то лучшему. Этому доказательством может служить то, что и теперь тяжкие преступники, крупные воры, хитрые мошенники, жестокие разбойники бывают люди с дарованиями. Посредственность довольствуется существующим, но то, что одарено высшими силами, ищет перемены, новой жизни. Разбойник часто бывает человек гораздо высшей натуры, чем мирный гражданин, спокойно поедающий плоды своих честных трудов; та же натура, которая при известных общественных условиях явилась разбойником, — при ином, более счастливом строе общества является руководителем общественной жизни в той и в другой сфере. Еще Божественный Искупитель научил нас отделять порок от порочного, убегать поступка, но судить снисходительно и более сожалеть, чем ненавидеть того, кто совершает такой поступок. Поэтому нельзя ставить пятном народу или обществу происхождение его от разбойничьей шайки. Да и вообще, разве можно ставить народу или обществу в вину какое-нибудь происхождение? Если г. Падалице показалось, будто я стараюсь доказать более честное происхождение козаков, то он ошибается так же точно, как он ошибается, будто бы я имел какой бы ни было патриотический повод представлять козаков в лучшем свете, а не в том, в каком рисовать их побуждают поляков патриотические наклонности.

Г. Падалица говорит: <<не понимаем, зачем г. Костомаров хочет прикрыть козачество такою легитимациею? Он мог лучше поступить, припомнивши для параллели начало римлян и перестать краснеть за себя>>. Никто, г. Падалица, не думает легитимировать и еще менее возводить к генеалогическому древу, как вы выражаетесь, казачества. Как и откуда бы ни явилось козачество вначале, взгляд на его значение в XVII веке не зависит от этого. Но г. Падалица не прав, касаясь некстати и образования казачества; охота разбойничать, свойственная неустроенным или потрясенным обществам, может быть, и входила в побуждение к образованию козачества, но естественно не могла быть единственною его причиной, потому что разбойничество бывает в жизни народной явлением только временным, случайным, явлением преходящей необходимости, а не каким-либо продолжительным качеством. Г. Падалица забывает, что существование воинственного общества на юговосточных пределах Речи Посполитой возникало необходимо от соседства с татарами; гражданственность первой должна же была быть охранена от последних.

Приведя ошибочное мнение Бантыш-Каменского, отцо-сящееся только к одним запорожцам, г. Падалица говорит: <<и когда существовали такие понятия в козачестве, то можно ли утверждать, что козаки выражали собой лучшую часть народонаселения?» Бантыш-Каменский, имеющий свои заслуга в истории; как первый, показавший на свете деяния Малороссии, вовсе не такой авторитет, чтобы, приведя из него место, говорить, что такое мнение существо-. ‘вало и вообще всеми принималось за истину. Да если бы оно и признавалось за истину, то и тогда не уничтожает возможности обличать недостатки его. Неужели то, что Бантыш-Каменского «нельзя заподозрить в приязни к полякам», дает его суждениям о козачестве полную веру? Неужели достоинство той или другой стороны в истории козачества должно измеряться -расположением или нерасположением историка к полякам?

Пора бы, право, расстаться с предрассудками, понуждающими поляков видеть во всяком историческом представлении времен прошедших непосредственное отношение к настоящему. Нет ничего неуместнее, как употребление слов: мы, наше, нас, у нас, когда дело идет о временах отдаленных от нашего времени на два или на три века. Это своего рода донкихотство, как и всякое другое, приводит к самым ребяческим воззрениям. Как преимущественно аристократический народ, поляки с трудом могут освободиться в своих исторических суждениях от аристократического образа мыслей: для них все, что касается предков, касается их самих; прошедшее живет с настоящим: для нас, русских, это не только неуместно, но даже смешно. Нам более, чем им, понятно, что преступление не только прапрадедов, но и родных отцов не кладет пятна на правнуков и даже на детей. У нас слово мы относиться может только в настоящем; что было — то былью поросло, мертвые никак не мы, и поэтому сколько угодно и как угодно говорите о них — это все до нас не касается; они за то и отвечали бы, да отвечать уж некому, а нам за них отвечать чего ради? Можно судить о них хладнокровно. Хороши ли они были — нам от этого не легче. Дурны ли, — это' не кладет стыда на нас, лишь бы нас в дурном нами самими совершенном не уличили. В этом отношении у малороссиян есть еще тень предрассудков, оставшаяся от времени соединения с

