Похороны под звуки марсельезы. Похороны слушать поучительнее, чем смотреть. "Надгробный плач и пенье…"
Марсельеза звучала, как ей и следует в металлическом звоне оркестровых труб. А когда начинали петь — совсем иначе. Марсельеза в русских словах делалась расплывчатой и вялой. И не потому что не умеют петь. — Русский язык не подходит к марсельезе. В русском языке с его нестойким ударением, с его длиннотами и певучестью, трудно найти достаточное число металлических слов с одним дыханием, оборванным на ударе ноги. А во французском языке все слова такие. Марсельеза ведь не что иное, как солдатская песня. Стремительность и бурнопламенность марсельезы родились от отца — согласно топота солдатских ног и матери — французского языка, где все слова, как фокс-терьеры, с обрубленными хвостами. Первая строчка с треском обрывается словом «патри». У нас на этом месте тянут в тексте, принятом рабочими: «Наро-о-о-д». "Патри" звучит сухо, как выстрел, веще и призывно, как удар в барабан. Русское «о-о-о» — крик, или стон боли. В русский текст марсельезу уложить невозможно. Марсельезу надо исполнять оркестром.
Петь хочется. А все наши традиционные революционные песни тесно примыкают к похоронному маршу. И раньше, когда революцию только отпевать приходилось, то очень хорошо у нас выходило. Идем за гробом и тянем торжественно: — "Ввы жжертвою ппали вв бборьбе рроковой". А теперь бы надо гимн громоносный.
У нас в казарме просто: сколько надо, столько и ввели в текст добавочных, хотя бы и бессмысленных слогов: "Хорошая моя, чернявая моя, раскудря-кудря-кудря-раскудрява голова". Композитору, который захочет написать гимн победоносной революционной армии, надо поваляться на казарменных нарах. Вечером, после «зори» убаюкать себя в колыбели "серых дьяволов".
Бурный вздох, пушечный удар, вопль восторга, рев пропеллера, взрыв, крик исступленного горя, московский звон дайте нам в революционном гимне. И чтобы было так же крепко и мужественно, как "aux armes citoyens", а не по-бабьи мягко "Оружьем на солнце сверкая". Оружье разит, а не сверкает.
На могилу Марсова Поля пришли чуть ли не тайком (хотя и открыто) попы из церкви Воскресения на Крови и отпели погребенных. Те самые, что приставлены оплакивать 1-ое марта. Так, конечно, будет покрепче. А то — "без церковного пенья, без ладона, без всего, чем могила крепка". Попы пришли и отпели. Но ведь эту могилу по другому укрепляли. Гробы ставили на цементное основание и залили в бетон. Пройдут тысячелетия. Самое имя «Россия» сотрется из памяти людской. Придут на берега "пустынных волн" незнаемые люди и, копая землю для жилища, наткнутся на каменный массив, разобьют его и что же: внутри — гроба, а в гробах — нетленные тела убиенных. Ведь герметически закупорено!
Этой могилы никто осквернить не посмеет. Казненных в 1907 — 08 годах хоронили на местах «бесчестных». Кое-где просто бросали в ямы с нечистотами на свалках. Лев Толстой за это и не пожелал себе могилы с попами. Если попы допустили такое, не кричали, не вопили — им это не простится. И на могилу Толстого по просьбе графини приходил какой то поп и служил, и кадил. Да не пахнет! Могила без креста — русская революция.
Родзянко думал сделать на царя впечатление телеграммой, что Кремль и "могилы ваших предков" в руках народа. То-есть мистическая угроза осквернением могил. Но его предки в Петропавловской крепости. Потому он и не обеспокоился.
Надо вернуться в казарму. Доктор говорит: — «Потерпите». — Чего ждать все равно, полным человеком я никогда не буду.
12 апреля. Ехать в вагоне первого класса (положим, я еду во втором), хоть бы и без билета (у меня солдатский билет) — мое право: в скором поезде. Пусть кто угодно и что угодно кричит. Здесь теперь не теснее, чем во вшивой казарме. И удобств не менее, чем в окопной землянке. Я тоже человек с высшим образованием, но не выставляю напоказ значка. Вы заплатили? Они тоже заплатили потом и кровью. Непорядок? Так это вы к тем адресуйтесь, кто распустил на отдых миллион солдат и не подумал о том, как их доставить домой. Солдат не будет тянуться тысячу верст десять дней, когда и отпуск-то всего три недели. Дезертиры? Ну, это еще вопрос, кто тут дезертир, кто нет. Какое я имею право? Да то право, что я, худо хорошо ли, а глянул смерти в глаза. А вы "на оборону работаете!" Что на крыше пляшут и не слезая сверху «оправляются» — это уж нехорошо. Но это оттого, что мы то с вами в теплом (даже чересчур) вагоне, а каково им там на ветру ночью. Особенно на ходу.
