Как он оказался в театре, Джакомо не помнил. Да и где находится, понял, лишь увидев карликов Катай, кинувшихся от него в разные стороны. О нет, нет, сегодня им нечего опасаться. Он уже кем попало и чем попало не занимается: Казанова — поверенный короля, а не охотник за кроликами. И пускай кролики не воображают, что он хоть чуть-чуть поступится своим величием и снизойдет до того, чтобы надавать им тумаков. Не сегодня, господа. Сегодня его уже ничто не заставит опуститься так низко.
Играли какую-то пьесу на польском языке. Это ему было даже на руку. Все равно, оставаясь в состоянии полного ошеломления, он бы не смог сосредоточиться. Кланяясь налево и направо, косился на центральную ложу, однако короля там еще не было. И хорошо. Джакомо не совсем понял смысл последних слов государя. Приказ? Но разве можно приказывать друзьям? А так: нет короля, значит, нет и сомнений, он имеет полное право торжествовать, в этом его убеждают взгляды тех, кто прежде едва удостаивал вниманием. Ему не впервые было наслаждаться радостью победы — мало ли раз в жизни он добивался своего! — но эта победа, нельзя не признаться, особенно приятна. Князь Казимеж молча потрепал его по плечу. Боже, как мало нужно, чтобы почувствовать себя в раю.
Перед ложей Бинетти Джакомо на секунду заколебался и, вероятно, без приглашения не рискнул бы войти, но дверь была приоткрыта, и он посчитал это очередным чудесным знаком, которым грех пренебречь. Бесшумно проскользнул внутрь, готовый целовать, обнимать, бурно делиться своей радостью. Вначале увидел Браницкого в народном мундире, сверкающем в полутьме, как наряд сатаны; он сидел боком к сцене, со странно напряженным лицом. Бинетти, прислонившись к барьеру ложи, внимательно следила за происходящим на сцене, но и ее поза была какой-то неестественной. Джакомо понял, в чем дело, до того, как его заметили. Рука Бинетти, будто оторвавшаяся от тела, лежала между ног графа. Джакомо хорошо знал эти пальцы — не составляло труда догадаться, какой они высекали огонь, какие дьявольские силы пробуждали. Вон оно что. Помирились. Она опять прибрала неверного любовника к рукам, притом в буквальном смысле. Всего наилучшего. На здоровье! Ведь она этого и добивалась.
Казанова поклонился, чтобы скрыть улыбку, — он не был уверен, что Браницкий действительно его не видит. Очень рекомендую панталоны с разрезом, дорогой граф. По крайней мере, тут мы с вами, кажется, найдем общий язык.
Расхохотался он лишь в уборной Бинетти, где, как и предполагал, застал просиявшую при его появлении Лили. Чудесная девочка! Пожалуй, ей причитается нечто большее, чем взрыв дикого смеха. Даже если она никогда не узнает, что он ее отец. Но что можно ей подарить? Перстня с рубином он никому не уступит, тем более что пока еще его не получил. Золото? Она чересчур молода, чтобы знать цену золоту. И кроме того, может неправильно его понять. Рукопись? Ба — если бы рукопись не скончалась в печке. Что ж, ничего, кроме смеха, не остается. Джакомо расцеловал Лили в обе щеки, чтоб не подумала, будто он смеется над ней. Когда-нибудь, позже, он даст ей несколько добрых советов. Как жить, с кем и за что. А пока пусть запомнит хотя бы это: он был весел и нежен.
Лили не пожелала ограничиться поцелуем в щечку, обняла его и подставила губки. Прекрасно. Сегодня его любит весь мир. Даже это невинное дитя, которому, возможно, следует его ненавидеть. Легонько коснулся губ девочки: в конце концов, это каждому дозволено, даже отцу. Теперь и она негромко рассмеялась. Что ее насмешило? Не такого поцелуя ждала? Он в ней ошибся? Может, она не столь неопытна, как он думал.
— Король…
Никакого впечатления. Перестала смеяться, но веселые искорки по-прежнему сверкали в глазах. Джакомо отстранился. Лили явно смеялась над ним.
— Его величество…
Ничей авторитет, даже королевский, не заставит удержаться от смеха при виде съехавшего набок парика. Джакомо понял это, случайно взглянув в зеркало. Боже мой, ребенок, совершеннейший ребенок. Резко подняв руку к парику, полой сюртука смахнул на пол шкатулку с театральной бижутерией Бинетти. Стеклянные бриллианты, изумруды и рубины с шуршаньем вывалились на ковер и рассыпались сверкающими звездами. Лили захлопала в ладоши и бросилась ловить, подбирать, складывать побрякушки в малахитовую шкатулку; она так радовалась, словно он специально для нее придумал увлекательную забаву.
Все вмиг исчезло. Неприветливый мир вокруг. Карлики, предатели и скособочившиеся парики. Все, кроме этой веселой крошки, ползающей у него под ногами. Его кровь. Рожденное его чреслами послание, которое он оставит людям. Душа Казановы преисполнилась благостным спокойствием. Будто и тело, и ум, простив ему сегодняшнее насилие, замерли в призрачном сладостном тумане, снимающем усталость. Он мог бы пребывать в этом состоянии бесконечно. Или умереть. Или совершить необыкновенный поступок. Да. Теперь наверняка получится.
Затаил дыхание. Подождал, пока Лили присядет на корточки — о, прелестно изогнувшееся тело. Вызывающее только нежность, а не губительное вожделение! — и без предупреждения шагнул вперед. Девочка и пикнуть не успела, как он, обняв ее, словно для кровосмесительного акта, ощутив на мгновенье ее тепло и запах, оторвал хрупкую фигурку от пола и без труда, будто во сне, подбросил вверх, к самому потолку. Длившееся целую вечность мгновение Лили висела в воздухе с беспомощно раскинутыми руками, с выглядывающими из-под задравшегося платья стройными ножками в белых чулках, а затем, испуганная и изумленная, упала в его объятия всей тяжестью разгоряченного тела.
Victoria! Истинная victoria! Он добился своего. Он это сделал! Как Бог свят — сделал! Прижал к себе трепещущую Лили, не меньше ее ошеломленный. Ничего, ничего, все хорошо. Теперь хоть она знает, на что он способен. А кто он? Надо ей сказать. Будет ли более подходящий случай?
— Вижу, я не вовремя.
Если он спал, это было внезапное пробуждение. Браницкий еще с каким-то бритоголовым офицером, похожим на переодетого разбойника.
— Сдается мне, вы приударяете за этой юной дамой, господин Казанова.
Вероятно, там, в ложе Бинетти, граф его видел, ну конечно, видел. Оттого и жажда крови в глазах. Джакомо деликатно отстранил полуживую от испуга Лили.
— А разве вы, господин граф, не находите ее очаровательной?
Не приближаются. Хотят отрезать ему путь к отступлению или оставить место для взмаха шпагой. Скорее всего, и то и другое. Браницкий побагровел от его любезных слов, на шее вздулись и запульсировали жилы.
— Почему, нахожу. Больше того, настолько очарован, что сам имею некоторые виды и заявляю, что не потерплю соперничества.
— В таком случае не смею ни на что претендовать.
Отодвинул ногой колючую блестящую брошь. В другое время он бы пригляделся повнимательнее — уж очень она смахивала на настоящую, — но сейчас нельзя было терять ни секунды. Под ногами ничего не должно валяться, когда он бросится на Браницкого и вцепится ему в горло. А это горло раздувалось от сдерживаемого бешенства.
— Осторожный вы человек, господин Казанова, мягко говоря. Значит, готовы убраться с дороги?
Мягко говоря… Того, второго, он просто вышвырнет за дверь. А чванливого графа одним пинком собьет с ног и раскровенит рожу колючей брошью из поддельного золота. Пусть узнает, болван, каково издеваться над человеком чести.
— Безусловно, граф. Притом незамедлительно. Кто б посмел соперничать со столь достойной особой.
Не этому тебя учили, Джакомо. При чем тут улыбка? Пусть тебе приходится быть лисой, а не дворнягой, громким лаем оповещающей об атаке, но порой и лисе не вредно оскалить зубы. Этот мрачный волчище с бритым затылком только того и ждет. Вон даже ноздри раздуваются от злости.
— Я считаю трусом всякого, кто при малейшей угрозе прячется в кусты.
Ах, так? Он заставит его выплюнуть это оскорбление, выплюнуть и снова проглотить, перебьет потянувшуюся к шпаге лапу, вырвет ноги из задницы, а усищами подотрется. Но… посмотрел на Лили и понял, что ничего такого не сделает. Девочка застыла, точно ее парализовало. И лишь умоляюще сложенные руки и замутненные слезами глаза просили о милосердии — его, а не этого надутого хама. Почему? Не хочет, чтобы он подвергал себя опасности, боится за него, прелестная крошка. Хорошо. Еще сильнее он ее пугать не станет. Снял руку с гарды[44]. Ради нее он готов побыть и зайцем. Пренебрежительно пожал плечами и, сдерживая волнение, на неестественно прямых ногах шагнул к двери.
— Венецианский трус!
Джакомо был уже за порогом, когда его ушей достигла эти слова. Замер как вкопанный. Этому задире мало, что он прикинулся трусом, — несмываемым позором покрыть хочет. Почуял в нем врага? Или, быть может, соперника? Да. Как он раньше не понял. Зато теперь, медленно поворачиваясь, преодолевая сопротивление мышц и собственную нерешительность, понял больше, чем хотел. Граф рассвирепел, увидев Лили в его объятиях. Скотина! И на нее положил глаз. Матушки ему мало. А Бинетти? Потворствует этому? Как знать. Может, для Браницкого бережет девочку, охраняет от других, даже от собственного отца? Нет, мир все же беспредельно мерзок, подумал с яростью и кинулся обратно к двери. Убить гада! Она ведь еще дитя. Даже ему совесть бы не позволила.
Девочки Казанова уже не видел. Перед ним были только презрительно сощуренные глаза Браницкого и расплывшаяся от удовольствия рожа его спутника.
— Граф, я готов в любое время и в любом месте доказать, что венецианский трус не боится польского…
Он хотел сказать «польского магната», этот «магнат» уже вертелся на языке, но какая-то заноза воткнулась в горло, и последнее слово утонуло в бессвязном бормотании. Казалось, воздух вскипел; лысый дружок Браницкого схватился за шпагу, но граф не позволил ему ее обнажить. Побледнев и не гладя на Казанову, словно стыдясь своих слов, медленно процедил:
— Завтра на рассвете я пришлю за вами карету.
Джакомо не мог решить, что делать. Попарить ноги, выблеваться, написать завещание? В конце концов попробовал заняться всем одновременно и теперь, лежа нагишом под шерстяным пледом, смотрел, как Василь, согнувшись, вытирает тряпкой пол. Не запачкал ли он сюртук? Если запачкал, то что наденет завтра? Тот, золотой? В нем он будет похож на шута, а шуты на рассвете могут вызвать только злобное раздражение. А шпага? Где взять приличную шпагу? Его парадной можно драться с мышами, но не с Браницким. Бог мой — шпага! Еще полбеды, если им предстоит скрестить шпаги. А вдруг граф выберет пистолеты? Тогда ему конец. Даже с кочергой в руке он имел бы больше шансов.
Тело сотрясала мелкая дрожь, непонятно, от холода или от страха. Чья-то рука подсунула стакан с подогретым пивом. Ага, Иеремия. Хоть раз в доме кто-то почувствовал, в чем он нуждается. Но от Иеремии можно было ждать и большего.
— Ну что, герой? Хочешь мне что-то сказать?
Впрочем, не нужны ему никакие объяснения. И без них все ясно.
Что этот дурачок может сказать? Что не он виноват? А кто? Именно он. Бабы сопляку захотелось в самый неподходящий момент. Чуть не опозорил его, Казанову! Из-за кого ему понадобилось лезть вон из кожи. Результат — неистовое возбуждение, чуть ли не психический срыв; сам перестал понимать, что говорит и делает. А когда опомнился, было уже поздно: он вызвал Браницкого. Боже, теперь надо расхлебывать проклятую кашу, которую заварил этот горе-фокусник. Хорошо хоть не кашу принес, а пиво — горячее и вкусное. Тем не менее пускай убирается с глаз долой. Пока еще он не в том настроении, чтобы прощать, а слезы в глазах, трагические ужимки и все такое прочее только подольют масла в огонь, и он снова разгневается.
