ГЛАВА 8 ТУНДРА


Ее привели домой к Егору поздним вечером. Зареванную, дрожащую, злую усадили за стол, накормили, напоили чаем, предложили отдохнуть, прийти в себя, успокоиться и оглядеться вокруг.

Фроська не замедлила воспользоваться гостеприимством и налегла на все разом без удержу. Боясь обидеть хозяев, ела так, что за ушами трещало. Половину кастрюли борща, полную тарелку гречневой каши с дюжиной котлет, два десятка ватрушек и полный чайник чаю с банкой варенья уплела Фрося. Сказав, что перекусила слегка, достала из своей корзины кусок сала и буханку хлеба. Съев все до крошки, довольная и успокоенная, погладила себя по животу, сказав, что теперь сможет уснуть спокойно.

Егор, глядя на бабу, еще с час не мог прийти в себя от удивления, стоял, отвесив челюсть, и бормотал невнятно:

— Ну и Хрося! Сильна в пузе!

Баба даже не оглянулась на его «комплимент». Оглядев онемевшую от ужаса Серафиму, успокоила:

— Уж что-то, а пожрать я всегда любила! С самого мальства! У нас порода такая — в пузе плечистые. Зато и на работу злые! Это доподлинно всякой дворняге в нашей деревне ведомо. Коль я взялась косить, никто за мной не угонится. Да и как иначе, коли тятька вместо кобылы ставил к плугу. Рядом конь падал, не выдерживал, а я хоть бы хны!

Серафима в ужасе руками всплеснула. А Фрося продолжала:

— Знаете, у нас на всю Солнцевку одна- единственная машина имеется. Как застрянет в канаве, шофер — зараза окаянная, враз ко мне бегит, выручай, Ефросинья! Я его из всех канав вытаскивала одна! Мужики всей деревней тужатся до килы, а вытащить не могут! Хлипкие они у нас!

— У тебя семья имеется? — спросила старуха, опомнившись.

— Бабка есть! Старая совсем! Больше, считайте, никого!

— А муж, дети?

— Какой муж? Откуда ему взяться? Одна полдеревни мужуков в горсть сгребу и на край света закину! Ну где сыщу себе под стать? Одна мелкота, да пьянь с хворобой! За такого не по нутру идти замуж!

— Жеребца ей в женихи надо было! — опомнился Егор.

— А я и коня на спор поднимала. На плечах! После того ни один сват в избу не заглянул! Все мимо пробегали, пужались, чтоб не придержала ненароком! — хохотала Фроська так, что в шкафу звенела посуда.

— Что ж ты делала в своей Солнцевке? Где работала? — полюбопытствовала присмиревшая Антонина.

— Да уж куда только не пристраивала бабка! Поначалу на дойку! Дали мне первотелок целую группу. Тридцать штук. Все норовистые, никого к себе близко не подпускают. Лягаются, норовят рогами бока пропороть. Ну, эти выверты хороши не со мной. Я им не то соски, вымя чуть не с корнем пооборвала! Враз — по хребту кулаком. Корова — хрясь с копыт на настил. И лежит. Я ее дою, покуда в себя не пришла. Так их приучила, что едва появлялась на ферме, коровы, заслышав, сами на мослы валились. Разом. Председатель увидел, чуть не свихнулся. Ругать меня стал. Я пригрозила, что и его подою, старого быка! Он с перепугу в кормозапарник сиганул. Поверил. А на другой день прогнал меня с фермы.

— Боялся, что вымя ему оторвешь? — усмехнулся Егор. Фроська даже не оглянулась.

— Тогда бабка порешила из меня трактористку сделать. Выпросила в прицепщицы на маломощный колесный ХТЗ-7. Я как плюхнулась на сиденье плуга, трактор враз захлебнулся. Сорвался. И ни с места! Тракторист ко мне с заводной ручкой, поздоровкаться хотел. Я встала. Трактор с плугом из-под меня как рванул! Будто спятил. Я — за ним. Тракторист с заводной ручкой — за мной. До самой деревни бежали! А супротив правленья трактор в канаве задохнулся, я подскочила к нему, чтоб вытолкнуть. Тут председатель колхоза выскочил и орет: "Эй, Фроська! Не тронь трактор, тундра! Ты ему все кишки вытащишь! А это — техника! Уйди от нее, окаянная!.." Тут и тракторист подоспел. Глаза навыкате. Из задницы пена клочьями… И кричит председателю: "Забери, Иваныч, от меня эту кобылу! Куда хочешь ее всунь, но не ко мне! Она, зараза, сама с бульдозер!" Убрали в тот же день из мехпарка за нестандартный вес. Так и в приказе по колхозу прописал председатель. А бабка слезами изошлась, куда меня приткнуть? И привела к косарям. Там одни мужики. Ну, косить я умела завсегда. Не оплошала. Но когда стоги метать стали, тут оплошка случилась. Я целую скирду брала на вилы. Подаю наверх, а этот навильник никто поднять не может.

Поставили меня на стог. А я навильники вместе с мужиками на стог забрасывала. За фулюганство на покосе и оттуда выгнали.

— Какое хулиганство? Ну, соскочил бы с сена человека? Что такого? — удивилась Серафима.

— Оно так! Но я вилами одному мужику жопу пропорола ненароком! — созналась Фроська нехотя. — Вот тогда и вовсе меня никто в пару брать не захотел…

— А отец с матерью имеются у тебя? — встряла Нинка.

— Не бабка же меня на свет произвела. Имелись! И нынче здравствуют оба. Только порозь. Они еще в молодости шалили. Озорничали на покосе. Отец мой до девок шибко охочий был. Ну и словил мать в скирде. Та и пикнуть не успела, как стала бабой. Обрюхатил ее папашка — барбос шелудивый. Когда узнал, что она на сносях, от шалости своей отрекся. Мол, ни сном ни духом ничего не знаю и не виноват… Мать с позора хотела в петлю влезть. Да бабка не дала. Вытащила, отходила, родить велела, обещалась сама вырастить. Маманя и народила меня. А через год, когда я на свои ноги встала, уехала в Уренгой на заработки. Завербовалась. Там через полгода замуж ее взяли. И в деревню она больше не вернулась. Письма писала иногда. Из них я узнала, что имею сестру и брата, каких никогда не видела, кроме как на фотографиях. Маманя ездила на курорты. К нам не заглядывала.

— А отец твой? — удивился Егор.

— О! С ним конфуз! Он от меня отрекался, а порода шилом вылезла! Я вся в их род удалась. Мордастая, горластая! Каплю в каплю — Потаповы! Вторых таких по всему свету нет. Вот и отрекись, коль на меня как в зеркало смотрел. Вся деревня его срамить стала! У нас с ним все одинаково! И голоса, и морды! Оба пожрать любим! Коль сядем за стол вдвоем, уплетем все, что на зиму заготовлено целой ораве. Бабка, глядючи сколько сожрано, до конца года хворала. Но не в том дело! Папаня отрекался, пока я не стала выскакивать из хаты, и вся деревня назвала меня его портретом, а папаню — супостатом. Опомнился иль усовестился, но на Рождество Христово сам объявился. С гостинцами и подарками. Бабка тогда аж обоссалась со страху. Он с порога поздоровался: "Как ты тут, старая карга?! Не заморила голодом мое семя?! Где Фроська?" Я аккурат на печке лежала. Выкатилась оттуда, с лежанки, враз за кошелки вцепилась, какие папаня приволок. Пока он бабку успокаивал, я почти все умяла! Папаня порадовался, что здоровенькой расту. Навещал часто. Харчами помогал. Иногда к себе домой приводил. Учил делу. Когда меня с косарей погнали, он к себе забрал — на кузню молотобойцем, подручным его! Я враз двух мужиков сменила! Одна поспевала! — похвасталась баба.

— Ну и хрукт из тебя поспел, Хрося! — едко заметил Егор, невольно вдавившись в стул, заметив, что гостья встает. А та, подой

дя к окну, повернулась спиной к стеклу, на кухне сразу стало темно.

— Помню, как бабка привела меня в школу, в первый класс. В нашу Солнцевку учителя не хотели ехать на работу, потому мы в поселковую бегали за три версты. Бабка прознала, где первачки, и меня к ним в зад пристроила. Я стою, жду, когда всех нас поведут в класс. Гляжу — директор школы подходит и говорит мне: "Что это вы под школьницу нарядились? Забирайте детей, ведите в класс, начинайте урок!" Когда узнал, что мне семь лет, у него очки сами на лоб полезли! Учительница вблизях со мной стоять боялась. И двоек не ставила. Не хотела, чтоб осерчала на нее! — хохотала Фрося. — А когда папаня вздумал научить на коне ездить, жеребец, поняв, враз на землю лег и ни за что не встал, покуда я не ушла!

— Ох и повезло ему! Иначе бедная животина до сих пор ходила бы в гипсе! — посочувствовал, похвалил коня Егор.

— А что это вы, дядечка, все подковыриваете меня? Вы кто этому дому приходитесь? Эдакий заморенный, да худосочный! Уж не чахоточный ли часом? Иль кровями маетесь?

— Ты что? Охранела, Хрося? С чего это у меня — мужика бабья болезнь появится? — взвился Егор и, став перед громадной бабой кривобокою былинкой, сказал твердо: — Я тут хозяин! Будешь гадости говорить, вышвырну за дверь, на улицу! Я тебя сюда не звал!

— Чего зашелся, дядечка? Я ничего худого не имела в виду! — растерялась Фрося. — Вот и в нашей Солнцевке все подчистую му- жуки, такие же ерепенистые, шебутные! Как петухи! Все грозятся! Ругаются. А коснись работы, и никого вокруг!

— Что у тебя сегодня случилось? Что за беда? Отчего ревела? — перевела Антонина разговор на другую тему, видя, что Егор начал злиться уже всерьез.

