ГЛАВА XI

Дай тому, кто не знаком

С ремеслом,

Меч швырнув, поймать его,

Диск метнув, поднять его,

Кость сломав, лечить ее,

Кобру взяв, дразнить ее.

В неумении своем

Он порежется ножом,

Он шагнет в змеиный ком,

Он вкусит насмешек яд,

А природный акробат

Подчинит своим желаньям

Все: пылинку, трость, орех;

Прикует толпы вниманье

Иль ее возбудит смех!

«Но человек, который...» и т. д., «Песня жонглера», Ор. 15

Ким глубоко вздохнул и поздравил себя. Он нащупал никелированный револьвер, лежащий за пазухой его серого халата; амулет висел у него на шее. Чаша для сбора милостыни, четки, ритуальный кинжал (мистер Ларган ничего не забыл) — все было у него под рукой, и, кроме того, аптечка, ящик с красками и компас, а в истрепанном засунутом за кушак кошельке с узорами из игол дикобраза лежало его месячное жалованье. Даже цари не могли быть богаче его. У торговца-индуса он купил себе сластей в чашке из листьев и ел их с наслаждением, пока полицейский не согнал его со ступенек лестницы.

За этим последовала внезапная естественная реакция. «Теперь я один... совсем один, — думал он. — Во всей Индии нет человека такого одинокого, как я. Если я сегодня умру, кто расскажет об этом... и кому? Если я останусь жив и если бог милосерден, голова моя будет оценена, ибо я Сын Талисмана, — я, Ким».

Очень немногие белые люди, но многие азиаты способны забраться в своего рода лабиринт, вновь и вновь повторяя про себя свое собственное имя и позволяя уму свободно размышлять о том, что называется индивидуальностью. Когда человек стареет, способность эта обычно исчезает, но пока она сохраняется, — может проявиться в любой момент. «Кто такой Ким... Ким... Ким?»

Он сел на корточки в углу шумной комнаты ожидания, и все посторонние мысли покинули его. Руки его были сложены на коленях, а зрачки сузились и стали не больше булавочного острия. Он чувствовал, что через минуту... через полсекунды... решит сложнейшую загадку, но тут, как это всегда бывает, ум его со стремительностью раненой птицы упал с высот, и, проведя рукой по глазам, Ким покачал головой.

Длинноволосый индуистский байраги[49], только что купивший билет, остановился перед ним в этот самый момент и стал пристально его рассматривать.

— Я тоже утратил это, — сказал он печально, — это одни из Ворот к Пути, но вот уже много лет как они для меня закрыты.

— О чем ты говоришь? — спросил Ким в смущении.

— Ты размышлял в духе твоем, что такое твоя душа. Тебя захватило внезапно. Я знаю. Кому же знать, как не мне? Куда ты едешь?

— В Каши[50].

— Там богов нет. Я доказал это. Я в пятый раз еду в Праяг[51] искать дорогу к Просветлению. Какой ты веры?

— Я тоже Искатель, — ответил Ким, пользуясь одним из излюбленных слов ламы. — Хотя, — он на минуту забыл свое северное одеяние, — хотя один Аллах знает, чего я ищу.

Старик сунул под мышку свой костыль — принадлежность каждого байраги — и сел на кусок рыжей леопардовой шкуры, в то время как Ким встал, заслышав звонок к бенаресскому поезду.

— Иди с надеждой, братец, — сказал байраги. — Долог путь к стопам Единого, но мы все идем туда.

После этого Ким больше не чувствовал себя таким одиноким и, не проехав и двадцати миль в битком набитом вагоне, принялся развлекать спутников и наплел им самых диковинных сказок о магических дарованиях своего учителя и своих собственных.

Бенарес показался ему чрезвычайно грязным городом, но Киму было приятно видеть, с каким почтением люди относились к его одежде. По крайней мере, одна треть населения Бенареса вечно молится той или иной группе божеств, а их много миллионов, и потому они почитают подвижников любого рода. В храм Тиртханкары, расположенный в миле от города, близ Сарнатха, Кима направил случайно повстречавшийся ему пенджабский крестьянин-камбох из местности, лежащей по дороге в Джаландхар; он тщетно молил всех богов своей усадьбы вылечить его маленького сына и теперь пришел в Бенарес сделать последнюю попытку.

— Ты с Севера? — спросил он, проталкиваясь через толпу по узким зловонным улицам почти так же, как это делал бы его любимый бык в родной деревне.

— Да, я знаю Пенджаб. Мать моя была пахарин, но отец из-под Амритсара... из Джандиалы, — ответил Ким, оттачивая свой подвижный язык для будущих встреч на Дороге.

— Джандиала... это в Джаландхаре? Охо! Так мы вроде как земляки. — Он нежно кивнул плачущему ребенку, которого нес на руках. — Кому ты служишь?

— Святейшему человеку из храма Тиртханкары.

— Все они святейшие... и жаднейшие, — с горечью промолвил джат. — Я ходил вокруг столбов и бродил по храмам, пока на ногах моих не ободралась кожа, а ребенку ничуть не лучше. И мать его тоже больна... Тише, малыш... Когда его одолела лихорадка, мы переменили ему имя. Мы одели его девочкой. Чего только мы не делали, кроме... я говорил его матери, когда она собирала меня в Бенарес... ей следовало пойти вместе со мной... Я говорил, что Сакхи-Сарвар-Салтан поможет нам больше всех. Мы знаем, как он милостив, но эти южные боги — чужие нам.

Ребенок заворочался на огромных узловатых руках, словно на подушке, и взглянул на Кима из-под тяжелых век.

— И все было напрасно? — спросил Ким с быстро пробудившимся интересом.

— Все напрасно... все напрасно, — прошептал ребенок потрескавшимися от лихорадки губами.

— Боги одарили его ясным разумом, и то хорошо, — с гордостью промолвил отец. — Подумать только, как он все понимает. Вон там твой храм. Я теперь бедный человек, потому что обращался ко многим жрецам, но ведь это мой сын, и если подарок твоему учителю сможет вылечить его... Просто не знаю, что мне делать!