Котушко. Этот откуда взялся? Уж не собрался ли посреди ночи взять урок хороших манер? Нет. Видно, с чем-то другим пришел, вон даже лицо озабоченно сморщилось, а вздернутый нос побелел от волнения. Может, у него хоть сигара найдется? Достойная была бы плата за необходимость любоваться такой рожей. Нету. Тогда пускай наконец раскроет рот, нельзя так распускаться. Минуточку… да он же явился предложить свои услуги в качестве секунданта. Ну конечно. Славный малый. Но и сигара к пиву очень бы пригодилась. Пусть расслабится, пусть куда-нибудь сядет, пусть сбросит с кресла кучу мятых листков и располагается как дом. И простит его наряд — он привык во время медитации укрываться пледом. Может, подогретого пива? Прошу, не надо стесняться. Дуэль? Какая дуэль? Котушко откашлялся и принял самую торжественную из поз, которым его научили.
— Я пришел вызвать вас на дуэль.
Хорошо, в зубах нет сигары, не то бы он, наверно, от изумления ее проглотил. Снится ему это все, что ли? Но почему сны всегда такие дурацкие? Когда Котушко заговорил, Казанова в свою очередь потерял дар речи.
— У меня есть основания полагать, что вы без должного уважения относитесь к даме, к которой я питаю самые серьезные чувства. Потому мне не остается ничего иного…
— Минутку, минутку, о чем, собственно, речь? И о ком?
Надо думать, не о Бинетти, не совсем же бедняга сбрендил.
Катай. Еще хуже.
— Речь идет о мадемуазель Лили. Я ее люблю и не позволю, чтобы ее честь….
Дальше слушать необязательно. Лили! Уши вянут от напыщенных слов… впрочем, смысл их весьма приятен. Этот мальчик влюблен в его Лили. Казанова засопел от радости и облегчения, даже плед рискованно опустился с плеч.
— Лили.
— Мадемуазель Лили.
Сдержать улыбку, не то этот сопляк сморозит какую-нибудь глупость. Или подумает что-нибудь, еще более глупое. Ему рассказали, какая сцена произошла в уборной Бинетти. Нетрудно догадаться, кто рассказал.
— Н-да… мадемуазель. Прекрасно. Отличный выбор. Поздравляю. Мадемуазель и вправду чудо как хороша. Я испытываю к ней самые теплые… гм, я бы сказал отцовские, чувства. Стыдись, если ты подумал что-то другое. Я угадал?
— Да.
Экая серьезность — слона может растрогать. Но мальчику она к лицу. Удивительно, что на свете еще не перевелись такие юноши.
— Глупый ты. Но девочка — чистый мед. Поздравляю.
— В таком случае прошу меня простить.
Джакомо поднялся с кресла. Нельзя не разделить радости, прозвучавшей в голосе юноши. Протянул ему руку, но тут же отдернул — этого мало! — и сердечно обнял за плечи.
— Драться хотел. Это не умаляет достоинства мужчины, напротив — внушает уважение. Жениться собрался?
— С Божьей помощью.
А почему бы нет? С таким Лили будет хорошо. Скучновато, но он ее не обидит. И вправду славный малый. Немного неотесан, хотя в его возрасте это не страшно. Обезьянничать научится позже.
— Браво. Знай, я готов всячески тебя поддержать. И немедля это докажу. У меня для вас кое-что есть — пригодится в начале жизненного пути.
Отбросил плед. Обнаженный до пояса, нагнулся, пошарил рукой под кроватью.
— Я завтра уезжаю — да, да, дела государственной важности требуют спешного отъезда, — и хочу доверить вам драгоценнейшее свое сокровище. Без преувеличения: истинное сокровище.
— Но в таком случае я… мы не сможем его принять.
Опять тошнота подкатила к горлу. От того, что нагнулся.
И от этой безнадежной порядочности.
— Послушай, не говори так. Больше отваги, решительности — тогда будешь иметь в жизни все, что захочешь. А у друзей даже сокровища можно брать.
Где же этот проклятый кофр? Ведь только вчера сам затолкал его под кровать. Ага, вот он.
— У меня есть предчувствие, мой мальчик, что это сокровище принесет тебе славу и богатство, а твой народ будет тебя чтить, как героя. Я не шучу. Так и будет, если ты последуешь моим указаниям. И если все пойдет хорошо.
Еще минута, и эти слова перестанут быть пустой болтовней. Крышка поддалась, но внутри не было того, что он искал. А ведь голову бы дал на отсечение, что должно быть. Дорожная сумка? Ну конечно. Хотел иметь это при себе и переложил в сумку. Машинально, потому и не запомнил. Да что он вообще сейчас помнит?
— Хорошо пойдет, почему бы нет. Будете богаты и счастливы.
Merde, это уже совсем непонятно. И здесь ничего. Тряпки да коробочки с пудрой… Где же его чудесные, годами усовершенствуемые картофельные красавицы, бесценные клубни, с помощью которых он хотел спасти эту часть света, а прежде всего — набить собственный карман. Может, этот идиот куда-нибудь задевал?
— Василь!
Еще до того, как слуга появился, холодное, как лед, подозрение начало превращаться в уверенность. А тут еще под руку попался надвое разодранный мешочек. Кровь ударила в голову. Василь! Едва тот вошел, стало ясно: надеяться не на что, эта угрюмая скотина, с тупым отчаянием уставившаяся на доказательство своего преступления, покорно ждет наказания.
— Сожрал?
Джакомо подскочил к Василю с неожиданной для самого себя яростью, раздвинул ему челюсти и, точно укротитель на арене, заглянул в разящую луком пасть. Отрезвила его смущенная физиономия Котушко. Верно, считает его сумасшедшим, пытается понять, насколько он опасен. Захлопнул источающее яд жерло вулкана.
— Сожрал. Ты бы мать с отцом слопал, будь они съедобны, и вообще, если бы они у тебя были. Не бойся, бить я тебя не стану. И не рассчитывай. Думаешь, получишь раз по морде — и освободишься от греха? О нет. Я найду способ похлеще. Завтра увидишь. Завтра. А сейчас — вон! Убирайся, я за себя не ручаюсь.
«Завтра меня здесь уже не будет, а тебе достанется за то, что недоглядел, — подумал мстительно, провожая взглядом неуклюже пятившегося к двери гиганта. — Но до завтра есть еще немного времени. Пожалуй, даже много».
— Стой! Принеси рубашку. Живо.
Котушко, зардевшийся, как барышня, тоже направился к двери.
— Я, пожалуй, пойду.
О нет, один он сейчас не останется, ни за какие сокровища. Пожалуй, даже за те, что сгинули в пасти Василя.
— Ты хорошо стреляешь?
Юноша еще сильней покраснел, хотя минуту назад Казанова готов был бы поклясться, что это невозможно.
— Неплохо. Если позволительно так о себе говорить.
— А я — ужасно. О чем могу сказать с полной откровенностью. Я бы предпочел… Согласись, человеку чести не пристало браться за такое простецкое оружие.
— Но иногда, согласитесь, в определенных обстоятельствах…
— Иногда. Но шпага, видишь ли, всегда достойна дворянина. Покажи-ка свою.
Ничего особенного. Обыкновенная офицерская шпага. Хотя получше, чем его огрызок или парадная кочерга. Даст ему на один день? Не может? Запрещено? Какой же это закон запрещает оказывать услуги друзьям? Возможно, человеческий, но уж никак не Божий. А какой важнее, по его мнению? То-то. Впрочем, речь идет лишь о временном обмене, его оружие пострадало при обстоятельствах, о которых ему сейчас не хочется распространяться, а то рассказ может затянуться до утра. Ну так что — договорились? Договорились. Теперь снова можно его обнять с непритворной сердечностью.
— Я и ей завидую — есть, в чем. Что ж, хотел я вам облегчить первые шаги по жизни, да не вышло. Придется удовольствоваться моим благословением.
— И на том спасибо.
Теперь уже можно проводить его до двери — вежливо, почтительно, ну конечно, с какой стати быть невежливым?
— Ты очень великодушен, но, понимаешь, мне хотелось сделать вам более основательный подарок. Перед тобой открылись бы неслыханные возможности. Увы, не повезло.
— Быть может, с Божьей помощью откроются другие.
— Безусловно. Но все равно жаль. Очень обидно. Картофель — будущее мира. Сами увидите. Или ваши дети. Или внуки.
Котушко приостановился, как-то странно, словно бы свысока, улыбнулся.
— Здесь нужно будет драться, а не картошку сажать.
— Драться? Надеюсь, не на пистолетах. Терпеть не могу шума.
— Без шума мир про нас забудет. Да и сами мы заснем. Шум необходим.
— Перестань. Не хватало, чтобы еще и ты стал меня запугивать.
Этот честный малый скорее шут, чем глупец. Интересно, с кем он собирается драться? С диким российским медведем, напирающим на них своим ненасытным брюхом? И каким оружием? Даже шпагу отдал невесть кому. С говном нельзя воевать, милый мальчик. Ничего не получится. Глазом не успеешь моргнуть, как извозишься с головы до пят. Бежать отсюда надо, бежать без оглядки. Но вслух этого не сказал. Василь наконец принес рубашку. Вот что сейчас в тыщу раз нужнее любых слов.
— Не буду больше отнимать у вас время. Завтра зайду попрощаться. То есть… мы зайдем.
Сквозь тонкую ткань рубашки мир не казался много нелепей обычного.
— Даст Бог, я до тех пор доживу.
И прикусил язык. Надо быть осторожным. Если поползут слухи, они дойдут и до короля, а тогда… Тогда, правда, драться им запретят, но его сочтут трусом, который специально раструбил о дуэли. Оттолкнул Василя, неуклюже пытавшегося то ли его задушить, то ли расправить ворот рубашки.
— Подумать только, если б не эта обезьяна в человечьей шкуре, не этот кусок дерьма, прикидывающийся слугой, и ваше имя могло бы прославиться на весь мир, господин Котушко.
Ответом был изысканнейший, однако самый холодный из всех поклонов, каким он обучил этого юнца.
— Надеюсь застать вас завтра в добром здравии. А фамилия моя, господин Казанова, — Костюшко. Тадеуш Костюшко[45], к вашим услугам.
Венцом этого поклона была побледневшая физиономия и далеко не дружелюбный взгляд. И тотчас юнец нарочито твердым шагом переступил порог и скрылся за дверью. Джакомо отхлебнул пива. Какая муха укусила мальчишку? Котушко или Костюшко? Не один черт?! Да катись он со своим норовом… и без него забот хватает.
И все же… нехорошо, что малый ушел обиженный. Как бы из-за этого ему завтра не изменила удача. Кроме того… вдруг Лили действительно свяжется с этим благородным глупцом? Не выпуская из рук шпаги, Джакомо кинулся вслед за учеником. Зачем искушать судьбу? Если они не помирятся, он вернет ему шпагу. Поздно. Темный коридор пуст, внизу хлопнула дверь. Ничего, догонит на улице, выговорит «Костюшко», хоть сломав язык.
Не догнал — налетел на кого-то, чуть не сбив с ног. И сам лишь чудом устоял и не скатился с лестницы. В последнюю минуту его поддержали чьи-то сильные руки, чье-то дыхание обдало перегаром.
— Браво, господин Казанова, браво.
Князь Казимеж! Этот что здесь делает? Пить его не уговорит, пусть и не пытается, от вчерашнего еще трещит голова. А может… Боже, это было бы превеликим счастьем! — может, его прислал сам король? Узнал о дуэли и повелел ее отменить. Так и честь будет сохранена, и голова цела. Спрятал руку со шпагой за спину. Еще князь сочтет его отчаявшимся упрямцем и откажется ‘Выполнять Свою миссию.
— Это вы, князь? Милости прошу в наши скромные хоромы.
— В другой раз, господин Казанова. Я предпочитаю… поймите меня правильно… я здесь тайно, инкогнито, так сказать. Брат короля — это в некотором смысле и король, а король должен блюсти закон, короче говоря — не позволит!
Сердце так и подскочило от радости.
— Не позволит?
Дыхание князя могло бы замертво свалить коня. Эге, да он улыбается, лицо расплылось в широкой улыбке. Джакомо скорее это почувствовал, чем увидел.
— Скажем так: не позволил бы, если бы знал. Но он не знает. И надеюсь, не узнает. Во всяком случае, не от меня. И не от вас, господин Казанова, верно? Не для того ведь мы загнали кабана в нору?
— Клянусь честью, князь…
Это не вестник мира — шпагу можно не прятать. Merde. Неужели сбываются только дурные предчувствия?