— Меня еще бабка упреждала, что в Москве одно жулье живет. И папаня остерегал. Я ж позабыла их наказы. И рот раззявила на прилавки. Не враз приметила, что мне за пазуху мужик почти целиком влез. Хотела испросить, кого он там забыл? Достала его оттуда. А он мне ножиком по руке и оттуда. Вместе с деньгами, какие я завсегда в сиськах прятала. Ни копейки не осталось, ни гроша! Все, что за год заработала, разом спер! — взвыла баба так, что на ее голос сбежались все девки.

— Что ж ты его не поймала? — удивилась Нинка.

— Он в толпу сиганул и потерялся сразу! Уж очень мелкий был!

— Что ж теперь делать будешь?

— Мне в Солнцевку с пустыми руками вертаться нельзя. Бабка со свету сживет. Всю душу застрекочит. С дому сгонит насовсем!

— А что в Москве делать будешь? — усмехнулась Роза.

— Да, девки! На такую тундру во всем свете клиента не сыскать!

— Люди добрые! Помогите, бабы! Сгину! На все согласная! Только бы не вернуться в дом обкраденной!

— В нашем деле не потянешь! — заметила Нинка и рассказала гостье, чем теперь подрабатывают многие бабы. Та слушала, выпучив глаза.

— Тебе и это не подойдет. Не найдется желающих разделить участь коня, на каком хотела научиться ездить! — съязвила Роза.

— Чего? А чем ты красивше? — стала перед девкой, подбоченившись горой. Насупилась, нахмурилась и пообещала: — Чем я хуже? Коль вам не зазорно, мне тоже не срамно! Отобью всех мужуков! Вот увидите!

Егор, услышав такое, до ночи хохотал.

— Хроська! Пошли клиентов клеить! Ты будешь стопорить, я — деньги собирать. За ночь с полсотни тряхнем!

— Ты, дядечка, не смейся про меня. Если я раззлуюсь, это все! — говорила гостья.

Ее в тот же вечер назвали Тундрой. И девки, и хозяева не верили, что удастся Фроське прижиться в Москве. Но… Судьба всегда смеется над сомненьем. И уже на следующий день к Фроське, попавшей на Рижский рынок, пристали трое азербайджанцев.

Они увезли ее к себе на квартиру и не выпускали целую неделю. Натешившись вволю, дали денег, фруктов, привезли на такси к самому дому Егора. Дали ей номер телефона, попросив позвонить, как только отдохнет.

Фроська заволокла на кухню тяжеленные корзины с арбузами и виноградом, персиками и гранатами. Выволокла со дна корзины пару бутылок и коробку шоколада, сказала:

— Я не искала! Сами нашли! А уж мужуки, скажу вам, бабы, не то что наши деревенские! От этих цветами пахнет! Не то, как от солнцевских — за версту говном прет. И сами с себя культурные! С форсом! Видать, грамотные! В городах жили, на кине росли, на пальмах. Не то что мы — все под копной. И любим, и нарождаемся, и помираем! У них там море! Они говорили, что это — прорва воды, и вся она соленая! И какой же то болван так озорничал? Видать, в нашем сельпо всю соль скупил, а там выбросил в воду. У нас две зимы соли не было. А они ее дарма получили! Уж не знаю, может, и сбрехали они мне?

— Сколько они заплатили тебе? — поинтересовалась Роза.

Тундра достала доллары. Пятьсот. Умолчала о том, что в чулке

спрятала столько же.

— Теперь тебе в деревню вернуться можно! Вон сколько денег заработала!

— Ишь, какая глазастая! Мне в деревне год на кухне коптиться надо, чтоб столько собрать! А тут за неделю! И горб не гнула! Ни одного мозоля не набила! Разве что там? — глянула вниз. И, хихикнув, успокоила саму себя: — Недолгая морока!

Трясущейся рукой отдав Серафиме сто долларов, Фроська по

шла спать в отведенную ей комнату. Оттуда вскоре послышался такой храп, что двери на кухню пришлось закрыть.

— Вот тебе и Хрося! — усмехнулась Тоня.

— Похудела Тундра за неделю! Укатали джигиты! И бока, и щеки опали. Раньше юбка на заднице трещала. Теперь она ее на поясок взяла! — подметил Егор.

— Не пойму, что они в ней нашли, эти азербайджанцы? — удивлялась Нинка.

— Они толстых баб любят. Я об этом много раз слышала! — отозвалась Роза.

— Но она ж… тупая!

— Чудачка! В постели все бабы одинаковы. И умные, и глупые. Иные мужики даже предпочтение отдают дурам, не терпят умнее себя, не хотят с ними иметь дело. Дуры они послушны и покладисты, как подушка, с ними удобно и просто, себя на высоте, человеком чувствуют. Мозги можно запылить. Вот тебе или мне трудно это сделать. А Фросе рассказали о море, о пляжах, горах, она и развесила вареники! Доверчивая деревня! Ей все в новинку! Все в диковинку. Но и она когда-то оботрется.

Фрося не слышала пересудов и спала крепким сном усталой кобылы. Она проснулась утром. И, выйдя на кухню, поздоровалась со всеми.

Егор подвинул ей табуретку, но едва Тундра присела, та заскрипела, затрещала, зашаталась под бабой.

— Эй, Хрося! Пересядь на стул! — встревожился хозяин.

Фроська ела так, что девки удивлялись ее обжорству.

— Ну, Тундра, тебе саму себя дай Бог прокормить! У тебя не пузо — вагон-морозильник!

— Прорва! Так вся деревня говорила! Недаром меня ни на одну свадьбу не приглашали! Потому как одна за всю Солнцевку со свадебной жратвой управлюсь! Мне одной целое ведро самогону надо! Его всем мужикам — до горла набраться! Я к одним на свадьбу пришла! Нажралась, напилась, пошла плясать и на тебе, только топнула ногой — у них печка развалилась. Молодые — в слезы, зачем свадьбу испортила? Так ведь не хотела! Они после того две зимы бились, чтоб на ноги встать. И все меня винили, ровно я ихние харчи все пожрала на свадьбе! Да только брехали они все!

— Хрось! А у тебе в своей деревне был ухажер? — полюбопытствовал Егор.

— Дядечка! Я ж говорила! По нашей потаповской породе никого вблизях не водилось. Только вот такие, как ты. Ну что я с тобой делать стала б?

Егор поежился. Ему сразу неуютно и холодно стало у горячей печки.

— Был, конечно, и у меня свой голюба! Ох, и играл он на гар

мошке! Звонко да голосисто! Я его трехрядку из всех узнавала. Озорной у нее был смех, заливчатый! Да только не насмелилась ему про свою любовь выложить. Один раз только спела частушку, что полюбила гармониста, положила ему платочек на гармонь. А он на другой день аж на войну сбежал…

Девки, услышав такое, чуть со стульев не попадали, смеясь.

— Чего рыгочете? Он до сих пор не вернулся. Наверное, в свое счастье не поверил, — уставилась томно на кусок сала. И, съев его, добавила: — Ох, и бередил он мое сердечко! Все на кусочки изорвал…

Девки хотели посмеяться над неразделенной любовью Фроськи, но в это время кто-то постучал в дверь. Тоня пошла открывать. И вернулась на кухню бледная, поникшая. Следом за нею — трое мужиков:

— Давай, колись, бандерша, за навар! Не то устроим твоему курятнику банный день!

— Нет у меня денег, — заплакала баба.

— Не темни! Не то сами тряхнем всех! И то, что надыбаем, в по- ложняк возьмем! Доперло? — подошел вплотную к Антонине рослый, лохматый парень.

Егор встал со стула. Ухватил его за ножку, хотел замахнуться. Но второй гость приметил вовремя, поддел в подбородок кулаком, хозяин с воем отлетел в угол.

— Канай, падла! И не дергайся! — процедил ударивший сквозь зубы, обратившись к девкам, бросил презрительное: — Чего тут квохчете? Живо! Башли на кон! Не то всем тыквы свернем! Шустрите, курвы! — достал из-за пояса нож, двинулся к Нинке, та завизжала от страха.

Третий уже полез в шкафчик, где Серафима держала деньги на повседневные расходы. Найдя небольшую сумму, мужик выругался. Но деньги сунул в карман. Двое других били Тоньку, Егора.

— Сама выложишь! Или тебе мало? — откидывал бабу в углы носком ботинка, та кричала от боли.

Фроська не сразу поняла, что за люди пришли в дом, какие деньги хотят от хозяев. Не выдержала, когда услышала стон Серафимы. Ее прихватили за горло и били у плиты, головой о стену:

— Колись, плесень!

Фроська встала во весь свой рост. Кровь прихлынула к вискам. Случалось ей и раньше в своей деревне усмирять разбуянившихся мужиков, раскидывать дерущихся по сторонам. Но в ее Солнцевке никогда не били старух…

Фроська ухватила мужика за голову. Сдавила так, что тот взвыл от боли и страха, не понимая, как он оказался почти на потолке. Баба со всего размаху швырнула его на пол. И, не оглянувшись, двинулась на избивавшего Тоньку. Тот увлекся, не заметил случившегося. Тундра прижала его к стене, отшвырнув от женщины. Мужик не сразу сообразил. Фрося лишь слегка наступила ногой

на носки ботинок, и гость взвыл взахлеб, задыхаясь от боли. Он упал, крича и проклиная всех и вся. Фрося наступила второй ногой на промежность упавшего и едва успела откинуть руку третьего, бросившегося к ней с ножом, тот, звенькнув, улетел под стол. Тундра поперла на человека, в ужасе пятившегося в угол кухни.

— Сгинь, падла, — бормотал заикаясь. Рот его кривился, лицо стало белее стен.

Гость сделал нырок, пытаясь ускользнуть от Тундры и расправы. Но не получилось. Оказался загнанным в тесный угол. Оттуда он прошептал:

— Линяй, сука! Так и быть, тебя не тронем!

Фрося, рассмеявшись, схватила его за грудки, подняв высоко, к самой люстре. Она трясла его так, что голова мужика крутилась шариком, жалким, матерящимся.

— Сколько денег уволок у хозяйки? Ах ты, говно! — перехватила в другую руку, взяв мужика за ноги, трясла, как мешок. У того из карманов сыпались деньги.

— Девки, подбирайте на пряники! — веселилась Фроська, тряся мужика сильнее. Потом, когда деньги перестали падать, взяла за шиворот и, открыв двери, швырнула его от порога за ворота, вернулась к двоим другим.

— Ну что? Супостат окаянный! Еще видишь свет Божий? — повернула того, кому раздробила пах и ноги. Мужик лежал, сцепив зубы, говорить он не мог. Холодный пот заливал его лицо.

— Нажрался навек? А ну выкатывай отсель! — вышвырнула за ворота.

Последнего, лежавшего без сознания, не велела трогать Антонина. Она позвонила в милицию, и вскоре к ним пришел Вагин.

Участковый не удивился случившемуся, сказав, что его ребята не могут, не справляются с рэкетирами, каких с каждым днем становится все больше.

— Жрать людям стало нечего. Работы нет, да и тем, кто работает, зарплату не дают подолгу. А семьи надо содержать. Вот и решились кормильцы на разбой. Да что вы хотите, если милиции денег не дают? Недавно троих милиционеров выкинули из органов и отдали под суд за то, что подрабатывали рэкетом. Другие — наколы дают. И здесь без этого не обошлось! — подошел к мужику, валявшемуся на полу. — Кто его уделал? Егор? — оглянулся на хозяина, перемазанного, в крови. Он не мог встать на ноги, беспомощно шарил рукой по стене.

— Бедолага худосочная, глистик наш сушеный, гнидка заморенная, — жалела его Фрося, подняв на руки, как ребенка, и понесла в ванную — отмыть и переодеть.

Участковый увидел Тундру, к стене прижался, когда та проходила мимо. Дыханье придержал. И спросил Тоню:

— А это кто?

— Баба…

— Да неужель желающие имеются? Это же самоубийцей надо быть, чтоб с нею встретиться! Такой только в киллеры!

— Если б не она, всех бы покрошили сегодняшние налетчики!

— Еще бы! Эта бабочка не только банду, всю милицию перекрошит в своих лапах! Где ты ее сперла?

— На базаре встретила. Обокрали бабу.

— Обычное дело… Так ты и держи за вышибалу! Она не только налет, нас в дом не пустит! — отскочил торопливо, приметив возвращавшуюся Фроську.

— Те двое уже в воронке. Сейчас ребята и этого заберут. Он хоть живой? — оглянулся на Фроську не без содрогания.

— Пропердится к вечеру! — ответила та уверенно. И, спустив с рук Егора, легко, как перышко, подняла рэкетира, вынесла из дома, запихнула в руки оперативников.

— Теперь как за каменной стеной жить станешь! Слушок о твоей новой кокотке быстро расползется по городу. А кому взбредет башкой рисковать? — сказал Вагин, не решаясь задерживаться, поймав на себе недобрый взгляд Тундры.

— Спасибо тебе, Фрося! — благодарили бабу хозяева. А Егор даже в щеку поцеловал.

— Заступница наша! Сам Бог тебя послал! — велел Тоньке вернуть деньги, какие та отдала за квартиру.

Все бабы старались наперебой угождать Тундре. Ей несли конфеты и бананы, колбасу и пирожные, ананасы и яблоки. Но Фросю как заклинило. Она долгими часами не отходила от Егора. Парила, разминала, отпаивала молоком, какое покупала у соседей через дом. Она кутала мужика в полотняную простынь и массировала через нее, не давая шагу ступить самостоятельно, выхаживала, словно ребенка, выпаивая человека медом, алоэ.

Егора сначала злила забота Тундры. Он просил оставить его одного, дать отдых, выспаться. Но Фрося словно оглохла.

— Рано тебе, мышонок, на свои ноги вставать. Слабый покуда! Гля, как заносит? А ну иди ко мне на руки, голубочек мой ощипанный! Ты — мое солнышко! Не серчай! Я тебе блинков спекла, иди- ка вот сюда! Принесу зараз горяченьких, да с медом, со сметаной! Тут снедай! Не суйся на кухню к бабам! Они хорошему не научат. От нас едино — страм! А ты хочь какой-никакой, а мужик! — несла его в кресло, спеленутого в верблюжье одеяло.

Он крутил головой, отнекивался, ругался, но Фроська, не обращая внимания, запихивала ему в рот блины, мед, молоко.

Она сидела у его постели до поздней ночи. Сама носила в туалет, умывала. И, взяв на руки, выносила во двор, подышать свежим воздухом через толстый шерстяной шарф.

— Ефросинья! Не вкладывай в меня силы и душу. Ты добрая, отзывчивая, чуткая. Я не стою тебя! Я не могу ответить взаимностью на твою заботу. Не старайся! — пытался отдалить, отпугнуть бабу.

Та слушала и не слышала ничего. Она вернее родни берегла его и ухаживала так, словно Егор доводился кровным, самым близким человеком на всей земле.

— Фрося! Я даже в тюрьме сидел! На Сахалине! На самом севере! Целых восемь лет! — вздумал окончательно отпугнуть Тундру.

Баба и впрямь отпрянула. Всплеснула руками.

— Песка ты мой горемычный! Что ж молчал так долго? Тебе морковный сок надо пить, да печеных яблоков всякий день давать, то-то гляжу — ни кровинки в лице! А с чего — не поняла! — засуетилась Тундра.

Егор был сбит с толку, что это случилось с Фроськой? Чего она прилепилась к нему со своими заботами?

Отдыхал он, когда Тундра уходила к своим азербайджанцам. Тогда в доме становилось тихо. Все двери закрывались на засовы, а окна ставнями. Никто не решался выйти даже во двор, когда за окнами сгущались сумерки.

Ни Тоня с Серафимой, ни Егор с Алешкой не чувствовали себя уверенно, когда Ефросинья была в отлучке.

Случалось, она отсутствовала неделю или две. Потом появлялась в дверях с полными корзинками фруктов, цветов, вина. Привозила шербет с орехами, орехи в меду и в шоколаде, орехи подсоленные, халву, пахлаву, какая во рту таяла, виноград, гранаты, яблоки и горы разных конфет, печенья, сдобы.

Разгрузившись, спешила угостить Егора. Никогда не забывала справиться о его здоровье. И снова опекала его целыми днями, будто не проводила время с другими мужиками, о каких не вспоминала. Они проходили мимо души, видимо, не нуждались в ее тепле и заботе.

Но однажды заметил Егор жгучую тоску в глазах бабы и спросил о причине.

— Пасха скоро! У нас в Солнцевке в каждой избе ее отмечают. Господен день! Все в церкву идут на всенощную. И я ходила с бабкой вместе. Теперь она одна мается.

— Навести! Съезди к ней! Обрадуй старую! — предложил Егор.

— А ты как без меня один останешься?

— Ничего, обойдусь! — обрадовался мужик.

И Фрося вскоре собралась. Она битком загрузила багажник такси и, садясь в машину, пообещала скоро вернуться обратно.

Тундра никогда не ездила по своей деревне в машине. Теперь же она с гордостью оглядывала кособокую улочку, обсаженные сиренью и черемухой дома.

Вон из ворот выглянула любопытная старуха. Ладонь над глазами козырьком держит. Ей так хочется узнать первой, кто же это в деревню прикатил с таким форсом на машине? Узнала… Засеменила к дому Фроськи. Захотела первая увидеть девку, услышать новости, авось гостинец даст городской, внучат можно будет порадовать.

Фроська на этот случай целую корзину пряников купила. У дома попросила таксиста просигналить погромче, дать знак бабке. Но та не поняла, не ждала, не вышла на крыльцо встретить внучку, не выглянула в окно. И Фроська, ухватив тяжеленные сумки, корзины, чемоданы, отпустила таксиста, вошла в дом.

— Бабуля! — крикнула с порога.

Но никто не отозвался на зов. Лишь какой-то слабый звук послышался с лежанки русской печки. Фроська заглянула.

Худое, изможденное лицо старухи еле различила в темноте.

— Бабуля! Ты чего там завалялась?

— Хвораю! Помру скоро! Все просила Христа, чтоб свидеться мне с тобой перед кончиной. И вишь, смиловался Господь, привел тебя в дом. Исполнил последнее желание, — шамкала бабка едва слышно.

В двери стучали сельчане, просились в избу, поговорить, посмотреть на Фроську. Но та вышла к ним насупленная, злая.

— Чего приперлись? Где раньше были? Когда бабка заболела, никто не навестил? Куска хлеба не принесли! Живую душу заживо схоронили? Теперь налетели, что мухи на говно! Городских гостинцев захотелось всем? А за что? Разве вы — люди? — оттеснила всех от дверей во двор.

— Самим жрать нече!

— Сколь люду померло! Всех не доглядишь.

— А где сама моталась? Зачем старуху кинула? — упрекнул кто- то запоздало.

— Песья свора — не люди! — крикнула Фроська зло. И добавила: — Некогда мне с вами! Пошли прочь!

— Гля! Загордила наша кобыла! — рассмеялся старый конюх Ипполит.

Тундра окинула мужичонку злым взглядом. Тот со двора задом попятился на улицу.

— А мы смекнули, что и тебя нужда свернула в бараний рог, померла где-нибудь. Нынче всем лихо! Добра нет. Оно заблудилось. Единое горе по свету шляется! — вытирала слезящиеся глаза соседская бабка, стараясь примириться с Фроськой.

— Меня рано отпевать вздумала! Я еще поживу покуда! — прикрикнула Тундра. И сказала, перекрывая голоса: — Пошли все вон со двора! Покуда бабку на ноги не поставлю, никого в избу не впущу! — вернулась в дом и задернула занавески на окнах. х

Фроська первым делом затопила печь. Принесла воды, приготовила постель, вытащила с лежанки бабку. Умыла, причесала, на

кормила. Та от радости плакала, говорила торопливо, сбивчиво, тихо.

Тундра, слушая ее, убиралась в доме.

— Я все ждала тебя с города. Выглядывала на дорогу. Даже серед ночи выскакивала. Все чудился мне твой голос. Ровно зовешь меня. Ан ни во дворе, ни за воротами — никого. Тут и смекнула, может, замуж взяли, и не пускает тебя мужик, не разрешает навестить.

Фроська отмалчивалась.

— Так-то бы оно терпимо! Да по осени, когда картоху копала, дожди пошли. Я уже последние мешки, считай, с грязи выволокла. В избе картоху досушила. Хватило сил в погреб скинуть. А как стала мешки стирать, в глазах замельтешило. Все красным-красным сделалось. Упала возле корыта. Потом к ночи пить захотела. Встала, искры колесят в глазах. Зажгла керосинку. Кое-как чай согрела. С малиной испила. Потом еще. Утром тоже. Вроде ожила..

— Тебя никто не навещал?

— Э-э, детка ты моя! Кому я сдалась, старая качеля? Всяк в своей избе, что крот зарылся! Нынче что мы? Уже не колхоз. На работу не ходим. И пенсий не дают. Почтарка говорит, что у властей на нас денег нету — на жизнь! А вот хоронить — дарма обещался президент! Стало быть, на это мы заработали. А на хлеб — нет! — заплакала тихо. И жалобно добавила: — С семи годов в ентом хозяйстве маялась. В пять — на колоски ходила. Все до единого зерна сбирали. То еще при Сталине. Войну одюжили. Страхотищу енту. Но не голодовали, как ноне. И хлеб был. Нехай прятали его от партизанов, чтоб начисто не обобрали детву, но и самим было. С тошнотиков на тюрю перебивались, а выжили. Теперь без войны дохнем, как мухи. За енту зиму, гля, сколько ушло на тот свет? Почти полдеревни проводили. И я собралась следом…

— Бабуль! А че за тошнотики, про какие сказываешь? — спросила Фроська.

— Ой, детка! Это оладки с мороженой картохи. В нее мукицы малость всыпешь, соли и жарь на постном масле. Тогда их ели от нужды. Нынче, чтоб ты думала, заместо конфетов детям дают. Те и рады до беспамяти. Сытости нет от их, зато пузо полное. Ты, гля, что ни дитя — рахитик. Взрослым, старым того не перепадает…

Фроська вымыла полы, отскоблила каждую половицу. Протерла окна, обмела паутину, вытерла пыль, побелила печь. Она и не заметила, как наступили сумерки. И баба, согрев самовар, поставила его на стол, усадила бабку пить чай с пряниками.

Фроська засмотрелась на зарумянившееся лицо старухи, ожившие глаза, потеплевший голос, и не сразу услышала под окном крадущиеся шаги. Она насторожилась, когда за окном послышался хруст последних сосулек под ногой чужого человека.

Раньше Фроська мигом выскочила б на крыльцо, отворила бы дверь нараспашку. Но… Она пожила в доме Егора, где приучилась к осторожности. А потому, притушив лампу, унесла бабку на печку, сама неслышно вышла в сени. Прислушалась.

— Еще не спит. Ождать надо. Не то соседи вскочат, — услышала чей-то шепот на крыльце.

— Поддень крючок ножом и все тут! Кобыла нас не ждет. Тряхнем по башке, заберем башли и все! Никто не догадается. Смелей! Сколько тут топтаться?

— Говорю, обе не спят!

— Да тихо в избе! Шустри! — торопил второй.

— Давай дождемся, пока спать лягут. Глянь, керосинка горит,

— показался знакомым этот голос. Фроська, освоившись в темноте, верила и не верила своим ушам.

— Дай я открою! Чего топчешься? — не выдержал второй, подойдя к двери плотно.

— Тихо ты!

— Чего ссышь? — увидела лезвие ножа, подсунутое под крючок.

— Дверь на себя отожми! — услышала Фроська и в ту же секунду крючок выскочил из петли. В темноту коридора шагнули двое. Один шарил ручку двери, второй чиркал спичкой.

— Попались, падлы! — грохнуло над головами непрошенных гостей.

Фроська, ухватив мужиков за шкирки, стукнула головами друг о друга. И, придавив слегка за горло, осветила лица спичками. Оба были "под сажей". Баба содрала с лиц черные чулки. Узнала обоих. Закрыла до утра в пустующем свином катухе. Сама, вернувшись в избу, оделась наспех. Прошла всего два дома, гулко постучала в двери:

— Мотька! Живо выходи, стерва! Не прикидывайся! Знаю, что не спишь.

Когда на крыльцо вышла баба, Фроська двинулась на нее.

— Иди, погляди, сука, как я твово говнюка вешать стану! Ты его подбила убить нас за деньги! Ноне он у меня в свинячем катухе связанный лежит, без памяти! Мало было тебе мужука иметь, еще и в барынях жить захотела. А землю на погосте не грызла зубами?

— Фрося, смилуйся, отпусти дурака! Выпил он лишку, лихое и взбрело! — упала баба на колени.

— Не выпросишь ни хрена! Обещалась зашибить и зашибу до смерти! И его, и Семку! Обоих вздерну на воротах! Как воров, убивц, сучье семя!

— Меня бей! Его не тронь. Я ему про нужду все ухи прожужжала. Он и порешился с горя. Не с жиру!

— На водку сыскали?!

— Самогону маманя дала…

— Нашла, что дать, коли жрать нече? Ну, да ладно, бухой легче сдохнет! — хохотнула в темноту.

— Фрося! Молю! Забери корову! Скоро телиться будет. Только не тронь мужика!

— Дешево даешь! — бросила баба.

— Я ж вместе с сеном! Больше нет ничего, — бежала за Фроськой босиком по мерзлой земле, голося, уговаривая.

— Веди Семкиного отца! Во дворе ожду! — прикрикнула на Матрену.

— Ты их не повесишь? — дрогнуло в ответ.

— Живей беги! Торгуешься тут, стерва! — цыкнула на бабу зло. Та, припустила бегом по улице, спотыкаясь и падая в кромешной тьме.

Фроська ждала во дворе, негодуя молча. Ее бесило, что не в Москве — в своей Солнцевке, где родилась и выросла, не чужаки и не приезжие — свои сельчане хотели убить за деньги.

Баба вглядывалась в ночь, слушая, как спит деревня. Вот брехнула сонная собака, зашлась хриплым лаем. Это Мотька вошла во двор Ипполита. Стукнула в окно, позвала конюха. Тот отворил скрипучую дверь. Голосов не было слышно.

Фроська сжимает кулаки…

Семка, Семушка… Тот самый гармонист, какого так горячо и затаенно любила в молодости… Из-за него не спала много ночей, вздыхая и замирая от песен его гармошки. Он казался ей самым лучшим на всем свете.

Фроська неуклюже пыталась обратить на себя его внимание. Но… Парень если и видел ее, старался скорее обойти, не задерживался, не смотрел на нее.

— Эх, дурашка певучий, я б тебя, соколика, на руках носила б. Берегла б, как ясно солнышко. Век бы слушала голосок твой звонкий. Никакой беде не дала бы коснуться пшеничных твоих кудрей,

— говорила Фроська своей подушке, много раз залитой слезами.

Семка не слышал этих слов. Но Фроське казалось, что парень любит, но не решается, никак не насмелится подойти к ней. И ждала, ждала…

— Вот и дождалась, дура! Он никогда не любил. Завсегда бандюгой был! Потому на войну нанялся! Там убивцем сделался, вконец испортился! — вспоминает баба, как однажды увидела Семку за деревней. Тот пахал огород на коне, под плуг. Оставались две последние борозды. Но жеребец устал. Семен не давал ему отдохнуть, и животина заупрямилась, не пошла дальше. Семка вырвал из-за пояса кнут и стал стегать конягу жестоко, нещадно. Тот, останься силы, убежал бы вместе с плугом или залягал злого пахаря. Но… Тот все силы вымотал, и конь упал на передние, тяжело дыша в борозду.

Семка взвился, ему хотелось скорее вернуться в деревню. Но конь устал, и парень хотел поднять его через силу.

Кнут хлестко впивался в круп, бока. Конь жалобно ржал, будто просил о пощаде, но человек оглох от ярости.

— Сдохни, гад! — замахнулся, но не ударил, не смог, Фроська перехватила руку, сдавила в своей ладони, что в тисках.

— Охолонь! Чего буянишь? Дай роздых животине! Ить замордовал вконец! — выпрягла коня из плуга, отвела на край поля, пустила пастись, сама стала вместо жеребца, крикнула Семке: — Держи плуг, касатик!

Шутя прошла она оставшиеся пару борозд, жалея, что оказались короткими.

Семка тогда даже спасибо не сказал. Не предложил посидеть над оврагом в ивняке, передохнуть. Не нашел для Фроськи теплого слова.

— Ну и сильна ты! Чисто кобыла! Я, как тятька в коне откажет, тебя звать буду.

— Зови! — обрадовалась Фроська, даже не почуяв насмешки. Эти его слова она обдумала уже потом, когда Семка ушел на войну и она опять ждала его.

— Дождалась? Я ж говорила, что не повесит она их до нашего прихода! — хлопнула калиткой Мотька, вбегая во двор. Следом за нею показался старик-конюх.

— Отпущай мужуков! — подступил к Фроське.

— Чево! — сдавила того за грудки, придвинув к себе, сказала в самое лицо: — В милицию их отвезу! Пусть до смертушки засудят окаянных! В самый Сахалин упекут!

— А на что звала? — осклабился конюх.

— Чтоб простился ты со своим Семеном! Навсегда! В моих руках они! Что схочу, то и утворю над ими!

— Побойся Бога, Ефросинья! Ить они — живые души! Не след девке грех такой на себя брать!

— Им дозволено, а мне нет?

— Прости супостатов!

— Уж нет! Не спущу! Обещалась с обоих души вынуть, и выбью!

— рванулась к катуху.

— Ефросинья! Добром сказываю покуда! Иначе не быть миру меж нами! Горючими слезами зальешься не раз!

— Ищо ты, грозилка лишайная, промеж ног путаешься? — схватила старика за шиворот, посадила на ворота. — Кукарекай замес- то петуха! А я всему люду доложу, с чего ты на воротах объявился!

— сняла вожжи с забора, принялась привязывать конюха.

— Не фулюгань, Фроська! Иль навовсе в Москве стыд потеряла? Над стариком изголяешься!

— Фрось, он тебе супоросную свинью даст. Я — корову! Давай миром поладим, без позору! — просила Матрена.

— Ради детей отпусти! Не срами нас!

— За себя сказывай, чего за этого ручаешься. Ить молчит!

— Мы по дороге уговорились! Правда?

— Да, порешили промеж собой! — подтвердил старик с ворот.

Фроська опустила Ипполита на землю. Привела к катуху, выволокла оттуда непрошенных гостей:

— Вот они! Видите обоих? Покуда не приведете выкуп, не отдам! А промедлите — не взыщите с меня! Утворю, что хочу. И никто не указ!

Мотька пообещала мигом доставить Фроське корову и кинулась со двора к себе домой. Ипполит к себе засеменил. Фроська затолкала Мотькиного мужа в катух. А Семку принесла на крыльцо. Сама села рядом.

— Что ж ты, Семен, так опаскудился? Где наловчился своих убивать? Разве вот такого ждала я тебя в гости? Выглядывала, какие тропки топчешь? Ноженьки твои готова была целовать! Милей да краше тебя никого в свете не видела! А ты по душу мою пришел?

— Прости, Фрось, на войне много потеряно. И тепло, и сочувствие. Была кровь! Много. Ее лишь поначалу пугались. Она была невинной! А кто за нее ответит? Никто! Убивали не глядя! И в нас без промаха. У живых души поубивали. Что толку в жизни моей? Я все оставил на войне. Мне лучше бы не возвращаться с нее!

— Лучше б не ходил туда! — заметила баба коротко.

— Думал, там мужчиной стану! Ан калекой на душу вернулся.

— С чего бы так-то?

— Сама видишь! Ни работы, ни заработков, а жить на что? В доме пятеро голодных ртов! Одной картохой не заткнешь! Постного масла купить не на что! Ты прости меня! В голове помутилось. Совестно. Знаю, не забудешь того. Но и ты поймешь, с чего люд на лихое решается. Бабку на прошлой неделе паралич разбил. Недвижной стала. А в доме на лекарства нет. Жить опостылело! — жаловался Семка.

— Вот, забирай! — открыла ворота Мотька, загоняя во двор Фроськи корову. — Сено нынче привезем тебе! Отпущай мово мужика! — потребовала баба.

Фроська отпустила мужа Матрены, развязав веревки на руках и ногах. Тот, увидев корову, понял все. Подошел к воротам, понурив голову.

— Еще раз появишься вблизях, голову выдерну, змей проклятый! — кинула баба вслед.

— Вот и ты семью обобрала до нитки! У них одна надежда была на корову. Теперь чем детей кормить? Вовсе с голода опухнут к весне! — сказал Семка тихо.

— А что? Лучше было б его убить?

— Может, и лучше! Корова была б цела и одним ртом меньше! Детям больше досталось бы! — умолк грустно.

— Твой старик свинью обещался пригнать за тебя! Чтоб без сраму отпустила!

— Свинью? Она ж супоросная! Вся надежда на нее, что к весне поросятами разживемся, на ноги встанем! Если ее отдаст, как жить будем?

— Раньше надо было думать!

— Пощади, Фрось! Ну хочешь, я для тебя избу починю, дров наготовлю на три зимы, колодец во дворе выкопаю, поставлю новый забор вокруг огорода. Не отнимай последнее.

— Ладно! Разжалобил! Так и быть! Ступай со двора! Отгони корову Мотьке! И свою супоросную — оставь себе! Но все, что обещал, сполна справь! Иначе — словлю! — развязала Семку. И, закрыв за ним и коровой ворота, вернулась в избу.

Керосинка тускло высветила бабку. Спящая, она улыбалась блаженно, выпустив из ослабших пальцев обсосанный пряник.

Утром Фроська рассказала ей о случившемся. Не упустив ни одной детали, ни единого слова.

— Верно, Фрося, порешила, то не в благо, что из детских ртов отнято! Оно впрок не пойдет. Нехай детва не растет в слезах. Им хоть что-то оставаться должно…

Баба готовилась к Пасхе. Белила потолки, стены, красила окна, обмазывала печь. И все ждала, когда придет Семен к ней в дом помогать, как обещал… Но того не было…

— Они тож православные. К празднику готовятся, как все люди. Вот отметят, тогда придут. Не иначе! Кто ж, не управившись, бежит подмочь к соседу? Свою избу никто окромя хозяев не доглядит. С неделю ожди! — успокаивала бабка.

И Фроська верила ей. Кому ж еще знать сельчан?

Баба пекла куличи, делала Пасху, варила холодец, жарила котлеты, делала винегрет. А когда до праздника остался всего один день, пошла в сельпо купить пару бытолок вина, чтобы вместе с бабкой выпить за светлое Христово Воскресенье, поблагодарить Господа за все светлое, что было, испросить прощенья и милости.

В сельпо было полно народу. Сегодня в магазин даже свежий хлеб привезли, городские конфеты и печенье.

Деревенский люд пришел не столько купить, сколько поглазеть на всякие диковины, какие привезли кооператоры.

Пиво, водки, коньяки, ликеры, вина — свои и зарубежные — выстроились на прилавке, примагничивая взгляды мужиков.

Сыры, колбасы, ветчина, рулеты, импортные сосиски и куры, от них даже витрина вспотела.

— Батюшки! А это кто? — тыкала старуха пальцем в ананас.

— Гля! Какая юбка! На дитенка! А как дорога?

— Не на ребенка! Это юбка молодежная! Для девушек! — горланил усатый кооператор.

— Чево? Так ей полжопы не прикрыть!

— А зачем прятать прелести?

— А енто что за конфеты в коробке?

— То не конфеты, презервативы! — ухмылялся в лицо старухе, так и не понявшей, что же это за товар.

Фроська пробилась к прилавку, раздвинув сельчан в стороны. Купив кагора, хлеба, на выходе лицом к лицу столкнулась с Семкой. И, выдавив его из магазина на крыльцо, спросила насупясь:

— Когда обещанное сполнишь?

— Что? Какое обещанье?

— Какое на крыльце давал?

— Я там связанный лежал. В таком положении что хочешь наобещает любой. А я тебе ничего не должен! Никакого урона не причинил никому. И отстань от меня.

У Фроськи в глазах потемнело. Если бы не покупки, поймала б мужика за загривок, проучила бы его. Но он не стал ждать, когда баба опомнится и тут же шмыгнул за угол, заторопился по улице без оглядки.

Фроська пошла домой, чертыхаясь, костеря свою доверчивость и мужиков на чем свет стоит. Хотела выругать бабку за то, что сбила с толку. Но едва вошла, увидела старуху на коленях перед иконой, та молилась Христу за нее, Фроську. И прикусила язык. Когда же та встала с колен, рассказала ей о встрече в сельпо.

— Бог с ними, Ефросиньюшка! Прощай и тебе простится Господом! Не поминай лихом людское зло. Не умножай его. Со светлой душой отпусти обиду с сердца. И не попрекай своим добром. Не жалей о сделанном. Оно для детей. Они — ангелы Божьи. В одной деревне живем. Все вместе стоим перед Пасхой. Соблюдай заповеди и законы Божьи, чтоб свою душу спасти. Всех и каждого Господь видит. Он — судья и милостивец! Один на всех.

— Им можно все! Они никого и ничего не боятся! Душегубы! Почему их не видит Бог? — возмутилась баба.

— Погоди! Не гневайся! Всяк на виду! Не торопи наказанье и кару на их головы. Моли Бога, чтобы простил всех…

Фроська всегда любила свою бабку. Всегда и во всем советовалась с нею. Давно хотела рассказать, как жила в Москве и все не решалась, боялась, стыдилась бабки. Оттого вечерами, когда старуха садилась к самовару, старалась опередить ее вопросы о городе, сама расспрашивала бабку о давнем прошлом, пережитом и дорогом.

Но в этот вечер, подсев поближе к лампе, бабка успела спросить:

— А скажи-ка, Ефросиньюшка, где ты в городе пристроилась, кем работала?

Баба чаем поперхнулась. Пряник поперек горла встал.

— Что ответить? — думала лихорадочно.

Врать она не умела с детства. Сказать правду бабке не решалась.

А старуха ждала, глядя в глаза внучке. Сухонькая, маленькая, седая, совсем ослабшая. Но от ее вопроса и взгляда бросало в дрожь громадную Фроську.

— Ты чего молчишь? Аль язык сглотнула? Пошто не сказываешь?

— Зачем тебе про то знать? Живу, как все! Куда было деться? Хоть в петлю лезь!

— Какая петля тебя сдюжит? Что за лихо приключилось? — встревожилась бабка.

— Обокрали меня в тот день на базаре! Сама не знаю, как зазевалась! Без копейки осталась в чужом городе! — начала Фроська, заплакав от воспоминаний. — Побоялась воротиться с пустыми руками к тебе. Совестно стало. Хоть живьем на погост беги!

— Во! Дуреха моя! Да разве в деньгах счастье? Их нажить можно! Не издохли б с голоду! Ить главное в здравии! Когда его нет, ништо не в радость. Вот ты — здорова, оттого и счастье мое!

— Нет, бабуль! Не счастье, горе твое! Вот кто я теперь! — всхлипывала Фроська, размазав громадным кулаком слезы по лицу.

— Это пошто? Какое горе?

— Привелось мне гулящей стать. Чтоб хоть как-то воротить украденное и домой уехать.

Бабка рот открыла, не верилось в услышанное. Кто б чужой сказал, каталкой огладила, тут же сама Фроська созналась. А о себе кто соврет?

— Ты с мужиками путаешься? За деньги? — ухватилась старуха за стол.

— А что? Даром лучше? На что я все это купила? Без денег кто даст? Только сдохнуть! — рассказала о доме Тоньки, о бабах, Серафиме и Егоре, об азербайджанцах с Рижского рынка и о рэкетирах.

Бабка слушала, смеясь и плача, ругая и хваля, жалея сироту, какая по неразумению попала в город, как в омут, и он засосал ее в свою трясину.

— Сказываешь, нынче это не срамно? А в наше время за такое кнутами, камнями побивали, сгоняли с дома, из деревни. Отрекались от таких и семья, и весь люд! Всем миром заразу ту выковыривали из деревень. Нынче, получается, в уваженьи разврат стал?

— Ни одна работа не оплачивается нынче! По многу месяцев не дают получки и пенсии! И только мы не живем без денег. Все за наличные!

— А те, кто платит, где берут?

— Торгуют! Во всяком случае, мои клиенты платят чистыми деньгами! Это доподлинно знаю!

— Грешно живешь, Фроська!

— А сдохнуть лучше было б?

— Все растеряла! Ан взамен ничего не сыскала! Не то жаль, что бабой сделалась! А то, что не видать тебе семьи, а мне — детей твоих! Кому нужна гулящая? А я так хотела на твою детву глянуть! Жила той сказкой. Ан ныне нет ее у меня. Стало быть, и не нужна вовсе! Ни к чему мне жизнь. Ты в ней уже без меня сама обойдешься!

— подошла к лежанке и долго молчала, не разговаривала, не отвечала на вопросы Фроськи…

— Бабуль, зачем терзаешь? — встала перед лежанкой горестным стогом. И тут же на ее спину опустилась каталка.

— Слава Богу! Простила! — просияла Фроська. И полезла к бабке на печь, поговорить, послушать старую, как когда-то в детстве…

— Не от нужды нонче люд мается, от безбожья, от неверия, от грехов своих, — говорила старуха Фроське. — То давно было. Затужила я, когда твоя маманя испозорилась и в петлю полезла от срама. Я жизнь возненавидела. Ну кому она сдалась с дитем? В деревне девок пруд пруди. А ей куда деваться? Но и жаль. Своя! Горемычная! И вот так-то встала я перед иконой на колени, молилась весь день. А под вечер, как нынче с тобой, на лежанку легли вдвоем и уснули. Одолел меня сон. И вижу, что забрела я в какое-то место, где никогда не бывала. Вокруг горы высокие, а я сама не пойму, где оказалась. Навроде песок под ногами, кустишки мелкие, колючие. Едва огляделась, вижу свет столбом стоит. Я переполохалась, приметила, что этот столб ко мне двигается. Упала на землю со страха, поняла, что перед Господом нахожусь. Голову поднять жутко и начала молиться. Тут слышу голос, повелевший встать. Я поднялась. Вижу лестница. Пороги. От самой земли вверх идут. И мне приказывают подняться по тем ступеням. Я стала подниматься. Порогов пять одолела, да вдруг приметила, что лестница эта, по какой иду, ни на чем не держится. Нет у ней опоры. И стало страшно подниматься выше, а что, как упаду? Ведь расшибусь! Только подумала, впрямь упала на песок. И слышу голос: "Такова вера твоя!" Не могла я спать дольше. Тут же всполошилась. И поняла: Господь велел мне подняться вверх по ступеням. А я усомнилась в силе его. За то и поплатилась. Так оно завсегда было! Считаем, что от нас судьба зависит, мы ее, как коня в узде, держим. Ан нет. Все от Бога! Наши лишь грехи! От них страдаем. Взбудила я маманьку твою, повелела родить дитя. И она послушалась. Ох, и натерпелись мы с ней пересудов, пока она на сносях ходила. А как ты народилась, все умолкли. Говорить стало не об чем. Сама показала, кто отец! Не беда, что родила! Горе было б, если вздумали б сгубить тебя! И вишь, Бог увидел! Мамка взамуж вышла. А и ты взросла! Когда к Господу человек сердце поворотит, помощь получит. Я после того сна со сту

пенями все боюсь оступиться. И тебе сказываю к Богу обратиться за помощью. Он всех видит!

— Бабуль! А почему тятьку не наказал Господь? Признать ему пришлось меня поневоле. Но отцом так и не стал.

— Погоди, внученька! Его горе завсегда караулит! Ить жена бесплодной оказалась у него! Ну, нынче радуются, мол, забот нет! Только ты не верь в этот смех сквозь слезы. Ить и они знают, что будет с ними, когда придет старость? Она за все спросит с каждого. Рад будет воротить прошлое, да не в силах. И твое сердце к нему не повернется, не признает родителя. Запоздал он… Упустил.

— Бабуль! А ведь я Семку по молодости любила крепко! — созналась Фроська.

— Знаю про то!

— Как? Откуда? — удивилась баба.

— Видела, как в окно его выглядывала. Щеки маками цвели! Да не твой он! Не стать Семке твоим суженым.

— А почем знала?

— Кобель он завзятый! Все сеновалы извалял с бабами, девками. Нет в нем сурьезности! Такого и в постели каталкой надо гладить.

— Бабуль, а как думаешь, Егорка, ну тот, что в Москве, у кого я на постое живу, женится на мне?

— Не рви душу впустую! Без нужды ты ему! В няньках может и держал бы! Но что за жизнь у тебя будет без любви и тепла? Он не полюбит. А чуть что, в попреках утопит. Слабые — все злопамятные.

— Выходит, не повезло опять? — загрустила Фроська.

— Послушай, что я проскажу тебе. Уж и не знаю, сколь правды, сама тех людей не видела, но слышала много, — пожевала бабка губами, словно вспоминая давнее, полузабытое. — При помещике в нашей Солнцевке лесов много водилось, сады росли до самой реки. А на взгорке, где школа, именье стояло! Ах и домина, сказывают, был! В него всю деревню заселить можно! Громадный да белый весь. А у помещика имелись три дочки и сын. Молодой хозяин редко в деревне нашей бывал. Все по заграницам мотался, при царском дворе. Зато девки часто отца навещали. Двое в гимназии учились. А младшенькая неразлучно с отцом жила. В утеху ему. Да и то, правду молвить, пригожая девица из себя, и ласковая, и добрая — чисто солнышко ясное. Любили ее в деревне и стар и млад. Она каждого по имени помнила, не гляди, что барынька! Вон наш председатель колхоза за двадцать лет не сумел всех припомнить, потому как редко трезвым был. А эта даже детву малую по имечку величала. Уже взрослеть она стала в невестин возраст. Помещик наш решил жениха ей приглядеть, и на Рождество Христово пригласил соседей, таких же, как и сам помещиков вместе с детьми. Те приехали со взрослыми сыновьями, разнаряженные, веселые да сытые. Ох, и знатную пирушку закатил тогда барин. Вся прислуга с ног посбивалась. Скоморохи да певчие до утра гостей веселили. Плясала вся деревня. Барина любили. Всяк с кожи выскакивал, чтоб угодить гостям. И был серед наших ребят один, Иванушкой величался. Пригожий да смирный. Ладный человек. Кудри до плеч — золотистые. Глаза — синей небушка. Улыбнется, ровно солнышко из тучи выглянуло. А уж как работать умел молодец! Косить станет — залюбуешься! Пахать возьмется — поле загляденье! Жил он с матерью. Отец его в извозе молодым помер. Простыл крепко. Иванушка тогда малым был. Не запомнил тятьку. Но мать пуще жизни берег. Она, не гляди, что смолоду вдовой осталась, в другой раз взамуж не пошла. Об сыне пеклась, не схотела забидеть отчимом. Хотя сваты часто к ней наведывались. Сурьезной была баба. Ни чета другим. Так-то и жили они с Иванушкой вдвоем немало годов. Взрастая, молодец избу выправил. Из кособокой, слепой хатенки дом поставил. Всем на загляденье. Крепкий да пригожий. С резными ставнями, с дубовыми воротами. На крыльце — кружева из дерева. Во дворе свой колодец да банька. В хлеву — скотина всякая! На Ивана все девицы заглядывались, вздыхали! Многим мечталось сделаться молодой хозяйкой! Да сердце молодца оставалось к им холодным. Глянулась ему лишь единая — меньшая дочка барина. Он по ей сохнуть стал. Никто про это не разумел. Но однажды встретил он девицу в саду яблоневом. И просказал про свою любовь. Узнал, что и ей он по сердцу пришелся. Шибко боялась родителя. И на той пирушке не веселилась девица. А и молодец тосковал. Приметил, как соседский помещик сватает его любимую. Сговаривается с ее отцом про приданое. Хвалится доходами, угодьями. Оно и впрямь богатый был. Конечно, этой девицы много старше. Годков на двадцать. Чуть моложе самого отца. Но в те времена на разницу эту никто не глядел.

— А чего он до тех пор не женился? — удивилась Фроська.

— Все мужики считали зазорным для себя заводить семью раньше сорока годов! Особливо — богатые! Им перебеситься нужно было! Втай по бабам бегали! А женились на молоденьких, чтоб весь остаток жизни любоваться ею! Кому сдалась старая баба? Никто не хотел жить под единой крышей с кикиморой, на какую глянешь — и все на свете опостылет. Другое дело — молодайка! Эта и в старике молодца расшевелит…

— А ты у меня озорная! — рассмеялась Фроська.

— Сущую правду сказываю, — отмахнулась бабка и продолжила: — Приметила сговор и Аринушка, так девицу величали. Вовсе закручинилась. Люд вокруг веселится, она чуть не плачет. Отец ее, ровно ослеп, не видит горя чада своего. И с соседом, какого в зятья наметил, веселился все Рождество. На последнем дне порешился обручить с ним свою дочь, даже не испросив ее согласия. Знал: завсегда покорится его воле, не ослушается слова родительского.

— Во, змей! — досадовала Фрося, ворочаясь на лежанке раздосадованной горой.

— Да только Аринушка не выдержала. И перед последним днем заявилась к отцу, упала в ноженьки. Умоляла со слезами родителя не отдавать замуж за соседского барина. Призналась, что любит Иванушку, что он ей — жизни милей! Просила сжалиться, не губить. Но барин озлился! Ударил дочь, повелев одуматься: "За холопа собралась? Честь и имя опорочить вздумала? Иль запамятовала, чьих ты кровей?!" Повелел не выпускать дочь из светлицы. Аринушка слезами горючими зашлась. А барин ни о чем знать не хочет. Иванушку — в рекруты в один день отправил. Не глянул, что единый сын у матери. И порешил после Пасхи обвенчать свою дочь с соседским помещиком. Когда повезли их под венец, на Аринушке лице не было. Будто с самою смертушкой обвенчаться собралась. Ни кровинки в лице не осталось…

— Бедная! Уж я бы на ее месте такому тятьке голову откусила! — распереживалась Фроська.

— Встали они под венец в церкви. Начали их венчать. И батюшка испросил у Арины, как полагается: "Своею ли волей, раба Божия, идешь замуж за раба Прокофия?" Арина глянула на икону Богоматери и ответствует: "Нет, батюшка! Не своею волей, а по принужденью родительскому! Мне это замужество лютей смертуш- ки…" И перекрестилась в подтвержденье. У святого отца чуть кадило из рук не выпало. Прекратил венчать. А барин, озлившись, повелел девицу увезти в монастырь. Навсегда! До конца жизни! И здесь же, в церкви, от нее отрекся…

— Во, ирод окаянный!

— Аринушка, услышав слово родительское, обрадовалась! С легким сердцем наказанье приняла. Сочла его за избавленье от мук. Отказалась домой воротиться. И прямо с церкви в монастырь пошла.

— А отец? Родитель ее не одумался? — ахнула Фроська, выронив из-за щеки недогрызенный леденец.

— Вслед проклял! Уехал в карете в деревню, даже не оглянувшись. Аринушка постриглась в послушницы и обрела покой в Господе.

— А Иванушка как?

— В ту пору война шла с пруссаками. Иван на ней шибко отличился перед государем и тот пожаловал ему окромя Георгия две деревни. И содержание от казны до самой смертушки. К тому времени наш барин совсем спился. Стал в карты на деньги играть. Спустил Солнцевку, Загорское. От него не то что соседи-баре, свои дети отворотились навовсе, как от чумы. Деревенский люд им требовал. Будто проклятье, какое вслед Арине послал, самого настигло. Кто- то с сердобольных иногда подкармливал его, давал ночлег. Но…

Тут же с этим благодетелем беды приключались. Выходило, не всякая милость — впрок. И выгоняли бывшего барина за ворота даже из богодельни. Скитался он бездомным псом годов пять. Навовсе испаскудился и вид человеческий потерял. А на шестом году верта- ется Иванушка хозяином Солнцевки, Георгиевским кавалером, видит в канаве мужик валяется. Повелел вознице остановить коней. Узнать, кто это из солнцевских мужиков так набрался? Глядь, а это бывший барин. Лежит, лыка не вяжет. Иванушка повелел его уложить в бричку и привез окаянного в деревню. Повелел отмыть, от вошей сбавить, в одежу новую одеть, накормить. И когда все справили, сказал привесть его перед глаза нового барина. Так и сполни- ли. Усадили супротив. Иванушка за те годы, что минули, лишь в плечах раздался и ростом выше стал. Ну чисто Еруслан! Богатырь

— не молодец! Он и спрашивает бывшего барина: "Что приключилось с тобой, что позабыл про кровя и породу свою?! Отчего худче анчихриста сделался, по канавам и обочинам живешь? Пошто лишился всего в свете? Ить за свое звание дочь в монастырь согнал, меня в рекруты. Думал, загину, не ворочусь вживе? Я вот, хочь и в холопах родился, барином сделался! Не пропал на службе у государя! Верой и правдой ему служил. Как и тебе! Только он приметил и наградил, а ты… Смерти моей хотел! Ан жив я! Вот только едино горе — матушка меня не дождалась. Померла в одиночестве с горя." "Прости меня, Ваня! За все горести не поминай лихом. Уж и так я наказан самим Господом! За то, что плохим родителем был. Все отнято у меня! Все меж пальцев упустил. И что толку в бывшем званьи моем? Подзаборным псом издохну где-нибудь! Об одном тебя молю! Когда помру, пусть схоронят меня рядом с женой! На семейном погосте! Где все мои! Чтоб не лечь мне рядом с бродягами, как безродному! И если жива моя Аринушка, да благословит вас Бог, прощенья у ней хочу вымолить. За все прошлое."

— Очухался, змей! — выдохнула Фроська, предвкушая счастливый финал.

— На другой день Иванушка в монастырь отправился за своею невестой. С тех пор, как разлучил их родитель, много годков утекло. Постучал он в ворота монастырские, попросился к игуменье. Та Георгиевского кавалера с радостью приняла. Обсказал ей наш богатырь, зачем сюда пожаловал. Та, слушая, печальной сделалась. Позвала послушницу, велела ей принести письмо. Та мигом сполнила. Игуменья передала его в руки Иванушки. "А где Аринушка?" — не понял молодец-"Прочти письмо! В нем все! Все ответы имеются. На каждый вопрос. Арина в прошлую зиму к Господу ушла. А перед тем это письмо написала. И просила, коли кто-нибудь о ней вспомянет и придет навестить, передать письмецо всем, кому оно назначено. Мы ее просьбу выполнили. Хорошая была монахиня. Кроткая, добрая! Такие у Господа в раю живут! Царствие ей небесное! Хорошей женой была бы она! Но не судьба! Может, ей больше всех повезло!.." Воротился Иванушка в Солнцевку опечаленный. Порешил письмо невесты вместе с ее отцом прочесть. Ить неграмотный был. А барин, знамо дело, даже по-заграничному брехал востро. Вот так-то, воротившись в Солнцевку уже под вечер, повелел привести Арининого родителя. Ему в руки дал письмо Иванушка, просил прочесть, не сказав, от кого оно и кому назначено. Барин тож недо- кумекал. И начал читать: "Это письмо к вам, живым, попадет, когда меня средь вас уже не будет! Я покину этот мир, простив всех, и моля прощения у каждого, кого обидела! Прости меня, папенька, что ослушалась, не подчинилась твоей воле и предпочла подневольному замужеству — монастырь. Тут я была счастлива средь монахинь, заменивших мне семью. Я молила Бога о прощеньи для тебя и каялась в своих грехах. Я знаю, огорчила тебя! Но на целом свете никто не любил и не дорожил тобою больше меня! Я — перед Господом! И не лгу тебе! Ты был мне и отцом, и матерью, другом и советчиком, самым лучшим не земле. Но ты не любил меня! Я это поняла уже в церкви, когда отрекался и проклял! Любимых не клянут! Дети даются родителям не для выгоды, а в радость, в опеку при старости! Ты предпочел свою выгоду. Не думал о будущем! Я не упрекаю! Боже упаси от греха! Но скажи, отец мой, кто любил тебя в эти годы? Неужели ни разу не вспомнил, не пожалел о содеянном? Я просила Господа спасти и сохранить тебя. Все горькое позади! Не обессудь за напоминание! Это лишь слабый отголосок прошлого, которого уже нет. Как нет и меня! Я думаю, когда нам доведется встретиться, мы будем рады тому счастью вновь обрести друг друга, чтобы никогда не разлучаться и жить, греясь душевным пониманием и теплом друг друга. Я и теперь бесконечно люблю тебя. И не сердись, не менее люблю Иванушку! Его образ всегда со мной. В горестях и в радостях просила Господа уберечь любимого от лихой смерти, от горя и бед! Он жил моей мечтой и счастьем, моею радостью и смехом! Я, не задумываясь, загородила бы его собою на войне. Спасибо ему, что он был в моей жизни. Я любила его всегда и ухожу из мира с любовью к нему! Уж если суждено будет мне родиться вновь, я хотела бы хоть в следующей жизни стать его женой, коль в этой не повезло! Я была счастлива, покуда была любима! И, уходя, прошу: Господи, умножь, убереги на земле любовь!

По щекам Фроськи текли слезы.

— А что дальше? — обидчиво затеребила умолкшую бабку.

— Что дале? Прочел барин письмо! Как-то просиял весь. Улыбнулся. И молвил: "Теперь можно помереть, простила дочь!" С этими словами и отошел. Врачи сказывали, не перенес он прочтенного. Паралик его ударил. Так и помер в кресле. Доказал, что кровями все ж остался в баринах. Вот и поспешил за Аринушкой, чтоб та долго не ждала.

— А Иван как?

— Он с деревни уехал на службу к государю. Не схотел в Солн- цевке остаться. Память допекала. Сказывали видевшие его, навроде в большие чины выбился. Но… Погиб на войне с турками. За свое Отечество. А может, искал у жизни смерти. Иль нет в ей проку, когда в сердце могильный холод и нет любви ни к кому… Вот тут-то и вспомнится, как молилась девица Господу за любовь на земле. У кого ее нет, тот не живет в свете…

— Спасибо, бабуль, — тихо проговорила Фроська, задумавшись о чем-то своем.

Она еще долго сидела у окна, отвернувшись, молча. Вытирала со щек стыдые слезы. То ли Арину жалела, то ли себя…

Перед Пасхой Фроська вместе с бабкой истопили баньку.

— Вот и попарюсь напослед! Потри мне спину хорошенько. Вдругорядь не доведется. А и на что лишняя морока? Вот так и положишь меня. Черный сарафан надень, да голубую кофту, какую я сама вышила. Платок кашемировый не надо. Простым подвяжешь. И новые обувки без нужды. Мои старые, что любила, сандали, их надень. Иначе выкинешь или сожгешь…

— Бабуль! Зачем пустое городишь? Нам жить надо! Я с тобой останусь. Уже порешила. Ни на шаг с деревни!

— Вот дуреха! Да разве можешь кончину не допустить? Иль она тебя спросится? — рассмеялась бабка тихо. — Мне смертушка — подруга закадычная! Ее сгонять не след! Давно ожидаю! Чую! За порогом стоит. Уйдем мы с ей об руку, навовсе! Как полагается! Она дороженьку укажет верную. К самому Господу нашему! Там, в грехах покаявшись, вымолю дозволенья на встречу с сродственниками. Может, навовсе оставит с ними Всевышний?

— Баб? А я как? Меня на кого кидаешь, ведь неразумная покуда? Не взросла! Нешто не жаль вовсе? — обиделась Фроська и, громко засопев, отодвинулась.

— Ох, Фрося моя, бедолага горькая! Да оно кажному свое времечко отведено на земле! Нету вечных! Жаль мне тебя или нет, одному Богу ведомо! Но… приходит мой час! Ты не сетуй! Ить к Отцу Небесному ухожу! Зачем удержать хочешь? Нынче я всем без надобности. И ты уже взросла! Что умишка маловато, так это мне не поправить. Так Бог отмерял тебе. Видать, большего не стребуется. И не сетуй. А когда помру, не реви по мне! Воспрещаю! Светло проводи, помолясь за меня! На погосте долго не сиди. Не держи мою душу на цепи. Не вой вслед! Ибо не смерти я боюсь. А твово завтра! Нешто появишься перед Богом вся в грехах, что барбос в блохах?

— Я без тебя пропаду! Не помирай! — хлюпала баба носом.

— Нынче не отойду! Я еще услышу звон колоколов, какие споют "Христос Воскресе!" В такой день не умирают!

— Тебе вовсе нельзя помирать!

— Когда отзвонят колокола церкви заутреннюю, а деревенский люд, выйдя к освященным куличам, заспешит к разговенью, вот тогда и я тебя встречу! А теперь не валяйся, собирайся на всенощную! Тебе есть чего просить у Господа! Он увидит и благословит. Ты только отвори Ему душу. Настежь, как окна в доме по весне… — смотрела бабка на сборы внучки, успокоенной обещанием встретить со службы.

Фроська шла в церковь, неся две корзинки с куличами, Пасхой, крашеными яйцами, колбасой, рыбой. Не забыла пакетик соли. Все это нужно было освятить в церкви после заутренней. А уж потом сесть с бабкой за стол, разговеться, порадоваться празднику.

Не только Фроська, весь деревенский люд спешил в церковь с узелками, кошелками, сумками. Мужики и бабы, старики и дети, торопясь друг за дружкой шли, заслышав колокольный звон.

В церкви уже собралось полдеревни, когда Ефросинья, войдя, перекрестилась на образа и встала поближе к бабам. Она усердно молилась, глядя на яркий свет множества свечей.

Слушая молитвы хора, пела в лад, не замечая, как бегут слезы по лицу.

— Господи, прости и меня, грешную! — просила баба, вымаливая здоровья бабке, прося себе вразумления.

— Господи, помилуй! — запел хор и вся деревня поддержала молитву.

— Отче наш! Сущий на небесах! Да святится имя Твое! — повторяла Фроська вслед за священниками. Ей было хорошо и легко, словно за порогом церкви оставила все заботы и беды, все прошлые неприятности и тревоги о будущем. Ей показалось, что сам Господь улыбается, глядя на нее, а значит, простил, отпустил грехи.

— Помоги мне, Боже! Подари жизнь достойную! Чтоб, не стыдясь себя, идти судьбою, указанной Тобой! — просила баба. Она молилась до утра, не передохнув, не присев на лавочке у церкви.

Дождавшись освящения принесенного и благословения священника, ушла, лишь когда служба закончилась.

Христосовалась с селянами, одаривая пряниками, конфетами, получая взамен крашеные яйца, куличи.

— Прости меня, Ефросинья! Ради Христа! — подошел муж Мотьки.

И сказал, что после Пасхи придет к ней сам, выкопает колодезь.

Фроська не восприняла всерьез, не поверила человеку, простив случившееся, дала ему крашеное яйцо, поздравила с праздником и свернула к своему дому.

— Бабуль! Христос Воскрес! — шумнула от самого порога и позвала: — Ходи к столу, разговляться станем!

Но в доме было тихо. Ни шороха, ни голоса, ни шагов…

— Бабуль, хватит спать! — поставила корзины Фроська и, ски

нув сапоги, прошла к печке, заглянула на лежанку — там пусто. Баба оглянулась и тут же увидела бабку. Та лежала на лавке спокойная, тихая, едва приметная морщинка прорезала лоб, губы улыбались, глаза были открыты, смотрели в потолок.

— Ну что лежишь? Пошли к столу! — взяла за руку и почувствовала леденящий холод.

— Бабуля! Так как же это? Ведь обещалась дождаться, встретить! — укорила Фроська бабку, все еще не веря в случившееся. Только теперь приметила, что бабка одета так, как велела обрядить себя в последний путь.

— Что ж ты утворила? На кого меня бросила, горемычную?! — взвыла Фроська, упав на колени перед покойной. — Родимая ты моя! Иль я повинна в кончине твоей? Добавила горечь и срам на голову и душу тебе! Как отмолю нынче этот грех? Как очиститься перед тобой, что даже отойти при мне не схотела? Потребовала! Сама отмучилась! А я как теперь жить стану? В стыде пред памятью твоей! На что порешиться нынче, родимая, надоумь! — выла на всю избу, в окна которой уже заглядывали любопытные сельчане.

Осмелев, тихо вошли в дом старухи, перекрестившись, стали тенями за спиной Фроськи, молились, вытирая слезы, за упокой усопшей.

Вскоре изба была полна народа. Во дворе трое мужиков ладили гроб и крест в изголовье. Бабы — соседи, выведя Фроську во двор, предложили свою помощь в подготовке поминок.

Баба, плохо соображая, дала им продукты, деньги на вино и водку, оплатила предстоящую работу могильщиков.

— Побудь на воздухе! Успокойся! Охолонь! Не рви душу! Тем не воротишь. Все смертны! Вона сколько уже ушло! Едино поминки отмечали. Свадеб и родин давно нет! Ты не первая и не последняя! Одно неведомо — кто следующий помрет? — говорили бабы.

— Угомонись! Бабка твоя легко отошла. Без мук, без горя! Не с голоду иль с холоду — от старости! В своем доме, при тебе. И схоронена, и помянута, и отпета будет. Легко ей станет на небесах! Я б помечтал так отойти. Да не выйдет. Один в свете, как шиш, остался. Некому даже поплакать. А и тебе уже обсохнуть пора. Будет дудеть на всю губерню! Дай бабку в гроб уложить! Взавтра схороним. Нельзя доле держать в избе. Не то сама свихнешься! — увел Фроську от бабки сухонький дедок.

После похорон и поминок Фроська осталась совсем одна в пустой избе. Ее больше никто не ждал, не окликал и не любил. Баба сидела у окна, где еще совсем недавно она разговаривала с бабкой, делилась своими заботами, строила какие-то планы на будущее. Теперь ничего не было нужно. Все опостылело. Все валилось из рук.

Фроська сама себе показалась жалкой козявкой, раздавленной горем.

И вдруг она услышала звон колоколов.

Над деревней, над всей землей звенели малиновые перезвоны Пасхи.

Люди снова шли в церковь, очиститься от грехов, забот и горя. Шли с твердой уверенностью, что даже лютые холода не вечны. И в каждой судьбе наступает новая весна, подаренная Богом. Только нужно верить, не потерять свою мечту и она обязательно сбудется.

Малиновый звон радости плыл над Солнцевкой, стуча в каждый дом, в каждое сердце и душу.

Никто из деревенских не видел, как покидала Фроська свою избу. Как вся в черном, словно смерть, пришла проститься с погостом и, став на колени перед могилой, сказала тихо, но твердо:

— Прости, бабуля! Кажется дошло, что делать надобно! Ухожу в монастырь. Навовсе. Пока не все растеряла и еще есть время. Буду жить в молитвах и покаянии. Стану просить милости у Бога! Может, смилуется, увидит и простит! И ты не серчай. Если помнишь, помолись за меня…

Всю ночь она шла пешком до монастыря. Редкие встречные шарахались от нее в испуге, крестились поспешно. Их она не видела, не замечала.

Когда первые лучи солнца осветили землю, Фрося была далеко от Солнцевки. Она стояла на коленях перед монастырем, прося Бога о милости — дать приют заблудшей душе.

Вскоре перед нею открылась дверь. Она вошла, не оглянувшись, ни о чем не пожалев. Сюда она пришла навсегда…

Загрузка...