НАДСТРОЙКА ТОЖЕ БАЗИС...


ЧЕРТОВЩИНА


В нашем местечке приключилось неслыханное и небывалое: пропала халтура. Столько лет она выпирала, почитай, из каждого дома и каждого забора, лезла наружу даже из распоряжений, сочиненных хозяином местечка Паливонасом, и вот вдруг, извольте, — будто ветром выдуло. Даже воздух стал чище.

Повалили граждане на улицу, остановились у столовой, потянули одной ноздрей, потянули другой — не тот запах, и баста. Не несет больше из кухни ни дубильней, ни сопревшими портянками и копытной гарью — нет всех этих хорошо знакомых ароматов. Видимо, нет уже и того трубочиста, у которого, при назначении его поваром, голова местечка осведомился:

— Чем раньше занимался?

— Борщ хлебал, — ответил тот.

— Прекрасно! Отныне будешь борщ варить... — Паливонас знал, что такие квалифицированные специалисты под забором не валяются, и немедленно приставил трубочиста к котлу...

Итак, граждане тотчас почувствовали, что в воздухе пахнет по-иному, потрогали себя за носы — неужели чутье подводит? Более нервные даже в поликлинику подались — провериться.

Вместе с другими слонялся и подчиненный Паливонаса, председатель местечковой комиссии по благоустройству Каушялис. Это был человек артистической души, эстет, член художественного совета парикмахеров. Он даже песенки сочинял для эстрады и любил горячо поспорить с парикмахерами по вопросам искусства.

Потом граждан поразила новенькая каменная ограда. Откуда этакая невидаль взялась? Скоро девятнадцать лет, как на этом месте торчала обвалившаяся, с ободранной штукатуркой стенка — чуть ли не исторический архитектурный памятник. Ежегодно его реставрировали: приходил перепачканный известью человечек, замазывал облупившиеся голые кирпичи раствором неведомого состава и уходил. Наверное, получить за труды. Но не успевал мастер опохмелиться, как ветер и дождь снова оголяли и разваливали кирпичи. И мастер снова возвращался к тому же самому историческому объекту, снова латал его бока, снова опохмелялся и т. д.

Словом, история повторялась, и вот вдруг неожиданно закончилась: стоит новый, крепкий и красивый забор, к такому не прибьешь памятной доски. Да не только забор — заново окрашенные дома тоже не пестрят облинявшими стенами, а перепачканный известью человечек ходит без дела, трезвый...

Забеспокоились граждане, а Каушялиса даже дрожь в спине проняла: что за чертовщина, куда провалилась историческая ремонтная романтика?

Не в силах надивиться, граждане, подгоняемые любопытством, шагали вперед. Остановились у пошивочной мастерской. Тут снова ни то ни се: выходят из дверей клиенты, а штанины только что пошитых новехоньких брюк одинаковой длины, рукава пиджаков из одного материала, полы тоже ровно скроены, пуговицы на месте. Ну хоть один бы отворот выше или ниже! Но нет, костюм как влитой. Хоть не ходи больше к частнику, беги прямо в мастерскую! Одного клиента даже стон пронял: «Отдал, слышь, сюда шить но все не верится: кажется, хорошо пошьют, и все тут».

«Очевидно, и сапожники стали добросовестно работать», — решили горожане и не ошиблись. Уже сама вывеска мастерской свидетельствовала об этом: вместо выведенных каракулей из шрифтов двенадцати сортов ОБУВИЙ РИМОНТ висела новая — РЕМОНТ ОБУВИ. Почему переставлены слова и одинаков шрифт (разве так красивее?) — не смог понять даже эстет Каушялис.

Так как грамматические ошибки к обуви не имели никакого отношения, член художественного совета парикмахеров их не замечал. Он поинтересовался, как споро идет работа. Оказалось, темпы совсем упали: сапожники ремонтируют обувь до полной починки, дырявой и с подметкой, прибитой наполовину, клиентам не выдают. Может, это и полбеды, но ты жди, стой босиком целых полчаса дольше. За это время можно успеть пообедать или какое-нибудь полезное обществу дело провернуть...

Чем дальше шел Каушялис, тем больше у него поджилки дрожали. У кинотеатра он обмер: на афише больше не было страшилища, запросто изображаемого по случаю обновления программы! На сей раз со стены смотрел совершенно похожий на человека герой фильма. Было непонятно, куда подевались красные, словно скальпированные рожи, оскалившие звериные зубы, но не улыбающиеся ни одной черточкой лица — так сказать, портреты артистов, которыми всегда интересовались только лошади, а собаки, завидев их, иногда впадали в бешенство. Название фильма было также написано современными буквами, вовсе не похожими на шрифты молитвенников или царских календарей. И ни единой грамматической ошибки! А ведь раньше без них ни шагу! Если было их не столько, сколько букв, то две или три наверняка. Возьмем и такую мелочь: над входом в молочный магазин теперь написано: МОЛОКО. А раньше двух букв недоставало — выпали, вывеска гласила ОЛОК, и все знали, что так называется молоко. И верно, зачем все слово, если о сути можно догадаться по нескольким буквам? Экономичнее, скромнее и более доходчиво.

В тот раз, когда приезжала в гости экскурсия из соседней республики, все особенно восхищались скромностью местечка, его стариной.

— Исторический городок! Здесь от всего веет средневековьем, стариной. Об этом даже вывески магазинов и афиши кино свидетельствуют.

— Не только вывески, уважаемые! Здесь каждый камень исторический! — с гордостью пояснял Каушялис.

Жаль только, не успел он похвалиться гостям, что эти вывески, афиши и прочее художество обходится местечку дешевле грибов, что эту новейшую красоту по образцам каменного века изготовляют самоучки. Хотя местечко располагает и художником, но прекрасно обходится и без него. Есть тут один спившийся портной, так он за пол-литра огромнейшую вывеску малюет, а за бутылку пива еще и какой-нибудь лозунг напишет. А с менее сложными художественными вещицами и первоклассник самого Паливонаса справляется.

Вскоре Каушялиса озадачил еще один существенный факт: на эстраде эстет не обнаружил толстой певицы. Голоса у нее, конечно, не было, но это и ни к чему: потрясающее впечатление на зрителей производила полуголая, необыкновенно развитая грудь солистки.

Исчезли и другие певцы, своими высокими голосами прекрасно имитирующие припадок истерии. Больше всего было жаль молодого аккордеониста. Тренируясь длительное время на сцене, он мало-мальски поднаторел и безошибочно исполнял чуть ли не половину шлягера. Словом, явно преуспевал. Через год-другой наверняка сыграл бы весь танец, но на́ тебе — так и не успел развить таланта.

Кто в свое время писал, клеил и развешивал распоряжения и правила на почте — гражданам так и не удалось разгадать. Говорят, что Паливонас этого мастера пригласил издалека, из другого района. И, видимо, не зря: своими трудами тот так обогатил язык, столько ввел новшеств, что и ученый человек без переводчика не обошелся бы.

Однажды был такой случай. Забрел в почтовое отделение академик, филолог, читал-читал какое-то распоряжение, вспотел даже, но сути, содержания так и не уразумел. Утомившись, присел на скамейку и попросил некоего косматого юношу, оказавшегося поблизости:

— Будьте любезны, прочтите, что здесь написано.

— А дядя, что, — неграмотный? Лады. Гони полтинник...

Получив плату, парнишка моментально расшифровал объявление. Не хватало слов, букв, иные торчали вверх ногами, предложение было до невозможности запутано, но местный житель сразу понял, что написано.

Увидев это, профессор упал со скамьи. Пришлось обратиться в больницу. Не знал несчастный филолог, что косматый и был тем художником Паливонаса. Свой собственный почерк он иногда мог разобрать и тем самым дополнительно подрабатывал на мелкие расходы.

После этого случая, стремясь обеспечить охрану здоровья и жизни приезжающих, городской голова на более оживленных улицах, в учреждениях и предприятиях надумал назначить штатных переводчиков, но в конце концов, из соображений экономии средств, поручил своему подчиненному Каушялису написать и издать информационное письмо — надежный ключ ко всем языковым и художественным хитростям. Имеющему такой ключ, пусть и неграмотному, никакая языковая путаница уже не страшна, он — спасен.