— Вы видели, как я с ним тогда… не очень-то… Политика. Мне с Браницким схватываться не пристало. Честь трона и всякое такое. Ну а ты, сударь, — руби наотмашь не раздумывая, да только поглядывай, стоит ли еще на ногах. И королю услугу окажешь, и сам останешься цел. Иначе он тебе, господин Казанова, мозги выклюет.
Ничьи объятия, даже княжеские, сейчас не в радость. Тут и с лестницы недолго свалиться, если королевский братец не перестанет его трясти. Ну что бы им, хоть на денек, поменяться ролями…
— Мои мозги, князь, не всякая ворона выклюет.
Казимеж расхохотался прямо ему в лицо. Даже утереться нельзя — князь не дает шевельнуть рукой. Брызги слюны — забыть, слова, напротив, записать сегодня же. Разве они не достойны великого полководца в канун исторического сражения?
— Молодец. Это по мне.
Не успев понять, что происходит, Казанова почувствовал на своих губах мокрые, пахнущие, как притон поутру, губы князя. На мгновение его парализовало: не столько от неожиданности, сколько от омерзения. Это как понимать? Обычай у здешних варваров такой или, может, в темноте этому молокососу что-то не то померещилось? Высвободил руку со шпагой. Он никому не позволит себя оскорблять.
— Прощай.
Прощай. Джакомо вздохнул с облегчением. Поцелуй в губы. Забыть. Ничего князю не померещилось. Разве не так в Древней Греции или в Трое прощались с воинами, идущими на смерть? На смерть? Кто это сказал? Какой бес шепнул на ухо страшное слово? За спиной слышится чье-то дыхание. Да, ему не почудилось. Князь Казимеж продолжал трясти его руку, словно невесть почему старался продлить минуту прощания. Чего ему еще нужно? Джакомо слегка повернул голову. Чего им нужно — ведь там, в темноте, затаился кто-то еще. Спина и ладони покрылись холодным потом. На смерть?
— Я ухожу, сударь, но оставляю человека, на помощь которого ты можешь рассчитывать. Покажись, Бык.
Сопящий призрак отделился от стены. Это, кажется, тот самый офицер, который ворвался с князем в репетиционный зал. Бык, настоящий бык. Только зачем он ему? Казанова ни в чьей помощи не нуждается. Разве что Господа Бога.
— Береженого Бог бережет, как у нас говорят. Учти это, сударь.
Они уже и мысли его читают? Он ведь ничего не сказал. Да и не смог бы при всем желании. В глотке застрял колючий ком, от ярости перехватило дыхание. Так, значит? Прикидываются друзьями, а сами боятся, как бы он не удрал. Охранника под видом помощника к нему приставил, наглый мальчишка. И еще Бога припутывает.
Не бывать тому. Он не позволит, не даст, никому ни в чем не уступит. Ни Браницким, ни Казимежам, ни тем более каким-то Быкам. Они увидят, с кем имеют дело. Вытер тыльной стороной ладони рот. Его на смерть? Да знает ли этот забулдыга, каков у смерти вкус? Желает узнать?
Казанова бросился вдогонку за князем со шпагой в вытянутой руке и какой-то дикой путаницей в голове. Он и сам не знал, чего больше хочет: убить Казимежа или со словами благодарности повалиться ему в ноги. Однако сквозняк от открытой внизу двери и грозное ворчание Быка за спиной быстро его отрезвили. Он лишь перегнулся через перила глухо гудящей под ногами князя лестницы и крикнул не своим, каким-то петушиным голосом:
— У меня даже шпаги приличной нет!
Темнота на мгновение стихла, а потом наполнилась далеким, точно с того света донесшимся эхом:
— Я тебе пришлю какую только захочешь. Хоть золотую. А пока возьми у Быка.
Взял. С тем большей охотой, что минутою раньше почувствовал ее острие где-то на уровне печени. Стало быть, он не ошибся. К нему приставлен охранник. Он его разоружил, но малый здоровенный и, похоже, сильный. Такого шпагой не уложишь. Да и шпага никудышная, немногим лучше той, что ему дал Котушко. Неужели эти поляки ничего поприличнее не могут себе позволить? Отправили бы несколько купцов в Милан, тогда б увидели, что такое настоящая шпага. Кстати… стоит когда-нибудь этим заняться. Стыдно королевским офицерам носить на боку такое! Пятисот штук для начала хватит. Для себя он выговорит, допустим, пятнадцать процентов со штуки… А, и двенадцати хватит. Сколько же это получается? Бык ткнул его в бок, вероятно, сильнее, чем собирался, — голос у него был спокойный, дружеский:
— Шпагу. Мне тоже нужна.
Ладно уж. Если охранник, может, хорошо, что вооруженный. Черт знает чего еще ждать — до утра далеко. Мало ли головорезов на свете. И у Браницкого могут быть свои. Протянул Быку ту, что взял у Котушко. А о торговле шпагами он подумает в другой раз и в другом месте. И наверно, осуществит эту идею — в другом месте и в другое время. Пока только б не перепутать, кому какая принадлежит; не исключено, что завтра еще парочка психов изъявит желание с ним драться.
Завтра… Джакомо приостановился на пороге. Сколько часов ему осталось? Пять? Шесть? Завещание. Необходимо написать завещание. Но прежде избавиться от этого цербера, который громко сопит и обдает смрадным дыханием его затылок.
— Коли уж ты здесь, будь любезен, позаботься, чтобы ко мне никого не впускали. Я должен сделать несколько важных дел.
И захлопнул дверь. У Быка перед носом.
Приказал принести еще свечей, сам их зажег, но на душе не посветлело. Сел писать письма, однако дело не шло, и вскоре он отложил перо. О чем писать? Это что — прощание? Вряд ли стоит раньше времени огорчать друзей в Венеции, которые много лет его поддерживали — не очень щедро, но постоянно. И тем более двух-трех женщин, в памяти которых он хотел бы остаться. Если же эта история завершится благополучно, он так все опишет — только чернильные брызги полетят. Но сейчас — без эффектного конца — рассказ ни черта не будет стоить, получится банальным и пресным. Да и тяжело писать в его теперешнем состоянии. Ну а если конец будет плачевным… Лучше составить завещание. Однако и тут ничего не получилось. Прекрасным почерком — в свое время он не один месяц потратил на овладение искусством каллиграфии, — Джакомо вывел только название: «Мое завещание». Потом перо отказалось повиноваться. Буквы хромали, протыкали бумагу, расплывались бесформенными кляксами, да и смысла в этой писанине он уже не видел.
Глупо заявлять: «Находясь в полном физическом и душевном здравии», когда желудок подкатывает к горлу, коленки трясутся, а мысли, точно алчные стервятники, кружат над одним-единственным, самым важным сейчас вопросом: пистолеты или шпаги? Выиграет или проиграет? Жизнь или… Но даже если бы он справился с этой идиотской формулировкой — о чем писать дальше? Что у него есть, чтоб кого-нибудь одарить? Рукописи — в печке, картошка — у Василя в желудке; несколько горстей золота да пара изящных тряпок, которые он отдаст своим домочадцам перед дуэлью… для этого никакие завещания не нужны. А остальное? Туфли с золотыми пряжками, шляпа с орлиным пером, кафтан, который будет на нем? Это все сдерут слуги Браницкого, не успеет смолкнуть гром выстрела и успокоиться поверхность грязной лужи, в которую он — не приведи Господь! — свалится мешком. Хотя, скорее всего, так оно и будет. Достаточно посмотреть на этих головорезов и вспомнить, в какой он стране. Даже шпагу некому оставить. Во-первых, потому, что ее нет, во-вторых, никого, достойного такого подарка, он не знает. Нет наследника — Джакомо вдруг осознал это с мучительной ясностью.
Бывало, конечно… то в Париже, то в Венеции, то в Цюрихе он обнаруживал свой нос, челюсть, взгляд у каких-то сопливых младенцев, без особой гордости демонстрируемых ему женщинами, которых он когда-то любил. Обычно все ограничивалось намеками, но он предпочитал их не понимать, дамы же не проявляли настойчивости. Да и уверенным быть он почти никогда не мог; другое дело, что и не хотел, однако здесь и сейчас это ровным счетом ничего не меняло. А Лили? Ей-то нужно оставить о себе память, если уж не получится — упаси Господь! — самому с ней остаться. Но что? Огляделся. Все его имущество умещалось в одном кофре и двух-трех пригоршнях. Не гаванские же сигары, не запонки с жемчужинами — они ему еще понадобятся, — и не комплект ложек в форме слоновьих хоботков для надевания башмаков.
Сара и Этель! Он подарит Лили право их опекать. Вот что! И Пестрого подарит, чтобы возле нее не одни волки крутились. И волшебную медную монетку Иеремии. Может, хоть ей принесет счастье.
Что же еще? Да ничего. В голове пустота. Чернила густой каплей застыли на кончике пера. Джакомо вытер перо рукавом рубашки. Написать королю? Неплохо бы, опередив клеветников, все ему объяснить. Однако, кроме гладких расхожих фраз, ничего не приходило на ум, а сейчас нужны особые слова. И клеветники, уж конечно, найдут более выразительные. Если Браницкий его убьет — больно кольнула пронзительно ясная мысль — в рай ему не попасть. Если б рая вообще не существовало, это бы еще полбеды, тогда можно и смириться. Но рай есть: не для того же люди мучаются целую жизнь, чтобы лишиться и этой надежды. Впрочем, для него там места не будет. И никогда не было. Всю жизнь он стремился в самое высокое общество, добивался милости сильных мира сего, но когда в конце концов ее удостаивался, что-нибудь непременно сталкивало его вниз. Злобные наветы, забытый карточный долг, опрометчивое признание в неблагородном происхождении. И вот уже много лет, с грустью подумал Джакомо, ему неотвязно сопутствует такая же неуверенность и фальшь, как частичка «де», которую он порой для шика приставляет к фамилии Сенгальт. Много лет впереди него бежит худая слава. Если бы мир только лишь догадывался, что он собой представляет на самом деле. Увы! Никто этого не знает и не желает знать. Заурядный авантюрист. Таким и останется до конца своих дней. Такие — что при жизни, что после смерти — не заслуживают доброго слова.
Да? Тогда пусть хоть один человек узнает, что он был незаурядным авантюристом.
«Многоуважаемый господин Вольтер!» О нет, никаких «многоуважаемых», пора выспренних условностей давно миновала. К тому же он намерен сказать нечто весьма дерзкое.
«Уважаемый господин Вольтер!» Тоже не годится. Значит, просто: «Господин Вольтер! Пишу вам из далекой, маленькой и несчастной Польши, где, быть может, завтра завершится моя не слишком короткая и не слишком долгая, счастливая и бессчастная жизнь. Я приехал сюда из России, из империи, с владычицей которой, помнится, вас связывает некое подобие интеллектуальной дружбы. Говорят, можно дружить даже со змеей — не знаю. Ваши сексуальные пристрастия мне неизвестны и, честно говоря, неинтересны. И все же хочу вас предупредить: эта нахватавшаяся философских знаний, искушенная в политике змея — сущее чудовище, изрыгающее огонь и серу. Водить с ней дружбу — все равно что издеваться над остальным человечеством и насмехаться над самим собой. На человечество, вам, возможно, плевать, но стоит ли быть столь безжалостным к себе? Ведь рано или поздно люди все узнают. Вскоре чудище проглотит оцепеневших от страха и бессилия соседей, икнет, обожравшись, и похвастается, что пользовалось кулинарными рецептами великого французского мудреца. И каково вам тогда будет, господин Вольтер? Не знаете? В таком случае я, человек, обожженный этим ядовитым пламенем и отравленный пропитанным серой дыханием, вам скажу: вы почувствуете себя великим французским глупцом».
На этом «глупце» чернила — брызнули из-под пера, заливая бумагу. Надо будет переписать. Притом два раза. И копию отправить в Венецию. Предоставить правде лишний шанс.
Всего переписать он не успел. В коридоре что-то происходило.
— Нельзя, говорю, нельзя.
Зычный голос Быка был громок, но его заглушал весьма решительный женский визг. Нельзя сейчас обращать внимание на такие мелочи: важность минуты, необходимость сосредоточиться… он даже старался не думать про переполненный мочевой пузырь и героически сдерживался. Однако, черт побери, он еще не покойник! За дверью женщина. Что этот пьяный болван себе позволяет?! Джакомо вскочил, дернул дверную ручку. Заперто! Он чуть не обезумел от ярости. Его пленили, как они посмели, хамы! Кровью, только кровью смыть позор! Схватил со стола шпагу, толкнулся плечом в дверь:
— Откройте!
