Джакомо нагнулся к зеркалу — посмотреть, как выглядит. Новый слуга, Василь, выше поднял свечу: слишком густым еще был в этом углу утренний полумрак. Хорошо, все в порядке. Твердый, но располагающий взгляд, в котором заметен проницательный ум, и чуточку наивное удивление — что же это творится на белом свете! — в уголках рта, отмеченное легкой — только, упаси Бог, не наводящей тоску! — задумчивостью чело. Нет, надо все-таки купить большое зеркало. В этом толком не рассмотреть изящную, исполненную достоинства фигуру, обтянутую лучшими парижскими шелками, а о существовании ног, сильных, но стройных, обутых в туфли с золотыми пряжками, и догадаться нельзя. Шелка и туфли приобретены в кредит с помощью местных купцов, долги растут с каждым днем, но сейчас не время об этом думать. Джакомо повернулся с заученной легкостью, которая совсем не легко ему далась, оглядел свою свиту — расшалившихся с утра Этель и Сару, тихого и словно бы еще не пришедшего в себя Иеремию, заспанного Василия и высунувшуюся из кухни растрепанную кухарку, — скользнул по ним веселым и безмятежным взглядом и произнес негромко, но отчетливо:
— Сегодня король меня примет.
Он давно готовился к этой встрече, добивался ее через князя Адама, к которому, как узнал — не важно от кого и когда, — сплошь и рядом прислушивались больше, чем к королю: тот был старшим в семье. Однако у него случай особый, ему даже не могущественнейший Чарторыйский[13] нужен, а сам король. Встречу — это было ясно — сознательно оттягивали: вероятно, его проверяли. Джакомо все понял и не стал торопить события. Терпеливо ждал.
И дождался. Утро было приятно прохладным, в самый раз для прогулки. Да и портшез он подарил князю Адаму, а купить карету или даже скромную коляску просто не мог себе позволить. До поры до времени, уважаемые дамы и господа! До поры до времени. Тщательно одетый, Джакомо неторопливо шагал по безлюдным улицам, огибая коварные бугорки засохшей грязи и кучи конского навоза. Идти было недалеко — по той части города, где он будто раскалывался надвое: еще пахнущие свежей штукатуркой каменные дома внезапно расступались, открывая вереницу вросших в землю лачуг и кособоких лавчонок и проломанные деревянные тротуары, обозначающие путь среди луж и навозной жижи: между великолепными дворцами втиснулись грязноватые маленькие площади, днем заполненные телегами с сеном, торговцами и нищими.
С чего он начнет? Его, безусловно, станут расспрашивать про Петербург, про царицу. Он уже сто раз отвечал на такие вопросы, немного фантазируя, немного привирая, — впрочем, в меру, чтобы не нарваться на неприятности. Теперь же — это Джакомо отчетливо понимал — вести себя следует иначе. Но как? Правды он не откроет никому на свете, даже вспоминает, как оно было в действительности, с неохотой, сам себе не веря.
— Вон!
Окрик предназначался пятнистой дворняге, которая всю дорогу плелась за ним, а теперь стала путаться в ногах, обтянутых шелком и обутых в расшитую золотом кожу. Вон! Это русское слово крепко засело у него в голове. Сколько времени прошло с тех гор, как Куц впервые его им хлестнул? Целый век. А с того момента, когда прозвучал яростный вопль императрицы всея Руси и он чуть не лишился сознания? Два века?
А может, ничего этого не было? Нет, сто тысяч чертей — было! Но только ненормальный рискнул бы рассказать о таком королю, кажется до сих пор обожающему эту толстуху с обвислыми грудями, которой обладал, когда ее тело было еще молодым и ядреным.
А Вольтер? Что бы он сказал, услыхав этот вопль, эти бессмысленные приказы, эти проклятия, вместе с пеной срывающиеся с уст первой дамы Европы, спасительницы мира, подруги философов? По-видимому, ничего. В молчании больше мудрости, чем в словах.
Джакомо пожалел, что прогнал собаку. Он уже привык к близкому соседству убожества и роскоши — разве не так выглядит весь мир? — и тем не менее одна картина неизменно повергала его в ужас. У дороги, окруженный роем мух, до пояса зарытый в землю и по самую шею обложенный навозом стоял несчастный, уже мало похожий на человека. Впервые его увидев, Казанова решил, что это варварская кара за не менее варварское злодеяние. Однако нет — эта живая куча навоза, это почерневшее от грязи и червей, источающее, вероятно, весь вселенский смрад существо пало жертвой своих любовных страстей, и теперь его народным способом лечили от французской болезни. Так сказал сам князь Радзивилл[14], когда их однажды занесло в этот вонючий закуток; лицо князя тогда искривила странная усмешка, маскирующая то ли омерзение, то ли смущение, — не очень-то приятно показывать такое иностранцу. Захмелевшие, алчущие простых утех, они отказались от дальнейших поисков приключений и во дворце у князя в мрачном унынии напились до бесчувствия.
А ожидающий исцеления или смерти страдалец день и ночь там торчал, гнил на глазах у зевак, которые издевались над ним, но подкладывали навоз и пялились со страхом, хотя и не без сочувствия. Такое могло случиться с каждым. Тем более здесь, где с наступлением сумерек в жалких палисадниках, в кустах за покосившимися заборами аж гудело от сливающихся в экстазе тел, с визгом, писком, гоготом ломающих ветки и утрамбовывающих задницами землю.
Казанова украдкой перекрестился. Упаси Господь. От такой болезни. И от таких лекарей.
Это зрелище, почти каждый день терзавшее душу, отвращало его от любовных утех успешнее, чем что-либо иное. Джакомо выставил двух девок, присланных женщиной, у которой снял квартиру, с третьей позабавился, потому что она показалась ему симпатичной и на все готовой, однако к ее главному и таящему опасность сокровищу не прикоснулся.
Если б он тогда так же поступил с царицей, возможно, не произошла бы та страшная сцена, лишь чудом окончившаяся благополучно. Но… можно ли было неожиданно и беспардонно вторгнуться в самую грозную задницу Европы при том, что передние ворота были распахнуты настежь? Да он бы головой поплатился, если не кое-чем другим, не менее важным. Хотя, быть может, его бы за это озолотили, но тогда у него и мысли такой не мелькнуло: он ждал скорее наказания, нежели награды. После унизительных месяцев заточения даже надежда имела привкус не радости, а страха. Он не хотел ничем рисковать. И рискнул всем.
Этот дикий вопль ему, верно, не забыть до конца жизни. Как и налившиеся кровью глаза разъяренной тигрицы. Да, тяжеленько пришлось. Но, по крайней мере, он избежал участи этого несчастного, по горло утопающего в дерьме. А то — прими дело иной оборот — стоял бы сейчас рядом или на его месте. Всякое могло случиться. Хоть он и иностранец, и уже изобретены менее варварские способы лечения венерических болезней. Достаточно было малого: выпадения крошечного звена из цепи событий, ничтожной случайности, каприза судьбы, почти незаметного движения перста Божьего, управляющего его жизнью, чтобы он навсегда ухнул в навозную яму. Если б, например, ганноверские купцы не струхнули, а дали ему по затылку где-нибудь в темном переулке, да так, чтобы он потерял бы не только сознание, но и память, а до того еще влип в неприятную историю с обыкновенной шлюхой или необыкновенной императрицей, — вполне мог бы сейчас торчать по шею в зловонной жиже, уставив помутневший взор на какого-нибудь разряженного хлыща, содрогающегося от ужаса и омерзения, однако уверенного, что с ним подобное не случится.
Если бы да кабы… Видно, ему не избавиться от этих тревожных мыслей. Во всяком случае, здесь. Но если сегодня повезет с королем? И закончится тягостное ожидание, и не придется больше молить Бога, чтобы о нем забыли…
Кто тогда принес весть, что его вызывают во дворец? Куц? Нет, Куц в то время уже им не занимался. Астафьев? Тоже, пожалуй, не он. Кошмар! Что с его памятью? Странный человек, сам называющий себя Пауком, с которым они провели несколько дней в одной камере, осыпая императрицу грязной бранью и оскорблениями, обещал Казанове всевозможные с ней утехи, но то был узник, пышущий ненавистью и похотью раб, а не придворный посланец. Поначалу Джакомо принял соседа за доносчика, полицейского агента, подосланного, чтобы вытянуть из него компрометирующие признания. Однако нет — этот Паук явно плел паутину для самого себя. Царицу Екатерину он ненавидел искренне и страстно. Причислял ее к самым омерзительным видам животных, охотнее всего — к мерзким насекомым или болотным свиньям особой породы, питающимся собственными испражнениями, приписывал ей наиподлейшие поступки, самый невинный из которых обладал мощью смертоносного яда, наделял ее тело такими прелестями, как зловонное несварение желудка, гнойники и венерические язвы, самая крупная из которых, таящаяся, точно отравленная жемчужина в раковине моллюска, в глубине ее ненасытного чрева, каждую ночь поджидала новую жертву.
Зазевавшись, Джакомо оступился и чуть не упал. Боль в щиколотке привела его в чувство. Тысяча чертей! Это же Варшава, а не треклятый Петербург. Он беспрепятственно шагает по улице — пускай даже спотыкаясь, пускай в сопровождении дворняги и в непосредственной близости от полуживого сифилитика. Спешит в королевский замок, он — Джакомо Джованни Казанова, свободный человек в свободной стране, приглашенный самим польским монархом. В Петербурге он был не гостем, а бесправным узником. Какие еще посланцы?! Трое извергов, что однажды ночью ворвались в камеру и молчком выволокли его наружу под аккомпанемент воплей Паука, которого истязал в углу четвертый мерзавец? Тогда он в последний раз видел заклятого врага императрицы, даже под градом ударов не переставшего ее поносить и предостерегать Казанову от сатанинского яда. Джакомо запомнил его взгляд, раскаленный безумием и страданием: достаточно было зажмуриться, чтобы снова увидеть эти глаза.
Но сейчас и зажмуриваться не понадобилось. На застылом лице сифилитика дрогнуло сперва одно, потом второе веко, и через минуту с бурой от грязи мертвой маски на Казанову уставились сверкающие от боли безумные глаза Паука. Джакомо оцепенел от изумления. Неужели? Как он раньше не заметил? Но откуда здесь взялся Паук?
— Так это ты, брат? — Он скорее подумал, чем прошептал пересохшими губами эти слова. Тот шевельнулся, и Казанове в лицо ударила смрадная волна. Очнувшись, он попятился. «Что за чушь лезет в голову спозаранку, — подумал, — злясь на себя. Надо сегодня засадить какой-нибудь… сразу дурацким фантазиям придет конец».
Не успел Джакомо додумать эту мысль до конца, как глаза Паука медленно потухли, взгляд обратился внутрь голого черепа, но сила, его погасившая, опустилась и разомкнула почерневшие губы. Изо рта несчастного вместе с пузырями грязной пены вырвалось нечленораздельное бормотанье, душераздирающая жалоба на всех языках мира, дикий вой: «Аааааааааааааа…» Сейчас это чудовище бросится на него, сорвет тщательно причесанный парик и сюртук с позолоченными пуговицами, забрызгает навозом рубашку из парижского шелка, заляпает гноем каждую клеточку тела, а затем, оцепеневшего от страха и омерзения, зароет по шею в вонючую жижу, чтобы он гнил там до скончания века.
С великим трудом заставив повиноваться нервы и мускулы, Джакомо стремглав кинулся вниз по улице, чтобы не слышать то ли мольбы, то ли предостережений несчастного Паука — или не Паука? — теперь это было уже не важно. Он хотел только одного: убежать как можно дальше от вопля, воскресившего в памяти истошный крик разъяренной бабы, которая управляет половиной мира, а желает управлять целым.
Остановился он только на лестнице, ведущей на Замковую площадь, — оступившись, замер, чтобы не упасть. Перед замком, а вернее, большим тяжеловатым дворцом было еще пусто. Джакомо знал, что явится слишком рано, но никак не мог предположить, что использует это время для передышки после столь неприятного приключения. Присел на каменную ступеньку, выплюнул набившуюся в рот пыль. Что за идиотизм — опять он мчался на встречу с коронованной особой бегом.
Но тогда — что это был за бег! Его тащили по обледенелой площади, осыпали тумаками, подгоняли, не жалея пинков, словно волокли на казнь, а не на аудиенцию к царице. Давали понять, и он это чувствовал каждой мышцей и каждым нервом, что он — никто и самый последний лакей ее императорского величества может сделать с ним что пожелает. Дураки, он и без них это знал. В камере такое усваиваешь быстро. Ладно. Сейчас он никто, и незачем ему об этом напоминать. Никто даже в глазах тупых солдат, невинных в своей вынужденной жестокости. Но посмотрим, что будет потом. Далеко не все получат прощенье. Пусть только узнают, кто он на самом деле. Кто? Уж наверное, не никто. Как иначе объяснить интерес, проявленный к его особе великой Екатериной, всемогущей императрицей, которую почитают самые влиятельные европейские монархи и перед которой склоняет голову Вольтер? Его призывают. После долгих недель, проведенных в неволе. Это неспроста, думал он, выпадая из дырявых лаптей и путаясь в полах слишком длинной шинели, то облепляющей ноги, то распахивающейся на ледяном ветру, неужели за него замолвил словечко старый паяц, венецианский консул, или коварная девка, у которой его схватили, призналась, как было дело. Нет, это все чепуха. Причина, несомненно, другая, более важная.
Памятная записка! Его памятная записка об искусстве управления государством! Вероятно, они ее прочли, поняли, сколь полезные мысли там содержатся, сумели оценить их оригинальность. Разное говорят об этой могущественной женщине, но недалекой ее не считает никто. Обвиняют во всех грехах — только не в глупости. Впрочем, разве ей простили бы подлость, разнузданность, жестокость, если б не сильный ум, позволяющий железной рукой управлять своими подданными, несмотря на недобрую молву, вызывающую возмущение одних и любопытство других? Сам он, не раз оклеветанный, относился, пожалуй, к числу последних. Россказням Паука не верил, с самого начала поняв, что перед ним одержимый ненавистью безумец. Да и как поверить в существование женщины, чье лоно способно принять член быка? Или целого — пускай самого маленького — карлика с руками, ногами и головой? Разве о нем не рассказывали подобных небылиц? Будто он вскрывает девственниц языком или будто вместо фагота у него дубовый протез? Ерунда, вздор.
И уж никак не эти байки о быках, лилипутах и гвардейских полках, составленных из одноразовых любовников императрицы, привели его сюда, в Петербург, с яростью подумал Джакомо, получив очередной тумак. У него были более честолюбивые планы, нежели желание удержаться на блестящем льду дворцовой площади. Он видел себя в лучших столичных салонах, а не в вонючей камере, слышал свой голос в диспутах с самыми светлыми умами этого, год от года крепнущего и потому привлекающего интерес Европы государства, а не в перебранках с тюремщиками. Даже сейчас, на это, вероятно, важнейшее в его жизни — а быть может, и в жизни царицы — свидание его бы должны везти в изящной коляске или закрытых санях, укутанного в огромный тулуп, чтобы все в нем разогрелось докрасна, а не тащить по морозу как мешок с тряпьем.
Но все еще переменится, сегодняшние вечер и ночь и завтрашнее утро откроют новую страницу. Он покажет этой тупой солдатне, не испытывающей ни капли уважения к дворянину, на что способен. И всем остальным тоже. Просто Екатерина, великая мудрая Екатерина многого не знает, ее обманывают, скрывают правду. Что отнюдь не лучшим образом характеризует систему, которую она создала и которой так восхищается Европа. Но он не злопамятен. Когда его испытания благополучно закончатся, он посмотрит на печальные события последних недель другими глазами. Проявит — как и пристало человеку чести — великодушие, простит разных Куцев, Астафьевых, обезьян в мундирах, толпами приходивших на него поглазеть, и даже этих трех медведей, волокущих его по площади.
Однако через минуту, качнувшись от внезапного удара в лицо, Казанова почувствовал, что уверенность в будущем великодушии в нем слабеет, а сплевывая кровь с разбитых губ, и вообще в своем будущем усомнился.
Замковая площадь постепенно оживала: евреи, навьюченные тюками с товаром, возвращались в город, на ночь закрывавший перед ними ворота, сменились караульные у входа в резиденцию короля. У солдат были широкие мужицкие лица, задубевшие от мороза и ветров на деревенских бездорожьях; их устремленные в одну точку взгляды были сосредоточенны, но лишены смертельной серьезности автоматов, выполняющих подобные обязанности в Берлине, Вене или Петербурге.