Вы знаете, какую нас в первую голову песню петь учили в казарме? Кадровая песня: "Мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили. Стал четвертый наставать — стали думать и гадать. Стали думать и гадать, как нам службицу кончать. — Отца с матерью видать, с молодой женой поспать". Он три года со вшами чай пил, а вы его бычьей скоростью везти хотите. Да, что мы волы что ли…
Молодой человек в хаки и высоких сапогах. На рукаве — зеленая повязка с белыми буквами: "В. К.". Солдат почесался, встает с дивана: — "Вы, товарищ, в военном комитете?" Неопределенно: — "Да, я в комитете работаю". "Садитесь, будьте добрый. В ногах правды нет". В. К. садится. — "В каком комитете то, товарищ?" — "В земском." — "А что же буквы?" — "Это значит "военный корреспондент". — "Та-ак!" — Недолгое молчание. — "Ну, я устал, дай-кось я посижу. В ногах правды нет".
Надо принять свободу со всей ее теснотой. Тесно стало многим оттого, что всем стало свободнее. Простор для инициативы, энергии, труда. Вот для чего пришла свобода. А кто думает, что ему еще какую то «свободу» или «волю» дадут, тот свою долю проморгает, ибо почин и труд не ждут. Работать. Работать. Работать.
Работа от рабства ведется. А мы только вырвались. Дайте хоть денек погулять!
Офицеры, хмурые на платформе с чемоданчиками. "До-свидания, счастливо оставаться!" Какой то думал-думал, и как в трамвай, на ходу вскочил, повис на площадке вагона. Сверху десять рук: "Давайте чемодан, товарищ." И как репку выдернули, втащили офицера через окно в вагон.
Дверь — предрассудок. "Кабы было все равно так бы лазили в окно". Вот и лазим. Барыня едет с нами. Как нужно ей — мы ее осторожненько на руках из окна на платформу спускаем. Повизгивает, но не то, чтобы уж очень не нравилось. Лазить в окно — стало все равно. Кавалер с крыши подмигивает: "Вы нам ее на крышу подайте." — "У ней дети!" — "Коли дети, можно…"
Ветер веет веще и таинственно, как бывало. Где то подтаяло, в глубине души. Смотрю на встречу ветру и улыбаюсь прошумевшему мимо саду полустанка. В первый раз всем сердцем говорю революции. — Да.
15 апреля. Над входом в казарму все та же игрушечная каланча, а на каланче висит, как прежде, красный флаг с номером полка. Но внутри не то. Распустили колченогих и чахоточных, и на нарах куда просторнее стало. Или разбежались и здоровые? Кто ж остался? С января не было ни «черных», вновь мобилизованных, ни на фронт не посылали пополнений — а в казарме вижу много новых лиц. Должно быть произошла перетасовка. Кадровые все на местах — им война иль мир, еще по два, по три года службы. Молодежи как-будто больше стало. На нарах просторно — спишь и не чувствуешь локтем товарища. Клозеты запущены и воздух нестерпимый, нельзя закрывать окон. Днем шумно и бестолково. Занятий нет. Кормят получше, но хлеб плохой, сырой.
Лежу на том же месте головой к окну. Так же горит тусклая лампа. Только нет на своем месте дежурного, который бывало покрикивал: "Курить в корридоре не позволю, пожалуйте в кабинет задумчивости".
Курит, кто хочет, прямо на нарах. От табака сизо. Уж двенадцать пробил пожарный. И все еще приходят солдаты с бабами — все парами. Баба в казарме это уж не казарма.
Утром. Бабы с чайниками в затылок к кубу, а их кавалеры или мужья еще на нарах полеживают, покуривают: времена настали! На лестнице (на площадке) — корыто, и баба с упоением стирает солдатские портки.
Коротин себе уголок отгородил, где шкаф раздатчика стоит. Занавесился со своей бабой (все та же "приблудная") пологом. — "Не на народе ж миловаться". — "А как же другие?" — "Так то законные супруги". — "И ты выходи за него замуж. Он возьмет". — "Женится-то женится. Да мне на кой сдался солдат. Мне бы теперь какого сорокалетнего да побогаче…"