И вот теперь, когда результат пятнадцатилетнего труда Каушялиса — «Толкователь местных языковых загадок» вот-вот должен был показаться на прилавке, вместе с прочей иной халтурой исчезла и языковая мешанина. «Толкователь» — произведение Каушялиса — более не нужен, не заблудишься ни в грамматике, ни в синтаксисе, нигде не найдешь, например, такого объявления: ЕСТ ПРАДАЖЕ ЯИШКИ. И точка величиной с медный пятак в конце предложения...

Нет теперь ни таких языковых украшений, ни всяких там художественных неожиданностей, которые не осилить человеку, не поломав с часок голову. А это, разумеется, отрицательно скажется на деятельности мозга, остановит развитие разума, усыпит, притупит воображение, толкнет к замораживанию, к отсталости. Это уже отдает гниением на корню...

— Чертовщина! — выругался эстет Каушялис, чувствуя, что его охватывает ужас, и поспешил со страшным известием к Паливонасу: неужели тот решился на реформу такого масштаба? Быть может, его уже нет? — испугался подчиненный.

Но Паливонас оставался в полном здравии и продолжал лосниться как новенький. Уж много лет он руководил местечком и отличался прямо-таки гениальной бездеятельностью. Это свойство характера оберегало его от любых ошибок. Управлявшие до него головы были горячими — тотчас проявляли какую-нибудь ненужную инициативу, высказывали свое мнение по какому-нибудь вопросу и компрометировали себя в глазах начальства. Паливонас такой ерундой, как работа, организация, мышление, озабоченность и пр., не занимался. Он распределял полученные казенные бумаги среди своих подчиненных и продолжал спокойно сидеть на стуле, так как стул для того был и сделан, чтобы на нем кто-нибудь сидел.

Кроме того, он был большим любителем старины, любил овсяный кисель, лапти считал весьма практичными, а для украшения квартиры покупал иногда на базаре картину или похожих на собак глиняных львов. Вообще каждая вещица царских времен до слез радовала его сердце. Он и на службу пошел бы в лаптях, но на такой шаг не хватало решимости, а указания начальства по данному вопросу никакого не было.

Еще более радовала Паливонаса уверенность в талантах портного, его умение за пол-литра художественно оформить местечко или невыразимый фальцет многопудовой певицы...

В кабинет Паливонаса Каушялис влетел в то время, когда глава города, в ожидании директив и не разумея что делать дальше, сильно скучал и так широко зевал, что ему грозила опасность вывихнуть челюсть. Однако эту угрозу предотвратил вбежавший Каушялис. Он всеми способами старался посеять панику: дескать, с такой реформой мы чересчур забежали вперед, вряд ли такая художественная и бытовая роскошь будет доходчива и понятна широким местечковым массам, не похоже ли это на ревизионизм и т. д., и вообще как понять всю эту чертовщину?

Однако Паливонас преспокойно возвышался на стуле, как гора, и сказал паникеру:

— Тебе, видно, снится или у тебя бред. Ведь по этому вопросу я никакого указания свыше не получил. А раз не получил — значит, ничего и не случилось. Очнись, Каушялис! — и по-отечески добавил: — Знаю я, отчего ты в галлюцинации кинулся: судьбой своего произведения обеспокоен. Успокойся, завтра получаем сигнальный экземпляр.

Каушялис не сразу поверил, что он спит, что все это — сон. И, только выбежав на улицу, успокоился: здесь ничего не произошло.

У обвалившегося забора пошатывался тот же выпачканный известью мастер, эстрада каркала и гремела в полную силу, а на афишу кино лаяла целая свора собак. Одна из них, более храбрая, приблизилась к плакату и собиралась поднять заднюю ногу...

Увидев это, Каушялис окончательно успокоился и воротился в кабинет сочинять новые песенки для эстрады.


СМЕХ РОБОТА


Наш космический корабль плавно опустился на космодроме планеты «Ура».

Гид-робот твердо взял меня за руку и повел по улицам незнакомого города. Я хотел побродить в одиночестве, но спутник железным голосом предупредил меня:

— По-иному нельзя. Здешняя толпа немедленно собьет тебя с ног, растопчет, раздавит.

И правда, меня ошеломили темпы, не виданные у нас на старушке Земле: по улицам, сшибая и топча один другого, атлетически толкаясь, прыгая через головы, рысью и галопом мчались люди.

Я вбросил в пасть гида-робота монету и осведомился:

— Куда это они бегут? Пожар, что ли?

— Э, не зазнавайтесь, что вы у себя живете в XX веке и разбираетесь в атомах и какой-то кибернетике. Люди нашей планеты живут в сотом веке. Куда они бегут? Разве не слышно, что объявляет рупор: получены туфли с носами острее комариного жала, чулки невиданного цвета и запланетные шляпки, заменяющие при необходимости и голову.

Меня весьма заинтересовала наружность граждан «Ура». Некоторые из них настолько укоротили и сузили свою одежду, что мелькали мимо почти обнаженными, лишь на голых шеях у них болтались галстуки да вместо брюк оставались ремешки. Они носили туфли, похожие на конец пики — с 10‑сантиметровой пустотой в носах. Я почувствовал себя несколько неловко, хоть моя стошовка была достаточно модной — ее швы шли поперек.

Мимо нас промчался лысый, но с пышной бородой, старичок лет пятнадцати, выкрикивая: «Экстренное сообщение! Женщины и девушки! Внимание! Новое чудо красоты! В этом году все стригутся только наголо!»

Бурлящий людской поток сдавил нас со всех сторон, оторвал от асфальта да так и понес дальше. Только железный кулак моего гида-робота расчистил небольшое пространство, и мы снова опустились на тротуар.

Неподалеку строители ремонтировали два новехоньких красивых дома. Я удивился:

— Зачем они ремонтируют новые дома?

— Эти дома строили два управления: «Ураган» и «Без пяти двенадцать». В спешке и экономя материалы, одни забыли уложить фундамент, а другие не настелили крышу. Премии получили.

— Но ведь это идиотство.

— Здесь много таких домов. Их жители написали уже двадцать жалоб. Конечно, на них никто не реагировал. Теперь корреспондент сочиняет фельетон. Когда его опубликуют, стройтрест не отзовется. И только после нескольких напоминаний ответит, что меры приняты, хотя на самом деле ничего сделано не будет. Зато после длительной переписки, годика этак через три, дома действительно капитально отремонтируют!

— Такое случается и на Земле! — сказал я.

— Сравнил! У вас на сигналы печати иногда вообще не отвечают.

На этой планете темпы, право, были ураганные. Вот из отдела записи актов гражданского состояния поросячьей рысью выкувырнулись молодожены, всего полминуты тому назад сочетавшиеся браком, и машина скорой помощи помчалась в родильный дом.

— У нас всегда рожают досрочно! — с достоинством заявил гид.

Тем временем на тротуар с космической скоростью с треском заскочил мотоцикл. Какой-то двенадцатилетний кавалер спешил к своей возлюбленной, живущей в ста метрах от него. Он переехал нескольких куриц, трех женщин и кошку, но зато прибыл на свидание с точностью до секунды.

— Почему таким не запрещают ездить?

— Ничего не поделаешь. Он и родился в машине отца, — пояснил мой провожатый.

Поскольку меня больше всего интересовала культурная жизнь, я спросил:

— А есть ли у вас университет?

Но гид, видимо, не расслышал.

— Да, универмаг есть, — ответил он и повел меня туда.

В то время, когда я ротозейничал, вдруг послышался глухой звук — плюмпт! Это упала в обморок покрашенная в синий цвет барышня: она неделю простояла в очереди и ей не досталась новейшая запланетная шляпка. Острый инфаркт.

Событие было трагичным. (До сих пор на Земле мне доводилось видеть только драматичные: глянь, купила девица шляпку, похожую на ночной горшок, и не знает — то ли на голову надеть, то ли под кровать поставить.)

Потрясенный трагедией, местный писатель на наших глазах написал новеллу в 15 строк, в которой весьма психологически проанализировал мышление несчастной девушки. Но редактор, даже не читая, отбросил его произведение. Он сосчитал лишь количество строк и сказал автору:

— Романы не печатаем.

И он был более чем прав. Новелла оказалась слишком длинной.