Голоса в коридоре на мгновение стихли, но тут же что-то ударилось о стену и шум поднялся снова, правда, не с такою силой. Что этот монстр с ней делает? Душит? Всемогущий Боже, кого? Лили, его прелестную Лили? Бинетти, которая пришла оказать ему последнюю услугу? Или, быть может, Полю, толстозадую Полю, накануне подарившую ему столько сильных переживаний? За каждую он будет драться как лев, сорвет дверь с петель и будет колотить ею безмозглого великана, пока тот не поймет, что женщина создана для любви, а не для того, чтобы ее душили. Любить нужно женщин, а не душить, поганый ублюдок!
Поднатужившись, навалился на дверь — безуспешно. Приготовился к следующей атаке — со стулом, со столом, с кроватью! — но тут случайно задел локтем ручку, и эта паршивая, вовсе не запертая дверь распахнулась. Джакомо отступил на шаг, чтобы больше было простору, размахнулся… стоп, никого не надо душить, бить, калечить. Вообще ничего не надо делать. Клубок тел за порогом внезапно распался: у Быка, получившего удар в пах, подкосились ноги, а женщина в черной накидке полетела прямо в объятия Казановы. С немалым — и малоприятным — удивлением Джакомо узнал Катай. Не душить? Кто это сказал, тысяча чертей?
Втянул Катай в комнату. Этот стонущий от боли и ярости великан может глазом не моргнув разбить им головы. Осторожно высунулся в коридор:
— Ну полно тебе, полно.
Почему-то Казанова произнес эти слова по-польски, сам не очень понимая, что говорит. Но они возымели неожиданное действие: Бык оставил попытки подняться и, будто потеряв не только охоту разбивать головы, выкручивать руки и сворачивать шеи, но и вообще желание жить, как мешок повалился в угол. Лишь теперь стало видно, насколько он пьян. Merde, даже охранник попался никудышный. Не уберег от Катай.
— Чего уставился? — В светлом прямоугольнике кухонной двери появилось испуганное лицо Иеремии. — Принеси лучше воды.
Обидел мальчика. Но сожаления не почувствовал. Так ему и надо. Ничего другого паршивец не заслужил. Ну почему его преследуют только неудачи и неудачники?
— В чем дело?
Было бы наивно думать, что Катай смутит его наглый тон. Она и прикидываться не стала, актриса! Как дрянной фокусник на провинциальной ярмарке, извлекла из-под пелерины знакомый кошелек: он знал его лучше, чем все шлюхи, которых из него одаривал.
— Я собираюсь вернуть долг.
Джакомо взвесил кошелек в руке:
— Похвальное намерение. Это все?
Катай была очень взволнованна, даже на высоко открытом лбу выступили капельки пота. Вряд ли ее привела в такое волнение необходимость расстаться с деньгами. Попыталась поймать его взгляд, а когда ей это удалось, с дьявольским очарованием обнажила в улыбке зубы.
— Я принесла то, что вы оставили. И еще кое-что — кажется, вам хотелось это купить.
Будь осторожен, Джакомо, пожалуй, этот пьянчуга Бык был прав, не пуская ее к тебе, тут пахнет чем-то нехорошим.
— Это значит…
— Это значит, что я, возможно, позволю себя соблазнить, господин Казанова.
Покосилась на дверь, заперта ли. И он посмотрел туда же. Как сопляк, выдал себя этим взглядом. Однако — стоп, пусть слишком много о себе не воображает. У него сейчас одно желание: опорожнить мочевой пузырь.
— Если это старые шутки…
— А если не шутки?
Соблазн был велик, противиться становилось все труднее. Гостья сбросила накидку, откинула назад волосы, прекрасно понимая, какое впечатление произведет ее обнаженная грудь. Перед ним стояла уже не Катай, а искусительница родом из пекла. Надо быть святым, чтобы устоять. Что ж, хорошо. Почему б не попробовать… Не исключено, что в последний раз. Только с оглядкой, не торопясь. Не верить ни единому ее слову. Отодрать — да, но поверить — ни за что. Джакомо грубо, точно торговец, оценивающий залежавшийся товар, схватил одну из нацеленных на него грудей.
— Сколько?
— Нисколько. Почти даром. Чуточку доброй воли. Вот и все.
Ошибка. Джакомо отдернул руку, но было уже поздно. И она это знала. Ох уж эта скользкая и влажная уверенность в себе. Merde! Нет, рано ей еще радоваться!
— Доброй воли… чьей доброй воли? Моей? Я уже ее проявлял, и слишком много раз.
Можешь сколько угодно с возмущением фыркать, Джакомо, нести любой вздор, прикидываться безразличным — что случилось, то случилось. Ты почти готов. Одно небрежное прикосновение разожгло неугасимый огонь. Она должна быть твоей. Сейчас, немедленно.
— Ты не будешь драться.
В ее голосе не было ни тени кокетства, слова прозвучали как сводка с поля боевых действий. Знает что-то, чего не знает он? Ну ясно, ее прислал Браницкий. Струсил, бритая башка, струсил!
— Возможно, я позволю перед собой извиниться.
— Не о том речь. Утром ты уедешь. Не станешь драться.
— Это еще почему?
Они сговорились, решили чуть позже нанести удар исподтишка, разбить ему затылок на каком-нибудь грязном и голодном постоялом дворе. О нет, он не такой дурак и не настолько ослеплен. На свете нет такой дырки, ради которой он бы добровольно полез в петлю.
— Потому, что я тебя об этом прошу.
Теперь она положила ладонь ему на грудь — мягко, нежно; когда же, согнув пальцы, провела ногтями по коже, Джакомо понял, что всемогущая, способная толкнуть его навстречу гибели дырка на свете есть и до нее буквально рукой подать. Проклятие! Даже мочевой пузырь от потрясения стих и перестал домогаться своего.
— Тебе так уж важно, чтобы он остался цел?
Откуда эти телячьи нотки в голосе? Ревнует к напыщенному хряку? Ни капельки. Просто несет какую-то чепуху, чтобы не молчать, чтобы отвлечь внимание от того, что происходит без участия слов, от горячих мурашек в том месте, где лежит ее рука, от внезапного пробуждения где-то там, пониже немого, который набирает силу и вот-вот заговорит, притом весьма красноречиво.
— Может, и важно. И не только мне.
Вот черт! Важно не важно, ей не ей, да пускай хоть все владыки мира и полдюжины тайных полиций встанут на защиту Браницкого. Ему плевать. Этот, внизу, уже вообще ничего не желает слышать, а разгадку тайн искусительницы намерен искать у нее между ногами. Ибо истина там, а не в замаскированной лжи и двусмысленных намеках.
— Ты уедешь без помех. Лишь бы не причинил ему вреда. Этого будет достаточно.
Смотри, как бы я тебе не причинил вреда, обманщица. Ты еще будешь просить о повторении. Но все-таки на секунду заколебался.
— Почему я должен тебе поверить?
Она облизала губы — демонстративно, чтобы он видел. На переносице сверкнула капелька пота. Наверняка знает больше, чем он думал, бесовка. Русская, прусская или австрийская.
— Не глупи. Иди ко мне!
Джакомо хотел что-то сказать, но тот, внизу, уже одолел его, заткнул рот, заставил искривить лицо в дурацкой улыбке. Он еще только подскочил на секунду к двери, чтобы повернуть в замочной скважине ключ. Холод ручки… проклятое пиво напоминает о себе на каждом шагу, по спине забегали мурашки. Скорее он ее убьет, чем позволит и дальше морочить себе голову. Она задула свечу, он накрыл ладонью вторую и, уже сжимая теплое тело в объятиях, остро ощущая его приятную тяжесть, изогнулся, чтобы погасить последнюю, но Катай его удержала. Пускай горит. Непредсказуемая, страстная Катай! Джакомо даже застонал, когда ее рука скользнула вниз. После вчерашних Полиных бесчинств он ждал скорее боли, но почувствовал истинное наслаждение — обжигающее, задевающее каждый нерв, обещающее высочайшее блаженство.
— Ну!
И все же что-то его остановило; он даже знал что, но предпочел себе в этом не признаваться. Какой же из страхов, таящихся под кожей, самый главный, самый мучительный? Может, этот — простейший, страх кожи перед уколом шпаги или ожогом выпущенной из пистолета пули?
— Какое он выбрал оружие?
Катай, будто не услышав вопроса, не разжимая пальцев внизу, обняла его свободной рукой и притянула к себе. Он почувствовал ее губы на лице, твердые соски. Но тревога не отступала. Опять она хочет его провести? Ведь эти груди продаются, а губы, даже если с непритворной нежностью касаются его губ, напоминают о чем-то неприятном. Недавно пережитом. Ну конечно — прощальный поцелуй князя Казимежа! Капелька слюны для обреченного, для живого трупа. Тьфу!
Хотел отстранить Катай, а получилось, что оттолкнул. Намеревался спокойно задать вопрос, а получилось, что рявкнул:
— Пистолет или шпага?
Она отшатнулась, но его не выпустила.
— Что с тобой, Джакомо? Какое это сейчас имеет значение? Ты уедешь, я ведь обещала.
— Не понимаю, что вокруг меня происходит.
Он весь дрожит, мысли и слова путаются. А она… она играет ва-банк. Видно, высока ставка. Уши или яйца Браницкого? А может, какие-то тайные интриги, витающие в здешнем воздухе, не дающие дышать?
— Ничего не происходит. И я тут ни при чем.
Снова придвинулась; грудь, прекрасная, божественная грудь приближалась к его губам. Минутку, минутку, нельзя сейчас позволить заткнуть себе рот. Отступил назад, едва не перевернув стол; задрожал огонек единственной горящей свечи.
— Мне нужно написать несколько писем…
Кто-то пробормотал эти слова вместо него, а он ясно увидел, как от гнева Катай докрасна раскалилось слабое пламя свечи и полумрак расцветился всеми цветами ее ярости. Джакомо покачнулся, и лишь потому когти не задели его лица.
— Свинья! Я тебе этого не прощу!
Красное пятно — ядовитое, кипящее, кровавое. Что за перемена? Теперь перед ним была фурия, готовая кусаться, царапаться, лягаться. Пальцы, ласкающие его минуту назад и сами домогавшиеся ласк, превратились в когти, глаза убили бы, если б могли, губы — покалечили; даже груди, ослепительной красоты груди задрожали, как адская машина за секунду до взрыва. Казанова вытянул перед собой руки — не станет же он драться с этой рассвирепевшей ведьмой, на сегодня достаточно, больше он глупостей не наделает.
И она внезапно замерла, словно пораженная тем, что чьи-то руки посмели ее оттолкнуть.
— Ты заслужил, чтобы он продырявил тебя с первого же удара.
Удар, продырявил с первого же удара… Это была вспышка не одной, а сотни свечей, лучшее, что есть в мире, тепло, смех, вода горного ручейка, омывающая натруженные стопы, и солоноватый вкус женского лона. Живем, господин Казанова! Не пистолетом же наносить удар, с одного удара продырявливают шпагой. Шпага, Бог мой, шпага! Стоп, минуточку. Куда это она собралась? Не нужно дуться. Все будет хорошо, он клянется. Обхватил Катай за талию, когда она была уже возле двери. Все будет хорошо, обещаю, шептал ей в ухо. Она перестала вырываться. Будет хорошо, подумал, торопливо срывая с нее платье. На шпагах? У Браницкого нет шансов. Пожалуй, можно позволить легко себя ранить, подумал, больно уколовшись о застежку корсета. Merde. Нет, не позволит. При первой же возможности продемонстрирует такой блестящий удар, что под этого дурака тазы подставлять придется. Не зря мясники Астафьева учили его разным азиатским штучкам.
— Уедешь?
— Уеду, уеду…
Но сначала въеду, добавил мысленно, возясь с панталонами и легонько подталкивая ее, уже обнаженную, неожиданно застеснявшуюся под его взглядом, к кровати. Въеду, да так, что на всю жизнь запомнишь. Чертовы портки. Разрез, гимн будущего — надо всерьез этим заняться. Рванул так, что панталоны затрещали по швам, но наконец освободился. И сам поразился тому, что увидел. Какая-то таинственная пружина растянула до грани сладкой боли массивную стрелу, которой он никогда особо не гордился, но отныне — о благословенный случай! — будет гордиться.