Много ли надо, чтобы эти славные солдатики превратились в жестоких зверей? Джакомо провел пальцем по губам, по еще ощутимому рубцу. Достаточно отдать приказ, и они преобразятся. Да и почему в Польше должно быть не так, как везде? Несколько шипящих команд — и солдаты бросятся на него, не рассуждая, поволокут, как и те, без зазрения совести, через площадь, молотя кулаками по голове и забавы ради подставляя подножки. А если на его месте окажется толпа, скопище несправедливо обиженных? Что ж, они и на эту воющую от страха и ненависти толпу бросятся, будут топтать, увечить, преследовать, пока не свалятся от усталости. Сколько раз так бывало? Сколько еще будет? Хотя бы здесь, на спокойной сейчас варшавской площади, сколько еще раз взметнется к небесам бессильная жалоба несчастных людей, загнанных в узкие улочки старого города, избиваемых, осыпаемых страшной бранью?
Господь милосердный, подумал Джакомо, не о том ты, наверно, мечтал, не таким хотел видеть мир. Почему всегда на одного Христа приходится двое разбойников? На одну жертву — два палача?
Ну а вдруг все-таки тут будет иначе? Здешний народ, как он успел заметить, не привык к бездумному повиновению. Да и о каком повиновении может идти речь в стране, где неизвестно, кого надо слушать, где банды повстанцев ни в грош не ставят королевскую власть, а российские солдаты издеваются и над королем, и над бунтовщиками? Здесь в цене не покорность, а нечто иное. Смекалка? Да. Но прежде всего наглость и лень. Наглость жертв и лень супостатов. Первые умеют защищаться и кричать о своих обидах, а вторые предпочитают покой и деньги орденам за усердие в своем грязном деле. Это позволяет с грехом пополам выжить.
Босоногий еврейский мальчик, с трудом волоча корзину, полную свежих булок, подошел, видимо ободренный задумчивостью Казановы. Вряд ли бледный заморыш привлекал к себе покупателей. Джакомо стало жаль маленького продавца, но негоже было жевать булку на улице перед королевским дворцом. Того и гляди, начнут съезжаться другие приглашенные, не дай Бог, если его застанут с набитым ртом в непосредственной близости от королевской особы; хуже того: если какое-нибудь из окон спальни выходит на площадь, пробудившийся монарх может, выглянув наружу, обратить внимание не на шляпу с пером и не на расшитый золотой кафтан, а на кусок у него в зубах.
— Nein[15],— сказал Джакомо на языке, наиболее подходящем для отказа.
Мальчик отошел, но недалеко, возможно на свое постоянное место, а может, у него просто не было сил идти дальше: поставив корзину на ступеньки ведущей в глубь старого города улочки, он присел с ней рядом.
Казанова потянулся: хрустнули суставы. Покорность жертв. Легко так думать, когда этап унизительной покорности позади. А если человек вынужден, точно корзину с булками, всю жизнь нести это бремя? Вернее, и бремя и корзину. И уповать только на лень супостатов?
Несколько дней назад двое таких, в мундирах, с мужицкими рожами, пришли за Этель и Сарой. Поначалу Джакомо не мог понять, что им нужно. Евреям после наступления сумерек запрещено находиться в городе? Да. Но при чем здесь он? Девица, с которой он иногда проводил время, сама старалась не задерживаться. Впервые он с удивлением услышал об этом запрете, когда однажды предложил ей остаться до утра. Впрочем, в Европе полно городов, где к евреям относятся как к чужакам, и удивляться тут нечему. Ему евреи не мешали, а еврейки — напротив — доставляли больше удовольствия, чем иные. Даже здесь у единственной женщины, пришедшейся ему по вкусу, были черные как смоль волосы и типичный для ее нации, дерзкий и одновременно покорный, взгляд. Джакомо раза два оставлял ее на ночь, но подымать шум из-за такого пустяка… Запрет запрету рознь. Он не обязан вникать в законы страны, где всего лишь гость. От него-то им что понадобилось? Он ведь не еврей. Итак?
Старший по чину, возможно даже, офицер, немного смутился. Но… Никаких «но», он дворянин, состоит в родстве с могущественнейшими правящими династиями Европы. И, если сочтет этот визит вторжением, а вопросы оскорбительными, за последствия не ручается. Король… Барышня? Какая барышня, нет здесь никаких барышень. Поискал взглядом Василя: небось этот сукин сын донес. Выгнать в шею, все равно от него никакого проку. Жрет как слон, а у него не цирк, чтобы держать слона. Василь!
Обернувшись, Джакомо с удивлением увидел на пороге гостиной не слугу, а сестричек, одетых по-дорожному, с узелками в руках. А ну марш на кухню, быстро! Двойняшки не шелохнулись. Сию же минуту вон! Но прошла минута, другая, а они и не подумали уйти, наоборот, шагнули вперед, глядя ему прямо в лицо. Вот когда он по-настоящему изумился. В их глазах не было и следа пресловутой тысячелетней покорности, позволявшей их соплеменникам переживать и не такие гонения. Джакомо увидел четыре раскаленных уголька — гордые, твердые, осуждающие. Что эти пигалицы вообразили, черт подери, думают, он спасует, отдаст своих девочек на поругание варварам с их глупыми законами? Если они немедленно не исчезнут, он окажется в затруднительном положении. Только тут появился Василь; выказав несвойственную ему сообразительность, сгреб сестричек в охапку и уволок из комнаты. Казанова вздохнул с облегчением, на миг позабыв, что посетители еще здесь. Кто их навел? Хозяйка? Нечего с ними церемониться. Он советует им убраться, да поскорее. Вмешиваться в свои дела — дела государственного значения! — он никому не позволит. И лучше не заставлять его это доказывать. Итак: чтобы духу их не было! Василь сунул голову в дверь. А ну, живо! Джакомо нашарил в кармане дукат — кажется, последний. Незваных гостей как ветром сдуло.
До чего же просто все получилось: стоило ему повысить голос, и они струсили и взяли деньги. Можно с облегчением вздохнуть. Но что означало поведение девочек? Вообще-то, он понимал что. Эти пылающие взоры ему уже случалось видеть. Всякий раз, когда приходила или уходила та девка. Негодницы! Совсем обнаглели! Пусть не думают, что он позволит себя шантажировать.
И кинулся к ним с намерением, вопя и брызгая слюной, оттаскать негодниц за рыжие кудри, высечь розгами дерзко выпяченные попки. Из-за них лишился последнего дуката — не устрой они эту комедию, обошелся бы нагоняем. Но… рот Казановы открылся только от удивления, а рука поднялась, чтобы почесать в затылке: юных фурий, готовых принять мучения, лишь бы ему насолить, как не бывало — на диванчике, обнявшись, сидели две печальные сиротки, а тысячелетняя покорность застилала их не столь давно пылавшие от ярости глаза слезами.
— Они ушли, — пробормотал Джакомо, — вам нечего бояться.
Но ту девицу к себе больше не приглашал.
«Ну и расчувствовался же ты, Джакомо, — подумал он, вставая и отряхивая пыль с панталон. — Занялся бы своей персоной. Не то закончишь в лучшем случае продавцом булок…»
Опомнился он как нельзя вовремя — уже начали съезжаться экипажи. Один, второй, третий затарахтели по булыжной мостовой. Кто же приехал? Чтобы лучше видеть, Джакомо рукой заслонил глаза от солнца. Ага, князь Сулковский[16]; второй — низкорослый, с хамской физиономией — был ему незнаком. Подходить к князю Казанова не хотел — на днях тот замучил его растянувшимся на несколько часов и так и не завершенным рассказом о происхождении своего рода. Однако было поздно: князь его заметил.
— Прекрасное утро! — Сулковский, отпустив карету, сам шел ему навстречу. Коротышка, небрежно поставив ногу на подножку, остался возле своего экипажа. Что-то в нем было неприятное, пожалуй, даже угрожающее. Хотя… любое новое знакомство может оказаться полезным.
— Вы меня не представите, князь?
Сулковский чуть заметно поморщился, но гримаса тут же сменилась улыбкой, и он обнял Казанову за плечи:
— Забудем про земные дела. Уделим минутку божественному.
Выхода не было — пришлось повернуться спиной к месту, где сейчас происходило самое интересное, устремить взор на Вислу и заросли на противоположном берегу, ну а главное — слушать, слушать этого зануду, рассуждающего о погоде с пафосом первооткрывателя Америки. Ну и влип же он. Неловко чересчур часто оборачиваться и проявлять излишнее любопытство к тому, что делается на площади, но ведь он слышит, как съезжаются другие приглашенные на утреннюю аудиенцию, как шумно и оживленно становится перед воротами замка. Князь заметил его нетерпение.
— Вы, южане, начинаете все усерднее служить материальному. А ведь культура, которую вы подарили миру, — производное духа, божественной идеи, каковой никак нельзя пренебрегать. Теперь только и слышишь: «Самое важное — Физика, а не философия, деньги, а не идея, тело, а не душа». Как совместить опасные крайности? Кто на такое способен?
Казанова улыбнулся, хотя гораздо больше ему хотелось злобно оскалиться.
— Женщина. В ней прекрасно сочетаются душа и тело, идея и деньги.
— Вы шутите, а проблема весьма серьезна. И положение еще больше усугубится, если все станут отделываться шуточками.
«Я вовсе не шучу, — подумал Джакомо, — спасибо тебе, Господи, что ты сотворил тело, деньги и физику, да, да, и физику тоже. Разве не гравитация притягивает тела, позволяет им сближаться, сливаться, одному проникать в другое? А еще, Боже, я тебе стократ благодарен за геометрию. Кто же, как не вдохновенный геометр, приводит в движение бесконечно прекрасную систему фигур и форм: плавные линии бедер, живота и груди, остроконечные, но бархатистые на ощупь конусы, мягкие полушария, напрягающиеся под давлением раздвигающих их цилиндра? Разве такое человеку под силу?»
— А знаете, господин Казанова, к чему это приведет? Именно здесь, на нашей земле, начнется оздоровление европейского духа, здесь, а не где-нибудь еще забьется живой пульс веры, которая заставит человека вновь обратиться к вещам более возвышенным, нежели угождение потребностям тела. Не верите?
— Почему? Все возможно.
И все-таки покосился через плечо. Где-то он уже видел выходящего из кареты мужчину в пышном мундире. Ну конечно! Лесная просека. Вялая висюлька в руке ординарца, съежившийся от удара офицер Зарембы. Браницкий. Полковник Браницкий. Перестал, видно, охотиться за противниками короля. Князь Сулковский, не замечая рассеянности собеседника, деланно рассмеялся:
— Не верите вы мне, не верите. Хоть бы поискусней прикидывались.
Что ему нужно, черт подери: насмехается или всерьез пытается увлечь невыносимо нудными рассуждениями? И почему увел его в сторону от общества, с каждой минутой все более многолюдного и блестящего?
— Признаюсь: вера не самая сильная моя сторона. И пожалуй, это уже навсегда. Стало быть…
Браницкий поздоровался с мужчиной, который стоял, небрежно прислонившись к экипажу.
— Стало быть, вы не склонны забивать голову мыслями о будущем?
В этих словах Джакомо уловил нечто похожее на предостережение. Настороженно взглянул на собеседника. Нет — ничего подозрительного в лице князя не было.
— Напротив. Только меня интересует ближайшее будущее. Чего мы, собственно, ждем?
Сулковский отплатил ему столь же настороженным, хотя несколько смущенным, взглядом. Результат осмотра, видно, его удовлетворил: обняв Казанову за плечи, он легонько подтолкнул его к остальным.
— Мы ждем подходящего момента, сударь!
— То есть?
— То есть сейчас момент неблагоприятный.
— Король еще спит?
— Хороший вопрос. Вижу, в петербургских салонах вы не разучились понимать все с полуслова.
Джакомо ничем не показал, что это замечание его покоробило. Подобную иронию на грани язвительности и обыкновенного хамства могли себе позволить лишь высокородные особы; никому другому это бы не сошло с рук. Но там, в тех «салонах», по которым его в буквальном смысле слова таскали, этому зануде любую колкость воткнули бы обратно в глотку, невзирая на его знатное происхождение. Паук, обезумевший от ненависти к Екатерине, тоже был князем, возможно, не худородней Сулковского.
— Ладно, не обижайтесь. — Князь примирительно улыбнулся. — Тоже, гм, любите побаловаться спозаранку?
Ах вот оно что! Как же он раньше не догадался. Ведь польский король слывет женолюбом. В Петербурге об этом говорили одобрительно, а графиня, его восхитительная графиня, расхохоталась до слез, когда он начал ее расспрашивать. Ну конечно. Пока они тут топчутся с важным видом, стараясь не терять достоинства, щеголяют остротой ума и глубокомыслием, король небось взбирается на какую-нибудь крутую задницу или скатывается с мягкого живота. Теперь Казанове не составило труда ответить Сулковскому улыбкой:
— И спозаранку люблю. Но, вероятно, меньше, чем король.
Великое нравственное обновление начинается с утреннего перепихиванья. Недурственно. У такой программы спасения мира найдется немало приверженцев. А народ, который за таким королем пойдет, наверняка не погибнет.
Князь представил Казанову Браницкому. Церемония была краткой — Браницкий глянул рассеянно, не выказав интереса: его внимание, как и всех прочих, было занято чем-то другим. Коротышка с хамской физиономией распрямился, в два прыжка подлетел к подъехавшей карете, услужливо открыл дверцу. Блестящий от позументов мундир, окаймленное баками лицо… кровь бросилась Казанове в голову, ему почудилось, что это полковник Астафьев, и он не на шутку испугался. Поняв, что ошибся, мысленно крепко себя обругал, но тут же заметил, что надменный вельможа, едва отвечающий на поклоны, не только его поверг в смятение. Одни отводили глаза — правда, украдкой, чтобы, упаси Бог, никого не обидеть, взгляды же других, напряженные до боли, искали встречи со взором вновь прибывшего сановника. Все расступились, спеша пропустить — кого? незваного гостя или избавителя? — принимавшего подобострастное внимание с презрительным спокойствием. Он несколько раз согнул колени, проверяя, хорошо ли сидят сапоги, но не сдвинулся с места, пока не выслушал отрывистый, как собачий лай, рапорт мужлана с хамской рожей.
Спросить, кто это, было не у кого, Сулковский куда-то исчез, а Браницкий протиснулся к заносчивому вельможе.
— Кто это?
Стоящий впереди мужчина повернулся на каблуках. Джакомо увидел лицо рассерженного ребенка.
— Никто.
Злобный херувим заметил его растерянность и чужеземный наряд и неожиданно приветливо улыбнулся:.
— То есть их сиятельство посол императрицы всея Руси граф Репнин, или как там величают эту скотину…
Царский посол! Тысяча чертей! Все ждали царского посла. Просто ждали. Над кем издевался Сулковский — над ним или над самим собой? «Подходящий момент». Подходящий момент наступил с появлением подходящей персоны. Смешно. Неудивительно, что в этих униженно склоненных головах роятся мечты о моральном возрождении. «Пусть изволят начать с себя», — высокомерно подумал Казанова и вздохнул с облегчением: в этом обществе не у него одного грешки на совести.
Не забывая, однако, где он находится, кивнул с благодарностью; впрочем, рядом с ним уже никого не было. Посол, сочтя демонстрацию своего могущества достаточной, величественно двинулся вперед. Толпа рассыпалась, уступая дорогу, но за спиной посла вновь сомкнулась, пришла в движение: бойко заработали локти и ноги, вытянулись шеи, затряслись двойные подбородки и животы. Херувим ловко пробрался в первые ряды процессии и, строго соблюдая дистанцию в два шага, следовал за графом Репниным, который, неспешно и словно бы с трудом переставляя ноги, плыл к воротам замка. «Как павлин, — подумал Казанова, павлин, волочащий за собой огромный хвост». И вмешался в толпу, не желая быть последним пером в этом хвосте. Он достаточно хорошо знал, что здесь с такими перьями делают.
Опять в памяти всплыл тот ужасный день! Джакомо украдкой перекрестился, чтобы отогнать тягостное воспоминание, но — поздно. Впрочем, бывали воспоминания и похуже, от которых болело сердце. На этот раз боли он не почувствовал — его обуял страх, звериный, выворачивающий внутренности страх. Он тогда мало что понимал. Вызов в царский дворец посчитал знаком скорого избавления. Но почему путь к спасению ведет через продуваемую морозным ветром обледенелую площадь под ударами издевающихся над его страданиями мерзавцев… Неужели так выглядит обещание перемены участи? А это еще что? Сопровождающие, ни слова не говоря, втолкнули его в какую-то темную вонючую конуру и убрались восвояси. Видимо, он уже во дворце, но что толку? Не поведут же его к императрице в таком виде — грязного, в лохмотьях… Впрочем, нужно быть готовым к любым неожиданностям. Ведь от предстоящей беседы, возможно, зависит его судьба.
Значит, так: главное — концепция объединенной Европы. Неужто они здесь в этом не заинтересованы, неужто не понимают, что, если величайшие умы совместными усилиями определят форму государственного устройства, народ станет богаче, а законы — более справедливыми? Тот, кто выступит глашатаем этой идеи, кто приложит больше всего усилий для ее воплощения, еще при жизни займет почетное место в истории человечества.