В редакции висела красноречивая картина, на которой был изображен человек, читающий роман на 200 страницах. «Он жил до нашей эры», — возвещала надпись. А лозунг на стене предлагал: «Покупайте электронные машинки для чтения — они помогут вам усвоить содержание новейших книг!»

И правда, романы здесь пишутся в 5—10 страниц. Книги выходят, можно сказать, вовсе без текста, с одним подтекстом, в котором и заключена вся хитрость. Читатели, конечно, ничего не понимают, но зато им предоставляется огромная свобода для размышлений.

А у нас на Земле?.. Стыдно и говорить. Уже длительное время в коридорах и литературной печати идет бурная дискуссия — решается проблема исторического значения: почему белая курица несет коричневые яйца, а коричневая — белые. Разве над этим фактом не стоит серьезно призадуматься? Может быть, именно воздействие на яйца белой курицы влияет на коричневую, а коричневой на белую? Но оппозиция не сдается, кричит: ничего подобного, решающим фактором здесь является петух!..

Из редакции мы с гидом завернули на художественную выставку.

Увы, здесь я ничего не понял — абстракционисты и модернисты нашей Земли, по сравнению с изобретательными местными мастерами, вполне могли считаться реалистами.

Я остановился у картины, которая называлась «Портрет человека». На ней была взрыта какая-то кочка и больше ничего.

— Где же тут человек? — спросил я.

— Да вот эта кочка! Это глина. Как известно, из нее господь потом и вылепил человека. Весьма новаторское мышление.

Спорить с железными мозгами робота было безнадежно. Железная логика остается железной.

Однако внезапно я просиял. Среди различных изображений, олицетворяющих смерть, пигмеев, кретинов и прочую пародию на человека, я узрел совершенно по-людски написанную картину. Она была запихнута в угол и покрыта толстым слоем пыли.

— Вот, — сказал я, радостно удивленный, — и у вас имеются превосходные художники!

Но тут мой гид-робот засопел, сверкнул металлическими глазами и начал тихо хихикать. Я удивился еще больше. А он уже стал фыркать, чихать, икать, его железные внутренности звякали все сильнее. Это означало, что он хохочет.

В конце концов внутри гида что-то ударило, он перекосился, скорчился, и из него посыпались винтики и болтики. Внезапно с шумом выстрелила какая-то толстая пробка, и гид немного успокоился.

— Над чем ты смеешься? — не понимаю.

— Над вашей отсталостью. Мы этот хлам давно уже собираемся выбросить на свалку, а ты восхищаешься! Ты дикарь, ты — папуас!

И он снова забренчал всеми своими железными внутренностями.

Оторопелый и пристыженный, я смахнул с картины пыль.

— Рубенс! Как он сюда попал?! — вскричал я.

Услышав это, робот упал навзничь, начал брыкаться и корчиться — его охватил новый приступ смеха. По полу покатились еще несколько винтиков.

В это время в углу я заметил еще несколько картин. Это были Гойя, Рембрандт, Репин, Суриков...

— Послушай, будь другом, собери мои болтики, — попросил он. Я больше не могу. Мне надо спешить. Еще сегодня я должен написать статью о невиданном расцвете всех искусств, забежать в школу выслушать уроки, закончить чтение романа, пообедать, успеть на футбольный матч, потом на концерт. Вечером — три важных совещания, а еще надо мне на свидание, сходить в кино, поспеть к портному расширить брюки на полсантиметра. Нельзя прозевать исторический момент!

Гид снова принялся дребезжать от смеха.

Собирая рассыпанные и сыплющиеся винтики робота, я невзначай глянул на брюки гида, туго обтягивающие его икры, и заметил, что отвороты штанин были отпороты еще совсем недавно — на их месте виднелись невылинявшие полосы.

Когда это было?

Я тоже задумался о бешеном течении времени.


ТЕПЛЮС


Когда видишь эти белые, крупные, как клавиши пианино, зубы — зубы старой клячи — кажется, что этот человек сейчас заржет. И он действительно ржет, этот слонообразный неуклюжий мужчина. Трясется весь, будто огромная груда студня.

— Мазня, а? Настоящая мазня!

Это голосом доброго барабана объявляет в кафе свое мнение о новом художественном произведении Теплюс. Он только что приковылял от другого столика, откуда и принес это мнение.

— Последняя заваль, скучища, банальщина, — грохочет барабан Теплюса.

Но вдруг грохот смолкает, слышна только хриплая шепелявость.

Что случилось? Ничего. Один авторитет, пьющий исключительно коньяк, заявил:

— А я думаю, что это очень интересное произведение.

Вскоре у другого столика уже гудит бас Теплюса:

— Мне кажется, довольно чистая работа...

Увы, один философски настроенный собеседник взял это под сомнение. Хотя и сосунок, но он был достаточно авторитетен и изъяснялся одними международными терминами. На это нужно было обратить внимание — такие иногда бывают непревзойденными новаторами и вообще весьма цивилизованны.

— Если мы глянем сквозь призму времени, то увидим... — сказал интеллектуал.

Через минуту Теплюс уже размазывал в другой компании:

— Если глянем сквозь призму времени...

— А где ты эту призму достанешь? В магазинах нет, — захихикала одна заслуженная борода.

Телпюс хотел что-то сказать, но глянул на огромную тень бороды на стене и не осмелился.

Беседа свернула в область театра. Один весьма солидный пьяница, с лацканами, закапанными всеми видами напитков, восторженно восклицал:

— Вот пьеса Дидъюргиса — действительно пьеса, о! Произведение, классика! Какие импозантные характеры! Какой подтекст! И какой контакт со зрителем!

Выйдя на улицу и встретив знакомого, Теплюс тут же и подбросил это мнение:

— Какой контакт зрителей! Подтекст разве лишь! А характеры импотентные...

Однако знакомый пьесой вовсе не восхищался.

— Рядовая болтовня, — махнул он рукой и ушел, даже не простившись.

Теплюс оказался на перепутьи, несколько растерялся, но не огорчился, так как знаток искусства, это не автор — критика глубоко не ранит его сердца.

Внимание привлекли бредущие впереди без цели два солидных художника. Теплюс крался за ними по пятам.

— Анализ и решение проблем, горячее художественное слово, раскрытие красоты человеческой души, глубина мазков заставляют призадуматься... — болтали художники о выставке творчества их приятеля.

Теплюс не только ушами, но и открытым ртом ловил каждый звук и заботливо мотал на ус услышанное. Вечером юбилей хорошей приятельницы, соберется женское общество — можно будет блеснуть образованностью.

Улучив удобную минутку, он и начал на вечеринке:

— Проблема анализов заставляет призадуматься... Внутренний жар и решение мазков показывают...

Участники празднества вопросительно поглядывали на хозяйку.

— Не обращайте внимания. Товарищ Теплюс очень быстро напивается, — объяснила юбилярша.

— Да я еще ни рюмочки... — по-дурацки вырвалось у Теплюса, а компания громко, невежливо расхохоталась.

Знаток покраснел, вспотел даже и вдруг стал говорить о погоде на завтра. Радио сообщило, что ожидается дождь, но он глубоко уверен, что будет распрекраснейшее вёдро.

И как было хорошо, что этого никто не мог опровергнуть... Как прежде: вместе с дымком сигареты и ароматом коньяка плывет, бывало, мнение по кафе, театральным фойе, коридорам собраний, стадионам — подхватывай его, разноси в толпе и окажешься на вершине Олимпа. А теперь... Мнения весьма запутаны, противоречивы, различны и непостоянны. Даже на самых лысых и бородатых знатоков рискованно положиться.

«Шикарный фильм! Режиссура, изобретательность операторов, кадры по всем линиям, со всех углов!» — своими словами расплескивает Теплюс свежеуслышанное мнение, а над ним смеются. А ведь это мнение в одном из ателье мод недавно одобрили трое красиво одетых эрудитов, непогрешимых, словно покойники.

Что же стряслось, черт подери?

Ведь некоторые острословы настолько обнаглели, что стали и сами спрашивать:

— Товарищ Теплюс, а как вам понравился концерт Плярпы?

Приперли к стене нашего милого знатока. На концерте он не был и мнения авторитетов подслушать еще не успел. Но разве мог этот знаток всех искусств признаться, что концерта не слышал? Никоим образом!