Он не испортит себе этой минуты животной страстью. О нет. Он уже давно не юнец, умеющий только молотить бабу до потери сил и рассудка. Он хочет не торопясь познать каждый уголок ее тела. Не пропустить ни с чем не сравнимый момент первого прикосновения, когда ее уступчивость и его настойчивость, слившись воедино, обретут форму, запах и вкус. Тайна. Божественная и человеческая. Прыжок в пропасть. Сладость и терпкое обещание неземного блаженства. Щекочущее наслаждение и страх первооткрывателя. Это — секунды наибольшей близости мужчины и женщины. Все, что будет потом, — лишь отчаянная, попытка повторить тот единственный, первый миг, лихорадочный поиск. Сколько раз такие попытки заканчивались безрезультатно? Но не сейчас, о нет, сейчас этого не случится. Он не допустит. Возможно — дурацкая, назойливая мысль! — ему суждено испытать такое в последний раз. А может быть, в первый — если считать, что с этой минуты начнется новая, свободная жизнь.
Поэтому он не спешил. Постучался в дверь. Медленно вошел и тотчас замер от упоения и восторга. Все было так, как он себе представлял. Упруго и атласно, нежно и разнузданно. Они подходят друг другу. Он ей покажет, чего она до сих пор себя лишала. Разорвет надвое, доведет до исступления, заставит молить: еще, еще! Она уже это поняла? Поняла. В полумраке ее глаза светились таинственным магнетическим блеском. Оба задержали дыхание и одновременно замерли. Поразительно! Может, стоило так долго ждать. Может…
Он хотел уже пойти дальше, но она вдруг начала сопротивляться. С такой силой сжала бедра, что он чуть из нее не выскочил, и при этом обвила руками так, что стало больно дышать. Опять взялась за свое? Снова, курва, решила его провести? Какую же теперь мистерию вознамерилась сыграть? Джакомо рванулся, но — увы! — никуда не взлетел. Хорошо. Он будет бороться до победного. Видно, это ей больше всего по вкусу. Наверняка искушает его, дразнит, чтобы довести до белого каления. Черт, только бы не переиграть. Но откуда этой идиотке знать, что там, в глубине живота, таится опасность, стократ более грозная, чем все его мысли о мести?
Только бы не опозориться… кто подсунул ему это пиво, эти мочегонные помои, Иеремия, ну, для него сегодняшний день добром не кончится… углубиться в нее до самого дна или вырваться и убежать куда глаза глядят… но тут она, приподнявшись, нежно коснулась его губами. Это было восхитительно. Восхитительно и неожиданно. Джакомо опять почувствовал прилив сил, но уже не протестовал, когда она остановила его влажным поцелуем.
И все же что-то тут было не так. Ему она не давала пошевелиться, хотя сама трепетала, даже губы дрожали, а взгляд убегал куда-то вбок, в сторону двери. Безмозглый глухарь. Увлекшись токованием, забыл обо всем на свете, перестал видеть, слышать и понимать. В коридоре опять что-то происходило, слышался топот, перешептывания, по полу волокли какой-то тяжелый предмет. Джакомо убедился в реальности этих звуков, лишь когда увидел глаза Катай — безумные от волнения. Она знает что-то, чего не знает он. Слышит то, чего он не услышал. Приподнялась и прильнула к нему отнюдь не в порыве нежности, замерла не потому, что потрясена его любовным искусством, а для того — о, наивность его распалившегося дружка! — чтобы лучше слышать, а то и видеть. Но что?
И внезапно облился холодным потом. Пришли его убивать. Это заговор. Браницкий, слуги Браницкого, карлики Катай, лжекороль, вся эта свора, покушающаяся на его честь и жизнь! Очередной поцелуй смерти? Эрекция приговоренного? Да, Погруженный в женщину, связанный ее руками и оглушенный пульсацией крови, он представляет собой отличную мишень. Что они выберут — печень или сердце? Вот он — тот первый удар, которым она ему угрожала. Джакомо не почувствовал желания защищаться. Будь что будет. Ведь его ждет покой. По крайней мере, избавление от этой банды и от усталости, перепутавшей все мысли в голове. И разве такая смерть — не достойное завершение жизни?
Но то была лишь минутная слабость. Воля к жизни — вкупе со взбунтовавшимся мочевым пузырем — внезапно побудила его к действию. И даже вновь вспыхнувшая активность Катай не смогла остановить. Даже пронзительное наслаждение, которое он на мгновенье ощутил, не заставило свернуть с пути. Пузырь приговоренного к смерти! О нет, только не это! Дверь негромко скрипнула, будто кто-то проверял, заперта ли она, или случайно к ней прислонился. Стало быть, это слуховой обман! Джакомо вырвался на свободу так стремительно, что его дружок больно ударился о край кровати. Катай попыталась его удержать, но он опередил ее, соскользнул на пол, схватил только панталоны и шпагу и, скрючившись, заковылял к двери. Проклятое мерзкое пойло. Проклятое невезение. Всегда оно начеку.
— Я сейчас…
За дверью никого не было, если не считать похрапывающего Быка, лежавшего у стены в немыслимой позе, с лицом между колен. Да уж, лучше охранника и вправду не придумать. И опять Джакомо что-то услышал: то ли шуршанье пересыпающегося гороха, то ли топот легких ножек. В той стороне коридора, где была комнатушка Этель и Сары, хлопнула дверь. Ну конечно, следовало бы раньше догадаться. Придется наконец задать девчонкам перцу. Но не сейчас, сто тысяч переполненных мочевых пузырей, не сейчас!
Пытаясь на ходу застегнуть панталоны, чтобы никого не напугать, Джакомо добрался до углового чулана. Больше ждать было невмоготу, и, сбросив крышку огромного бака, он нацелился в невидимую бездну. Страшный миг в ожидании взрыва, который в клочья разнесет живот, и — ничего. Но еще через секунду — облегчение, равное предшествующему страху, да какое там равное: в сто, в тысячу, в миллион раз большее! Теперь уже можно поднять голову. Это все она! Она его убьет. Скомпрометирует. Выставит на посмешище. И тем не менее игра стоила свеч. Какое странное наслаждение он испытал. Чудеснейшая из потаскух! Сейчас он к ней вернется, это была всего лишь закуска, ужин еще впереди. Откуда свет? Казанова усмехнулся. Не будь дураком, Джакомо, она не уколет тебя ни злым словом, ни кинжалом наемного убийцы. До конца исполнит свою потаскушью повинность. Откуда этот свет? Из окна напротив. Свеча? Коли уж деньги принесла… Эта бритая башка так на нее влияет? Тот, второй, усатый, лысый… черт с ними! Кто там возится в кухне? Иеремия? Да. Этому все мало. Лопает по ночам, будто его днем не кормят. Кто из него вырастет? — в лучшем случае второй Василь. Огромный безмозглый мужик, по правде сказать — обыкновенная скотина. Табуретку подставляет. Ну конечно, жрать надо с удобствами. Но при чем тут веревка? Что?..
До финала было еще далеко — пенистая струя летела вниз с неослабевающей силой, — когда Джакомо с ужасом понял, что там, в полумраке кухни, происходит на самом деле.
Надо немедленно туда бежать, но… он вынужден был стоять на месте, беспомощно глядя, как мальчик без колебаний, медленно и размеренно, словно занимаясь привычном делом, влезает на табуретку и перекидывает через балку длинную веревку. Джакомо хотелось бы ошибиться — может, это какие-то щенячьи забавы с веревкой, новый номер, который мальчик собирается им утром продемонстрировать, — но рядом с головой Иеремии закачалась петля, безжалостно и однозначно свидетельствующая, что он не шутит. Закричать? — но что толку, стены толстые, оконца узкие, как в крепости. Казанова рванулся, попытался заткнуть проклятый фонтан, но результатом стала лишь лужица на полу и досадное сознание, что потеряна бесценная секунда. Быстрее, быстрее, должен же когда-нибудь этому извержению прийти конец. Конец. Что за отвратительное, жесткое слово. Как острие шпаги, как дуло ружья после выстрела, как — Боже, нельзя этого допустить, — шуршанье веревки, затягивающейся на шее. Нет! Что этот несчастный делает!
Джакомо бросил в окно шпагу — боль в пальцах напомнила, что он сжимает ее в руке, — но не попал. Стекло не разлетелось вдребезги, уничтожая страшную картину: Иеремия, всовывающий голову в петлю. Свет померк, уже почти ничего нельзя было различить, кроме тени в центре этой картины, и вдруг тень качнулась… Все. Господь милосердый, он это сделал, сделал! На его, Джакомо Казановы, глазах. Грязная свинья, дырявый пивной бочонок, жалкий раб своего пузыря!
А вот и нет. Он уже свободен. Выскочил в коридор, аж посыпалась штукатурка с потолка. Помчался стремглав, придерживая сползающие панталоны. Ступенька, поворот, шершавая стена, загородившая путь. Джакомо оттолкнулся от нее, отпрыгнул. Об Иеремии он не думал, весь был движение, энергия, полет. Скорее, тут решают секунды. Вот она — дверь кухни в конце коридора. Но рядом другая дверь, куда более притягательная! Наслаждение, безумие, Катай! Только бы не сбежала, тысяча чертей.
Наступив на что-то мягкое, Казанова растянулся на полу. Иисус, Мария! Не успеет. Однако мгновенно собрался с силами, привстал на четвереньки и — забыв о девушке, не обращая внимая на жалобные проклятия Быка, не чувствуя боли в придавленной руке, — отчаянно, всем телом ударился в кухонную дверь. Теперь счет шел уже не на секунды, а на вздохи. Есть! Медленно покачивающаяся тень. Что ты сделал, засранец, что ты сделал!
Ум работал четко, любая ошибка могла привести к непоправимому, поэтому, еще не видя висельника, Казанова схватил со стола нож. Тело Иеремии, какое-то крохотное и словно подернутое серостью, качалось выше, чем ему показалось. Джакомо приподнял мальчика, чтобы ослабить петлю, но не сумел дотянуться до веревки ножом. Свой просчет он осознал слишком поздно. Ножа мало, нужна еще табуретка, без нее вряд ли что-нибудь получится. Как же быть? Чтобы дотянуться до табуретки, надо выпустить худые ноги мальчика, но тогда искорка жизни — а он верил, хотел верить, что она еще теплится в тщедушном теле, — бесповоротно угаснет. Что делать? По спине катился холодный пот. Тяжело дыша, Джакомо лихорадочно соображал, как поступить. Им овладевало отчаяние. Вскоре даже надежды не останется — у него затекут руки, и теплое еще тело под собственной тяжестью повиснет, затягивая петлю. По его, черт возьми, вине. Вина? Кто тут говорит о вине?
Хотел позвать на помощь, но прежде, чем голос ему повиновался, в кухню с шумом кто-то ввалился. Казанова не успел обернуться, как над его головой просвистел какой-то предмет, и внезапно освободившееся тело Иеремии мягко свалилось на него, а рядом упал на колени сбитый с ног силой собственного прыжка Бык. Откуда у него эта кривая сабля?
«У меня бы мог быть такой сын, — подумал Джакомо, на негнущихся ногах шагнув вперед. — Что же ты сделал, что ты сделал, сынок?» Положил мальчика на стол, прижался ухом к груди. Жив? Услышал только стук собственной крови в висках. Ждать больше нечего. Теперь уже все во власти одного Бога. И, может быть, его, понятливого ученика доктора Готье, который за свои эксперименты был сочтен растлителем молодежи и изгнан из Парижа.
Распутав веревку на шее Иеремии, Джакомо со злостью швырнул ее на пол. Какой ужас. Ведь мальчик решил покончить с собой из-за него. Из-за его дурацких затей. Животный магнетизм, чудеса, левитация. Сила сверхъестественная, а немочь обыкновенная. Тысяча чертей, сегодня следовало быть с ним помягче. Если бы знать… Он же еще ребенок, подумал, торопливо расстегивая рубашку на худенькой груди Иеремии. Хотел надавить на грудь ладонями, сделать искусственное дыхание, но, увидев хрупкие косточки, испугался. Еще ненароком сломает…
— Свет, зажги свет, — крикнул подымающемуся с пола Быку. То, что нужно, он видел и так, но ему хотелось вырвать и себя, и мальчика из темноты, которая в ту ночь была скорее грозной, чем таинственной. Пусть позовет всех, подумал еще, но уже не успел сказать вслух. Склонился над мальчиком и, зажав ему пальцами нос, выдохнул весь воздух из легких в полуоткрытый рот. И еще. И еще. И еще. Доктор Готье мог делать так и сто раз. Только пониже нагнуться и сильнее впиться в губы Иеремии. Бог мой, если бы не боязнь за мальчика и за свою шкуру, это вовсе не было бы неприятно. Губы Катай — возможно ли? — минуту назад имели совершенно такой же вкус. Вкус жизни, а не смерти. Значит, не все потеряно? Несомненно. Еще раз. Катай. Если б она сейчас его видела, наверно, лопнула бы от смеха. Рано смеяться. Через минуту увидит. Подождет. Ждет? Ждет. Это будет его награда. Что-то ведь и ему причитается.