Казанова опустился на пол, но тут же понял, что нельзя расслабляться. Еще заснет ненароком, и тогда его застигнут врасплох, не готовым к борьбе за будущее. За свое будущее, а следовательно — как ни наивно это звучит, — за будущее мира. Такого он бы себе не простил. Да и мочевой пузырь настойчиво давал о себе знать. Поэтому Джакомо поспешил встать» хотя каждый мускул противился насилию, и направился к тому месту, где угадывалось окно. Мрак был неестественно густым и грозным. Окно плотно завешено или просто глухая стена? В противоположном углу что-то шуршало. Крысы?
Для начала можно создать организацию, объединяющую все государства — большие, малые, даже крохотные. Всем будет дано одинаковое право голоса при решении важнейших проблем. Что ж, великим придется прислушиваться к доводам малых, но разве эти малые — безумцы, чтобы путать карты более сильным, а великие — глупцы, чтобы их опасаться? Божеские и людские законы требуют такого союза. А какую колоссальную это принесет пользу! — да они поразят весь мир и заставят другие страны спешно к ним присоединиться. Сколько высохнет источников крови и несправедливости, сколько появится торговых путей, сколько будет создано шедевров! Даже голод со временем отступит в прошлое — к вящей славе правителей и радости подданных. Он, Казанова, знает некое простое, но весьма эффективное решение, которое при помощи такой всеобщей организации очень быстро принесет плоды. Клубни Solanum, в Германии называемого картофелем…
Джакомо затоптался на месте. Тяжесть внизу живота, минутою раньше вызывавшая лишь легкий зуд, внезапно усилилась, причиняя боль. Эти сволочи застудили ему пузырь. Что делать? Скрючился, понимая, что это ненадолго поможет. Все, что еще секунду назад казалось важным — будущее мира и перелом собственной судьбы, страстные речи, обращенные к царице, которая со вниманием будет его слушать, — отступило куда-то далеко. И лишь когда об пол ударилась, принося облегчение, пенистая струя, стало робко, беспорядочно возвращаться. Джакомо захотелось одновременно и смеяться и плакать. Держа в руке захлебывающийся от напряжения краник, он старался направлять струю как можно дальше от себя. И вдруг, прежде чем понял, что она ударилась о какое-то препятствие, на него с бешеной силой обрушился поистине сатанинский вопль, наполненный яростью и ужасом. На мгновение он умер, окостенел, выпустил из рук своего вялого дружка и край панталон, когда же крик повторился, опомнился настолько, что почувствовал обыкновенный страх. Его заперли с каким-то зверем, с чудовищем, затаившимся в темноте. Господи Иисусе, эти мерзавцы ему смерть уготовили, а не встречу с царицей. Яростно ревущую смерть с огромными клыками и усаженным шипами языком. Казалось, из мутного сна его швырнуло в прозрачную, смердящую серой и аммиаком явь.
Он пошатнулся и упал бы, если б пальцы не вцепились судорожно в какую-то мягкую ткань. Под тяжестью тела штора упала, и при бледном свете луны, рассеявшем сумрак комнаты, Джакомо увидел грозное чудовище — забившуюся в угол большую курицу с широко разинутым от страха клювом и растопыренными обрубками крыльев. Смеяться не было сил. Даже название этой странной птицы вспомнилось с трудом. Pavo cristatus. Павлин. Но… на месте великолепного хвоста у этого павлина была голая гузка.
Что же это все-таки было? Его хотели столь странным способом напугать? Сомнительно; вряд ли плосконосые палачи владели столь изощренными методами. Съездить по физиономии, дать пинка или всадить пулю в затылок — тут они были мастера. Значит, случайность. Пожалуй, ему даже повезло: его вполне могли, надев на голову мешок и связав руки, швырнуть в подземелье и вспомнить о нем, например, через месяц. Паук и не то рассказывал. Или запереть в комнате с мраморным полом, зимой используемой как отхожее место. И он бы задохнулся от вони или разбил голову, поскользнувшись на обледенелом говне. Стало быть, случайность?
Но тогда у него не было ни времени, ни желания строить догадки. События стали разворачиваться так неординарно и стремительно, что впору было забыть всю прошлую жизнь, не говоря уж о крикливом павлине с выщипанным хвостом. Впоследствии Джакомо даже вспоминать об этом боялся. Но по ночам воспоминание иногда возвращалось, и его окатывала волна предвещающего безумие страха, сродни тому, что он испытал в темной комнате. Здесь, в Варшаве, такое случилось только однажды — к ужасу девочек, которые потом до рассвета играли с ним в карты. Но это было давно. Теперь же, вышагивая с достоинством, как и прочие вельможные участники кортежа, по дворцовому двору, ощущая сквозь тонкие подошвы туфель подбадривающее тепло каменных плит, он — хоть и не без неприятного чувства — мог думать об этом, как об истории, произошедшей в незапамятные времена, да и, пожалуй, с кем-то другим.
Нет, тогда — Джакомо уставился в затылок царскому послу, словно это могло бы помочь ему найти разгадку, — тогда над ним, видно, просто решили поиздеваться. Показали, что лишенный красоты и силы павлин — он сам, Казанова, раздавленный и опустившийся, способный только кричать от страха и унижения. Торжествующее быдло. Бычий, налитый кровью загривок. Быдло. Однако торжествующее. Откуда они могли знать, что его ждет впереди? А ведь знали. Или, скорее, предвидели…
Неожиданное открытие привело Джакомо в ярость: будь у него возможность, он бы полоснул чем-нибудь острым по незащищенной шее царского сановника, ведущего их в покои польского короля; пускай бы кровь того охладила его собственную, кипящую от негодования. От одной этой мысли Казанова мгновенно успокоился. Он уже снова был самим собой, завсегдатаем дворцовых приемов, европейцем, принципиально ставившим интеллект выше насилия.
— Вы, я слыхал, прямо из Петербурга?
Джакомо уже знал, что язвительный херувим — младший брат короля. Приветливо улыбнулся:
— Имел такое удовольствие.
Они задержались в просторной прихожей перед роскошной резной дверью, за которой секунду назад скрылся Репнин.
— Удовольствие? Что вы называете удовольствием?
Князь Казимеж. Надменный юнец — впрочем, каким еще можно быть в его возрасте и в его положении? Неплохо заполучить такого союзника.
— То, что я смог оттуда уехать.
Князь громко расхохотался, заставив обернуться нескольких почтенных господ, на лицах которых застыло напряженное ожидание.
Дверь медленно, беззвучно отворилась. За нею была не королевская спальня, а анфилада светлых комнат — пустых и казавшихся нежилыми, куда и устремилась толпа. Джакомо протиснулся вперед, что избавило его от необходимости ответить на громкий шепот князя Казимежа:
— А как там наша уважаемая невестка? По-прежнему спит с кем попало?
Вымытый, выбритый, осмотренный от глотки до прямой кишки, обряженный в странный мундир не то гусара, не то казака, опрысканный лучшими парижскими духами, он стоял перед женщиной, владеющей почти половиной мира. Она слушала или притворялась, что слушает, не глядя на него, скрытая массивным бюро на золотых ножках. Когда-то царица, вероятно, была недурна; дамы такого типа не в его вкусе, хотя всякое случалось, но как может нравиться сочетание жестких черт лица с белым телом… о последнем, впрочем, оставалось только догадываться. В налитом, словно опухшем, лице, в тучной фигуре, облаченной в пышное, лишь подчеркивающее толщину платье, не было ничего привлекательного. Возможно, сумей Джакомо подойти поближе, он разглядел бы и густой пушок над верхней губой. Но не подходил, понимал, что не имеет права приблизиться ни на шаг. Один взгляд царицы заставил его замереть. Такой взгляд способен убивать. И наверное, убивал. Вот она какая, императрица всея Руси, железная Екатерина. И Джакомо предпочел не рисковать. Он стоял точно перед трибуналом и срывающимся от волнения голосом произносил давно заготовленную тираду о будущем мира, о сплочении Европы под рукою мудрейших монархов, об организации объединенных наций, которая склеит то, что разбито, сплотит то, что распалось.
Говорил и все отчетливее ощущал, что его диковинный мундир — шутовской наряд, а парижские духи — знак принадлежности к продажному сословию шлюх.
Разоружение — вот основная задача. Сильнейшие должны показать пример. Если сократить численность войск, никто не станет ни на кого нападать, а мир… что ж, мир столь же нужен людям, сколь и любезен — Джакомо хотел сказать: «Богу», но вовремя спохватился: ведь перед ним была читательница Вольтера, — сколь и присущ Природе. На том и закончил. Надоело. Черт бы побрал его идиотские идеи, Вольтера и эту жирную змею, которая глядит на него, как на воробья, запущенного к ней в клетку.
— Пятьдесят тысяч для начала хватит?
Голос у нее, пожалуй, приятнее всего остального. Пятьдесят тысяч чего? Дукатов, франков, плетей? И за что его собираются наградить или наказать? Джакомо изобразил на лице недоумение, хотя подозревал, что производит впечатление полного идиота. Царица вытащила руки из-под стола, в пальцах сверкнуло узкое лезвие; в другой руке она держала яблоко, сплошь в надрезах. Сок капал на полированную поверхность.
— Хорошо. Пусть будет семьдесят. В Европе станет семьюдесятью тысячами солдат меньше. Но взамен твои хозяева должны гарантировать, что Турция на несколько лет оставит нас в покое[17]. Скажем, на пять.
— Пять лет, — повторил Джакомо, плохо понимая, о чем идет речь: какая Турция, какие хозяева? Видно, его опять принимают за кого-то другого. Неужели никогда не кончится этот ужасный сон?
— Достаточно. О покое турок мы потом сами позаботимся.
Не за того принимает. Или нагло издевается. И одно и другое опасно — это ясней ясного.
— Весьма похвально, — начал осторожно, стараясь преодолеть неожиданную хрипоту в голосе, но не успел выдавить больше ни слова, как царица пренебрежительно махнула рукой:
— Нисколько. Мы используем этих солдат в Азии. Там у нас еще есть враги.
И внезапно встала, словно посчитав эту часть беседы законченной. Она была похожа на стоящий в углу за ее спиной тяжелый, украшенный позолотой шкаф на широко расставленных ножках. «Полмира во власти шкафа», — мелькнула язвительная мысль, плохо сочетавшаяся с преданной собачьей улыбкой. И Джакомо поспешил согнать заискивающую улыбку с лица: в конце концов, ему нечего бояться, он не узник, что лучше всего доказывает эта аудиенция, и даже если его не за того принимают, то уж наверняка считают важной персоной, заслуживающей почета и уважения. А может, никакой ошибки тут нет, они спохватились, что наделали глупостей, и теперь хотят вознаградить его за свой промах.
Нож, поблескивающий в царственной руке, нож для разрезания писем. Письмо от Вольтера[18]. Вполне вероятно. Вольтер мог от кого-нибудь узнать, в какую он попал переделку, и написал Екатерине, вступился за друга. Да. Это правдоподобно. Мир не столь абсурден, каким иногда кажется.
Шкаф стронулся с места: всколыхнулись все его выпуклости, задрожали украшения. Джакомо удивился: движения царицы были не лишены изящества, сильные ноги легко несли тучное тело. Чего теперь от нее ждать? Острый кончик ножа уткнулся ему в грудь.
— А не кажется ли вам и вашим друзьям, господин Казанова, что, между нами говоря, природа всерьез признает только борьбу? Как вы, масоны, этого не видите? Или не желаете видеть? Природа — это насилие, кровь, разможженные кости. Я не права?
Джакомо хотел ответить какой-нибудь уклончивой банальностью — коли уж он масон, можно позволить себе выражаться загадочно, — однако подрагивающий в руке императрицы нож и новые, хрипловатые нотки в голосе заставили его замереть. Только бы не подвел мочевой пузырь…
Рука Екатерины с унизанными тяжелыми перстнями пухлыми пальцами, та самая длань, мановения которой ждут миллионы людей, начиная от этих, за дверью, в равной мере готовых вынести его на руках или снести голову, и кончая коронованными особами в разных концах Европы, легла ему на грудь. Выскочили из петель пуговицы — одна, другая; острие ножа добралось до кожи. Джакомо не шелохнулся. Понимал, что нельзя.
— Кровь, — рука с ножом сильнее уперлась в грудь, — пот, — вторая рука потянула его к себе, — слюна.
Значит, все, что про нее шептали, говорили, кричали, правда. Шкаф, распутный шкаф. Он будет ублажать распутный шкаф.
Однако это оказалось не так-то просто. К его изумлению, а потом и к ужасу, оружие отказывалось ему повиноваться. Женщина лежала перед ним на своем пышном платье, ничего не скрывая, а он, точно неопытный юнец, не мог приступить к делу. Хотя это было необходимо. Иначе ему конец, конец. Чем громче он повторял это в мыслях, тем беспомощнее становился. Лихорадочно пытался припомнить что-нибудь возбуждающее, но — увы! — никакие воспоминания не заслоняли того, что он видел и чувствовал на самом деле. Сладостные уста и быстрый язычок Полины, упругая дырочка Бинетти, подрагивающие ягодицы и гортанный смех гамбургской шлюхи, которую он взял сразу вслед за предыдущим клиентом, — всего этого было недостаточно, чтобы отвлечь внимание от бесформенного брюха и звериной щетины, покрывающей то, куда ему нечего было вонзить. В отчаянии Джакомо призвал на помощь двух китаянок, ласкавших его в бане, своеобразный запах, от них исходивший, крики наслаждения. Но вместо нежных голых животиков по-прежнему видел колючую щетину, под которой его поджидают венерические язвы, вместо аромата юных тел ощущал несвежее дыхание, вместо песен любви слышал оглушительный грозный рев безумного Паука.
— Ну?
Она притянула его, попробовала обхватить ногами, больно колотя пятками. Еще эти груди — плоские, увядшие, разделенные сухой ложбинкой. Никакие ухищрения не помогали. Сморщенная висюлька оставалась висюлькой и не думала превращаться в палицу, а сам он скорее готов был исполнить желание своего мочевого пузыря, нежели императрицы всея Руси. Черт, с настоящим шкафом все пошло бы куда легче. А тут… полный конфуз, всеобщее разоружение вместо войны.
— Я сейчас, — пробормотал он на каком-то неведомом варварском наречии, вырвал руку из-под тяжелого зада, схватил, сдавил, смял. Эта шлюха Катани, которой при нем сзади воткнул какой-то молокосос, улыбающаяся ему невинно и нежно; апатичная англичанка, которую он на одну ночь выиграл в карты у томящегося под дверью жениха; горбун из дрезденского кабаре с огромным фаготом. Хоть что-нибудь, хоть малейшая надежда, тень надежды — ну же! Пусть только этот вялый болван подымет голову и устремится вперед. Ему уже все едино, к черту предостережения Паука. Он отшворит бабу так, что ее уносить придется. А потом и шкафу достанется, сколько бы ящиков в нем не оказалось.
Ящики! В спину вонзилась ледяная игла. Ящик Куца! Западня для его беззащитного дружка: сейчас он будет смят, раздавлен, оторван. Тупая боль в животе, когда стало понятно, для чего этот ящик предназначен. И паника в кишках, когда ящик с треском захлопнулся в нескольких сантиметрах от его внезапно уменьшившихся яичек и почти полностью втянувшегося внутрь члена. Кошмар! Да ведь эта баба-шкаф могла приготовить подобную западню. Она его оскопит, размозжит, поглотит.
Теперь уже ясно было, что надеяться не на что. Чуда не произойдет. Конец. Ему и всему миру. Он не вовлечет ее в европейское содружество, не убедит в необходимости разоружения. Наоборот — теперь все будут наперегонки вооружаться: и одни, и другие, и третьи. Новые солдаты, новое оружие, новые войны. Уж она об этом позаботится. Отвергнутые женщины страшны, а кто из тех, кем он когда-либо пренебрег, обладал хотя бы частицей той власти, которая есть у этой омерзительной бабы! Она погубит, поставит под ружье весь мир. А из-за чего? Из-за его преждевременного разоружения. Он тоже погиб, пропал, пора прощаться с жизнью.
Джакомо не без труда, потому что диван словно бы тянул его обратно, приподнялся, и тогда лежавшая под ним женщина, уже не императрица, а раздосадованная его нерадивостью самка, хозяйским жестом сунула ему руку между ног. Он напряг все свое воображение, но не успел ничего придумать. А секунду спустя понял, что то была не ласка, а проверка.
Вой, страшный вой Паука вырвался из его глотки, когда пухлые пальцы внезапно превратились в клещи, в безжалостные щипцы, готовые давить, рвать, бросать ошметки плоти собакам. Кошмар! Куц, оскопляющий дрезденского горбуна. Паука с огромными, как шары, яйцами. Яркая вспышка боли парализовала Казанову. Он перестал что-либо ощущать и понимать. И, уже грохнувшись на пол, услышал полный звериной ярости вопль: «Вон! Вон!»