Потому он и попытался дипломатически вывернуться:

— Если заглянуть в сущность музыки, мы увидим, что тенденция раскрытия связей с массами сегодняшней тематикой, интенсифицируя производство и внедряя новые формы воздействия, которые...

Тенлюс так и не закончил, так как это было немыслимо: он не знал, что сказать.

Острословы и выгнали его за это из своего кружка.

Потом судьба стала еще более яростно преследовать его: при несовпадении мнений, Теплюс все чаще возвращался домой трезвым. Он стал сомневаться в мудрецах, пусть они и с бородами, и в черных костюмах — непогрешимые, как покойники.

А однажды смотрим и не верим — несет Теплюс книгу. Ту самую, о которой растекались весьма различные, противоречивые и туманные мнения. Возможно, он ее взял у кого-то, может, в библиотеке, а может, и купил — спросить было невежливо. Однако насмешники тотчас привязались:

— Покупаешь всевозможный хлам...

Теплюс съежился:

— Это не моя. Другу несу. Возвращаю.

Но на самом деле он эту книгу купил. Рискнул после обидных неудач и теперь, на досуге, меж днями критики, в кафе, парикмахерских и в иных местах, все читал по страничке.

И странное дело — книга его заинтересовала. Однако публично высказать истинное свое мнение и не осрамиться — для этого требовалась львиная храбрость. Хорошо опираться на авторитеты, но как положиться на собственный разум?

Поэтому он несмело, опустив глаза, вполголоса проговорился в кружке новых знакомых:

— Не знаю, мне понравилось...

И — о радость! — товарищи разразились почти вместе:

— И мне!

— Прекрасная книга!

— Говорят, уже раскупили...

Во рту Теплюса снова забелели клавиши. Он был удивлен, восхищен и потрясен до глубины души: значит, и сам он кое-что смыслит!


АМЕРИКАНСКАЯ МУЗЫКА


Поначалу почудилось, будто завизжала свинья. Но, нет. Визг перешел в хрюканье, потом звуки изменились: послышалось что-то вроде жужжания комаров и, наконец, раздался такой треск, что можно было подумать, будто кто-то палкой прошелся по штакетинам палисадника. Ехавшие в вагоне поезда пассажиры дружно глянули в сторону двери. Оказалось — играл на аккордеоне вновь вошедший — молодой, высокий парень, в сдвинутой на затылок шляпе, из-под которой рассыпались светлые курчавые волосы. Осоловелые глаза его блестели будто смазанные маслом, а лицо было покрыто таким толстым слоем крема, что лоснилось.

Непрерывно заставляя аккордеон повизгивать, юноша нашел свободное место и шлепнулся на него. Снял шляпу, скинул и повесил пиджак, в карманчике которого торчал зеленый носовой платок — «фантазия».

Все пассажиры оживились: и обрадовались: музыкант повсюду кстати, а особливо в дороге. Однако тот ни на кого внимания не обращал и, сощурив глаза, изо всех сил вымучивал свою мелодию. Что он играл — понять никто не мог. Поначалу все заинтересованно вслушивались в поток несобранных звуков, никто не хотел мешать музыканту: а вдруг это какая-нибудь возвышенная музыка? Выскочишь, спросишь и окажешься невеждой. Но когда юноша задумал покурить и утихомирил свое визжание, один очкастый плешивый пассажир, очевидно, интеллигент, придвинулся к играющему и вежливо спросил:

— Простите, из какой это оперы? Что-то не доводилось слышать...

Юноша гордо откинул голову, выпустил через угол рта узкую струйку дыма и, ухмыляясь, пояснил:

— Ха, это вовсе не из оперы. Это из кинофильма «Любовь в покойницкой». Вещь — люкс, верно?

Очкастый несколько растерялся.

— Простите... — повторил он. — Что-то не довелось слышать... Я по крайней мере такого фильма не видел.

Аккордеонист заботливой рукой взбил немного локон.

— Ха! — буркнул он. — Вы и не могли видеть. Я по радио слышал, из Америки. Вещь — люкс, точно?

— Гмм... — промычал интеллигент. — Ведь понять ничего нельзя. Ни мелодии, ни... вообще, черт знает, что за трескотня.

Юноша презрительно покосился на интеллигента и горделиво предложил:

— А вот, скажем, эта... Та ария, разумеется, сложнее, не каждому доступна, а вот эта — весьма свойское произведение. Из американского фильма «Невинность распутницы»...

Пассажиры покачали головами, в их глазах читался вопрос: не тронулся ли этот паренек? И все же не похоже. Красивый, рослый, в помятом, поношенном, но из хорошего материала костюме он смахивал на пропившегося эстрадного артиста. В его руках аккордеон то пищал, то мычал, блеял, ржал и издавал такие звуки, которых и наилучший мастер не выдавил бы из аккордеона. Пока он веселил публику, интеллигент порылся в карманах, открыл портфель и, достав вату, заткнул уши. Другие терпели, напрягая слух и мозги, видимо, ожидая чего-то неслыханного, желая понять — и не понимая.

Только один пожилой гражданин с коротко подстриженными усиками, склонившись всем телом к музыканту, развесив уши и разинув рот, так и впивал поток звуков. Глаза его светились от восхищения. Когда аккордеонист закончил, почитатель суетливо задвигался и даже хлопнул в ладони. Это несказанно понравилось музыканту, и он произнес:

— А теперь, если хотите, я вам сыграю из заграничной оперетты «Пи-пи, па-па, джиру-джиру, джиркшт». Увидите, — обратился он к почитателю, — музыка — на ять.

И он рванул. Поднялся такой шум, что казалось, будто принялись сигналить шофера сотни автомобилей, завывать пилорамы лесопилок или, скажем, кто-то взялся топоры на точиле затачивать. Одна бабенка, оглушенная такой музыкой, схватилась за щеку, прижала ее ладонью и жалобно застонала: «Зуб!» Остальные принялись вертеться, морщиться, косо поглядывать на музыканта. В конце концов один внезапно поднялся, схватился за живот и, скорчившись, с ужасным страданием на лице нырнул в дверь.

Тем временем аккордеонист закончил свое выступление и, довольный, сияя всем лицом, вздохнул. На него смотрели полные восхищения и уважения глаза староватого почитателя. Он пересел поближе к играющему и осклабился.

— Восхитительно, очаровательно! — похвалил он. — Давно такого не слышал.

Музыкант торжествовал. Вонзив один палец глубоко в свою прическу, он опять поправил локон, вынул зеркальце, покрутил перед ним головой, повращал глазами.

— Это все ерунда, — скромно признался он. — Теперь стало не то. Музыкальной литературы мало. Вот когда мой отец был органистом, так тогда всяческое наигрывали. Соберется, бывало, хебра на гулёж, самогона бутылку на стол, девах кучу приведем, и давай: крим-крам-крамбамболи... Еще и не такие аховые дела вытворяли... У одного музыканта я блат имел, так он мне всяческие ноты выкручивал. Он, знаешь, свистун был, но дашь бутылку форы и получишь... Эта музыка бешено действовала! Бывало, так заволнуешься, весь дрожишь... Однажды, представь себе, нашло на меня что-то, так хебра и говорит: «Лечиться тебе надо...» А я что — с Луны? Где это видано — здоровому человеку...

К беседующим подошли двое мужичков лет по пятидесяти, одетых по-деревенски. Некоторое время они с любопытством осматривали блестящий аккордеон юноши, а потом попросили:

— Ты бы, приятель, нам народную песню иль музыку игранул, вот любо-дорого послушать... А этой-то вашей мы не понимаем...

Однако юнец будто и не слышал. Только глянул сквозь щелочку глаз на мужичков и продолжал свой рассказ собеседнику. Крестьяне, ничего не понимая, постояли, подождали, потом махнули рукой и вернулись на свои места.

— Молокосос! — сердито бросили они. — И говорит как-то по-барски — ничего не поймешь.

Аккордеонист снова запустил пальцы в локоны, почесал затылок, сдвинул хохол вперед.

— А в костеле, бывало, — продолжал он, — когда исполнял ораторию на органе... Ну, как ее там... А, да-да-да, «Св. Мария ждет жениха», то набожные бабешки так и млели... Мирово́ выходило... Должен признаться, я и сам несколько вещиц сочинил... — он скромно потупил глазки.