Ничего ему не причитается. Пуля в лоб завтра утром. Мальчик не шевелился, и ничто не указывало, что на это есть хоть малейшая надежда. Пациенты доктора Готье давно бы уже встали и церемонно поклонились своему спасителю. Он однажды видел нечто подобное. Но сейчас видит только закрытые глаза и беспомощно открытый рот Иеремии. Хуже того: он сам начал задыхаться и, похоже, вот-вот потеряет сознание. Все вокруг стало затягиваться черной пеленой. Надо отдохнуть, но отдыхать нельзя, дорого каждое мгновение. Нет, он должен передохнуть. Пошатнулся, но успел схватиться за стол. Желудок опять подскочил к горлу. Спокойно, спокойно. Держись, малыш, еще минуточка. Лишь бы не грохнуться в обморок, лишь бы не вырвало.
Но оказалось, могло быть и хуже. Уже почти придя в себя, Джакомо почувствовал на затылке смрадное дыхание: чья-то тяжелая туша отталкивала его в сторону. Обернувшись, он напряг зрение: глаза еще не привыкли к угрожающе пульсирующей темноте. Долго гадать не пришлось. Джакомо разглядел искривленную странной улыбкой рожу склонившегося над Иеремией Быка. Боже, только не это! Пьяная скотина. Из-за таких извращенцев затравили доктора Готье. Вон! Куда лезет?! На место! От одного вздоха, вылетающего из вонючей пасти, можно свалиться без чувств. Целоваться захотелось? Пожалуйста — пускай поцелует его в задницу. Но к мальчику не сметь прикасаться!
Размахнуться, чтобы дать Быку по шее, он не мог, да и понимал, что придавленной при падении рукой больно не ударить, поэтому со всей мочи пнул великана в щиколотку. Ничего страшного не произошло: Бык, понурившись, попятился, беззлобно бормоча что-то себе под нос, — не похоже было, чтобы он горел желанием дать сдачи. Наверно, сам не понимает, что делает, пьяная образина. Чудо, что не покалечил Иеремию своей саблей. Как бы сейчас исподтишка не располосовал его сзади… Эта мысль прибавила сил. Джакомо быстро нагнулся к мальчику. Вдох-выдох. Вдох-выдох. И настороженный взгляд через плечо — не летит ли на него вооруженное огромной саблей чудовище. Однако прежде, чем взгляд пробился сквозь полумрак к забившейся в угол фигуре, дверь медленно приоткрылась, и в тусклом свете лампы Казанова увидел перепуганные личики близняшек и возвышающуюся над ними заспанную физиономию Василя. Но все это произошло секундой позже.
До того на столе что-то изменилось. Он это услышал, почувствовал? Понял во внезапном озарении? По-видимому, все сразу. Но что, что? Иеремия продолжал лежать неподвижно, не подавая признаков жизни, с мертвенно-бледным лицом. Где же на мгновение вспыхнувшая надежда? Опять он обманулся? Махнул рукой: пусть войдут, случилась беда, вот что. И вдруг Иеремия громко икнул и открыл глаза. Значит, все-таки произошло чудо, сегодня ночью случилось чудо. Благодарение Господу и — Джакомо вытер рукою рот — доктору Готье. Мальчик, похоже, не понимал, что с ним но, увидев Казанову, испуганно заморгал.
Меня боится, меня, который заменил ему отца, который хотел сделать из него великого артиста, прославленного на всю Европу, который ни одной розги не сломал об его спину, словом не попрекнул после сегодняшнего провала. Вот она, плата за его доброту, за — он предплечьем вытирал губы — выкачанные досуха легкие. Что этот мальчишка воображает? Кто его вытащил с того света? От судьбы убежать думал? Наивное заблуждение. От судьбы никому не убежать. Ну, может, мало кому. Кое-кто все же убежит, притом скоро. Одного такого он сам знает.
— Приветствую тебя. Ты дома.
Слабая, но счастливая улыбка Иеремии. Злости как не бывало. Может, еще из мальчика выйдет толк. Не все же, надо надеяться, вытрясла эта крепкозадая корова. Что-то от его необыкновенного дара, возможно, осталось, пускай хоть искра, едва тлеющий уголек; не беда, уголек можно раздуть в костер до небес. Надо будет только всерьез заняться маленьким чудотворцем. Потрепал Иеремию по щеке. Пусть лежит, не двигается, пока не придет в себя. Отвар мяты. Мгновенно согреет кровь. Он бы и сам выпил чего-нибудь горяченького — Сара уже разводила огонь в плите, — но жалко терять время. Они тут и без него управятся. А там — там его ждет следующее чудо. Только бы не опозориться. Впрочем… неловко признаваться, но он все еще возбужден. Губы Иеремии не сильно отличались от губ Катай. Джакомо еще постоял минутку, поглядел, как Этель платком вытирает мальчику лицо. Лишь теперь он почувствовал, какой в кухне холод, а ведь единственная его одежда — собственная шкура. Полуобнаженный и босой — ну и вид у него, должно быть. Будет здесь торчать, наверняка схватит воспаление легких, и завтра злые языки раструбят, что он струсил. Не дождетесь.
Холодно не холодно, ему тут делать нечего. Теплая постель с горячей красоткой — разве это не лучшая награда? Он сперва велит ей прикрыть себя пледом, крепко обнять и не выпускать, пока не скажет. Божественные будут минуты. Ну а потом позволит разогреть себя другим способом. Джакомо нагнулся, чтобы вытащить застрявшую между пальцами ноги крошку, а когда выпрямился, ощутил на голой спине грубую шерстистую рубашку. С удивлением обернулся. Василь. Волосатый, как обезьяна, и рожа, как у обезьяны, выпрашивающей морковку. Ну и почитатели у него. Дождался! Вместо Катай — Василь. Надеется, он забудет его каннибальскую выходку. Впрочем — забудет, уже забыл. Неожиданно для самого себя улыбнулся Василю и вышел, чтобы окончательно не расчувствоваться. Рубашка воняла козлиным потом и липла к спине, но он и виду не показал, как ему противно. А то еще и этот вздумает сунуть голову в петлю…
За дверью, однако, он сорвал с себя эту пакость — что подумает его почти коронованная возлюбленная, почуяв отвратительный запах? — и швырнул в глубину коридора. Обольется одеколоном, она и не почувствует, подумал, не сомневаясь, что расстается с вонючей тряпкой навсегда. Но не успел сделать и шага, как рубашка оказалась у него на голове. Кто-то его придержал, кто-то обхватил шею руками. Джакомо даже не вырывался, не пытался оказать отпор. В глубине души он этого ждал. Головорезы Браницкого или какого-нибудь другого дьявола. Явились, чтобы его убить. Ну, скорей же. Чего они ждут? Он готов. Может, хоть последнее доброе дело зачтется ему на небесах. Как там будет? Как там будет? Этот вопрос вытеснил все прочие мысли. Словно на этом свете его уже ничто больше не интересовало. Как? Наверно, темно, но, уж конечно, никакой вони. Он задохнется от этого смрада еще до того, как убийцы решатся всадить ему под ребро нож или перерезать глотку. Почему они медлят? Пускай делают свое, лишь бы кончились мучения. Это конец? В самом деле? Верно, конец, раз даже пошевельнуться нету сил. Он уже мертв?
— Хватит.
Кто это сказал? Почему по-французски? Местные бандиты не столь образованны. Голос знакомый. Ну и что — ему знакомы тысячи голосов. Клещи на шее внезапно разжались, мышцы — должно быть, невольно, он ведь не сопротивлялся — напряглись, и мерзкая тряпка взлетела высоко вверх.
— Браво. Браво, господин Казанова. Первый правильный поступок.
Огонек сигары приблизился к лицу. Даже не узнай он голоса, запах крепкого табака подсказал бы, кто перед ним. Полковник Астафьев. Призрак или сон? Кошмар, сотканный из нервного напряжения и усталости?
— Я, разумеется, не трюк с рубашкой имею в виду, не тем более дурацкое паясничанье при дворе. А вот идея прикончить Браницкого вполне достойна вашего ума.
Это не сон. Явь. Неужели так плохи его дела? Полковник, надо полагать, не развлекаться сюда приехал…
— Я не собираюсь никого убивать. Это дуэль, — растерянно пробормотал Джакомо. — У меня не было другого выхода.
И сейчас нет. Он чувствовал это спиной, за которой затаился кто-то, верно только и мечтающий — как перед тем рубашкой — обмотать ему шелковым шнурком шею или хорошо рассчитанным ударом проломить череп. Чувствовал всем телом, внезапно одеревеневшим, неспособным сопротивляться, точно заранее знал, что это бессмысленно. Он почти видел усмешку на лице Астафьева.
— Отлично, отлично, дуэль. Но дуэли по-разному кончаются. Предположим, с Браницким случится беда, скажем, душа выпорхнет через небольшое отверстие, к чему вы, господин Казанова, будете иметь самое прямое отношение. Что за этим последует, как по-вашему?
— Не знаю. — Он услышал свой жалобный голос и от стыда набрался наглости. — Не знаю, и меня это нисколько не интересует.
— А жаль. Больше того — это ваша ошибка. Сегодня, впрочем, не первая. В самом деле: почему б вам не пригласить нас в, комнату?
Сигара подъехала к самому подбородку. Джакомо не ответил, загипнотизированный движением огненной точки. Пускай сами, глупцы, догадаются, отчего он не хочет и не может. Не хочет, поскольку не может. И даже так: не может, потому что не хочет.
— Ну ладно, Бог с тобой. Нет у нас времени тут рассиживаться. Будем считать, что этой ошибки не было, идет?
Бандит за спиной громко загоготал. Куц? Нет, уж скорее тот, что не выпускал его из печи.
— Что касается других ошибок… деньги, которые ты потратил на эту шлюху, придется вернуть. Мы золотом не разбрасываемся, любезный. Во всяком случае, ради потаскух…
Merde, подумал Джакомо, не опасаясь, что кто-нибудь прочтет его мысли, не понимаешь, что говоришь, евнух. Ради такой добычи никаких денег не жалко. Знают, что она его ждет, что принесла золото? Знают, они все знают, Астафьев не стал бы так спокойно с ним говорить.
— А твой визит к Репнину, к послу Репнину… Своим длинным языком ты причинил нам немало хлопот. Но… что было, то быльем поросло. Только учти… — вспомнив, что сигары существуют также и для того, чтобы их курили, глубоко затянулся, — в следующий раз за подобную оплошность поплатишься головой. Понял?
Понял. И еще понял, что на этот раз выскочит из переделки живым. А ведь уже почти не сомневался, что счет идет не на часы и минуты, а на секунды. Опять ощутил холод, ледяной каменный пол обжигал босые ступни. Поскорей бы вернуться к себе, к ней, к раскаленной печке, к готовому взорваться вулкану.
— Поговорим о более приятных вещах. Итак, ты убил Браницкого. Что дальше?
— Я не хочу никого убивать.
— Хорошо. Но предположим, Браницкий погибает на дуэли. Я тебе расскажу, каковы примерно будут последствия. Его сторонники — а у него их немало, и весьма влиятельных, — учуяв, что тут не обошлось без сторонних сил, а возможно, и короля, подымают бунт. Армия восстает против трона и отказывается усмирять мятежников. Смута, хаос. Что делать королю? Его величество вынужден обратиться к нам за военной помощью. Мы, разумеется, ее оказываем — незамедлительно и, так сказать, бесповоротно. Не задаром, естественно. С золотом, правда, не только у тебя туго, но ничего, обойдется без золота. Ценой будут некоторые уступки, допустим, территориальные.
Не боится, что кто-нибудь услышит? Но кто, например? Пьяный вдребадан Бык, Василь, которого они сами к нему подослали, девчонки или едва восставший из мертвых Иеремия? Н-да, отличные у них союзнички. С такими в лучшем случае блох ловить. Никто его не защитит. Даже Пестрый уже несколько дней как куда-то запропастился. Приходится рычать самому.
