Итак: да. Что ж, пожалуйста, с удовольствием, это большая честь. И вместе с тем: нет. Только не завтра. Спешка — враг настоящего искусства; недопустимо, больше того, оскорбительно выносить на суд его величества то, что требует еще нескольких дней, если не целой недели подготовки, да и средств, прямо скажем, немалых. Надо одеть мальчика, позаботиться о реквизите, об имитирующем настоящую сцену небольшом помосте с занавесом. Все должно быть безупречно, наивысшей пробы. Чудеса не терпят небрежности, верно?
Казанова выдержал наглый взгляд королевского посыльного, но своего добился. Пять дней и пятьдесят дукатов. Могло быть лучше, хотя бывало и хуже. Нарядил Иеремию в шелковый облегающий кафтан, но остался недоволен его видом. Неожиданно толстые ляжки мальчика и еще более неожиданно выпуклая мужская принадлежность отвлекали внимание от одухотворенного лица и юношески стройного торса. Ну и чучело этот Иеремия. Полумальчик, полумужчина: граница проходит внизу живота, и пограничный столбик столь прозаично телесен, что его никак нельзя показывать при дворе. Какой там таинственный маг, неземное явление, сверхъестественный дух в людском обличье — в лучшем случае, батрак в кафтане с барского плеча. Нет, его надо одеть на восточный манер: пышные шаровары, тюрбан со сверкающим камнем. Да, так будет хорошо.
Однако ничего хорошего не было. Как будто все шло гладко: сосредоточившись — на это уходило несколько мгновений, с каждым днем все более кратких, — Иеремия брал один из лежащих на столе предметов: гребень, сигару, табакерку, — который через минуту повисал меж растопыренных пальцев. Но при этом мальчик страшно потел и сопел, будто силы, позволившие ему сотворить чудо, в отместку безжалостно его терзали. В таком зрелище — сколь ни странным это могло показаться, — не было ничего сверхъестественного. Никакой загадки, никакой мистики. Просто гребень, сигара, табакерка, висящие в воздухе. Как? Да никак, обыкновенно, пожалуй, даже некрасиво. В первый момент Казанова устыдился этой мысли. Не кощунственно ли так относиться к настоящему чуду? Не чересчур ли он толстокож? Однако нравы придворного общества были ему хорошо известны. Чудо должно быть чудом, а не пыхтящим, взмокшим от пота деревенским мальчишкой. Не помогут ни шаровары — хоть бы и раззолоченные, ни тюрбан, пускай сплошь утыканный бриллиантами. Как это ни сложно, надо заставить зрителей увидеть настоящее чудо. И об этом должен позаботиться он, и никто другой.
Прежде всего — не гребень, не сигара, не табакерка. Разве что для начала, пока малый не наберется уверенности. А потом — долой эти мелочи. Предметы должны быть крупными и хорошо видными издалека. Серебряный подсвечник, золотая тарелка, кувшин для воды. И не позеленелый уродец — Джакомо бросил кувшин Этель и Саре, уставившимся на руки Иеремии, — а сверкающая игрушка, подлинная драгоценность, озаренная собственным блеском и сиянием мистерии, вокруг нее разыгрывающейся. Нечего пялить глаза, пускай возьмут кувшин и отчистят. Но если кувшин, то почему бы не чайник? Справится? Жилы на висках Иеремии набухли, пузатый сосуд с изогнутым носиком дрогнул, словно намереваясь упасть, но, когда мальчик приблизил к нему ладони, замер и несколько секунд провисел в воздухе без участия какой-либо видимой силы. Отлично. Такого не заметить нельзя. Даже из дальнего конца зала, даже из-за спины соседа. А если не удастся отчистить, они покрасят кувшин и чайник золотой краской. Придется тосканскому художнику уступить им немного драгоценного порошка.
Далее: коли уж начнется движение, пусть оно будет как можно более интенсивным. Тяжелый чайник, пока его не остановят сближающиеся руки, падает медленно, ну а если взять какую-нибудь невесомую вещицу, чтоб взлетела к рукам снизу? Боже, букет засушенных цветов вспорхнул на высоту головы Иеремии. Часы — с трудом, неспешно, как и отмеряемое ими время, — ползли кверху, но вдруг, качнувшись, упали в подставленную ладонь Казановы. У мальчика иссякли силы? Видно, как он устал, но пусть чуть-чуть потерпит. Еще одна попытка. Сигара. Зажженная сигара со сверкающим кончиком и тоненькой струйкой дыма. Даже в темноте будет видно. Хорошо. Это уже кое-что. Он прикажет специально убавить пламя свечей. Серебряный крестик с Христом? Отлично, великолепно. По щекам Иеремии потекли слезы, но крестик преспокойно висел в воздухе, Иисус терял сознание от боли, искупая людские грехи. Bene[34]. Это будет финал, мистическое завершение вечера. Чтоб и епископы ахнули от восхищения и прекратили выискивать во всем проделки сатаны. Только крест должен быть посолиднее. Лучше всего золотой, усыпанный бриллиантами. Взять у кого-нибудь на пару дней. Здесь это не составит труда.
Джакомо хвалил Иеремию, похлопывал по щеке, однако не мог избавиться от смутной тревоги. Неужели он сам ему не верит? Сам не знает, к тайне ли прикоснулся или поддался мистификации? Но какая же это мистификация! Разве он не видел собственными глазами пять, десять, двадцать раз, как застывают в воздухе между пальцами мальчика крупные и мелкие предметы, разве не обводил их рукой, дабы развеять дурацкие сомнения: нет ли тут невидимых нитей или растягивающегося клея? — но ощущал лишь приятное тепло?
Нет, этот мальчик — настоящее сокровище, бриллиант чистой воды. И покажет он его не в темном переулке, украдкой вытащив из-за пазухи, а при королевском дворе. Однако, чтобы бриллиант засверкал и ослепил не только глупцов, но и маловеров, его нужно тщательно отшлифовать. И поместить в достойную оправу.
Вскоре ой уже знал в какую. Ночью ему приснилась Флоренция, грязная конура, потек на стене, под которым чудаковатый попрошайка философ посвящал его в тайны своего искусства. От волнения Джакомо даже присел на постели. Как его звали: Альберт, Альбрехт? Потянулся за бутылкой вина. В жизни все может пригодиться. Даже знакомство с флорентийским нищим, имени которого память не сохранила. Но все, чему тот его научил… о, это он помнит. Они обалдеют от изумления. Решено. Отхлебнув последний глоток, Казанова отставил бутылку. Он сам тоже покажет, на что способен. С утра надо быть в форме. Времени осталось немного. Два дня и всего одна ночь.
Щербатый художник, узнав, за чем пришел Джакомо, чуть не набросился на него с кулаками, но… раз таково распоряжение короля… Если необходимо — пожалуйста. И золотой краски он тоже не пожалеет. Для его величества — отдаст последнее. Крикнул девушку, произнеся какое-то мягкое, незнакомое Казанове имя, когда же она вошла — растрепанная, с огромными, едва сдерживаемыми рубашкой грудями, — без единого слова указал ей на дверь. «Я, наверно, рехнулся, — подумал Джакомо, заметив в глазах художника опасный блеск, — он же при первом удобном случае меня убьет. Всякий бы убил», — буркнул себе под нос чуть позже, ведя к экипажу девушку и размышляя, как ее одеть.
Бинетти уговорить оказалось сложнее, однако и она в конце концов согласилась. Осыпала его изощреннейшими проклятиями, но сообразила — на это у нее хватило ума, — что нельзя упустить случай представить Лили ко двору, пусть даже в несколько необычных обстоятельствах. Еще пять дукатов за аренду зала и столько же — портному за платья.
Внутри помещение, правда, больше походило на амбар, чем на зал для репетиций, но горевать по этому поводу было некогда. Джакомо усадил всех перед собой, распределил роли. У Иеремии — одна задача, у него с девочками — другая. Очередность он установит в последний момент. Собственно, и им, и мальчику предстоит продемонстрировать одно и то же: торжество духа над материей, новые, на пограничье искусства и чуда, возможности человеческой натуры. Сначала Иеремия. Выглядит усталым, каким-то отрешенным. Но костюм сидит хорошо, пускай только не горбится так — скрюченный, он не на всемогущего мага похож, а на испуганного школяра. Не понимает, что ему говорят? Ах да, он же не знает французского. Одна Лили… Не важно. Понадобится — поймут. Он сам им все покажет. Не только Иеремия умеет творить чудеса — он тоже. Сейчас они в этом убедятся.
Василь ждал, взвалив на спину стул. Давай. С грохотом поставил стул посреди зала. Кстати, и этого силача надо использовать. Пусть ассистирует Иеремии, да, да. И не один, лучше всего с Лили, должен ведь кто-то подавать мальчику реквизит. Невинность и порок, ангел и животное. Хорошо, это произведет впечатление. Джакомо тронул подружку тосканца за плечо:
— Тебя как зовут?
Одетая пастушкой, она выглядела достаточно соблазнительно, чтобы вызвать интерес, и вместе с тем достаточно скромно, чтобы не шокировать утонченное общество. Но глаза коровьи.
— Поля.
Это Сара пришла ей на выручку. Боже, Поля, Полина… судьба — злая насмешница — наделила простецкую девку именем его лондонской возлюбленной. Но разве это не добрый знак? Легонько подтолкнул Полю к стулу. Пусть сядет. Села. Хорошо. Это и требовалось. Широко расставленные ноги, чуть не лопающаяся на заду юбка, рвущиеся из блузки груди…
Никто не подумает, что ее будет легко сдвинуть с места. А уж тем более поднять двумя пальцами.
Джакомо показал девочкам, что им делать. Задача была нехитрая, но все равно они смотрели на него, как на чудодея. Скрестить указательные пальцы, быстро приблизиться к сидящей на стуле Поле и — одним движением — вверх. Сара и Этель спереди подхватывают ее под коленки, они с Лили — сзади под мышки. Сейчас попробуем, как получится. Ничего не получилось. Поля качнулась вперед, взбрыкнула ногами, но, несмотря на старания девочек, не приподнялась ни на йоту. Джакомо-то понимал почему, а его помощницы расстроились. Bene. Пусть сомневаются — тем тверже потом уверуют. Без труда убедил девочек — и так же впоследствии убедит королевских гостей, — что только чудо может поднять в воздух развалившуюся на стуле корову. И он, Казанова, им это чудо явит.
Пусть прекратят перешептываться и шмыгать носом и подойдут к нему. Он выбрасывает вперед руку… вот так, к ним, видят?., магнетическая сила притягивает их руки, чувствуют?., теперь остается только объединить духовные и физические силы, поняли? Уже видят. Но еще не чувствуют и не понимают. Что ж, надо набраться терпения. И он кладет их ладошки на свою, шикает на Полю, пытающуюся подглядеть, что они там, за ее спиной, делают, наконец накрывает маленькие ручки второй рукою. Девочки замирают, как по команде уставившись в одну точку — на перстень с сапфиром у него на пальце.
Сосредоточиться, думать только о том, что нужно сделать. Это главное. Сейчас они превратятся в одухотворенных кариатид. Джакомо верил в то, что говорил, и — каким-то уголком сознания — не верил. Будто в фантастический сон. В чувствах, которые его обуревали, было что-то от нереальности сновидения. Он не просто сомневался, он боялся того, что должно произойти, но не позор его страшил — смерть. Точно не пышнотелую Полю предстояло с помощью девочек поднять, а прыгнуть в бездонную ледяную пропасть. Со времен Флоренции он многократно проделывал этот трюк, но всякий раз испытывал подобные чувства. Потому и не любил похваляться этой своей способностью: пустяковая на первый взгляд забава могла обернуться серьезными неприятностями. Потому и демонстрировал свое искусство, лишь когда судьба загоняла его на край бездны.
Ощущают ли девочки то же самое? Должны, иначе ничего не выйдет. Внутри у Казановы все дрожало, пирамидка ладоней свинцовой тяжестью давила на руку, но он собрался с духом и вполголоса скомандовал:
— Начали!
На сей раз движение было слаженным, гармоничным, скрещенные пальцы попали куда надо, но туша на стуле только чуть всколыхнулась, будто на одну Полю уселось еще пять таких же. Однако через секунду кольнувшая сердце льдышка растаяла: тело утратило вес, ноги-колоды, могучая задница и груди, тяжелые, как буханки хлеба, с легкостью взлетели высоко вверх. Molto bene![35]
Девочки завизжали от восторга и, забыв про Полю, закончившую полет на полу, бросились обнимать Казанову, умоляя повторить еще разок. Получилось. Живем! Все будет хорошо. Он в очередной раз избежит падения в бездну. А ведь то была лишь первая попытка. Они еще поупражняются, поупражняются — впереди целый день и целая ночь, Поля у них еще запорхает в воздухе. Придворные павлины и попугаи онемеют, просто онемеют, увидав такое. Джакомо обнял несмело приблизившегося к ним Иеремию.
— Видишь: и ты можешь кое-чему у меня поучиться.
Одни они были недолго. Вначале в дверь заглянули два актера из театра. И исчезли, прежде чем он успел их прогнать, но, конечно, это они через минуту притащили с собой шумную компанию. Казанова на мгновенье оцепенел, увидев Катай, нежно поддерживаемую Браницким, однако быстро пришел в себя: в конце концов, теперь его с этой женщиной ничто не связывает. Пусть болит голова у Бинетти, неестественно оживленной, благосклонно принимающей ухаживанья какого-то дурного ферта. Остальных Джакомо не знал, но нетрудно было догадаться, кто они, и еще легче — кем бы хотели быть. При виде «труппы» все так и покатились со смеху, ввалились в зал, обступили со всех сторон, норовя дотронуться, ткнуть пальцем, а то и подсовывая ручку для поцелуя, разахались, засыпали вопросами: что, как, зачем. Казалось, ничего хуже и быть не может, но внезапно дверь с грохотом распахнулась и в зал на пронзительно ржущей лошади влетел пьяный князь Казимеж в сопровождении не менее пьяного приятеля в офицерском мундире. Офицер слез, а точнее, свалился с седла и тут же замешался в толпу актеров, князь же, бросив поводья ухажеру Бинетти, подошел к Казанове:
— Конь, понимаете ли, понес.
«Брат короля, — подумал Джакомо, — в таком звании все дозволено». И любезно улыбнулся: милости просим, будем рады. Охотнее всего он бы всадил пьянчугам в задницу по петарде, какими в детстве перед Рождеством шпиговали кроликов — чтобы пулей вылетели через порог, — но сейчас не время шутить шутки. Брат короля. Все равно что сам король.
Офицер начал вырываться из рук удерживающих его актеров.
— Не ври, Казимеж. Это не конь, а кобыла. Доказать?
У Браницкого от ярости окаменело лицо.
— Полегче, господа. Здесь дамы.
— Где, где? — загоготал офицер, шутовски вращая глазами и ворочая головой. — Не вижу.
Князь Казимеж попытался унять приятеля, но гогот заглушил его несвязное бормотанье. Испуганная кобыла взбрыкнула, фертик отлетел к стене, когда же, в порыве отчаянной отваги, хлестнул ее по морде поводьями, та задрав хвост, выстрелила как из пушки, если не из целой батареи. Это уже была катастрофа. Сейчас Браницкий его убьет, подумал Казанова, видя, как, предвещая неминуемую беду, темнеют пятна на лице графа. Боже, расправа с князем… да это все равно что расправа с самим королем. Вина падет на всех свидетелей.
И им тоже не избежать расправы. Надо что-то сделать, предотвратить кровопролитие, но… неизвестно, с чего начать.
— Н-да, все лучше и лучше. Позволь тебя на минутку, князь…
Не убьет, слава тебе Господи, только даст сопляку пощечину или обругает последними словами. Браницкий сунул руки за пояс и взревел громче, чем княжеская кобыла минуту назад:
— Кругом! Чтоб я вас тут не видел!
Боже! Да за такие слова князь его растерзает, не побоится пролить графскую кровь, понял Джакомо, видя, как улыбка на губах Казимежа застывает, превращаясь в непроницаемую гримасу. Мокрого места от Браницкого не оставит, пальнет из пистолета в лоб или рассечет саблей. Это же князь, почти король, он никому не позволит так с собой обращаться. Пальцы, теребящие пуговицы мундира, уже кого-то душат, давят, стирают в порошок. Сейчас они дотянутся до сабли, и ничто не помешает возмездию. Джакомо хотел броситься между ними: они ему все испортят, дело пахнет кутузкой, а не выступлением при дворе, но не тут-то было — ноги приросли к полу.
Секунда тишины длилась дольше вечности. Гримаса на лице князя вновь сменилась улыбкой — вымученной, неискренней, но все же улыбкой:
— Я…
Пресвятая дева, спасибо тебе за помощь! Не убьет! Только распечет, пригрозит королевским трибуналом, может, съездит по роже, но разве кровь из носа — настоящая кровь? И вспомнить будет нечего.
— Прошу прощения…
Сон это или явь? Пальцы разжались, руки вытянулись вдоль лампасов, щелкнули каблуки, князь шутовски отдал честь, чуть не упав при этом, и обхватил за плечи рвущегося в бой приятеля. Но, прежде чем повернулся, прежде чем исполнил отданную Браницким команду: «Кругом!» — неожиданно трезвым взглядом посмотрел Казанове в лицо и, словно приподняв на мгновение маску, заговорщически подмигнул.
Едва за князем закрылась дверь, свита Браницкого забила в ладоши, закричала: «Виват!» Откуда-то появилось шампанское, бокалы; Джакомо сам бы охотно выпил глоток, чтобы преодолеть растерянность. Катай явно избегала его взгляда. Может, оно и к лучшему: ничего умного у него на физиономии сейчас не прочесть. Тьфу! Вонь от лошадей и хамские вопли. Его стайка у стены испуганная, верно уже ни на что не способная. Рядом с Лили, конечно, Бинетти, квохчущая — как мамаша? как сводня? Возможно, и то и другое. И этот раздувшийся от гордости индюк посреди зала, небрежно кивающий в ответ на поздравления. Величественный, красивый и благородный. Поистине всем панам пан, граф из графов, самец из самцов. На него, а не на Казанову устремлены взоры женщин, графу огненным пируэтом обещает Катай то, в чем ему отказала. «Черт, я начинаю ревновать к какому-то глупцу», — подумал Джакомо и велел Василю сходить за стульями. Пора показать, что они умеют. И пусть принесет пару ведер опилок. Грязь под ногами мешает работе.
Но и опилки не помогли. Казанова всячески оттягивал начало, болтал без умолку, объяснял суть дела и несущественные детали, подбадривал оробевших девочек, однако чувствовал, что его усилия напрасны. Прежнее настроение не возвращалось. Поля опять налилась свинцовой тяжестью, плюхнулась задницей на пол. Кто-то засмеялся, дамы зашикали, но когда при второй попытке опрокинулся стул, некому уже стало утихомиривать весельчаков. Merde. Казанову так и подмывало выместить злобу на своих перепуганных помощницах, но он понимал, что девочки не виноваты. Виноват он сам. Не сумел сосредоточиться, подчинить себе их волю. В голову лезла какая-то галиматья: почему ему подмигнул князь Казимеж, Иеремию раньше завтрашнего дня нельзя показывать, а что, если бежать через Литву, в тех краях его никто не станет преследовать, да, никто, кроме волков, надо купить шпагу, проследить, чтобы Василь почистил башмаки новой мазью, у одной из девочек потные ладони… Когда башка забита идиотскими мыслями, в воздух не поднять и пушинку, а уж тем более такой мешок плоти, как Поля. Да еще эти насмешливые взгляды, обжегшие спину, стоило ему отвернуться. И все более громкое бормотание Браницкого, развалившегося в кресле как пять графов, два князя и по меньшей мере один король разом.
Тысяча чертей, он увядает, а тот с каждой минутою расцветает, у него от бессилия опускаются руки, а тот раздувается от уверенности в себе. Нет, этого нельзя допустить. Нельзя позволить, чтобы здесь огонь погас, а там разгорелось пламя, здесь кое-что сникло, поскольку выросло там. Как? У него, первого петуха Европы, повиснет, а у этого хамоватого графа торжествующе встанет? Не бывать тому. Необходимо немедленно что-то сделать.
Джакомо согнал со стула Полю: им с Иеремией лучше подождать более благоприятного момента. Попросил сесть на ее место Бинетти. Та кастрировала его взглядом, но ради Лили была готова на все, сама бы, если б могла, вспорхнула к потолку. Дело пошло, хотя это еще был не полет, а медленный подъем. Граф и ухом не повел — продолжал гудеть, как жук в стакане. Что ж, возьмем толстого актера с сигарой в зубах. Толстяк чуть ею не подавился, когда полетел вверх. И опять ничего: оскорбительный, хотя никому специально не адресованный смех. Хорошо. Посмотрим, кто будет смеяться последним.
Катай. Этот номер может дорого ему обойтись, но другого выхода нет. А дешево она никогда не стоила. Идти? Надо испросить позволения у господина и повелителя, но он сегодня великодушен в своем напыщенном торжестве: почему бы не пожалеть несчастного шута, над которым все смеются… Итак, она подходит, садится и, напрягшись от любопытства и легкой тревоги, ждет. А он приступает к делу так, словно не со стула ее собирается поднять, а отодрать на глазах у всех. Сука. Пусть лучше не оборачивается, не то слишком много увидит. Например, блеск безумия в его взоре. Пусть сидит и не шевелится. Сейчас он приблизится и сделает все, что нужно. Хоть на несколько секунд обретет власть над этим великолепным телом, оторвет от пола ноги, всколыхнет грудь и ягодицы.
На глазах у этого зевающего хряка воткнет ей под мышки не два пальца, а пять, десять, может быть, даже одиннадцать.
Джакомо дал знак девочкам. В нем все ожило, смолк шум в голове, перестали дрожать руки. Протянутая ладонь, точно мраморная столешница, приняла теплые вспотевшие лапки; Лили была первой, а перед тем, как он сверху накрыл маленькие ручки второй ладонью — последней. Кокетничает с ним, проказница. Он отметил это не без удовольствия, но тут же себя одернул: не время тешить свое тщеславие, нужно сосредоточиться, сколь это ни трудно. Закрыл глаза. В темноте под сомкнутыми веками увидел другую темноту — резко пахнущую, упругую, скрывающую огненную бездну: общий вход в рай и в ад. Он возьмет ее. Как только захочет.
Пора. Кажется, он в самом деле всадил под мышку девушке не два пальца, а пять, десять, а то и все одиннадцать, и не ограничился пальцами, а помог себе плечом, подтолкнул головой, если не коленом… Катай поднималась, странно изогнувшись: одно плечо — с его стороны — резко подскочило, а второе лишь медленно поползло вверх, поэтому, еще взлетая, она уже начала падать; одной половиной тела рвалась вверх, другой — стремилась вниз. И больно бы ударилась об пол, поскольку девочки внезапно отскочили, если б в последний момент Джакомо ее не подхватил. Колени под ним подогнулись, зубы впились в локоть, но добычи он не выпустил.
Это уже было кое-что. Хотя и не совсем то, чего он добивался. Раздались редкие хлопки. Продолжая держать девушку в объятиях, Казанова так энергично склонил голову, что ткнулся носом в ее полуобнаженную грудь, источающую запах той дьявольской бездны. Катай дернулась, словно ее окропили святой водой. Комедиантка. Еще вчера назначала ему свидание, обещая менее невинные удовольствия. Чему же он удивляется? Кто-то громко кашлянул, а возможно, предостерегающе хмыкнул. Джакомо знал кто. И она знала — еще до того, как Браницкий раскрыл рот.
— Отпусти!
В этом шипенье был смертоносный ад. Джакомо поставил Катай на пол и, с приклеенной к губам улыбкой, смотрел, как она подбегает к графу, прижимается, изображая испуг. Задобрить хочет своего надувшегося господина и повелителя. Шлюха. Но сам он чем лучше? Тоже вынужден перед ним заискивать — Браницкий и для него опасен. Теперь Джакомо почувствовал это с удручающей ясностью. Если не удастся заткнуть ему обратно в глотку издевательский смешок, содрать с лица презрительную гримасу, провал неминуем. И сегодня и завтра при дворе. Он не сумеет сосредоточиться, все испортит. Дело кончится задницами, шлепающимися на пол, и жгучим стыдом, что страшнее любого приговора. Тут не до шуток. Во всяком случае, ему. Придется последовать примеру Катан.
— Теперь, может быть, вы изволите, — граф?
Не соизволил: как он, граф, может на такое согласиться — ведь он же граф! Но вместе с тем словно бы отчасти согласился: разве граф может устоять перед просьбами и едва ли не любовными заклинаниями дам и возгласами мужчин? В общем, как бы согласился, хотя и не совсем. Можно ли дать согласие, когда неизвестно, чем дело обернется: вдруг какой-нибудь клоунадой? Хуже того, известно: именно клоунадой. Но опять-таки эти подобострастные ужимки, эти просьбы, эти бурные аплодисменты. Чего ему, графу, который князьям утирает нос, бояться? От него же не убудет.
— Ладно, так и быть.
И вот граф уже перед ним, вернее, под ним, потому что Браницкий на стуле стал меньше ростом, съежился, притих. Правда, не сразу. Поначалу еще хорохорился, вертелся, фыркал, бурчал себе под нос и всячески показывал, что он выше происходящего, а поскольку сидел лицом к обществу, то и остальных заражал своим высокомерием. Это никуда не годилось.
Если он не подчинит себе графа, то вообще ни с кем больше не справится. Никогда — ни сейчас, ни потом. Только опозорится, прохлопает редкостную возможность. Это в лучшем случае.
Казанова вежливо извинился: он должен кое-что поправить, — когда же Браницкий, слегка удивленный, приподнялся, повернул стул боком. Посадить графа совсем уж спиной к зрителям пока не решился. Но и так неплохо: хоть перестанет их баламутить, болван.
Теперь можно было начинать. Сперва — специально для недоверчивых и насмешников — сделал над головой Браницкого несколько идиотских пассов, достойных доморощенного заклинателя змей. Дешевый трюк, оскорбительный для его интеллекта, но первым делом нужно напустить туману и напомнить им всем, кто хозяин положения.
Так. Бычий загривок, но голова хорошей формы, небольшая, будто от другого туловища. Лучше стукнуть тяжелым предметом, чем душить. Эге, на коже красные пятна, просвечивающие даже сквозь волосы! Фи, недоросль какой-то, а не взрослый мужчина! Прыщавый граф — ну и ну! Гроза князей обсыпан чирьями. — Какая там голубая кровь! И не мужик — мальчишка, ну конечно, теленок, а не бык!
Бедная Катай, раздвигать ноги, чтобы впустить нечто паршивенькое, недоразвитое, маленькое и легкое, как перышко. Да, да, именно перышко. Он без труда вырвет из нее этого съежившегося на стуле зазнайку, подбросит, как ручного голубя, и разрешит полетать. Да, видит Бог, он это сделает, он с них собьет спесь. Пусть увидят, кто здесь на самом деле смешон. Сделает это, сделает. Ведь он ощущает в себе силу, достаточную, чтобы поднять в воздух леса, горы, весь земной шар, а не только прыщавого недоросля. И его девочки это чувствуют. И Сара, и Этель, и Лили, прелестная Лили. Сосредоточенные, готовые мгновенно откликнуться на любой его знак. Они не зазеваются, не собьются с ритма. Сольются в единое тело с четырьмя парами рук, индусское божество, вызывающее страх и восхищение. Что против него Браницкий? Взлетит, не успев пискнуть от страха, взовьется к потолку, воткнется своей покрытой коростой башкой в стропила и, с разбитым черепом, грохнется им под ноги. Да будет так. Он расплатится за Катай. Да, только так. И не иначе.
Начали быстро, дружно, и вот уже их пальцы, точно когти, вонзились под мышки и под колени Браницкого, вот уже лишь секунды, доли секунд отделяют его от взлета… но тут граф рванулся вперед, едва не сбив с ног Этель и Сару.
— Оставьте вы меня, черт побери, в покое!
И, вскочив, больше уже не сел, ни минуты не задержался; увлекая за собой свою свиту, без единого слова объяснения, даже не попрощавшись, устремился к двери. Казанова с трудом сдержал гнев. Опершись одной рукой о спинку стула, другую положил на плечо Лили. Сейчас он ненавидел Браницкого не только за сорванный триумф и за Катай, но и за все грехи на свете, за всех оскорбленных и униженных, за свои и чужие беды. Эх, если бы сейчас ощутить под пальцами шершавую рукоятку ножа и пульсирующий кадык графа, и он бы ни минуты не колебался. Но ему не дано было испытать радость победителя. Он мог лишь крепко вцепиться в жесткий бархат обивки и деликатно, почти нежно — в гладкий бархат девичьей кожи.
— Оставь ее в покое. Сколько раз можно повторять.
Не резкое движение Бинетти и не странная даже для этого общества несдержанность, а блеск настоящего безумия в глазах подтвердил подозрения Казановы. Лили. Его Лили.
— У меня и в мыслях ничего такого нет.
И Бинетти бы теперь не заколебалась, будь у нее в руке какой-нибудь острый предмет. Перед ним была уже не любовница, каждую клеточку тела которой он с давних пор знал наизусть, и даже не женщина, заслуживающая уважения своей отвагой, — нет, опасный противник, жестокий и на все способный враг. Но и он был готов к бою. Что эта дура себе вообразила? Думает, имеет право ему указывать? С какой стати? Несколько раз в жизни она ему помогла, спору нет. Но разве он не отплатил ей сторицей? Не был великодушен, внимателен, не участвовал в ее интригах? Чего же она еще хочет? Унизить его без причины? Пусть попробует! Он ей язык откусит, если не прекратит молоть вздор.
— Предупреждаю: только без твоих штучек.
— Почему? Не вижу оснований.
Она почувствовала, что он вот-вот взорвется, и внезапно сникла. Легонько подтолкнула к двери испуганную и смущенную Лили.
— Основания есть, Джакомо.
Ага, теперь уж ей придется признаться. Лучше бы промолчать, заставить ее заговорить первой — ну а если упустит момент и опять ничего не узнает? Да в самом ли деле он хочет узнать, хочет получить уже ненужное подтверждение своей догадке? Да, хочет.
— Слушаю тебя.
Не скажет. Опять закипает от ненависти.
— Это имеет отношение только к тебе или, может быть… к нам обоим?
— К нам обоим.
Она точно выплюнула эти слова, но без видимого облегчения. Когда же он начал витиеватую фразу, в которой, наряду с деликатным упреком в сокрытии истины, должно было найтись место возвышенному апофеозу ее трогательной заботе о столь прекрасном плоде их любви, резко его оборвала. Это не все. Она бы хотела, она его просит, словом, пусть все остается, как есть. Лили не готова к знакомству с отцом. Да и других причин предостаточно… Он должен ее понять. Должен. Ничего не поделаешь, так уж сложилась жизнь.
Джакомо проглотил обиду легче, чем хотел бы это показать. Никто, впрочем, на них не смотрел и разговора не слышал, а перед Бинетти не стоило прикидываться. Он очень сожалеет… где же это могло быть, в Париже, а может, в Гамбурге, или он так метко попал в цель в этом проклятом Штутгарте после того, как она вызволила его из тюрьмы? Ужасно неприятно… откуда ему знать где, если он не знает когда; у него душа болит, но раз ее материнское сердце подсказывает, что так нужно, — он согласен. Пусть будет, как она хочет. Нежно обнял Бинетти. И все же еще в одной попытке он себе не откажет.
— Когда это было?
— Разве это важно?
— Важно. Хотя бы для Лили.
— Она удовольствуется тем, что я ей скажу.
«Бог мой, — подумал Джакомо, — видно, я ее сильно ранил, раз она столько лет скрывала правду. Но до недавнего времени и обиду ухитрялась скрывать. Притом настолько ловко, что в последние дни даже приходилось избегать ее пылкого внимания».
— В Париже?
Бинетти молчала, но на лице у нее промелькнуло подобие улыбки. Словно ей надоело притворяться суровой и она была не прочь восстановить прежние дружеские отношения. Видимо, не все ужасно в их общих воспоминаниях. Они, как безумные, занимались любовью дни и ночи напролет, расставались, встречались годы спустя, вновь предавались страсти, вновь расставались… Неужто здесь, в Варшаве, должно быть по-другому? Сейчас по-другому, но ведь это лишь минутное недоразумение, не более того. Катай? Разве он виноват? Она же сама подсунула ему эту девку.
— Мы еще можем за все себя вознаградить.
Разрумянившаяся от волнения, сердитая, но уже готовая смягчиться Бинетти показалась ему соблазнительной, как никогда. Они могли б здесь остаться, зал снят до завтра. А за сценой есть очень уютное местечко. Сейчас он всех выпроводит. Репетиция, собственно, уже закончилась. Нет, не уговорил. Она колеблется. Он слишком рано предвкушал победу. В чем дело? Не доверяет. Она что, дураком его считает? Не желает, чтобы он проявлял отцовскую заботу? Ну и не надо, у него найдутся занятия поинтересней, да и не привык он лезть, куда не просят.
— Хорошо. Все будет по-прежнему. Этой проблемы просто не существует.
Ага, теперь уже лучше. Бинетти с явным облегчением вздохнула, а он крепко сжал ее руку. Если только это мешало… Он готов прямо здесь, на полу, на мокрых опилках — так, пожалуй, будет даже пикантнее… Самым чарующим шепотом дохнул ей в ухо:
— Надеюсь, ты не считаешь, что это мой дебют в роли ненавязчивого отца? И предел моих возможностей?
Нет, не таких слов она ждала. Он попал пальцем в небо. Вырвала руку, злобно фыркнула и, повернувшись на каблуках, стремительно, точно кобыла Казимежа, понеслась к двери. Так и брызнули в стороны сырые опилки, на которые он собирался ее повалить. Не повалит. О, святое лицемерие! Без клятв в верности не обойтись. Никогда и нигде. Видимо, даже в борделе. Merde, так и вообще руки опустятся.
Хотя нет. Напротив: Джакомо ощутил неожиданный прилив сил. Вот сюрприз. Помощников отпустил. Пусть хорошенько отдохнут перед завтрашним днем. Он еще немного поработает. Вместе — он остановил ее на пороге — с Полей.
Никогда раньше он такого не видел, хотя знал, что это возможно. Флорентийский бродяга, который в грязной харчевне на берегу Арно демонстрировал ему — по пьяной прихоти или в надежде подзаработать — свои необыкновенные способности, к утру почти совсем отключился и мог только бормотать что-то невразумительное. Один раз и он попробовал — правда, неудачно. Но теперь он, Казанова, понятливый ученик, ощущает в себе достаточно сил, чтобы сделать то, чего раньше делать не рисковал. Сегодня для него нет ничего невозможного. В самом деле: если напряжением воли удается удвоить физические силы, и даже хрупкие барышни пальчиками поднимают кого угодно, то почему бы ему одному не попытаться подбросить в воздух кого он захочет. Без посторонней помощи.
Поля неуверенно обернулась. И на ее грубоватом лице оставила след усталость. Чего ему еще нужно? На всякий случай поощряюще улыбнулась. Что эта корова себе вообразила? Известно что. Раз он бросил перед ней свой плащ, то конечно же для того, чтобы она на него плюхнулась, раздвинув ноги. Не знает, темная, что такое научный эксперимент. Сейчас узнает. Пусть только встанет на колени и постарается расслабиться. Он даст ей знак, когда будет готов.
Тогда он тоже стоял на коленях, ягодицами опираясь на пятки. Только под ногами было не тонкое сукно, а грязный прибрежный песок. Он был полуживой от усталости после затянувшейся на целую ночь пьянки, но бессвязное бормотание бродяги слушал с любопытством жадной до всего молодости. Эта мерзкая, хотя, видно, когда-то красивая физиономия, слова, половины которых он не понимал, и пальцы, способные заколдовать весь мир, несмотря на грязь под ногтями, одновременно отталкивали и притягивали. Ужасно хотелось спать, но разве не стоило пожертвовать сном, дабы приоткрыть последнюю завесу тайны? Сколько лет назад это было? Пятнадцать, двадцать? Больше. Ему еще и двадцати не исполнилось. Боже. Как давно. А будто вчера. Не вчера — сегодня. Только сегодня он ничего не пил.
Хорошо. Можно начинать. Три спокойных, но решительных шага, пускай она чуть-чуть приподнимется, чтобы он мог просунуть пальцы ей под коленки и затем одним движением — ни поясница не заболит, ни один сустав не хрустнет, — вверх. Но как же вверх, когда руки запутались в юбке и не могут попасть куда надо? Пускай немедленно это снимет. Быстрее, время не ждет. Сняла юбку, аккуратно положила рядом. Двадцать лет назад и он, подстегиваемый брюзгливым ворчанием, сбросил плащ и аккуратно положил на песок. Ну что?
В одной рубашке Поля выглядела более соблазнительной и податливой. Опустив голову, покорно открыв шею, ждала. Так и он тогда ждал.
Какой неожиданно нежный затылок, покрытый едва заметным пушком, каким от него веет теплом! Джакомо коснулся губами обнаженной кожи, пахнущей потом и дешевым серным мылом. Решительно навалился на ожидающее чуда тело, уперся грудью в спину, обхватил. Но только просунул пальцы под колени, как, не успев понять, что делает, сам упал на колени и забыл обо всем на свете, о твердом поле, о прибрежном песке, духовной силе и победном напряжении воли. Он уже не вверх хотел подбросить лежащее под ним тело, а наоборот — вдавить в землю. Просверлить насквозь, смешать с опилками и песком. Рубашка слетела через голову. Девушка засопела, как тогда засопел он. Раздвинула колени, как он раздвинул. Дернулась, и он дернулся… может, это ошибка; недоразумение, разве так отрываются от земли? Да нет, не ошибка. Не ошиблись ни пальцы правой руки, ледяным ошейником сдавившие горло, ни пальцы левой, раскаленными щипцами раздвигающие ягодицы.
Странная, кисло-сладкая боль пронзила тело до самого позвоночника. Что с ним? Теряет сознание? И она пискнула, поняв, куда он метит, но сразу умолкла, покорно дожидаясь результата его усилий. Что он тогда видел? Два раздутых собачьих трупа, покачивающихся на волне у берега. А она? Грязный пол — вот и все. Он вошел в нее медленно, легко. И сам удивился: откуда такая сила? А затем и пылкость. Он должен это сделать, должен, иначе ему не отмыться от грязи, не забыть издевательской ухмылки, зловонного дыхания, обжигающего затылок, и позже, после того как все было кончено, смеха, гогота бродяги, не смолкнувшего, даже когда он столкнул его с обрыва прямо в мутные воды Арно, где такой падали место. И еще должен забыть внезапную судорогу отвращения и холодную дрожь, долго сотрясавшую тело, несмотря на плащ и поднимающееся над Флоренцией солнце. И страх, что случилось ужасное и непоправимое, что от объятий пьяного вепря, который на мгновенье его околдовал, заворожил своими дьявольскими штучками, лицо превратится в звериную морду, выпадут зубы, протухнет дыхание, а пальцы украсятся грязными когтями. Он давно уже стер случившееся из памяти, но сейчас вдруг почувствовал, что необходимо выкорчевать даже крохи воспоминаний, что с девушкой надо обойтись так, как тот обошелся с ним. Причинив ей боль, забыть о своей боли. Иначе эта грязь останется в нем навсегда, займет мысли во время завтрашнего выступления, разрушит его карьеру при дворе. Он сделает это, даже если придется разорвать девку в клочья. Сейчас. Немедленно. Вот так.
Колени под Полей разъехались, и она, как колода, рухнула на пол. Все вернулось на свои места. Он свободен. И очень устал. Растянулся на полу с ней рядом. Пусть и утомленный воин отдохнет. Пусть медленно опадает и успокаивается.
Чепуха. Все это чепуха. Никому он зла не причинил. И уж тем паче Поле. Не девственница, наверняка такое делала, и не раз. Да и та история в прошлом — чепуха. Видно, у него в голове помутилось — с чего бы иначе вспомнились обиды, нанесенные невесть когда, он даже точно не знает, сколько с тех пор прошло лет. За что себя корить? Дурацкое приключение молодости… Потому что с мужчиной? А что в этом особенного? В конце концов, лицо его в звериную морду не превратилось, зубы все свои, ногти ухоженные; с дыханием похуже, но немного розовой воды он при себе всегда носит. Нет, он совсем одурел. Будет теперь всякий раз приукрашивать банальную похоть жалостной сказочкой?
А того бродягу он ведь не убил, не утопил, встречал потом в толпе ему подобных, торгующих на паперти четками. И впрямь нет оснований вспоминать таких людей и такие истории.
Немного погодя Джакомо поднялся. Как там она? Вдруг ей стало нехорошо? Поля лежала на боку, в том месте, где он ее оставил. Легонько посапывала — спала.
Ну уж нет, нет, нет. Как можно спать — работа ждет. Он еще не закончил, точнее говоря, только начал. Он действительно чувствует, что сумеет один ее поднять. Помеха исчезла бесповоротно. Надо еще раз попробовать, теперь наверняка получится. Поля взглянула на него — спокойно, вопросительно. Боже, о каких глупостях он думал! Обида — какая обида? Разве жертва станет так смотреть? Да это же глядит сама благодарность. Ну, скажем, благодарность со знаком вопроса: чего он еще захочет?
Тогда, в первый раз, он ее недооценил, сам дал маху. Да и хотелось-то ему, по правде сказать, одного — насолить наглецу художнику. Ну а сейчас… Широковатая, но плотная задница, груди полные и оттянутые книзу ровно настолько, чтобы появилось желание их поддержать, — такая грудь дорогого стоит. И ее спокойная готовность на все. Откуда, черт побери, простая девка знает, в чем он сейчас больше всего нуждается? В спокойствии и готовности на все. Хватит с него авантюристов и авантюристок, целый день трепавших ему нервы.
Рубашку пускай наденет, но только рубашку. Ничто не должно мешать успеху эксперимента. Наука прежде всего. Джакомо поправил ткань, слишком уж обтягивающую Полины округлости, засучил рукава. Надо учиться на ошибках. Свобода движений и сосредоточенность — вот главное.
Отступив на шаг, закрыл глаза. Трудно сосредоточиться, глядя на грязные пятки и соблазнительно выпяченный зад. Эту ошибку он уже совершил. И все закончилось на полу, не между небом и землей, а между ее ягодицами — так-то… Дышал глубоко. Ждал.
Но ничего не происходило. Внезапная дрожь не сотрясала мозг, кромешную тьму не разорвала ни единая вспышка. Пустота, бесформенное ничто. Сейчас он вырвется из этой трясины, доберется до сути; придет наконец озарение, и он увидит свое будущее. Еще один вдох, до боли в груди. И тотчас, откуда ни возьмись, явился друг темноты — страх. Так он и подумал: «Страх, друг темноты» — еще до того, как реально его ощутил. Нет, какой там друг — враг, лютый враг. Предощущение боли, куда более мучительное, чем сама боль, бескрайнее поле и безостановочно кружащие над головой стаи птиц, тяжелая поступь палачей, презрительная ухмылка Куца. Напрячь все силы, очнуться, убежать. Иначе эта тьма поглотит его, вязкий страх и презрение безжалостных хозяев превратят в раба.
Итак, взлет — а не вязнущие в трясине ноги; рывок — а не унылое равнодушие. Раз, два, три. Последний вдох. Но «четыре» прозвучало уже не так решительно, а «пять» Джакомо и вовсе проглотил. Вдохновение пропало, едва он прикоснулся к Поле. Чуть уловимый запах пота и исходящее от нее тепло отбили желание противиться дурацким мыслям — они вновь вернулись. Зачем куда-то бежать? Вот его опора, последняя соломинка, начало и конец, мать и возлюбленная, утешительница павших духом, кормилица голодных, убежище для преследуемых. Это пышное тело в его руках.
И. опять он не сумел ее поднять, но не стал больше напрягать ум и мышцы, дабы убедиться, что ему это по силам. Опустился на колени, но не успел покрепче обхватить девушку, как она, молниеносно перевернувшись на спину, потянула его на себя. Ее рубашка высоко задралась, да и его панталоны от одного движения соскользнули вниз. Он склонился над ней, преисполненный волнением и нежностью. Нужно избавиться от неприятного осадка. Он не маньяк и не насильник. Способен уважать каждую женщину, любить, боготворить. Да, Поля, да. Пусть его обнимет, защитит от злых сил, прогонит затаившуюся где-то под кожей тревогу, — надо полагать, он это заслужил.
Главным для него всегда было первое сближение тел, первое соприкосновение самых чувствительных мест, однако сейчас Джакомо почти ничего не почувствовал. А она уже готова была его принять — мягкая, теплая, влажная. Потому и он вошел в нее нежно и погружался неторопливо, словно в полудреме. Ничто не могло нарушить этот ритм. Ни твердые соски, набухающие под его губами, ни внезапная судорога бедер, требующая более решительных действий.
И так — спокойно и нежно — все шло до конца. Она крепче прижала его к себе, когда он застонал на ее груди, и мир вокруг приветливо замер. Тишина, тепло, покой. Чего еще желать?
«Я становлюсь сентиментален, — подумал Джакомо, слезая с нее и осматриваясь в поисках чего-нибудь, чем можно было бы вытереться. — Того и гляди, превращусь в полного рамоли: начну зимой кормить птичек да устраивать приюты для падших девиц». Но и эти мысли были скорее шутливыми, нежели навеянными искренними опасениями. Ну хорошо. На сегодня хватит. Пора собираться домой. Перед завтрашним экзаменом надо хорошенько выспаться. Он бы заснул и здесь, подле нее, но зал не отапливался, а ночи были холодные. Нет, прелести примитивного существования уже не для него. Тем более что завтра он должен быть в отличной форме. Должен блистать, ослеплять, передвигать горы. Домой. Мы едва живы, убедился не без удивления, застегивая панталоны. Вот уж действительно в первый раз он недооценил Полю и только сейчас увидел, на что она способна. Но и этого довольно. Быстрей домой, поужинать, выпить подогретого вина — и в теплую постель, безо всяких женщин.
Что-то, однако, его удержало. Быть может, страх, что после этой неудачи и дальше все пойдет кувырком. Быть может, остатки энергии в мышцах или неожиданное проворство, с которым Поля встала на колени, и сожаление, что такая оказия скоро не повторится. А может, простое упрямство. Он потянулся за плащом, на котором она стояла, надевая узорчатую блузку. Но не дотянулся. Передумал еще до того, как пальцы коснулись пола. Может, потому у него ничего не получалось, что, хотя она все понимала, ждала, а то и желала удачи, неотразимая мощь ее плоти ослабляла его духовные силы, и, она камнем устремлялась к земле вместо того, чтобы перышком взлететь вверх. А если попробовать неожиданно?.
Он бы полжизни отдал, чтобы на этот раз получилось. Все силы мира, на помощь! Шагнул вперед и, набрав полную грудь воздуха, как перед прыжком в воду, просунул руки под колени полуобнаженной девушки. Ничего. Вдохновение оказалось мнимым. Пустота. Только веснушки у нее на шее и скользкий пот под коленями. Она даже не шелохнулась, но, едва он распрямился, крепко схватила его за щиколотки. Еще минута — и он потеряет равновесие. Что она, с ума сошла?
— Пусти!
Не послушалась. Он хотел ее оттолкнуть, но Поля потянула его на себя, он рухнул как подкошенный, растянулся во весь рост на полу, и вот она уже усаживается на него верхом, бесстыдно показывая все, что можно показать, и тянет руку туда, где сейчас вряд ли что-нибудь найдет. К черту, только не это, на сегодня хватит — он не хочет, ничего больше не хочет. Она неправильно истолковала его движение, ему не то было нужно, совсем не то.
— Слезай!
Не понимает по-французски, сука. Да и что она вообще понимает, кроме того, что коли уж села на него, надо поставить стоймя его надломленный недавней бурей бушприт. Хотя нет, кое-что понимает, поскольку, когда он попытался ее сбросать, только засмеялась и крепче сжала бедра. По роже бы за такую наглость, но как дать по роже, когда руки заняты — она поспешила положить их себе на грудь. А грудь у нее!.. Сама Катай может позавидовать. Но что это, разрази ее гром: у него уже пропала охота бежать? А остаться… потом ведь стыда не оберешься… разве что подсобит какая-нибудь неведомая сила. Тысяча чертей! Последствия такого конфуза будут пострашнее любых других напастей. Возможно, этот мазила специально ее подослал и уж конечно не упустит случая раззвонить о его позоре. Вся Варшава покатится со смеху, сотрясая землю и небо. Этих безжалостных придворных он знал, как самого себя.
Итак, спасай свою честь, Джакомо. Сосредоточься, и ты подбросишь эту наглую задницу до потолка. Еще две секундочки. Закрыть глаза, подчинить себе все мысли и мышцы, дождаться, пока налетит космический вихрь, вливая божественную силу, что и горы сдвигает, и блоху может превратить в тигра. Увы! Не нужно было открывать глаза, чтобы убедиться, сколь он далек от успеха. Но и мрак не сулил надежды. Давние страхи в любую минуту могли вновь на него навалиться. Джакомо стиснул давившую на ладони грудь. Раз, другой, но ничего не добился. Идиотизм. Рванулся, закипая от злобы — неизвестно, то ли на эту девку, то ли на себя. Она его не отпустила, но могучее тело заколыхалось; откинувшись далеко назад, Поля шире развела колени, чтобы не вылететь из седла, которое себе на нем устроила. Казанова приподнял голову; теперь можно и открыть глаза.
И тут его наконец проняло, хотя представившееся зрелище пригвоздило к полу. Меж раздавшихся в сторону стеблей таился цветок редкостной красоты, светозарный путь вел к самой настоящей девичьей калиточке. Да, да, не к широким воротам, готовым принять полк солдат, и не к соблазнительно распахнутому парадному входу, а к маленькой калиточке: поисками таких — отнюдь не пренебрегая их менее привлекательными сестрами — он занимался всю жизнь. Ну, может быть, не всю. С тех пор как Беттина… Сколько ему тогда было — одиннадцать? Как же так — ведь он уже не в первый раз с Полей и, дурак, ничего не заметил? Да, не замечал, зато сейчас заметил. Больше того — как зачарованный, уставился на чудо природы, внезапно открывшееся ему между ногами простой польской девки. И в этом Катай тоже может ей позавидовать.
Поля вздохнула громко, жалобно. Теперь должно произойти еще одно чудо. И, прежде чем она отчаялась, произошло. Блоха превратилась в тигра, тигр зарычал, обнажил клыки, прыгнул. Сейчас он покажет класс. Придворные сплетники языки проглотят, подавятся своими дурацкими смешками. Джакомо приподнялся на локтях, чтобы ей помочь, но Поля толкнула его кулаком в грудь так сильно, что он стукнулся спиной об пол. Рехнулась? Однако бунтовать было поздно, он уже вошел в нее, ему уже хотелось безумствовать, биться головой о стенку, высекать мириады искр. Впрочем, и это оказалось не в его власти.
Не он задавал темп, не он определял, когда первоначальной сдержанности надлежит смениться бурным кипеньем, а затем беспамятством. Ей нужно было только его заполучить. Ничего больше. Никаких признаний, поцелуев, даже перемены позы. Но и не меньше, ибо, когда он попытался, воспользовавшись ее возбуждением, украдкой улизнуть, тут же его цапнула и направила на верный путь.
Тысяча чертей! Бешеный галоп, молотьба ягодиц по его бедрам, бесстыдное чавканье скользких от пота тел… Что это? Ей будто огонь под хвост сунули. А он, этакий умник, не видит, что подзаборная шлюха использует его всего лишь как палку, как безымянный предмет, с которым нечего считаться. Почему, о небо, он ей такое позволяет? Но ведь то же самое она недавно позволяла ему. Да, да, эта деваха, эта Поля, сейчас шворит тебя, Джакомо, как ты шворил ее несколько минут назад. Эта мысль больно его уколола, но возмущаться по-настоящему не было ни охоты, ни сил. Будь что будет. Какая разница, кто наверху.
Однако — хватит! Помедленнее. Осторожней, так она ему все кости переломает. Если бы только кости — яички завтра раздуются, как воздушные шары, хорошо хоть не проколотые. И тише — она своими воплями всех мышей в норах переполошит. Merde. Неужели это никогда не кончится?
А через минуту ему уже захотелось, чтоб не кончалось. А еще через минуту он почувствовал, что неминуемо кончится. Прямо сейчас, при очередном скачке неугомонного тела. Джакомо приподнял голову, чтобы увидеть, как все взлетит в воздух, как он и ее подбросит силой своего взрыва, как они вместе воспарят к потолку, волоча за собой шлейф пыли и медленно оседающих опилок. И вдруг над ее волнующейся грудью в рамке кустистой подмышки увидел безумные глаза Иеремии.
Надо крикнуть, чтобы он убирался, прорычать повелительно «Вон! Как ты смеешь!» — но ничего этого Казанова сделать не смог. С губ сорвалось только нечленораздельное бормотанье — и все было кончено.
Нет, не кончено — она еще издала какой-то странный стон, словцо бы подавилась кашлем. От нее он такое услышал впервые. Ну конечно, стоило дождаться этого момента, чтобы понять: раньше ему не удавалось ее удовлетворить. Видимо, потому она решила взяться за дело сама. Ну и что? Кто сказал, что он обязан ублажать всех на свете? Мало, если только некоторых?
Казанова не разжимал объятий. Еще минутку. Он умрет, если пошелохнется. Суметь бы хоть слово сказать Иеремии. Почему он стоит, не сводя с них глаз? Только что был бледен как полотно, а теперь покраснел как рак. Всякий бы на его месте покраснел. Что поразило мальчика? Великолепное, классических пропорций тело, достойное резца древнегреческих скульпторов? Нет, скорее вспотевшая, бесстыдно оттопыренная задница. Вон! Почему — вон? Хватит таращиться, пусть лучше стащит с него эту тушу. Еще немного, и он испустит под нею дух. И так уже чуть живой — отнюдь не от счастья. А впрочем, пускай глазеет. По крайней мере, кое-чему научится. Он в его возрасте не довольствовался созерцанием. Интересно, откуда этот щенок здесь взялся? И что он, собственно, видел?
— Ты давно здесь?
Иеремия невразумительно что-то пробормотал, теперь уже глядя в пол. Сухие травинки в волосах. Должно быть, спал за сценой. Не важно. Важно дожить до завтра.
— Ладно. Отведешь Полю домой. Я еще задержусь ненадолго.
Джакомо плохо помнил, как и когда оказался в своей постели. Точно так же он раньше затруднился бы сказать, зачем остался. Уж наверное, не для того, чтобы в конце концов наткнуться на компанию подвыпивших гуляк в офицерских мундирах и, поддавшись их уговорам, отправиться в поход по каким-то грязным и шумным кабакам. Кому он не решился отказать — им или себе? Впрочем, не важно — погулял на славу. Хотел отдохнуть, а устал так, что едва дышит. Хотел избавиться от ненужных мыслей, а теперь голова тяжелая, как котел. Хотел напиться — пил, пил, но жажда только усиливалась. В него вселился какой-то демон противоречия. Он прекрасно знал, чего не надо делать, и именно это делал с большим удовольствием. Ставил кому ни попадя, орал на всех языках мира, рвался в драку и, главное, поглощал рюмку за рюмкой омерзительной водки. От одного запаха которой хотелось блевать, а от вкуса — умереть на месте. Проснулся посреди ночи, почувствовав, что сейчас произойдет и то и другое.
Скорее, все же его разбудили: из глубины дома доносились какие-то звуки, кашель, что-то со стуком упало. Пожар? По крайней мере, воды будет вдоволь, а то сейчас — ни капли. Этот болван Василь, конечно, не позаботился. «Василь!» — закричал Джакомо что было сил, но… с губ не сорвалось ни звука. Господи, может быть, он уже на том свете, может, это вовсе не явь и не сон…
Лихорадочно ощупал себя. Голова, ноги — все на месте; сердце бьется. Живой. Это главное. Синяк на лбу до завтра сойдет. А нет — высыпет на него кило пудры. Болело еще в одном месте, но тут уж он помнил отчего. Поля. Поразительная Поля. Здоровенная туша с дырочкой Беттины. Еще немного, и от него бы мокрого места не осталось. Она-то куда девалась — должна быть при нем, облегчить страдания, напоить, помассировать голову. Ох, вытянуться бы сейчас рядом с этим телом, прохладным, озябшим во сне, лежать, ни о чем не думая, и радоваться любым проявлениям жизни. Отдыхать. Потом тронуть ее пальцем, легонько, чтобы явственнее ощутить прикосновение, быть может, перебросить через нее ноги — на всякий случай, чтобы не убежала, — и так дождаться утра.
Пить. Все равно что, хоть воду из таза. Но и таза не видно. Ну и банда. Он подохнет от жажды, и ни один из этих дармоедов пальцем не шевельнет. А ведь они здесь, здесь, он слышит чей-то неунимающийся кашель. Медленно встал, голова закружилась, желудок подскочил к горлу, но холодный пол под ногами сразу привел его в чувство. Открыл дверь в сени: где-то тут должно быть ведро с водой. Уже нащупал железную ручку и привязанную к ней кружку, как снова, отчетливо и близко, услышал звук, который раньше, не задумываясь, принял за кашель. Неужели он настолько пьян, так отупел, что не может отличить любовный стон от харканья чахоточного? И не узнать голоса, который совсем еще недавно сверлил ему уши. Поля? С Василем?
Кружка выпала из рук и плюхнулась в невидимую воду. Джакомо едва сдержался, чтобы не пнуть ведро ногой. Совсем сдурел из-за этой проклятой водки. Кто он? Одиннадцатилетний мальчишка, топчущийся, дрожа от холода и волнения, в коридоре под дверью Беттины, которая не отзывается на его шепот и стук, не впускает к себе, забыла клятвы, навеки связавшие их прошлой ночью? Еще не познавший женщины сопляк в ночной рубашке, услышавший на лестнице шаги возвращающегося домой хозяина и увидевший, как распахивается дверь другой комнаты, где живет этот прыщавый ублюдок Берти, и на пороге появляется его возлюбленная Беттина, судорожно подтягивающая чулки?
Вот именно. Он еще не окончательно лишился ума. Какие одиннадцать лет, какая рубашка? — на нем только разорванные на животе панталоны. Дрался, отбивался от каких-то подонков? Кажется, за их компанией из кабака в кабак таскалось несколько подозрительных типов. Хорошо, он успел раньше истратить деньги. Но Василю все равно надает по шее, в лучшем восточном стиле. Что за беспорядок в доме! Ни воды под рукой, ни ночной рубашки. За что этот сукин сын получает жалованье? За то, что потаскух шворит?
Тишина. Только в голове шумит. Джакомо по локоть опустил в ведро руку. Вода была ледяная, но если бы сейчас пришлось выбирать между кружкой родниковой воды и прекраснейшей из женщин, он бы ни секунды не колебался. Ну, может, секунду, прикидывая, нельзя ли совместить то и другое, но потом прильнул бы губами к кружке и пил, пил, пока дух не захватит.
Ну наконец-то. Облегчение. И тишина. Это главное. Опять, верно, почудилось; и что за мерзость лезет в голову? Да и какое ему дело до этой ненасытной шлюхи? — его сейчас вообще ничто не должно интересовать. Обратно в постель и спать, спать, исчезнуть из этого мира — вот единственное, что ему хочется сделать. И незамедлительно. Но сделал он совсем другое.
Внезапно сверкнула мысль: а что, если этот утомительный безумный день, изнуривший ум и тело, подготовил наступление единственной, самой важной минуты? Сейчас у него все получится, не может не получиться. Разве мир не соткан из противоречий, разве он, Джакомо Казанова, не был сегодня унижен и не унижался сам ради того, чтобы наконец воспарить? И чем ниже пал, тем выше вознесется. Никого нет. Даже этот бородатый дьявол, чей пронзительный взгляд он с некоторых пор все чаще ощущает затылком, наверно, храпит без задних ног. Видимо, так и должно быть. Безо всяких свидетелей он покажет свою истинную силу. Она уже вибрирует в каждой клеточке тела. Еще несколько мгновений — собраться с мыслями, напрячь все мышцы для последнего усилия, — и он, вершок за вершком, оторвет сперва одну, потом другую стопу от каменного пола и повиснет в воздухе. А может быть, и взлетит, вспорхнет, как птица. Если б не этот идиотский низкий потолок…
Джакомо попробовал оторваться от пола, но пол приподнялся вместе с ним. Это еще что? Злобная выходка материи, защищающей свои права? Сто тысяч храпящих чертей! Он плевал на эти права, нужно только повыше подпрыгнуть, земля сама уйдет из-под ног. Подпрыгнул, повис на секунду в воздухе, но, не успев обрадоваться, снова почувствовал под ступнями каменную твердь. Ах так? Что ж, попробуем по-другому.
Нащупал у стены продолговатый предмет. Скамейка. В темноте все стороны света перемешались, закружились, вовлекая его в бешеный водоворот: даже не двигаясь с места, он с трудом удерживал равновесие. Тем не менее взобрался на расшатанную доску, выпрямился, раскинул руки. Он орел, орел, расправляющий крылья над пропастью, в которую сейчас бросится лишь затем, чтобы ее покорить и высмеять, и это произойдет, едва он, взмахнув могучими крылами, величаво воспарит ввысь.
Прыгнул. Со стуком бухнулся на колени; впрочем, пола коснулось лишь одно из них. Схватился за что-то, хотел подтянуться, чтобы окончательно не упасть, а затем, быть может, с трудом — уже не как орел, а как человек, — взлететь, но не успел. Стена вдруг куда-то отъехала, и, еще не поняв, что происходит, цепляясь за ручку распахнувшейся двери, он влетел в небольшую комнату. Там было светлее, чем в коридоре, да и глаза уже привыкли к темноте. Поля. Пышное Полино тело, обвившееся вокруг чьих-то ног, бедер, плечей. Но этот стройный, мальчишеский торс не может принадлежать Василю. Иеремия, разрази его гром! Ну и ну, смекалистый оказался ученик. Поля и Иеремия. Спят или притворяются, что спят. Не важно.
Джакомо тихонько попятился и закрыл за собою дверь. Опять его мучила жажда и кружилась голова. Взорваться от ярости помешало лишь сознание, что немного он все-таки полетал.
День начался скверно. Сперва он выбранил Василя за то, что тот не протопил печь, а потом за то, что протопил и напустил полную комнату дыма: уж лучше замерзнуть, чем задохнуться. Эта жалкая рассудительность, имеющая мало общего со здравым смыслом, который, как правило, не изменял Казанове, пока его не занесло в эту проклятую страну, стоила Василю сильного пинка и обещания последующих, если он немедленно не приведет кого-нибудь, кто бы починил чертову печку. У Джакомо стучало в висках и бунтовал желудок при одном воспоминании о том, сколько гадости было вчера съедено и выпито. А тут еще глаза стали слезиться от едкого дыма. Содом и Гоморра. Он залил очаг водой и открыл окно.
Стало немного полегче. По крайней мере, можно было дышать. От первого глотка свежего воздуха Джакомо закашлялся, сплюнул, громко высморкался. С улицы донеслись невнятные звуки — то ли сдавленные проклятья, то ли отголоски перепалки; мимо шли люди, один мужчина повернул и направился к их дому, но — наткнувшись на взгляд Казановы? — остановился, прислонившись к стене, и стал раскуривать сигару. Знакомый? Нет. С таким хамьем он не знается. Откуда же чувство тревоги? Чепуха. Мир — увы, серый — вступает в очередной день своей — увы, безрадостной — жизни, торговки на площади визгливо переругиваются, возницы щелкают кнутами, с подвод на землю летят связки поленьев и бидоны с молоком, все так же, как было и как будет, но почему-то на лбу выступил холодный пот от страха. Опять за ним кто-то следит?
Едкий чад еще не развеялся, а Джакомо уже стало холодно. Он вышел из комнаты, заглянул в кухню, но ни Сары, ни Этель не было. Почему — уже поздно или еще рано? Хорошо, он не голоден, а то бы и им могло достаться. А Иеремия? Каморка мальчика тоже была пуста. Этот-то куда подевался? Кто подаст таз, кто поможет одеться? Ему ведь даже нагнуться трудно. Дармоеды, никогда их нет под рукой. Хотя на самом деле Джакомо был этому рад. У него не было желания никого видеть, и уж меньше всех Полю и Иеремию. Что можно сказать щенку: что без разрешения садовника в чужом саду не хозяйничают? — но он сам тысячу раз так поступал. А чтобы обратить все в шутку — это был бы единственный достойный выход, — надо сначала собраться с силами.
Джакомо вернулся к себе. Ноги сами понесли его к окну — не только для того, чтоб закрыть. Мужчины с сигарой не было. Ну вот, снова чуть не свалял дурака. В каждом прохожем простецкого вида готов видеть преследователя. Ничего, это пройдет. В первом же борделе Гданьска, Вроцлава или Кракова. Высунулся подальше, чтобы окончательно отмести подозрения. Неподалеку, на противоположной стороне улицы, стоял еврейский мальчик. Тот самый. Натянутая на торчащие уши шапка, съежившаяся от утреннего холода фигурка — да, это он. Только, пожалуй, побольше корзина, доверху набитая булками, — лакомством, к которому озябшему замухрышке запрещено притрагиваться. Казанове вдруг захотелось есть — ничего странного, он не верблюд, чтобы сидеть на одной воде. Знаком подозвал мальчика. Тот неуверенно огляделся, и только когда он еще раз махнул рукой, сдвинулся с места, сгибаясь под тяжестью корзины.
— Я беру все.
Даже не посмотрел, какую монету кладет на стол; не важно, он бы и последнюю отдал. Ведь сегодня вечером — всплыло в памяти — он будет богат. Пусть и этому несчастному с горящими глазами на испуганном лице хоть что-нибудь перепадет.
— Вместе с корзиной.
Кто-то другой говорит и думает за него. Он сам сидел бы, как сидит, широко расставив ноги и уронив на грудь голову, ничего не говоря и ни о чем не думая, да жевал булки, пока не съел бы все до единой или не лопнул. Но тот, другой, не унимался.
— Ты тоже поешь. Садись и ешь, говорю.
Мальчик заколебался; он понял достаточно много, чтобы присесть на стул, но к булкам не прикоснулся, даже смотреть старался в другую сторону.
— Ты не голоден?
Голоден — иначе откуда бы это страдание во взгляде?
— Тебе нельзя?
Голова мальчика склонилась еще ниже. Нельзя, ясно, что нельзя. Но ведь за булки заплачено. А? Никто не видит, никто не узнает. Ну!
— Ешь, не то тебя съедят.
Отломил кусок булки, сунул мальчику в руку.
— Ты что себе воображаешь? Этот мир — не для тех, кто свято соблюдает пост и боится нарушить запреты. Здесь нужно иметь клыки, когти и сытое брюхо. Состаришься — поймешь. Но до старости еще далеко. Не валяй дурака, бери, раз дают, я тебе плохого не посоветую.
— Нет.
Тихое, по-польски произнесенное «нет» оглушило как выстрел. Тот, первый, широко раскрыл глаза: откуда в этом заморыше такая твердость? Второй поперхнулся от злости. — Да!
Схватил мальчика, запихал ему в рот этот несчастный кусок. Пусть поест, пусть хоть на один день перестанет смотреть на мир глазами голодной дворняги. И может, на всю жизнь запомнит своего благодетеля. Челюсти мальчика вяло задвигались; Джакомо подумал было, что закон природы взял верх и сейчас начнется: бедняга будет пожирать эти булки, заглатывать целиком, давиться и чавкать — однако нет, мальчик снова замер. Только на глаза его навернулись слезы и все быстрее, все смелей покатились по набитым запретной пищей щекам. Ну, это уже слишком! Кто-то заглянул в приоткрытую дверь кухни. Иеремия. Пошел он к черту! Пошли они все к черту!
Джакомо кинул монету в шапку мальчика и зажмурился, скрывая переполняющую его непомерную, жгучую и бессмысленную ярость. Когда решился снова открыть глаза, маленького торговца и след простыл. На пороге стоял смущенно улыбающийся Иеремия. Небось ночью был побойчее. С Полей как-никак справился. Захотел поглядеть, что здесь происходит? Пожалуйста!
Толкнул одной, потом обеими руками корзину с булками. Хладнокровно смотрел, как, шурша, вываливаются, рассыпаются по полу эти паршивые булки, с помощью которых он думал хоть на одном клочке пространства исправить мир, как они, переворачиваясь, залетают под плиту, прыгают под стол, катятся к ногам перепуганного Иеремии. На колени! Да, да, этот сопляк должен на коленях вымаливать прощение. Или, по крайней мере, подобрать с пола завтрак.
В комнате был пронизывающий холод, но сейчас Казанове это уже не мешало. Он прижался пылающим лбом к оконному стеклу. Нужно успокоиться, привести нервы в порядок. Сегодня надо быть сильным, как никогда. Верно, от здешней водки, этого обжигающего глотку пойла, он стал плохо соображать. Ведь ничего особенного не случилось. Иеремия? Сопляк впервые в жизни переспал с женщиной — да это же повод для веселья, а не для скандала. Еврейский осел! Не глумиться надо было над мальчиком, а восхищаться. На его месте мало кто проявил бы такую силу воли.
Казанова решительно закрыл окно. Улица была пуста, если не считать двух закутанных в шали молочниц, примостившихся возле своих бидонов. Шпик с сигарой в зубах — всего-навсего плод его воображения.
А печь, проклятая печь, которая чадит, но не греет? Это, конечно, неприятно. Но не причина, чтобы лезть на стенку. Любые неполадки исправимы, а тут всего-навсего дурацкая печка. Сейчас Василь приведет печника, и вся недолга. Впрочем, зачем ему какой-то грязный мастеровой, он и сам справится. Велика штука печь! Каждый ребенок знает, что это такое. Надо только проверить, не забился ли дымоход.
Ощутив внезапный прилив энергии, Казанова приступил к делу. Открыл массивную печную дверцу, заглянул внутрь, засунул глубоко руку. Интересно, понимают ли здесь, что сооружение печи — большое искусство, требующее немалых знаний? Если не соблюсти таинственного соотношения между высотой трубы и размерами очага, получится такая чадилка, как эта. Но, может, не все так плохо. Может, вороны летом свили в трубе гнездо. Вот-вот. Падающий на остывший очаг свет слишком слаб, да, тут ничего не разглядишь. И руками не нащупаешь, поэтому Джакомо, присев на корточки, нагнулся и влез в печь по самые плечи. Мало. Протиснулся глубже, напряженно всматриваясь вверх. Еще дальше? Он уже чуть ли не по пояс забрался в темный дымоход. От гари засвербило в горле. Ну и что? Ничего. Немного он так увидит. Да и расхотелось уже. Нет, он все-таки спятил. Голова кружится от этой вони; только бы не закашляться — сажа мигом забьет глотку. Черт бы побрал и печку, и того, кто ее поставил. А дурака, который в нее залез, пускай немедленно вытащат и оставят в покое. Вот и в комнату кто-то вошел, наверно, Василь привел печника.
Джакомо высвободил плечи, но голову вытащить не успел. Чьи-то лапы придержали его, крепко ухватив под мышки. Он почувствовал мерзкий запах дешевых сигар и услышал не то сопенье, не то хихиканье. Это не были Василь с печником. В комнате находилось по меньшей мере три человека. Двое пригвоздили его к печи, третий хихикал в дальнем углу. Это единственное, что он сумел понять. Кровь ударила в голову; Джакомо завопил, рванулся что было мочи. Безрезультатно. Взметнувшаяся со дна очага зола забила ему рот, а плечи, точно клещами зажатые чьими-то лапами, чуть не вылетели из суставов. Он в западне. Его зарежут, как свинью. Все пропало. О Господи! Боль молнией пронзит живот или левую лопатку. И конец. Конец Джакомо Джованни Казанове, дураку, добровольно сунувшему голову в петлю. Но если эти скоты рассчитывают поживиться, их ждет горькое разочарование.
— Чего ты там ищешь?
Не в живот, не под лопатку — кто-то вбил гвоздь в макушку. Ему знаком этот голос, и смех он уже не раз слышал. Где, когда? Не знает, ничего он не знает.
— А может, спрятаться от нас захотел? А?
Куц. Капитан Куц. Это зловещее «а?» ему не забыть до смерти. До смерти? Ох, они не грабить пришли. Гораздо хуже. Убивать? Прямо так, сразу? Нет, это не в их привычках. Сперва его вздернут на дыбу, привяжут к лошадям, сдерут шкуру. Боже, а приснилось, что он от них избавился. Он будет жаловаться послу…
— Зря ты туда пошел. У нас здесь свои задачи, и никому до них нет дела, понял? Даже самому сатане.
«Сам ты сатана вонючий. И место твое в аду», — злобно подумал Джакомо. Он задыхался, эти идиоты удушат его за здорово живешь. Откуда им знать, что проклятая печь не тянет? Опять рванулся.
— Спокойно, мы тоже можем рассердиться.
Кто-то приставил носок башмака к бедру. Сейчас лягнет, и он сломает челюсть о железную решетку. Раз нельзя их убить, лучше не сопротивляться. Но глотнуть воздуха он успел. Дальнейшее зависит от них. Подохнет — они ничего не узнают.
— Что сегодня собираешься делать при дворе? Штучки свои показывать?
Раз, два, три… досчитает до пятнадцати и сомлеет. Но — не выдержал.
— Это искусство, подлинное искусство, — прохрипел, давясь бешенством и сажей. Даже посланцам ада он не позволит считать себя шарлатаном. Дошло. Голос Куца умолк, но через секунду раздался с другой стороны. Уж не желает ли, скотина, поменяться с ним местами.
— Ладно, ладно. Нам все едино. Только не забудь, зачем ты здесь и кому обещал служить. А уж мы вечером подошлем тебе парочку крепких ребят: не то что Телка — слона одним пальцем подымут.
Нет, нет и еще раз нет. Кретины, не будет он им служить, даже под страхом смерти. Напряг все силы, вытолкнул из легких остатки воздуха и крикнул, словно этот крик мог его спасти:
— Н-н-н-е-е-е-т!
Пронзительный вопль истерзанного тела и смятенной души, оставив смоляной след на стенке печи, устремился в трубу и, наткнувшись на невидимое препятствие, ввинтился обратно в глотку, просверлил желудок, набрался сил в извивах кишок и вырвался наружу выстрелом, громким и смрадным.
Что было дальше, Джакомо не помнил. Что-то мягкое плюхнулось ему на голову, и сознание померкло окончательно. Очнулся он — спустя час? четверть часа? минуту? — на каменном полу перед печью. В одиночестве. Схватился за голову — цела? Цела. Только горела от боли левая ягодица. Когда-нибудь он за это отплатит Куцу, за все ему отплатит.
Пытаясь встать, Казанова задел рукой какой-то комок, рассыпавшийся в пальцах. Это еще что? Кучка полусгоревших листков. Оглянулся: из дымохода торчал еще один комок. Вот что на него упало, вот чем была забита труба. Загадка решена. Василь, идиот, пихал в печь целые горы бумаг. Минутку! Страшное подозрение заставило Джакомо вскочить. Он сунул руку в печь — некоторые листы были только слегка обуглены. Так и есть! Его почерк! Сейчас…
«Тюремщик… сажают на табурет, спиной к этому ошейнику, в который входит половина шеи. Другую половину захлестывают шелковым шнурком, концы коего закреплены на колесе. Колеса крутят до тех пор, пока…» Боже, его записки из-под Свинцовой Крыши. Вот почему он в последние дни не мог их найти. А это?
«…рука моя достигла корсета — настоящей тюрьмы, скрывавшей два стесненных полушария…»
Убить подлеца! Шпагу ему в глотку по самую рукоятку! Злодеи вокруг, одни злодеи. Его рукописи, дело всей жизни — в печке. Мало убить — лично препроводить в ад! Разбойники! Попрятались; когда нужно, их с огнем не сыщешь. Нет чтобы его защищать, о нем заботиться. Подлецы, сейчас он им покажет. Казанова схватил шпагу и, забыв, что от нее остался лишь обломок, кинулся на кухню.
Там он застал всех. И разгром, точно после землетрясения: посуда разбросана, стулья перевернуты, на полу растоптанные булки. Василь, побагровев от напряжения, пытался поставить на ножки огромный стол. Сара и Этель собирали булки в таз, а Иеремия, придерживаемый за ноги Полей, затыкал тряпками разбитое окно. В чем дело? Что они устроили? Пусть лучше помолятся, сейчас он каждого изрубит в котлету. Джакомо потряс зажатыми в кулаке обгоревшими листками. Кто это сделал? Кто? Кто хладнокровно его убил? Куда они провалились, когда он нуждался в помощи? Других печников не нашлось, а, Василь?
Он хоть понимает, что уничтожил? Книгу. Документ. Свидетельство эпохи. В аду его за это мало поджарить, мрачную скотину! Еще мгновенье, и Джакомо бы набросился на Василя, но вдруг заметил синяк у него под глазом, заплаканные мордашки девочек и разорванные штаны Иеремии. Видно, эти разбойники и здесь похозяйничали. Господи, весь эффект вечером будет испорчен. Черт с ними, с рукописями; возможно, будь в них больше правды, лучше бы горели. Он напишет все заново, только бы вырваться из этой Польши. А сейчас не пугать надо свою команду, а приводить в чувство. Иначе они в решающую минуту расклеятся и его опозорят.
Казанова протянул руку к Василю. Великан испуганно заслонил лицо. Боится получить затрещину? Дурак, пусть покажет свою рожу. Не так уж и страшно. Немного румян, и пудры, и ничего не будет заметно. А будет, он ему закроет глаз настоящей пиратской повязкой. Но сейчас пускай лучше уберется подальше, он за себя не ручается… Следующий! Шагнул вперед и, ошеломленный, замер.
Со стены на него смотрело странное черномазое существо: дьявольская физиономия с болтающимся над ухом скальпом парика и сверкающими белками глаз. Джакомо чуть не бросился наутек, но вовремя сообразил, что это его собственное отражение в зеркале. Он? Не может быть. Поднес руку к носу. Чучело в зеркале ткнуло черной лапой в огромный, точно опаленный носище. Да, он. Внутри что-то пискнуло: непонятно, плач это или смех. Повернулся. Посмотрел на зареванных сестричек. Такие слезы он осушит за пять минут — к вечеру от них следа не останется. Труднее будет прогнать страх из их глаз, но ничего, он что-нибудь придумает. Снова глянул в зеркало. Видение не исчезло. Таращилось на него с удивлением, не меньшим, чем он. Теперь Джакомо уже знал, что так назойливо щекочет изнутри горло. Повертел головой и, прежде чем осело облачко сажи, вновь взметнул его вверх оглушительным смехом, сущим ревом, иерихонской трубой. И долго хохотал, тряс всклокоченным париком, размазывая пальцами по лбу и щекам грязь, пока лица девочек не окрасились румянцем изумления; потом они тоже захихикали, завизжали, упали на пол в припадке очистительного смеха.
Джакомо помог Иеремии слезть с подоконника. Обняв его за плечи одной рукой, другой насадил на обломок шпаги растоптанную булку. Подержал минуту перед собой, как королевский жезл, потом протянул Поле. Пусть спит с кем хочет, лишь бы сегодня взвилась к потолку. Сунул руку в корзину. Это — Этель и Саре. Пусть их удвоенная сила вечером утроится. Василь поймал булку с обезьяньей ловкостью. Он и будет обезьяной, матерой гориллой, медведем-людоедом, сибирским тигром, жаждущим крови. Иеремии — прямо в рот. Мальчик обязан его спасти, даже если придется поднимать трон. Обязан. И наконец кусок булки себе. Господи, до чего же хочется есть. Нет, этот еврейский сопляк, отказавшись от такого лакомства, бросил вызов всему миру.
Они не ели. И уже не смеялись. Ждали. Что он сделает. Что скажет. Он откусил кусок. Ничего не изменилось.
— Хорошо.
Еще кусок. Уже лучше.
— Прекрасно. Есть ли на свете что-либо прекраснее?
Они почти не дышали. Все в прядке, они его.
— Есть. Чудеса. И сегодня мы должны это доказать.