Ким на минуту задумался, пылая тщеславием. Три года назад он быстро извлек бы выгоду из этого случая, а потом пошел бы своей дорогой без тени раскаяния, но теперь почтительное обращение джата доказывало, что Ким уже мужчина. Кроме того, он сам раз или два болел лихорадкой и умел распознавать симптомы истощения.

— Попроси его помочь, и я дам ему долговое обязательство на пару моих лучших волов, только бы ребенок выздоровел.

Ким присел у резной наружной двери храма. Одетый в белое освал — банкир из Аджмира, только что очистившийся от греха лихоимства, спросил его, что он тут делает.

— Я чела Тешу-ламы, святого человека из Бхотияла, обитающего здесь. Он велел мне прийти. Я жду; передай ему.

— Не забудь о ребенке, — крикнул настойчивый джат через плечо и потом заорал на пенджаби: — О подвижник!... О ученик подвижника!... О боги, обитающие превыше всех миров!... Взгляните на скорбь, сидящую у ворот. — Подобные вопли столь обычны в Бенаресе, что прохожие даже не оборачивались.

Расположенный ко всему человечеству благодушный освал ушел назад в темноту передать весть, и праздные, несчитанные восточные минуты потекли одна за другой, ибо лама спал в своей келье и ни один жрец не хотел будить его. Когда же стук четок снова нарушил тишину внутреннего двора, где стояли исполненные покоя изображения архатов, послушник прошептал: «Твой чела здесь», и старик большими шагами направился ко входу, позабыв окончить молитву.

Не успела его высокая фигура показаться в дверях, как джат подбежал к нему и, поднимая вверх ребенка, крикнул:

— Взгляни на него, святой человек, и, если угодно богам, да останется он в живых... в живых!

Он порылся в своем кошельке у пояса и вынул серебряную монету.

— Что такое? — взгляд ламы упал на Кима. Было заметно, что он много лучше стал говорить на урду, чем раньше, под Зам-Замой; отец ребенка не давал им возможности поговорить о чем-нибудь своем.

— Это всего лишь лихорадка, — сказал Ким. — Ребенок плохо питается.

— Он заболевает от всяких пустяков, а матери его здесь нет.

— Если будет позволено, я, быть может, вылечу его, святой человек.

— Как! Неужели тебя сделали врачом? Подожди здесь, — сказал лама, усаживаясь рядом с джатом на нижней ступеньке у входа в храм, в то время как Ким, поглядывая на них искоса, открывал коробочку для бетеля. В школе он мечтал вернуться к ламе в обличье сахиба, чтобы подразнить старика перед тем как открыться, но все это были ребячьи мечты. Более драматичным казалось ему теперь сосредоточенное перебирание склянок с таблетками, то и дело прерывавшееся паузами, посвященными размышлению и бормотанию заклинаний. У него были хинин в таблетках и темно-коричневые плитки мясного экстракта — наверное, говяжьего. Но это уж не его дело. Малыш не хотел есть, но плитку сосал с жадностью, говоря, что ему нравится ее соленый вкус.

— Так возьми шесть штук. — Ким отдал плитки крестьянину. — Восхвали богов и свари три штуки в молоке, а прочие три в воде. Когда он выпьет молоко, дай ему вот это (он протянул ему половину хинной пилюли), и укутай его потеплее. Когда он проснется, дай ему выпить воду, в которой варились эти три плитки, и другую половину белого шарика. А вот еще другое коричневое лекарство, пусть пососет его по дороге домой.

— Боги, какая мудрость! — воскликнул камбох, хватая лекарства.

Все эти процедуры Ким запомнил с тех пор, когда однажды сам лечился от осенней малярии... если не считать бормотанья, которое добавил, чтобы произвести впечатление на ламу. — Теперь ступай. Утром приходи опять.

— Но плата... плата, — начал джат, откидывая назад крепкие плечи. — Ведь это мой сын. Теперь, когда он снова будет здоровым, как могу я вернуться к его матери и сказать, что принял помощь у дороги и не оплатил ее даже чашкой кислого молока?!

— Все они на один лад, эти джаты, — мягко проговорил Ким. — Джат стоял на навозной куче, а царские слоны проходили мимо. «О погонщик! — сказал он, — сколько стоят эти ослики?»

Джат разразился было громким хохотом, но тотчас подавил его, прося извинения у ламы.

— Так говорят на моей родине, именно этими словами. Все мы, джаты, такие. Я приду завтра с ребенком, и да благословят вас обоих боги усадеб, а они хорошие боги!... Ну, сынок, мы теперь опять окрепнем. Не выплевывай лекарства, маленький принц! Владыка моего сердца, не выплевывай, и наутро мы станем сильными мужчинами, борцами и булавоносцами.

Он ушел, напевая и бормоча что-то. Лама обернулся к Киму, и вся его любящая душа засветилась в узких глазах.

— Исцелять больных — значит приобретать заслугу; но сначала человек приобретает знание. Ты поступил мудро, о Друг Всего Мира.

— Я стал мудрым благодаря тебе, святой человек, — сказал Ким, забыв о только что кончившейся игре, о школе св. Ксаверия, о своей белой крови, даже о Большой Игре, и склонился к пыльному полу храма джайнов, чтобы по-мусульмански коснуться ног своего учителя. — Тебе я обязан моим образованием. Твой хлеб я ел целых три года. Теперь это позади. Я свободен от школ. Я пришел к тебе.

— В этом моя награда! Входи! Входи! Значит, все хорошо? — они прошли во внутренний двор, пересеченный косыми золотистыми лучами солнца. — Стань, дай мне поглядеть на тебя. Так! — Он критически осмотрел Кима. — Ты уже не ребенок, но муж, созревший для мудрости, ставший врачом. Я хорошо поступил... Я хорошо поступил, когда отдал тебя вооруженным людям, в ту черную ночь. Помнишь ли ты наш первый день под Зам-Замой?

— Да, — сказал Ким. — А ты помнишь, как я соскочил с повозки, когда в первый раз входил...

— Во Врата Учения? Истинно. А тот день, когда мы вместе ели лепешки за рекой, близ Накхлао? А-а! Много раз ты просил для меня милостыню, но в тот день я просил для тебя.