— Я пойду к королю.
Опять дыхание того, второго, на затылке. Перегрызет горло или грохнет своим лбом в темя, так что эхо, прокатившись по лестнице, разнесется по улице? Астафьев прервал размышления над этой мрачной загадкой.
— Попробуй. Кстати, он уже знает, кто ты. Прикажет страже вышвырнуть тебя ко всем чертям. А то и собак натравит. Надо думать, ты не всех с его псарни выпустил? А?
Ноги подламываются. Они знают все. И про собак Репнина, и, вероятно, про заколотого караульного. Придерживаясь за стену, чтоб не упасть, Казанова сполз на пол. Желание бунтовать бесследно пропало, осталась только усталость, смертельная, сдавливающая горло усталость. И горькое удивление: неужели он больше ни что не способен?
— Я не хочу никого убивать.
— Придется. Другого выхода у тебя нет.
Знает, что говорит, скотина. Заманили его в западню, загнали в угол. А ведь он и без них собирался продырявить этого высокомерного хлыща или, по крайней мере, изукрасить его бритый затылок, чтоб надолго осталась память. Однако теперь все приобрело иную окраску. Ему отводится роль статиста в политической интриге по знаку махнувшего хвостом дьявола, он бросится крушить троны, переносить границы, убивать и калечить, и не одного Браницкого, а тысячи безвинных людей.
— Я смогу уехать?
— Отчего же нет? Думаешь, мы тебя здесь держим? А может, кто-то совсем другой? Или что-то другое?
Джакомо, скорее всего, не понял бы, о чем говорит Астафьев, слова до него доходили с трудом, голова была занята одним: он попался и бессилен что-либо сделать, — но тот, сзади, так непристойно загоготал, что все стало ясно. Катай! Они что, считают его двадцатилетним недоумком?
Пускай считают. Пускай смеются. Пускай верят, что этим смехом его унизили. Какой невыносимый гогот — трескотня сороки над задремавшим в траве котом. В аду такое может присниться! Хорошо, он им покажет, как униженность превращается в надменность, как повергнутый поднимается, расправляет плечи, гордо вскидывает голову. Если б не этот смех, эти парализующие волю бессловесные проклятия… Нет, не будет он ничего делать. Ничего. Просто посидит здесь до утра. Выдержит, каких бы усилий это ни стоило. Лишь бы оставили в покое. Чтоб их черти рогатые! Спрятал голову в колени. Да хоть бы и убили, пускай.
И — внезапное озарение. Катай! Она-то ведь непридуманная, живая, теплая. Ждет, обнаженная, соблазнительно раскинувшаяся, готовая его принять. Он вернется туда, откуда бежал, вновь переживет дивное мгновенье, которое с другими переживал не более одного раза. И еще возьмет ее сзади, чтобы лучше ощутила его силу. А потом? Никакого потом может и не быть. Нет! Джакомо расстегнул вдруг ставшие тесными панталоны. Это все чепуха. Он свое дело сделает. Завтра. А там ищи ветра в поле! Здесь он не останется, хоть бы пришлось ползти до самого Парижа.
— Вставай!
Ладно, ладно, он сам собирался встать.
— Быстрее!
Жаль терять минуты и слова на этих идиотов.
— Выпрямись!
Знал бы ты, болван, какая прямая у него спина, насколько он готов к бою.
— Сдвинь ноги!
Сдвинет. А потом раздвинет, когда прикажет ей на себя сесть. А потом опять — между ее ногами — сдвинет.
— Ну, живо!
Сейчас. Минутку.
— Шпага!
Холодок стали в руке. Бог мой — шпага! Настоящая шпага. Взвесил ее на ладони. Самая что ни на есть настоящая. Не слишком тяжелая и не слишком легкая. Чувствуется работа мастера. Не то что кочерга Котушко или шило Быка. С чего это они проявляют такую заботу?
— Будь осторожен. Достаточно его поцарапать.
Эти слова дошли до сознания Казановы, когда, уже не обращая на них внимания, только мечтая, чтобы пол, а затем и земля расступились и навсегда поглотили полковника Астафьева и его многотысячную рать, он ринулся вперед, готовый к любовной схватке. Вот, значит, как! Отравленное острие? Очередная шутка или сон? Не остановился, не обернулся. Крепче сжал рукоятку шпаги. Глупая шутка. Кошмарный сон. Пропади они пропадом!
Дверь он толкнул с такой силой, что застонала стена. В комнате горела всего одна свеча, но даже при ее неверном свете нетрудно было увидеть, что там никого нет. Ушла, убежала, не дождалась его триумфального возвращения. Ткнул шпагой в разворошенную постель. Достаточно поцарапать. Он этим не удовлетворится. О нет! Ударит так, что у графа крестец затрещит и глаза вспыхнут блеском, вонзит острие в шею и подождет, пока не закипит кровь. Но тем временем закипело все у него внутри. Он выскочил в коридор, готовый пинать, кусать, плеваться и прежде всего опробовать на Астафьеве мастерски сработанную шпагу. Но и тут никого не было. Из кухни не доносилось ни звука, а ступеньки тихо потрескивали только от старости. Негодяи! Мерзавцы!
Поспешил обратно в комнату, едва войдя, больно ударился коленом о стул. Курва! Чудовищная, величайшая на свете курва. А он чудовищный, величайший на свете болван! Мерзавцы и курвы, вот кто его окружает, вот среди кого ему довелось жить. Поздравляю, господин Казанова. Никогда не поздно делать такие открытия.
Он увидел свое неясное отражение в зеркале. Что у него на лице: кровь, грязь, первые признаки оспы? Схватил свечу, подошел поближе. Нет, это не у него на лбу и щеках пятна, а на зеркале. Какая-то надпись. Размашистые нервные буквы, начертанные губной помадой. Но почерк красивый, твердый. Она? Кто же еще, хотя трудно поверить, что она пожелала когда-либо уделить минуту столь бескорыстному занятию, как овладение искусством письма. Может быть, в детстве… Проклятая свечка. Нашла время сводить счеты с фитилем. «Завтра», — только это он успел прочитать, прежде чем огонек утонул в кипящем стеарине. Завтра. Что завтра? Да или нет? Испугалась или не захотела ждать? Но ведь… Быстро высек огонь. Свечу зажигать не стал. При короткой вспышке увидел то, что хотел увидеть.
«Завтра. Если будешь хорошо себя вести…»
Идиотка. Сама идиотка и его дураком считает. Значит, все было продумано заранее? Он получил задаток, всего лишь задаток. Остальное она забрала у него из-под носа. «Если будешь хорошо себя вести». Не слишком ли эта шлюха уверена в своей неотразимости? Было восхитительно, да, но не маловат ли задаток? Завтра. Ладно, у него сейчас совсем другое на уме. Хороший купец на ее месте заплатил бы вперед и с лихвой. Довольно рискованно рассчитывать на его «хорошее поведение»! Джакомо чуть не расхохотался. Он должен «хорошо себя вести». Тысяча чертей! Надо же такое придумать! Нет, уж лучше, когда баба извращенная, чем безмозглая.
Однако через секунду у него пропала охота смеяться. Смутная догадка быстро превратилась в холодную злобную уверенность. Джакомо провел рукой по комоду, бросился к столу — денег не было. О святая простота! Он заподозрил Катай в наивности!
С трудом удержавшись, чтобы не воткнуть с размаху шпагу в дощатый пол, он осторожно положил ее на стол и отодвинул от себя подальше. Ладно, он будет хорошо себя вести. Не бросится за ней вдогонку, чтобы отыскать и убить. А завтра — полуживой от усталости, рухнул на постель, еще хранящую ее запах, — завтра будет вести себя еще лучше. Не причинит большого вреда ее любовнику, только чуть-чуть, легонько, как бы невзначай его царапнет.
Лошади тронули, не дожидаясь приказа, — видно, место дуэли кучеру указали заранее. Ехали молча, и когда Браницкий коротко о чем-то спросил, это показалось бестактностью. У Казановы болел живот и шумело в голове, за обедом он позволил себе наесться так, словно его неделю морили голодом. Глупец — кто же обжирается перед поединком. Браницкий только усмехнулся, когда он ему об этом сказал. Было холодно, тихо и нереально. Пофыркивание лошадей, желчь во рту, колено человека, которого он должен убить, рядом с его коленом, все более убогие дома за окном кареты, свежий снег на полях.
Реальность вернулась, когда экипаж остановился у ворот парка. Оба торопливо вышли — каждый со своей стороны — и, уже не прикидываясь ни друзьями, ни уверенными в себе забияками, тяжело зашагали вперед по грабовой аллее. Джакомо обеими руками сжимал шпагу — свою надежду. Между тем тревога росла. Почему у графа на боку только кривая сабля? Может, кто-нибудь другой — он незаметно огляделся — несет его шпагу? Трудно сказать. За ними следовала целая свита офицеров и слуг. Никого из них Казанова не знал. Даже седовласого генерала, дружески ему улыбающегося, видел впервые. К счастью, не было наголо обритого хама, в присутствий которого произошла ссора. Тот бы не колеблясь учинил любое свинство.
Аллея заканчивалась скамейкой и каменным столом, испещрённым какими-то латинскими надписями. «Завтра. Если будешь хорошо себя вести». Почему такая чушь лезет в голову? Как только они остановились, воцарилась тишина, еще минуту назад нарушаемая шуршанием гравия под ногами приспешников Браницкого. И тотчас произошло то, чего Джакомо ждал всеми своими, вдруг обострившимися, нервами, всем точно заживо ободранным телом. Один из офицеров положил на каменную столешницу два больших пистолета. Боже — ему конец! Все пропало.
— Ты ведь, сударь, выбрал шпаги.
Браницкий его даже взглядом не удостоил, лишь небрежно пожал плечами:
— Я не со всяким дерусь на шпагах.
Это было как удар, между глаз. Граф что-то знает или просто хочет лишний раз его оскорбить? Джакомо не успел ничего сказать в ответ — седой генерал отчаянно замахал руками:
— Вы что, граф, драться хотите?
— А как же.
— Упаси вас Бог. За это головой можно поплатиться. Поединки строжайше запрещены. Предоставьте решить спор его величеству, пусть он вас рассудит, но драться — нет, никак нельзя.
— Я тебя не задерживаю, генерал, — уже не раздраженно, а яростно прошипел Браницкий, — однако требую сохранения тайны. Я должен сатисфакцию господину Казанове и, с Божьей помощью, намерен возвратить долг.
Лицо генерала сделалось одного цвета с волосами. Он повернулся к Казанове. Почему старик так напуган? Неужто ему и вправду грозит не только пуля Браницкого, но и топор палача? Не чересчур ли много для одного человека? Ладно, пусть сами разбираются. Он здешних законов не знает.
— Ты не можешь драться, сударь.
Не могу, но должен, неужели добродушный старикан этого не понимает? Лучше бы придумал что-нибудь вместо того, чтоб стенать!
— Коли уж меня сюда привезли, я буду драться. Буду защищаться в любом месте, даже в церкви. Разве что граф выразит сожаление и извинится за то, что вчера меня оскорбил.
Слова, слова, какая в них живительная сила! Джакомо сразу приободрился. Браницкий не ответил, только выругался себе под нос и демонстративно принялся снимать плащ. Торопится. Кажется, сегодня не съел ни крошки. Ясное дело — ему есть куда спешить. Вот только застрелит его, Казанову, невесть откуда взявшегося чужака без роду, без племени, лихо плюнет на раскаленное дуло и наконец сможет нажраться и напиться вволю. Скотина!
Генерал, кажется, едва сдерживал слезы.
— Я должен был быть вашим секундантом. Но, видит Бог, не могу.
Джакомо поклонился, чтобы не огорчать славного старика, хотя и тот начал его раздражать. Будь что будет. Браницкий не задумываясь нашел замену: небрежным движением руки подозвал молодого офицера, похожего на хищную птицу. Если б Казанову сейчас хоть что-нибудь могло потешить, он бы порадовался меткому сравнению. Минуту спустя в неожиданном коротком смешке — не послышалось ли ему? — своего нового секунданта он узнал сорочью трескотню, которой ночью пугал его невидимый пособник Астафьева. Вон оно что. Это одна банда. Но ведь… Задумывалось все совсем по-другому. Джакомо позволил секунданту снять с себя плащ.
— Я не умею стрелять. Он меня убьет, и вся недолга. Что тогда?
Офицер равнодушно поглядел ему в глаза. Не понял или не расслышал?
— Советую встать боком, втянуть живот и не слишком долго целиться. Вот так.
Пустое. Даже если он втянет живот до самого позвоночника.
— Вся ваша интрига полетит прахом. Хоть это приятно.
Офицер больше, не притворялся глухим. Но выражение его лица не изменилось; равнодушие если не притворное, то просто нечеловеческое. Впрочем, смешно было бы ждать от его преследователей сочувствия. В приступе внезапного отчаяния Джакомо вдруг захотелось напоследок подложить им свинью: пусть лучше попомнят его, чем запомнят как труса. Сейчас он заставит этого офицерика содрать с рожи непроницаемую маску.
— Я предпочитаю сто раз погибнуть, чем оказать вам услугу. Никогда, слышите, никогда вы от меня ничего не получите.
— Вынужден вас разочаровать. Нам, в общем-то, безразлично, кто погибнет.
Это был не голос, а шипенье подпаленной кожи.
— Если он — ты уже знаешь, что будет. А если ты — тоже неплохо. Королю придется арестовать Браницкого за нарушение закона, а уж мы позаботимся, чтобы скандал получился громкий. Начнутся беспорядки, бунты в армии и тому подобное. Без помощи императрицы опять же не обойдется. Тем более что специальный корпус наших войск сегодня утром пересек границу и спешит королю на помощь.
Что за стук? Череп раскалывается или всего лишь упали на каменный стол уже заряженные пистолеты? Сволочи, приспешники дьявола! У него еще есть шпага. Слишком далеко лежит. С одного прыжка не достать, а второй ему не дадут сделать. Пресвятая Дева, им мало его убить, они и труп хотят использовать для своих гнусных целей. Для успеха заговора против короля! Некрофилы проклятые, пусть со своей императрицей играют в эти игры, с ним у них ничего не выйдет.
Схватил офицера за плечо, правда, с оглядкой, чтобы не заметили другие.
— Я могу им все рассказать.
Опять затрещала сорока — отрывисто, издевательски. Браницкий уже приближался с пистолетами в руках.
— Попробуй. Тебя просто сочтут трусом.
Он и сам это знал. С отвращением выпустил плечо офицера. Зачем напоследок пачкаться в дерьме. Ему уже ничто не поможет. Это конец. Убийца преспокойно протянул пистолеты:
— Выбирай.
Он взял ближайший. Не все ли равно, из какого промазать. А на второй стоит поглядеть. Из серебристого, старательно выточенного человеческими руками дула вскоре с грохотом вылетит смерть, ему предназначенная, неизбежная. А Бог? Что же Бог и святые угодники? Позволят ему умереть? А скольких вещей он еще не сделал, сколько мыслей не успел записать. Его ли вина, что он попал в руки преступников?
— Целься пониже, эти пистолеты дают большой перелет.
Даже в аду сохраняется крупица надежды. Пресвятая Дева, эта гнида, этот пособник сатаны учит его, куда целиться, проявляет заботу. Нет, еще не все потеряно. С такими друзьями, Джакомо, ты высоко взлетишь. Итак, вперед, начинай, не заставляй себя просить. Все тебя ждут. Браницкий, Катай, король, императрица, все святые. Ну же.
— Хорошее оружие выбрал.
Эти слова привели его в чувство. Перед смертью он хотел бы услышать что-нибудь менее банальное. Холодно посмотрел на Браницкого:
— Это я проверю на вашем черепе.
Пять шагов по гравию аллеи. Дальше чахлые кустики, истоптанная копытами грязь. Докуда бы он добежал, если б, вопреки здравому смыслу, вдруг пустился наутек? Не далее чем до ближайшего пруда, а там — головой в воду. Повернулся, поднял руку с пистолетом. Внезапно вокруг будто посветлело, все приобрело четкие очертания. Джакомо видел густую поросль волос на обнаженной груди Браницкого и даже капли пота у него на носу. Но яснее всего — пока еще опущенное книзу дуло пистолета. Колеблется? Неужели не все потеряно? Merde, он не колеблется, он уже целится, но не в голову, не в сердце, а в живот. И даже не в живот — дуло опускается! — в низ живота, в пах, святые угодники, смилуйтесь… в яйца! Это чудовище хочет оскопить его перед смертью. О нет, только не это!
Ждать было нечего. Казанова поспешно заслонил ладонью живот и, точно шпагой, ткнул пистолетом в воздух, указательным пальцем невольно нажав курок. Грохнуло так, что вороны с пронзительным карканьем сорвались с деревьев. Острая боль обожгла левую руку, но не время было обращать внимание на такую мелочь. Произошло нечто невообразимое. Бог мой, попал! Браницкий пошатнулся и рухнул, как марионетка, у которой обрезали веревочки. Сколько было выстрелов: два или одни? Два. Поднес руку к губам. Кровь. Два. Если б секунду назад он не прикрыл живот…
Машинально бросился вперед, первый подбежал к Браницкому, схватил за плечи, попытался поднять, помешать неотвратимому, исправить внезапно разладившийся механизм. Алое пятно на белых панталонах — откуда? Рубашка. Рана пониже груди. Пошатнувшись, чуть не упал, приподнимая тяжелое тело. Почувствовав движение за спиной, скосил глаза: к ним бежали четверо из свиты Браницкого с саблями наголо. Господи, как же так? Его зарубят — сейчас, когда он чудом остался жив. Варвары, дикари, быдло, это ведь дуэль. Довольная рожа царского агента. Бежать! Это ему еще по силам. Но, когда он опустил Браницкого обратно на землю, тот вдруг открыл глаза:
— Умираю.
Хриплый шепот вырвался словно из наливающейся свежей кровью раны. Нет, сейчас шепот, даже сопровождающийся слабой улыбкой, не будет услышан; твердый взгляд и громовой голос — вот что нужно! И без промедления, ведь они уже близко. А у него даже шпаги нет. Даже палки. Ну и пусть! Он не позволит искромсать себя как не нюхавший пороха юнец. И, схватив Браницкого под мышки, напрягши все силы, подтянул кверху и поволок. Два невероятно трудных шага, и спина коснулась ствола могучего дерева. Теперь пускай попробуют его тронуть, свиньи. Видят, что он вытаскивает из манишки и подносит к шее их господина? Булавку — крошечный острый кинжал. Два дюйма венецианской стали — это не шутка. Достаточно, чтобы оборвать любую жизнь, а не только такую, едва теплящуюся.
— Стой!
Браницкий чуть не выскользнул у него из рук, но окрик прозвучал грозно и повелительно. А эти четверо уже заносили сабли.
— Прочь, канальи!
Они растерянно замерли, понурились, как псы, у которых силой отнимают добычу, однако повиновались. Обошлось! Еще бы секунда… ведь, прохрипев эти слова, Браницкий снова бессильно осел на землю. Нельзя, чтобы граф умер, иначе все будет кончено. Так ли, сяк ли — графская челядь с ним расквитается. Они оба должны остаться в живых, наперекор заговорщикам, замахнувшимся на короля. Быстрее, в одиночку эту тяжесть долго не удержать. Какой-то офицер подскочил, подхватил Браницкого с правой стороны. И — бегом вперед. В ста шагах от ворот парка трактир, там, наверное, есть горячая вода, тряпки, чтобы перевязать рану, может быть, даже лекарь. Должны же они были предусмотреть такой поворот дела…
Силы быстро покидали Джакомо. Вначале он держал Браницкого за руку, но, пробежав с полсотни шагов, почувствовал непреодолимое желание самому опереться на эту руку. Его сменил какой-то усатый великан, похожий на Василя. Но оттеснить себя от раненого Джакомо не позволил, опасаясь тех, что бежали сзади, и ухватился за ногу в сверкающем высоком сапоге, тяжеленном, точно отлитом из свинца. То и дело спотыкался, сапог выскальзывал из рук — кровь из собственной раны мешала крепко его держать. Будь милосерден, Господи. Еще немножечко. Только бы добежать. Потом он что-нибудь придумает. Но не добежал, не удержал скользкую тяжесть. Они уже были за оградой парка. На ухабистой дороге, покрытой неглубоким грязным снегом. Нога графа, как подрубленное дерево, медленно опускалась и в конце концов ударилась о землю, обдав грязью и кровью все вокруг. Браницкий застонал, открыл глаза. Казанову оттолкнули, отгородили спинами, но и так было ясно, кого искал взгляд графа.
— Беги отсюда.
Браницкий произнес эти слова или просто его губы едва заметно искривила гримаса боли? Произнес. Но только Казанова их услышал. Кто-то что-то крикнул, кто-то сунул ему забрызганный грязью плащ графа, и опять все тяжелой рысью устремились вперед. Джакомо бежал рядом с офицерами, несущими раненого, потом, отстав, уже один, позади. На него никто не обращал внимания. Решиться он ни на что не мог — слишком ослабел, слишком отуманен был болью и страхом. Пришел в себя только в корчме. Все рассыпались кто куда, под низким потолком стоял гул от шагов и проклятий. О нем, похоже, забыли. Бежать. Немедля.
Какая-то фигура загородила дверь. Смех — уже не сорочья трескотня, а сатанинский хохот — заставил Казанову замереть. Царицын прихвостень, посланец ада. Этот про него не забыл. Задержать хочет? Сверкнуло лезвие. Не задержать — убить. Добить раненого и безоружного. Такой, значит, план родился в их грязных мозгах?
Нельзя упустить момент. Не для того разве его неделями обучали, не для того он исходил потом и сносил оскорбления капитана Куца, чтобы теперь показать, на что способен? Обмотал плащом руку и шагнул вперед. Тот тоже не зевал, бросился на него, не сомневаясь в преимуществе кинжала. Первый удар порвал сукно, второй разодрал свисающий рукав. Скверно. Он теряет силы и время. У него есть всего несколько секунд, чтобы не остаться в проигрыше, не дать этому негодяю себя зарезать или тем — до смерти забить. Как его учил Куц, сам сатана Куц, Джакомо сделал вид, что отступает, а когда нападающий, уже уверенный в победе, кинулся на него, разразившись своим сорочьим смехом, — сейчас ударит, проткнет, перережет горло! — извернувшись, двинул его ногой в лоб. Голова мотнулась, как резиновая груша, на которой он отрабатывал удары. Вторым пинком Джакомо вышиб из пальцев противника кинжал, третьим — подсек под колени. Глухо стукнул затылок о каменный пол. Казанова потянулся за кинжалом. Сейчас он, достойный ученик сатаны Куца, всадит стальное лезвие в глотку его дружку по самую рукоятку, пусть подавится, сволочь. Размахнулся, но… куда бить, если человек у его ног вдруг забился в ужасном припадке, колотясь головой и пятками об пол, воя и выплевывая пену? Господи Иисусе, дьявол, дьявол во плоти! Джакомо, не выпуская кинжала из правой руки и плаща из левой, протиснулся между стеной и корчащимся на полу телом и бросился к двери.
Он бежал, а потом шел не разбирая дороги, едва не теряя сознания, не ощущая ни боли, ни холода, и остановился, лишь когда его догнали крестьянские сани.
— Варшава, — крикнул он, протягивая на ладони дукат, — Варшава!
Ему еще хватило сил, чтобы твердо пройти последние несколько шагов, но на брошенный для него на дно саней мешок с сеном он свалился, уже не чувствуя ни рук, ни ног, чуть не выбив себе зубы. Закутался в плащ Браницкого, напряг всю свою волю, чтобы не впасть в беспамятство. Катай, что он ей скажет? Кто скажет, при чем тут Катай? За такие груди никаких денег не жалко. Левая, с крошечкой родинкой, чуточку меньше правой. Лили, прелестное дитя, он теперь никогда с ней не расстанется, пусть только сейчас поддержит ему голову, а то шея отказывается служить, пусть подопрет пальчиками веки, а то он провалится в темную бездну… Отрезвил его раздирающий легкие и горло кашель. Он жив. Он будет жить. Помалу стал приходить в себя. С каждым причмокиваньем возницы, фырканьем лошади и стоном скребущих по грязному снегу полозьев в голове прояснялась и крепла надежда: он уцелеет, ничего плохого с ним уже случиться не может.
У самого въезда в город Джакомо услышал громкий топот. Он не испугался и не схватился за кинжал, ведь звук доносился не сзади, а спереди. Лишь когда всадник, не обратив на них внимания, проскакал мимо на взмыленном сивом коне, в лысом лихаче, яростно размахивающем саблей, Казанова узнал ближайшего дружка Браницкого.
Теперь можно было с уверенностью сказать только одно: ни в чем нельзя быть уверенным.