Джакомо украдкой вытер пот со лба. Он не любил этих воспоминаний. Да и не возвращался к ним — не видел смысла: ведь ни настоящим героем, ни настоящей жертвой предстать в них не мог. Только Паук сумел бы его понять, но Паук, вероятно, уже гниет где-нибудь на задворках тюрьмы. Здешние знакомцы, услышав такое, задохнулись бы от возмущения или животики надорвали со смеху. А уж этот молокосос князь Казимеж не преминул бы отпустить дюжину сальных шуточек. И свелась бы вся история к одному: что он не удовлетворил царицу: ну а если нельзя рассчитывать на сочувствие, лучше помалкивать. Пока. Когда-нибудь он это опишет. Непременно. Отомстит сполна, не пощадит это исчадие ада. Не упустит ни малейшей подробности, а если сочтет нужным, добавит парочку вымышленных, которые распоследних шлюх заставят разинуть рты от изумления. Да. Тысяча чертей! Он это сделает. Пускай потомки узнают, в чьи руки попадает власть над миром… Джакомо снова оказался возле князя Сулковского. Что ж, сейчас ученый зануда может ему пригодиться.
— Вы меня представите королю?
Они уже стояли в королевской спальне, перегороженной огромной ширмой, за которой угадывалось какое-то движение, слышалось покашливание, тихий шелест неторопливой беседы. Вот-вот ширма отодвинется, а тогда поздно будет что-либо предпринимать. Сулковский осадил его знаком:
— Посмотрим. Кажется, государю сегодня нездоровится. И такое бывает.
И такое бывает. Merde. Легко ему говорить. А если опять не повезет? Опять все закончится ничем? Столько приготовлений, бесконечное терпеливое ожидание — и все зря? От волнения Казанова судорожно сглотнул:
— Как это?
— А вот так. С вами разве не случается? — И добавил с ехидцей: — Болезнь не разбирает, кто перед ней: король или простой смертный.
Что это: ирония или оскорбление, когда впору хвататься за кинжал? Король и простой смертный! В его огород камешек. Простой смертный! Ладно, пускай. Казанова не терпел людей, столь неприятным способом демонстрирующих свое превосходство, но… ничего не поделаешь. Князя Адама рядом не было, а кроме Сулковского он, в общем-то, никого близко не знал. Однако разочарования скрыть не сумел.
— А граф Репнин[19]?
Его кинжал был остро отточен и задел уязвимое место. Князь поморщился незаметно, однако голос его выдал:
— Что Репнин?
— Лечит короля? Чего-то он засиделся.
Этот удар оказался еще более метким. Сулковский напрягся, словно наконец оценил противника.
— Это дела государственные. Не нам о них судить.
Оба замолчали, несколько разочарованные друг другом. Казанова уже хотел было сгладить свою язвительность, но князь повернулся к нему спиной и протиснулся в первые ряды ожидающих. Сказал что-то мужчине с высоко выбритым затылком, потом поискал глазами Казанову и отрицательно покачал головой. Да, похоже, ничего не получается.
Ничего. Почему же все как ни в чем ни бывало стоят, вместо того чтобы поспешить отсюда убраться? Чего они ждут? Неужели еще остается надежда? Да нет же. Джакомо спохватился, что опять рассуждает как наивный младенец. Ведь ему уже раз недвусмысленно дали понять, каковы правила игры в этих покоях. Ясное дело: коли уж они пришли в свите царского посла, то и уйти без него не смеют. Н-да, придется и такое снести, обреченно подумал он, и поважнее его — огляделся: лица у соседей были довольно-таки унылые — сносят.
И полез в карман за платком, но вместо тонкого шелка пальцы нащупали твердый кружок. Дукат — последний, что у него остался. В душе снова всколыхнулась горечь обиды. Государственные дела. А у него к королю какое дело? Неужели то, что он собирается рассказать, не представляет интереса для государства? Ради чего он сюда приехал — не для собственного же удовольствия, иначе выбрал бы совершенно другое направление. Пустота в карманах тоже лишь на первый взгляд его личная проблема. Что делать, если те заплатят раньше? Тогда и ему, возможно, придется сдержать обещание. А государство без короля…
Джакомо украдкой поглядел на дукат. Горстка таких монет, и он бы не горевал, что туфли с золотыми пряжками жмут, а парижский шелк раздражает кожу, расплатился бы с долгами и подумал о настоящем деле. Неужели искреннее признание того не стоит?
И принял решение: он расскажет королю все без утайки. Все: кто его сюда послал и зачем… А потом будь что будет. Да. Подбросил на ладони дукат: на счастье. Пускай результатом его решения станет множество подобных. Золотая монетка легко взвилась в воздух, но вместо того чтобы спокойно и уверенно, как в волшебных трюках Иеремии, вернуться в пятипалую копилку, неожиданно вильнула, ребром задела большой палец и, не задержавшись даже на ковре, покатилась к ширме. Merde, тысячу раз merde!
Это было уже чересчур. Развлечься вздумал, идиот! На мгновение заколебался: рискованно переступать магическую черту — край ковра — но… как можно расстаться с последним дукатом! И, отбросив колебания, устремился в погоню — промедление могло ему дорого обойтись. Натертый до зеркального блеска паркет предательски громко загудел, Джакомо почувствовал на себе взоры всех присутствующих, но отступать было поздно. Каблуки торопливо застучали по полу — увы! — без толку. Хотя монетка и катилась из последних сил, ширма была уже близко. Чтобы не влететь, как пушечное ядро, в кровать к королю, Казанова плюхнулся на колени, выставил вперед руки и во всю длину растянулся на полу. Напрасно. Дукат исчез под ширмой.
Щель, к счастью, была достаточно велика; поспешно в нее заглянув, Джакомо обрадовался: монета лежала на расстоянии вытянутой руки. Однако в следующую секунду он увидел нечто заставившее его забыть про дукат. Над самым полом покачивалась небольшая, почти женская нога, будто что-то искала. Казанова замер: король, это король. Нога короля, стопа короля, королевские пальцы и пятка. А чьи же эти черные, широко расставленные сапожища? — ну конечно, царского павлина, графа Репнина. Из-под графского сапога что-то торчало. Джакомо пригляделся внимательно: туфля; еще внимательнее: туфля с королевской монограммой. Это ее искала шарящая по полу нога. Нащупала, легонько потянула к себе — туфля, придавленная каблуком посла, не шелохнулась. Дернула посильнее — тоже безрезультатно. А когда Казанова уже собрался протянуть руку к последней частичке того, что мог бы назвать своей собственностью, королевская стопа, ничего не добившись, напоследок неуверенно шаркнула по полу и поднялась наверх, на кровать.
Джакомо так и не протянул руки. На четвереньках, со сдавленной незнакомым чувством глоткой, пополз обратно. Двое слуг с ожесточенными, злыми лицами быстро направлялись к нему.
Запах Джакомо почувствовал уже на лестнице: прокисшее вино, чеснок и затхлая сырость стен… Как ему это было знакомо! Последние месяцы он наслаждался всем по отдельности: сыростью царских темниц, кислым вином и чесноком, пожираемым целыми головками за обедом в придорожных еврейских корчмах. Но сколь не похожи эти запахи на бережно хранимый где-то под языком аромат венецианских улочек! Боже, Венеция! Туман на Canale Grande, тихие всплески весел, предостерегающие окрики гондольеров, и он сам, не ощущающий холода, распаленный мыслью о предстоящих любовных утехах, или же — много часов спустя — усталый, сонный, со смиренно поникшим мужским цветком, предвкушающий блаженные минуты отдыха. Боже, дозволь пережить такое хотя бы еще раз!
Дверь открыла пышнотелая девица с грудью языческой богини плодородия.
— Мастер дома?
Богиня певуче ответила что-то по-польски и пошла вперед. Зад у нее был необъятный, крутой — настоящая жопища, как с преудивительной смесью восхищения и презрения говаривали в его родных краях. Неплохое начало. Сперва этот, ставший уже привычным, запах на лестнице, теперь — тоже привычные — божественные формы. Служанка, натурщица, жена?
На пороге мастерской Джакомо остановился. В ноздри шибануло резкой вонью красок и скипидара. Не это, однако, его ошеломило. Он даже не сразу заметил склонившегося над столиком в глубине комнаты художника, так как отовсюду: из золоченых рам на стенах, с натянутых на подрамники, местами еще не просохших холстов в углу, с незаконченной большой картины на мольберте и набросков, выстроившихся в ряд под окном, — на него смотрел король. Облик сознающего свою значительность человека, римский нос, темные глаза и брови под светлым париком. Сомнений не было: это — Станислав Август. Rex Poloniae[20]. Благородство и величавость черт, горделивая осанка, чуть высокомерно поджатые губы. Да, таким и должен быть государь. И так должно его изображать. Так — если ты придворный живописец — следует рисовать короля.
А ноги? Джакомо, мысленно усмехнувшись, поискал ногу, с которой недавно свел знакомство, наблюдая, как упавшую с нее легкую утреннюю туфлю попирал своим сапогом граф Репнин. Но почему-то ног на портретах не было. Лишь на одном, стоявшем на мольберте, король в величественной позе и роскошных одеждах был запечатлен в полный рост, однако и тут благородные конечности ниже колен удостоились лишь нескольких небрежных мазков.
Художник наконец встал из-за стола; был он невысокий, коренастый, с толстым пузом. «На ходулях, что ли, малюет большие картины или залезает на лестницу?» — подумал Джакомо, ожидая улыбки либо дружелюбного жеста хозяина. Не тут-то было: лицо с заметными следами оспы, а точнее говоря, рябая рожа ничего не выражала; уж более приветливым мог показаться взгляд короля. Что ж, придется взять инициативу в свои руки. Не в первый и даже не в сотый раз. Впрочем, он и рта не успел раскрыть.
— Я знаю, кто вы. Не знаю только, что вас ко мне привело.
Голос у художника был хриплый, неприятный. И тут незадача. С таким не заведешь легкую и непринужденную светскую беседу — не за что зацепиться. Хорошо хоть здесь эта широкозадая девка, сидящая на корточках у окна и вытирающая тряпками кисти. В ее присутствии он не позволит сбить себя с толку.
— Всегда приятно повидаться с земляком. Кроме того, я хочу заказать портрет.
Художник неожиданно широко улыбнулся; ничего оскорбительного в его улыбке, к счастью, не было.
— Портрет? Видите, что здесь творится? Заказов выше головы. Но для земляка я, пожалуй, готов сделать исключение. Если земляк не стеснен в средствах. — Вытащил из кармана рабочего халата огромную сигару. — Это так?
Клюнул на приманку — полдела сделано. А пропустить мимо ушей дерзость, притворившись глуховатым, проще простого. И без единого слова сбить спесь тяжелым, украшенным рубинами золотым портсигаром, накануне позаимствованным у князя Сулковского, — одно удовольствие. Художник уважительно подкинул портсигар на ладони:
— Присядем.
Сам, однако, не сел; кивком подозвав девушку, фамильярно обнял ее, шепнул что-то на ухо.
— Мне бы не хотелось доставлять вам лишние хлопоты, — любезно начал Казанова, усаживаясь в кресле и уже без опаски поглядывая на королевского живописца, которому не только рад был бы доставить лишние хлопоты, но и просто-таки завалить его ими. Кстати, он вовсе не уверен, что этого не сделает. Портрет в любом случае пригодится. Незаконченная картина на мольберте теперь была у него прямо перед глазами: король смотрел вдаль уверенно, с достоинством, явно не смущаясь тем, что вся тяжесть тела и подбитой горностаем пурпурной бархатной мантии приходится не на ноги, а на какие-то прутики.
Девица вернулась с бутылкой вина; на ней было уже другое платье с вырезом, открывающим грудь почти до самых сосков. Черт, похоже, специально для него переоделась! Это скорее встревожило, чем обрадовало Казанову. Кретинка! Ведь у его самодовольного соотечественника тоже есть глаза. Не дай Бог такая глупость помешает осуществлению его плана. Ладно, адрес он украдкой сунет ей перед уходом. Художник залпом опорожнил свой бокал. Снова налил.
— Тосканское. — Причмокнув, он усадил девушку на колено, что явно доставило ей удовольствие. С широко расставленными ногами, громадной сигарой в зубах, бокалом вина в одной и пышной грудью в другой руке, тосканец скорее походил на мифического сатира, чем на завсегдатая придворных салонов; о царящих там нравах Джакомо, правда, разное слыхал, но такое не предполагал увидеть. Сатир, будто угадав его мысли, подался вперед и еще крепче обхватил девушку. Казанова с нарастающим возбуждением искоса поглядывал на подрагивающие полушария. Вырвутся на свободу или не вырвутся?
— Я вам кое-что скажу. — Художник поднял бокал. — Тоскана — вот место для художников. А не эта проклятая дыра. Можете мне поверить.
Джакомо на всякий случай уткнулся в свой бокал. Надо выждать, разобраться, к чему тот клонит. К чему подбирается его рука, обхватившая левую грудь девушки, было ясно: пальцы медленно отгибали край платья.
— Здесь все гроша ломаного не стоит. За одним исключением. — Он так крепко стиснул девушку, что та с веселым визгом вскочила и, поддерживая обеими руками свои сокровища, отпрыгнула к мольберту. Ничуть не смутилась; готова продолжать забаву. Корова. А бык этот что вытворяет? Пролил вино. Опрокинул кресло. Обсыпал сигарным пеплом штаны. Спятил?
— Простите, но я от этой жизни дурею. Видите, чем пришлось целых полдня заниматься?
На столике стояла шкатулка из светлого дерева, лежали инструменты непонятного назначения, валялись кусочки какого-то желтого металла. Художник приоткрыл крышку шкатулки. Казанова тупо уставился на горку сверкающего порошка и вдруг почувствовал укол в сердце. Золото, настоящее золото.
— Сам готовлю, сам должен мучиться. Как будто нельзя выписать готовую краску из Парижа или из Гамбурга.
— Золото?
Именно это слово произносить вслух и не следовало, но Джакомо не сумел сдержаться.
Художник легонько дунул на бугорок:
— Самое настоящее. Ни один краситель его не заменит. А я вынужден возиться с этим говном!
«Мне бы твои заботы, земляк», — подумал Казанова с завистью в душе и улыбкой сочувствия на губах. Художник взял со стола брусочек с блестящим обпиленным боком.
— Мне говорят, Боттичелли тоже сам это делал. Но, Господи помилуй, почему на нас, тосканцах, всегда все ездят?!
Что-то в его лице, движениях, интонациях насторожило Казанову. Нельзя расслабляться, хватит восхищенно пялиться на желтые брусочки, надо преодолеть желание взвесить их на ладони. Ведь он — человек, у которого не может быть таких желаний. Не стесненный в средствах земляк — и даже, если угодно, тосканец, состоятельный соотечественник Боттичелли и Медичи[21]… да кого только захочет этот щербатый любимчик короля. Он желает заказать портрет. С этим и пришел. Ни с чем больше. Ну может, еще с крохотной надеждой… Даже не с просьбой. Но об этом чуть позже, сперва он переведет дух, проглотит язвительные слова, которыми с удовольствием отхлестал бы этого горластого индюка. А потом заговорит — спокойно, непринужденно, как бы нехотя. Пускай только эта полуголая шлюха прекратит возле них вертеться…
Еще один бокал, вино хорошее, но надо знать меру. Отказываться, однако, нельзя. Тем более что наполняют бокалы эти груди, норовящие вырваться на свободу.
— Превосходное вино, — овладев собой, произнес Джакомо. Теперь надо поинтересоваться, не из королевских ли оно погребов, а с третьей фразы приступить к делу. Не торопясь выложить, с какой целью сюда пришел. А может, лучше воскликнуть: королевский напиток из королевских погребов?
Но ничего сказать не успел. Художник вдруг беспричинно рассмеялся и снова плюхнулся в кресло.
— Вы мне нравитесь, господин Казанова. Меня тут что ни день посещает по меньшей мере один соотечественник. Но с вами их не сравнить. У каждого одно на уме: чтобы я его ввел в королевские покои, представил, оказал протекцию, отщипнул кроху от монаршьих щедрот — короче, подпустил к корыту. Эдакая наглость! Неужто я похож на ненормального, на самоубийцу, в лучшем случае на идиота? Как же их подпустить к корыту, когда оно, во-первых, одно на всех, а стало быть, и меня кормит, а во-вторых, там уже на донышке осталось? Государь-то наш не скуп, да в кармане пусто. Вон оно как! Не все то золото, что блестит, поверьте; я знаю, что говорю. И со всякими проходимцами, пусть даже разлюбезными соотечественниками, своим куском не намерен делиться. Без лишних разговоров спускаю с лестницы. Пусть радуются, что кулаком под ребро не засадили. А иному не мешало бы хрястнуть, видит Бог, не мешало бы.
Джакомо не знал, чего ему хочется больше: встать или еще глубже забиться в кресло, убежать или и дальше сидеть как пень напротив этого рябого черта, переполненного то ли подлинной, то ли притворной злобой.
— Сами посудите, господин Казанова: мне что, у собственных детей отрывать кусок, чтобы кормить этих дармоедов?
— У вас есть дети?
Злость внезапно уступила место шутовскому недоумению.
— Дети?
О нет, он не такой дурак, каким прикидывается. Ловушка хитро поставлена. Только бы выйти из нее невредимым.
Художник расплылся в улыбке, стрельнул глазом в сторону девушки.
— Разве в этом мире можно хоть в чем-нибудь быть уверенным, а, котик?
Котик залился серебристым смехом и позволил косматой лапе вновь собой завладеть. Да эти лапищи из кого хочешь душу вытрясут, вовсе не обязательно спускать просителя с лестницы или засаживать кулаком под ребро. Художник, называется! Жалкий мазила, фанфарон, хам, пробившийся в салоны. Казанова прищурился, чтобы с высокомерной снисходительностью истинного аристократа прекратить эту мерзкую сцену, однако тут же широко раскрыл глаза. Так широко, как только мог. Волосатым лапам-клещам удалось сделать то, что не удавалось прежде: две огромные белые сиськи выскочили наружу и преспокойно уставили на Джакомо свои темные гляделки. Их обладательница на мгновение онемела, замерла, точно и ее ошеломил неожиданный поворот. Дела. Загипнотизированный бесстыжим взглядом вылупившегося на него буйволиного ока, Казанова потерял всякую охоту изображать надменного аристократа. Больше того: почувствовал возбуждение. Давно уже на него никто так не действовал. Попытался внушить себе, что и так девка будет его — он заманит ее к себе и поимеет всеми возможными способами, сколько и чего бы это ни стоило, однако внушение мало помогло.
Сатир негромко что-то пробормотал, а когда девушка послушно подняла руки, кончиком языка облизал ей соски. Черт, эти тосканцы все ненормальные! Что здесь происходит? А ничего особенного — художник подмигнул ему, а потом, взяв щепотку золотого порошка, легкими движениями профессионала припорошил кончики грудей. Девка, словно очнувшись, взвизгнула, брыкнулась, хлестнула рябую физиономию позолоченными грудями и, хотя художник крепко ее держал, вырвалась. Покачнулась, вытянула руки и… полетела прямо на Казанову. Джакомо хотел ее поддержать, но было уже поздно.
Одной рукой она зацепила парик и — тысяча чертей! — падая, сдернула его, а второй взмахнула, пытаясь удержать равновесие, и., разожгла еще более сильный огонь там, где ему, наоборот, хотелось погасить пожар. Джакомо ощутил тяжесть ядреного тела, его тепло, запах пота, но через секунду девка вскочила и с громким смехом пустилась наутек, сшибая все, что попадалось на пути.
Художник бросился за ней. Пока Казанова поднимал парик и соображал, как правильно его надеть, они успели облететь всю мастерскую. Грудастое чудовище уворачивалось, позолоченные сиськи мелькали то там, то сям и в конце концов торжествующе застыли между полами распяленной на деревянной подставке королевской горностаевой мантии. Художник оглушительно загоготал, и в этот момент на пороге двери в боковой стене, точно величественный призрак, появился… король.
Римские черты, знакомое по портретам выражение лица: спокойное, уверенное, чуточку — как и пристало монарху — надменное. Наряд серебряный, на груди и на плечах щедро украшенный золотом, в руке, точно скипетр, длинная, красного дерева трость. Сомнений быть не могло. Stanislavus Augustus. Rex Poloniae.
Боже, король — так внезапно, так неожиданно, так страшно… А он — растерзанный, без парика, со взбунтовавшимся дружком. Кошмар! Джакомо стремительно вскочил, с отчаянной решимостью поклонился, пытаясь заслонить париком предательскую выпуклость. Художник и девка, будто ничего не заметив, бросились друг к другу; два тела столкнулись с такою силой, что грозно заколыхались орлы на мантии; впрочем, и они быстро угомонились. Лишь тогда Казанова осмелился поднять глаза.
Король, словно оробев, не двигался с места. Сейчас он зычным голосом кликнет слуг и прикажет арестовать наглецов либо кинется на них сам, верша правосудие увесистой тростью. Однако на лице короля не было гнева. Как и удивления. Как и улыбки. Оно ровным счетом ничего не выражало. Будто он никого не видел и ничего не слышал. А может, именно так проявляется божественное безразличие к делам малых мира сего? Еще минута — и произойдет взрыв; Казанова уже готов был покориться его бешеной силе. Не везет так не везет во всем.
Наконец король сделал шаг вперед — медленно, величаво, как и надлежит монарху. Трость со стуком опустилась на пол; только тогда маэстро высунул рожу из-под мышки своей подруги. Сейчас, Господи, сейчас. Однако вместо крика, брани, требующих незамедлительного исполнения приказов, Джакомо услышал хриплый голос художника:
— Опаздываешь, сударь. Придется тебе подождать, пока мы не управимся с одним дельцем.
Вместо грома с ясного неба к потолку взвились переливы смеха кинувшейся к дверям девки. Вместо холода приставленного к горлу стального клинка, треска воротника, рвущегося в цепких пальцах, пинков в зад — кислое дыхание художника на лице.
— А о портрете мы поговорим чуть позже.
И был таков. Впрочем, нельзя было сказать, что парочка исчезла бесследно: через минуту из-за неплотно закрытой двери донесся высокий женский смех, басовитое ворчанье художника и грохот переворачиваемой мебели. Король, казалось, не обращал на это внимания: подойдя к окну и присев на мраморный подоконник, он впервые задержал взгляд на Казанове. Чертов парик опять сполз на лоб.
— Простите, ваше величество, — едва слышно пролепетал Джакомо. Но не успел он набрать воздуха в легкие и подыскать слова, которые могли бы разрядить неудержимо сгущающуюся атмосферу, смех и бормотанье смолкли, и сменившие их стоны возвестили о начале единственного вида состязаний, который Казанова признавал и к которому — о ужас! — сам был почти готов. Чего он только не делал: нырял с головой в ледяную воду, прятался в подземелье, топтался перед покатывающейся со смеху толпой зевак — все без толку. Распутная девка, издающая дикие стоны под другим мужчиной, держала его в состоянии боевой готовности. В присутствии коронованной особы!
Джакомо попытался найти спасение в глубоком поклоне, но как долго можно кланяться даже королю? Делать было нечего: полностью стянув с головы парик и держа его низко перед собой, он медленно распрямился. Может, не столь уж и позорно стоять перед монархом с обритой головой? Мало ли лысых шляхетских макушек каждый Божий день видит его королевское величество. И вообще, будь что будет. Какие тут, к черту, тонкости, какие полутона, когда звуки за стеной становятся все громче.
Наконец он осмелился прямо взглянуть на короля. Тот стоял, небрежно опершись на подоконник, и казалось, интересовался происходящим не больше, чем его неподвижные двойники в золотых рамах. Только губы легонько дрогнули. «Молится, — подумал Казанова, — потому и ничего не замечает». А вот полез за пазуху, вытащил что-то, похожее на крупные четки, поднес ко рту, но не поцеловал — куснул с видимым удовольствием. Никакие это не четки. Колбаса. Король просто-напросто ест колбасу. Неслыханно! Колбасу. Что ж, мир обречен покорно сносить и не такие причуды правителей — Казанова потупился, чтобы не смущать его величества. Ноги — непринужденно, как-то небрежно расставленные… Стоп! Это вовсе не те аккуратные маленькие ступни, точно специально созданные для элегантных туфель, которые он видел на полу королевской спальни, это же настоящие копыта, обтянутые серебряной юфтью. Неужели…
Джакомо оцепенел от гадкого подозрения. Посмотрел еще раз. Да. Он, как последний дурак, позволил себя провести. Боже, да ведь любой из королей, надменно взирающих со стен, в сто раз больше походил на настоящего, чем уписывающий колбасу верзила. Никакой это не король — простой натурщик. А он чуть не грохнулся перед этим ряженым на колени. Джакомо захотелось одновременно и расхохотаться, и завыть от ярости.
Девушка пронзительно вскрикнула — должно быть, уже от боли, а не от наслаждения. Это его отрезвило. Парик на голову, на колбасного шута больше не смотреть. Джакомо так стремительно бросился к выходу, что задел бедром столик с инструментами. Шкатулка с драгоценным порошком со стуком упала на пол; во все стороны, будто песок в танцклассе, брызнули сверкающие фонтанчики. Но ему уже было все равно. С золотой пылью на башмаках и горькой слюной во рту он выскочил за дверь. Запах на лестнице теперь казался обычной вонью.
Спустя несколько дней он увидел эту девку на улице. Она мелькнула в толпе торговцев на Краковском Предместье. Секунду Джакомо колебался: догонять или не догонять. Вообще-то он чертовски устал. Полдня провел на ногах, обивая пороги самых важных — как успел узнать — прихожих столицы, зверски проголодался, вдобавок немилосердно горели подошвы и карман был по-прежнему пуст. Дома его ждал суп из раков, наловленных утром Иеремией, две маленькие чертовки, препирающиеся, кому какую его стопу массировать, ну и молоденький офицерик, плативший ему за обучение светским манерам жалкие, но все же настоящие деньги. И тем не менее воспоминание о недавнем визите в мастерскую пересилило усталость. Джакомо пустился вдогонку за девушкой, когда та была уже в конце улочки, круто спускающейся к Висле. Он ускорил шаг, но она скрылась за углом, и тогда, вопреки здравому смыслу, он побежал, проклиная себя за собственную глупость.
Прохожих на улице было немного, но девки среди них он не увидел. Наверно, зашла в одну из лавчонок, прячущихся в ближайшей подворотне. Нету. Значит, спустилась еще ниже, возможно, ее заслонила огромная, груженная бочками подвода, медленно выползающая из какого-то двора. Ну конечно, она за этой подводой, которую с трудом тянут два тощих вола.
Опять припустил бегом. Остановился. Зачем ему это? Заурядная шлюха. И не такие зады и груди ему доставались без лишних хлопот. И все же… Окончательно заглушив голос рассудка, Казанова энергично устремился вниз. Сперва шагом — быстрым, решительным. Мостовая была неровная, вся в выбоинах, чуть зазеваешься — подвернешь ногу. Джакомо старался идти осторожно, но на крутом спуске все-таки оступился. Подпрыгнул, чтоб не упасть, еще раз — чтобы выпрямиться, и еще — теперь уже ради удовольствия. И полетел вниз, как камень с горы. Поначалу он еще сдерживался, пытался сбавить скорость, с мучительным усилием вдавливал подошвы в брусчатку, но ему это быстро надоело. Волы проводили его тупыми, усталыми взглядами; уродливый возница стрельнул кнутом; крик, кто-то кричит, уж не он ли сам?
Боже, только бы не превратиться в такого вола, в бессловесную тварь, прикованную к своему грузу и кнуту, стать птицей — свободной, сильной, со свистом рассекающей крылами воздух. Как он сейчас. На него пытались надеть ярмо, заставляли плясать под свою дудку. И он чуть не позволил себя оскопить, торчит здесь, обивает высокие пороги вместо того, чтобы поступить так, как бы давно поступила любая птица: улететь, вырваться из проклятой дыры, исчезнуть. С той минуты, как в голове сверкнула эта мысль, Джакомо уже не бежал — убегал. Все быстрей и быстрей. Надо просто подчиниться силе, увлекающей его вперед, пусть несет безвольное тело вниз, прямо на берег. Дальше он позаботится о себе сам. На барже, на лодке, на плоту, на любой посудине доберется до Торуни, до Гданьска, а там что-нибудь придумает. Преследователям его не достать. Он отдаст рубашку из парижского шелка, туфли с золотыми пряжками; босой и в лохмотьях, будет целовать землю, которая его примет.
Раскинул руки — еще мгновенье, и он воспарит на этими ухабами, полетит к спасительной воде. Взмоет ввысь или со всего маху рухнет на камни — если порвутся напряженные до предела сухожилия, лопнут переполненные воздухом легкие, — покатится вниз с обрыва, как подстреленный на скаку олень, и этим все кончится. Пора остановиться. К счастью, спуск сделался более пологим, и ему удалось замедлить небезопасное движение вперед. Булыжник кончился, теперь Джакомо бежал по разъезженным песчаным колеям. И вдруг услышал… нет, не собственное тяжелое дыхание, а какой-то шум за спиной.
Раковый суп он поест в Париже, офицерик найдет себе другого наставника. А его «свита»? Сара, Этель и этот маленький чудотворец Иеремия? Черт с ними! Обойдутся. Смекалистые ребята, не пропадут. Это он с ними пропадает, опускается, смиренно складывает лапки, хотя даже неизвестно, есть ли с кем бороться. Ведь со дня приезда его никто не тревожил, никто не указывал, что делать, даже призрак Куца перестал являться во сне. Быть может, вообще все, что произошло в Петербурге, лишь сон, кошмарный сон, наваливающийся на него перед рассветом? От чего же он убегает? От сонных мороков?
Шум за спиной не стихал — напротив, усиливался. Джакомо на миг обернулся, но не много увидел: кто-то — кто? — тяжело топал по булыжной мостовой. У него нашлись подражатели, не ему одному вздумалось полетать. Господи, а если это она — та, которую он минуту назад потерял из виду, — решила его догнать? Казанова столь явственно увидел подпрыгивающие на бегу груди, что второй раз обернулся. Нет, не она. Его догоняли трое мужчин. Смешно. Знали б они, что у него не шутки на уме.
Они знали. Джакомо понял это секундой позже, уже на берегу, когда засверкал под ногами песок и он увидел приветливые улыбки людей на борту большой парусной лодки. Те трое знали про него все. Он прочитал это в их сощуренных от солнца и злобы глазах, когда они заступили ему дорогу, выскочив, точно гигантские зловещие призраки, из-за ракитового куста. Видно, сумели его опередить, когда он в предвкушении близкой уже свободы замедлил шаг. Трое убийц, ожидающие приказа броситься на свою жертву. У одного, сущего великана, в руке нож, двое других горбят плечи, будто, прячут что-то за пазухой. Ничего подобного он не ждал, даже не захватил с собой шпаги.
И вдруг его охватила ярость. Идиоты. Не понимают, с кем связываются. Неужто он пожертвует своей свободой ради их желания поживиться? Как бы не так. Сейчас он саданет верзилу с ножом и прыгнет в воду. Пока они опомнятся, будет уже в лодке. Матросы не откажут в помощи. Секунда отделяла его от решающего прыжка, но тут старший из троих, с кустистыми бровями и плечищами грузчика, произнес на ломаном французском:
— Куда? Куда тебя понесло? Забыл, зачем приехал?
Это, пожалуй, похуже нацеленного в грудь ножа. Достали. Он-то рад был бы забыть, да о нем не забыли. Призраки, изгнанные из кошмарных снов, вернулись наяву. Это не простые бандиты. Простые бандиты в худшем случае могли бы его убить. А эти хотят еще и унизить. Раздумывать долго нельзя. Ничего ведь не изменилось. Он ударит этого, справа, и толкнет на тех, что стоят чуть поодаль. У него есть преимущество в две-три секунды. Сейчас…
Не успел: между ним и его преследователями вклинилась какая-то фигура и бросилась им под ноги. Боже, да это Иеремия! Он-то откуда взялся, тысяча чертей?! В воздух взметнулся песок, посыпались проклятия. Через минуту все было кончено. Великан с ножом от неожиданного удара пошатнулся, упал на колени, но тут же приставил к горлу мальчика острие.
— Эй!
Двое других могли бы даже не вытаскивать оружия, однако вытащили: бровастый погрозил пистолетом людям на лодке, а второй направил дуло на Казанову. «В живот метит, скотина, — подумал Джакомо и покорно поднял руки. Ничего, он запомнит эти бандитские рожи, он с ними когда-нибудь расквитается. Один подтолкнул Иеремию к его ногам. Джакомо нагнулся, чтобы поднять мальчика, и вдруг почувствовал холод стали на шее. Замер, жалея, что не кинулся на негодяев раньше — по крайней мере погиб бы в честном бою.
Из-за кустов выехали трое верховых. Солдаты в диковинных бараньих шапках — наверняка не поляки. Но и этот казацкий патруль, увидев, что здесь творится, схватится за сабли… Нет, не схватились — достаточно было бровастому властно махнуть рукой, и казаки повернули лошадей. Впрочем, не исключено, что он обязан этим дикарям жизнью — нож больше не упирался в шею; похоже, худшее уже позади. Может, все-таки, а вдруг, зачем им… Сомнения пробудили надежду, но великан схватил его за шиворот, провел острием ножа по шее и отскочил. Казанова поднес руки к горлу и вскрикнул — не столько от боли, сколько от страха. Кровь, у него пальцы в крови! Вся троица дружно загоготала, а бровастый плюнул ему под ноги и погрозил кулаком:
— Чтобы помнил.