— Вы сочиняете?! — едва не подскочил поклонник. — Возможно, и я слышал? Я, знаете, так люблю музыку, что не поверите... Помню, еще в прежнее время...

— Да, сочиняю, — серьезно ответил музыкант. — Вот могу сыграть... Возможно, это слышали:


Ах, цвинг, ты — сила,

Вся кровь застыла.

И потому я парень-жох,

Танцую только лембитвох.


И, подыгрывая на аккордеоне, он пропел одну только мелодию своего произведения. Окончив, он добавил:

— Слова тоже мои. Фартово, верно?

Заслышав это, пожилой гражданин по случаю такого почетного знакомства прямо-таки лез из кожи вон:

— Как же, слышал! Мы и теперь в закусочной исполняем. А это танго не ваше ли?


Ах, милая, любимая, кровавый любовник целует тебя,

Мои надломилися чувства, чахотку схватил я любя.


— Конечно, мое, — гордо откинув голову, заявил композитор. — Хотите — сыграю.

Дрожа от волнения и уважения к своему попутчику, короткоусый несколько раз одобрительно кивнул головой, и музыкант начал. Послышалось протяжное тоскливое мяуканье, весьма похожее на мартовский кошачий концерт. В мелодию музыки временами вплетались стоны женщины, страдающей от зубной боли. Мужчина, занедуживший животом, воротился на свое место, но, как видно, под воздействием музыки снова скорчился и, оттопырив зад, частыми шажками заторопился к двери. Интеллигент затолкнул пальцем вату поглубже в уши и спокойно читал книгу. Остальная публика или дремала, или болтала между собой, лишь изредка оборачиваясь, призывая на голову музыканта гром и молнию.

— Сошлись два сапога пара, — зло косились на собеседников пассажиры. — Один-то, возможно, и унялся бы...

Но аккордеонист тянул еще упорнее, а поклонник не мог на него налюбоваться. Он впивал каждый звук его музыки. «И волосы у него, как у настоящего композитора, — подумал гражданин. — Только странно, что на макушке вьются, а около ушей щетиной торчат. И запах от него идет какой-то неведомый, романтичный, который распознать нельзя». Охваченный любопытством, он наконец не вытерпел и спросил композитора:

— Скажите, вы, должно быть, из консерватории?

Музыкант снова сдвинул локон и, делая это, опять незаметно другим пальцем почесал затылок.

— Да, я там преподаю фортепьянную музыку, — подтвердил он.

— А я когда-то тоже на эстраде играл! Разрешите с вами познакомиться? — обрадовался энтузиаст музыки.

— Конечно. Вы, видно, мужик свой, — согласился композитор и вытащил из кармана какие-то бумажки. — Вот, прошу, — выбрав одну из них, он подал бывшему эстраднику.

Тот прочел на визитной карточке:

Пр. ДУДА

— Весьма рад, честь имею... — поклонился бывший артист. — А меня зовут Аницетас Вершялис.

— Очень приятно, — также поклонился музыкант. — Но вы возьмите и вот это. Это мой диплом, — он подал вторую бумажку.

Аницетас Вершялис жадно принялся читать диплом. И едва он бросил на него взгляд, как вдруг покраснел, его лицо перекосилось, потом внезапно почернело. Будто разбитый параличом, не шевелясь, держал он в руках бумажонку и, не поднимая глаз, все читал и читал. В устаревшем на два месяца документе было написано:

«Гр. Пр. Дуда направляется в психиатрическую больницу города N для обследования и лечения. Этим также удостоверяется, что больной буен, неоднократно пытался бежать от сопровождающего».

Аницетас уставил неподвижный взгляд широко раскрытых глаз в лицо Дуды, долго глазел на него. И странное дело: он внезапно заметил, что волосы музыканта когда-то были завиты, а теперь от былой красоты остались лишь следы завивки. Вздохнув и потянув носом воздух, Аницетас почуял от музыканта крепкий, бьющий в нос запах нафталина. А в это время Дуда преспокойно стал приводить в порядок прическу и тем же самым жестом ловко почесал затылок. «Обовшивленный, гаденыш!» — стал вдруг Аницетасу ясен весь секрет заботы того о локонах. Вершялис быстро поднялся, глянул в окно вагона и, взяв чемодан, не своим голосом произнес:

— Я здесь уже выхожу...

Он вернул музыканту записку и, не прощаясь, торопливым шагом пустился к выходу. На самом-то деле Аницетасу Вершялису надо было проехать еще три станции, но он решил на всякий случай перейти в другой вагон.

Один из пассажиров, наблюдавший за быстро скрывшимся Аницетасом, громко захохотал и сказал:

— Вот-те и американская музыка! Видать, и этому кишки скрутило...


ГОРЯЧАЯ ДИСКУССИЯ


Она началась по поводу поэзии: воспитанник детских яслей Нейлонас Жвирблис сочинил поэму «Интеллектуальный экстаз».

Поскольку теперь неграмотных нет, и всякой темноте навечно пришел конец, то у нас пишут не одни только писатели. И нет ничего удивительного, если сегодняшний индивидуум еще до появления на свет свободно погружается в недра философии или кибернетики и, пребывая в пеленках, может смело защитить диплом доктора на тему «Детали семейной жизни фараонов» или предсказать что-либо интимное из жизни будущих поколений.

Первой с поэмой Нейлонаса Жвирблиса[28] ознакомилась его подруга по яслям Перлоне:

— Ой, не могу! Мировецки! По сравнению с тобой все эти надутые старики теперь ноль!

Потом Нейлонас показал произведение маме.

— Что это, что это у тебя, лапушка?

— Слепая, что ли? Не видишь — написал поэму! — важно шмыгнул носом Нейлонас.

— Ах, боже мой, моя лапушка стихи пишет! Отец, глянь-ка — наш сын поэт!

Впопыхах прибежал отец:

— Что горит? Где?

Мать молча подала скомканный лист тетради, на котором поверх жирных пятен сияла жемчужина поэзии Нейлонаса:


Обмирая, гляжу — светит глаз.

Человеческий будто. Но хвостик виляет.

Боже мой, кто ответит тотчас,

Ведь душа в неведеньи моя утопает?!

Наконец рассмотрел. То корова стоит.

Шерсть красна. Почему, почему — не зеленая?

В нос ужасною вонью разит, —

Глянул — рядом со мной поросенок.

Кто же тут? Непонятно ни мне, ни тебе...

На скотину двуногую пялю глаза!

Только слышу я вдруг: беее—беее!!!

Ах ты, черт, да ведь это — коза!..


Отец покрутил бумажонку, почитал с одного конца, с другого и съежился: ну как есть ничего не понимает, наверно, весьма гениально. Не желая показаться невеждой, он попытался дать стрекача из мира эрудитов, но этот маневр ему не удался. Нейлонас начал истерически кричать. Спасать положение кинулась мама: подсунула поэту альбом с голыми танцовщицами из кабаре, налила в бутылочку венгерского коньяку, наспех надела соску, однако сын грубо оттолкнул напиток:

— Молокососом меня считаешь? Где коктейль? Подай соломку!

Этот поэтический конфликт, возможно, так и остался бы событием только семейного значения, однако Нейлонас свое произведение издал отдельной книжкой. А одна редакция опубликовала дискуссионную рецензию на нее и призвала широкие читательские массы высказаться.

Сперва отозвались «узкие массы» — два квалифицированных критика, кандидаты наук самотолкания Араратас Слога и Везувиюс Чяудулис. Оба созрели на школьной скамье, были хорошо откормлены, прекрасно познали жизнь по учебникам, поэтому с легкостью анализировали творчество своего ровесника.

Араратас Слога с восхищением писал о поэзии Нейлонаса Жвирблиса: «Смелый самоанализ, органически перерастающий в страстные сношения с анализом действительности, условная поэтика переходов этого анализа, полная драматических коллизий, волевых порывов, боевых интонаций, художественных контактов, специфических концепций, импульсивного мироощущения, синтеза личных основ, сферы типизации, монолитности, стилистических контрастов, диалектики ситуаций, перипетий аспектов, стихийных сдвигов, интерпретаций осмысленных координат...»

Араратаса Слогу по существу дополнил Везувиюс Чяудулис:

«Поэт давно перерос себя и ощутил в себе драматическое соотношение с самим собой. В свете новаторской эпохальной поэзии Нейлонаса Жвирблиса бледнеет творчество самых выдающихся наших поэтов. Их поэзия — как поэзия Донелайтиса и Монтвилы — чересчур прямолинейна, окостенела, это лишь однодневное стихотворное средство агитации... Сложное поэтическое мышление, тенденции мировой поэзии — вот что стремительным потоком изливается в поэме Жвирблиса...»

А Нейлонасу любое творчество давно уже надоело. Довольный, он читал критику, растил бородку и всячески совершенствовал прическу — пробовал зачесать волосы то на лоб, то на шею, даже косы пытался заплести.

Дискуссия об «Экстазе» продолжала кипеть и бурлить. Слога и Чяудулис отбивали теперь атаки оппонентов и так вошли в азарт, что забыли портных, преферанс, даже заграничное радио больше не слушали, а все прочие культурные развлечения и вовсе забросили.

Особенно потряс критиков один дерзкий голос читателя — он откровенно хулил всю эту столь полезную дискуссию. «Нашли о чем спорить — из-за выеденного яйца. Юнец под себя гадит, а они мозги ищут там, где их нет. Мещане».

— Что?! — едва ли не в один голос закричали Везувиюс и Араратас. — Мы — мещане?! Мы можем с фактами в руках доказать, насколько вульгарным является это безаппеляционное утверждение. Этот, с позволения сказать, критик между прочим пишет: «...ищет мозги там...» А где? — разрешите спросить?

Вскоре в печати вновь остро схлестнулись два мнения. Один участник дискуссии утверждал, что Слога и Чяудулис типичные буржуазные мещане, а другой весомо ему парировал: откуда, мол, взялись буржуазные мещане, коли у нас достаточно своих, советских!

А Нейлонас только гордо улыбался и продолжал холить бородку и всяческие другие поэтические причиндалы.

Увы, весь этот приятный творческий покой нарушил дедушка поэта.

Однажды он листал комплект дорогих сердцу старинных журналов, и вдруг видит — одна страница с изображением весьма им чтимого деятеля из бывших, еще со времен первой мировой войны, варварски обезображена жиром и чернилами! Это и был тот самый лист, на другой стороне которого Нейлонас нашел гениальную поэму «Интеллектуальный экстаз».

И дедушка Жвирблис, в общем-то нерешительный человек, стал уверенно распоясывать ремень. Увидев это, поэт закричал: «Мама!» и вполне аргументированно завизжал:

— Бить непедагогично!

— Но зато полезно. Снимай штаны, — приказал дед.

А Слоге и Чяудулису штанов никто не спустил. Говорят, они свои авторучки заложили до другой, новой литературной моды…


КОНКРЕТНАЯ АБСТРАКЦИЯ


Он узнал их сразу — время от времени их фото и дружеские шаржи появлялись в печати.

Это был юный бородач художник Шмикялис, еще более юный верзила прозаик Виштялис и совсем юная рыжеволосая девица — поэтесса Пучюте. Не знал он только, что молодые представители Парнаса частенько ныряют в сей укромный и теплый уголок и своими проницательными и острыми взорами наблюдают отсюда за бурливой жизнью кафе, что здесь рождается множество гениальных мыслей, вспыхивают горячие дебаты об искусстве.

«Он» — это Матас Молюгас, прибывший из деревни, начинающий литератор, новеллист, а в общем-то колхозный счетовод. Прикатив сегодня в Вильнюс, он оделил редакции своими произведениями и по этому поводу зашел в кафе выпить предгонорарную чарку. Разумеется, сделал он это напрасно, но в творческом труде уверенность в своих силах необходима.

Где они усядутся? Только бы далеко не забрались...

О чем-то горячо споря, жрецы искусства шли прямо на Молюгаса и приземлились у соседнего углового столика. Матас размяк от счастья — так близко живых деятелей искусства он никогда не видывал.

Особенно впечатлял свирепый долговязый литератор Виштялис — его очки сверкали молниями:

— Представляете себе, критик Тачау в своей полемической статье замалчивает Салдапениса! Это нахальство, это тенденциозно! О себе я уж не говорю... Я этого так не оставлю, я напишу ответную статью!

Виштялиса горячо поддержала поэтесса Пучюте:

— Просто абсурд! Ведь это такой новатор! Каков стиль! Я подсчитала однажды: в десяти предложениях Салдапенис пятьдесят раз применил слово «он». Ведь это замечательно, оригинально, динамично! Какая экспрессия!

Художник Шмикялис также поддержал мнение товарищей, но реагировал более сдержанно:

— Разумеется, умолчать о Салдапенисе нельзя. Это фигура. Это интеллект. Это эмоции. Помнится, читал я один из его очерков — кажись, «Угадайте, что я здесь написал» — так едва-едва понял. Хитро закручено. Не каждому дано понять такое чтиво.

Этакая беседа притягивала Молюгаса будто магнитом. Об одном сожалел Матас — уши слишком малы и не все слова улавливают. Но и отрывки услышанного разговора удручали и подавляли счетовода, и он краснел от стыда из-за своей отсталости. «Салдапенис? Талант, пьедестал, столп! А я-то считал, что он пишет плохо и умышленно все запутывает, чтобы не разобрались. Думал, что шарады и ребусы годятся только для отдела головоломок, что это не литература...»

— Ради Салдапениса я все равно не смолчу! — прервал мысли Матаса долговязый прозаик. — Я буду протестовать! Игнорировать такого мастера! Только вспомним его новый рассказ «Психо-бзихо». Это шедевр! Изображенный в нем человек все время бежит. Читаешь и весь дрожишь: куда же он забежит, еще, чего доброго, угодит под троллейбус или на бегу с ума сойдет. Бешеное напряжение. А он, оказывается, влетает прямо домой и тут же садится ужинать. Какой неожиданный финал! И все мотивировано психологически. А бегал он, как выясняется, без всякой причины — просто надоело ходить шагом, и все тут. Феноменально!

И зрением и слухом Молюгас словно клеем приклеился к компании художников и упивался их эрудицией. Так вот и познаешь человека, этак вот и обогащаешься! Это головы! Университет! Академия!

Но эрудиты только начали беседу, а рюмка Матаса была уже пуста. И он заказал еще сто граммов коньяку — приходилось жертвовать собой ради искусства...

— Недавно мне довелось побывать у художника Племаса — он на дому организовал небольшую выставку своих работ, — рассказывала поэтесса Пучюте. — Знаете — изумительно! На одном полотне он изобразил только лишь точку — желтую точку, ничего больше. Но давайте только вникнем, только призадумаемся... Какой взлет, сколько экспрессии, мысли. Как хочешь, так и понимай... Словом — гениально!

— Ну, в общем-то не совсем, — вежливо вмешался художник Шмикялис, расчесывая пальцами бороду. — Художник Племас чересчур лаконичен и консервативен. Мы, например, идем дальше — мы точку дробим и из нее делаем портрет человека или натюрморт. Мы одухотворяем точку, придаем ей подобие человека. Мы пропагандируем красоту.

— Видел, видел! — отозвался Виштялис. — Безумно оригинально. Но к чему ты, Раполас, на одном из портретов приставил ногу ко лбу персонажа? Нужно было руку — рука ближе, более естественно. А нога, да еще кривая, знаешь, плохо компонуется. Вот нос вместо подбородка — это уже хорошо, сочетается, не нарушает комплекса...

«Вот те раз, стало быть, нос вместо подбородка... Черт побери... Вот что значит центр, столица, а ты засиделся в деревне, вот ничего и не разумеешь», — всерьез задумался Молюгас. В это время рыжеволосая поэтесса Пучюте перехватила инициативу и сыпала словами:

— А помните тот заграничный фильм — ну, тот, в котором беспрерывно танцуют современные танцы? С каким вкусом одеты актеры, какие художественные прически у женщин! А интерьер комнат, мебель! Шикарные автомобили! Ах... Как художественно силен фильм! Во всем — вкус, такт. Смотря такой фильм, отдыхаешь...

Допивая третьи сто граммов, Матас услышал и строфу поэзии, которую, потряхивая патлами, окрашенными в рыжий цвет, продекламировала Пучюте:


«И взглянул и узрел он всю бездну души напролет,

И все мысли, глубокие и разумные,

И целиком устремленные в космос,

И вопрошающие беспрестанно:

«Какова ныне температура на Марсе и на Венере,

И сравнить ее можно ли с пылкой страстью земною?»


Это стихотворение почему-то называлось «Забор» и одним хорошим приятелем Пучюте, также поэтом, было горячо расхвалено в печати, так как сама поэтесса ему нравилась больше, чем любая поэзия. «Вот какие всеохватывающие ассоциации может вызвать обыкновенный забор у талантливой и наблюдательной поэтессы, — писал рецензент. — Глядя на забор, окрашенный в синий цвет, поэтесса видит не покрытую краской деревянную доску, не лужу под забором и грязь, нет, она видит ясное небо, мысленно устремляется ввысь. Но это далеко не мистическое произведение, а напротив — оптимическое, воспламеняющее, мобилизующее на новые свершения и подвиги».

Когда Пучюте окончила декламировать, ее партнеры поднялись и, склонив головы, пожали поэтессе руку:

— Глубоко!

— По-новаторски!

Такой элегантный жест уважения растрогал чуткую душу барышни, и она едва не расплакалась.

— Но вот находятся, с позволения сказать, писатели, — звонко запела Пучюте, — которые пишут о всяких там строителях, монтерах, о доярках и свинарках. Ослы несчастные! Ведь каменщики и доярки существовали тысячелетия тому назад! Что в этом нового! Примитивно!

«Пресвятая дева! — испугался Молюгас. — А я во всех рассказах изобразил колхозников. В одном даже троих доярок сразу! Капут, не напечатают...»

С перепугу Матас выпил еще рюмку «сверх плана» и затаив дыхание продолжал прислушиваться. В одном из рассказов он описывал колхозников, компостирующих торф, и конфликт, происходящий в это самое время. «Этот, может быть, и пройдет, — с дрожью в сердце понадеялся Молюгас. — Тысячу лет тому назад такие удобрения не готовили. Это актуально». Едва промелькнула эта мысль, как он услышал:

— Встречаются и более серьезные проявления примитивизма. Один писатель, я слышал, описал вывозку навоза, — очки Виштялиса вновь засверкали иронией.

— Простите — вывозку чего? Не понимаю, — насторожилась Пучюте.

— Ну, показал, как возят навоз.

— Ах, ах! А что такое навоз? Это, извините, то, — ах, не могу — что находится в уборных?

— Не совсем.

— Но ведь это омерзительно! Это отсутствие культуры. Они не знают жизни!..

«Вот те и влип... — вовсе взгрустнул Молюгас. — И как это я так ужасно отстал — не понимаю... Возьму-ка я еще стопочку да послушаю дальше. Как все-таки развиты люди, во всем сведущи».

И Молюгас взял еще.

Будто в тумане он видел, как художник Шмикялис подаивал горстью свою жидкую бородку, как притухали и снова вспыхивали очки Виштялиса, как беспрестанно вынимала зеркальце поэтесса Пучюте. До слуха еще доходили наиболее звучные фразы из беседы художников.

— Конкретная абстракция — вот в чем будущее искусства! — категорически заявил Шмикялис, комкая бородку. — Не довелось ли вам случайно читать в иностранной прессе статью «Искусство, понятное самому себе»? Нет! Весьма сожалею. Я принужден говорить с отсталыми людьми.

— А разве в этой гипотезе скрыта фаза ищущей души? Входит ли она в сферу пластики? — быстро и квалифицированно вопросил Виштялис.

— Она именно и гармонизируется в красоте абстракции, — тотчас пояснил Шмикялис.

— Да, в этом, мне кажется, и заключена абсолютная субстанция, — не отстала от мужчин и Пучюте.

Молюгаса охватил жар — рубаха прилипла к спине, на лбу заблестели мелкие капельки. От коньяка? Нет, наверняка нет. Коньяк впитался где-то в ноги, и они стали будто свинцовые. А голова не вмещала мыслей и клонилась вниз. Не так-то легко и просто усвоить суть искусства... Субстанция! Так. Астракция! Субстанция гармонизируется... С чем гармонизируется абстракция? Абстракция входит в сферу пластики. Так. Вот точка. Желтая точка. Почему желтая? Мы точку дробим, мы идем дальше. Постой, куда мы идем? Quo vadis?[29] Еще одну стопку... Душно, черт побери! Какова сейчас температура на Венере? Я вас прямо спрашиваю: какова температура на Венере? Что? Навоз? Откуда навоз? Это абстрактный навоз. Без запаха. Ха-ха-ха! Да здравствует Салдапенис! Он гений! Спокойной ночи!

И Матас Молюгас уютно пристроил голову среди пустых рюмок.


КОРОЛЕВСКАЯ БОЛЕЗНЬ

В некотором царстве, в некотором государстве жил-был Прокурор, и было у него два ока: одно — дреманое, а другое — недреманое. Дреманым оком он ровно ничего не видел, а недреманым видел пустяки.

Н. ЩЕДРИН


А случилось это в те времена, когда у короля королевства Кроликов Макока II приключилась в животе незначительная боль.

Плотно позавтракав, владыка на сей раз часом дольше упражнялся в канцелярии очищения, вернулся красный и потный, будто рожь косил. Тут-то и почувствовал монарх, что в утробе что-то покалывает. Хотел диктатор посоветоваться с главным врачом королевства, да передумал: пусть, может, само собой пройдет, а начнешь лечиться — при дворе сразу узнают, а вскорости известие и страны достигнет. Насочиняют кролики всяких оскорбительных историй, анекдотов, слухов, а вдруг еще болезнь окажется срамной и подозрительной? Тогда — конец, народ высмеет и отвернется. Станет игнорировать! Погибнет авторитет! Придется уступить трон жене и дочерям, так как сын еще не народился. А разве бабы совладают, обуздают такую уйму кроликов? Чего доброго, попадут вожжи кобыле под хвост и разнесут королевскую карету.

Надобно заметить, что Макок основное внимание уделял культу утробы, что есть кормежке. Однако по исполнении этих благородных церемоний оставалось еще свободное время. По утрам спать не хотелось (владыка ложился лишь после обеда), и он шествовал к королеве — сны истолковать, поиграть в картишки — или сворачивал в дворцовый кукольный театр — представление посмотреть и с куклами поиграть. А коли и после этого сон не брал, монарх приглашал министра двора, который докладывал о событиях дня, рассказывал, что нового в колониях и в соседней Лопоухии.

— Как поживают господа кролики? — спросил король у министра двора тем утром, ровно в 15 часов.

— Как у господа бога за пазухой, — ответствовал подданный. — Страна процветает, всяческой продукции произведено сверх меры, кролики интенсивно размножаются. К примеру, одна крольчиха принесла целую дюжину крольчат! И все здоровыми растут — в кино и костел уже ходят, твист танцуют, обучаются музыке, играют в футбол и бильярд. Многодетные матери — госпожи крольчихи — во славу господ кроликов обязались рожать враз не менее двух наследников по плану и еще одного — сверх плана.

— Got mit uns![30] — удовлетворенно изрекло его величество (король никак не мог отвыкнуть от гитлеровских фраз). — В честь госпожи крольчихи повелеваю: во всех костелах страны отслужить торжественный молебен, а известие об этом огласить всему миру. Обоим родителям крольчат присвоить звание ударников семьи и заслуженных мастеров спорта!

Произнеся это, владыка почувствовал, что колики в животе ослабели.

— А что слышно в королевстве Лопоухии? — поинтересовался сиятельнейший.

— Темнота, насилие, разврат, моральное разложение, охлаждение к вере...

— В того, кто от веры отходит, вселяется бес! В святом писании сказано... — поднял кулак всемогущий.

Однако мысль свою он не закончил. В дверь, отдуваясь и пыхтя, вкатился дворцовый курьер.

— Ваше величество! Господи! — слуга стукнулся лбом о паркет. — Все те двенадцать крольчат в лисят обратились... И дразнят кроликов!

— О mein Gott! Какой позор! Не дай бог, если об этом узнают!..