— Еще бы, — сказал Ким, — ведь тогда я был школьником во Вратах Учения и одевался сахибом. Не забывай, святой человек, — продолжал он шутливо, — что я все еще сахиб... по твоей милости.

— Истинно. И сахиб весьма уважаемый. Пойдем в мою келью, чела.

— Откуда ты знаешь об этом? — Лама улыбнулся.

— Сначала по письмам любезного жреца, которого мы встретили в лагере вооруженных людей; но потом он уехал на свою родину, и я стал посылать деньги его брату. — Полковник Крейтон, взявшийся опекать Кима, когда отец Виктор уехал в Англию с Меверикцами, отнюдь не был братом капеллана. — Но я плохо понимаю письма этого сахиба. Нужно, чтобы мне их переводили. Я избрал более верный путь. Много раз, когда я, прерывая мое Искание, возвращался в этот храм, который стал моим домом, сюда приходил человек, ищущий Просветления, — уроженец Леха; по его словам, он раньше был индусом, но ему надоели все эти боги. — Лама показал пальцем на архатов.

— Толстый человек? — спросил Ким, сверкнув глазами.

— Очень толстый, но я вскоре понял, что ум его целиком занят всякими бесполезными предметами, как, например, демонами и заклинаниями, церемонией чаепития у нас в монастырях и тем, как мы посвящаем в иночество послушников. Это был человек, из которого так и сыпались вопросы, но он твой друг, чела. Он сказал мне, что, будучи писцом, ты стоишь на пути к великому почету. А я вижу, ты — врач.

— Да так оно и есть, я... писец, когда я сахиб, но это не имеет значения, когда я прихожу к тебе как твой ученик. Годы ученья, назначенные сахибу, подошли к концу.

— Ты был, так сказать, послушником? — сказал лама, кивая головой. — Свободен ли ты от школы? Я не хотел бы видеть тебя ее не окончившим.

— Я совершенно свободен. Когда придет время, я буду служить правительству в качестве писца...

— Не воина. Это хорошо.

— Но сначала я пойду странствовать... с тобой. Поэтому я здесь. Кто теперь просит для тебя милостыню? — продолжал он быстро.

Лама не замедлил с ответом.

— Очень часто я прошу сам, но, как ты знаешь, я бываю здесь редко, исключая тех случаев, когда прихожу повидаться с моим учеником. Я шел пешком и ехал в поезде из одного конца Хинда в другой. Великая и чудесная страна! Но когда я здесь останавливаюсь, я как бы в своем родном Бхотияле.

Он окинул благодушным взглядом маленькую опрятную келью. Плоская подушка служила ему сиденьем, и он уселся на нее, скрестив ноги, в позе Бодисатвы, приходящего в себя после самопогружения. Перед ним стоял черный столик из тикового дерева, не выше двадцати дюймов, уставленный медными чайными чашками. В одном углу был крошечный, тоже тиковый жертвенник с грубыми резными украшениями, а на нем медная позолоченная статуя сидящего Будды, перед которой стояли лампады, курильница и две медные вазы для цветов.

— Хранитель Священных Изображений в Доме Чудес приобрел заслугу, подарив их мне год назад, — сказал лама, следуя за взглядом Кима. — Когда живешь далеко от своей родины, такие вещи напоминают ее, и нам следует чтить Владыку за то, что он указал нам Путь. Смотри! — он показал пальцем на кучку подкрашенного риса причудливой формы, увенчанную странным металлическим украшением. — Когда я был настоятелем в своем монастыре, — это было до того, как я достиг более совершенного знания, — я ежедневно приносил эту жертву. Это мир, приносимый в жертву владыке. Так мы, уроженцы Бхотияла, ежедневно отдаем весь мир Всесовершенному Закону. И я даже теперь это делаю, хоть и знаю, что Всесовершенный выше всякой лести. — Он взял понюшку из табакерки.

— Это хорошо, святой человек, — пробормотал счастливый и усталый Ким, с удобством укладываясь на подушках.

— И кроме того, — тихо засмеялся старик, — я рисую изображения Колеса Жизни. На одно изображение уходит три дня. Этим я был занят, — а, может, просто ненадолго смежил глаза, — когда мне принесли весть о тебе. Хорошо, что ты здесь со мной: я научу тебя моему искусству... не из тщеславия, но потому, что ты должен учиться. Сахибы владеют не всей мудростью мира.

Он вытащил из-под стола лист желтой китайской бумаги, издающей странный запах, кисточки и плитку индийской туши. Чистыми строгими линиями набросал он контур Великого Колеса с шестью спицами, в центре которого переплетались фигуры свиньи, змеи и голубя[52]; между спицами были изображены все небеса, и преисподняя, и все события человеческой жизни. Люди говорят, что сам Бодисатва впервые изобразил его на песке при помощи рисовых зерен, чтобы открыть своим ученикам первопричину всего сущего. В течение многих веков оно выкристаллизовалось в чудеснейшую каноническую картину, усеянную сотнями фигурок, каждая черточка которых имеет свой смысл. Немногие могут толковать эту картину-притчу; во всем мире нет и двадцати человек, способных точно ее нарисовать, не глядя на образец; из числа последних только трое умеют и рисовать, и объяснять ее.

— Я немного учился рисовать, — промолвил Ким, — но это чудо из чудес.

— Я писал ее много лет, — сказал лама. — Было время, когда я мог написать ее всю целиком в промежуток времени между одним зажиганием ламп и следующим. Я научу тебя этому искусству... после надлежащей подготовки, и я объясню тебе значение Колеса.

— Так значит мы отправимся на Дорогу?

— На Дорогу, для Искания. Я только тебя и ждал. Мне было открыто в сотне снов — особенно в том, который привиделся мне ночью после того дня, когда Врата Учения впервые закрылись за тобой, — что без тебя мне не найти своей Реки. Как ты знаешь, я вновь и вновь отгонял от себя такие помышления, опасаясь, что это иллюзия. Поэтому я не хотел брать тебя с собой в тот день, когда мы в Лакхнау ели лепешки. Я не хотел брать тебя с собой раньше, чем для этого подойдет время. От Гор и до моря, от моря до Гор бродил я, но тщетно. Тогда я вспомнил Джатаку.

