Цыпочка и Волосатик

Осень

1

Вообрази!

15 ноября 1973 года. Четверг, вечер, мелкий дождь перешептывается с оконными стеклами, семья собралась в гостиной. Все, кроме Колина, у него дела, он попросил жену и детей не ждать его. Слабый свет двух кованых торшеров. Шипение искусственных углей в камине.

Шейла Тракаллей читает «Дейли мейл».

Владеть и сохранять, в радостях и в горе, в богатстве и в бедности, в болезнях и в здравии — вот обеты, которые, собственно, и помогают большинству супружеских пар проходить через полосы выпадающих на их долю испытаний.

Лоис читает журнал «Звуки».

Парень, 18, любит джаз, ищет лондонскую цыпочку, кайфующую от «Саббат». Не чумовых прошу не отвечать.

Пол, не по годам развитой, читает «Корабельный холм».

Простые африканские крестьяне, никогда не покидавшие своих затерянных в глуши жилищ наверное, не так уж и поразились бы, впервые в жизни увидев аэроплан: он просто-напросто пребывает вне пределов их понимания.

Что касается Бенжамена… Полагаю, он сидит за обеденным столом и трудится над домашним заданием. Сосредоточенно наморщенный лоб, чуть высунут кончик языка. (Семейная черта, разумеется: мама, склоняясь над своим ноутбуком, выглядит точно так же.) История, скорее всего. А может быть, физика. Во всяком случае, что-то, требующее усилий. Он поглядывает на каминные часы. Человек организованный, Бенжамен установил для себя предельный срок. Осталось десять минут. Десять минут, за которые он должен описать эксперимент.

Я стараюсь, Патрик. Я очень стараюсь. Но рассказать ее, историю моей семьи, совсем не легко. Историю дяди Бенжамена, если угодно.

Я не уверена даже, что начала с нужного места. Хотя, наверное, один день ничем не хуже другого. Я выбрала этот. Середина ноября, смутное предвестие английской зимы, почти тридцать лет тому назад.

15 ноября 1973 года.

* * *

К длинным периодам молчания привыкли здесь все. Искусством вести беседу друг с другом никто из членов этой семьи так и не овладел. Все они были людьми закрытыми, даже для самих себя; все, кроме Лоис, конечно. Ее потребности отличались простотой и определенностью, и в конечном счете за это она и понесла наказание. Так, по крайней мере, понимаю случившееся я.

Не думаю, что она хотела многого — в ту пору ее жизни. Думаю, ей требовалось всего лишь дружеское общение, возникающий время от времени гомон голосов вокруг. Наверное, ей — при такой-то родне — не хватало самых простых разговоров, однако и к тем, кто забывает, болтая с подружками, обо всем на свете, она не принадлежала. Она знала, что ищет, тут я уверена; уже знала, даже тогда, даже в ее шестнадцать. И где это следует искать, знала тоже. Когда брат пристрастился каждый четверг покупать, возвращаясь из школы, «Звуки», возник и ее тайный ритуал: она с притворным интересом изучала помещенные на задней обложке объявления о распродаже постеров и нарядов («Хлопковые футболки, черные, темно-синие, алые, клюквенные — отлично смотрятся с клешами в обтяжку»), однако подлинным предметом ее внимания была колонка частных объявлений. Лоис искала мужчину.

* * *

Ну вот она уже и добралась почти до конца колонки. И начала понемногу впадать в отчаяние.

Чумовой парень (20) ищет шальную цыпочку (16+) для любви. Кайфую от Ку и Дзеп.

И опять далеко не идеально. Нужен ли ей чумовой парень? Может ли она честно назвать себя шальной? И кстати, кто такие Ку и Дзеп?

Клевый парень ищет тихую цыпочку для переписки, кайфую от Тулла, Пинк Флойд, 17–28.

Двое чумовых парней ищут серьезных цыпочек. 16+, любовь и преданность.

Парень (20), живет под Киддерминстером, ищет приятную цыпочку (чек).

Киддерминстер всего в нескольких милях отсюда, так что это объявление могло бы показаться многообещающим, если бы не скобки с предательским множественным числом. Тут он явно промахнулся. Поразвлечься охота, а больше ему ничего и не нужно. Хотя, возможно, оно в своем роде и лучше, чем безнадега, которой попахивает от других объявлений.

Разочарованный одинокий парень (21) с длинными темными волосами хотел бы переписываться с чуткой, думающей девушкой, ценящей все творческое, например: прогрессивный джаз, фолк, изящные искусства.

Одинокий некрасивый собой парень (22) ищет женского общества, внешность не важна. Кайфую от Мудиз, БДжХ, Кэмел и т. д.

Одиночка, съехавший на Хэйри, Ху и Флойде, нуждается в цыпочке для дружбы, любви и покоя. Район Стокпорта.

Мать отложила газету, спросила: — Чаю никто не хочет? Лимонада?

Когда она ушла на кухню, Пол оторвался от своей кроличьей саги, подобрал «Дейли мейл» и стал читать ее, улыбаясь устало и скептически.

Любая цыпочка хочет съездить в Индию. Урвите конец дек., слишком серьезным не беспокоиться.

Любая цыпочка, которой охота повидать мир, пожалуйста, напиши.

Да, если подумать, она хотела бы повидать мир. В ней медленно разрасталось подпитываемое телепрограммами для отпускников и цветными фото в журнале «Санди таймс» сознание того, что за пределами Лонгбриджа, за пределами остановок 62-го автобуса, за пределами Бирмингема и даже самой Англии существует целый мир. Более того, ей хотелось увидеть этот мир и с кем-то увиденное разделить. Хотелось, чтобы кто-то держал ее за руку, пока она смотрит, как над Тадж-Махалом восходит луна. Хотелось, чтобы ее целовали, медленно, но со страшной силой, на величавом фоне канадских Скалистых гор. Хотелось взбираться по заре на Айерс-рок. Хотелось, чтобы кто-то предложил ей руку и сердце, когда заходящее солнце коснется кроваво-красными перстами розоватых башен Альгамбры.

Малый из Лидса, с мотороллером, внешность в порядке, ищет подружку 17–21 для посещения диско, концертов. Заранее спасибо за фото.

Нужна подружка, возраст любой, но ростом в 4 фута 10 дюймов или ниже, отвечаю на все письма.

— Готово.

Бенжамен захлопнул тетрадь и устроил целое представление, укладывая карандаши и книги в небольшой кейс, с которым неизменно ходил в школу. Учебник по физике начал разваливаться, и Бенжамен обернул его куском обоев, которыми отец два года назад оклеил гостиную. На обложке «Английской литературы» он нарисовал большую карикатурную ногу вроде той, что появляется под конец вступительных титров «Монти Пайтон».

— На этот вечер все. — Он подошел к сестре, занявшей почти всю кушетку. — Дай-ка сюда.

Бенжамена всегда злило, что Лоис успевает прочесть «Звуки» раньше него. Похоже, он считал, что это дает ей привилегированный доступ к сверхсекретной информации. На деле же страницы новостей, которые он с такой алчностью поглощал, нисколько ее не интересовали. Большинства заголовков она и вовсе не понимала. «Бифхарт — здесь в мае». «Ожидается новый альбом Хип». «Очередной раскол в Фанни».

— Что такое «Чумовой»? — спросила она, вручая ему журнал.

Бенжамен саркастически усмехнулся и ткнул пальцем в их девятилетнего брата, с миной насмешливого презрения просматривавшего «Дейли мейл».

— А вот он, полюбуйся.

— Да нет, это я знаю. А вот «Чумовой», с заглавной буквы. По-моему, это какой-то особый термин.

Бенжамен не ответил — и при этом непонятным образом ухитрился создать у сестры впечатление, будто ответ ему хорошо известен, однако он, по каким-то имеющимся у него туманным причинам, предпочитает им не делиться. Все вокруг склонны были относиться к нему как к знающему, хорошо информированному юноше, несмотря даже на то, что свидетельства обратного просто-напросто лезли в глаза. Что-то, должно быть, присутствовало в его облике… не поддающаяся определению уверенность в себе, которую так легко принять за раннюю искушенность.

— Мать, — спросил Пол, когда та принесла ему пенистое питье, — зачем мы выписываем эту газету?

Шейла смерила его сердитым, полным невнятной обиды взглядом. Она уже много раз просила, чтобы он называл ее не «матерью», а «мамой».

— Без особых причин, — ответила она. — А почему нам ее не выписывать?

— Потому, — ответил, перелистывая страницы, Пол, — что ее переполняют бредовые банальности.

Бен с Лоис не удержались от смеха.

— А я-то думала, «банальность» — это такая австралийская зверушка, — сказала Лоис.

— Банальность малая, пятнистая, — добавил Бенжамен и замычал-заклекотал, изображая мифическое животное.

— Возьми хоть передовицу, — невозмутимо продолжал Пол. — «Это та самая торжественная пышность, посредством которой Британия с таким успехом привлекает к себе наши сердца. Ничто не способно столь возвысить наш дух, как королевское бракосочетание».

— И что? — спросила Шейла, размешивая в чае сахар. — Я вовсе не обязана соглашаться со всем, что там читаю.

— «Когда принцесса Анна и Марк Филлипс вышли из Аббатства, на лицах их появилась медленная, расплывавшаяся все шире улыбка людей доподлинно счастливых». Пожалуйста, дайте мне кто-нибудь гигиенический пакет, меня сейчас вырвет! «Молитвенник, быть может, и существует уже три сотни лет, однако обетования его остаются такими же ясными, как вчерашний солнечный свет». Ну и тошнотина! «Владеть и сохранять, в радостях и в горе…»

— Ладно, хватит с нас ваших высказываний, мистер Всезнайка. — Дрожи в голосе Шейлы было достаточно, чтобы выдать, пусть и на секунду, непонятный страх, который научился внушать ей младший сын. — Допивай и переодевайся в пижаму.

Последовали новые препирательства, в которые и Бенжамен вставлял визгливые фразочки, однако Лоис уже ни во что не вслушивалась. Звук этих голосов был вовсе не тем, во что ей хотелось сейчас погрузиться. Она предоставила домашних самим себе и ушла в свою комнату, где можно было вновь потонуть в излюбленном мире романтических грез, в царстве бесконечных красок и возможностей. Что касается последнего номера «Звуков», она нашла в нем что искала и больше в журнале не нуждалась. Ей не нужно было даже спускаться чуть погодя в гостиную и еще раз заглядывать в журнал, поскольку номер почтового ящика запоминался легко (247 — длина волны Радио-1), а объявление, ею отмеченное, отличалось совершенной, волшебной простотой. Быть может, потому Лоис и поняла, что предназначается оно ей, и только ей одной.

Волосатик ищет цыпочку. Вблизи Бирмингема.

2

Тем временем отец Лоис, Колин, сидел в пабе «Конские подковы на Королевской Пустоши». Его начальник, Джек Форест, отошел к бару за тремя пинтами «Брю XI», оставив Колина вести запинающуюся беседу с Биллом Андертоном, профсоюзным организатором лонгбриджского цеха антикоррозийных покрытий. Четвертый член компании, Робин Слейтер, так пока и не появился. Когда Джек вернулся от бара, Колин ощутил большое облегчение.

«Будем здоровы», — произнесли, поднимая кружки, Колин, Билл и Джек. Разом отпив по глотку, они испустили коллективный вздох и стерли с губ пену. Наступило молчание.

— Я хочу, чтобы мы посидели приятно и запросто, — выпалил вдруг Джек Форест, когда молчание стало слишком уж долгим, слишком устоявшимся и оттого неловким.

— Запросто. Точно, — сказал Колин.

— Меня устраивает, — согласился Билл. — Более чем.

Все трое запросто отхлебнули еще по глотку. Колин оглядел паб, ему хотелось сказать что-нибудь о его убранстве, да не придумалось — что. Билл Андертон смотрел в кружку.

— Хорошее тут пиво, верно? — сказал Джек.

— Что? — переспросил Билл.

— Я говорю, пиво тут подают хорошее, в этом заведении.

— Неплохое, — сказал Билл. — Я пивал и похуже. Все это происходило, разумеется, в те дни, когда люди еще не научились рассказывать друг другу о своих чувствах. В дни, когда совместные, упрочающие взаимные связи выпивки начальства с подчиненными еще не стали общим местом. Они, эти трое, были своего рода первопроходцами.

Колин оплатил следующие три кружки, а Робин все еще не пришел. Они сидели, потягивая пиво. Столы, в которых смутно отражались их лица, были темно-коричневыми, наитемнейше коричневыми, как шоколад «Борнвилл». Стены имели оттенок более светлый, в цвет шоколада молочного, «Дэри милк». Ковровое покрытие было просто коричневым, с узором из шестиугольников немного различной, если вглядеться, формы. Потолок явно задумывали изжелта-белым, однако и он покоричневел от дыма миллионов сигарет без фильтра. Машины на автостоянке в массе своей имели коричневый окрас, как и большая часть одежды завсегдатаев паба. На самом-то деле никто здесь этого преобладания коричневатости не замечал, а если и замечал, то не считал его заслуживающим каких-либо слов. Такие уж стояли времена — коричневые.

— Ну что, вы уже догадались, оба, в чем тут соль? — спросил Джек Форест.

— Соль чего? — поинтересовался Билл.

— Я о причине, по которой все мы нынче сидим здесь, — пояснил Джек. — Я ведь вас не наобум выбирал. Я мог пригласить сюда любого служащего отдела кадров и любого профсоюзника. Но не сделал этого. Выбрал именно вас, и на то существует причина.

Билл и Колин переглянулись.

— Видите ли, у вас есть кое-что общее. — Джек, довольный собой, посмотрел сначала на одного, потом на другого. — И оно вам известно.

Билл и Колин пожали плечами.

— Ваши дети учатся в одной школе.

Информацию эту оба усвоили не сразу — первым, кому удалось соорудить на лице улыбку, оказался Колин.

— Андертон — ну да, конечно. У моего Бена есть друг по фамилии Андертон. Одноклассник. Бен о нем время от времени рассказывает. — Его взгляд, устремленный на Билла, стал почти теплым. — Так это ваш сын?

— Да, он самый. Дугги. А ваш, должно быть, Бент.

Колина услышанное явно озадачило, может быть, даже поразило немного.

— Да нет, Бен, — поправил он Билла. — Бен Тракаллей. Сокращенное от Бенжамен.

— Я знаю, что его зовут Бенжаменом, — сказал Билл. — Просто у него такое прозвище. Бент Ракалия. Бен Тракаллей. Понимаете?

Прошло несколько секунд, и Колин понял. И поджал, обидевшись за сына, губы.

— Мальчики бывают иногда очень жестокими, — сказал он.

Лицо Джека расплылось в улыбке добросердечной умиротворенности.

— Знаете, это способно сказать нам кое-что о стране, в которой мы живем, — объявил он. — О Британии семидесятых. Прежние различия попросту ничего больше не значат, не так ли? Теперь это страна, где профсоюзник и младший менеджер — который вот-вот станет старшим, Колин, не сомневаюсь, — могут послать своих сыновей в одну школу и никто об этом даже не задумается. Умные мальчики, достаточно толковые, чтобы сдать вступительные экзамены, ну и пожалуйста: они уже стоят бок о бок у истоков знания. Что это говорит нам о классовой борьбе? Что она канула в прошлое. Все, конец, перемирие. Приостановка военных действий. — И Джек, ухватив свою кружку, торжественно поднял ее: — За равные возможности.

Колин негромко и робко повторил эти слова и отпил пива. Билл промолчал: что касается его, классовая борьба оставалась живой-здоровой и по-прежнему велась в «Бритиш Лейланд» достаточно яростно-даже в эгалитарные семидесятые Теда Хита,[1] — просто Билл не мог заставить себя оспорить услышанное. Этим вечером голову его занимало совсем иное. Он сунул руку в карман пиджака, нащупал чек и в который раз погадал — не спятил ли он.

* * *

Возможно, приглашение Роя Слейтера было ошибкой. Слейтер отличался — и это прежде всего — тем, что никто его на дух не переносил, включая и Билла Андертона, от которого нынче могли ожидать проявления некоторой солидарности с его якобы товарищем по оружию. На взгляд Билла, Рой Слейтер принадлежал к профсоюзным организаторам наихудшего толка. Умением вести переговоры он не обладал, как не обладал и воображением, способным пробудить в человеке сочувствие к тем, кого он предположительно представляет; кроме того, он попросту не понимал политических проблем более широкого свойства. Он был самым обычным горлопаном, из тех, что вечно лезут в драку и вечно выходят из нее побитыми. По профсоюзным меркам Слейтер был пустым местом, человеком, стоящим в самом низу иерархии младших организаторов ПТНР.[2] Обычно Билла хватало только на то, чтобы оставаться вежливым со Слейтером, однако сегодня этого было мало: честь профсоюза требовала, чтобы Билл с Роем образовали подобие единого фронта, противостоящего искусительным заигрываниям руководства компании. Сказанного Джеком хватало, чтобы заподозрить его в лукавстве: чего уж, в конце-то концов, лучше — внести раскол в ряды противника, усадив рядышком профсоюзных организаторов, которые, как всем хорошо известно, терпеть друг друга не могут?

— А тут не слабо, верно? — произнес Рой, с силой въезжая локтем в ребра Билла, изучавшего вместе с прочими вложенные в папки из красной кожи меню. К этому времени они уже перебрались в «Харчевню Берни» на Стратфорд-роуд.

— Ты только не обмочись от счастья, Слейтер, — сказал Билл, водружая на нос очки для чтения. — В нашем деле не существует, если ты этого еще не заметил, такой штуки, как бесплатное угощение.

— А вот тут, — сказал Джек, — вы как раз и ошиблись. Вы мои гости и можете заказывать что захотите. Счет оплатит «Бритиш Лейланд Лимитед», а она за расходами не постоит. Вперед, друзья. Пришпорьте воображение.

Рой заказал бифштекс из вырезки с жареной картошкой, Колин — бифштекс из вырезки с жареной картошкой, Билл — бифштекс из вырезки с жареной картошкой и горохом, а Джек, проводивший отпуск на юге Франции, — бифштекс из вырезки с жареной картошкой и горохом, а к ним еще и грибы, — этот штрих, говоривший об утонченности, не ускользнул от внимания прочей троицы. Пока они дожидались еды, Джек попытался завести общий разговор о семейном будущем принцессы Анны и капитана Марка Филлипса, однако ни в ком энтузиазма не пробудил. Рой, судя по всему, сколько-нибудь основательных мнений на сей счет не имел, Билла эта тема не интересовала («Хлеб и зрелища, Джек, хлеб и зрелища»), а мысли Колина блуждали неведомо где. Он смотрел в темноту за парковкой, в угольно-черную даль, где помигивали идущие по Стратфорд-роуд машины, и о чем он думал, понять было невозможно. Тревожился ли он за Бена — из-за его школьного прозвища? Скучал ли по Шейле и шипению искусственных углей? Или, быть может, томился желанием вернуться к прежним дням, которые проводил в проектировочном зале, — до того, как согласился на эту работу, дурацкую работу, казавшуюся шагом вверх, а обернувшуюся кошмарной возней с запутанными людскими проблемами.

— Вы же понимаете, Джек, ничего из этого не выйдет, — тоном дружелюбным, но и воинственным говорил Билл, после пятой кружки определенно повеселевший. — Сколько бы вы ни угощали ваших противников бифштексом с жареной картошкой, социальную несправедливость вам устранить все равно не удастся.

— Да ну, пустяки, Билл. Это всего лишь начало. Через пару лет участие служащих в управлении компанией обратится в юридическую норму. Такова будет политика правительства.

— Какого?

— А неважно. Ни малейшей разницы не имеет. Уверяю вас, мы вступаем в совершенно новую эру. Менеджеры и рабочие — то есть избранные ими представители — будут сидеть за круглым столом и принимать решения — совместно. Совместно рассматривать перспективные планы компании. Взаимные интересы. Общая почва. Вот к чему мы стремимся. И это должно произойти, потому что в настоящий момент противоборство наносит нашей индустрии урон.

— Охеренный бифштекс, — объявил ни к селу ни к городу Слейтер. Заказ ему принесли первому, и Слейтер принялся за еду, не дожидаясь остальных. — Давайте мне такую жрачку каждый день задолбанной недели, и у нас появится общий язык, сечете?

Билл оставил его без внимания.

— Суть в том, Джек, что это не противоборство ради противоборства. Вот чего ваша публика никак не хочет понять. Существует, видите ли, недовольство. Серьезное, обоснованное недовольство.

— И мы им займемся.

Билл, прихлебывая пиво, помолчал немного, глаза его сузились. Официантка принесла тарелки, и Билла на миг отвлек бифштекс, а затем, на срок более долгий, — икры официантки, ее узкие, затянутые в гладкий нейлон бедра, складки белой блузки, таившие обещание нетронутого еще тела. Давняя привычка. Так просто от нее не избавишься. Он заставил себя перевести взгляд на Джека, столь обильно посыпавшего картошку солью и поливавшего кетчупом, будто никакое завтра ему уже не светило. Билл отрезал кусочек бифштекса, с откровенным удовольствием (дома такой вкуснятины не соорудишь) прожевал его и сказал:

— Разумеется, я понимаю, к чему все клонится.

— И к чему же?

— Это же обычная тактика, верно? Разделяй и властвуй. Вы берете нескольких профсоюзных организаторов, приглашаете их на самый верх, усаживаете за стол совещаний — пусть почувствуют себя важными шишками. Посвящаете их в пару секретов — не слишком важных, заметьте. Просто скармливаете несколько лакомых кусочков — пускай считают, будто они теперь посвящены во все. И внезапно эти люди проникаются сознанием своей значимости, начинают видеть все глазами начальства, а что касается членов их профсоюза… Что ж, тем остается только гадать, почему эти мужики по полдня торчат в правлении, почему их больше не видно в цеху, где проблем выше крыши. Ведь так все задумано, Джек?

Джек Форест, словно не веря своим ушам, положил вилку с ножом и повернулся к Колину:

— Вот видите, а? Видите, с чем нам приходится иметь дело? Типичный для профсоюзов параноидный образ мыслей.

— Послушай, друг, — заговорил Рой, обращаясь к Биллу. Из-за картошки, которой был набит его рот, слова звучали не очень внятно. — Если эти два джентльмена хотят угощать нас время от времени хорошей жратвой и при этом излагать свои взгляды, в чем, на хер, проблема, а? Надо брать от жизни что можешь, друг. Как я понимаю, каждый, мать его, за себя.

— Вот речи истинного оплота рабочего движения, — отозвался Билл.

— А что думаете вы, Колин?

Колин нервно посмотрел на босса. Он терпеть не мог конфликтов, подлинного проклятия для всякого, кому приходится разрешать трудовые споры.

— Забастовки мешают нашей компании как следует развернуться, — произнес он наконец, уставясь в тарелку. Говорил он без особой охоты, словно вытягивая свои твердые, впрочем, убеждения из некоего потаенного места, в которое и сам-то редко заглядывал. — Не знаю, удастся ли их таким способом остановить, но как-то остановить их необходимо. В Германии, Италии или Японии ничего подобного не происходит. Только у нас.

Билл перестал жевать и уставился на Колина задумчивым, проникновенным взглядом. Он многое мог бы сказать, но ограничился лишь одним:

— Интересно, о чем разговаривают наши сыновья, когда едут домой из школы?

Джек ухватился за возможность направить беседу в более легкомысленное русло.

— Наверное, о девочках да о музыке, — сказал он, и Билл сдался, целиком сосредоточившись на еде и на шестой кружке пива. В конце концов, бифштекс есть бифштекс.

* * *

Биллу с Роем было по пути, так что пришлось ехать домой в одном микроавтобусе. Рой, увидев за рулем водителя в тюрбане, скривился и глянул на своего спутника, собираясь отпустить какую-то оскорбительную казарменную шуточку. Но Билл ему такой возможности не предоставил. Пропустив Роя назад, сам он демонстративно сел рядом с водителем, с которым и проговорил большую часть двадцатиминутной поездки. Он выяснил, что водитель и его семья принадлежат ко второму поколению иммигрантов; что живут они в Смолл-Хит; что Бирмингем нравится им обилием парков — да и для того, чтобы выбраться в холмы, уезжать здесь далеко не приходится; что старший сын водителя учится на юриста, а у младшего сложности со школьной шпаной.

Расслышав последние слова и воспользовавшись перебоем в их беседе, Рой наклонился вперед и спросил у Билла:

— Слушай, ты там спрашивал Тракаллея насчет того, о чем треплются ваши пацаны по дороге домой. Это чего такое значит?

— Так, к слову пришлось, — ответил Билл.

— Выходит, ваши мальцы в одной школе учатся? Так, что ли?

— Тебе-то что, Слейтер?

— Сын Тракаллея ходит в «Кинг-Уильямс», так? Это ж частная школа для сраных… барчуков, которая в Эджбастоне.

— Мой сын не барчук, можешь мне поверить. Башковитый парнишка, только и всего, и я хочу, чтобы он начал жизнь как можно лучше.

Рой ничего не ответил, но удовлетворенно откинулся на сиденье, уверовав, похоже, что отыскал уязвимое место в доспехах коллеги. Больше они в тот вечер не сказали ничего друг другу, разве что перекинулись парой слов, прощаясь.

Когда Билл вернулся домой, Ирен уже легла. Увидев кипу бумаг, поджидавшую его на обеденном столе, он поморщился и решил оставить их на завтра. На дворе почти полночь. И все же он задержался у настольной лампы — вытащил из кармана чек и снова внимательно изучил его.

Чек по-прежнему вызывал у него недоумение. 145 фунтов сняты со счета Благотворительного комитета и выписаны на не знакомое ему имя. И подпись на чеке не Гарри, председателя Комитета, и не Мириам, его весьма и весьма волнующей воображение секретарши (кстати, померещилось ему или прошлым вечером, на совещании, она и впрямь не спускала с него глаз?), а его собственная. Но он, хоть убей, не помнит, чтобы подписывал его. Более того, банк этот чек завернул, поскольку сумма была проставлена только прописью, не цифрами, а такой ошибки он бы уж точно не сделал. Если, конечно, он неприметно для себя самого не съехал с ума. Если все, что творится вокруг, не достало его окончательно.

Он упрятал чек в бюро и, прежде чем лечь, налил себе еще немного пива.

* * *

Джек Форест и Колин распрощались на парковке у ресторана. Прошедший вечер, похоже, оставил у Джека впечатление двойственное: он так и не понял, стоило во все это ввязываться или не стоило.

— Как по-вашему, мы чего-нибудь добились? Изо рта Джека вырывался парок. К утру подморозит.

— Думаю, да, — ответил Колин, которому всегда хотелось, чтобы все обернулось к лучшему. — Думаю, получилось, ну…

— Конструктивно?

— Да. По-моему, так.

— Хорошо. Наверное, вы правы. Получилось конструктивно. — Джек потер ладони, постукал друг о дружку костяшками длинных пальцев. — А нынче морозцем попахивает, нет? Надеюсь, жена не забыла укрыться одеялом.

Они обменялись рукопожатиями и разошлись. Машины их стояли в разных концах парковки. Колин неодобрительно фыркал и даже позволил себе произнести несколько умеренно бранных слов, пока боролся с замком своей коричневой «Остин 1800», с заедающим запором, который несколько лет назад сам же и спроектировал, да еще и с такой самоуверенностью.

3

По средам, после полудня, урок английской литературы был спаренный и вел его валлиец по имени мистер Флетчер, глотавший слова, так что понять его можно было с немалым трудом. Говорил он с сильным акцентом и состоял у учеников на подозрении в алкоголизме. Большинство мальчиков мистера Флетчера побаивалось, поскольку, выходя из себя, он начинал орать, а из себя он выходил на каждом уроке, иногда по два, а то и по три или четыре раза. Единственным, кто, похоже, нисколько его не страшился, был Гардинг. С другой стороны, все — и в особенности Бен — давно уж терялись в догадках насчет того, что вообще может напугать Гардинга.

Сдвоенные уроки — штука особенная. Когда после первых сорока минут бьет колокол, тебе остается только сидеть где сидел, как будто ты ничего и не слышал. Чаще всего учитель продолжает говорить, словно подчеркивая, что ничего не произошло, минула половина срока, вот и все, однако удержать внимание мальчиков на те несколько минут, в которые коридоры за дверью наполняются гулом от ударов сотен юных ног, перебегающих из одних классов в другие, бывает сложно. Но понемногу стук шагов и хлопки дверей стихают, вновь воцаряется тишина, и тебе уже нечем извинить себя за то, что ты не слушаешь ввергающие в дурноту спады и подъемы укачливого, монотонного голоса мистера Флетчера.

— Шедевр, Спинкс, истинный шедевр, — говорил он в спины трех возвращающихся на свои места мальчиков.

Сарказм, нимало не смягченный шутливостью или игривостью интонации, был закоснелой особенностью умственного склада Флетчера, как и большинства пожилых преподавателей «КингУильямс».

— Когда Голливуд приступит к неизбежной экранизации «Над пропастью во ржи», вам несомненно предложат роль Холдена Колфилда. Вы годитесь для нее в совершенстве, даже бирмингемский акцент ваш в дело пойдет. Питеру Фонда останется только локти кусать. Ну хорошо, — он повысил голос, дабы приглушить взрыв смеха, которого, впрочем, не последовало, — кто следующий? Тракаллей, Гардинг, Андертон, Чейз. Звучит как название юридической конторы. Стряпчие и комиссары по приведению к присяге. Что вы имеете нам предложить?

Трое из названных встали (Гардинг несколько минут назад отпросился в уборную и должен был вот-вот вернуться); Филип Чейз, неофициальный их представитель, объявил:

— Мы покажем сцену суда из «Убить пересмешника», сэр. Инсценировка сделана нами с Тракаллеем.

— Мной, Чейз. Мной и Тракаллеем.

— Да, сэр. Я играю Аттикуса Финча, ответчика. -Адвоката ответчика, а не ответчика.

— Да. Простите, сэр. Андертон исполняет роль мистера Гилмера, э-э… обвинителя. Тракаллей сыграет судью Тейлора, а Гардинг…

В это мгновение дверь класса распахнулась и в него вступил Гардинг, немедля вызвавший взрыв упоенного хохота.

— …Гардинг играет Тома Робинсона, сэр. Пояснение было излишним, поскольку грим Гардинга говорил сам за себя. Лицо его стало более или менее неузнаваемым под гротескным слоем темно-синих чернил. Должно быть, уходя в уборную, он спрятал пузырек в карман. Эффекта Гардинг достиг поразительного — не в малой мере благодаря оставленным им вокруг глаз кружкам прозрачной белизны, а также тому, что нос он почему-то чернилами мазать не стал и теперь тот нелепо выделялся на лице Гардинга подобием маленького белого знака препинания.

Одноклассники его впали в неистовство. Дискантовый хохот раскатывался над классом, отражаясь рикошетом от стен, обращая его в птичий двор в час кормежки, а примерно через тридцать оглушающих секунд хохот этот сменился чем-то вроде шквала пулеметного огня — двадцать два мальчика в буйстве одобрения застучали крышками парт. Флетчер, не улыбаясь, ждал окончания шума, терпение его лопнуло, лишь когда Гардинг, отбросив напускную невозмутимость, оседлал волну всеобщего восторга и начал расхаживать взад-вперед вдоль классной доски, хлопая себя по ляжкам растопыренными ладонями и изображая участников еженедельных телеконцертов «Черные и белые исполнители негритянской музыки». Тут уж учитель поднялся на ноги и повелительно пристукнул по столу:

— Тишина!

Несколько позже, посовещавшись на автобусной остановке, Чейз, Тракаллей и Андертон сошлись на том, что затея их друга была, вероятно, наиглупейшей и соглашаться на подобную эскападу Гардинга им не следовало. Шуточка вышла боком им всем — теперь каждый должен был накатать по двенадцать страниц на тему «расовые стереотипы», каковые страницы надлежало завтра в девять утра засунуть во Флетчеров почтовый ящик. Для Бенжамена, известного тем, что он до сей поры ни единого наказания не получил, это было особым унижением. Что до самого Гардинга, ему, как того и следовало ожидать, придется по окончании субботних уроков проторчать несколько часов в школе. Сейчас он дожидался в кругу почитателей автобуса на противоположной остановке (Гардинг жил на севере Бирмингема, в Саттон-Колдфилд). Лицо его еще сохраняло след пережитого приключения — призрачный оттенок океанской синевы. По меньшей мере половину его свиты, отметил Бенжамен, составляли девочки. Женская школа «Кинг-Уильямс» стояла на одной территории с мужским ее эквивалентом, и хотя официальных контактов между ними почти не существовало — во всяком случае, до шестого класса, — в автобусах, развозивших школьников и школьниц по домам, неизбежно складывались отчасти нервические, увлекательные, запанибратские отношения, так что Гардинг давно уже не испытывал недостатка в воздыхательницах. Сейчас он выглядел победительно непокорным, купавшимся в лучах своей все разраставшейся дурной славы.

Бенжамен и его друзья завидовали Гардингу дико. Девочки из автобусной очереди, в которой стояли они, разговаривали только между собой, — быть может, и бросая время от времени насмешливые взгляды в их сторону, но в остальном оставаясь безразличными до враждебности. Лоис, разумеется, и в голову не приходило заговаривать с братом — даже при том, что разделяло их всего несколько футов. Требовательная любовь, отличавшая их домашние отношения, в присутствии школьных друзей скукоживалась до размеров неказистой стеснительности. Уже и в прозвище «Ракалии», закрепившемся за ними, когда кому-то стукнуло в голову, что имена их можно произносить как «Бент Ракалия» и «Лист Ракалия», хорошего было мало. Еще пуще усугубляло их положение то, что Бену до сих пор приходилось носить школьную форму, между тем как шестиклассница Лоис, состоявшая в более либеральной женской школе, могла одеваться как ей заблагорассудится. (Сегодня на Лоис было длинное синее, с плотным белым меховым воротником, пальто из хлопчатобумажной ткани поверх акрилового свитера с высоким воротом и расклешенных, хлопчатобумажных же, брючек с вышивкой.) Непонятно почему, но это создавало еще один, и самый прочный, барьер между ними, так что о нормальном общении, пока они не окажутся в не доступном никому другому уединении семейной гостиной, и речи идти не могло.

— А вам, ребятки, придется нынче вечером попотеть, верно? — произнес за их спиной сочный, сломавшийся раньше времени голос.

Обернувшись, они увидели общего своего врага, Калпеппера, капитана младшей сборной по регби, капитана младшей сборной по крикету, будущего чемпиона и давний предмет их укромных насмешек. Как и всегда, учебники его и спортивное снаряжение были напиханы в одну большую сумку, из которой торчала, точно преждевременно напрягшийся пенис, ручка ракетки для сквоша.

— По двенадцать страниц на брата, не так ли? До ночи прокукуете.

— Отвали, Калпеппер, — сказал Андертон.

— О-о! — в насмешливом восхищении задохнулся тот. — Весьма остро. На редкость находчивый ответ.

— И вообще, это была всего-навсего шутка, — заметил Бен. И прибавил: — Ты и сам хохотал заодно со всеми.

— Вам винить некого, только себя, — изрек Калпеппер, протирая стекла своих массивных, в роговой оправе, очков и тем самым обнаруживая, ко всеобщему изумлению, что даже носовые платки его украшены нашивками с именем. — Флетчер — старый олух, либеральный до опупения. И изображать ниггера он никому никогда не позволит.

— Плохое слово, — сказал Чейз. — И тебе это известно.

— Какое — «ниггер»? — уточнил Калпеппер, наслаждаясь произведенным этим словечком эффектом. — Это почему же? Оно и в книге есть. Сам Харпер Ли его использует.

— У него оно используется совсем иначе, ты сам знаешь.

— Да ладно тебе. Негритос, черномазый. — И, поскольку провокация не удалась, Калпеппер добавил: — Дерьмовая, кстати, книжка-то. Не понимаю, зачем нам ее вообще было читать. Не верю я в ней ни единому слову. Сплошная пропаганда.

— Ни ты, ни мнения твои никому не интересны, — отрезал Андертон, и в подтверждение сказанного вся троица отвернулась от Калпеппера и стеснилась еще плотнее.

Разговор, как обычно, перешел на музыку. Андертон, в последнее время тративший все карманные деньги на пластинки, только что купил пластинку «На мели» группы «Рокси Мьюзик». И пытался теперь навязать ее Чейзу, уверяя, что любимые Филипом альбомы задрипанного «Генезиса» и в подметки ей не годятся. Бенжамен слушал их вполуха. Обе группы оставляли его равнодушным, как и кассета Эрика Клэптона, которую родители подарили ему на день рождения. Рок-музыку он перерос, нужно искать что-то другое… А кроме того, на автобусной остановке на той стороне улицы происходило нечто, весьма и весьма отвлекавшее его внимание. Теперь Гардинг, похоже, разговаривал — невероятно, но факт: действительно разговаривал — с Сисили Бойд, стройной богиней, возглавлявшей младшую группу Театрального общества женской школы. Ну что же это такое, в самом-то деле? О ее неприступности ходят легенды, и вот, пожалуйста: стоит, округлив глаза, приоткрыв рот, и слушает Гардинга, в красках описывающего ключевые исторические моменты учиненного им безобразия. А через минуту изумленный и зачарованный Бен увидел нечто и вовсе непостижимое — она лизнула палец и провела им по щеке Гардинга, пытаясь стереть чернильный след.

— Вы только гляньте, — сказал Бен, подтолкнув друзей локтями.

Музыкальные препирательства были мигом забыты.

— Черт подери…

— О дьявол…

Даже Андертон, обладавший более доскональными, нежели у прочих, познаниями о сексе, лишился слов, глядя, как Гардинг с небрежностью срывает именно этот куш. Что им оставалось делать? Только таращиться в изумлении — вплоть до появления 62-го автобуса, на второй ярус которого они, без конца оглядываясь в мечтательной тоске, и взобрались.

— Да уж, наглости ему не занимать, — высказался Чейз, когда автобус пришел в раскачливое движение и наполнился гомоном школьной болтовни. — Идея-то была его. И что теперь: нам намылили шею, а ему досталась вся слава?

— Да и идея-то дерьмовая, — отозвался Андертон. — Я это с самого начала говорил. Вот никогда вы меня, люди, не слушаете. Есть только один человек, которому разрешили бы сыграть эту роль, — Ричардс.

— Он же не из нашего класса.

— Вот именно. Потому нам и не стоило в это ввязываться.

Ричардс был единственным среди их одногодков чернокожим учеником — собственно, единственным на всю школу. Высокий, мускулистый, немного меланхоличный афро-караиб, он жил в пригороде Хэндсуорта и в «Кинг-Уильямс» был новичком, поступившим прямо в старший третий «Д». Кстати сказать, Ричардсом его один только Андертон и называл. Прочие девяносто пять однокашников Ричардса предпочитали прозвище «Дядя Том».

— Мы столько времени угробили на репетиции, — пожаловался Чейз, — а он нам даже показать ничего не дал.

— Такова жизнь.

Автобус протиснулся сквозь поток машин, идущих по Селли-Оук, и покатил по более свободной и зеленой Бристоль-роуд-Саут. Первой, как раз перед Нортфилдом, была остановка Чейза, и когда он поднялся, чтобы сойти с автобуса, случилось нечто странное. Сидевшая за ними девочка — все они видели ее прежде несчетное множество раз и, однако же, едва замечали — стала спускаться за Чейзом по лестнице, но перед тем, как выйти, метнула взгляд, направленный, тут сомневаться не приходилось, на Бенжамена. Красноречивый такой взгляд, посланный искоса, украдкой, но и не сказать чтобы скользнувший по нему мимолетом. Глаза девочки, выглядывавшие из-под непослушной темной челки, задержались на Бенжамене секунды на две-три, словно оценивая его, а затем полные губы ее сложились в очевидный намек на улыбку. Спустя пару лет Бенжамен назвал бы эту улыбку кокетливой. Сейчас же она просто ошеломила его, вызвав буйный всплеск самых разноречивых чувств, от которых он буквально прирос к месту. Прежде чем Бенжамен успел хоть как-то ответить на взгляд девочки, она исчезла.

— Кто это? — спросил он.

— Ее фамилия Ньюман, что-то в этом роде. Клэр Ньюман, по-моему. А что, понравилась?

Бенжамен не ответил. Он лишь с любопытством смотрел в окно, наблюдая, как Чейз плетется за девочкой по Сент-Лоуренс-роуд. Выступал Чейз с неестественной неторопливостью, — быть может, потому, что стеснялся девочку обогнать. Трудно было вообразить в этот миг, что наступит время, когда они подружатся и даже станут — ненадолго и неудачно — мужем и женой.

Девочку и вправду звали Клэр Ньюман, а еще у нее имелась старшая сестра, Мириам, работавшая машинисткой на фабрике компании «Бритиш Лейланд» в Лонгбридже.

Вернувшись в тот день домой, Клэр обнаружила, что дом пуст, и открыла дверь спрятанным в стоявшей у заднего крыльца лейке ключом. Мать, отец, сестра — все были еще на работе. Клэр плюхнула на кухонный стол школьную сумку, достала из банки несколько сливочных крекеров, намазала их маслом и мясным паштетом, сложила на тарелку и поднялась наверх. Прежде чем войти в комнату сестры, она немного помедлила на площадке. В доме тишина и покой. Самая что ни на есть подходящая обстановка для совершения недоброго дела.

Дневник свой Мириам держала под комодом — вместе с мужской рубашкой из лилового нейлона, предположительно обладавшей для нее некой никому другому не ведомой сентиментальной ценностью, и внушительным запасом противозачаточных таблеток. Клэр уже две недели как обнаружила этот клад и была теперь хорошо осведомлена о сестриной личной жизни, ставшей в последнее время до крайности увлекательной. Она вытащила дневник, пристроила тарелку на пол и уселась, скрестив ноги, с ней рядом. А затем, полная нетерпения, пролистала дневник до самой последней из исписанных страниц, одновременно слизывая с пальцев мясной паштет.

Глаза Клэр пробежались по новейшей записи, и запись эта ее разочаровала. Выходит, никакого прогресса: нынешний amour Мириам застрял на стадии фантазий. Но хотя бы подробности стали более красочными.

20 ноября

Вчера вечером присутствовала в Юнион-Холл на очередном заседании правления Благотворительного фонда. Все те же люди (включая Вонючего Виктора). На этот раз мистер Андертон не председательствовал, а сидел напротив меня. Я, как всегда, вела протокол. Он все посматривал в мою сторону, как и прежде, и я отвечала на его взгляды. Яснее ясного было, о чем он думает, я только изумляюсь, что никто ничего не заметил. Он, по-моему, довольно старый, но такой привлекательный, я никак не могла сосредоточиться и, наверное, пропустила половину того, что там говорилось. Я правда, правда хочу, чтобы он лабе меня, и знаю, он тоже этого хочет. Большую часть прошлой ночи я только и думала, какими способами он мог бы меня табе и что бы я при этом испытывала. Все могло бы случиться на фабрике. Там куча разных мест, те же душевые, в которых мужчины моются после смены. Я воображала, как он доводит меня туда, задирает мою юбку и лижет мою удзип, пока я не кончаю. Надо придумать, как поговорить с ним, как добиться, чтобы он меня поимел. Это не должно быть сложно, ведь он хочет этого так же сильно, как я, если не сильнее. Вряд ли я сама сделаю первый шаг, да оно и неважно. Все должно произойти поскорее, иначе я похудею от мыслей о нем.


Внизу хлопнула дверь кухни. Клэр сунула дневник назад, в укрытие, вскочила на ноги. Скорее всего, это мама вернулась с работы, из юридической конторы. И наверное, заглянула по дороге домой в магазин. Надо помочь ей разобрать покупки.

Весна

4

Несколько недель спустя, во второй половине пятницы 13 февраля 1974 года, на Лонгбриджской фабрике царили мир и покой. Бристоль-роуд, обыкновенно окаймленная в это время дня запаркованными машинами, была пуста. Ирен Андертон, возвращавшаяся после обхода магазинов с тяжелой корзинкой, наслаждалась этим странным покоем. Переложив корзинку из одной руки в другую, она помахала стоявшим у южных цехов пикетчикам, и кое-кто из них, узнав ее, помахал в ответ. Тихое чувство гордости охватило ее. Муж немало значил для этих людей, был их героем. Без него они тыкались бы, лишенные наставника, как слепые щенки. Ирен поднялась, миновав два ряда стандартных домов, на холм, к остановке 62-го автобуса. Путь до ее дома был неблизкий, но лезть в автобус не хотелось: нынешний день с его уютной, овеявшей все вокруг тишиной был намного приятнее прочих. Ты и не понимаешь, какой шум создает содрогающаяся весь день за забором фабрики сборочная линия; не замечаешь его, пока он не умолкнет.

Ирен остановилась у газетного киоска, купила номер «Ивнинг мейл» и быстро просмотрела его на скамейке Кофтон-парка, через который срезала путь к дому. Медлить не стоило — уже темнело, холодало. Минувшая зима была суровой. Билл в газете упоминался, однако фотография его отсутствовала — чего он, скорее всего, и хотел.

Когда Ирен добралась до дома, Билл сидел, обложившись документами, в столовой. Поблажки себе он, как водится, не давал. Вот за что она особенно не любила газеты: те вечно намекали, будто рабочие, объявив забастовку, прямиком отправляются в пабы или просиживают зады у телевизора, наблюдая за бегами. Как-то не помнила она Билла за такими занятиями. Глава Рабочего комитета, он вел постоянную битву с бумагами. И конца ей не предвиделось. По два-три раза в неделю Билл засиживался за полночь, с совещаний и митингов всегда возвращался поздно. Ирен не верила, что большинство профсоюзных боссов трудится так же тяжко. Да они и понятия не имеют, что такое настоящий труд. Правда, на конвейере Билл теперь почти не работает, однако никто его за это не корит. На нем лежит ответственность, огромная ответственность. Неудивительно, что он начал седеть, совсем немного — на висках.

Впрочем, мужчиной он все еще оставался привлекательным. Для своих без малого сорока Билл выглядел совсем неплохо.

— Чашку чая, любовь моя? — спросила Ирен, целуя мужа в лоб.

Билл распрямил спину, отбросил в сторону авторучку.

— С великим удовольствием. — И следом, указав на не прочитанную еще корреспонденцию: — Господи, это никогда не кончится.

— Ты справишься, — сказала Ирен, как всегда уверенная в муже и готовая помочь. — Дугги уже вернулся?

Билл скорчил гримасу: недовольство, смешанное со снисходительностью:

— С четверть часа назад. И прямым ходом наверх. Опять завернул в музыкальный магазин. Попытался втихаря протащить покупку, но я-то их пакет знаю.

И тут же, словно по знаку суфлера, сверху, из комнаты Дуга, пробилось какое-то буханье. Это был реггей, хотя ни Билл, ни Ирен не смогли бы его опознать. Собственно говоря, это был Боб Марли.

— Сейчас попрошу его увернуть звук. Нельзя же работать в таком шуме.

Ирен оставила Билла размышлять над письмом, которое он виновато убрал с глаз долой перед самым ее появлением. Без всякой на то нужды, если разобраться, — вороватость его диктовалась не столько содержанием письма, сколько более общим чувством вины, с такой готовностью нападавшим на него при любом упоминании о Мириам или при всякой мысли о ней. Как ни крути, а дело плохо. И все-таки: это изумительно податливое тело, эти груди, предлагаемые с такой нетерпеливой готовностью… Да она и была уже… девятой, так, что ли? Десятой? Хорошенький послужной список, за восемнадцать-то лет брака. Большинство имело касательство к фабрике — машинистки, швеи, ну и еще та, рыженькая, из столовой, бог ее знает, что с ней потом стало… Да, и, конечно, поездка в Италию, неделя на заводе «Фиат» в Турине, хитростью выбитая из Образовательной ассоциации рабочих, — девушка, с которой он познакомился в гостиничном баре, Паола, так ее звали, до чего же она была милая… Впрочем, в Мириам присутствовало нечто совсем иное, какая-то сила, делавшая связь с ней и лучшей и одновременно худшей из всех прочих, куда более скоропалительных. В каком-то смысле она пугала его. А в каком, он пока толком не разобрался.

Билл еще раз перечитал письмо, все с той же сдержанной досадой.


Дорогой брат Андертон!

Пишу Вам, чтобы принести жалобу на работу Мисс Ньюман в качестве секретаря Благотворительного комитета.

Мисс Ньюман — плохой секретарь. Она дурно выполняет свои обязанности.

Мисс Ньюман не хватает внимания. На заседаниях Благотворительного комитета нередко приходится видеть, как мысли ее блуждают неведомо где. Порой я думаю, что на уме у нее не исполнение обязанностей секретарши, а нечто совсем другое. Что именно, я предпочел бы здесь не указывать.

Я сделал немалое число важных замечаний, поделился многими наблюдениями, и все это благодаря мисс Ньюман в протоколы заседаний Благотворительного комитета не попало. То же можно сказать и о других его членах, но обо мне — в особенности. Я считаю, что выполнять свои обязанности она совершенно не способна.

Привлекая Ваше, брат Андертон, крайне необходимое в данном случае внимание к этому вопросу, я, со своей стороны, предлагаю в дальнейшем освободить Мисс Ньюман от обязанностей секретаря Благотворительного комитета. Продолжит ли она свою работу в машинописном бюро конструкторского отдела, это, разумеется, должна решать наша фирма. Не думаю, впрочем, что и машинистка из нее получилась хорошая.

С братским приветом,

Виктор Гиббс.


Билл отер лоб, зевнул; зевота нередко обозначала у него не столько усталость, сколько озабоченность. Вот только этого ему не хватало. Он вполне обошелся бы без этого проныры, лишь усложняющего ему жизнь своими измышлениями и ядовитыми экивоками. Что сделала Мириам, что сделали они оба, чтобы возбудить подобные подозрения? Ну разумеется — слишком часто обменивались улыбками, задерживали друг на друге взгляды на долю секунды дольше, чем следовало. Людям больше ничего и не требуется. Интересно, однако ж, что именно Гиббс, и никто иной, оказался тем, кто взял их на заметку.

Благотворительный комитет был создан для того, чтобы направлять некоторую часть средств Союза в помощь достойным того организациям, преимущественно школам и больницам; Виктор Гиббс состоял в нем казначеем. Он был бухгалтерским клерком, «белым воротничком», так что все эти его льстивые «брат Андертон» и «с братским приветом» представляли собой нечто большее, чем притворство, — на взгляд Билла, они граничили с оскорблением. Гиббс происходил из Южного Йоркшира, человеком он был кислым, неуживчивым, а что важнее всего, еще и растратчиком. Ныне Билл в этом почти не сомневался. Только так и можно объяснить происхождение загадочного чека, три месяца назад возвращенного банком, — чека, который он, Билл, хоть убей, не подписывал. Подпись его была подделана — довольно умело, этого нельзя не признать. С той поры Билл регулярно навещал банк — проверял комитетские чеки — и обнаружил еще три, выписанных на того же получателя: один за подписью председателя и два — Мириам. Опять-таки, подделки были неплохи, хотя саму эту махинацию тонкой никак не назовешь. Он только дивился: почему Гиббс решил, что она сойдет ему с рук? В любом случае, Билл радовался тому, что послушался инстинкта, подсказавшего ему, что с ходу ничего предпринимать не стоит, надо выждать благоприятный момент, накопить улики. Если Гиббс задумал поднять шум насчет Мириам, в лице Билла ему сочувственного слушателя не найти. Его злой умысел против него же и обратится, и заплатить ему придется с процентами.

Билл аккуратно спрятал письмо среди своих бумаг. До ответа он не снизойдет, однако и выбрасывать письмо не станет. Оно еще принесет пользу, в этом Билл не сомневался. А кроме того, он взял за правило не уничтожать никаких документов. Билл создавал архив, летопись классовой борьбы, в которой важна любая подробность и за которую его еще будут благодарить поколения ученых. Он уже надумал пожертвовать свой архив университетской библиотеке.

Музыка наверху утихла. До Билла донеслись голоса Ирен и Дуга; ничего серьезного, никакой ругани, обычный обмен легкими колкостями и насмешками. Тут все в порядке. Они отлично ладят, эти двое. Семья у него прочная, пока что. Правда, благодарить за это приходится не его…

Рядом со стопкой документов лежали на столе еще два, имеющих к ним некоторое отношение: клочок бумаги, обнаруженный им неделю назад на доске объявлений рабочей столовой, и неряшливо отпечатанная брошюра, ходившая в последнее время по рукам членов профсоюза.

Объявление гласило:

ВЧЕРА В МАНЧЕСТЕРЕ УБЛЮДКИ ИЗ ИРА УБИЛИ 12 ПАССАЖИРОВ АВТОБУСА. ОТКАЗЫВАЙТЕСЬ РАБОТАТЬ С ИРЛАНДСКИМИ УБЛЮДКАМИ И УБИЙЦАМИ.

Брошюра же содержала последние излияния организации, именующей себя «Ассоциацией народа Британии» и стоявшей правее правой стенки, — организации более хлипкой и беспорядочной, чем даже «Национальный фронт». Биллу их пропаганда представлялась жалкой, его подмывало отправить брошюру, не заглянув в нее, в мусорную корзину. Однако ходили слухи, что именно эти люди стоят за недавним нападением в Кингз-Нортон на двух подростков-азиатов, которых нашли избитыми до полусмерти неподалеку от лавочки, торгующей рыбой с жареной картошкой. И Биллу не хотелось, чтобы подобного рода веяния распространились по фабрике. Поводов для вспышек насилия на большом предприятии и без того хватает. Так что оставлять подобного сорта материалы без внимания не следует.

Билл неохотно просмотрел начало брошюры.

Рабочие Британии! Проснитесь и объединитесь!

Вы рискуете лишиться работы. Вы рискуете своими семьями, своим укладом жизни.

Всему образу вашей жизни угрожают так, как никогда прежде.

Ни Хит, ни Вильсон,[3] ни Торп не обладают волей, способной остановить волну цветной эмиграции, которая затапливает нашу страну. Все они — рабы либерального истеблишмента и либерального мышления. Эти люди не просто терпят черных, на самом деле они считают их стоящими выше коренных англичан. Они хотят широко распахнуть ворота нашей страны перед черными, им наплевать на работу и на семьи белых англичан, которые в результате будут неизбежно утрачены.

Оглянитесь вокруг себя на ваших рабочих местах — и вы увидите, что число черных там возросло десятикратно. Вам велят работать с ними рядом, но, заметьте, ВЕЛЯТ, а не ПРОСЯТ.

Если это случилось также и с вами, вам будет интересно узнать о некоторых научных ФАКТАХ:

1. Черный человек не так умен, как белый. Генетически его мозг развит намного хуже. И потому как же может он выполнять одну работу с белым?

2. Черный человек ленивее белого. Спросите себя, почему Британская империя покорила африканцев и индийцев, а не наоборот? Потому что белая раса превосходит все прочие трудолюбием и разумностью. Научный ФАКТ.

3. Черный человек нечист. И тем не менее вас просят делить с ним ваше рабочее место, возможно, питаться в одной столовой, возможно даже, пользоваться одним и тем же сиденьем стульчака. Как может сказаться это на вашем здоровье, на распространении болезней? Тут необходимы обширные научные исследования.

Дальше Билл читать не стал. Он и так уж потратил слишком много времени, организуя лекции и собрания в противовес дребедени подобного рода. Добивался, чтобы Союз выпускал собственные антирасистские брошюры, большую часть которых ему же в конечном счете сочинять и пришлось. (А ведь он не писатель.) Сегодня, сойдясь вместе, написанное от руки объявление и эта гнилая брошюрка подействовали на него до крайности угнетающе. Ведь трудящихся так легко, так безумно легко натравить друг на друга, между тем как им следует объединяться против общего врага. А в итоге все его усилия идут прахом.

Эти тягостные мысли, нагнанные размышлениями о Мириам, — тучи тревоги и угрызения совести лишь сделали их более мрачными — отнюдь не развеялись, когда спустя несколько минут он устроился перед телевизором. Ирен принесла ему чаю, крепкого, сладкого, и они, перейдя в гостиную, уселись рядышком на софе и стали вместе смотреть «Мидлендс сегодня». Ладонь Ирен ласково покоилась на его колене. (Никак она не могла избавиться от этих мелких проявлений привязанности, видимо не замечая или ничего не имея против того, что он никогда на них не отвечал.) Репортаж о забастовке в Лонгбридже шел в программе третьим.

— Так там и с телевидения люди были? — сказала Ирен. — Ты с ними разговаривал? Тебя покажут?

— Нет, когда я пришел, они уже укатили. Не думаю, что они потрудились…

Он не закончил и внезапно выругался, прогневанный появлением на экране Роя Слейте ра — да, Слейтера, ублюдок он этакий! — который разглагольствовал перед репортером, сунувшим микрофон ему прямо в физиономию. Как, господи ты мой боже, ухитрился он дорваться сегодня до телекамер раньше всех прочих? И кто дал ему право трепаться о трудовом конфликте еще до того, как они успели согласовать официальную линию поведения?

— Она опять проделала то же самое, наша администрация, — хриплым, глухим голосом бубнил Слейтер. — Она то и дело нарушает свои обещания, урезает заработную плату рабочих. Так не пойдет. Это…

— Да не о зарплате же речь, идиот! — выкрикнул Билл, заглушив последние слова Слейтера. — Забастовка началась не из-за денег!

— А из-за чего тогда? — спросил Дуг, которого привлек в гостиную звук включенного телевизора.

— Этот ничего не смыслящий… козел! — на миг Билл от гнева лишился слов. — Речь о правах, о посягательстве на них, — объяснил он наконец, обращаясь, по видимости, к сыну, но подразумевая (так это, во всяком случае, выглядело) воображаемую аудиторию телезрителей. — Они урезали зарплату рабочих, потому что последние полчаса смены те проводят в душевой, отмываясь. Речь идет о праве… на чистоту, на гигиену.

— …Столько времени, сколько потребуется, — талдычил на экране Слейтер. — Нам нужны эти деньги. Мы имеем на них право. И мы намерены добиться…

— Не в деньгах дело! — рявкнул Билл, разъяренно ероша свои редеющие на темени волосы. — Это и забастовкой-то назвать нельзя, Слейтер. Ты же ни хрена не понимаешь. Не знаешь, о чем, черт тебя побери, говоришь!

— Это не он в тот раз нагрубил мне в клубе? — решилась спросить Ирен. — Когда ты отошел к бару за выпивкой?

— Да он всем грубит. Совершенно мерзкий тип. И он не имел никакого права, решительно никакого, вылезать на экран и начинать…

Тут зазвонил, визгливо и возбужденно, телефон.

Билл вскочил и с замершим сердцем направился к нему.

— Ну вот, пошло-поехало. Это наверняка Кевин. Тоже телевизор смотрел. Теперь начнет блажить.

Но это был не Кевин. Мириам.

— Привет, Билл. Ты можешь говорить?

Что же, способность самого себя удивлять, хотя бы время от времени, он еще сохранил. Ему потребовалась лишь секунда-другая, чтобы оправиться и оценить ситуацию.

— А, привет, Кев. Да, видел. Ну и что… что ты думаешь? Как нам действовать дальше?

Мириам эта уловка тоже была не внове:

— Послушай, Билл, я насчет завтрашнего вечера. Хотела узнать, ты сможешь освободиться?

— Это всегда… — он взглянул на жену, та неотрывно смотрела на экран, — всегда непросто, ведь так? Всегда проблема.

— Но, Билл… любимый… (Присутствовал тут расчет или это слово вырвалось у нее само собой? Мириам же наверняка знала, как оно на него действует.) Завтра Валентинов день.

— Да, я знаю. Отлично знаю. Однако… Билл на мгновение примолк.

— Понимаешь, Клэр отправится в какой-то диско-клуб. А тут еще общее родительское собрание в «Кинг-Уильямс». Так что папа с мамой тоже уйдут.

«Так ведь и я должен там быть, дура ты этакая, — сказал про себя Билл. — Об этом ты не подумала? Я тоже должен там быть». И в то же время внутреннему взору его представилось райское зрелище. Целый час наедине с Мириам; может быть, два. Уединение. Постель. Они ни разу не любили друг дружку в постели. До сих пор все происходило впопыхах, неловко, в каком-нибудь фабричном закутке, в вечном страхе, что их застукают, без единого шанса проделать все не спеша, раздеться. А так они смогли бы раздеться. И он смотрел бы на нее голую. Целый час. Может быть, два.

Да, но родительское собрание… Ирен ожидает, что он будет там. И ожидает с полным на это правом. Да и перед Дугги у него тоже обязательства имеются.

— Послушай, Кев, а по-другому никак нельзя? — громко спросил он у трубки. — Должен тебе сказать, что из всех вечеров, какие ты мог бы выбрать, этот самый неудачный.

— Прошу тебя, постарайся освободить его, Билл. Пожалуйста. Только подумай, как у нас все будет…

— Да. Верно. Верно, — прервал он Мириам, не желая слушать ее мольбы. Картина, стоявшая перед глазами, и так была слишком живой. Он тяжело вздохнул. — Ладно, если это необходимо сделать завтра, значит… сделаем это завтра.

Он услышал на другом конце линии вздох облегчения. Его уже распирало новое чувство: не то гордость, не то удовлетворение. Нежное чувство, почти отеческое.

— Так в какое время ты всех собираешь?

— В семь тридцать? Ты сможешь прийти к этому времени?

Последний вздох — полный усталости и смирения.

— Хорошо, Кев. Я буду. С этим нужно что-то решить, раз и навсегда. Но ты теперь мой должник-идет? Я серьезно.

— До скорого, Билли, — сказала Мириам, прибегнув к ласковому уменьшительному, которого он ни за что не стерпел бы от Ирен.

— Пока, — ответил Билл и положил трубку.

Они выпили чаю, втроем, поужинали — сосиски, фасоль, жареная картошка, — и только когда Дуг ушел к себе наверх, чтобы заняться уроками или еще раз поставить новую пластинку, Ирен заговорила о том, что услышала.

— Я так понимаю, что завтра вечером у тебя дела?

Билл виновато развел руками.

— Нам нужно принять решение, любовь моя. Завтра утром поступят предложения администрации. Надо собраться, обсудить их, да еще и решить, как быть со Слейтером. Принять какие-то дисциплинарные меры. — Он отер краешком кухонного полотенца рот. — Беда, я понимаю, но что тут поделаешь? — И совсем уже тихо, словно обращаясь к себе, повторил: — Что тут поделаешь?

Несколько секунд Ирен смотрела на мужа, взгляд ее был тепл, но странно загадочен. Потом встала, нежно поцеловала его в затылок.

— Ты невольник общего дела, Билл, — пробормотала она и задернула шторы, за которыми уже сгущалась тьма.

5

В утро, последовавшее за большим родительским собранием, Чейз, войдя в класс, уронил кейс на пол у своей парты и, повернувшись к сидевшему близ окна Бенжамену театрально возвестил:

— Я намереваюсь отобедать в твоем доме. Бенжамен оторвался от руководства по французским глаголам (в этот день им предстояла контрольная) и переспросил:

— Прошу прощения?

— Твои предки пригласили моих на обед, — пояснил страшно довольный собой Чейз. — И меня с ними.

— Когда?

— В эту субботу. Они тебе не сказали?

Бенжамен обругал про себя родителей, не посоветовавшихся с ним насчет этой их потрясной затеи и даже не сказавших ему о ней. В тот же вечер, едва вернувшись домой, он допросил мать и выяснил, что все было обговорено вчера, в «Кинг-Уильямс», при первом их знакомстве с родителями Чейза.

Между прочим, Бенжамен лелеял в связи именно с этим родительским собранием надежды самые сладкие. И не потому, что рассчитывал на всякого рода учительские похвалы, но потому, что отцу с матерью предстояло отсутствовать почти весь вечер, а значит, на все это время гостиная и — что куда важнее — телевизор поступали в полное его распоряжение. Удача фантастическая, поскольку этим вечером, в девять, Би-би-си-2 показывала французский фильм, описанный в программе как «нежная и эротичная история любви», что почти наверняка подразумевало наличие некоторого числа обнаженных тел. Бенжамен и поверить не мог, что ему так повезло. Пола легко будет склонить — посредством разумных доводов и увещеваний, подкрепленных, как водится, обычной угрозой физической расправы, — залечь в постель самое позднее в 8.30. Родители до десяти не объявятся. А это давало Бенжамену целый час, в течение которого одна — уж одна-то точно — из трех обворожительных молодых французских актрис, играющих в этом «напряженном, провокационном и разоблачительном исследовании amour fou»[4] (Филип Дженкинсон в «Радио тайме»), не преминет воспользоваться возможностью раздеться перед камерами. Слишком хорошо, чтобы в это поверить.

А Лоис? И Лоис тоже не будет. Лоис отправится туда, куда отправляется по вечерам каждый вторник, четверг и субботу, — на свидание с Волосатиком. Они встречались почти уже три месяца.

Молодого человека звали Малкольмом, и хоть Лоис не часто дозволяла ему переступать порог дома Тракаллеев, мать видела этого парня достаточно, чтобы у нее сложилось на его счет определенное мнение. Шейла находила его застенчивым, воспитанным и привлекательным. Густые, черные, как грампластинка, волосы Малкольма были отпущены до приемлемой длины, бородка опрятно подстрижена, а гардероб не включал в себя ничего более экстравагантного, чем вельветовая, ржавого оттенка, куртка, сетчатая бежевая рубашка да расклешенные джинсы. Шейлу он называл «миссис Тракаллей», а намерения в отношении дочери ее имел самые почтенные. Насколько Шейле было известно (и насколько было известно Бенжамену), свидания Лоис с Малкольмом никакой особой пикантностью не отличались: молодые люди проводили несколько часов в табачном дыму «Пушечных жерл» или «Розы и короны» за разговорами; к паре стаканов «Брю» добавлялось порой по малой кружке «шанди». В случаях совсем уж редких они отправлялись на концерты — «оттянуться», как выражался Малкольм, чем поначалу ставил всех в тупик. Встревоженному воображению Шейлы чудились при этом вставшие в круг, одуревшие от травки подростки, дергающиеся в атмосфере сексуальной вседозволенности под какофонию, создаваемую волосатыми гитаристами и ударниками. Однако дочь возвращалась с этих призрачных оргий задолго до полуночи и выглядела совершенно невредимой.

Вскоре после семи напевные переливы дверного звонка возвестили о появлении Малкольма. Лоис запаздывала, задержанная в ванной таинственными омовениями, которые неизменно занимали перед каждым ее свиданием никак не меньше трех четвертей часа; родители тоже были заняты, принаряжались перед посещением «Кинг-Уильямс». В итоге развлекать многообещающего ухажера, неловко переминавшегося у камина гостиной, пришлось Бенжамену. Они обменялись кивками, Малкольм присовокупил негромкое «Все путем, приятель?» и подбадривающую улыбку. Начало, в общем и целом, нормальное. Вот только Бенжамен никак не мог придумать, что бы ему такое сказать.

— И кто здесь лабает? — спросил Малкольм. Он смотрел на прислоненную к одному из кресел гитару с нейлоновыми струнами. Гитара принадлежала Бенжамену, то был подарок на день рождения — мама купила ее два года назад, за девять фунтов.

— А. Это моя, играю немного.

— Классику?

— В основном рок, — ответил Бенжамен. И добавил, надеясь, что это произведет впечатление: — Ну и блюз.

Малкольм хмыкнул:

— На Би-Би Кинга ты не очень похож. Клэптона любишь?

Бенжамен пожал плечами:

— Он в порядке. В самом начале оказал на меня большое влияние.

— Понятно. Однако ты из него вырос, так? Бенжамен вспомнил нечто вычитанное в «Звуках», цитату из какого-то бойкого адепта прогрессивного рока.

— Я хочу раздвинуть границы песни, построенной на трех аккордах, — сказал он. Непонятно, с чего вдруг он затеял исповедоваться перед этим парнем, делиться с ним мыслями, которые обычно старался держать при себе. — Сочиняю что-то вроде сюиты. Рок-симфонию.

Малкольм вновь улыбнулся, однако разговор продолжил без какой-либо снисходительности:

— Время сейчас самое подходящее. Двери открыты для всех. — Он присел на софу, сжал ладонями джинсовые колени. — Да и насчет Клэптона ты прав. Собственных порядочных идей у него нет. Он теперь явно косит под Боба Марли. Если хочешь знать мое мнение, это просто заимствование чужой культуры. Неоколониализм в музыкальной упаковке.

Бенжамен кивнул, стараясь не выглядеть озадаченным.

— Ты в группе играешь? — спросил Малкольм.

— Пока нет. Но подумываю.

— Если у тебя это всерьез, — сказал Малкольм, — могу одолжить тебе несколько дисков. Нынче закладываются основы очень серьезной музыки. Времена на горизонте событий маячат удивительные.

Бенжамен снова кивнул. Чем меньше из услышанного он понимал, тем сильнее оно его очаровывало.

— Это было бы здорово, — сумел выдавить он.

— Есть один гитарист, Фред Фрит, — продолжал Малкольм. — Играет с группой «Генри Кау». Так он с фузом такое творит, закачаешься. Вообрази «Ярдбердз», ложащихся в постель с Лигети посреди дымящихся руин разделенного Берлина.

Бенжамен, смутно представлявший себе «Ярдбердз», Лигети, да, собственно, и дымящиеся руины разделенного Берлина, мог бы прийти к выводу, что это задача для воображения его непосильная, но тут на выручку ему подоспела Лоис.

— Вот это да! — воскликнул, вскочив, Малкольм. — Потрясающе выглядишь, милая.

Похоже, он обладал способностью мгновенно переключаться с одной манеры говорить на другую.

Они поцеловали друг дружку в щеку, и Малкольм, сказав: «С Днем Валентина тебя», вручил ей коробку шоколада «Милк трей» в простенькой оберточной бумаге. Лицо Лоис, когда она вскрыла обертку, просияло, озарившись радостью и благодарностью. Бенжамен, который вдруг сообразил, что вглядывается в сестру гораздо внимательней, чем ему казалось, отметил ее радость и разделил, и на миг всех троих словно затопил пылкий свет, и Бенжамен ощутил внезапный, нежданный прилив нежности к человеку, сумевшему принести в их дом такое счастье. Он и Малкольм обменялись почти неприметными заговорщицкими улыбками.

— Запомни, — сказал Малкольм, подавая Лоис пальто, — «Генри Кау», я приволоку их в следующий раз.

— Да, — пробормотал Бенжамен, — будет здорово.

Лоис с мимолетным недоумением глянула на них. Потом покричала, прощаясь с Шейлой, и ушла с Малкольмом.

Бенжамен поднялся в спальню брата, собираясь загодя изложить ему основные правила, по которым будет протекать нынешний вечер, и обнаружил Пола у окна, выходящего на их неухоженный палисадник и на улицу. Отсюда обоим хорошо были видны и автобусная остановка, и Малкольм с Лоис: она, подняв к нему лицо, держалась за отвороты его пальто, обоих обволакивало облако близости, в котором светились янтарные ореолы уличных фонарей. Братья вглядывались в эту сцену с равной сосредоточенностью: Бенжамен потому, быть может, что она придавала точную форму идеалу романтической завершенности, к которому он начинал тяготеть и сам; Пол по причинам свойства более прозаического.

— Что скажешь? — спросил он. Бенжамен вернулся к реальности. — М-м?

— Они уже или не уже?

— Они уже — что?

Пол произнес — медленно, словно разговаривая с младшим, недотепистым братишкой:

— Они уже добрались до половых отношений?

Бенжамен в отвращении отшатнулся:

— Знаешь что? — Что?

— Ты грязный маленький извращенец, понял? Не смей так говорить о сестре.

Пол с явственным наслаждением пожал плечами:

— Как хочу, так и говорю.

Бенжамен направился к двери. Спорить с этим маленьким монстром было бессмысленно.

— В восемь тридцать ты должен лежать в постели, — объявил он. — Иначе я тебе яйца скалкой раскатаю.

В тусклом свете прикроватной лампы трудно было понять, устрашила Пола эта угроза или нет.

* * *

По случаю предстоящего события актовый зал школы решительным образом преобразился — скамьи вынесли и в ставшем гулким пространстве расставили через правильные промежутки буковые столы. За ними восседали учителя, ожидая вопросов, которые станут задавать им взволнованные родители; на лицах учителей изображалось беспокойство, приятное изумление или свирепое презрение — в зависимости от темперамента. К некоторым из столов выстроились длинные очереди либо по причине важности предмета, либо из-за неумения кой-кого из учителей — того же мистера Фэрчайлда (современные языки) — изъяснить свое мнение за срок, меньший пяти, а то и десяти минут. Впрочем, имелись и другие, как, например, мистер Гримшо (богословие), неспособные привлечь к себе кого бы то ни было — ни ради любви, ни за деньги. Разговоры велись в полный голос, и все происходившее в зале балансировало, казалось, на грани безобидного хаоса.

Шейла, сжимая в руке список с именами учителей, прокладывала путь между столами; Колин, питавший куда меньшую уверенность в себе, плелся следом. Он все оглядывался, отыскивая Билла Андертона. Половина, если не больше, Лонгбриджской фабрики продолжала простаивать из-за дурацкой забастовки, и Колину очень хотелось учинить Биллу выволочку за то, что он подстрекнул профсоюз устроить ее по столь пустяковому поводу. Колин даже придумал несколько едких фраз на сей счет, хоть в глубине души и сознавал, не без сокрушения, что храбрости, потребной для того, чтобы произнести их, ему все равно не хватит. Да, собственно, обратиться с ними было и не к кому-Билл отсутствовал.

Первым, с кем удалось перемолвиться Шейле, был мистер Эрли, учитель музыки, которому пришлось, услышав вопрос об успехах ее сына, торопливо порыться в памяти. Фамилия «Тракаллей» была ему смутно знакома, а вот прицепить ее к кому-либо из учеников не удавалось никак.

— Но вы же должны его знать, — настаивала Шейла. — Он такой музыкальный. На гитаре играет.

— А! — Это уже была зацепка. — Видите ли, у нас в «Кинг-Уильямс» гитару настоящим инструментом не считают. Я хочу сказать, инструментом классическим.

— