ВСЕ МЫ ЛЮДИ, ВСЕ МЫ ЧЕЛОВЕКИ...


НЕОБХОДИМО СЕБЕ УЯСНИТЬ


Я делал ужасно много ошибок и, видимо, давно пропал бы, если бы не советы моего друга. А он ест рыбу — человек с головой.

— Не переносишь хулиганов — хулигань сам и никакого хулиганства не заметишь, — говорит он мне. — Гнушаешься грубиянами — будь сам нахальным, как посетитель домоуправления, и тебе все дадут дорогу. Не нравятся пьяницы — хлещи сам и даже запаха не почуешь.

— А как быть с воровством? Неужто самому начать воровать?

— Но зачем воровство называть воровством? Называй хищением, присвоением чужого имущества, а можешь еще нежней: пережитком прошлого, комбинацией, блатом.

— Ну, а как назвать карьеризм? Вежливой, приличной подлостью?

— Дурак! Говори: современный, сегодняшний альпинизм, стремление в просторы, взлет орла, крылья мечты.

Я серьезно призадумался.

В самом деле, скажем, сегодня меня не приняли в учреждении, может быть выгонят завтра, и послезавтра, и через год, а тот чиновник, глянь, уже через неделю ударник быстрого заработка, передовик у кассы, с полными карманами денег, которые несет прямо на сберкнижку, чтобы обеспечить себе и своей супруге сытое будущее и иметь чем платить алименты.

Такому требуется больше чуткости, сердечной теплоты, ему нельзя надоедать в рабочее время и потом, выйдя от него, плеваться и поносить. Потому что, как знать, может, он на благо общества трудился бы и в сверхурочное время, если бы это хорошо оплачивалось.

Или, скажем, работник редакции, мещанин, который корчит гримасу и содрогается, завидев острейшее, поднимающее наболевшую проблему, произведение. Но ведь он невиновен в том, что он — мещанин, что по ошибке забрел в это учреждение, что боится всего на свете, что его душа жаждет дешевого анекдотика, бульварной идиллии, хоть бы и была она дословно переписана из старого календаря или буржуазной прессы. Главное, чтобы только было безыдейно, замысловато, непонятно, побольше галлюцинаций и — никакой мысли. И увидите — такое произведение, написанное пятьдесят лет назад, он назовет новаторским и современным — словно узкие брюки наших дедушек... Надо, наконец, принять во внимание его вкус и духовные потребности, так как он хорошо знает, чего хочет читатель, что ему дозволено, что запрещено или вредно.

Я, например, люблю покритиковать художников-невежд, неспособных нарисовать человека и всячески уродующих его. А кому нужна такая критика, что она хорошего даст мне и горемыке художнику? Ничего, совершенно ничего. Все равно рисовать он не научится, а тебя у всех на глазах назовет профаном — ты, мол, не отличаешь фотографии от произведения искусства. Это его железный аргумент, которым он и защищается, и нападает, словно с дубиной. Нельзя доказать такому, что этот снимок, скажем, является все-таки копией оригинала, а в его мазне — ни оригинала, ни копии, одно лишь убожество, пот, хаос, претенциозные усилия скрыться от своей пустоты.

Видите, как строго мое мнение, а ведь возможно, что я в искусстве ни черта не понимаю, как и тот постоянный посетитель художественных выставок, любитель искусства, который на столетия отстал от художника и все еще оглядывается на ренессанс, хотя уже несколько стесняется публично похвалить, скажем, Рубенса или другого «бывшего» художника. Искусство молниеносными скачками ушло вперед, бедному рядовому зрителю за ним не угнаться, и нечего без дела тратить нервы и усилия.

И в иных областях жизни и деятельности нам весьма недостает более широкого, глубокого взгляда на мир, более живой фантазии. Мы чересчур измельчали, припали к земле, глазами царского жандарма оглядываем нашу расцветающую действительность.

Увидим, например, что наш близкий, товарищ, приятель и брат сует руку в карман брата своего — сразу кричим, поднимаем тревогу: крадут! А, возможно, этот карман пустой и дырявый, всего лишь сильно оттопырен, — вот и застряла рука невзначай за подкладкой... Из-за такой неосмотрительности у нашего товарища могут быть только неприятности, а мы уже заранее его осуждаем.

Или еще — мальчишка попал вам камнем в лоб. Скандал! Хулиганство! А он, этот мальчишка, из хорошей советской семьи и камнем метил вовсе не в ваш лоб, а в соседскую курицу. И вообще этот примерный мальчик еще понятия не имеет о хулиганстве, он за свою короткую жизнь выбил всего-навсего лишь пять окон, и все нечаянно — в футбол играл. А мы уже... Мы повсюду пересаливаем.

Вот тебя незаслуженно обидели, грубо обслужили в столовой, а ты уже кипишь, пенишься, тебе не дают книги жалоб не только по первому, но даже по двадцатому требованию. А подумал ли ты, что официантка эту ночь провела на балу, темпераментно танцевала современные сложные танцы, поэтому плохо выспалась, переутомилась и т. д.

Стало быть, не стоит мельчить и попусту ожесточаться. Надобно только в конце концов уяснить наше собственное ко всему отношение и не топтать прекрасных всходов будущего.


ГОСПОДИН ТРИБАМБИС


Тем утром я почувствовал, что начинаю созревать политически. Именно тогда моя жена, явно подчеркивая слова, повышенным тоном сообщила:

— Слышал? Гос-по-дин Три-бам-бис вступает в партию! Уже все три рекомендации получил. Мне сама Трибамбене сказала.

Меня не столь удивил размах Трибамбиса, сколько политическая образованность моей жены: где это она, всего лишь успешно вышивающая подушечки, так хорошо ознакомилась с уставом партии? Правда, в области мод она была непревзойденным эрудитом, пожалуй, мученицей (никак не удавалось выбрать портниху, не могла привыкнуть ходить на высоких и острых каблучках и т. д.), но ведь моды и партия вещи разные! И вот, оказывается, она знает, сколько требуется рекомендаций! Как все-таки стремительно растут люди в наше время — даже прогресса близких не успеваешь заметить!..

«Вступает так вступает, но примут ли?» — подумал я про себя, но жене не сказал. Она уже давно дружит с Трибамбене — возьмет да ляпнет, а та, разумеется, немедленно сообщит мужу. А я, надо вам сказать, Трибамбиса подчиненный: он директорствует в нашей мясной лавке, руководит, а я мясо продаю. Разница в том, что он ничего не делает (изредка подпишет одну-другую бумажонку), а я вкалываю в поте лица.

Благодаря жене я о Трибамбисах знал все до последней мелочи. Знал, например, даже такую интимную вещь, что Трибамбис по утрам два раза переодевает брюки — второй раз уже после завтрака, желая проверить, не прилипло ли что-нибудь к задней части. Когда я подсказал, что директор попросту мог бы воспользоваться зеркалом, моя жена взвизгнула: «Вишь, что выдумал! Будут они шеей крутить, еще жилы растянут!»

Всегда и всюду она ставила мне Трибамбиса в пример, и волей-неволей я должен был хотя бы частично усвоить образ и обычаи его жизни. Любил директор в карты поиграть — жена и мне карты купила и обучила новым играм, приобрел он овчарку, и она какую-то шелудивую сучку завела... А однажды моя супруга такое изрекла:

— Знаешь, нравится мне бородавка на лбу Трибамбиса, и все тут! Поначалу меня в дрожь бросало, а теперь, когда хорошо пригляделась, она его среди других выделяет, вроде бы солидности придает.

Следовательно, понимай: раз ты без бородавки — то более низкого, более простого рода...

Где мне сравниться с Трибамбисом: он живет, как король, а я так и остался нищим. Известно, все это добро не с зарплаты, но если человека сильно влечет высокий прожиточный уровень, он может добиться и более солидных результатов. Ведь Трибамбис для повышения своего благосостояния всего только скромно заменял этикетки с сортами и категориями мяса и оставался чистым как его белоснежный халат. И вдруг на́ тебе — даже в партию надумал!

Никогда раньше я не интересовался партийными делами, а теперь они меня не на шутку озаботили: ведь я хорошо знаю свою жену! Она до тех пор будет болтать, до тех пор будет грызть, упрекать меня за беспартийность, пока не покажется на горизонте новая мода или я наконец не взбунтуюсь против ее деспотизма.

Углубляясь в дело, я случайно услышал, что в старые времена Трибамбис вокруг алтаря топтался, стало быть, пономарил. Потом еще: не вовремя в нем патриотизм взыграл — в первые дни войны гитлеровский флаг вывесил... Чего доброго, он, жулик, и теперь всевозможных буржуазных предрассудков не преодолел, а в партию лезет! Опираясь на это, я и попытался отразить нападение жены.

— Не примут Трибамбиса, — сказал я. — Запачканный он.

Однако жена в твердости своих убеждений была непоколебима.

— А почему не примут? Разве он не растущий работник, не интеллигент, не соблюдает приличий, разве не предан делу?

Из опыта я знаю, что с женщинами, в особенности с собственной женой, спорить безнадежно, поэтому только уступчиво посомневался:

— Да кто знает, предан ли Трибамбис делу?..

— Не трезвонь, детка! Вон Пучка вступил и повышение получил! А ведь он два раза в вытрезвиловке спал.

Я промолчал. Откуда я мог знать, случайно ли Пучка напился, или он старый алкоголик?

А встретил Трибамбиса — так тот, паразит, сам похвалился: идейный уровень, мол, космически возрос, не могу больше без партии: о коммунизме даже в праздники, не только в рабочее время думаю...

Вот и пойми ты, человече, людей!

А Трибамбис неуклонно шагал к цели.

Подготовку к решающему повороту он начал с брюха, т. е. со своего меню, которое в жизни Трибамбиса во все времена занимало первое место. Узнал я об этом, когда жена мне, вовсе не переносящему жирного, демонстративно поставила на стол вареное сало. На мое изумление она ответствовала:

— Господин Трибамбис теперь это любит.

И я узнал, что мой начальник (он был такой чахлый, что и ворона не наклевалась бы досыта), желая пополнеть и тем самым приобрести более солидный вид, коренным образом отменил вегетарианское меню и бросил лозунг: «Все из бекона!» Это важный перелом в питании он в шутку называл «кандидатским стажем».

На этом пункте Трибамбис, разумеется, не остановился, он совершенствовал свою личность всесторонне, от самых кончиков ногтей. Повязал не черный, а красный галстук (жена мне тоже такой купила), подписался на ежедневную газету (жена для меня тоже заказала), прекратил насмешки над профсоюзами. На одном собрании он даже подчеркнул: «Кто не платит профсоюзных взносов, тот подрывает основы профсоюза», и ему аплодировал сам представитель совета профсоюзов.

С женой под руку Трибамбис показывался, бывало, только на улице, да и то редко, а дома гонял ее по мере своих сил. А теперь приходилось видеть небывалую картину: затолкав ее в «Волгу», учил, как надо элегантно сидеть — готовил к коммунистическому будущему. Увидев это, моя половина изумилась: «Дуреха! Чего же тут не уметь? Зад — в дверь, плечи вверх, повернись профилем к переднему стеклу, вот тебе и поза! Сама видела, жена управляющего трестом так сидит!»

Очень теперь стал уважать себя Трибамбис: иногда автобусом ездил только для того, чтобы старикам и красивым женщинам место уступить и этим обратить на себя общее внимание. А когда умер отец, воздвиг надгробие и свое имя на нем выбил огромными буквами: «Глубоко скорбящий СЫН ТРИБАМБИС».

Стало быть, Трибамбис яростно вцепился в этикет. В туалет — с бутылкой одеколона, с мыльцем; бороду два раза на день бреет. Купив мороженое, забегает в подворотню, там вылизывает и только тогда показывается на людях. Словом, он, будто старая дева, стал так ошалело наряжаться и приукрашиваться, что даже я разгуливал с покрашенными усами — дело в том, что он окрасил волосы в седой цвет, а я был лыс.

А уж осторожен стал! На улице даже со своим бывшим настоятелем перестал здороваться — не дай бог чья-нибудь чужая тень затемнит его непорочность. Идя в кино или беря книгу в руки, всегда сперва проверял, не был ли фильм раскритикован, нет ли в книге недостатков. Жена у меня тоже однажды выдернула книгу из рук, весьма подозрительно осмотрела и только потом смягчилась:

— Ничего, эту можно. Такую и господин Трибамбис читает.

Я, забывшись, заметил:

— Ты хоть его господином не называй. Человек ведь уже почти партийный.

— А для меня он — господин! По-господски живет, и господин! — объяснила супруга. Его управляющим треста назначат, а ты как был варваром, так и останешься.

Поистине, трудно варвара цивилизовать, а вот господин Трибамбис уже заранее стал жить по моральному кодексу образцового гражданина: даже мясные этикетки с сортами и категориями больше не заменял. И все же я от жены узнал, что, собираясь в партию, он ощущает сильную дрожь в поджилках.

— А если власть переменится? — крикнул он как-то во сне и продрожал этак до самого утра.

Однако, оказывается, насчет власти господин Трибамбис переживал совершенно напрасно. Власти никакая опасность не угрожала.

В один прекрасный день, когда Трибамбис заболел и не пришел на работу, жена подала мне обычный обед, не по-трибамбишски — такой, что мы ели когда-то, в начале совместной жизни.

«Неужто Трибамбис снова изменил меню?» — подумал я. Жена почему-то таинственно молчала.

— Господина Трибамбиса посадили, — промолвила она наконец подавленно. — Но, видимо, скоро отпустят.

И только теперь я понял, что господин Трибамбис не сумел усвоить не только моральный кодекс, но даже уголовный.


ФАСОН


Обратите внимание: не спеша, шаг за шагом, он идет по улице. От множества пеших граждан его отличают руки — они обязательно сплетены сзади на чреслах. Это, видимо, знак авторитетности, бесценного собственного достоинства, большого служебного веса, знак, который всеми десятью пальцами в кожаных перчатках будто бы указывает — вот где вам, малые мира сего, место!

Остальные черты внешности этого человека не столь отчетливы и оригинальны, так как они широко распространены: короткое пальтишко, куцые, как рукава пиджака, брючки до половины голени, фотоаппарат через плечо, под мышкой блестящая папка, под носом усики, на голове высокий раздвоенный «пирожок». Каждый ведь имеет заслуги (если не перед обществом, то перед собой), и в его воле за то себя уважить — усики отпустить, какой-нибудь горшок на голову взгромоздить или пуговицу пришить на спину.

Все это говорится, само собой разумеется, глядя чисто с гражданской точки зрения, ничуть не умаляя значения мод в развитии и окультуривании человечества. Вы только призадумайтесь на одну минутку: что, скажем, постигло бы нашу планету, если бы вдруг исчезли моды? А вот что: человечество утратило бы свое подобие, оно одичало бы за одну секунду, и снова пришлось бы все начинать с начала, снова пришлось бы учиться шить портки. А это, разумеется, весьма пагубно для культуры, и такой регресс ни в коем случае недопустим.

Следует сказать и более — моды, кажется, являются также и зеркалом человеческой души. Один, глянь, любит и уважает самого человека, а другому нравится только его пальто или шапка из дорогого меха, третий тает, увидев натянутый на ляжку черный чулок или модную брючную штанину, четвертый же глядит еще глубже и тоньше — его волнует только пуговица величиной с блюдце на нижней части спины женского пальто...

Однако простите! Наш герой все еще идет по улице, и пока он не исчез среди других прохожих, давайте не будем выпускать его из виду. Но, правда, его и в толпе нетрудно опознать: это человек без лба. Следует думать, что лоб у него все-таки есть, только он стесняется его публично показывать и свой срам заботливо маскирует начесанными с макушки волосами. К сожалению, в данное время этой туалетной хитрости не видно — на его превосходную голову, как стожок сена, накинута высокая меховая шапка. Он весь, внезапно заостренный от плеч, будто подковный гвоздь, может смело считаться образцом грации и интеллигентности, — словом — истинное сокровище и пожива для тротуарных барышень.

Но в чем дело, почему так неритмично, все время останавливаясь, бредет он по улице? Временами кажется, будто он пустится бегом — вот он наклоняется вперед, выравнивает шаг, — но нет... И руки на седалище лежат не так свободно и удобно, как у других, видимо, более натренированных в этом деле. А это скорее всего оттого, что ему на самом деле хочется шагать молодым, задорным шагом, чуть ли не вприпрыжку, это оттого, что ужасно непривычно держать руки в этаком тыльном положении, что вообще для такого почетного дела его зад чересчур еще тощ и остер. Это потому, что лишь из-за весьма тщательного каждодневного бритья и прочих энергичных мер ему удалось кое-как отпустить под носом первые жидкие усики. И если в чем-то движения ног или рук не совсем еще плавны и поза не до конца классическая, то нашему герою простительно, так как он еще молод и нет у него нужного опыта. Почет ему уже за одно то, что фасон, хотя и с незначительными отклонениями, он все-таки выдерживает и упорно, последовательно добивается мастерства.

Следует наконец учесть и то, что ухватиться за эстетику всех этих «пирожков», заострений и закруглений нелегко.

Всего лишь два года назад приехал человек в Вильнюс, думал научиться дома строить или иным способом честно хлеб зарабатывать, но ничего из этого не вышло. Кирпичи показались слишком тяжелыми, раствор — опять-таки не та каша, что едят. Выручил вильнюсский дядя, узнав, что его племянник должен так каторжно трудиться. Поинтересовался — образование, мол, какое? А племяш за десять лет целых шесть классов проскочил. «Почему за столь долгий срок всего только шесть?» — спросил дядя. «Пожелал знания углубить», — ответствовал парень. Дядя подумал, поприкидывал, видит — в академию юноша не подойдет, но вообще-то всесторонне грамотен. И сосватал в министерство швейцаром.

А для человека, жаждущего образования, министерство — почитай, целый университет. Сколько тут «пирожков» и других шапок, шляп, беретов, бобровых и лисьих воротников, черных и красных чулок, пуговиц спереди и позади, усиков и бород — только проявляй желание и изучай! И он серьезно вцепился в учебу: выбрал по вкусу объект, потом отец продал сальную свинью, и вся свинья изящно уместилась на плечах сына.

Теперь она с этой высоты озирается на прохожих. Только глаз прищуривает уже не свинья, а наш швейцар. Следует заметить, что его взгляд имеет свои горизонты: швейцар человеку смотрит всегда на сапоги или живот — выше его взгляд не поднимается.

На улице встречается один, другой знакомый, и работник министерства здоровается: одному только моргнет, другому головой кивнет, третьему указательный или даже два пальца к шапке поднимет. Только головной убор свой редко, весьма редко снимает с головы. Не потому, что, нахлобучивая, снова может не угадать так же изящно надеть, но оттого, что достойных уважения очень мало. Дружить и здороваться с одетыми в привычную модную униформу еще можно, хоть и тут иногда можно погореть — иной раз и собаколов так же наряжается, однако связаться, скажем, с сапожником или шофером — дело уже совсем низкое, явно наносящее урон достоинству министерского служащего...

Погодите, кажется, что-то случилось — наш швейцар внезапно открыл и второй глаз. Освободив руки из положения «сзади», без всякой нужды поправил молодецки напяленный «пирожок» и так вытянулся, Что, казалось, даже уши поставил стоймя: навстречу легко плыла зеленая «Волга». Да, да, та самая, на которой разъезжает министр — швейцар хорошо знает ее номер. И захватило у подчиненного дух, и скинул он начальническую шапку, и показал лохматую голову без лба... Жаль, не успел увидеть — был в машине министр или нет. Ну, на худой конец, хоть его заместитель...

Когда припадок вежливости прошел, швейцар всерьез встревожился: а что, если в автомобиле был только шофер? Но эти неприятные мысли прогнала показавшаяся на улице группа людей — бывших товарищей по работе в покрытых известью комбинезонах. Дружба дружбой, однако, встретив друга, перейти на другую сторону улицы тоже можно, особливо, если там висит афиша кино, стоит рекламная тумба или, наконец, виднеется скромная надпись «для мужчин».

На этот раз работник министерства с небывалым интересом принялся усердно читать объявление прошлого месяца о давно закончившихся соревнованиях по шашкам. Тут он вспомнил, что сегодня — соревнования по боксу, и невольно схватился за карман, где лежал заранее купленный билет непосредственному начальнику.

Покупка билетов на спортивные соревнования и была одной из важнейших обязанностей нашего героя, которую он выполнял с величайшим удовольствием. Так как швейцар был мужчиной наблюдательным, он сразу заметил, что, к примеру, перед началом футбольного матча рабочий день в министерстве значительно сокращается — многие исподтишка выползают на час или два раньше. А перед этим суют ему рубли и подмигивают: мол, подбеги, возьми билетик... Большие начальники, и те почтительно обращаются к нему.

Видя всеобщий энтузиазм работников, швейцар всей душой окунулся в спортивную жизнь. Вычертил таблицы важнейших соревнований, вписывал в них голы, игроков и все прочее. Не один, проходя мимо швейцарского окошка, справлялся:

— Ну, что, вахтенный, «Жальгирис» вчера снова продул?

— Но зато имел прекрасные возможности забить гол! — умело угождал подчиненный.

Свою спортивную деятельность швейцар наладил так, что и кое-какую пользу из нее извлекал — раздавая билеты, он выбирал себе место рядом с любым, каким только пожелаешь, начальником, и в течение всего матча они в один голос ревели: «Судью — на мыло!», не соображая совершенно, что без судьи соревнования немыслимы. А потом направлялись вместе домой и по пути охлаждали в кафе накалившиеся спортивные страсти.

— Сегодня с начальником отдела выпил! Три — ноль в нашу пользу! — сообщал он, воротясь домой, хозяину квартиры, который не интересовался ни спортом, ни тем, отчего его квартирант явился перепачканным известкой. Он интересовался не квартирантом, а квартирной платой.

Однако жилец и в другие дни громко и торжественно повторял: сегодня с заместителем киряли, сегодня с заведующим, а сегодня — с бухгалтером... Нельзя ведь о таких значительных событиях умолчать, нужно популяризировать спорт в массах.

А однажды швейцар явился полутрезвый, вымазав известкой только один рукав, да еще книгу принес — издание дома санитарного просвещения, в котором автор на добрых десяти страницах весьма художественно изображал правила уличного движения.

— А сегодня с писателем набрались! — гордо заявил он равнодушному хозяину квартиры. — Сто — ноль в мою пользу! — потер он большим пальцем об указательный.

Этот знак четко обозначал деньги и несколько заинтересовал хозяина, которому квартирант и раскрыл суть дела. Оказывается, в закусочной, во время обсуждения хода футбольного чемпионата, к столику подошел черноволосый кудрявый очкарик, как потом выяснилось, писатель, поставляющий газетам различные заметки, а иногда издающий и отдельные книги не только о правилах уличного движения, но и о чистке дымоходов, важности уничтожения мух и пр. С тем же успехом он может писать и о космосе. От него-то и узнал швейцар, как эта работа оплачивается. Прежде он ошибочно думал, что писатели получают зарплату.

После третьей сотни граммов, когда знакомство окрепло и швейцар сказал, что он — Микас Мармалюс, писатель предложил и ему испытать свои силы на литературной ниве — можно, мол, легко заработать. Очкарик на гонорары за свое творчество уже телевизор приобрел, а теперь вдохновение нашло на холодильник. Так вот! С этого дня и швейцар начнет писательствовать.

— А о чем ты и писать? — заинтересовался хозяин.

— О, наша жизнь полна событий! Бухглалтер сведения даст...

Таким образом, Микас Мармалюс взялся за творческий труд и заранее подал заявление в секцию молодых писателей. Только он повернул в направлении не того холодного реализма, которого придерживался его учитель: швейцара больше влекла романтика, поэтому первый гонорар (полтора рубля) он отложил на покупку аккордеона.

В то время его угнетал весьма сложный вопрос: какой галстук повязать в субботу на танцы и купить ли своей барышне или не покупать конфеты, а если покупать, то какие? Вообще-то его голова была хороша и красива, и к крепкой шее и к шапке подходила, но имела один незначительный изъян — была плохо приспособлена для мышления. Но тут его выручал сильно развитый нюх: достаточно было ему повернуть свой вздернутый и тупой нос в какую-либо сторону, и ни один запах от него не ускользал — все впитывали две широкие ноздри.

Так его, чующего нюхом, и застиг врасплох старый приятель, прибывший в столицу колхозник. От этой дружбы Мармалюс, возможно, кинулся бы даже в дверь с надписью «для женщин», но было слишком поздно: дружеский тумак он получил сзади.

— Мое почтение! Ну и вырядился же ты! Гляжу — барин, истинно барин! Должно быть, дома уже больше не строишь, видать, уже каким-нибудь инженером или доктором состоишь?

Разговаривать при всех на улице с мужиком в шубе, пусть даже и братом, работнику министерства, да еще литератору, было чертовски неудобно и стыдно, но это предоставляло хорошую возможность выказать свою образованность. А швейцар, пописывая заметочки в газеты, приобык даже их читать и создал уже нечто похожее на своеобразный стиль. Этим стилем он и обратился к своему бывшему другу — пусть почувствует, с кем имеет дело!

— Я в последнее время служу в министерстве, — подчеркнул Мармалюс. — А как там у вас, в социалистическом сельском хозяйстве, как боретесь за досрочное выполнение задач семилетки, каковы производственные показатели? Ага, великие задачи, разумеется, вдохновляют. А как организовано социалистическое соревнование среди колхозников? Тепло ли зимует скот, достаточна ли кормовая база? Ага, удои, значит, упали? А как развивается самодеятельность, какие новые культурные мероприятия внедряете? Хорошо. Организовали, так сказать, духовой оркестр. Ага. А каков прожиточный уровень, как с питанием?

— Ты дурака не валяй, говори по-человечески. А для чего ты этот блин носишь? — показывая на папку швейцара, засмеялся друг.

Однако Микас Мармалюс и не думал шутить — его нос заметно поднялся вверх, и на колхозника свысока нелюбезно глянули две заросшие волосами ноздри.

— Твоя речь показывает, что ты не одолел отсталости прошлого и являешься тормозом в деле ликвидации разницы между городом и деревней. Ну, мне пора в министерство... — и, уходя, Мармалюс приподнял к шапке один палец.

Оставив остолбенелого друга, швейцар повернул прямо к дочери кладовщика, в которую влюбился вчера на танцах.

Сперва, узнав, что отец возлюбленной — всего лишь простой кладовщик, Микас задрал нос и уже собрался было надеть свой «пирожок» на голову, но когда дочка проговорилась о собственном каменном доме и «Волге», остывшая любовь вновь разгорелась. Домик и машина были действительно весьма изящные, деликатные, интеллигентные вещички, владелец которых естественно чувствовал себя интеллигентом, превосходящим в значительной степени любого деятеля науки. Ведь на зарплату кладовщика приобрести такое добро способен не каждый — тут нужен талант!

А швейцар крепость взял, можно сказать, без боя: дочка кладовщика была оглушена с первого взгляда усиками и брюками Мармалюса. В конце концов любимая совершенно растаяла, когда узнала, что Микас — к тому же и служащий министерства, и писатель. Оказалось, она любит литературу и разное искусство — ею собраны целые комплекты журналов мод и киножурналов, фотоальбомов, рукоделий, разноцветной помады для губ и другие ценности искусства.

Высокая эрудиция Мармалюса сразила дочку клаловщика окончательно, и он смело и с большой надеждой стал поглядывать на «Волгу» любимой.

— Тысяча — ноль в мою пользу! — весело загремел он, вернувшись домой в тот вечер.

Открыв папку, в которой, помимо таблиц спортивных соревнований, вырезанных из газет информаций собственного сочинения, нескольких фотографий и тетради, больше ничего не было, вырвал он один лист и сел писать письмо родителям.

«Дорогие домочадцы, — писал он. — Я уже не работаю на стройке, теперь устроился в министерстве. Министерство — это такое большое здание, что только один калидор будет примерно полкилометра. Уже научился фатаграфировать и пишу в газеты, за это получаю ганарар. Ганарар — это деньги за писание. Когда больше нахалтурю, то сабираюсь купить акардион. Также собираюсь жениться на одной очень богатой барышне. Если выгорит, то когда наступит сезон летнего отдыха, домой уже прикачу на «Волге».

Вы только углубитесь: сколько здесь фантазии и мечты! Разве это не чистейшая лирика, не поэзия, не глубокая мудрость? Жаль только, что судьба пожалела ему более высокого служебного поста. Однако все признаки показывают, что он взберется на высоты. Даже трудясь на столь скромной ниве, он переполнен вдохновением, находит пищу — то бишь корм для своей тонкой души.

Мимо него проплывают папахи, шляпы, беретки, шапки различных моделей. Простые повседневные шапки он любит задерживать:

— Вы куда, гражданин?

— К министру.

— Нельзя. Министр теперь на заседании.

Министр, конечно, теперь не заседает, и не дело швейцара контролировать проходящих, но разве пустишь к нему всякого любого!

Опечаленный, тихо поругиваясь, гражданин уходит... А Мармалюса захлестывает теплая волна собственного величия и могущества.


ПОЧЕТНАЯ ГРАМОТА

Истинный факт

Выпивка была рядовой, даже случайной и далеко не исторической. В историю входили только те, что измерялись 24‑часовой мерой — стало быть, сутками — и попадали в казенные бумаги. А что написано пером, того, как известно, не вырубишь топором.

Стало быть, встретил в тот раз Бонкаклюкис[15] своего знакомого Лашаса[16], и почувствовали внезапно друзья, что в груди у обоих ожил неукротимый, ненасытный червяк.

— Задавим этого червя! — сказал Лашас.

— Заморим его, ненасытного, — одобрил Бонкаклюкис.

И заморили и прикончили ту гадину, глубоко-глубоко утопили. Оба строителя до тех пор друг другу ставили, пока не перекосились, как дверные косяки в построенных ими домах. А потом пытались поставить один другого на ноги. Однако это были напрасные усилия — встать удалось только в отрезвительном учреждении.

Не больно веселыми воротились молодцы с похорон червяка. Ясно, ведь похороны — не свадьба. А вскоре и сам начальник надумал с победителями повидаться.

Пришли, вытянулись оба перед начальством. Только трудно стоять — ноги в коленках гнутся. И предстоящее яснее ясного: хоть борьба с этим паразитом живота и выиграна, все одно знаешь, что похвалы не дождешься.

Отхватили наши друзья честно заработанных чертей и, по предложению начальника, встали на виду перед местным комитетом, ожидая, что к начальниковым чертям прибавится еще половина профсоюзной преисподней. Но чертей больше не добавилось. Вместо них председатель, улыбаясь, вручил... квитанции на подписку — каждому была заказана «Строительная газета» на весь год.

— Это в наказание — объяснил он. — Налакаетесь снова, придете пьяными на работу или в общественных местах будете слоняться на полусогнутых — еще подпишем. В счет зарплаты.

Дескать, времени у вас много, водку хлещете — так уж лучше почитать, фотографии посмотреть. Отныне ко всем пьющим будем такое просветительное средство применять.

Обрадовались друзья, что сухими из воды вышли, растрогались и даже начальника поблагодарили. Говорят — действительно сейчас век расцвета науки и техники, а мы в этом году только на районную газету подписались. Надо, говорят, просвещаться, учиться, передовые методы в строительство внедрять и культуру всесторонне воспринимать. Словом, взялись люди за ум и из-за своей отсталости глубоко огорчились.

Подумали — и твердо решили с этого дня повернуть на новый, светлый путь. А для начала, чтобы путь этот не пылился, спрыснуть его. Только странное дело: дорога все пылила, а друзья из закусочной выкатились основательно взмокнув. И эта самая дорога нечеловечески сузилась, стала прямой, как натянутая бичева. Прохожие буквально совались под ноги, лезли на голову — пришлось отбиваться от них кулаками, грудью, даже носом и таким образом прокладывать себе путь. Но, как выяснилось назавтра, все это был оптический обман: оказывается, наши интеллигенты в то время не дорогой шли, а плясали в городском парке.

Способности танцоров и на этот раз не остались незамеченными и были соответственно оценены — им выписали «Художественную самодеятельность». «Строительная газета» — для строителей, конечно, родное издание, но зачем им «Художественная самодеятельность»? Нет, это пустая трата денег! — возмутились дружки и решили навсегда закупорить бутылку веселья.

Однако то ли пробка некачественная попалась, то ли неплотно заткнута была — снова открылась, окаянная! Правда, важное, значительное событие выбило Бонкаклюкиса и Лашаса из колеи: один купил брюки, а другой — ботинки. Дело ясное — не вспрыснешь — мигом порвутся. Вот и облили — ценой подписки на «Вечерние новости».

— Нет, без выпивки нельзя. Слишком много всевозможных оказий, — сказал после попойки Бонкаклюкис.

— Правильно! — поддержал его Лашас. — Я где-то читал, что воздержание вредит здоровью. Пить будем, но так, чтобы никто не видел!

Руководствуясь этим лозунгом, друзья добились определенных успехов: за две недели не подписались ни на одно издание. Но на третьей неделе...

Преспокойненько попивали, закрывшись в сарае, в сторону председателя профсоюза кукиши казали. И вдруг, добивая четвертую, вспомнили, что сегодня у строителей какое-то собрание. Чувство долга взяло верх: бросили все, прибежали, отдуваясь, в зал и активно включились в прения. За проявленную инициативу и энергию получили сразу по три квитанции — на «Науку и технику», «Нашу природу» и «Родной край».

Подивились молодцы, интересуются:

— Чего ради нам вдруг такая большая нагрузка?

— Это, друзья, зависит от степени опьянения и активности, — пояснил председатель профсоюза.

— Ну что ж, будем просвещаться дальше, — согласились жертвы зеленого змия.

Так как из прежней практики выяснилось, что совершенно не пить нельзя и даже вредно для здоровья, то наши друзья на этот раз нашли другой выход — пить только дешевое, слабое вино и пиво, поскольку эти напитки не столь ужасно дурманят мозги.

Однако и этот путь к трезвости оказался кривым и часто вел прямо к председателю местного комитета. А время шло, и Бонкаклюкис уже читал «Советского учителя», «Сельское хозяйство», «Здравоохранение». Но тут Лашас по непонятным причинам выбыл из общего с Бонкаклюкисом строя. Предполагают, что это случилось после того, как ему, холостяку, выписали «Советскую женщину». Вскипела, запенилась задетая мужская амбиция. По этому поводу он напился до полусмерти, на другой день принес очередную квитанцию и накрыл ею рюмку. Ежели не до гроба, то, возможно, на целую неделю или хоть на несколько дней.

А Бонкаклюкису почтальон каждодневно периодические издания охапками подваливал. С ног сбился, наругался досыта и подписчика проклял. Жаловался, что из-за него грыжу наживет и станет инвалидом.

Жена тоже весьма подозрительно поглядывала на мужа: не отвинтился ли у него случайно какой-нибудь винтик, не послать ли его лечиться? Зарплату обкорнали, — понятно, но где это видано при этом полный печатный киоск в дом приволочь! Тем не менее наскоки жены Бонкаклюкис отражал веским аргументом:

— Ты что про меня думаешь — кто я такой? Дикарь, людоед, да? Волосы у меня на спине растут, так? А культурный, прогрессивный человек без печати — как без хлеба! Достаточно я прозябал в темноте и невежестве до сих пор!

Услышав это, жена встревожилась еще больше. А может, и взаправду у него в голове помешалось? Все-таки неплохой был муж: воду носил, дрова колол, печку растапливал, иной раз и приласкает, бывало.

Но когда бездетному Бонкаклюкису в очередной раз выписали «Пионера Литвы» и «Гениса»[17], он глубоко задумался.

— Должно быть, это сама судьба вмешалась, — с грустью решил он.

А куда денешься, если взгрустнулось? Пошел человек и утопил эту грусть. Попозже, в один из дней, почтальон принес бюллетень «Говорит Вильнюс»...

Теперь дом Бонкаклюкиса превратился в библиотеку едва не районного масштаба. По вечерам соседи целыми семьями здесь собираются. Наловчились: меньше сами выписывают, все к Бонкаклюкису тянутся. Зачем, говорят, подписываться, если Бонкаклюкис читальню открыл! А количество подписных изданий благодаря неутомимой деятельности хозяина все пополнялось.

Теперь Бонкаклюкиса за дровами и за водой и палкой не выгонишь: сидит, уткнулся в газеты, все читает. Просветился человек, чуть ли не академиком стал — близко не подходи! Дескать, в случае нужды он и в университете лекции читать мог бы. Скажем, о текущих событиях, вреде алкоголя и тому подобное.

И все же однажды решил Бонкаклюкис навсегда распрощаться с утешительницей червяка и брюха и читальню закрыть. Он уже давно наблюдал, как растут горы периодических изданий, как соседи тропинки в огороде протоптали, всю морковку повыдергали, в комнату наносят кучи грязи.

— Конец вашему паразитизму! — мысленно заявил он соседям и помаленьку начал церемонию прощания с бутылкой.

Но не успел как следует опохмелиться, слышит: срочно начальник вызывает, немедля ждет.

Долго размышлял строитель, пытаясь вспомнить, какое свинство мог он выкинуть, будучи пьяным. Но все забылось, ничего определенного в памяти не сохранилось. Только когда «для храбрости» опрокинул «служебную», в голове немного просветлело. По пути из дому, у третьей закусочной, разминулся с Лашасом и председателем местного комитета. Самое странное, что оба трезвенника выглядели подозрительно покрасневшими.

— Предали, сволочи! — понял Бонкаклюкис. — Правильно люди говорят: если вор перестал воровать, а пьяница пить — беги от них!

Тихо, как тать в ночи, вошел Бонкаклюкис в кабинет начальника. Оцепенел, стоит будто перед приговором и только глазами моргает. А тут и начальник и представитель профсоюза подскочили с мест, один за правую, другой за левую руку схватили, трясут изо всех сил, поздравляют.

— Товарищ Бонкаклюкис, — говорят. — Вы — наша гордость, лучший подписчик во всем районе! Вы — пример для всех! За это район наградил вас Почетной грамотой!

Остолбенел Бонкаклюкис, застигнутый такой новостью, не знает, то ли радоваться, то ли ругаться. Только вблизи от дома опомнился и подумал про себя: бог с ней, с бутылкой, ведь такой почет! Как разместить все издания, как их упорядочить? Видимо, придется добровольно подписаться на журнал «Библиотечное дело» и оттуда черпать опыт.

Осталось одно утешение — недавно почтальон сообщил по секрету: и председатель местного комитета похвальную грамоту получил. За то же самое. Его на газеты и журналы сам начальник подписывал.


МУЧЕНИК


Мне было весьма приятно, когда моего сослуживца Терляцкаса назначили заведующим. Дело в том, что мы с ним издавна сидели в одной служебной комнате и были еще более давними приятелями. Вместе сидим и теперь, но отныне он стал руководителем, а я — подчиненным.

Когда до конца работы осталось ровно полчаса, я, как обычно, убрал со стола остатки обеда, шашки, спортивные журналы и кивнул в сторону дверей. Это означало — пошли. Мы всегда приходили часом позже и на полчаса раньше уходили.

Но на этот раз Терляцкас почему-то не поднялся — возможно, чересчур углубился в журнал. Как видно, решал кроссворд. Потом и на часы слишком уж долго смотрел.

— Рано ведь еще. Время рабочее. Неудобно, — опустив глаза, стыдливо заметил он.

— Что ты, Казис, не будь формалистом! Закончишь завтра свой кроссворд, — убеждал я.

Однако Казис медленно и настойчиво покачал головой. Я снова достал журналы и стал разглядывать снимки гимнастов. Подожду, думаю. Ведь домой мы всегда вместе ходили — много приятнейших часов проводили сообща. Словом, сотрудничали во всех областях различнейшей деятельности.

Мы вышли.

У кафе я без слов повернул к знакомым дверям, но тут же остановился: Терляцкас, зажмурившись и не поворачивая головы, вышагивал дальше.

Я удивился. Ведь после работы мы никогда не проходили мимо этого места, не опрокинув графинчик.

Что стало с Казисом?

— Неудобно, — с выражением мученика на лице ответил он мне. — Еще какого-нибудь знакомого встретим. Знаешь ведь, теперь так строго воюют против алкоголя, а мы...

Что ж, он говорил правду, хотя в глазах его я видел жажду, как у собаки, нажравшейся селедки. Но надо в конце концов уважать свободную волю, нельзя человека насиловать.

В субботний вечер мы намечали двинуться в «женскую светелку», т. е. доставить счастье одиноким девицам. Поскольку Терляцкасу жена была надобна только еду варить да белье стирать, а я был холостяком, то мы всегда отправлялись по этому маршруту. И не только по субботам. Когда нападала тоска.

Но в этот раз, направляясь в условленное место, я встретил Терляцкаса на полпути. Он шел рука об руку с женой и вел обоих детишек. Мне ничего другого не оставалось, как сказать его супруге «добрый вечер».

Что стряслось с Казисом, неужто он за один день перевоспитался и полюбил семью? Для решения такой загадки требовалась голова Соломона.

На другой день Терляцкас вновь удивил меня.

Целый месяц ходил к нему один посетитель. И Терляцкас методически все куда-то отсылал и гонял его. А вот сегодня Казис решил его дело в две минуты! Клиента, являвшегося прежде по такому делу, он гонял по меньшей мере полгода, пока в конце концов не терял поданного заявления. И еще он раньше умел прекрасно выспаться на работе. Его розовое личико, округлый подбородок и опухшие глазки блестели не только от хорошего питания. Отдых да развлечения в рабочее время тут также кое-что значили.

Таким я его знал. А вот теперь не узнаю и ничего не понимаю.

Как-то тут принес ему человек взятку. Так он, представьте себе, от подарка отказался да еще в бутылку полез. А прежде брал. Да еще как брал! Бывало, сердился лишь на то, что подношеньице мизерно да убого. А теперь, хоть и заблестели глаза и рука сама собой потянулась к пакету, Казис волевым движением засунул ее в карман. И до тех пор держал, вцепившись ногтями в брюки, пока посетитель не вышел.

Вскоре Казис явился на службу при черном галстуке и в длинных, непомерно остроносых туфлях. Вроде тех, что носят цирковые клоуны. Видя, что носы его туфель часто задевают за стулья, стол, цепляются за порог, я спросил:

— А тебе обязательно нужно пустое место в мысках туфель? Пальцы-то все равно не достают...

Казис с ненавистью посмотрел на свои «полозья» и пробурчал:

— Неловко ведь, директор тоже такие носит...

Однажды, разволновавшись до глубины души, Терляцкас рассказал мне, по его словам, страшный случай.

— Иду, понимаешь, как-то с Шивисом. С тем, знаешь, нашим бывшим работником, которого уволили за недисциплинированность. А навстречу — директор идет! Ужасно неловко стало, хоть сквозь землю провались.

— А что в этом ужасного?

— Понимаешь — неудобно. Директор ничего не сказал, но я знаю, он мог подумать: «Вот, стало быть, с кем Терляцкас дружбу водит».

Я видел, что с моим другом Казисом что-то происходит или уже произошло, но не мог угадать — что...

К примеру, в троллейбус он всегда проталкивался без очереди, чаше всего через переднюю дверь, а теперь все сзади и сзади, с прищемленным дверью пальто. Спросишь, отчего он так раскис, — неохотно бубнит:

— Ведь неудобно... Служащий государственного учреждения и — без очереди...

Опустил крылья Терляцкас и на собраниях. А был первым оратором, бывало, набрасывался на всякие недостатки, как тигр, — ни капельки жалости к виновникам! Пару раз и самого директора с плеча отхлестал — при всех распушил. А теперь даже во время самых бурных прений сидит и молчит, будто рыба. Правда, подчиненным изредка всыпет по первое число, но уж начальников — за версту обходит.

Спросишь — оправдывается:

— Видишь ли, неудобно — понимаешь... Как же тех, кто над тобой, критиковать? Невежливо. Еще обидятся.

Загадочным стал Казис, совершенный вопросительный знак. Был человек как человек, а тут в какой-то святой манекен обратился.

Но я не унимался: думаю — все равно тебя, новомодная ханжа, расшифрую.

А тут и удобный случай, как хорошая карта, выпал — приближался день святого Казимира. Ну, думаю, Казюкас, на твои именины так аукнем, что откликнется! Все неудобства в стороны разлетятся, раскроешь сердце разок! Ведь мы не только именины и дни рождения, мы все пасхи и рождества вместе праздновали, ни одного храмового праздника не пропускали.

Итак, накануне дня Казимира с воодушевлением спрашиваю:

— Так где, Казюк: в ресторане или дома, с супругой?

Поначалу он деланно оборонялся, строил из себя ничего и ни о каких именинах не знающим, потом принялся что-то бормотать о религиозных предрассудках, о поведении высокопоставленного работника, о морали и т. п.

Однако я не отступал. Самыми сочными красками я расписывал стол, уставленный яствами и бутылками, музыку, песни, танцы, девиц... С девицами можно будет потом, тайком от жены в ресторане или хоть у меня. Места обоим хватит.

Тут Казиса бросило в трепет. Карандашом барабанит по столу. Челюсть дрожит. Глаза заблестели, как у голодного зверя. Как он подскочит, как примется бегать по комнате!

— Ты что пристаешь ко мне? — Чего лезешь со своими девками и бутылками? Думаешь — я не человек?.. Что я тебе — мумия! Думаешь — я не хочу повеселиться, девок не люблю? Думаешь — выпить не хочу? Хочу! Многое чего хочу! Может, в сто раз больше, чем ты! Только вот — опутан я, привязан, в мешке я, понимаешь ты? Залезь в мою шкуру. Нельзя мне! Неудобно. Я ведь теперь заведующий, начальник, а не рядовой пачкун. Мне нужно соблюдать нормы морали — чтоб их всех громом поразило! Ясно тебе теперь?

Мне стало ясно. Ясно, что человек нечеловечески страдает. Но вот что самое грустное: был слух, Терляцкаса назначат заместителем директора.

Боже, боже, что останется от человека? Чучело, скелет, гробовая доска! Вконец измучается.


«МАМА, ЕДЕМ ДОМОЙ!..»

Из записок отдыхающих.

Ура! Вот я и ступил ногой в этот благодатный земной уголок, прелестную Палангу. Тут уж по крайней мере отдохну и приду в себя и духовно и физически! Море, солнце, сосновый бор, полное спокойствие души после года нервной работы за прилавком мясного магазина, после городской пыли! И никто тебя тут не попрекнет, не закричит, что отпускаешь без очереди, обвешиваешь, предлагаешь колбасу с запашком, а порой по рассеянности забываешь дать сдачу... А ночи, чудесные ночи, полные вздохов, любовного шепота, запаха сосняка! Сам воздух таит в себе усладу. А мне, что ни говори, четвертый десяток, уже самая пора подумать о семейном счастье, ввести в свой дом вторую половину. Не имел я счастья, стоя за прилавком, так, может быть, здесь оно меня ожидает? Важно ведь, что никто не знает, что я всего-навсего продавец мясного магазина и интеллигентом от меня и не пахнет! А уж бабья здесь — будто в садке, глядишь, и в глазах рябит. И не злые, не крикливые, не те, что толкутся в очереди за мясом и визжат без дела. Загорелые, холеные, задумчивые — так, кажется, и ласкают тебя взглядами... Только как подойти к ним, как завязать знакомство?

Еще и еще раз ура! Теперь-то непременно что-либо выгорит! В соседней вилле остановились женщины, и не одна, а три, целых три дамы.

И все без мужей, без детей, как видно, незамужние. Говоря откровенно, меня прельщает только одна — стройненькая брюнеточка, а две другие для меня староваты: одна толстуха, а другая худоба, будто скелет ходячий. Вот мое сердечко и склоняется к юной брюнеточке... Хороша чертовка! Глаза большие, голубые. А фигура, а линии! Талия перетянута, как у пчелки, Венера против нее — деревенщина, свинарка. Счастье, само счастье разгуливает рядом со мной!

Сегодня вечером в парке она присела возле меня, на ту же скамеечку! Я весь размяк, не то покраснел, не то побелел, сам не знаю — хорошо, что были сумерки. Немного погодя она спросила: «Вы живете вот в этой вилле, правда?» И таким звучным и нежным голоском спросила, что, ей-богу, хочется послать всех, кто расхваливает соловьев, к черту. «Пусть бы она ругала меня день и ночь — подумал я, — все равно я слушал бы, любуясь ею. Пусть она, зайдя в магазин, ругалась бы самыми последними словами — я все равно без очереди отпустил ей самую лучшую отбивную и довеска бы не пожалел. Да что там — подбросил бы целых триста граммов».

Так мы тогда и познакомились. Она узнала, что я одинокий, неженатый инженер, а она — круглая сирота, телефонистка из Шяуляй. Родители во время войны погибли, никого близких нет.

«Хорошо, что не липовая артистка какая-нибудь, такая как раз по мне, — повторял я, трепеща от счастья. — Если и узнает, что я рядовой продавец, — легко будет объясниться». И имя такое звучное, модное — Джильда. Пригласила она меня на завтра вместе гулять и купаться в море! Сто раз ура! Из-за нее можно не только в море, в пропасть прыгнуть! Неважно, что я плаваю только своим стилем — одной ногой отталкиваюсь ото дна. Любящее сердце все поймет, все простит...

Как быстро летит время! Правильно говорят, что счастливые часов не наблюдают. Мы с Джильдочкой теперь почти все время вместе! И в море, и на берегу, и в кафе. Словом, летим на крыльях любви.

Одно только обстоятельство беспокоит меня: Джильдочка любит кафе, танцы, музыку, любит и винца отведать. Несколько раз уже довелось провожать ее до дому совершенно ослабевшую. Хлопнется поперек кровати, просит, чтобы раздел ее, но я все не осмеливаюсь. Тогда она выговаривает мне сердито: «Ну что ты за мужчина! Не люблю я таких!» Что ты с ней поделаешь! А главное, на другой день она снова мила со мной, хороша и ровно ничего не помнит. Пусть покутит, пусть порезвится в молодости, ведь все равно нас уже никто не разлучит, вместе зажжем мы семейный очаг и будем хранить огонь до скончания века. Только вот, черт подери, совершенно кончаются деньги, а на курорте еще неделю осталось прожить. Но что значит рубль против нашей любви! Возвращусь, стану к весам и снова сэкономлю. А теперь — да здравствует счастье! Да здравствует его творец Мартинас Майшимас!

Когда портится погода, идет дождь, прохлаждаюсь у своей Джильды. Потягиваем винцо, беседуем и милуемся. С каждым днем она мне все ближе и милее. О свадьбе еще не заикался, но чувствую, что долго не выдержу. Джильда познакомила меня со своими соседками — этой худобой Вандой и толстухой Онуте, но мы с ними не общаемся. Однажды только, не зная о чем говорить, спросил Джильду, почему Ванда так редко показывается на людях. «Она, бедненькая, не может, — смеясь, ответила Джильда. — Однажды пригласила ее, а она как закричит: «Ты что, хочешь чтобы я голой шла! Во что мне одеться? Перед отъезлом пошила четыре наимоднейших халата, девять платьев, несколько пар брюк, купальных костюмов, а теперь показаться в них стыдно! Вильнюсские дамы в такие же самые одеты, этакие попугаи! В одном вечернем платье только и могу еще в кафе выйти — такого фасона эти вороны разнюхать не успели. Как назло и американскую губную помаду в Каунасе забыла, а здесь такой не достать. Придется дать телеграмму мужу — пусть приезжает, хоть чемоданы поможет домой свезти». Толстуха еще пыталась подругу утешить: мол, наша соседка (то есть Джильда), хоть и скромно одета, а такого дуба (значит, меня, мужчину!) подцепила. Однако Ванда на это только сплюнула: «Тоже мне мужик! Дермо! Первый парень на деревне, темнота! Как гляну на него, меня всю в дрожь бросает: брюки, будто флотский клеш, пиджак допотопного покроя, прическа тоже...» Онуте также принялась вздыхать: «Боже, боже, ведь я похудеть приехала, а вот разносит, и все тут. Кажется, и гуляю немало, и купаюсь, и гимнастикой занимаюсь, питаюсь совершенно по-вегетариански, а вот совершенно задыхаюсь». — «А ты влюбись, поволнуйся и увидишь — сразу вес упадет!» — учила Ванда, а Онуте свое твердит: «Ах, милая, на прошлой неделе потеряла пятьдесят граммов, а на этой — два кило прибавила... Говоришь, влюбись. Да ведь не могу, дорогая, сил нет, сердце отяжелело». — «Раз вокруг других не можешь крутиться, то хорошенько подумай о своем муженьке. Он наверняка к другим похаживает. Все мужчины так делают. А ты приревнуй, начни его беспокоить, покоя ему не давай, вот твои телеса и подтают». — «Хорошо ты советуешь, — сказала Онуте. — Отправлю знакомой письмо, проверю. Может, он и вправду там какую-нибудь обезьяну завел?»

Закончив рассказ, Джильда добавила: «Теперь Онуте с нетерпением ждет письма и радуется, что уже чуть-чуть похудела».

Подходит, приближается конец отпуска — два дня всего и осталось. Наступает время прощаться с Палангой и с... Джильлой. Ах, какая жалость! Однако расстанусь я со своей милой ненадолго. Я решился: сегодня или завтра попрошу ее руки! Неважно, что Джильда сирота и без приданого: я человек широких взглядов. Ведь сегодня, допивая вино, купленное на остатки моих денег, она призналась, что любит меня.

Направляясь к морю, порешил: кончено, пробил час, тотчас посватаюсь! Вместе купались, радовались солнечным дням, пусть и дальше солнце светит нам обоим! Но внезапно я почувствовал, что тону. Тону, лежа на берегу, и ногой опереться не могу, не достаю дна. Дело в том, что к нам, таща за руку девочку, подбежал какой-то толстый гражданин и, задыхаясь, сказал моей Джильде: «Ах вот ты где! Быстро одевайся, Марите, поспеши, — наш Рамутис тяжело заболел. Машина у виллы ждет». А девчонка обхватила обеими руками колени моей будущей супруги и умоляет, едва не плача: «Мамочка, едем домой!» На меня толстяк никакого внимания не обратил. Джильда-Марите лениво накинула халат и ушла с мужем, помахав мне рукой: «Всего хорошего, товарищ Майшимас! Как видишь, мне надо спешить».

Когда я позже плелся мимо виллы Джильды-Марите, какой-то высокий человек, видимо, муж Ванды, грузил в «Зим» чемоданы жены. Онуте стояла на ступеньках и показывала подруге письмо, — очевидно, получила известие о неверности мужа, так как Ванда говорила: «Вот видишь, разве я не говорила? Какая ты счастливая! Теперь и впрямь похудеешь». Однако по лицу Онуте не было видно, что она очень радуется своему счастью. А я, как инженер-самозванец, должен теперь стать и изобретателем: придумать, как и откуда достать денег на билет до дома.


БОГАТЕИ


Кто говорит, что у нас перевелись богатеи, тот или сам богат, или, говоря попросту, здорово привирает. Богатеи у нас есть. Ореол денег еще не исчез, в его лучах еще не один гражданин любит погреться...

Случилось так, что с другого конца Литвы к своему родичу Грашису[18] с большой помпой прикатил на побывку в отпуск его дядя Пусрублис[19]. Не какой-нибудь поиздержавшийся дядька, а дядя богатый, кладовщик базы, ведущий дружбу с большим рублем.

Заслышав о появлении на горизонте дяди Пусрублиса, поспешила с поздравлениями и разменная монета — племянники Скатикас[20] и Варёкас[21]. Рыба, разумеется, некрупная — так, рядовые служащие конторы, без больших капиталов, балансирующие лишь на прожиточном минимуме. Однако дядю они знали хорошо: с пустым карманом к нему не лезь. Опозорит, высмеет, чего доброго, и от родства откажется. Скатикас с Варёкасом и раньше, в старые времена, богатством за дядей тянулись, тем только и избежали его презрения. Приобретет дядя чистокровного хряка, — они барана новой породы, купит Пусрублис радиоприемник, так они хоть велосипед, дядя сепаратор приобретет, племянники — бидончик, сметану от молока отделять... Из шкуры вон лезли, не уступали родственнички дяде, знали ведь: коли богат, так будь ты последней разиней, все равно ты и красив, и честен, и умен, и вообще вместилище всех талантов. Скатикас и Варёкас слышали, как однажды Пусрублис, не окончивший и четырех классов, разделался с известным врачом, образованным человеком:

— Доктор? О! — вежливо подивился дядя, знакомясь с врачом в гостях. — А велика ли у вас зарплата?

Врач назвал сумму, разумеется, не ошеломляющую.

— И только-то? — разочарованно сказал дядя и отвернулся. Весь вечер он не глянул в сторону доктора, а друзьям повторял: «Э, какой с него доктор, коли столько берет...» Вот как дядя со своими четырьмя классами высшее образование в грязь втоптал.

Потому-то Скатикас с Варёкасом, направляясь к Пусрублису, решили не ударить лицом в грязь. Купили в подарок проигрыватель да на выпивку ползарплаты выложили — опасались как бы не обозвал нищими. Вообще, что можно знать наперед — возьмет дядя, скажем, да отвалит крупный подарок, дом завещает после смерти или еще чем оделит от щедрот... Пожалуй, потом со своим патефоном со стыда сгоришь!.. От богатого дяди всего можно ожидать...

Дядя Пусрублис, налитой, багровый старик, гостей встретил любезно, даже от подарка не отказался. Пощупал у обоих родственников материал на костюмах, взглядом знатока оценил белье, часы, носки, ботинки, галстуки, ремешки брючные, проверил качество подкладки у пиджаков и все приговаривал: «Ого!» Не забыл осведомиться, хороши ли квартиры у племянников, есть ли центральное отопление и ванны, как нравятся телевизионные программы, не портятся ли в холодильниках продукты, не собираются ли приобрести «Волгу», записал номера домашних телефонов...

Тут и настало время удивляться! На все дядины вопросы племянники отвечали положительно. Поди невелика беда, что жили они скромно в одной комнате без всяких удобств, где едва помещались две койки и столик, а ванна была в бане, центральное отопление — в соседнем доме, холодильник и телевизор еще на полках магазина, телефоны в учреждении, а деньги пока они копили не на «Волгу», а всего лишь на мотороллер... Наконец в ходе беседы выяснилось, что Скатикас и Варёкас не простые конторщики, а один из них заведующий отделом, а второй — заместитель начальника! И зарабатывают они не сотни, а тысячи... Варёкас не преминул добавить, что уже неплохо бренчит на новом, недавно купленном пианино...

Дядя сиял. Он радовался, что возобновил уже потускневшую родственную связь с такими почтенными лицами, а племянники от вранья вспотели и сидели, как на углях: как бы себя не выдать!

— Ого, вот это молодцы! Моя кровь! — хвалил дядя родню. — Наш корень всегда сильным был!.. — уплетая принесенный родственниками торт и запивая его их коньяком, похвалялся дядя.

Провожая гостей, он говорил:

— Завтра снова прошу ко мне. Без отговорок. После работы — прямо ко мне. Давненько не виделись, поужинаем, поболтаем, этой жидкости попробуем... Где это торгуют таким добром? Хоть и отдает клопами, но мне для аппетита — первое лекарство... Итак — будем ждать! До скорого...

Скатикас с Варёкасом обещали. Не отказывать же дяде — вмиг ославит, с грязью смешает! Скажет, такие богатеи, а родного дяди сторонятся, знать его не хотят.

Вечером, истратив последние кровные, накупив коньяку и шампанского, племяннички вновь предстали перед дядей Пусрублисом.

— Ого! — дядя с радостью распахнул дверь. — Ждал, ждал! Знал, что прикатите... Молодцы! Люблю. Сразу видна наша Пусрублисова кровь!

Запивая коньяк шампанским, Пусрублис вдруг предложил: — А знаете что? Махнем-ка мы завтра куда-нибудь на охоту, порыбачим, ладно? Захватим ружья, спиннинги, вот этих чертовых капель, — он щелкнул по бутылке, — и айда! Ну, как, договорились? Вот и хорошо!.. Я знал, что не откажетесь...

Выкрутиться было трудно. Начнешь объясняться, дядя тут же поймет, что у племянников ни ружья, ни спиннингов отродясь не бывало. А такие большие начальники без охотничьих и рыболовных принадлежностей — явление совершенно немыслимое. Пришлось «богачам» поднатужиться в поисках выхода: один ружье взаймы взял, другой — спиннинг. Тот, который знал, с какой стороны дробь вылетает, взял ружье, а второй, что видел, как червяка на крючок наживляют, за спиннинг ухватился. Соответственно этому и трофеи оказались солидными: все остатки, что племянники взяли из сберегательной кассы, были пропиты. Однако домой они вернулись трезвыми, остывший борщ похлебали, с тем и улеглись. Всю ночь во сне скрежетали зубами, вслух пересчитывали деньги, а Варёкас даже расплакался. Как видно, в подсознании готовился к завтрашнему визиту к дяде — на сей раз уговорились побывать в наилучшем ресторане города... После этого похода Скатикас и Варёкас почувствовали себя рядовыми пешеходами — отложенные на мотороллер деньги уплыли в более широкий мир. Один дядя остался доволен.

— О, да здесь совсем шикарно! — отозвался он о ресторане. — Только девок нет. Мне бы, как вдовцу, еще какую-нибудь гимназисточку... И‑эх!

— Этого, дорогой дядя, мы не в состоянии... — оборонялись племянники.

— А всяким там секретаршам, машинисткам не можете приказать? Своим подчиненным?.. Обязаны вас слушаться!

Конторщики вспомнили, что они теперь не рядовые, а начальники, и это было самое огорчительное. К счастью, за пьянкой дядина страсть приостыла. В его голове созревал уже новый план: почему бы, к примеру, не слетать с богатыми родственниками на денек в Москву?

— Хочу перед смертью столицу столиц повидать... — вздохнул дядя. — Слетаем, а? В субботу туда, а в воскресенье — обратно! Один-то побаиваюсь — заблужусь, а с вами — не страшно. Я уж вам за это не знаю что... Сердце отдам! Вы-то, наверное, частенько туда по делам ездите, столицу как свои пять пальцев знаете. Ну, как? Знаю, вы не откажете...

Скатикас еще колебался, а Варёкас решился: упал в прорубь, не жалей, что шуба намокнет. Можно, черт возьми, еще аккордеон Скатикаса продать или в ломбард заложить!

— А он, гадюка, после этого в Америку захочет! — свирепел Скатикас.

— Не бойся, отпуск закончится — уедет... Думаю, у нас в долгу не останется. Какой дом отгрохал, всего полно! — утешал Варёкас.

— Чтоб его черти быстрей отсюда унесли! Ты на его дом рот не разевай — на девок растратит!.. И надо было нам с ним связываться! И все ты: пиа-ни-но! Играй теперь!

— Ну, ну, заместитель начальника, посмотрим, что ты теперь жрать будешь! Может, фазанов? Тысячи загребаешь, тебе это раз плюнуть!..

Всю дорогу грызли один другого мелкие конторщики, то бишь заведующий отделом и заместитель начальника, но в Москву все же полетели. Что с того, что никогда там не бывали, прогуляли аккордеон и в долг еще влезли. Главное фасон! Фасон был выдержан до конца, дядя ни разу не вымолвил «Э!» Уезжая, он даже растрогался, расцеловал своих племянников и подарки не забыл вручить — каждому по лавровому листочку и пакетику перца на приправу к супу... Берите, мол, не возгордитесь, дядю не обижайте — это все со склада, ничего не стоит... Жаль было одного: родственникам тот суп варить было не из чего...

А говорят, что у нас богатеев нет! Есть, сами убедились!


ДОНЖУАН


Всевозможных размеров и оттенков животы, ляжки, зады, мощные и увядшие груди усеяли берега реки Нерис. Попадаются совсем еще белые как кость, но уже есть и розовые, и даже порядком на солнце подрумяненные и подгорелые. Одни пьют, другие уже пьяны, третьи похмеляются, четвертые спят и жарятся прямо в одежде — они пришли сюда уже усталыми. Под каждым деревцем и кустиком — одеяло или подстеленные брюки, а над ними гористый рельеф тел. Рядом — сумки с консервами, бутербродами, бутылками с молоком и водкой и прочими витаминами. Наисмелейшие, более закаленные в сфере пригородного отдыха, растягиваются даже поперек тропинок, в воде, на камнях.

Все они обложили реку, хотя большинство целый день купается на берегу — другой даже ног не замочит, только потом обливается и едет вечером домой довольный. Он знает, что пропотеть полезно, и этого уже достаточно для укрепления здоровья. Такого, пропотевшего, и смерть не берет.

Однако наиболее интересны те, что лежат на камнях и тропинках, которых коллеги осторожно обходят или просто переступают через них, а близорукие об них спотыкаются. Опытному ловцу ни компаса, ни ориентиров не надо — он знает, где рыбачить: лучше всего клюет на тропинках и камнях. Он не лезет в интимные кусты, где орехи уже завязались или завязываются.

А наш герой, страстно страдающий по девкам, слюнтяй Фирцикас Виштаутас, в выборе объектов совершенно не разборчив. Кидается на кого попало, как та мопассановская свинья Морен. Дело в том, что еще в школе уроки по психологии он просимулировал и к душевным запросам остался глух. Не ожидал, что эта наука пригодится в любви, облегчит долю донжуана.

Вот страдающий по девкам Фирцикас лежит на берегу, нежит жидкую бороденку и подстерегает добычу. Глаз его искушает собравшаяся под кустом кучка дочерей Евы. У одной из них особенно поэтическая ляжка, грудь другой — прямо-таки целый Декамерон. Виштаутас берет в руки приманку — колоду карт — и храбро пускается в бой. «Возьмем этот трофей!» — нацеливается он на лирику.

— Девчушки, может, в картишки перебросимся? — над девушками нависает черная бородка.

Но девицы щетиной не восхищаются, не тают и в обморок не падают — они читают конспекты лекций, по-видимому, готовятся к экзаменам. Лишь одна, наиболее намагниченная солнцем, приваживает бородку. По ее примеру берут карту и другие.

Стараясь быть любезным, Виштаутас проигрывает шесть раз подряд, становится «ослом», однако продолжает гнуть свою тайную линию, не выпуская мишени из глаз. А когда прицел направляется прямо в яблочко, одна девушка и говорит:

— Девчата! Да ведь он не только осел. Они бедный. Скинемся ему на бритье!

— А может, и голоден? Видите, ребра как у гармони меха, — сочувствует другая.

Итак, нацеленный ствол отводят в сторону, но Фирцикас с поля боя отступает геройски: успевает выдать анекдот со «времен универки», хотя сам кое-как только пять классов вымучил, а мимо университета раза два прошел по улице.

Но неудача не сломила духа храбреца, и Виштаутас вновь рыщет вокруг одиноких ножек, сует под нос карты:

— Душечка, бутончик, давай перекинемся...

Душечка из вежливости, разумеется, не отказывается, но вскоре опять берется за тетрадку, книжку или свои записи. Тогда Фирцикас плетется к своему кустику, вытягивается на подстилке и охотится глазами.

Когда на горизонте показывается полуголая желтоволосая красавица с пышно заросшим лбом, редеющими космами на затылке и редкими усиками, Виштаутас снова поднимается, трещит колодой карт между пальцами и подкрадывается. Он присаживается к одной, другой красавице, а потом, как поджарый пес, бредет к своему логову.

— Нет! — самокритично сказал наконец Виштаутас. — Надо менять оружие. — На другой день он у реки уже с волейбольным мячом.

И не ошибся. Тут же образовалась целая команда душечек. В игру включились не только дочери, но и восьмипудовые мамаши, которые знали, что заниматься спортом — даже лежа на смертном одре — полезно для здоровья. Фирцикас отбивал мяч из одного только молодечества, а сам целился в одну спортсменку, особенно хорошо подающую мяч, — ужасно хотелось узнать, какой у нее разряд. Оказалось, она истинный мастер спорта и уже побила ряд рекордов: четыре раза счастливо развелась и в пятый раз несчастливо вышла замуж. Поэтому на мужчин смотрит как на воплощение всех мерзостей.

Узнав это, Фирцикас хотел незаметно скрыться и перебраться под другие кусты, но его не отпустили толстые мамаши. Они как ухватили мяч, так и колотили его до потемок, а команда все пополнялась новыми игроками.

— Еще раз нет! — сказал Фирцикас, когда одна из мамаш села на мяч и раздавила его.

Теперь Виштаутас перебрался поближе к воде, к русалкам, развалившимся на огромных камнях. Предложил научить их плавать. Но русалки боялись утонуть и лениво жарились на своих каменных постелях.

Фирцикас испробовал еще один метод: наметив одну приличную крошку, сделал нырок у самых ее ног, при этом головой долбанулся о камень и вынырнул едва не плача. И хотя бока его ходуном ходили, как у загнанной клячи, он из последних сил трижды перевернулся через голову, дважды задрал ногу на затылок, провел весь комплекс утренней зарядки, стал швырять камни через реку — угодил в нескольких отдыхающих на другом берегу, выкурил сигарету, вскочил на палубу проплывающего мимо парохода, снова нырнул, выбрел из воды, напевая эстрадные песенки, поросячьей рысью отмахал пару километров вдоль берега, на коре дерева вырезал свое имя, наломал охапку цветущей черемухи и предложил своей избраннице вместе выкупаться. Однако девица, видя такой прилив энергии у кавалера, не рискнула — она сбежала.

— И еще раз к черту! — стукнул Виштаутас подвернувшуюся бутылку о камень. Бросив в реку двух одетых мальчишек, он отплыл к другим берегам.

Фирцикас попытался проникнуть в сердца красавиц с гитарой, но вскоре почувствовал, что времена Ромео давно прошли, а с транзистором он выглядел чересчур убогим — держал, вытянув в руке дребезжащую коробку, как нищий шапку.

Вспомнил Виштаутас, что на его вооружении остались сладости и бутылка, и снова вступил в отчаянную схватку.

Некоторые нимфы любили напитки и сласти, однако до тех пор, пока их не приканчивали. Похмеляться Фирцикасу пришлось все равно одному.

— Пьяница несчастный! — услышал из сладких уст горькую неправду Виштаутас, когда не стало на что пить.

— Стоп! — решительно отрезал Фирцикас. — Надо взять прицел на трудовой люд! С университетами и интеллигентками далеко не уедешь — теперь повсюду полно ученых кавалеров!

И заметил он особу в штанишках не слишком модных, скрывающих, пожалуй, третью часть сокровенных мест, не голую, с глазами и ногтями, намалеванными не очень ярко, напудренную не густо, скромно раскинувшуюся на тропинке. «Ну, эта колодка сама кинется в объятия. Еще пол-литра поставит!» — решил Виштаутас.

Итак, подкрался он и смело прилег под горячий бочок. Поскольку девица звучно храпела, Фирцикас сунул ей в нос метлицу.

— Боже, уже насилуют! — голосом откормленного фельдфебеля взревела спящая красавица. — Милиция!!!

— Что ты, что ты, душенька? Что тебе привиделось? — ласково пошлепывая по ляжке, попытался успокоить ее Виштаутас, но увидел, что отдыхающая публика весьма чувствительна к зову ближнего и не стал ждать, пока их окружат зеваки.

Дольше всех его преследовал пенсионер-общественник, награжденный медалью «За спасение утопающих». Однако на суше старик отстал от Фирцикаса на втором километре, и его подобрала скорая помощь.

А Фирцикаса в свои объятия словила... толстая мамаша, та, которая раздавила мяч. Она хотела возместить убытки, но Виштаутас был джентльменом и от денег отказался. Тогда мамочка предложила ему вместе выкупаться. «На безрыбье и рак — рыба», — сказал сам себе страдалец по девкам и растянулся рядом с мамочкой.

Так они купались до сумерек. Вечером мамочка позвала Фирцикаса починить телевизор, который, как на грех, оказался совершенно исправен. Впоследствии сеансы ремонтов повторялись. Фирцикас все чаще доламывал аппарат.

Но мамочкино ателье было слишком узким для деятельности Фирцикаса, его сердце рвалось к большим профессиональным широтам. Он чувствовал, что поступился принципами своей массовой деятельности, сошел с идейного большака, свернул на ложный путь.

Все это время к нему присматривалась одна прибрежная фея с огромной копной волос на голове. Ее давно уже восхищал спортивный талант Фирцикаса, в особенности волновали ее волосы, которые росли у него не только на голове, на лице, но... Нет, что вы! Густые кустарники, заросли, сплошные джунгли из волос путались, завивались, пробивались не только на груди, но и на спине. А пронизывающие карие глаза, а элегантные, выгнутые в коленях ноги, а экстравагантные мини штанишки, а...

Эти многократные «а» и свели их с глазу на глаз, и растаяли их взгляды в недрах их душ.

— А здесь глубоко? — послышался голос из чащи волос.

— Сейчас измерим! — живо отозвался Фирцикас, нырнул прямо под фею и вынырнул с ней на плечах. Крепко оседлав шею кавалера, она от радости болтала ногами. От счастья бултыхалось и сердце Фирцикаса.

Однако чем черт не шутит, когда бог спит..

В самый разгар любовного опьянения парочку застала врасплох все та же мамочка. Снова испортился телевизор! Она очень хочет, чтобы Фирцикас проверил кинескоп и прочие части. Виштаутасу, когда-то целый год отиравшемуся в профтехшколе, эта работа была сущим пустяком, но его фея на эту профессию смотрела подозрительно, опасаясь, как бы любимый не переутомился.

Мамочкин телевизор, будто одержимый бесом, портился все чаще и чаще... А она так любила этот домашний экран, в особенности передачу «В семье Петрайтисов»[22]. Не дождавшись мастера, она однажды лично пожаловала на квартиру Фирцикаса. Но тут дверь у нее под носом захлопнула та самая пышноволосая фея.

В конце концов мамочка как-то изловила Виштаутаса на улице.

— Не могу, дорогая, не могу. У меня инструмента нет. Одолжил другу, а тот уехал в... Антарктиду... Вот когда вернется... — выкручивался Фирцикас.

Но мамочка предполагала, что Фирцикас говорит неправду. В один недобрый день прошмыгнула она в квартиру телемастера, свирепо прорвалась мимо волосатой вельмы конкурентки и разразилась:

— Он меня совратил, я на него в суд подам, напишу в газеты, на работу сообщу... Я из-за него с мужем развелась!

— Ничего ты в суде не урвешь, — категорически, тоном знатока заверила волосатая. — В одиночку Фирцикас тебя обидеть не мог. Да, да, — это доказано долголетней практикой медицины.

— А чем он докажет, что нет... Я буду говорить на суде, что... Он сильнее моего мужа. Суд на стороне женщин.

— Только не таких, как ты — с гнилой моралью!..

И они еще долго беседовали о вопросах семьи, любви, невинности и пра́ва, так долго, что Виштаутасу надоело прозябать в туалете — надежном убежище от уксуса и других волнительных жидкостей, которые женщины иногда применяют в любовных делах. Всесторонне перемыв косточки одна другой, они внезапно направили жало на Фирцикаса. И, бичуя его, соперницы так дивно сошлись во всех пунктах, что нашего героя мороз по коже продрал.

Вскоре Виштаутас услышал:

— Скотина! Бык! Жеребец! Боров! Кролик...

Он понял, что эти комплименты предназначены ему, джентльмену, который называл их одними лишь поэтическими именами. Откуда такая неблагодарность?

Однако самой страшной была конечная резолюция обеих красоток:

— Его надо проучить! Ты теперь иди прямо в суд, а я побегу в редакцию. Мы ему покажем, как разрушать крепкие советские семьи, разваливать нашу первичную общественную ячейку!

Это был голос его феи. Она вдруг вспомнила, что давно сама замужем, верная и любящая жена, и только вот такие буйволы, как Фирцикас, покушаются на основы семьи.

— Правильно ты говоришь: судебные и печатные органы нас поддержат! — решительно и отважно заявила, уходя, волосатая. Она вышла первой, за ней, согнувшись в пояснице, последовала и мамочка.

А Фирцикас теперь засел в комнате: трепещет, вздрагивает, заслышав звонок у двери, и пишет для женского журнала дискуссионную статью по вопросам любви.


ГОСПОДА


Наконец-то!

Наконец-то портной Тадас Тякис почувствовал любопытный, полный восхищения взгляд, явно устремленный на его ботинок...

Уже три остановки проехал Тякис, держа ногу выставленной в проход автобуса, однако его элегантной обуви никто, казалось, не заметил. А может, и заметил, да только не ахнул, ошеломленный ее красотой, и не отвернулся от зависти.

— Заграничные? — спросил изящно прилизанный пассажир с желтым лицом манекена, и его глаза масляно заблестели.

Тоненькие, в ниточку губы Тадаса гордо покривились, и грянул густой голос:

— Индонезийские!

— Ах, ах! Видно, очень дорогие?

— Семьдесят.

— Ай-ай! А где, простите, купили?

— Получил по блату!

Желтое лицо манекена от волнения изменило цвет и заблестело, будто новый медный пятак. А бесцветный, вылинялый глаз уже нежно и осторожно ласкал меховую шапку Тякиса.

— А это, простите, тоже привозная?

Недовольно вытянулась гордая ниточка губ:

— Что значит «привозная»? Абиссинская. Прямо из Сингапура!

Манекен был потрясен окончательно — даже не заметил, что Тякис явно заблудился в географических широтах.

— О! — только и вымолвил изящно упакованный поклонник импорта и протянул портному руку: — Разрешите представиться? Сигитас Сейлюс. Художник.

Тякис неуклюже поднял свой шестипудовик с мягкого сиденья и протянул руку-булочку:

— Художник? Очень приятно. А что малюешь-то, так сказать, картиночки разные, открытки или стены красишь? Мне нужно комнаты перекрасить.

— Да я тут, знаете, в этаком художественном цехе, стало быть...

— Понимаю, понимаю. Касательно цены я мелочиться не стану.

Сейлюс застыдился, — ведь он все-таки художник, — однако гардероб Тякиса был так дорог и элегантен, что тут же развеял неприятное чувство. «Почем метр?» — хотел спросить художник, но не осмелился. А из карманчика пиджака Тякиса торчали целых пять авторучек — одна из них — восьмицветная.

— Вы в Каунас? — неожиданно осведомился Тякис.

— Нет — я здесь пересяду на другой автобус. Вечером.

— Тогда, сударь, — прямо ко мне. Только без отговорок! Есть заграничный коньяк, словом, поглядишь, как пролетариат живет.

Сигитас Сейлюс противился так нерешительно, что это, видимо, было лишь преувеличенно-вежливым согласием.

На своем дворе Тякис первым делом показал гостю занесенный снегом гараж, в котором под замком зимовала «Волга», потом оба, притоптывая ногами, вошли в квартиру. Тякис провел Сигитаса по всем пяти комнатам, небрежно кивнул на холодильник, модную мебель, телевизор.

— Барахло! — с горделивым презрением бросил портной. — Устарело все. Меняю ежегодно, а в этом году не успел. Придется после ремонта.

Словно в сказке, откуда-то из-под стола явились коньяк, кофе, апельсины. Тякис включил телевизор.

— Надоела эта паршивая собачья будка. Хочу цветной. Говорят, за границей давно цветное.

— Да, да, ах, за границей... Ах, ах, чего там только не выдумывают! — таял от уважения Сейлюс.

Хотя на стенах висели только семейные фотографии, вся остальная обстановка комнаты Тякиса была настолько современна и изысканна, что Сигитаса в первые минуты одолевало желание упасть на колени.

Его внезапно отрезвил голос портного:

— Так говоришь, искусству себя посвятил? Всяческую, стало быть кипучую жизнь изображаешь? Во славу радости, понимаю. А много ли, признайся, за это получаешь?

— От выработки ведь. Сколько сделаешь — все твое.

— Понимаю, понимаю. «Искусство могуче и чудодейственно» — или как там поется? Но я вот знаком с композитором Прекаласом... Сопляк! Ничего у него нет. Даже собственного дома не построил, — нитка губ Тякиса искривилась в ядовитом презрении. Лазурь глаз залила ирония.

— Простите, уважаемый. Прекалас — не композитор. Он — дирижер.

— Все одно. Черт бы побрал эту ветряную мельницу! А вот мой знакомый писатель Верезга пешком ходит. Нищий. Последний костюм донашивает.

— Но извините, Верезга — наш лауреат!

— Ну и что! Клоун, что он умеет — вечно сидит без денег. Вот бухгалтер нашей пошивочной мастерской уже третью виллу построил. И каждый день в новом костюме. Голова!

— Ого! Как же он скомбинировал?

— А у него блат кругом!

Сейлюс второй раз попытался устыдиться — таким маленьким почувствовал он себя у подножия олимпа Тякиса. А портной ликовал. Розовато-фиолетовое его лицо налилось до яркой красноты и лоснилось, как облупленное. Ниточка губ исчезла — Тадас благосклонно разинул рот, его язык удобно отдыхал на нижней губе. Но вот он внезапно шевельнулся, юркнул в свое убежище и уныло перевернулся.

— Не ценят теперь человека, господин хороший. Возьмем нашего закройщика — голодранец, босяк из босяков, а его в депутаты выдвигают, председателем профкомитета избрали! А что у него за душой? Даже холодильник не в состоянии купить!

— Именно, именно. Голодранцев уважают.

— И культура пропала, я вам скажу. Мало просвещенных людей. По субботам и воскресеньям организуем мы этакие выпивоны. Но собирается всевозможный сброд, всякие там хунвейбины. Разве они заметят, оценят приличного человека? Подаст тебе лошадиную, и лакай! А я их коньяками и ликерами опаиваю! — в голосе Тякиса прозвучала обида.

В это время на экране телевизора показалась какая-то сцена из спектакля, и все время молчавшая жена Тякиса несмело вставила:

— Вот этот, который во фраке, любит ту, что с большим хохлом.

Однако Тадас был своим человеком в мире искусства:

— Ничего не понимаешь, а лезешь. Он даже не смотрит на нее. Ему нравится та, в черном платье. Шикарный материал. Парень со вкусом!

Жена попыталась спорить, но ее художественные познания не шли ни в какое сравнение с образованностью мужа.

Вскоре на экране замелькал спортсмен — по дорожке стадиона трусил запыхавшийся, разгоряченный бегун.

— Интересно, сколько он за это получит? — глаза Тякиса заблестели прозрачной синевой.

— Золотую медаль. Если выиграет, разумеется.

— Вы думаете, из чистого золота?

— Конечно!

— Да вы что, шутите? Кто же будет из пушки по воробьям палить?!

Сигитас Сейлюс смутился опять — на этот раз основательно. Кто там разберется в спорте — это тебе не искусство! Хотел извиниться, но вовремя не нашел нужных слов, а синева глаз Тадаса поблескивала так по-скотски нахально, что отняла последнюю смелость.

К счастью, когда попивали ликер, у Тякиса неожиданно из-под брюк выглянули кальсоны. Они были пушисты, из розового, неведомого Сигитасу материала.

— Что я вижу! — воскликнул он. — Наверное, турецкие? Нет? Тогда японские?

— Мульт, — коротко отрезал Тякис, так как следующего слога выговорить не мог — он дошел до предела опьянения.

— Ах, мульт! А я думал... — снова съежился Сейлюс.

— Муль-ти-пли-кационные! — с трудом выговаривая, неожиданно изрек портной.

— Мультипликационные кальсоны? Не может быть! Ах, ах!

Ослепительная красота нижнего белья озадачила художника — нагнувшись, он стал гладить «мультипликационный» пух. Однако в это дивное мгновение Тякис всей тяжестью брякнулся на кушетку, да так, что все пять авторучек затрещали. И тут же мелодично захрапел.


ОКОВЫ


Не знаю, никак не возьму в толк, что она от меня хочет, какой стих на нее нашел!

Была баба как баба, вместе прожили почти полгода, жили в согласии. А теперь вдруг скисла, взъерошилась, выставила иглы, как еж.

Утром, перед моим уходом на работу, Ирена, как всегда, молча подставила мне губы — чтобы поцеловал. Однако в этот раз я только рукой махнул и вышел. Не было настроения, и вообще мне уже надоела эта ежедневная процедура размусоливания. Подумаешь, удовольствие — целовать свою жену!

Конечно, пока Ирена была еще незамужем и в первые послесвадебные дни я, уходя на работу, бывало, всегда приласкаю ее. И ей это очень нравилось. Но я не ребенок и не могу играть всю жизнь. Пора мужать!

Вот хоть и вчера: шли на базар, а я забыл взять у нее сумку. Тогда Ирена силой попыталась всучить ее мне, но я засунул руки в карманы. Мол, другие мужья везде и всегда носят сумки! Носят, стало быть! Хоть бы тяжелая была, а то лежала в ней только газета для обертки. Чего я ее пустую буду таскать!

В другой раз задумал я прогуляться, рассеяться от повседневных забот, а она: «Владялис, и я с тобой, хорошо?» Я быстро нырнул за дверь, чтобы Ирена не успела одеться. Кто знает, может, у меня нервы расшатались, может, мне покой необходим, а она еще ворчит: «А, знаю, я для тебя чересчур проста, тебе со мной стыдно», — и так далее. Какой тут стыд, можно изредка пройтись и с женой, только уж чертовски это неинтересно. Однажды вышли вдвоем, и взялась приставать: «Владялис, сфотографируй меня! В этой новой шляпке ты еще ни разу меня не снимал». Тоже, видите ли, придумала! Может сходить к фотографу. Была бы девушкой — тогда другой разговор. Этого, разумеется, я не сказал, только подумал, а она уже и губы надула. Что ей до того, что я сегодня на работе проиграл пять партий в шахматы совершенному неучу и получил выговор за безделье!

Или опять: «Как тебе нравится моя прическа?» — привязалась — и все тут. «Знать, банку от консервов туда закрутила», — пошутил я, а она обиделась. Но чем я виноват, если ее высокая копна волос сразу напомнила мне консервную банку! Да и вообще, разве жене станешь говорить комплименты? Спасибо, я не умею кривить душой. А Ирена и разразилась: «Конечно, я теперь для тебя обезьяна! А давно ли еще щебетал: губки, глазки, ножки!» Никогда я ее обезьяной не называл и теперь бы не осмелился выговорить такое слово, хотя, правда, какие там, к черту «ножки», если туфли она носит сорок третьего размера!

А в домашнем аду все жарче. Дело в том, что я ненароком прозевал важный семейный юбилей: был день рождения тещи, а я ее даже не поздравил. Казалось бы, что в том страшного, ежели один раз и забыл: ведь всегда, еще до свадьбы, поздравлял, покупал подарки и долгие часы беседовал с ней по вопросам воспитания молодежи.

В конце концов я — не календарь, всякие там бабские даты в голове уместить не могу. Уважу, думаю, обеих сразу восьмого марта, пусть радуются. А чтобы забот было меньше и чтобы обеим угодить — деньги дам, пусть сами подарки покупают. Увы, когда предложил деньги, обе начали меня поносить и причитать. Дескать, не надо нам твоих копеек, скромный подарочек и то не можешь купить, и т. д.

Тогда я, желая поправить ошибку, получил зарплату и без всякого совершенно повода купил жене бусы, а теще сумочку и целую охапку цветов. И снова ад кромешный: напали на меня едва не с кулаками, говорят — деньги, видно, девать некуда, раз на ерунду транжиришь! Я, говорит, на машину начала собирать, а он, чего доброго, куклы начнет покупать!

А еще говорят: у мужчин и женщин равные права! Ни черта! Муж — только тень своей жены.

Когда я нашел ей хорошего портного, небосвод над нашей семьей несколько прояснился, однако вскоре вновь наступило ненастье с обильными осадками.

Однажды, направляясь в кино, я по рассеянности не взял ее под руку. А возможно, и не по рассеянности, возможно, мне было идти так удобнее, свободнее — я очень люблю руками размахивать. Тогда Ирена сама ухватилась за меня, а я как-то невзначай взял и стряхнул ее руку... О боже! Билет купила отдельно, за двадцать рядов от меня, три дня словечка не промолвила. А когда разразилась, я слушать не поспевал: «Помнишь, как было, поначалу не только мои пальцы в своей лапище сжимал, вокруг талии обнимал, обнявшись ходили. Душишь, бывало, а я молчу...»

Да, бывало... Но ведь земля не стоит на месте, время бежит, не все коту масленица. Вот и сегодня насмерть поссорились.

За ужином Ирена вдруг и говорит: вот, дескать, в прошлом году наш сосед Пятрас выиграл женский свитер. А ты, говорит, покупаешь эти билеты, а даже прелого лаптя не выиграл. Ужас, какой неудачливый.

Мне и так в последнее время не везло, а тут еще какой-то свитер выдумала! Тем более, что я хорошо знал, что Пятрас этот свитер жене купил, а выиграл он всего один рубль.

— Не свитер, а рубль.

— Что? — выпучила глаза Ирена. — Она сама мне показывала. До сих пор еще носит.

— Я тебе ясно говорю: один рубль. Откуда свитер — я не знаю.

— Если не знаешь, то помалкивай!

— Как же не знаю, если знаю: мы с Пятрасом этот выигрыш вдвоем пропили. Я полтинник добавил, купили бутылку вина.

Ирена тогда внезапно задумалась и даже вздохнула:

— Ах, вот почему ты приходишь с работы в шесть! Ведь работаешь-то до пяти. И, видно, не одни там в ресторане, с девками пьянствуете!

— Что ты, Ирена! Пока автобуса дождешься, пока втиснешься, доедешь...

— Не оправдывайся, знаю. Я все знаю!

— Ничего ты не знаешь...

— Я? Ничего не знаю? Ты за кого меня принимаешь, а? За разиню?

Спор продолжался до полуночи, пока я, потеряв надежду доказать свою правоту, не предал своего соседа Пятраса и рассказал, из какой лотереи этот свитер. Увы, Ирена ничуть не удивилась.

— Я и сама знаю, что Пятрас купил. Он добрый. А почему ты мне ничего не покупаешь? На вино находишь! Ты меня не любишь!

Это было похоже на смертный приговор, и я почувствовал — повеяло холодным ветром развода.

На следующий день в театре, как назло, я не успел подать ей пальто да еще первым вышел в дверь. Этого было достаточно, чтобы Ирена вовсе перестала разговаривать со мной. От соседей узнал: дескать, я не разговариваю с ней. Не она, а я!

Я не на шутку обеспокоился. Казалось, ничего особенного не случилось, однако было ясно видно, как быстро рушится наш семейный очаг. И что она от меня хочет, какая оса ее ужалила?

Не вытерпев, рассказал я о своей беде другу. Может быть, говорю, это портной ножку подставил — чересчур часто приходит, слишком долго талию и грудь измеряет, весьма внимательно изучает углубления и возвышения и т. д.

Товарищ, грустно улыбнувшись, утешил:

— У всех у нас судьба схожая, потому что все мы — дамские льстецы и угодники. Начинаем, все норовим понравиться, потом — хотим угодить, и в конце — потому, что к этому привыкаем. А они того и ждут. Начни ты снова лебезить и прыгать вокруг своей Ирены, льнуть к теще и увидишь: вернутся медовые месяцы.

— Но это оковы! Ведь еще Руссо объявил, что человек родился свободным...

— Да, но потом тот же человек сам себе построил прекрасные тюрьмы. Льстя и угодничая. Итак, браток, не надо было тюрьму строить, коли хочешь из нее бежать!

А мне хотелось плакать.


ГУМАНИСТЫ


Потеряв командировочные деньги, Балис Бикялис от души выругался, однако окончательно духом не пал. Наплевать! Можно взять взаймы. Кругом товарищи, друзья, братья — все только и смотрят, кому бы добро сделать, как на практике применить высокую мораль.

Пустился Балис, посвистывая, к ближайшему соседу-лектору. Не раз Балис слышал, как красиво повествует тот про изумительное будущее, весьма ярко описывает счастье человечества. Во имя благополучия других он сам каждое мгновение готов пасть замертво.

Стало быть, и открыл ему Балис свою душу. Вдруг видит — лектор в пол смотрит, потом стеной заинтересовался и все в сторону косит. Должно быть, никак не решит, сколько дать: сотню или полсотни. Наконец нашел выход:

— Скажи прямо — «пропил».

— Да ведь потерял... Стало быть, если бы пропил... — жалостливо вздохнул Бикялис.

— Вот видишь. Не надо пить. Пьянка никогда к добру не приводит.

Выслушав целую лекцию о вреде алкоголя, Балис узнал, что пить — не только нездорово, но и опасно. Вот что означает чуткое, вовремя сказанное слово друга!

Второго приятеля, журналиста, Бикялис дома не застал — его встретила теща. Предложила обождать. Балис бы не ждал, но случайно одним глазом заметил на столе друга рукопись с волнующим названием: «Любовь к человеку — стальной закон сердца». А теща, неожиданно обретя слушателя, стала рассказывать историю своей болезни.

— Я, детка, всех врачей уже обошла. Только пыль в глаза пускают. У меня рак, а они говорят: «У тебя, мать, нервы. Видать, зять в доме». Зять, конечно, скотина, он меня и загнал в этот рак...

Тем не менее она поклялась не умирать до тех пор, пока не дождется развода дочери. Бикялис понял, что развода она наверняка дождется, а вот приятеля он так и не дождался. Вернулась жена и сказала, что муж неделю тому назад уехал в командировку. Как другу семьи она могла бы дать взаймы и сама, но в прошлом году нашелся такой бесстыдник и долга ей не вернул. Теперь она стала осторожнее.

К третьему другу Балис шагал уж не столь резво и энергично, уже не посвистывал. «Никто на тарелочке не поднесет. Могут и отказать», — свербила печальная мысль. Товарищ — дружинник — неожиданно встретил его с распростертыми объятиями:

— Ты — мой лучший друг! — и кинулся целовать. — Я тебе всю душу...

— Души мне не надо. Ты, браток, одолжи мне пятьдесят рублей, — не ожидая, пока приятель прохмелится, попросил Балис.

Дружка будто покрыло траурным флером.

— А я думал — ты мне трешку дашь, — внезапно обмякнув, промолвил он. — Но ни черта! Сейчас придет жена, выдою у нее. Мне не даст, так даст тебе!

Увы, жена о ссуде и заикнуться не дала — мол, денег нету, муж все пропивает. «Но как же так — дружинник, и?..» — «А, в том-то весь фокус. Он этим званием от вытрезвителя спасается».

В тот день Бикялис зашел еще к нескольким хорошим друзьям. Друзья на самом деле были хорошими, только деньги их — у жен, а жены ушли по своим делам. Однако вернулся Балис обогащенный: от друзей он узнал, что всегда нужно оставлять на «черный день». Совет был разумный и практичный, беда была только в том, что есть хотелось сейчас.

«Нечего идти на поводу у брюха», — сказал сам себе Балис и вместо ужина включил радио. Диктор передавал необыкновенно радостные цифры: через год-другой выпуск сверл будет увеличен в три раза, доходы населения значительно возрастут. Значит, и его, Балиса, доходы увеличатся. Не уменьшатся, а увеличатся! Так о чем же теперь сокрушаться! Ведь завтра, возможно, он и деньги добудет, поест и уедет.

— А где ты держишь деньги? — заинтересовался на другой день сотрудник, когда Балис попросил у него взаймы.