Он рассказал Киму предание о слоне в кандалах, которое так часто рассказывал джайнским жрецам.

— Дальнейших доказательств не требуется, — безмятежно закончил он. — Ты был послан на помощь. Когда эта помощь отпала, Искание мое сошло на нет. Поэтому мы опять пойдем вместе и наше Искание достигнет цели.

— Куда мы пойдем?

— Не все ли равно, Друг Всего Мира? Искание, говорю я, достигнет цели. Если так суждено, Река пробьется перед нами из-под земли. Я приобрел заслугу, когда открыл для тебя Врата Учения и дал тебе драгоценность, именуемую мудростью. Ты вернулся, как я сейчас только видел, последователем Шакьямуни, врачевателя, которому в Бхотияле воздвигнуто множество жертвенников. Этого довольно. Мы снова вместе... и все как было... Друг Всего Мира... Друг Звезд — мой чела!

Затем они поговорили о мирских делах, но следует отметить, что лама совершенно не расспрашивал о подробностях жизни в школе св. Ксаверия и не проявлял ни малейшего интереса к нравам и обычаям сахибов. Он был погружен в прошлое, и шаг за шагом вновь переживал их чудесное первое совместное путешествие, потирал руки и посмеивался, пока не свернулся клубочком, побежденный внезапно наступившим стариковским сном.

Ким смотрел на последние пыльные лучи солнца, меркнущие во дворе, и играл своим ритуальным кинжалом и четками. Шум Бенареса, древнейшего из всех городов земли, день и ночь бодрствующего перед лицом богов, плескался о стены, как ревущее море о волнорез. Время от времени жрец джайн пересекал двор, неся в руке скудный дар священным изображениям и подметая дорожку впереди себя, чтобы ни одно живое существо не лишилось жизни. Мигнул огонек лампады, послышался молитвенный напев. Ким смотрел, как звезды одна за другой возникали в недвижном, плотном мраке, пока не заснул у подножья жертвенника. В ту ночь он видел сны на хиндустани, без единого английского слова...

— Святой человек, вспомни о ребенке, которому мы дали лекарство, — сказал он часа в три утра, когда лама, тоже пробудившийся от сна, уже собирался начать паломничество. — Джат будет здесь на рассвете.

— Я получил достойную отповедь. В поспешности своей я едва не совершил большого зла. — Он уселся на подушки и принялся перебирать четки. — Поистине, старые люди подобны детям! — патетически воскликнул он. — Если им чего-нибудь хочется, то нужно сейчас же это сделать, иначе они будут сердиться и плакать. Много раз, будучи на Дороге, я готов был топать ногами, сердясь на препятствие в виде воловьей повозки, загородившей путь, или даже просто на облако пыли. Не то было, когда я был мужем... давным-давно. Тем не менее, это дурно...

— Но ты и вправду стар, святой человек.

— Дело было сделано. Причина была создана в мире, и кто же, будь он старый или молодой, здоровый или больной, ведающий или неведающий, кто может управлять следствием этой Причины? Может ли Колесо висеть спокойно, если... дитя... или пьяница вертит его? Чела, мир велик и страшен.

— Мне кажется, мир хорош, — зевнул Ким. — А нет ли чего поесть? Я со вчерашнего вечера ничего не ел.

— Я забыл о твоих потребностях. Вон там хороший бхотияльский чай и холодный рис.

— С такой пищей далеко не уйдешь. — Ким всем своим существом ощущал европейскую потребность в мясе, а этого в храме джайнов достать невозможно. Однако, вместо того чтобы сейчас же выйти наружу с чашей для сбора подаяния, он до самого рассвета набивал себе желудок комками холодного риса. На рассвете пришел крестьянин, многоречивый и заикающийся от избытка благодарности.

— Ночью лихорадка прекратилась и выступил пот! — воскликнул он. — Пощупайте-ка вот тут... кожа у него свежая, совсем как новая. Он с удовольствием съел соленые плитки и с жадностью выпил молоко. — Он откинул ткань, закрывающую лицо ребенка, и тот сонно улыбнулся Киму. Небольшая кучка жрецов-джайнов, безмолвная, но подмечающая все, собралась у дверей храма. Они знали (и Ким знал, что они это знали), как встретил старый лама своего ученика. Но, будучи учтивыми, они вчера вечером не мешали им ни присутствием своим, ни словом, ни жестом. За это Ким вознаградил их, когда взошло солнце.

— Благодари джайнских богов, брат, — сказал он, не зная даже, как называются эти боги. — Лихорадка действительно прошла.

— Смотрите! Глядите! — сиял лама, обращаясь к своим хозяевам, у которых гостил три года. — Был ли когда-нибудь такой чела? Он последователь нашего владыки-целителя.

Надо сказать, что джайны официально признают все божества индуистских верований, в том числе Лингам и Змею. Они носят брахманский шнурок, они подчиняются всем требованиям индуистских кастовых правил. Но они одобрительно забормотали, ибо знали и любили ламу, ибо он был старик, ибо он искал Путь, ибо он был их гость, ибо он долгими ночами беседовал с главным жрецом — самым свободомыслящим из метафизиков, которые когда-либо «расщепляли один волос на семьдесят слоев».

— Запомни, — Ким склонился над ребенком, — болезнь эта может вернуться.

— Нет, если ты знаешь истинные заклинания, — сказал отец. — Но мы вскоре уйдем отсюда.

— Это правда, — сказал лама, обращаясь ко всем джайнам. — Мы теперь идем вместе продолжать наше Искание, о котором я часто говорил. Я ждал, чтобы мой чела созрел. Глядите на него! Мы пойдем на Север. Никогда больше не увижу я этого места моего отдохновения, о благожелательные люди!

— Но я не нищий, — земледелец встал на ноги, прижимая к себе ребенка.

— Потише. Не беспокой святого человека, — прикрикнул на него один из жрецов.

— Ступай, — шепнул Ким. — Встречай нас под большим железнодорожным мостом и, ради всех богов нашего Пенджаба, принеси пищи — кари, стручков, лепешек, жаренных в жиру, и сластей. Особенно сластей. Живо.

Киму очень шла вызванная голодом бледность; он стоял, высокий и стройный, в тускло-сером длиннополом одеянии, взяв четки в одну руку и сложив другую благословляющим жестом, добросовестно перенятым от ламы. Наблюдатель-англичанин, пожалуй, сказал бы, что он похож на юного святого, сошедшего с иконы, написанной на оконном стекле, тогда как Ким был просто-напросто еще не повзрослевшим юношей, ослабевшим от пустоты в желудке.

Прощание вышло долгим и торжественным; три раза оно кончалось и три раза начиналось снова. Искатель — человек, пригласивший ламу переехать из дальнего Тибета в эту обитель, бледный как серебро, безволосый аскет — не принимал в этом участия, но, как всегда, пребывал в созерцании посреди священных изображений. Прочие выказали большую доброту; они настаивали, чтобы лама принял их мелкие подарки — ящик для бетеля, красивый новый железный пенал, сумку с едой и тому подобное, — предостерегали его от опасностей внешнего мира и предсказывали удачное завершение его Искания. Между тем Ким, унылый как никогда, сидел на ступеньках, ругаясь про себя на жаргоне школы св. Ксаверия.

«Но я сам виноват, — решил он. — С Махбубом я ел хлеб Махбуба или хлеб Ларгана-сахиба. У св. Ксаверия ели три раза в день. А здесь мне придется самому заботиться о себе. Кроме того, я еще не успел привыкнуть. С каким удовольствием я съел бы сейчас тарелку говядины!...»

— Кончилось или нет, святой человек?

Лама, подняв обе руки, запел последнее благословение на изысканном китайском языке.

— Я должен опереться на твое плечо, — сказал он, когда ворота храма захлопнулись. — По-видимому, тело наше костенеет.

Нелегко поддерживать человека шести футов ростом и много миль вести его по кишащим народом улицам, и Ким, нагруженный узелками и свертками, взятыми с собой в дорогу, обрадовался, когда они добрались до железнодорожного моста.

— Тут мы будем есть, — решительно заявил он, когда камбох, одетый в синее платье и улыбающийся, поднялся на ноги с корзинкой в одной руке и ребенком в другой.

— Идите сюда, святые подвижники! — крикнул он с расстояния пятидесяти ярдов. (Он стоял у отмели, под первым пролетом моста, далеко от голодных жрецов.) — Рис и хорошая кари, еще горячие лепешки, надушенные хингом[53], творог и сахар. Царь полей моих, — обратился он к сыну, — покажем этим святым людям, что мы, джаландхарские джаты, можем заплатить за услугу... Я слышал, что джайны не едят пищи, которую не сами состряпали, но поистине, — он деликатно отвернулся к широкой реке, — где нет глаз, нет и каст.

— А мы, — сказал Ким, поворачиваясь спиной и накладывая ламе полную тарелку, сделанную из листьев, — мы вне всяких каст.

Они в молчании насыщались хорошей пищей. Слизав липкую сладкую массу со своего мизинца, Ким заметил, что камбох тоже был снаряжен по-дорожному.

— Если пути наши сходятся, — сказал тот твердо, — я пойду с тобой. Не часто встречаешь чудотворца, а ребенок все еще слаб. Но и я не тростинка. — Он поднял свою латхи — бамбуковую палку в пять футов длины, окольцованную полосками полированного железа, и замахал ею в воздухе. — Говорят, что джаты драчливы, но это неправда. Если нас не обижают, мы подобны нашим буйволам.

— Пусть так, — сказал Ким. — Хорошая палка — хороший довод.

Лама безмятежно глядел на реку, вверх по течению, где длинной теряющейся вдали вереницей вздымались неизменные столбы дыма, тянувшиеся от гхатов сожжения у реки. Время от времени, вопреки всем муниципальным правилам, на ней появлялся кусок полусожженного тела, колыхавшийся на быстро текущих струях.

— Если бы не ты, — сказал камбох, прижимая ребенка к волосатой груди, — я сегодня, быть может, пошел бы туда... с этим вот мальчуганом. Жрецы говорят нам, что Бенарес — священный город, в чем никто не сомневается, и что в нем хорошо умереть. Но я не знаю их богов, а сами они просят денег; а когда совершишь одно жертвоприношение, какая-нибудь бритая голова клянется, что оно недействительно, если не совершить второго. Мойся тут! Мойся там! Лей воду, пей ее, омывайся и рассыпай цветы, но обязательно плати жрецам. Нет, то ли дело Пенджаб и самая лучшая в нем земля — земля Джаландхарского доаба?!

— Я много раз говорил, кажется, в храме, что, если понадобится, Река выступит у наших ног. Поэтому мы пойдем на Север, — сказал лама, вставая. — Я вспоминаю об одном приятном месте, усаженном плодовыми деревьями, где можно гулять, погрузившись в созерцание... и воздух там прохладнее. Он струится с Гор и горных снегов.

— Как оно называется? — спросил Ким.

— Почем я знаю? А разве ты не знаешь... нет, это было после того, как войско вышло из-под земли и увело тебя с собой. Я жил там в комнате близ голубятни и пребывал в созерцании... исключая те случаи, когда она непрерывно болтала.

— Охо! Женщина из Кулу. Это около Сахаранпура. — Ким засмеялся.

— Как дух твоего учителя движет его? Не ходит ли он пешком во искупление прошлых грехов? — осторожно спросил джат. — Далек путь до Дели.

— Нет, — ответил Ким. — Я соберу денег на билет для поезда. В Индии люди обычно не признаются, что у них есть деньги.

— Тогда, во имя богов, давайте поедем в огненной повозке. Сыну моему лучше всего на руках у матери. Правительство обложило нас множеством податей, но дало нам одну хорошую вещь — поезд, который сближает друзей и соединяет встревоженных. Замечательная штука — поезд.

Часа через два они сели в вагон и проспали всю жаркую половину дня. Камбох забросал Кима десятью тысячами вопросов относительно странствий и дел ламы и получил несколько замечательных ответов. Киму было приятно сидеть в вагоне, смотреть на равнинный ландшафт Северо-запада и разговаривать с постоянно меняющимися попутчиками. По сей день проездные билеты и пробивание их контролерами воспринимаются деревенскими индийцами как бессмысленное угнетение. Люди не понимают, почему, после того как они заплатили за клочок волшебной бумаги, какие-то незнакомцы пробивают в этом талисмане большие дыры. Отсюда долгие и ожесточенные споры между пассажирами и контролерами-евразиями. Ким присутствовал при двух-трех таких перепалках и давал серьезные советы с целью внести путаницу и выставить напоказ свою мудрость перед ламой и восхищенным камбохом. Но на пути в Сомну судьба послала ему предмет для размышлений. Когда поезд уже трогался, в отделение вагона ввалился невзрачный худой человек — махрат, насколько Ким мог судить по тому, как была повязана его тугая чалма. Лицо его было порезано, кисейное верхнее платье изорвано в клочья и одна нога забинтована. Он рассказал, что деревенская телега опрокинулась и чуть не убила его, когда он ехал в Дели, где живет его сын. Ким внимательно наблюдал за ним. Если, как он утверждал, его волокло по земле, то на коже его были бы ссадины от гравия. Но все его ранения были похожи на порезы, и простое падение с телеги не могло привести человека в такое ужасное состояние. Когда он дрожащими пальцами завязывал разорванное платье у шеи, на ней оказался амулет, который называется «придающий мужество». Правда, амулеты — вещь обыкновенная, но их нечасто нанизывают на плетеную медную проволоку, и еще реже встречаются амулеты с черной эмалью по серебру. Кроме камбоха и ламы в отделении никого не было и, к счастью, вагон был старого типа, с толстыми перегородками. Ким сделал вид, что почесывает себе грудь, и таким образом показал свой собственный амулет. Увидев его, махрат переменился в лице и передвинул свой амулет на груди, чтобы он был хорошо виден.

— Да, — продолжал он, обращаясь к камбоху, — я торопился, а лошадью правил негодный ублюдок, телега попала колесом в канаву, промытую водой, и, не говоря об ушибах, пропало целое блюдо таркиана. В тот день я не был Сыном Талисмана[54].

— Великая потеря, — сказал камбох, теряя интерес к разговору. Жизнь в Бенаресе сделала его подозрительным.

— А кто стряпал его? — спросил Ким.

— Женщина, — махрат поднял глаза.

— Но все женщины умеют стряпать таркиан, — сказал камбох.

— Насколько мне известно, это хорошая кари, — подтвердил махрат.

— И дешевая, — подхватил Ким. — Но как насчет касты?

— О, нет каст, когда люди идут... искать таркиан, — ответил махрат, делая условленную паузу. — Кому ты служишь?

— Вот этому святому человеку, — Ким показал пальцем на счастливого дремлющего ламу, который вздрогнул и проснулся, услышав столь любимое им слово.

— Ах, он был послан небом на помощь мне. Его зовут Другом Всего Мира. И еще зовут Другом Звезд. Он стал врачом, ибо пришло время его. Велика его мудрость.

— А также Сыном Талисмана, — едва слышно проговорил Ким, в то время как камбох поспешил заняться трубкой, опасаясь, как бы махрат не стал просить милостыни.

— Это кто такой? — обеспокоенно спросил махрат, скосив глаза.

— Я... мы вылечили его ребенка; он в большом долгу перед нами. Сядь у окна, человек из Джаландхара. Это больной.

— Вот еще. У меня нет желания вступать в разговоры с первым встречным бродягой. У меня уши не длинные. Я не баба — охотница подслушивать тайны. — Джат неуклюже передвинулся в дальний угол.

— А ты разве врач? Я на десять миль погрузился в бедствия, — воскликнул махрат, поддерживая выдумку Кима.

— Человек весь порезан и поранен. Я буду его лечить, — ответил Ким. — Никто не становится между твоим младенцем и мною.

— Я пристыжен, — сказал камбох с кротостью. — Я в долгу у тебя за жизнь моего сына. Ты — чудотворец. Я знаю это.

— Покажи мне порезы, — Ким склонился над шеей махрата, и сердце его билось так, что он чуть не задохнулся, ибо тут была Большая Игра, связанная с местью. — Теперь поскорее рассказывай, брат, пока я буду читать заклинания.

— Я пришел с Юга, где у меня была работа. Одного из нас убили при дороге. Ты слыхал об этом? — Ким покачал головой. Он, конечно, ничего не знал о предшественнике С.23-го, убитом на Юге в одежде арабского купца. — Найдя письмо, за которым меня послали, я уехал. Я выбрался из этого города и убежал в Мхову. Я даже не изменил своего вида, так я был уверен, что никто ничего не знает. В Мхове одна женщина обвинила меня в краже драгоценностей, будто бы совершенной в городе, который я покинул. Тогда я понял, что за мной началась погоня. Я убежал из Мховы ночью, подкупив полицию, которую уже подкупили выдать меня, не допросив, моим врагам на Юге. Потом я на неделю залег в древнем городе Читоре под видом кающегося в храме, но я не мог отделаться от письма, которое имел при себе. Я зарыл его под Камнем Царицы, в Читоре, в месте, известном всем нам.

Ким не знал об этом месте, но ни за что на свете не хотел прервать нити рассказа.

— В Читоре, видишь ли, я находился на территории владетельных князей, ибо к востоку от него, в Коте, законы королевы не имеют силы, а еще дальше на восток лежат Джайпур и Гвалиор. Во всех этих княжествах не любят шпионов, а правосудия там нет. Меня травили, как мокрого шакала, но я прорвался в Бандакуи, где услышал, что меня обвиняют в убийстве, совершенном в покинутом мною городе, в убийстве мальчика. Они добыли и свидетелей, и мертвое тело.

— Но разве правительство не может тебя защитить?