Польшею, тень исторического суеверия, еще не вполне разогнанная сведем практического смысла, и это-то историческое суеверие побуждало некоторых негодовать, когда с героев козатчиньГ снимали апотеозу. Г. Падалица, называя' козакав «демократическим обществом, какое когда-либо существовало», замечает, что поляки однако имели на него влияние и <> его; эта мысль его справедлива, это ушляхетнение и было причиною, что казацкое общество не могло дать дозреть в себе тем завязям, которые обещали было такой богатый урожай; с другой стороны народное чувство не допустило созреть и этому ушляхетне-. нию. Народные массы действуют инстинктивно; зато редко ошибаются, когда дело коснется до их судьбы. Иногда то, что может показаться плодом невежества, предрассудков, что может мыслителя, мало вникающего в глубину вещей, побуждать к негодованию, — к сожалению, бывает следствием вполне разумного народного чувства и того прямого здравого ума, который без силлогизмов, без продолжительной умственной работы видит предметы ясно и идет к истинной цели, минуя всякие окольные пути. Вот в истории являются люди, стоящие по понятиям выше своего народа, люди, по-видимому, искренно желающие добра своим соотечественникам, люди, обещающие им в будущем благополучие, свободу, довольство, силу — люди, готовые отдать жизнь на служение своему народу — и этот народ топчет их, обвиняет в эгоизме, считает их врагами своими, воздает им зло за добро, поругание за уважение, погибелью за желание спасения. Вникните поглубже, и вы увидите, что масса не так неправа, как кажется; масса сразу чувствует и уразумевает, что эти непризванные благодетели го.,. товят ей то, чего она не хочет, и что для ней будет впоследствии злом. В истории южной Руси попадается такая страница, подобных которой можно насчитать много и в истории каждого народа. По смерти Богдана Хмельницкого кружок значных людей, возвышавшийся над массою образованностью и разумными понятиями о гражданственности, составил проект организования козацкой украйны в образе республики, федеративно соединенной с польскою короною и великим литовским княжеством; заключен знаменитый гадячский договор. Читая его, вы найдете в статьях его так много хорошего, так много обличающего светлый ум и широту взгляда составителей, что станете невольно сожалеть: зачем это не состоялось? Зачем народ один из этих благодетелей своих прогнал, других перебил? Зачем народ не понял всего нравственного достоинства независимости, гражданской свободы и просвещения, обещаемых этим договором? Как не соболезновать о невежестве массы, помешавшем исполниться таким благим намерениям? Как не пожалеть о судьбе людей, столь ужасно расплатившихся за превосходство своих понятий и своего образования? — А между тем, присмотревшись к делу поближе, найдете, что народ не совсем неправ, и в своем невежестве масса видела дело яснее, чем этот образованный кружок ее руководителей. Масса поняла по инстинкту, что с осуществлением благих намерений своих передовых людей она останется в тяжком проигрыше, точно, так, как осталась в проигрыше после присоединения к Польше, когда выиграли безмерно из нее те, которые образовали высшее сословие. Масса не обольщается внешними признаками свободы и предпочитает незначительное облегчение своей судьбы обширным обещаниям, которые в самом деле чем приманчивее для человеческих желаний, тем меньший круг людей удовлетворяют — насчет большинства. Масса поняла, что гадяч-ский договор заведет ее в теснейшие оковы, что, даруя свободные права в таком объеме, в каком они по самому существу своему могут простираться к единственно на избранных судьбою, и следовательно способствовать образованию и укреплению привилегий высшего класса, постановления этого договора не только возвратят народ к прежнему рабству, от которого он недавно освободился с таким кровопролитием, но еще приведут его к более безвыходному состоянию, по известному изречению: и будут последние горше первых. Каково ни будет грядущее состояние народа под властию московскою, народ вес клонился к ней, пренебрег всеми признаками, которые выставлялись ему передовыми людьми; он надеялся, что во всяком случае судьба его будет лучше того, что ожидало бы его при вожделенном развитии свободы, обещаемой гадячским договором. В Московии видел народ орудием своего ограждения власть, которая необходимо должна была представляться в народном воображении апотеозою справедливости, тем более, что будучи властию единого, представлялась в противоречии с властью многих, слишком испытанною этим народом. Народ скорее перенесет капризную тиранию Ивана Грозного, считая ее напущением Божиим, и покорится суровой расчетливости державного нововводителя, и свыкнется с новизною, чуждою его дедам, зная, что все, что ему не по нраву, исходит от верховной власти, которая в свою очередь истекает непосредственно от Бога; народ не входит в доказательство причин своих бедствий: так Богу угодно, так,_ видно, на свете устроено — этих ответов достаточно ддя успокоения совести. Как бы ни страдал человек массы от близких к нему лиц, облеченных властию, но для него то утешение, что есть где-то далеко на земле существо, которое печется о всех, подобных творцу небесному, которое хотя может не знать всех злоупотреблений, какие дозволяют себе его подчиненные, но если бы увидело, то оказало бы справедливость обиженной стороне. Напротив, в такой стране как Польша, где одна небольшая часть народонаселения пользуется правами в объеме, превышающем круг, необходимый для общественной связи, а другая, наибольшая, порабощена первой, там в голове человека массы, простолюдина, не могло образоваться такого успокоительного ответа, приписывающего несчастия свои той высшей воле, которая по своему превосходству над ним и неизвестности для него не подлежит ни чьему рассмотрению и обязывает терпеть в безмолвии, благословлять за посылаемое горе и считать спасительным для себя то, что кажется с виду погубляющим. Царь Московский был един; панов польских было много; царь был далеко — паны в глазах народа; жизнь царя для народа являлась в благодатном светлом тумане; в жизни пана выказывалась идея силы во всем противоречии с образом жизни массы. При самом начале восстания Хмельницкого, народ искал опоры против панов в польском короле и не нашел ее в нем; мудрено ли, что он находил в царе московском то, чего искал прежде и не нашел в короле польском, мудрено ли, что он был доволен этим? Элементы, какие нашел он в московском мире, удовлетворяли его более польских, под влиянием которых ему было душно, и которые, по выражению гг. современных поляков, его uszlachetniali.