«Из тюрем, в которых мне довелось побывать, эта была самой комфортабельной. Я даже не знал, сколь она велика: ограничена пределами Варшавы, Польши или далеко за них выходит — ведь в этой части света границ не воспринимают всерьез. Камеру я выбрал сам: несколько ней не выходил из дома. Ждал, пока зарубцуется рана на шее, неглубокая, к счастью, и неопасная, однако главное было не в этом. Мне не хотелось дразнить своих тюремщиков: я так до конца и не понимал, кто они и чего от меня хотят. Просто боялся».
Нет, нет. Последние две фразы надо вычеркнуть. Даже себе неприятно в этом признаваться, а уж тем более дикой своре любопытных, которые когда-нибудь набросятся на его записки. Сколько среди них будет трусов, жаждущих найти оправдание своему малодушию, или палачей — своей жестокости, сколько простых смертных, потрясенных крупицами правды, им самим недоступной. А сколько потомков его гонителей, сколько волчьим семенем рассеянного по свету отродья великих инквизиторов — мучителей с царского двора, рогоносцев, ненавидящих его за собственную слабость. Нет, в роли трусливого шута он не собирается выступать, не доставит им такого удовольствия.
Кончик пера сухо царапнул по бумаге.
— Василь, — крикнул Казанова, — чернил!
Ноги. Можно написать что-нибудь про ноги. У парижских туфель есть свои недостатки. Например, они непригодны для погони за королем, а уж тем паче для скачек по булыжнику. В кровь стерли ему пятки, покалечили пальцы. Выбросить бы их, да других нету. Это смущало Казанову не меньше, чем багровая полоса на шее. Но и такая правда недостойна его пера.
«Мне нужно было просто отдохнуть, поразмыслить, что делать дальше. Вот и сейчас, посовещавшись с рассудком или с тем, что таковым считаю, решил ничего не предпринимать. Не зная правил игры, в которую был вовлечен, я мог больше навредить себе, обивая пороги салонов, нежели запершись дома. Да и после того, что произошло, напомнили о себе преимущества домашней жизни. Нежная опека Этель и Сары — недурная награда за все мытарства. Опять же Иеремия, к которому я еще сильней привязался после его смелого поступка; пора было готовить мальчика к выступлению: наблюдая за его чудодейственными способностями, я горячо уверовал, что он поможет мне завоевать расположение здешнего высокого общества. Даже молчаливое присутствие Василя действовало успокаивающе. Единственным посетителем бывал молоденький офицерик со смешным задранным носом, которого я обучал искусству подметать полы шляпой. Ну, может быть, не единственным… Прежде чем заняться сильными мира сего, мне еще предстояло свести кое с кем счеты. Я послал Василя за подружкой художника, хотя не был уверен, что он справится с этой как-никак деликатной миссией. Однако — то ли миссия была менее деликатной, чем мне казалось, то ли Василь оказался сметливее, чем можно было предположить, — привел он ее с первого же раза.
Девица не кочевряжилась, поэтому я после недолгого вступления усадил ее к себе на колени и, ухватившись за возбудившие меня до безумия в мастерской груди, приказал далее действовать самостоятельно. Что она и исполнила с усердием, несоразмерным скромному вознаграждению, которое я — к большому ее разочарованию — за подобную услугу сумел предложить. Впрочем, я и сам был несколько разочарован. Тогдашнее почти мистическое возбуждение не повторилось: я получил что хотел, однако убедился, что имею дело вовсе не с изощренной вакханкой, за которой, как безусый юнец, готов был гоняться по улицам, а с обыкновенной полнотелой девахой, какую можно подобрать на каждом углу. И все же я немного развлекся, что в моем печальном положении тоже было немаловажно. Даже мои очаровательные девчушки, ревнивые как тигрицы, удрученные грустью своего господина, проявили понимание».
Громко стукнула с размаху поставленная на стол чернильница, заставив Казанову вскочить. Чернила расплескались, едва не залив рукопись.
— Осторожней, болван! — рявкнул Джакомо, но то был не Василь, а одна из сестричек. Прежде чем стало понятно которая, девчонка подолом смахнула со стола чернильную лужу и, демонстративно задрав нос, бросилась к двери. Будут так себя вести, неблагодарные, угодят в приют. Вычеркнул последнюю фразу, но, подумав, написал заново. Гармония изложения важнее правды.
Полчаса спустя ему пришлось вновь восстанавливать гармонию в той частичке вселенной, которая ему принадлежала. Начался урок, но у обоих дело не клеилось. Ученик, вопреки своему обыкновению, не улыбался и был на редкость неловок: угрюмо и нервно размахивал шляпой, неуклюже кланялся, неверно отмерял шаги. Казанова безучастно за ним наблюдал, больше занятый мыслями об ужине, чем о секретах придворного церемониала, но в какой-то момент почувствовал себя оскорбленным. Нельзя позволять этому курносому недотепе компрометировать своего наставника. Он пошлет Василя за копченым языком и вином, а унылому недорослю преподаст настоящий урок.
— Погоди, погоди, — приблизился он к юноше, — на этом свете все должно быть исполнено смысла. Даже обыкновенный поклон. А уж тем более поклон церемонный. О, в нем заложен глубочайший смысл. Это тебе не кивнуть старухе соседке или однополчанину. Это ритуал, искусство, способное изменить всю твою жизнь, пан Котушко, осыпать деньгами, почестями, приблизить к самым вехам общества.
Юноша поднял глаза: благодарности в его взгляде не было. Видно, не понимает, что ему говорят. Пускай еще послушает — пока не поймет.
— Запомни: если этим искусством не овладеть, путь наверх может оказаться закрыт. Подобных ошибок таким, как мы с тобой, совершать нельзя.
«Таким, как мы, дворнягам», — добавил мысленно. Почему, собственно, этот юнец вздумал тратить на обучение светским манерам деньги, когда их у него наверняка негусто? Комплекс провинциала или непомерные амбиции? Джакомо сделал знак рукой. Юноша, волнуясь, изобразил поклон, который получился больше похожим на приседание. Поняв это, он смущенно покраснел, ожидая нагоняя. Но такая неловкость могла только рассмешить. Поэтому Казанова улыбнулся и потрепал ученика по плечу:
— Такие, как мы с тобой, не имеют права смущаться. Попробуй еще разок. Только не торопись. Спина прямая, вот так, а рука без костей. Поза — само достоинство, а кисть выписывает кренделя. И не вози по земле шляпу — ты не пол подметаешь.
Жаль, он взял деньги вперед и уже истратил, а то бы сегодня побаловал себя каким-нибудь приличным вином. Впрочем, возможно, кое-что из этого горе-придворного вытянуть удастся.
— А затылок ниже, еще ниже. Те, кому мы кланяемся, очень это любят. Они ведь важнее нас, богаче, умнее, им причитается. Но и меру надо знать: переусердствуем — сочтут подхалимами, а те, что нам наступают на пятки и завидуют нашему положению, не преминут съездить по слишком низко склоненному затылку. Итак, кланяйся низко, а голову держи высоко: ты должен все замечать, на все отзываться. Вот так.
Но у бедняги по-прежнему ничего не получалось. Собственная неловкость сковывала юношу; Джакомо даже стало его жаль. Но — поблажек давать нельзя. Не зря же он получает деньги. Итак, поговорим еще о форме и содержании. Их единство священно, и упаси Бог его нарушить. Бесполезно пытаться очаровать кого-либо жестом, когда физиономия мрачная и унылая; нельзя хотеть одного, а взглядом выражать другое. Это оскорбляет созданный Творцом и людьми порядок мира. Что же касается шляпы, сейчас он покажет, как ее держать и что с ней делать. Два пальца спереди, три сбоку. И — вот так!
Поклон удался на славу — Джакомо пожалел, что для полноты картины на боку у него не хватает шпаги. Пожалуй, стоит в назидание юноше рассказать, какой конфуз приключился с графом Корфу, который в бытность свою при саксонском дворе, кланяясь после сытного обеда престарелой княгине, пукнул так громко и зловонно, что по сей день вынужден за сто верст объезжать границы княжества. Или нет, не стоит. Вряд ли с ним случится подобное. Впрочем, русские офицеры его еще и не такому научат.
Юноша попытался воспроизвести поклон. Ну вот, уже лучше. Поупражняется годик-другой, может, что и получится. Но ученику было не до шуток. Даже его вздернутый нос побелел от волнения.
— Я хочу вам сказать нечто очень важное.
Казанова удивленно поднял брови: уж скорее он ожидал услышать нечто важное от собственной шляпы. Однако — пожалуйста, пускай говорит.
— В глубине души я… — Котушко замялся, но, собравшись с духом, закончил: — Все это презираю. Весь этот салонный ритуал, жеманные выкрутасы, оскорбляющие достоинство истинно свободного человека…
Это было похоже на внезапный укол сломанной шпагой — и не красиво, и не очень больно. Но тем не менее почему-то неприятно. Курносый граф Корфу! Джакомо немедленно отразил удар.
— Да? Что ж, тогда плюнь. Я с горя не повешусь.
Сломанная шпага не вылетела из руки, граф Корфу продолжал стоять, согнувшись в поклоне.
— Не могу, то есть не имею права. Я намерен посвятить себя служению обществу. И поневоле вынужден… овладеть этой наукой. Но, как только добьюсь своего, и вправду плюну. Мне хотелось, чтобы вы это знали.
— Похвальное намерение, — сквозь зубы процедил Казанова, с трудом сдержав язвительную усмешку, — хотя небезопасное. Я знал одного человека, которому подобное вышло боком. Впрочем, незачем вспоминать такое. Ты мне нравишься, господин бунтарь. Однако — на сегодня достаточно. Приходи завтра, может, у нас с тобой будет более подходящее настроение для салонных выкрутасов.
Когда дверь за учеником закрылась, Джакомо облегченно вздохнул. Хватит. Надоело добровольное заключение. Надоели чужие люди. Надоели дурацкие занятия. Крикнул Василя. Велел нагреть воды, сам кинул в оловянную лохань горсть целебных трав — надо избавиться хотя бы от жжения в заду. Проклятый подарок Тюрьмы Под Свинцовой Крышей. Сколько уже лет служит тягостным напоминанием. Пятнадцать дней после ареста он не мог опорожнить желудок и в результате дикого напряжения, с каким, наверно, борются за жизнь приговоренные к смерти, приобрел болезнь, вызывающую не столько сочувствие, сколько насмешку. Недуг часто давал о себе знать, но в общем был терпимым. Правда, сегодня шишки здорово ему докучали. Осторожно потрогал припухлости. «Черт, куда приятнее щупать чужие задницы. Необходимо больше двигаться, — подумал, плюхнувшись в лохань и устраиваясь поудобнее, — сколько можно сидеть взаперти, как в тюрьме».
— Вина!
Джакомо снял панталоны, но — неприятно касаться спиной холодного металла — остался в рубашке, только расстегнул ее, чтобы легче дышалось. Боль отступила мгновенно: травы творили чудеса. Парижский лекарь, порекомендовавший ванны с травами, рыжий охальник, в конце осмотра неожиданно попытавшийся пустить в ход не только палец, свое дело знал. Какое счастье. Даже вино показалось не таким кислым. Ладно, привередничать будем потом. Но скрываться… нет, дог вольно. Он свободный человек и помыкать собой никому не позволит. Не станет прятаться от каких-то бандюг.
— Василь! Сигару!
А этот чем не бандюга? Стоит ли укрываться от других, когда свой под боком? Скотина; с виду не злой, но кто его разберет… такими ручищами можно подковы гнуть. Никогда не знаешь, понимает ли, что ему говорят, — только окрик действует безотказно.
— Быстрее!
На этот раз и окрик не подействовал, но лень было повторять приказание. Василь стоял спиной, склонившись над столом. Наверное, ищет, чего бы пожрать. Сущая скотина. Целый день только б и жевал. Ничто на свете его больше не интересует. Ладно, пускай ищет, пускай хоть ножку стола грызет. Разлившееся по всему телу блаженство и не такого стоит.
Когда же Джакомо наконец дождался сигары и втянул в легкие терпкий дым, он почти было решил, что ничего больше ему и не надо. Хотя… Пожалуй, обслужить его могли б и получше. Хорошо бы сейчас нежные маленькие ручки облегчили его страдания, потерли спину, погладили, обняли, а потом привели в боевую готовность.
И неплохо бы ощутить прикосновение грудей — не остроконечных, колющих губы, а слегка обвисших, зрелых — какой-нибудь вдовушки или портовой шлюхи, — сладких на вкус и мягких на ощупь. Впрочем, нет. Сейчас бы он никому не позволил к себе притронуться. Ему достаточно собственного общества. Зачем разрушать поистине неземное блаженство? Эта женщина или даже женщины с чуть обвислыми грудями и сильными пальцами наверняка заставили бы его отставить вино и погасить сигару. Он бы больше потерял, чем приобрел. А если б вино — чего нельзя исключить — пролилось на пол, а сигара упала в воду: какое уж тут удовольствие! Итак, лучше не надо. Он не пошлет ни за вдовой, ни за портовой шлюхой.
Расслабился, раздвинул колени, улыбнулся.
Впрочем, если б какая-нибудь пришла, ей бы вовсе не понадобилось к нему приближаться. Пусть бы встала в углу возле ширмы, выпятила зад, ослепила белизной полушарий. Как некогда — давно, недавно? Нет, сто лет назад — Марколина, очаровательная Марколина, пока он шворил эту ненормальную маркизу д’Юрфе и чуть не отправил старуху на тот свет, заглядевшись на соблазнительно раздвинутые ягодицы ее служанки. Или легла б на кровать, нанизанная на собственную руку, как Кортичелли, эта извращенная потаскуха, таким способом всегда его воспламенявшая. Или как Манон, которой даже необязательно было расшнуровывать корсет: ее божественная грудь сразу заставляла его принять стойку.
Гм… похоже, и теперь до этого недалеко. Будто какое-то постороннее существо, не ведающее, врага или друга встретит, исподтишка высовывало из воды выпученный глаз. Джакомо не мог решить, что сделать раньше: выпить вина или затянуться сигарой. Беспокойно заерзал, аж стрельнуло в костях. Вода, нужно подлить воды, чтоб хотя бы прикрыть единорога, явно готовящегося к атаке, и не позволить остыть источнику сладостно согревающего его тепла.
— Подлей.
Нет, все-таки жизнь прекрасна. Надо только уметь пользоваться ее благами. А неприятности топить в вине и горячей воде.
— Живее!
Джакомо услышал, как Василь громыхает кувшинами, увидел его лапы, приподнимающие ведро, но, когда по животу и ногам хлестнула ледяная струя, не сразу понял, что произошло. Дернулся — так резко, что в пальцах хрустнул стеклянный бокал и сломалась недокуренная сигара. Выскочил из лохани, захлебываясь собственным криком. Сто тысяч оскопленных быков, что за новую пытку для него изобрели! Это же коварное нападение, удар из-за угла! Чего они хотят? Убить его, довести до безумия, лишить мужской принадлежности? Джакомо невольно закрылся руками. Однако достаточно было взглянуть на Василя, на его перекосившееся лицо и вытаращенные от страха глаза, чтобы понять, в чем дело. Эта гора жирного мяса, этот азиатский истукан облил его холодной водой. Всего-навсего. Водой из колодца, от которой ломит зубы.
Казанову затрясло — уже не столько от холода, сколько от ярости.
— Ты, идиот! — заорал он, обретя наконец голос. — Дурак, кретин! Да как ты посмел — дворянина холодной водой?
Полотенце, халат, перина. Оттолкнул услужливо пытающегося помочь Василя. Хватит. Пошел прочь! Он у него уже вот где! Его терпение лопнуло. Конец. Вон отсюда. Немедленно. Сию же минуту. Он уволен.
— Вон!
Оставшись один, Джакомо замер в кресле, до бровей укрывшись периной. Проклятое место. Убогое захолустье. Хуже было только в Петербурге, но на те края Господня власть уже не распространяется — с них и спросу нет. Все здесь чудовищно, все. Подневольный люд, кичащийся своей свободой. Грязные улицы, скверное вино, женщины, недоступные, как крепости, или до отвращения дешевые. Король пляшет под дудку царицы и российского посла, друзей не пускают дальше прихожей, торговцы обманывают, дождь льет без передышки. И постоянно кто-то норовит его изувечить или толкнуть на преступление. Нет настоящих банков, гостиниц, биржи. О лотерее никто даже не слышал. Письма ходят как хотят. И он вздумал в этой стране организовать дело. Как, зачем? Нет, наверное, он и вправду спятил. Неужели без ведра холодной воды нельзя было до этого додуматься?
И еще одно: доколе эти пасти, не устающие разглагольствовать о Польше, эти лапы, не расстающиеся с саблями, эти здоровенные удальцы, скорые на выпивку и на расправу, будут покорно позволять чужеземным войскам хозяйничать на своей земле? Тут кровь потечет рекой, а не деньги. Кровь.
Только теперь Джакомо почувствовал что-то липкое между пальцами и жгучую боль. Да он же порезался. Он ранен, по-настоящему ранен. Осмотрел руку. Как будто ничего угрожающего, но разве наперед скажешь… Бывают случаи, он слыхал, когда от малейшей царапины впадают в беспамятство и умирают от потери крови. Бинт, пусть ему принесут бинт. И одежду, не будет же он так и сидеть полуголый.
— Сюда, ко мне!
«Вот умру сейчас вам назло, — подумал с мстительным удовлетворением, от которого мороз пошел по коже, — умру, и останетесь вы все на улице. Барышни пойдут прислугами в самый захудалый бордель, а паныч Иеремия будет показывать свои штучки на ярмарках. Вы этого добиваетесь? Пожалуйста, можете не приходить вовсе».
— Есть там кто, черт побери?
Дверь наконец приоткрылась, но вместо лукавых мордашек Этель и Сары или светловолосой головы Иеремии Казанова увидел мрачную физиономию Василя.
— А тебе что здесь надо? Я сказал: убирайся. Ты уволен.
Нет, это уже чересчур: даже никудышный слуга не желает ему повиноваться. Какая-то дикая сила подняла Джакомо с кресла: подскочив к топтавшемуся на пороге Василю, он вытолкал его за дверь и со злостью повернул ключ. Довольно. Надо быть решительнее. Самому вершить правосудие, не ждать, покуда падет жертвой бесправия. Стоило ли начинать со слуги? Но ведь с чего-то нужно начать — не переставая размышлять, Джакомо пытался обмотать окровавленную ладонь рукавом рубашки. У него были десятки слуг — плохих и хороших, обкрадывавших его и работавших задаром, прохвостов и юродивых, наглецов с рабскими душами и тихонь с бандитским прошлым, но ни один не вызывал такой ярости, как Василь. Ну, может, еще Коста. Этот негодяй — чтоб ему гореть на медленном огне! — обокрал его и оклеветал; из-за него он чуть не угодил за решетку и тем не менее простил великодушно, но Василя ни за что не простит. Видно, после всего пережитого даже к мелким подлостям стал нетерпим. Кстати, куда подевались эти пигалицы, которые вечно вертятся под ногами, — только не тогда, когда нужны. Носятся небось по улицам, играют с Иеремией в догонялки, да, жизнь — это игра.
Merde! Казанова попробовал зубами затянуть узел. Жизнь, возможно, игра, только не тогда, когда он нуждается в помощи. Ничего, рано или поздно он им всем задаст перцу. И рука эта, черт… Нагнулся пониже. Еще разок. Хорошо.
Нет, нехорошо. Занятый завязыванием узла, Джакомо лишь мельком поглядывал на низ живота, где поникший единорог задремал между двумя бугорками. Однако теперь, сжав челюсти и напрягши зрение, заметил там легкую красноту. Нет! Только этого не хватало. Кошмар. Все прочие мысли как ветром сдуло: Джакомо забыл о Василе, о геморрое и прочих гадких проделках судьбы; даже покалеченная рука перестала болеть.
Он осторожно потрогал подозрительное место. Сто тысяч обвисших елдаков — да! Пальцы нащупали затвердение, хотя боли пока не ощущалось. Пока — через несколько дней появятся новые узелки и измучают его куда больше, чем привычные геморройные шишки. А потом… не будет никакого потом. Мало ли раз он справлялся с этой напастью. Лечение ртутью, и через две недели все как рукой снимет. Но найдется ли тут ртуть? И приличный лекарь? Пожалуй, можно обратиться к этому немцу, Хольцу, что живет возле рынка. Сегодня же, немедленно, не откладывая, прямо сейчас!
Джакомо вскочил с кресла. Боже, по пути на рынок не миновать этого несчастного чудовища, зарытого в навоз. О нет, нет, нет, только не это. Он землю и небо перевернет, но не позволит сгноить себя в навозной жиже. Тьфу! Сбросив перину, торопливо принялся одеваться.
Кто же его заразил? Подружка художника или какая-нибудь из шлюх, что были до нее, чьих лиц и имен он уже не помнит? Нет, та девка вряд ли. Слишком мало прошло времени. А, не все ли равно. Ни одну он больше близко к себе не подпустит. Это не Кортичелли, ухитрившаяся заразить его несколько раз — он сам не знает сколько: два или три. Призналась она лишь однажды, но тогда он только вошел во вкус и, плюнув, продолжал с ней жить. Самое скверное, что теперь пропадут впустую целых две недели. Он не сможет пользоваться самым действенным своим оружием. Еще, не дай Бог, упустит счастливый случай, который раздвинет перед ним прекраснейшие на свете ноги, туго набьет кошелек или наконец откроет доступ в королевские покои. И надо же было, чтобы именно сейчас. Невезение, невезение и еще раз невезение. Хорошо хоть, он быстро спохватился. Без ртути не обойтись, но все-таки меньше намучается. Только бы изловить доктора Хольца. Но он найдет его, найдет, хоть из пекла вытащит.
Кое-как, шипя от боли, Джакомо надел белье. Потом стал натягивать шелковые чулки. В глубине квартиры раздался глухой стук, словно кто-то бился головой о стену. Что-то снаружи ударилось в дверь. Девчонки вернулись, ничего, теперь пускай подождут, нет у него желания их видеть. И, едва так подумав, окаменел от страха и изумления: дверь начала выгибаться под какой-то страшной тяжестью. Опять пришли по его душу? Кто? Почему? Он хотел броситься за шпагой или подбежать к окну, но не мог сделать ни шагу. Беспомощно, с болтающимся в руке чулком смотрел, как в комнату с треском влетает дверь и следом, с трудом удерживая равновесие, — Василь.
В чем дело, черт подери? Эта сволочь помогает его мучителям? До шпаги не дотянуться, к окну уже не успеть. Джакомо вытянул вперед руку с чулком, словно клочок тонкого шелка способен был остановить незваных гостей, словно невесомая принадлежность западного шика могла сокрушить грубую восточную силу. Пусть, по крайней мере, позволят ему одеться, без парика он никуда не пойдет, ему его права известны. Он бесстрашно взглянет прямо в их азиатские рожи! Но, кроме плюхнувшегося на дверь Василя, в комнате никто больше не появился.
А Василь, этот огромный угрюмый детина, смиренно опустив голову и умоляюще протягивая руки, как чудовищное насекомое, полз к нему по полу и, приблизившись, обхватил его колени, застыл, шмыгая носом, то ли ожидая удара, то ли моля о пощаде. Казанове внезапно все стало ясно. Этой прожорливой громадине запрещено его покидать. Чье-то неудовольствие, видать, пострашней его гнева. Хорошо, что только дверь пострадала. Этот мрачный балбес, вероятно, не столько слуга, сколько надзиратель. Чего, собственно, и следовало ожидать. Как он нанимал Василя? С бухты-барахты, не задумавшись. Тот сам подвернулся под руку, принес воды, приволок с базара пол бараньей туши — и остался. А, ладно, не все ли равно. Раз уж он в тюрьме, как же без надзирателя. Могло быть и хуже. Приставь они к нему кого-нибудь похитрее, лису, а не буйвола…
— Я понимаю. Не бойся. Кое-что я уже понял. — Джакомо опустил руки: от кого защищаться? От самого себя? — Мы с тобой в одной упряжке. Не я тебя нанял, и не мне тебя увольнять. Верно? Ну то-то. Так уж и быть, оставайся.
Василь не отпускал его коленей, наоборот, еще крепче обхватил, бормоча слова благодарности на незнакомом языке. Ладно, ладно. Можно встать. Они квиты. Он ему тоже благодарен за великодушие — не придушил ведь, не забил насмерть, не выбросил из окна… да мало ли что могло прийти в голову его кровожадным хозяевам. Ну полно, полно. Пусть заткнет пасть и займется его одеждой.
Джакомо кое-что слыхал об азиатской манере выражать благодарность, но Василь явно переусердствовал: вцепился в него, не давая пошевелиться. Правда, через секунду он и сам замер, почувствовав, что кроме них в комнате еще кто-то есть. Пришли его убивать. Уже? Прямо сейчас?
— Что с тобой, Джакомо? Сменил пристрастия?
Пресвятая Богородица! Голос подействовал как струя воды, но воды теплой, живительной, согревающей кровь. Бинетти! Чтоб ему провалиться — Бинетти! Откуда она взялась — через столько лет, в такую минуту? О радость!
Ногой оттолкнул Василя, подскочил, как стоял — в наспех натянутом белье, с чулком в окровавленной руке, — схватил, стиснул, закружил. Знакомое тепло, знакомый запах. Вот оно — спасение, внезапная перемена участи, которую он ждал. Ну конечно же. Джакомо завопил, как расшалившийся юнец:
— Бинетти!
Она уже столько раз вызволяла его из переделок, вызволит и сейчас. Столько раз отдавала все, что имела, значит, и теперь не откажет. Сколько лет он ее не тревожил? Четыре? Завертелся волчком. Пять — да, пожалуй, пять.
— Пусти!
Тревожный холодок в груди: неужели в последний раз он ей чем-то не угодил, обманул, не вернул долг? В этом Штутгарте, проклятом Штутгарте, где его хотели бросить в тюрьму…
— Пусти!
Джакомо послушно поставил Бинетти на пол и лишь тут понял причину ее сдержанности. На пороге, застенчиво улыбаясь, стояла юная красотка с черными как смоль волосами. Эге, сюрпризам нет конца, мир богаче, чем ему сегодня показалось. Бинетти не спешила представить девушку. Окинула Джакомо долгим внимательный взглядом; он не любил, когда женщины на него так смотрели. Что, интересно, она здесь делает? Танцует на сцене или открыла бордель?
— Ты совершенно не меняешься. В последний раз тоже прескверно выглядел. Помнишь?
Актриса. Хотя нет… смеется искренне, радостно — трудно заподозрить ее в лицедействе. Ну как же не помнить! Он тогда извозился, точно свинья, в грязи, слезая с крыши городского участка, в клочья изорвал одежду, спускаясь по веревке в кишащий крысами ров. Если б не Бинетти, поджидавшая его у ограды с деньгами и всем его имуществом, спасенным от мстительной алчности жуликов и подлецов, его же обвинивших в подлости и обмане, он бы, возможно, навсегда остался вонючей свиньей и затравленной крысой. Да, да, пять лет назад в Штутгарте он и вправду выглядел прескверно.
Уже уверенный, что Бинетти ничего дурного не замышляет, Джакомо громко подхватил ее смех. Да, ничего, кроме хорошего, не обещало это веселое, до сих пор прекрасное лицо, полная грудь, смело выглядывающая из декольте, стройный, как и подобает танцовщице, стан и красивые ноги, которые он, Казанова, раздвигает практически всю свою жизнь.
— Ты тоже не изменилась, — он нежно положил руку ей на грудь, — ничего не прибавить и не убавить.
Бинетти внезапно перестала смеяться, прижалась к нему; теперь можно было получше разглядеть малышку. Сколько обаяния, какая свежесть! Только юность способна так носить красоту. Прелесть. Прелестное дитя. Ну, уже не совсем дитя — девичьи грудки стремятся вырваться из выреза белого платья. Слишком многих таких скромниц он имел за гроши, чтобы невинная внешность могла его обмануть. Однако преодолеть любопытство ему не удавалось никогда.
— Кто это?
Бинетти медлила с ответом, Джакомо уже собрался повторить вопрос, когда она с нескрываемым волнением в голосе шепнула:
— Племянница. Моя племянница. Лили.
Черт подери. Лили. С таким именем? Конечно, шлюха.
— Для меня?
Напрасно он не придал значения взволнованности Бинетти. Откинувшись назад, она наотмашь ударила его по лицу — слишком сильно, чтобы посчитать это шуткой, но слишком слабо для настоящей пощечины.
— Нет, не для тебя.
— Почему?
— Потому.
Она не шутила — говорила серьезно и даже угрожающе, а такого снести он не мог.
— Ну, знаешь! — возмутился он и завертел Бинетти со сноровкой профессионального танцора. — В былые времена ты бы не стала мне отказывать в таком пустяковом одолжении.
— Держись от нее подальше, Джакомо, прошу тебя!
Голос немного смягчился, но он не собирался этим удовольствоваться. Еще один оборот, и вот уже слегка удивленное очаровательное личико Лили совсем рядом, за спиной пытающейся вырваться Бинетти.
— А ты как считаешь, цветик?
На этот раз пощечина по-настоящему обожгла скулу. Тысяча чертей, сговорились они все сегодня, что ли? Бинетти, впрочем, никак не походила на посланницу темных сил. Разрумянившаяся от гнева и непонятной тревоги, она напоминала прежнюю Бинетти, за которой он гонялся по всей Европе. В ней всегда было что-то от языческих богинь, ради которых мужчины калечили и убивали друг друга. Хорошо, он уступает. Нет так нет. С его стороны это была простая любезность. Вот и все. Инцидент исчерпан. А если она так не считает, пожалуйста: вот шпага, можно ею воспользоваться. Он смиренно примет приговор судьбы. Только хотел бы перед смертью выяснить одну мелочь: в чем его вина, почему женщина, которую он всю жизнь любит, после долгих лет разлуки обращается с ним как со злейшим врагом? Впрочем, нет, не надо ничего объяснять. Джакомо с размаху опустился в кресло. Лучше уйти с легкой душой, без раны в сердце.
Снова попытался обнять Бинетти, но она деликатно уклонилась.
— Ты в самом деле ни чуточки не изменился.
— Что ты говоришь, — пробормотал Джакомо, не оставляя попыток заключить ее в объятия. — Я все время усиленно над собой работаю. Хочешь — поработаем вместе. Как прежде.
— Вначале неплохо было бы вставить дверь…
Какая еще дверь — ах да, и вправду дверь. Этот болван слуга неправильно его понял: они как раз переставляли мебель, когда она пришла. И зачем им дверь, пусть весь мир узнает об их любви, зачем закрывать то, что должно быть открыто, к черту двери! Запертое — отпереть, скрытое — извлечь на свет Божий; вот логика настоящей любви. Только такой любви имеет смысл подчиняться, только ей служить, тараторил Джакомо, не обращая внимания на ироническую усмешку Бинетти и неуменьшающееся расстояние между ними. Плевать на расстояние — достаточно на нее взглянуть, чтобы вспомнить живое, горячее тело, не один и не сотню раз в упоении под ним стонавшее. Джакомо почувствовал возбуждение. Он уже готов был забыть о стоящей у окна девушке, а о докторе Хольце и впрямь забыл.
— Как ты сюда попал?
Как он сюда попал? Законный вопрос. Но сейчас не приятнее ведра ледяной воды, которой его окатил Василь. Из России, из тюрьмы, из бездны отчаяния… Прикусил язык. Не похоже, что от него ждут ответа. Помолчал минутку — ничего. Бинетти отвернулась, легонько тронула Лили за плечо, будто желая пробудить от летаргического сна, потом, вызывающе покачивая бедрами, подошла к столу. Ладно, пускай дорогая подруга сама решает, чего ей больше хочется: охладить его пыл или разжечь. А может, ее сюда привело что-то иное? Дело?
— Ты что-нибудь пишешь?
Все сибирские льды, тысяча ведер холодной воды и сто докторов Хольцев вернули Казанову на землю. Он не нужен. Что ж, пусть будет так. Пока.
— А как же, — усмехнулся и не спеша поднялся с кресла, — пишу. Письма должникам.
Разрази его гром — в этой шутке крылась чистейшая правда! Ведь будущие читатели этих записок[22] задарма получат поистине монарший подарок, больше того: смельчакам — столь же наглым, сколь и способным, будем надеяться, — которые кинутся описывать его приключения, достанется, без преувеличения, огромное состояние… Бинетти никогда не отличалась острым знанием, так что можно было себе позволить такую шуточку. Впрочем, через секунду он чуть об этом не пожалел.
— А почерк прекрасный, — Бинетти словно невзначай приблизила листок к глазам, — я бы могла порекомендовать тебя кое-кому при дворе…
— Я — автор трактата о каллиграфии, — торопливо начал Джакомо, но замолчал, заметив, что она вовсе не шутит. Не улыбается, не кокетничает. Может, и в самом деле…
— Ты там кого-нибудь знаешь?
Бинетти бросила на него быстрый взгляд и произнесла спокойно:
— Всех.
Надо действовать. Добела раскалить надежду. Потом пусть остывает.
— И короля?
— И короля.
Боже, это похоже на правду. Король — известный бабник. А кто же слаще чужеземных актрис? Бинетти… а может, и эта крошка? Тогда все становится на свои места. Бережет Лили для короля? Малютка — Джакомо окинул девушку придирчивым взглядом торговца лошадьми — чудо как хороша. Кого-то она ему напоминает… А, не важно. Важно, что такой красотке и королевское ложе под стать.
— Он бывает у вас в театре?
— Конечно. И в театре тоже. Но не в том дело.
— А в чем?
Джакомо почувствовал теплую ладонь на щеке. Значит, все же не просто так пришла. Но по какому делу? Что ей от него нужно?
— Потом скажу. Сейчас лучше оденься. Хватит торчать в этой норе.