Острый укол вновь пронизал нутро диктатора — ко́лика так сдавило, что даже корона затрещала и забренчали ордена. Придя в чувство, его величество принялся расспрашивать:

— Возможно, та госпожа крольчиха их не крестила? Крестила, говорите? Гм. Так, может быть, на исповедь не вела? Вела. Причастие приняли? Приняли, говорите. Гм. Так, может, в костел не ходили, святую обедню не слушали? Молились, говорите... Ага.

После напряженного раздумья мозги монарха в конце концов осенило солнце разума:

— Теперь мне все ясно — это нагло сфабрикованная клевета вислоухитян, — проговорил непогрешимый. — Немедленно опровергнуть! Огромными буквами, громовым голосом! В нашем священном краю такого не было, нет и быть не может!

И тут же, желая удостовериться, не вздувается ли какая-либо шишка, король прошествовал в то место, которое благородные господа никогда не называют истинным своим именем. Приложил его величество ладонь повыше пупа — пищеварительный аппарат пылал, как печь, был подозрительно красен. «А, чтоб тебя разнесло! Надо доктора звать. Но, возможно, и утихнет. Got mit uns!»

Чуточку перепуганный, властелин, не мешкая, направился в кукольный театр.

Искусство всегда действовало на него благотворно: улучшался аппетит, поднимались показатели прироста и привеса, усиливалась боевая и иная потенции, охватывал здоровый сон. А главное — среди кукол повелитель поистине ощущал свой подлинный вес и испытывал большую безоблачную радость.

Возьмет, бывало, какую-нибудь гордую, надувшуюся куклу, дернет за веревочку — она руку поднимет, еще дернет — бах на колени, ключом заведет — улыбается, жеманится, в ладошки бьет, поет, глаза закрывает, поднимает ножки! Одно удовольствие!

И теперь Макок выбрал несколько наиболее солидных марионеток, завел до отказа и воскликнул: «Да здравствует Макок II, император кроликов! Виват!» Однако аплодировала и кричала «Виват» только одна кукла из всех, и та, как выяснилось, была под хмельком. Остальные стояли застыв, испорченные, а возможно, уже неверные и непослушные своему королю.

Крайне озаботило его величество положение в искусстве, позвал он дворцового плотника и повелел износившиеся куклы выкинуть вон, а вместо них вытесать новые — голосистые, с большими ладонями, крепкими ногами и позвоночником — чтобы всегда могли веселить монарха.

Поиграв с куклами, король надумал несколько повысить свой культурный уровень и направился поискать что-либо для чтения. А библиотека его висела на стене — это был настенный календарь.

Оторвал один листок император и стал просвещаться. Углубился он в весьма актуальный и волнующий материал: «Почки борова в одеколоне, фаршированное вымя с грибами и сливами, паштет из змеиных яиц, ва́ренная в вине рыба, филе косули в шоколадном соусе...»

Блеск этого меню просветил мозги Макока, согрел кровь, зазвенел в ушах, будто гимн благородному брюху, в которое вселилась столь непонятная боль. «Десерт — фирменные «Три девушки» с коньяком и шампанским...»

Но не успел повелитель выяснить, что это за лакомство «Три девушки», как в кабинет снова прошмыгнул слуга:

— Высочайший! Недосягаемый! Непогрешимейший! Те лисята совершенно обнаглели, они господ кроликов обижают!

— Врешь, исчадие сатаны! Я же сказал, что никаких лисят у нас нет и быть не может. Это выдумка вислоухитян. За игнорирование дворцовой информации — в подвал!

И снова его величество налег на успокаивающую сердце литературу, энергично развивая интеллект, и тем заглушал раздирающую брюхо боль. Однако королевскому развитию помешали. Словно ледяной град, обрушились на него неожиданные известия:

— Властелин! Гениальный! Лисята начали мошенничать!

— Державнейший! Лисята хулиганят, развратничают с волчатами!

— Грабят, обкрадывают господ кроликов.

— Берут взятки, спекулируют!

— Живут в краденых домах, разъезжают на ворованных машинах...

— Славят бога Блата!

Чем дальше слушал Макок информацию холопов, тем шире становилась его улыбка, делалась горькой и колкой. «Ну и врут, глупцы! Понаслушались пропаганды вислоухитян и дерут глотку, разводят панику. Знать, придется их немного в подвале остудить».

Действительно, кто же мог поверить, что в священном краю заведется такое зло, что господа кролики будут славить не бога и короля, а какого-то неслыханного идола Блата!..

И все же крохотная бацилла сомнения проникла сквозь твердый череп монарха и принялась теребить мозги. Тогда непогрешимый и единодержавный обратился к своему духовнику. Узнав все королевские беды, ксендз осторожно напомнил:

— Пресветлый князь! Кого бог любит, тому и крестик дает. Не огневил ли случайно господа, произнося: «Got mit uns»? Дело в том, что, произнося такое, уподобляешься владыке неба и земли, но и как бы унижаешь его, низводишь до лакея. Подумай, сын мой помазанный! «С нами бог». Значит, не мы — его дети — с ним, а он с нами, он шагает по нашим стопам, он наш слуга!.. Уж не буду вспоминать, чем закончил Гитлер с этим лозунгом...

— О, mein Gott! Я совершенно не подумал, — схватился за больной живот Макок. — Теперь всегда буду говорить: «Wir mit Gott!»[31]

Но после исповеди и причастия здоровье короля не улучшилось. У поясницы не прекращался подозрительный внутренний монолог, а королевский аппетит, гордость всей страны, пал ниже мужицкого. Возникла опасность похудеть. «Народ не опознает, нужно заказать новые портреты», — горевал монарх.

Чего только не предпринимали придворные, желая рассеять грустные думы короля и поднять его настроение. Орденами, медалями, лавровыми листами и птичьими перьями увешали и украсили своего государя. Он попросту сгибался от металлической ноши и заслуг перед кроличьей нацией. Прочие знаки славы он нацепил сам. А раз вешал, то, видимо, знал за что, видать, заслужил.

Когда ничего не помогло, позвали шута. Тот пересказал все анекдоты королевства и наиболее интересные новости. Макоку особенно понравилась история, в которой один кролик, соревнуясь сам с собой, досрочно откормился и пришел во дворец проситься в меню властелина. «Какой патриотизм, какая сознательность у этих моих созданий!» — воскликнул император, на минутку забыв о боли. А шут прилагал все старания:

— Разве болезнь вашего величества — болезнь? Плевать на такую хворобу! Закопать и табак посадить. Вы здоровы, как жеребчик. А болен-то правитель Лопоухии Кевеша — тот скоро и ноги протянет.

— Вот видите — просиял Макок. — А что те пустомели болтают, какие пускают пузыри! Немедленно пригласите господина министра информации!

Ничего плохого не думая, министр выложил то же самое, что ему и королю сообщили курьеры: лисята не только терроризируют кроликов, но и плодятся ужасно быстрыми темпами, морально отравляют сознание приличных четвероногих.

Макока разобрал неудержимый злой смех, и непогрешимый так откровенно расхохотался, что через глотку стал виден только что съеденный завтрак.

— Что ты тут болтаешь, старая перечница! — произнес король успокоившись. — Неужто все кролики таковы?

— Разумеется не все. Я говорю только о выродившихся, а вам уже мерещатся все. Вы, ваше величество, плохо думаете о господах кроликах! А лисья эпидемия ширится, и ей надо немедленно объявить войну!

Слушая это, гениальнейший не верил своим ушам.

— Нет! Got mit... wir mit Gott! — страшным голосом вскричал всемогущий. — Я не позволю клеветать на господ кроликов.

Однако министр информации, хоть и кроличьего происхождения, был честен и смел:

— Стало быть, надо подождать пока все кролики обратятся в лисят и негодяев, тогда...

— Повесить! Тут же, на моих глазах! — засверкал молнией и прогрохотал Макок. — Желаю зрелищ!

И в то грозное мгновение, видимо, от перенапряжения, у короля лопнул аппендикс. Вызванный дворцовый врач ничем помочь не мог.

Лишь один шут остался верен до конца:

— Это не у вас, наше солнце, кишка лопнула, это у императора Лопоухии Кевеши разорвало желудок... А вы здоровы, как слон и десяток верблюдов!

— Вот видите... — торжествующе улыбнулся гениальнейший и скончался счастливым.


Загрузка...