Нам указывают на то, что польскими учреждениями до-' рожили малороссияне. Но кто ими дорожил? народная масса? Совсем нет. Ими дорожили те из народа, для которых было приманчиво и выгодно образование привилегированного сословия, когда они сами думали в нем уместиться. Г. Падалица говорит: <<для чего г. Костомаров не хочет видеть того, что ни Хмельницкий и никто другой после него не желали ничего сверх того, что им предоставили права и привилегии? Их восстание не имело целью насильственного домогательства новой свободы, но исполнение того, что им дано. Брань была не за приобретение нового, а за утрату старого». Нет, — отвечу я г. Падалице, я и хочу это видеть и вижу; но дело в том, что и Хмельницкий и другие после него носили в себе этого благородного «uszlachetnenia», о котором нам возвещают гг. поляки в похвалу своим предкам, а потому самому расходились с требованиями массы. В козацкое сословие вообще внедрялся этот элемент <>, между козаками являлись люди, которых соблазняло завидное положение польского шляхтича: они хотели самое козачество превратить в шляхетство, в привилегированный класс, возвышенный особыми правами над остальною массою, и вместе с тем поработить себе эту массу. Но сочувствовал ли этому народ и мог ли он этому сочувствовать? Нигде так резко не высказывалось с одной стороны это <>; с другой — хитрые честолюбцы отгадали народные желания и воспользовались ими для своего личного торжества. Нужно ли подробно толковать, что хочет этот народ? Нет, лучше скажем, чего он не хочет; оа не хочет — «uszlachetnenia», прав одних над другими, обогащения немногих, не хочет, чтобы «кармазинник, значный>> свысока смотрел на бедного наймита в «сиряке» и в <<лыча-ках>>; он не хочет, чтобы его собрат был избавлен от побоев, в то время когда бьют других; лучше пусть, если бьют людей, то всех равно бьют: он не хочет, чтобы один себе позволял то, что запрещается другому; не хочет, чтоб один освобождался от произвола, а другой подлегал ему; пусть лучше все равно подлегают. Он ненавидит закон, ибо этот закон составлен немногими в ущерб многих; нет, пусть лучше будет безграничная воля одного над всеми, — и вот этот народ с таким отвращением к uszlachetnenia добродушно обольщается коварными обещаниями Бруховецкого, который прикрывает свои эгоистические замыслы с одной стороны, угождением народному чувству, с другой, притворною преданностью царю. Голос боярина именем царя решает дело, ибо народ в образе царя сознает ту высочайшую правду, которая, будучи отражением на земле высшей небесной правды, подводит всех под один уровень. Мысль, что перед царем все равны — нравится народу. Боярин, воевода, дьяк, подьячий могут наложить на народ тяжелые руки, но эти руки для него все легче шляхетских; утешительно по крайней мере сознавать, что есть на земле другая, высшая рука, которая тоже может налечь и на них; — есть владыка и судия, перед которым привилегированное лицо так же ничтожно, как перед этим лицом последний посполитый. Народ имеет право спросить воеводу, дьяка, всякого царского человека — кем ему дано такое право над ними, и тот отвечает: царем. Он не сам собой действует, следовательно, он в сущности то же, что и простолюдин; царь может и этого последнего восставить от гноища, а первого обратить в прах, слабого восставить, сильного потоптать. Напротив, что скажет простолюдину шляхтич, паи, если у него спросят отчета, на что он укажет? На право, закон, на обычай; но что это другими словами, как не облечение в легальную форму произвола того самого, кто порабощает народ? Этот народ видит в шляхтиче, в пане человека себе подобного и который хочет быть выше других и давит других. Разумеется, это оскорбительно. Пусть бы еще в старину до революции при прежних панах, тогда по крайней мере производило магическое действие, хоть до некоторой степени, слово древность. После того, как холоп решился поднять на эту древность свою новооб-тесанную дубину — каким священным атрибутом, в глазах толпы, мог украсить козак свои претензии стать посреди народной массы в роли польского шляхтича? А между тем эту претензию имели Хмельницкий, Выговский, Дорошенко и Мазепа — и всем им народ не сочувствовал, как только проявлялось это желание. Хмельницкий более других склонялся то на ту, то на другую сторону; Хмельницкий нередко являлся народным человеком, и потому народная память простила ему, забыла многое, чего не забудет история; за то не забыла других эта народная память и сопровождает имена их эпитетами изменников в песнях и преданиях. .

Эпоха Мазепы была последним движением в пользу этого <

же в свободе — равноправности и правды искал он, а не свободы — ибо свобода в то время иначе не понималась и понимаема быть не могла, как только в смысле права одних пользоваться тем, чем не могут другие. Идея той правды для всех, которой желал народ, — являлась для народа все еще не иначе, как в образе царя, святом образе царя, судии, владыки,.воздаятеля доблестным. Идеал народа, неясный в подробностях, олицетворялся, в его воображении, монархиею российскою; вот почему народ массою пошел за Петром, вот почему он терпеливо сносил все то, что налегало на него впоследствии. Худо бывало, а все-таки хуже, гораздо хуже, казалось ему «uszlachetnenia». Конисский в своей приторной истории, с трудом скрывая тайное доброжелательство к замыслу Мазепы, уподобляет тогдашних малороссиян диким американцам, за то, что будто бы они ополчились на пришедших к ним на помощь шведов, соблазняясь тем, что они ели в середу и пятницу скоромное! Какая ложь! Ведь не соблазнились же казаки общением с татарами и турками? Нет; не середы и пятницы вооружили против шведов народную массу, а сознание, что Мазепа, шляхтич душою, не доставит Малороссии ничего, кроме ненавистного для нее панства на польский образец, от которого она освободилась с таким кровопролитием.

Последние минуты Мазепы выказывают его душу и , очень трогательны и поучительны. Сжигая свои бумаги, он говорил: «пусть я один буду несчастлив, а не те, о'- которых враги мои не знали и не подозревали; я хотел устроить счастие моему отечеству, но судьба судила иначе на неведомый конец!» В эти минуты, когда человек самый лживый говорит правду, сказанное Мазепою смывает от него, до известной степени, ругательства, которыми заклеймили его современники. Старик, заботясь о Спасении' своих единомышленников, сознает с одной стороны чистоту своего намерения, с другой — суету его, несбыточность, сознает, что его отечеству суждено другое что-то! Не то, чего мог он ожидать близорукими глазами: нет... неведомое!

Как много и правды и поэзии в этих незабвенных словах последнего из деятелей южнорусской истории XVII века, этой кровавой гетманщины, этого периода стремления к образованию на юга-западе России независимого государства с польскими началами политического и гражданского строя, стремления, которому осуществиться помешало не только столкновение неблагоприятных политических обстоятельств, но еще совершенное нежелание массы народной! Что касается до личности самого Мазепы, то она еще ожи-

дает беспристрастной историщ которая бы изобразила его, не подчиняясь отнюдь влиянию взгляда, извинительного в первой половине XVIII века, но неуместного теперь, когда споры порешены, все улеглось, все прошло, былью поросло, и настала пора вести давно забытые события в колею действительности.

Все это я привел здесь, чтобы представить г. Падалице, что масса южнорусского народа не получила благодеяний от Польши, за которые требуют от нас благодарности поляки за наших предков. В опровержение моего мнения, г. Падалица может указать мне на те следы образованности, которые проявились в XVII веке в киевской академии и при посредстве малороссиян вошли в общее русское образование. Здесь взгляд его будет на своей стороне иметь долю истины, но не следует забывать, что у нас идет речь о массе народа, оставшейся за пределами влияния этого образования.

Г. Падалица говорит: «желательно, чтобы исторические писатели смотрели на историю нашу с высшей точки зрения. Хищения и негодования за частые злоупотребления давно уже утроили расчет между экономом и хлопом. Раздувать ту самую кучу угольев, которую время покрыло пеплом, — значит протягивать в бесконечность племенные ненависти и держать в напряжении побуждения черни, которые бы привели ее, в эпоху разнузданности, до тех пор поступков, как в былое время. Это не призвание историка, которого священная обязанность есть давать беспристрастный суд и называть вещи их настоящими именами. Пусть г. Костомаров захочет только оставить похвальбу и досадливость, и убедиться, что учреждения Речи Посполитой, эти основы каждого политического тела, никогда не заграждали Украине дороги к развитию народной жизни, были благородны и мудры, а их портило только приложение к делу>>. Не спорю против благородиости и мудрости польских учреждений, — пусть они будут не только мудры, но хоть премудры; но то несомненно, что народ в Украине их не желал и противился всяким попыткам строить на них общественное здание. Г. Падалица ошибается, обвиняя меня в том, будто я раздуваю уголья, давно покрытые пеплом, одним словом, тогдашнюю народную ненависть. Что же делать с историею? Где же правду деть? Шила в мешке не утаишь. Г. Падалица, написавши в трех нумерах «Виленского Вестника» возражение, не опровергает однако фактически того, что я говорил, а сводит речь на происхождение козаков, о чем я не толковал с г. Соловьевым, соглашается со мною в значении, какое имели козаки для народа по симпатии к ним народных масс, соглашается и в том, что козаки, при других, как я сказал, обстоятельствах, были способны и к организации государства, и в том, что приведеиные мною слова Хмельницкого: согрешит князь, урижь ему шею; согрешит козак — и ему тежь зроои, ото буде правда, — превосходно выражают идею справедливости, тогда как приведеиная мною же польская пословица: chlopa na pal, panu nic, szlachcica na weze изображает неравенство сословий перед лицом закона; признает справедливость того, что народ терпел от своевольства официалистов и урядников (а не шляхты? Боже сохрани!), признает, что в Польше господствовала полная необузданность и безуп-равность. В чем же опровержение? За что же нападает на меня г. Падалица? Ему хочется доказать, что виною были злоупотребления, а не права (хотя на это у нас тоже есть в запасе пословица, говорящая, что польские права походят на паутину: овод пробьет сквозь них, а муха пропадет, bak sie przebije, а mucha ginie), что, напротив, польские права и учреждения были превосходны. Что же? поздравляем с этим г. Падалицу и всех польских патриотов. Для них же лучше. Да нам-то что до этого! Да и нашей истории с этим нечего делать! Пусть себе эти права и учреждения будут мудрее всех прав в мире, довольно с нас того, что сам г. Падалица, признавая их мудрость и благородство, сознает, что исполнение их никуда не годилось. Вот ни дать ни взять наши московские славянофилы с старою московскою Русью (которую они хотят навязать в идеал всем славянам, как польские патриоты нам свои права): у них всему оправдание: и воеводскому кормлению, и домостроевой плетке, и чему угодно; и действительно, стоит рассматривать явления с их идеальной стороны, задать себе вопрос, как это явление быть должно — тотчас и придешь к светлой стороне. Да что нам в этой светлой стороне'^Историку дело не в том, чем такое-то учреждение, такие-то устройство было бы, а в том, чем оно в самом ,дбйе было. Вот совре-мениому юристу с современными учреждениями иное дело; он может отличить злоупотребление учреждения от его идеи, он может и должен указать, что такое-то учреждение, такой-то закон сами по себе хороши и могут принести хорошие плоды, если бы не препятствовало то и другое, и потому необходимо отстранить, искоренить то и другое. Но такое учреждение, которое давно отжило свое время — для чего историку отделять его идею от исполнения? Тут злоупотребления могут быть фактом. Если закон был хорош,

да не исполнялся — на что нам его светлые стороны и почему могу сказать я, что он хорош? Хорошо то, что практически хорошо — что сознавалось хорошим, чем дорожили современники, то исторически было хорошо. Конечно, учреждения шляхетские хороши были для шляхты и она ими дорожила, но вовсе не хороши были для массы, которая, как всегда бывает, под угнетением привилегированных сословий, страдает оттого, что было хорошо доя первых. Что из того, если мы будем указывать на факты — г.г. поляки будут соглашаться, а сами станут только пояснять, что это злоупотребления? Хорошо: пусть и злоупотребления, но если они были очень часты, а с этим соглашается сам г. Падалица — то от этого легче ли было тому народу, который от них терпел? Это напоминает, медика, который объясняет причины смерти умершего, утешая его домашних тем, что у покойника была такая болезнь, и что смерть произошла оттого-то, как будто домашним легче оттого, что врач объяснит происхождение болезни, которую уже нельзя вылечить. Ведь уж двести лет прошло, как нет тех поляков, ни тех казаков, о которых вдет речь!

Далее г. Падалица говорит: «зачем г. Костомаров не вспомнит известного ему ответа короля Владислава, данному казацким послам на жалобы, принесенные перед его треном: вы носите сабли и можете достать себе права? В признании справедливости этого дела лежит и основание справедливости. в отношении Руси». — Этот ответ (если только он был в самом деле) говорит вовсе не в пользу ' справедлив ости поляков в отношении Руси. Этот ответ показывает, напротив, с одной стороны совершенное разложение общественного порядка в Польше и высшую степень несправедливости, какую терпели те, которые жаловались; с другой неспособность, двоедушие и коварство короля, посягавшего на спокойствие края, и збравшего его правителем; в благодарность этот правитель подущает одних граждан против друтх и устраивает междоусобную войну!

- «За то, продолжает г. Падалица, что куролесил эконом на хуторе, а паи давал ему поблажку, справедливо ли взва- ' ливать вину на народ и закон? Не все ли это равно, что приписывать влиянию варварского права кроткое управление какого-нибудь деспота? Костомаров дополняет реестр оскорблений; он у него длиннее, чем тот, который был подан Хмельницким королю!»

Выражение взваливать вину (zwaliac wine) в том значении, в каком принимает его г. Падалица, вовсе неуместно

в истории. Я никогда не думал взваливать вины ни на кого, кроме века, известного развития понятий и стечения обстоятельств. Вопрос в том, терпел ли народ от панов и шляхты. Терпел, очевидно терпел, и даже был выведен из терпенья: а это одно показывает, что терпел много и сильно!

Но в этом невинен целый народ польский? Что значит невинен? Не участвовал? Конечно, не участвовали те, которые поставлены были в невозможность участвовать. В этом невинно польское право? Опять-таки, что значит невинно? Истекли ли из польского права эти угнетения? Конечно, истекли, потому что по праву польскому владелец имел в своем имении юрисдикцию, следовательно, право предоставляло ему широкое поле произвола. Г. Падалица лучше бы потрудился привести нам то, что следовало было для простого народа, для хлопов в их ограждение, а потом показал бы, как это исполнялось. Вот этим бы он мог вразумить нас на счет высоких достоинств своих предков. А ссылаться на право и выхвалять его без фактов — ведь это слова и более ничего! Неоднократно слышал я от многих поляков подобные намеки на. превосходные качества их права, неоднократно уверяли они, что угнетение простона-родия если и было, то не на основании польского права, И по этому поводу неоднократно перебирал с «Volumina Legum». Я усерднейше прошу г. Падалицу показать (не мне, а всем нам, русским) такие постановления, которые охраняли хлопа от произвола пана и вместе с тем показать, что всякие утеснения, будучи злоупотреблениями, могут считаться исключительными явлениями. Пока этого не сделают поляки, все их апологии будут бесплодны: мы будем против них выставлять исторические факты, а они будут отражать нас фразами! Но если бы они и доказали, что их права были превосходны и утешительны для народа, то остались неопровержимые громады частных случаев, показывающих горькое его положение, и их доказательства все-таки мало бы принесли им пользы. Положим,. что мы бы тогда не обвиняли права польские; факт от этого не перестал бы оставаться тем же, чем прежде был; так точно и в сравнении, приведеином г. Падалицею — противоречие варварских законов с правлением кроткого деспота не заслонило бы факта народного сознания о счастливом времени, проведеином под властью этого деспота.

Укор, делаемый мне г. Падалицей в том, что у меня реестр оскорблений полнее, чем у Хмельницкого, наивен. Г. Падалица не сказал своего мнения об этом реестре, cnpa-ведлив ли он или ложен; если справедлив, то я не подлежу за то укору.

Г.г. полякам патриотам очень не нравится, когда мы открываем дурные стороны в их прежней истории; им кажется, как будто бы это делается в намерении досадить живым. Вот исходный пункт этого неблаговоления к осмеливающимся заниматься русскою историею в соприкосновении с Польшею. Сознаемся с полною откровенностью, что с нашей стороны здесь есть поводы; были у нас писатели, работавшие над прошедшим с намеком на настоящее; но г.г. поляки должны же отличать от них тех, которые в прошедшем не видят ничего, кроме прошедшего. Смею уверить г. Падалицу, что ни в прежнем своем сочинении «Богдан Хмельницкий», ни в возражении г. Соловьеву я не думал и теперь не думаю о живых поляках. Едва ли справедливо, чтобы мы, по словам г. Падалицы, «будучи тесно связаны прежнею солидарностью доблестей и заблуждений, теперь должны быть связаны и солидарностью покаяния». Не в чем нам каяться перед поляками и полякам перед нами (под словом нам я разумею круг людей одних нравственных убеждений). Что делали наши предки — нам-то что до них? Можем хладнокровно и беспристрастно описывать их историю, можем даже иногда наклониться сердцем к тому или другому прошедшему явлению, по свойственной человеческой натуре невозможности сохранить полнейшую объективность воззрения, но не станем отнюдь переносить на живых то, что может относиться исключительно к мертвым. Живой о живом пусть живое и думает! -

Мертвый — мирно в гробе спи,

Жизнью пользуйся живущий!

1 июня, 1860 г.

Загрузка...