Пожалуйста. Он даже готов простить ей эту «нору». В силу обстоятельств он не может достойным образом их принять. Расположение звезд тоже крайне неблагоприятно — он еще и руку себе поранил. Короче: вынужден обратиться к ним за помощью. Надеется, что они не откажут. А?
И слегка пошатнулся — для большего впечатления. Лили вздрогнула, хотела кинуться к нему, поддержать — прелестное дитя, ну почему королю, а не ему должно достаться такое сокровище… однако Бинетти, правда с улыбкой, остановила девочку едва заметным движением руки. О, он бы поцелуями прогнал внезапно замутившую эти глазки грусть, если бы не соображения высшего порядка, временно требующие от него сдержанности. Взял Бинетти за руку, которую сейчас с удовольствием бы укусил… где Василь, впрочем, зачем ему этот идиот со своей азиатской рожей, хорошо хоть унес бадью, но и без того беспорядок в самом деле ужасный. А, чепуха, он, Казанова, должен быть выше этого, должен подняться над обстоятельствами, подавить материальную убогость силой духа. Внимание.
— Честно говоря, — он поворошил лежащие на столе листки, — я сейчас пишу пьесу. Собственно, уже написал. «Квартет или трио? Роман Эльвиры». Не слишком оригинальная история, в которую я был замешан. Возможно, не шедевр, но успех у публики обеспечен. Здесь вообще кто-нибудь ходит в театр?
Бинетти не услыхала вопроса. Но услышала то, что было сказано раньше. Проглотила приманку, в этом Джакомо не сомневался. Достаточно было на нее взглянуть. Искры посыпались!
— Сколько ролей?
— Сколько понадобится. И главная — для тебя.
Он даже не особенно покривил душой, понадобится — быстренько что-нибудь сочинит или, на худой конец, переведет одну из пьес Гольдони. Ей будет что играть — если в этом дело.
— Нет, главная вряд ли.
Бинетти, казалось, не произнесла эти слова, а выплюнула сквозь сжатые зубы.
— Что случилось?
Казанова забыл про беспорядок и собственный нелепый наряд. Теперь он уже был уверен, что у Бинетти есть к нему дело. Но какое, черт подери?
— Ничего.
И внезапно увлекла его за ширму, посмотрела в глаза с решимостью женщины, готовой на все. На все, значит? Она не была столь ослепительно хороша, как Джакомо в первый момент показалось, глаза утратили задорный блеск молодости, кожа не такая гладкая и белая, какой ему запомнилась. Ладно, что бы она ни задумала, он поставит одно условие: эта крошка, Лили. Пусть у нее свои планы — ему плевать. Он, Казанова, не хуже короля. А в некоторых отношениях — о чем, надо полагать, ей известно — значительно лучше. Для начала одна ночь. Но Бинетти, похоже, неспроста замолчала: видно, что-то действительно важное скрывалось за этим, чуть ли не силой вырванным у нее из глотки «ничего». Ничего. Это значит: «все». Для такой женщины, как она, для актрисы, для стареющей актрисы… Дурак, что не сообразил сразу.
— Соперница?
Какая там соперница — волчье отродье, беспардонная сука, шлюха без роду без племени, бездарная актрисуля, передком добывающая роли, придворная потаскуха, солдатская подстилка, дрянь.
Этот шепот обладал сокрушительной силой, искаженные дикой злобой черты обрели былую хищную красоту. Как в прежние времена, когда она иной раз бросалась на него, норовя вцепиться в глотку. Боже, если та — волчье отродье, то уж эта, наверное, сатанинское. Соперниц у нее, впрочем, всегда было предостаточно, но эта, новая, видно, страшнее смерти, раз вызывает такую бешеную ярость. Какая же ему отводится роль: посредника между двумя фуриями?
— Хороша собой?
Зубы Бинетти сверкнули в горькой улыбке.
— Иначе я бы не морочила тебе голову, Джакомо. Красавица.
Ну, ну, это уже кое-что, хотя и не слишком много. Что, собственно, эта Бинетти вообразила: что ему все еще двадцать лет и он очертя голову кинется на первую попавшуюся смазливую потаскушку? Еще не успев ответить, понял: кинется. Возраст — он невольно расправил плечи, разгладил манишку — здесь ни при чем. И вообще, кто тут говорит о возрасте?
Бинетти уже снова с тревогой заглядывала ему в глаза.
— Но холодна. Как лед. Дьявольски расчетлива.
— Сплошные достоинства, — пробормотал Джакомо, старательно натягивая парик. — Короче: чего ты от меня хочешь?
Бинетти подтолкнула его дальше за ширму, покосилась на Лили — не увидит ли та чего-нибудь лишнего, — и сунула руку ему между ног. В пах одновременно вонзились ледяная и раскаленная стрелы.
— Того самого. Чтобы ты превратил эту сучку в свою рабыню. Ты знаешь, я в долгу не останусь.
— Минутку, минутку. — Ошеломленный и ее поведением, и предложением, он все же пытался сохранить безразличный вид. — Только и всего?
— Тебе мало? — выдохнула Бинетти и сильнее сжала пальцы. — Что ж, добавим.
Это уже была прежняя Бинетти — смелая, изобретательная, потрясающе бесстыдная. Но не собирается же она всерьез… Собирается. Здесь? Сейчас? Задаток? Почему бы и нет, она ему доверяет. А дверь! Плевать. Сквозь щель в ширме Джакомо увидел Лили: опершись на подоконник, она внимательно изучала пейзаж за окном. Лучше б взглянула разок на свою тетушку — обнаружила бы кое-что поистине заслуживающее внимания. Дружок вырос в тетушкиной руке, распрямился, выглянул на свет. А Лили? Тише, ради Бога, тише. Хорошо. Еще минутку он подождет, а потом разразится смехом — ведь все это было не более чем шутка. Верно? Она зацепила ногтем самый кончик. Нет, черт подери, не шутка! Бинетти занялась им всерьез. Здесь. Сейчас.
Напрасно старается. Невезение. Проклятое невезение. Доктор Хольц кланяется — деликатно, но недвусмысленно. Сто тысяч гвоздей в задницу! Хольц! Нельзя подвергать ее опасности — слишком рискованно. Это, пожалуй, единственный принцип, которого он твердо придерживается всю жизнь. Вопреки этому дурачку, льнущему к ее ладони, нетерпеливому, не желающему ни с чем считаться. Расчувствовавшийся остолоп! Полоумный ухарь, заботящийся лишь о собственном удовольствии. Безмозглый кретин. Увы! Хамы всегда одерживают верх над философами. Но только не сегодня. Нельзя ему этого позволять. Он и не позволит, натравит на него доктора Хольца! Однако Бинетти тоже нельзя обидеть. А признаться в подлинной причине своей сдержанности невозможно.
— У тебя кто-нибудь сейчас есть?
Она еще крепче сжала пальцы, но Джакомо этот ответ не удовлетворил.
— Я его знаю?
— Его все знают.
— Король?
На этот раз ласка была более нежной.
— Почти. Граф Браницкий.
Граф Браницкий. К горлу подкатил горький ком. Куда ни сунься — везде этот хлыщ. Любовница Браницкого. Может, лучше ему держаться подальше, не встревать в историю? Но ведь это Бинетти, его Бинетти. Она резко потянула его на себя — Джакомо чуть не потерял равновесие, а заодно и рукав рубашки. В голове полная пустота, ни единой разумной мысли. Но разве он не заслуживает нескольких приятных минут? И не все ли равно, у кого они будут украдены?
— Твои груди, — с чувством шепнул Казанова, — я должен с ними поздороваться.
И старательно извлек их из корсета. Не о них ли он мечтал полчаса назад, лежа в лохани с водой? Не образ ли этих бархатистых округлостей, слегка утомленных своей тяжестью — что ему всегда нравилось, — заставил высунуться из воды одноглазое чудище, и сейчас стремящееся, наплевав на него, забраться в логово, к которому ему сегодня нельзя подступиться? И сегодня, и, возможно, завтра, и даже — не дай Бог! — еще недели две. Придется обмануть обоих — и Бинетти, уже готовую повернуться и выпятить крутую попку, и своего взбунтовавшегося раба, норовящего без промедления в нее вонзиться.
Кто-то внезапно кашлянул. Оба на мгновение замерли. Лили. Вот откуда может прийти спасение.
— Кто она все-таки?
Джакомо не узнал собственного голоса, похожего на свист всех дырявых легких мира. Но молчать тоже нельзя, он должен был что-то сказать, чтобы и она заговорила, а разве говорить не означает мыслить?
— Кто?
— Лили.
— Что?
— Не племянница?
— Племянница.
— Настоящая?
— Да.
— Самая настоящая?
— Самая-пресамая.
— Поклянись.
— О, Джакомо…
От этого жаркого перешептывания обоих трясло, но Казанова ничего больше ей не позволял. Они смахнули на пол сюртук из розового шелка. Merde. Только бы не испачкался. Иначе не в чем будет явиться ко двору. Джакомо хотел нагнуться, чтобы спасти свою честь и залог своей элегантности, а заодно вырваться из цепких рук Бинатти.
Не успел. Не понадобилось. Уже и не хотелось. Через щель в ширме он снова увидел Лили. И снова что-то в ней его поразило. Посадка головы, манера поводить плечами. Почему это так знакомо? И — внезапное озарение! Ну конечно же, теперь он знает! Девочка — вылитая Бинетти, юная Бинетти, дожидающаяся выхода на сцену.
— Эй, да это же твоя дочь!
Бинетти не пожелала ни слушать, ни отвечать; он мысленно продолжил: если это ее дочь, то, возможно… но тут она резко его оттолкнула, запихнула груди в корсет и, оправив платье, как ни в чем не бывало выплыла из-за ширмы.
Да. Он не ошибся. Одним ударом убил двух зайцев. Но не придется ли об этом пожалеть? Кто знает. Пока несомненно лишь одно: на розовом шелке отчетливое грязное пятно. Merde! Его лучший сюртук. В чем идти ко двору? Отчистить, оттереть, быстро замыть. И поглядеть, что делает Бинетти, неожиданно появившаяся на его пути Бинетти, от которой неизвестно чего еще ждать. Ну и ну. Преспокойно щебечет с Лили, смеется без тени смущения, поправляет девочке локоны на лбу, разглаживает складки платья. Заботливая наставница и прилежная ученица. Маменька и дочурка. Да. Какие тут могут быть сомнения. Святой Марк, до чего же все просто. Надо быть одновременно слепцом и глупцом, чтобы этого не заметить. Минутку. Сколько малышке может быть лет? Тринадцать, четырнадцать? Подходит. Почему же Бинетти не желает признаваться?
Довольно, глупости все это. И хватит тереть сюртук. Он пока еще не прачка. Девчонки потом займутся этой розовой тряпкой. Он наденет что-нибудь другое. Но прежде всего кое-что спрячет. При этой мысли Джакомо будто кольнула иголка доктора Хольца, все иголки всех докторов на свете. Он пощупал припухлость. Она не уменьшилась и не увеличилась, но тревога уже не отступила. Быть может, сейчас кровь разносит по телу коварный яд. Доктор Хольц. Сегодня же. Непременно. Хольц или яма с говном.
Четырнадцать лет назад они, кажется, были вместе. Ну конечно. Париж. Сказочное время. Так, значит? Почему бы и нет? Мало ли живых сувениров он оставил своим возлюбленным? Мальчиков, как правило, узнавал с первого взгляда, а вот с девочками бывало по-разному. На Леонии он чуть не женился прежде, чем выяснилось, что она его дочь. Просто дочь! Ничего себе — просто! Как можно знать наверняка? Если нет сходства. Женщины клянутся, что знают, но они… Зеленый, он наденет зеленый сюртук. Вечером в зеленом даже лучше.
Но если тринадцать, тогда он ни при чем. Ему пришлось удирать из Парижа, эти мерзавцы… ладно, черт с ними. Несколько лет они с Бинетти не виделись, а потом… где же это было? Лондон? Вена? Нет, вряд ли Вена, при тамошнем дворе таких райских птичек не жаловали. Может быть, Неаполь? Откуда?! В Неаполе он чуть не обвенчался с Леонией. До сих пор жалеет, что не узнал об их родстве днем позже. Может, и сейчас не стоит проявлять излишнее любопытство?
Еще только шляпа с орлиным — пардон, ему же известно, что здесь производит впечатление, — с павлиньим пером, и можно начинать новую жизнь. Джакомо отодвинул ширму — зачем в новом спектакле старые декорации? — но вместо восхищенных женских лиц увидел перед собой пылающую физиономию Котушко. А этот откуда взялся? Что ему нужно?
Шляпа — какая шляпа? Что-нибудь не в порядке, отклеилось павлинье перо? Нет, другая. Он, Котушко, забыл здесь свою, потому и позволил себе вернуться. Ах, вот что. Пускай забирает. Смелей, без стеснения. И, по правде говоря, шел бы он… Да побыстрее. Дамы ждут.
— Но, сударь…
У малого даже глаза от волнения покраснели. О какой карьере может думать этот бурак? Если только о цирковой…
— Я не сержусь, с каждым бывает.
— Но вы на ней стоите, сударь.
Действительно: Джакомо чувствовал, что стоит на чем-то мягком, но посмотреть не удосужился, а теперь уже и нужда отпала. Бинетти и Лили фыркнули. Бурак почернел и совсем скис.
— Это мой ученик, пан Котушко, князь Котушко. А эти дамы — известные актрисы, чей талант призван украшать нашу жизнь.
— Я не князь.
Дурак, мало его учил? — только конфузит учителя. Придется преподать ему небольшой урок на высочайшем придворном уровне. Пусть посмотрит, как можно овладеть ситуацией, даже самой неблагоприятной. Хладнокровие, трезвый расчет и ловкость. Вот приметы мастера. Пусть смотрит, пусть учится. Бороться надо, а не стоять, как дурак, с растерянной рожей. Бороться, потому что жизнь — борьба. Даже если противник — шелестящая под ногами шляпа.
Вот! Подцепив носком башмака опавшую тулью, Казанова легким движением подбросил шляпу вверх, поймал одной рукой, другой быстро отряхнул от пыли и придал надлежащую форму.
— Прошу. Это ваше. Во всяком случае, не мое. — Нежно улыбнулся Бинетти: — Не про все можно сказать с равной уверенностью.
— Не понимаю, о чем вы…
Малый по-прежнему являл собой жалкое зрелище: тупой школяр, а не ученик лучшего к востоку от Сены знатока придворного этикета. Стоит и мнет в руках мягкие поля. Мужик, неотесанный мужик. Все они такие, даже те, кто знатного рода.
— А вам и необязательно. Достаточно, что мы понимаем. Верно?
Бинетти ответила неопределенной улыбкой, словно еще не решила, что эта улыбка должна означать: согласие или издевку. Каким-то странным — резким, но нежным — движением поправила бант на платье Лили.
— Не давай воли воображению, Джакомо.
— Я только размышляю вслух. Мне, например, невероятно интересно, сколько может быть лет нашей прелестной племяннице.
Сделал шаг по направлению к Лили — ближе подойти не рискнул.
— Тринадцать.
Так он и поверил. Вон какие бедра, грудь, губы — зрелые, пышные. Этот лакомый кусочек уже не первый день просится в рот. Угрозу в глазах Бинетти он тоже заметил — ну и пускай, что взять с взбалмошной мамаши…
— А ты, детка, сама говорить не умеешь?
Он даже позволил себе коснуться руки Лили. Шелковистая кожа, теплое тело, пульсирующая со всей силой юности кровь. Его кровь.
— Тринадцать.
Как бы не так. Пусть этот маленький ротик говорит что угодно. Его не проведешь. Даже если он и не знает наверняка, то догадывается. Однако… стоп. На сегодня довольно загадок. У него уйма дел поважнее. Пора идти; пускай Бинетти познакомит его с этим очаровательным вампиром, которому он должен спилить зубки, пускай наконец представит его королю и прекратит на него смотреть, как на негодяя, задумавшего грязное дело.
— Я бы голову дал на отсечение, что больше, но… стоит ли рисковать жизнью?
Нет, этого недостаточно, и звучит чересчур двусмысленно. Нужно окончательно разоружить Бинетти. У него на это есть две секунды. На третью он будет разорван в клочья.
— Что ж, человеку свойственно ошибаться. Это простительно. Но только, пан Котушко, не при выборе вина к десерту.
Теперь уже все хорошо — мирно, спокойно. Даже Котушко улыбнулся и стал смелее поглядывать на женщин. Бинетти, еще румяная от недавних любовных игр, знаком показала: идем. Вот такой — заботящейся обо всех и готовой на все, неутомимой в любви и безудержной в гневе — он ее любил. И даже, кажется, до сих пор любит.
— Вы верите в чудеса? — спросил он у Котушко уже на пороге.
— Я… ммм… — юноша не отрывал взгляда от посматривающей на него, Лили, — да. Разумеется.
— А я, — поколебавшись, произнес Джакомо, — пожалуй, нет. Хотя, наверное, — он вспомнил о предстоящем визите к доктору Хольцу, — наверное, следовало бы.