— Мы, участники Игры, беззащитны. Умрем, так умрем, и тогда имена наши вычеркиваются из книги. Вот и все. В Бандакуи, где живет один из нас, я попытался замести след и для этого переоделся махратом. Потом я приехал в Агру и уже собирался вернуться в Читор, чтобы взять письмо. Так уверен я был, что улизнул от них. Поэтому я никому не посылал тара[55], чтобы сообщить о том, где лежит письмо. Я хотел, чтобы заслуга целиком оставалась за мной. — Ким кивнул головой. Он хорошо понимал подобное чувство.

— Но в Агре, когда я шел по улицам, один человек закричал, что я ему должен и, подойдя со многими свидетелями, хотел сейчас же отвести меня в суд. О, люди Юга лукавы! Он заявил, что я его агент по продаже хлопка. Чтоб ему сгореть в аду за такое дело!

— А ты был его агентом?

— О, безумец! Я был человек, которого они искали из-за этого письма! Я хотел скрыться в квартале мясников и в доме одного еврея, но он боялся погрома и вытолкал меня вон. Я дошел пешком до дороги в Сомну, — денег у меня было только на билет до Дели, — и там, когда я, схватив лихорадку, лежал в канаве, из кустов выпрыгнул человек, избил меня, изрезал и обыскал с головы до ног! Это было совсем близко от поезда.

— Почему же он сразу не убил тебя?

— Они не так глупы. Если в Дели меня арестуют по настоянию юристов за доказанное обвинение в убийстве, меня передадут княжеству, которое пожелает меня получить. Я вернусь туда под стражей и тогда... умру медленной смертью в назидание всем прочим из нашей братии. Юг — не моя родина. Я бегаю по кругу, как одноглазая коза. Я не ел два дня. Я отмечен, — он тронул грязный бинт на ноге, — так что в Дели меня признают.

— Но в поезде ты вне опасности.

— Поживи с год, занимаясь Большой Игрой, и тогда говори! В Дели по проволокам полетели враждебные мне сведения, и в них описывается каждая моя рана, каждая тряпка. Двадцать, сто человек, если надо, скажут, что видели, как я убивал мальчика. А от тебя толку не будет!

Ким достаточно хорошо знал туземные методы борьбы и не сомневался в том, что доказательства будут представлены с убийственной полнотой, включая вещественное — мертвое тело. Махрат временами ломал себе пальцы от боли. Камбох угрюмо и пристально смотрел на них из своего угла; лама был занят четками, а Ким по-докторски щупал шею человека и обдумывал свой план, читая заклинания.

— Может, у тебя есть талисман, который изменит мой вид? Иначе я умру. Пять... десять минут побыть одному... и, не будь я так затравлен, я мог бы...

— Ну, что, исцелился он, чудотворец? — ревниво спросил камбох. — Ты достаточно долго пел.

— Нет. Я вижу, что раны его нельзя залечить, если он не побудет три дня в одежде байраги. — Это обычная эпитимья, которую духовники нередко налагают на толстых купцов.

— Жрец всегда не прочь создать другого жреца, — прозвучал ответ. Подобно большинству грубо суеверных людей, камбох не мог удержаться, чтобы не поиздеваться над духовенством.

— Так, значит, твой сын будет жрецом? Ему пора принимать мой хинин.

— Мы, джаты, все буйволы, — сказал камбох, снова смягчаясь.

Ким кончиком пальца положил горькое лекарство в послушные губы ребенка.

— Я ничего не просил у тебя, кроме пищи, — сурово обратился он к отцу. — Или ты жалеешь, что дал мне ее? Я хочу вылечить другого человека. Осмелюсь попросить твоего позволения... принц.

Огромные лапы крестьянина в мольбе взлетели вверх.

— Нет, нет! Не смейся так надо мной.

— Я желаю вылечить этого больного. А ты приобретешь заслугу, помогая мне. Какого цвета пепел в твоей трубке? Белый. Это хорошо. А нет ли среди твоих дорожных запасов куркумы?

— Я...

— Развяжи свой узел!

В узле были самые обычные мелочи: лоскуты ткани, знахарские снадобья, дешевые покупки с ярмарки, узелок с атой — сероватой, грубо смолотой туземной мукой, связки деревенского табаку, неуклюжие трубочные чубуки и пакет пряностей для кари — все это было завернуто в одеяло. Ким, бормоча мусульманские заклинания, перебирал вещи с видом мудрого колдуна.

— Этой мудрости я научился у сахибов, — зашептал он ламе, и тут, если вспомнить о его обучении у Ларгана, он говорил истинную правду. — Этому человеку грозит большое зло, — так предвещают звезды, и оно... оно тревожит его. Отвратить это зло?

— Друг Звезд, ты во всем поступал правильно. Делай, как хочешь. Это опять будет исцеление?

— Скорей! Поторопись! — шептал махрат. — Поезд может остановиться.

— Исцеление от смерти, — сказал Ким, смешивая муку камбоха с угольным и табачным пеплом, скопившимся в трубочной головке из красной глины.

Е.23-й, не говоря ни слова, снял чалму и тряхнул длинными черными волосами.

— Это моя пища, жрец, — заворчал джат.

— Буйвол, ты в храме! Неужели ты все это время осмеливался смотреть? — сказал Ким. — Мне приходится совершать тайные обряды в присутствии дураков; но пожалей свои глаза! Они еще не помутнели у тебя? Я спас младенца, а в награду за это ты... о бесстыжий! — Человек вздрогнул и откинутся назад под пристальным взглядом Кима, ибо юноша говорил всерьез. — Не проклясть ли мне тебя или?.. — Он поднял ткань, в которую были завернуты припасы джата, и накинул ее на его склоненную голову. — Посмей только хоть мысленно пожелать увидеть что-нибудь и... и... даже я не смогу спасти тебя. Сиди смирно! Онемей!

— Я слеп и нем. Не проклинай! По... пойди сюда, малыш, мы будем играть в прятки. Ради меня, не выглядывай из-под ткани.

— Я начал надеяться, — сказал Е.23-й. — Что ты придумал?

— Об этом после, — ответил Ким, стягивая с него тонкую нательную рубашку.

Е.23-й заколебался, ибо, как все уроженцы Северо-запада, он стеснялся обнажать свое тело.

— Что значит каста для перерезанного горла? — сказал Ким, опуская ему рубашку до пояса. — Мы должны всего тебя превратить в желтого садху. Раздевайся... скорей раздевайся и опусти волосы на глаза, пока я буду посыпать тебя пеплом. Теперь кастовый знак на лоб. — Он вытащил из-за пазухи топографический ящичек с красками и плитку красного краплака.

— Неужели ты только новичок? — говорил Е.23-й, буквально борясь за спасение своей жизни. Он скинул с себя покровы и стоял нагой, в одной лишь набедренной повязке, а Ким чертил ему благородный кастовый знак на осыпанном пеплом лбу.

— Я только два дня назад вступил в Игру, брат, — ответил Ким. — Потри грудь пеплом еще немного.

— А ты встречался... с целителем больных жемчугов? — Он развернул свою туго скатанную чалму, чрезвычайно быстро обернул ее вокруг бедер и пропустил между ногами, воспроизводя путаные перехваты опояски садху.

— Ха! Так ты узнаешь его руку? Он некоторое время был моим учителем. Нужно будет начертить полосы на твоих ногах. Пепел лечит раны. Помажь еще.

— Когда-то я был его гордостью, но ты, пожалуй, еще лучше. Боги к нам милостивы. Дай мне вот этого.

Это была жестяная коробочка с катышками опиума, оказавшаяся среди прочего хлама в узле джата. Е.23-й проглотил полгорсти катышков.

— Хорошее средство от голода, страха и холода. И от него краснеют глаза, — объяснил он. — Теперь я опять наберусь храбрости играть в Игру. Не хватает только щипцов садху. А как быть с прежней одеждой?

Ким туго свернул ее и сунул в широкие складки своего халата. Куском желтой охры он провел широкие полосы по ногам и груди Е.23-го, уже вымазанным мукой, пеплом и куркумой.

— Пятна крови на этой одежде — достаточный повод, чтобы повесить тебя, брат.

— Может и так, но выбрасывать ее из окна не стоит... Кончено! — Голос его звенел мальчишеским восторгом Игры. — Обернись и взгляни, о джат!

— Да защитят нас боги, — проговорил закутанный с головой камбох, возникая из-под своего покрывала, как буйвол из тростников. — Но... куда же ушел махрат? Что ты сделал?

Ким обучался у Ларгана-сахиба, а Е.23-й, в силу своей профессии, был недурным актером. Вместо взволнованного, ежившегося купца в углу валялся почти нагой, обсыпанный пеплом, исполосованный охрой садху с пыльными волосами, и припухшие глаза его (на пустой желудок опиум действует быстро), горели наглостью и животной похотью; он сидел, поджав под себя ноги, с темными четками Кима на шее и небольшим куском истрепанного цветистого ситца на плечах. Ребенок зарылся лицом в одежду изумленного отца.

— Погляди, маленький принц! Мы путешествуем с колдунами, но они тебя не обидят. О, не плачь!... Какой смысл сначала вылечить ребенка, а потом напугать его до смерти?

— Ребенок будет счастлив всю свою жизнь. Он видел великое исцеление. Когда я был ребенком, я лепил из глины людей и лошадей.

— Я тоже лепил. Сир Банас приходит ночью и всех их оживляет за кучей отбросов из нашей кухни, — пропищал ребенок.

— Так, значит, ты ничего не боишься? А, принц?

— Я боялся, потому что мой отец боялся. Я чувствовал, как у него руки дрожат.

— О цыплячья душа, — сказал Ким, и даже пристыженный джат рассмеялся. — Я исцелил этого несчастного купца. Он должен забыть о своих барышах и счетных книгах и сидеть при дороге три ночи, чтобы победить злобу своих врагов. Звезды против него.

— Чем меньше ростовщиков, тем лучше, говорю я, но, садху он или не садху, пусть он заплатит за мою ткань, которая лежит у него на плечах.

— Вот как? А у тебя на плечах лежит твой ребенок, которому меньше двух дней назад грозил гхат сожжения. Остается еще одно. Я совершил свое колдовство в твоем присутствии, потому что нужда в этом была велика. Я изменил его вид и его душу. Тем не менее если ты, о джаланхарец, когда-нибудь вспомнишь о том, что видел, вспомнишь, сидя под сельским деревом среди стариков или в своем собственном доме, или в обществе твоего жреца, когда он благословляет твой скот, тогда чума кинется на буйволов твоих, и огонь на солому крыш твоих, и крысы в закрома твои, и проклятия богов наших на поля твои, и они останутся бесплодными у ног твоих после пахоты твоей! — Эта речь была отрывком древнего проклятия, позаимствованного у одного факира, сидевшего близ Таксалийских ворот, когда Ким был совсем ребенком. Оно ничего не потеряло от повторения.

— Перестань, святой человек! Будь милостив, перестань! — вскричал джат. — Не проклинай хозяйства! Я ничего не видел. Я ничего не слышал! Я — твоя корова! — и он сделал движение, чтобы схватить голые ноги Кима, ритмично стучавшие по вагонному полу.

— Но раз тебе позволено было помочь мне щепоткой муки, горсточкой опиума и подобными мелочами, которые я почтил, употребив их для моего искусства, боги вознаградят тебя благословением, — и он, к великому облегчению джата, прочел пространное благословение.

Оно было одно из тех, которым Ким выучился у Ларгана-сахиба.

Лама смотрел сквозь очки более пристально, чем раньше глядел на переодеванье.

— Друг Звезд, — сказал он, наконец. — Ты достиг великой мудрости. Берегись, как бы она не породила тщеславие. Ни один человек, познавший Закон, не судит поспешно о вещах, которые он видел или встречал.

— Нет... нет... конечно, нет! — воскликнул крестьянин, боясь, как бы учитель не перещеголял ученика.

Е.23-й, не стесняясь, предался опиуму, который заменяет истощенному азиату мясо, табак и лекарства.

Так в молчании, исполненном благоговейного страха и взаимного непонимания, они приехали в Дели в час, когда зажигаются фонари.

Загрузка...