— В кармане, где же больше?

— И кошелька, конечно, у тебя нет? Ах, ах! Вот к чему приводит беспечность! Обязательно приобрети кошелек. Послушай моего совета.

Одного не посоветовал приятель — где достать денег. Но этого, видимо, он и сам не знал.

Чувствуя всестороннюю моральную поддержку и озабоченность друзей судьбой ближнего, Бикялис держался героически. Пил газированную воду из автоматов и продолжал путешествие.

На четвертый день он почти приблизился к цели: у одного друга застал компанию, игравшую в карты. Резались в «очко», на деньги. Поставив на карту, насильно ему врученную, Балис неожиданно крупно выиграл. Но дружки не отпускали его до тех пор, пока он не просадил все, да еще остался должен двадцать рублей.

Ужасно возмутился Балис такой некультурной игрой, однако выигравший приятель был давным гуманистом — он пригласил компанию на обед. А главное — надежда отправиться в командировку не только не угасла, но еще более окрепла. Дело в том, что за обедом один из друзей, под действием высокого градуса, пообещал:

— А знаешь, я тебе дам денег!

Балис не хотел верить, но приятель говорил от всего сердца и конкретно:

— Приходи через три дня, я премию получу.

Столь гуманное обращение и прикончило Бикялиса — на радостях он «добавил».

В ожидании премии приятеля, Балис, естественно, не дремал и продолжал стучаться в сердца знакомых. Но, правду говоря, он уже не стучал, а заходил и ждал благоприятного момента — возможности попросить в долг... Но чаще уходил ни с чем, даже при прощании не говоря, зачем приходил.

Как-то он издалека, дипломатично спросил у одного большого моралиста: не ведает ли он, где бы можно было разжиться деньгами? У того даже глаза на лоб полезли: живешь один, не куришь, не пьешь — на что они тебе понадобились? Еще пить надумаешь!

А когда через три дня Бикялис троллейбусом направился за обещанными деньгами, то был весьма удивлен тем, что какой-то мужчина, ничуть его не моложе, уступил ему место. При возвращении ситуация повторилась (денег он не получил, друг купил жене подарок) — пожилая женщина встала и предложила ему место.

Причину столь странной вежливости Балис уяснил только дома, взглянув в зеркало, — на него голодными глазами глядело привидение, обросшее волосами.

Тогда Бикялис повернул руль еще в одном направлении — двинулся к одной богомольной женщине при деньгах. «Черт с ними, ее богами, но сердце у нее доброе, человеку в беде не откажет».

— Чтоб тебе провалиться, невелика беда! — по-мужски выругалась старая дева. — Чтоб ты околел, а я все деньги настоятелю за обедню всадила. Просила помолиться за душу одного парня. Теперь скажу, пусть за твою, Балюкас, отгрохает. А вдруг поможет? Бог не выдаст, свинья не съест.

«Идти, достать — неважно где и у кого», — окончательно решил Бикялис, так как день за днем откладывалась командировка, а пряжка ремня уже терла позвоночник. И потопал он к бывшему младолитовцу[23] и кулаку, а ныне — солидному деятелю торговли. «Пусть и классовый враг, но все же верующий, из одной деревни».

Младолитовец встретил Балиса ласково и любезно. Усадил, включил телевизор, угостил сигаретой.

— Прекрасно, когда литовец литовца не забывает. Любовь к родине всегда нас объединяла и будет объединять. Мы должны постоянно поддерживать друг друга, если не хотим выродиться и ассимилироваться.

Балиса ободрило патриотическое настроение земляка, и он осмелился...

— С удовольствием, господин, Бикялис, хоть целую сотню. Вот если бы еще вчера... Приобрел, видите ли, этакую развалюху — моторную лодку, последние всадил. Не знаю, как и до получки дотяну. Тяжелые ныне времена. Зарплаты маленькие, попытайся что-нибудь купить — не укусишь. Все проедаешь, а на что одеться, чем за квартиру платить? Строю этакую вот хибару — сколько та пожирает, а тут дочь за границу с туристами захотела — снова выкладывай. А где взять, скажите? Что зашибешь — все кровавым потом.

И чуть не рыдает человек, сухие глаза кулаком трет, губа трясется...

Пожалел Балис бедствующего земляка — кое-как успокоил, про лучшие времена помянул. Не остался в долгу и младолитовец, от души посоветовал:

— Не умеешь ты жить. Ты женись. Найди богатую старую деву, и увидишь... Трехпроцентных облигаций накупи. Побольше. Выигрыш гарантирован. Ты везучий. На войне не погиб, в тюрьме не сидел, инфаркта не было…

Земляк все говорил и говорил.

И Балису на самом деле показалось, что он — дитя счастья.

А телевидение в ту пору показывало кулинарную выставку-распродажу. Растаяло от счастья сердце Бикялиса, выступил на лбу липкий пот, и шлепнулся он со стула.

Младолитовец, невзирая на свое слабое здоровье, искренне заволновался. Немедленно вызвал скорую помощь, по-братски помог отнести Балиса в машину. Только вернувшись и помыв руки с мылом, несколько успокоился. Вот это сердечность!

Итак, как видите, никто не отказался помочь в трудный час. Ни один! Как смогли утешили, дали совет, поддержали морально. А говорят, что у нас эгоизм пускает корни. Врут, сукины дети!


КЛУБ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ


Сначала мы попали не в самый клуб, но, как видно в подсобное помещение.

— Видишь ли, теперь всех кадров в клубе не будет. Разгар работы. Так что мы их накроем прямо в сфере их деятельности, — пояснил мой спутник Пагалис, весьма услужливый паренек, член объединения «Вавилон» с 1969 года.

Подошли к билетным кассам, над окошками которых светился лозунг: «Без очереди — ни с места! Очередь — кузница здоровья!»

— Палачи! Мучают людей и еще издеваются, — сказал я Пагалису, показывая на надписи.

— Ошибаешься, дорогой. Очереди закаляют людей, развивают характер, укрепляют мышцы ног, учат сохранять равновесие. Постоит человек часа два в очереди — и сразу видно: крепок он или слаб в коленках.

Действительно, во имя здоровья в павильоне Пагалиса всюду извивались, петляли очереди без конца и края. Даже возле соков, кофе, спичек, газет и у клозетов. Если где-нибудь очередь оказывалась недостаточно длинной, там сию минуту устанавливали два или три дополнительных кассовых аппарата, и клиент, поразмявшись в одной очереди, получал талон, разрешающий свободно вставать в другую, а потом в третью и четвертую.

Зато посетители этого павильона были мускулисты, атлетически сложены — ну прямо как боксеры тяжеловесы. И даже женщины здесь были нечеловечески сильны.

Нам довелось видеть, как один атлет шел с хрупкой, нежной, словно стебель, девушкой. И как шел! Он, этот динозавр, висел у нее на шее, обхватив одной рукой, и она не согнулась, не сплющилась, выдержала. Глядя на них, я даже песню вспомнил: «Это легче павлиньего перышка...»

— И это все члены вашего «Вавилона»? — осведомился я.

— Нет, эти двое лишь спортивные энтузиасты нашего клуба. Она — чемпион по поднятию тяжестей...

Вот что означали слова: очередь — кузница здоровья! Кто не постоял в очереди, того, разумеется, хоронили. Здесь очереди не было.

Перед нашим взором разворачивались все новые виды. Мы разминулись с ватагой девиц, которые кукольными глазами только и смотрят на невиданно длинные шевелюры подростков. Поскольку ноги не у всех красавиц были идеально хороши, то эти дочери Евы демонстрировали ляжки — на тротуарах выстраивался целый парад ляжек.

Завернули и к начальнику павильона. Он сидел в кабинете и писал тысячное постановление против шума. За стеной визжали, звенели, пищали всевозможные музыкальные аппараты и инструменты, а шофера ехали мимо без сигналов — но зато так газовали, что дрожали стены и звенели стекла в окнах. На улице подгулявшие хулиганы объясняли милиционерам, как те должны вести себя в общественных местах.

Внезапно, с воем и мяуканьем, в кабинет шефа прорвалась свора бешеных собак и кошек и вцепилась в брюки начальника. Он пытался защититься своим постановлением, предписывающим уничтожать этих четвероногих. Увы, зверье не читало еще этой бумаги и вело себя нагло.

Ускользнув от нападения безграмотных зверей, мы встретили двух сынков в белоснежных рубашках и черных галстуках и с еще более черными шеями. Они мычали дуэтом: один — «Ой, постой, постой, говорила мамаша мне...», а другой: «Пил, пил, потерял головушку...»

Мы внимательно вгляделись, голов в самом деле не было видно — ревели огромные черные дыры.

— Неужто и этаких принимаете в клуб?

— Некультурные они, это верно, зато голоса! Ты только вслушайся... Как колокол!

К нам подошла желтая, похожая на мумию, дама и, качнувшись в сторону певцов, спросила Пагалиса:

— Почему они с накрашенными глазами? Ведь это наша привилегия?

— Они не желают отставать от эпохи, — объяснил Пагалис в историческом аспекте.

Несколько странным показался мне также подросток, напяливший кепку с тремя козырьками. Он, не стесняясь, весьма вдохновенно свистел в ухо гражданину, стоящему рядом.

— Почему он так ведет себя? — спросил я Пагалиса.

— На него нашла такая блажь.

— Он, должно быть, не член клуба?

— Нет, он еще кандидат.

В конце концов мы прорвались в клуб-кафе «Объятия».

Утонув в своих собственных ароматах, за столами кисли постоянные посетители клуба или братья по идее. Одни попивали кофе, другие лимонад, третьи сосали сигареты, четвертые — интеллектуалы — беспрестанно бегали в туалет, мило флиртовали между собой, славословили и ласкали друг друга.

— А эти случайно не влюблены? — шепнул я Пагалису.

— Человече, опомнись! Это актив нашего объединения, — и он по очереди стал знакомить меня со своими кадрами.

Здесь были всякие: и моралисты, листающие журналы и ищущие фотографии раздетых девиц, и штатный и нештатный актив.

Пагалис в первую очередь представил мне мужчину топорного склада:

— Товарищ Ишкамша. Член клуба с прошлогодней пасхи, с 13 час. 10 сек.

— Откуда взялись 10 секунд? — раскрыл пасть большеротый член клуба. — Когда я вступил, было ровно 13 часов без половины секунды. Мои часы идут по радио. Знай, я пожалуюсь! Было вакантное место, я мог хорошо устроиться. Не хватило членского стажа! Кто знает, возможно, я уже сегодня — ого — где бы сидел!

Пагалис покорно извинился, пообещал уточнить сведения и вернуть владельцу утерянные славные мгновения. Он продолжал показывать свой живой инвентарь.

Около большинства Пагалис даже не останавливался.

— А это кто такие?

— Ах, эти... Не обращай внимания, дорогой. Это рядовые члены объединения, серая масса. Словом, банальность.

Хотел я удивиться, но не успел. В дверь вошли трое мускулистых чертей. Как я позже узнал, это была комиссия по исследованию душ — одна из изобретательнейших выдумок, которой весьма гордился клуб. Комиссия проверяла совесть членов объединения.

— Кто тут из вас Ишкамша? — спросил контролер душ.

Названый откликнулся.

— В котел! — скомандовал старший черт, и двое атлетов схватили большеротого за бока.

К ним подскочил испуганный Пагалис:

— Что вы делаете? Это ведь наш человек, свой, член клуба!

— Но фальшивый. В члены пролез с корыстными целями, — отрезали черти. — Вчера просветили — болеет карьеризмом. В последней стадии.

Пагалис схватился за голову:

— Чтоб он провалился сквозь землю! Ведь членские взносы досрочно платил. И не перепивался. И на собрания всегда приходил. В прениях выступал... Такие хорошие речи произносил...

Однако черти, как им и подобает, только хохотали и выволокли притворщика — варить в смоле.

Пагалис схватился за сердце…


СОБОЛЕЗНОВАНИЕ


Плановик щетинного комбината Шимтакоис был разъярен сам на себя.

Он недавно кончил завтракать, но, углубившись в коммерческие мысли, ему одному ведомые, невзначай наколол и съел два аппетитно подрумяненных блина, которые, уже сидя за столом, наметил отложить на обед.

— Эх, черт побери, слопал! — жалостливо вздохнул он, глядя на пустую тарелку и думая, как было бы хорошо, ежели бы эти блины продолжали лежать в ней.

И Шимтакоис немилосердно осудил столь негодное свое поведение.

А тем временем судьба нанесла ему второй удар: телеграмма сообщила, что умерла его мать. Плановик совсем приуныл.

Он не был привычен к терпению, в святоши не стремился, а тут вдруг сразу целых две неприятности. Однако и в этот час великого огорчения и печали он не раскис: зачерпнул из мешка горсть крупы, отрезал шматок сала, отсчитал мелочь на молоко и положил все на стол. Это семье на обед. Оставшийся запас продуктов и сало он пометил тайными знаками и пошел на службу. Вышагивая, он думал о покойной своей родительнице, но урывками мысли вновь возвращались к неосторожно съеденным блинам, и его грусть перемешивалась с желчью.

Со своего комбината Шимтакоис позвонил в другие места, где он также немного подрабатывал или сотрудничал, сообщил о несчастье и попросил отпуск на несколько дней.

По возвращении домой его вконец пригнула к земле тяжелая скорбь. Поначалу Шимтакоис никак не мог взять в толк, отчего такая безумная горесть вселилась в его сердце. Ведь мамаша совсем уже была немощна, вот-вот готовилась помереть!.. «Чего тут особенно грустить?» — спросил он себя и внезапно понял истинную причину своего великого огорчения: видать, придется брать из тех, что лежат в сберкассе. Но те нельзя трогать, те на «Волгу»! Кто знает, сколько стоит гроб? Ах, могла ведь и подождать, могла бы еще пожить...

Дома он посоветовался с женой. Супруга без колебаний посоветовала взять из кассы, купить хороший гроб, оплатить расходы на похороны. Шимтакоис глянул на нее, как на сумасшедшую.

— Деньги с таким трудом достаются, из лужи не зачерпнешь, сама знаешь, не маленькая, не надо бы и говорить, без слов должна понимать, — ворчал Шимтакоис.

Как только муж начал брюзжать, жена плечом оперлась о шкаф — не так-то легко было выдержать эту, хоть и привычную, симфонию, которая всегда продолжалась значительно дольше, нежели концерт в филармонии. За долгие годы жена, разумеется, закалилась, сделалась стойкой, однако других живых существ музыка Шимтакоиса разила как смертельная отрава.

Глянь, залетит в комнату муха — резвая, живучая, как бес. А услышит скулеж плановика, перестанет внезапно жужжать, прислушается, начнет головой кивать и неожиданно падает наземь. Подобный конец недавно пришел и кошке. Красивая была кошка, упитанная, мурлыкала — будто молитву читала, закручивала хвост вокруг ног хозяина, всячески к человеку ластилась. Но вот послушала ворчание Шимтакоиса, сразу сонливой сделалась, стала хиреть и подохла от огорчения и скуки. Но уж зато в квартире Шимтакоиса ни клопов, ни блох не водилось!

— Видишь ли, легко сказать: возьми из кассы, — продолжал на следующее утро вчерашние причитания Шимтакоис. — Но взять — не положить. Как взял, тут же разойдутся. А потратить — не в кассе держать. Потраченного не воротишь. И от этого сбережения не прибудут, а убавятся. А коли убавятся, так, ясно, не увеличатся. Сама знаешь, не маленькая, должна понимать, что с пустым карманом машину не купишь... Знаешь-ка что? — вдруг предложил плановик. — Ты одолжи у соседей хоть мне на дорогу, и вывернемся как-нибудь.

Договорились.

С похорон Шимтакоис притащился, как побитая собака. Вообще-то мелконький, серый, теперь он почернел и скрутился будто корневище. В отчем краю он вновь совершил непоправимую ошибку и не мог себе этого простить. Огорченный смертью матери, он совсем размяк и необдуманно дал отцу три рубля. «Что дал, так еще ничего, — утешал он себя возвращаясь, — но надо было дать не три, а два рубля. На этот рубль я бы три дня семью кормил. И не два, а один надо бы дать старику. Тогда у меня осталось бы два. Еще бы рубль добавил — вот и за квартиру мог уплатить или в сберкассу внести. Ну и осел же я! Вовсе не следовало давать. Была бы цела вся трешка. И на кой ляд этому старику деньги, что он с ними делать будет? Еще пьянствовать станет. И так у него этих рублей, видать, чертова прорва — такие поминки закатил! Мне надо было у него попросить — сыну не отказал бы...»

И так защемило у Шимтакоиса сердце, что он чуть не завыл от жалости. А тут еще жена положила перед ним на стол целую кипу газет и велела заглянуть в них. До полного бешенства Шимтакоису не хватало малости. От истерики избавило только привычное брюзжание, — в нем, будто по желобу выливалась скопившаяся желчь.

— Что, бес попутал, или деньги, видно, некуда девать? — показал он на газеты. — Кому нужны эти газеты? Не маленькая, сама знаешь, деньги тяжело заработать, должна понимать...

Когда через час он на минутку притих, она все-таки успела вставить:

— Можешь не читать! Я ведь только глянуть прошу.

Шимтакоис, повизгивая, чуть не с воем откинул одну газету, другую и хотел уже было швырнуть их супруге со словами: «Что теперь поделаешь, пригодятся что-нибудь завернуть», но в это время взгляд его зацепился за три траурные рамочки. Вгляделся он лучше, и видит — в этих рамках черным жирным шрифтом его фамилия оттиснута:

Коллектив щетинного комбината выражает глубокое соболезнование плановику СИМАСУ ШИМТАКОИСУ в связи со смертью его матери

И далее: «Мастера щеточной мастерской выражают искреннее соболезнование сотруднику СИМАСУ ШИМТАКОИСУ...», «Работники конторы вторичного сырья скорбят по поводу смерти матери СИМАСА ШИМТАКОИСА...»

Чем дальше просматривал Шимтакоис газеты, тем более светлело его лицо. В каждой он находил соболезнование, а в одной было помещено целых четыре! Забыл плановик боль, пережитую из-за трех рублей, и снисходительно подумал: «Черт его задери! Пусть порадуется старик! Все равно уж не вернешь».

Соболезнования Шимтакоису выразили те предприятия и учреждения, в которых, пополняя зарплату, он имел полставки или подрабатывал вовсе нештатным. Стало приятно оттого, что люди так чутки и дружественны, в газетах выражают сочувствие. А ведь это немалые деньги стоит! «Конечно, было бы лучше, если бы они эти деньги мне подкинули в час несчастья, но что теперь поделаешь...» Несколько разочаровался сирота, однако на службу пошел довольный, осклабившись будто жареный поросенок.

Тотчас его вызвал к себе директор. Зашел Шимтакоис в кабинет, смотрит — на столе начальника, как в читальне, газеты разложены, и во всех соболезнования ему в черных рамочках. Завидев это, еще более просветлел Шимтакоис — смело поздоровался, стоит и улыбается, как свежий огурчик. Приятно ведь, что и начальник знает и видит, как горячо любят тебя сослуживцы.

Однако директор не дал Шимтакоису долго ликовать по поводу траура — он только поводил пальцем по всем соболезнованиям и спросил:

— Что это значит? Выходит — один на двенадцати службах поспеваешь? Может, ты не Шимтакоис, а Шимтадарбис?[24] Не собираешься ли, часом, фамилию менять?

Замечание было вполне серьезным, только, к сожалению, Шимтакоис должным образом не оценил всей скверности положения — он начал что-то неявственно лепетать о беззаветности в труде, о проклятой нехватке денег. Он боязливо следил за директором, чей иронический взгляд скользил по траурным каемкам соболезнований.

— Ну, скажем, когда соболезнует коллектив кондукторов — понимаю, — говорил директор. — Может быть, ты там контролером работаешь. Клуб собаководов — тоже ничего удивительного. Видимо, хорошая собака у тебя есть. Психбольница и прочие места тебе, кажется, тоже подходят. Но вот скажи, что ты делаешь в родильном доме? Ведь ты не врач?

— Что уж, какая там работа... Слезы. Только полставочки, дворником. Жить трудно, сами понимаете, могли бы посочувствовать... — от скромности Шимтакоис даже покраснел.

— Сердечно сочувствую. Только совершенно не понимаю, почему ты до сих пор не трудоустроился в общественной уборной? А может, и работаешь, только товарищи соболезнования не выразили?

На этот вопрос Шимтакоис так и не нашел ответа, а директор уволил его с работы.

«Странно, — подумал плановик, — ведь действительно можно было и в уборной треть штата занять».


ПЬЯНИЦА


Его мне показал на улице знакомый артист эстрадного ансамбля «Морчюс» Трюба[25]:

— Солист хора «Гяркле»[26] Стауглис!

Мимо нас размашистым шагом прошел прямой, элегантный мужчина.

— Видал? Этот зашибает! Закладывает будь здоров! Сопьется вчистую. А голос у него — как реактивный ревет! Жаль...

— Что-то непохоже... — засомневался я, еще раз взглядом провожая прохожего. Во внешности хориста «Гяркле» не было явных признаков пьянства: морда не опухла, нос всеми цветами радуги не отливал, лацканы пиджака не лоснились, рубашка не вылезает, брюки застегнуты, спина штукатуркой не запачкана, ремень не на шее.

— Видимо, еще не успел. Еще не набрался, — выразил сожаление Трюба. — Но увидишь — к вечеру будет в стельку.

Чихать мне, разумеется, на то, что какие-то стауглисы или трюбы глотки водкой полощут, тренируют и закаляют. Одно тревожило: «Морчюс» и «Гяркле» по профсоюзной линии были в моем ведении, мне полагалось следить за их идейной и художественной чистоплотностью, моральной чистотой, заботиться об улучшении их быта. Следовательно, в некотором роде я был ответственным за их всестороннюю деятельность, хотя у них была уйма других начальников, из которых можно было организовать несколько хоров, танцевальных кружков и даже несколько команд шашистов.

И, как нарочно, этот забулдыга Стауглис в тот же самый день попал в мои заботливые руки: подсунули мне для просмотра список экскурсантов — из артистов «Гяркле» и «Морчюс», — они готовились к поездке в братскую республику. Смотрю — в списке фамилия Стауглиса чьей-то жирной чертой во всю длину замарана. Хотел я счистить с него это черное пятно недоверия, да вспомнил наветы Трюбы... Ну его к черту, еще нажрется в гостях, подложит свинью! Пусть лучше дома хлещет.

А тут как-то приходит ко мне дирижер хора «Гяркле» и предлагает поощрить Стауглиса, поместить его портрет на Доску почета, говорит, первый наш бас — как рванет, во всем доме штукатурка сыплется, двери и окна открываются!

По мне, говорю, хоть в оперу его, пусть своим рыканием театр разрушает, пусть потрясает и оглушает публику, хоть землетрясение или праздник песни имитирует, но... Заметил я рядом с фамилией солиста вопросительный знак, обозначенный каким-то спасителем душ... Стало быть, в чем-то тут собака зарыта — если не собака, то, на худой конец, хоть кошка!

А когда «Гяркле» праздновал десятилетний юбилей, я вновь вспомнил Стауглиса, — на этот раз фамилии певца в списке представленных к награждению вовсе не было. Почему? Оказывается, некий страж морали увидел однажды солиста в кафе: Стауглис сидел с двумя модными подонками и тянул подозрительную фиолетовую жидкость — видимо, денатурат.

Вскоре Стауглис подал весьма почтительное и несмелое заявление с просьбой о предоставлении ему квартиры.

— Какое нахальство! — звонко пропел Трюба, когда я помянул о просьбе Стауглиса. — Как он смеет! И для чего ему квартира? В пивной да под забором — ему дом родной. Еще других критикует. Знаешь, как он мой авторский концерт назвал? «Кошачье гармонизированное мяуканье!» Чего от него и требовать — каков соловей, такова и песня.

В другой раз снова слышу — Трюба все уши моим сотрудникам прожужжал: «Он и подохнет под забором. Мне только голоса его жаль». Понял я, что Трюба своего приятеля оплакивает, чистые скорбные слезы льет.

Мелькнула у меня мысль: следовало бы все-таки пригласить как-нибудь этого горластого пьяницу в кабинет, поговорить принципиально, по душам. Ведь у всех на глазах человек гибнет. Да вот только времени все не хватает — профсоюзные дела превыше всего, сперва о массах надо подумать! С каждым в отдельности недосуг связываться...

Однако и отдельного человека забыть нелегко: пришло известие, что Стауглис тяжко болен, а возможно, и помер, кто там разберет. То ли воспаление легких, то ли мозга — плеврит или менингит — одним чертям да святым ведомо, а скорее всего, видно, симуляция, перепой или что-либо подобное. С другой стороны, и отец не родня, как в беду попадет...

Но два месяца прошло, а больной с постели все не поднимается. Тогда и надумали послать профсоюзную делегацию: пусть сходит, разве тяжело, пусть утешит, подбодрит, поднимет настроение. Нельзя ведь дать человеку так просто, ни за понюх табаку, самовольно помереть. Но от этого необдуманного шага удержали сотрудники, более устойчивые морально:

— Выздоровеет, черт его не возьмет! Он, наверное, теперь водкой ноги полощет, а вы и раскисли уже! Если и привязался к нему какой-нибудь гриппок, от этого не подохнет. От водки не лопнул, а тут насморк! Не надо его волновать, нарушать покой, он и так нервный, еще здоровью повредит. К тому же, и сами можете заразиться — неведомо ведь, чем он болен. Ночи напролет с девками проводит...

Видим — их устами сам разум говорит, раскрывает недра логики и психологии. Правильно! Предоставим больному полный покой!

И что же — психспецы не ошиблись: через полгода Стауглис снова горланил и грохотал в хоре, еще успешнее оглушал слушателей и необыкновенной силой своего голоса дом культуры с фундамента поднимал. А вскоре выяснилось, что певец не все силы отдает народу — его здоровье позволяет ему и жену и детей... бить! Об этом говорила небольшая анонимная записка, которую только что принесла почта.

Нас удивило такое неудержимое моральное падение Стауглиса, такая внезапная его деградация. Поневоле пришлось оторвать взгляд общественности от актуальных проблем воспитания масс и сосредоточить внимание на отдельном индивидууме. Для расследования дела я пригласил наиболее изворотливого работника Пусле[27] и послал его к Стауглису:

— Ты только смотри осторожнее с ним, издалека, не раздразни. Знаешь — человек он крепко проспиртованный, может, у него в этот момент белая горячка... Конечно, ради откровенности и уюта можете выпить. Для душевного тепла, так сказать.

Придя в дом, Пусле солиста не нашел. Профпредставителя впустили другие жильцы квартиры. У них и надумал профэксперт почерпнуть сведения об этом забулдыге, распутнике и драчуне Стауглисе.

— Скажите, он пьет ежедневно?

Соседи оторопели.

— Да ведь... Он, кажется, и в рот не берет. Может, по праздникам... Мы не замечали, — информировал один.

Но в то время у другого соседа по квартире блеснула идея: а вдруг этот визитер поможет выселить солиста из квартиры? Освободится комната! Поэтому он с горячностью тотчас пополнил информацию первого жильца:

— Как не видели? Вы не видели потому, видно, что с ним из одной бутылки, стало быть, — а я видел! Ночью в его комнате свет горит и горит! Что ж он там делает, когда приличные люди законно отдыхают? Ясно, пьет! И расхаживает посреди ночи. Силен бес — из лесу вылез, людям спокою не дает.

— Ах так! А скажите, чем он жену бьет: бутылкой, кулаками или ногами лягает!

Первый источник сведений снова заартачился:

— Да ведь... Стауглис, кажется, не женат... Может, вы не к тому?

Однако второго жильца, явно обладающего талантом детектива, такое семейное положение солиста совершенно не удовлетворяло:

— Как не к тому? К тому самому. Вспомни, в прошлом году к нему какая-то женщина заходила. А может, это жена и была? Посторонняя к чужому не пойдет, побоится...

Детей Стауглиса здесь также никто не видел, однако жильца с нюхом сыщика сомнения не брали: наверное, дети где-нибудь в деревне, у матери или тетки...

Взгляд Пусле пронизывал насквозь, слух был напряжен.

А тем временем пришел и сам Стауглис. Узнав, откуда гость и по какому делу, солист основательно задумался над своим поведением. Особенно удивило его то, что он женат.

— К сожалению, такого факта в своей биографии не помню. Я холост.

— А вы хорошенько пораскиньте мозгами. Может, сочетаясь браком, вы были под мухой и позабыли?

Стауглис разразился хохотом:

— Да вы — юморист! У вас талант! Вы не пробовали своих сил на эстраде или в печати, в разделе шуток? Нет? Напрасно. Могли бы Тарапуньку и Штепселя обставить.

— Так-таки своей свадьбы и не помните? — невзирая на комплименты, продолжал следствие Пусле.

— Нет. Так как ее не было. Вообще я, можно сказать, непьющий.

«Непьющий! А свою память уже успел пропить! — ужаснулся последствиям алкоголизма сыщик. — А может, врет? — пробудилась жилка криминалиста в голове Пусле. — Старого воробья на мякине не проведешь! Тут надо хитро».

И гость начал: сколько дней пьете подряд — десять, пятнадцать, месяц, два, три, год? А ночью — тоже? А после выпивки не приходит ли желание драться, не одолевают ли низменные страсти, не мерещатся ли черти и ведьмы, не просвистываете ли государственные деньги и т. д. и т. п.

И наш Шерлок Холмс узнал: что касается выпивки, то без нее можно прожить, даже ночью можно вытерпеть и не пить, но вот болеть — запрещается! Другие члены профсоюза, к примеру, могут болеть сколько влезет от борща, от переедания, простуды, классическими, модными и ультрамодными болезнями, умирать скоропостижно или медленно, от различных причин, а он этой роскошью — болеть — воспользоваться не может. Ему в профкомитете кто-то поставил один только единственный диагноз: беспробудно пьет, оттого и болеет!

Такая исповедь Стауглиса показалась следопыту Пусле несамокритичной и подозрительной. Он попытался проникнуть еще глубже в душу собеседника и по горло увяз в алкогольных проблемах.

Тогда солист неожиданно предложил:

— Простите, а вы случайно не с похмелья? Нет. Может быть, выпить хотите? Не стесняйтесь, скажите откровенно. Я сбегаю, тут недалеко. Вы с таким чувством говорите о выпивке — будто испытываете сильное желание отведать!

На явно провокационный вопрос Пусле не ответил, только раздул ноздри, его криминалистический нюх работал на полном напряжении: не крути хвостом, мы тебе не лыком шиты! В этот самый миг он заметил сразу два вещественных доказательства: мокнущий в стограммовой рюмке букетик подснежников и пустую бутылку из-под сиропа...

А когда из-за чересчур затянувшегося следствия у солиста от волнения начали дрожать руки, Пусле по-настоящему ощутил, что обладает талантом сыщика:

— От выпивона, да? — торжествуя, кивнул следователь подбородком на дрожащие пальцы собеседника. — Нет? Тогда, значит, от распутства? Какими венерическими болезнями прежде болели? Не лечились? Это ужасно! Вы можете заразить коллектив!

Стауглис подумал, что кто-то из них, он или гость, видимо, свихнулись, однако Пусле продолжал допрос и восхищался своей ловкостью.

Внезапно сыщик вздрогнул: его взгляд впился в оттопыренный карман солиста, где несомненно лежал весьма тяжелый предмет. «Кирпич или камень? » — напряженно работало воображение Пусле, а глаз бдительно следил за правой рукой хозяина... Вот она шевельнулась, и широкая ладонь легка на карман! «Только бы у него не начался приступ белой горячки!»

И визитер, сам не понимая, как это происходит, удивительно вежливо распрощался, пятясь, счастливо достиг двери и, не отрывая взгляда от кармана Стауглиса, из которого выглядывал уголок книги, выкатился из квартиры.


Загрузка...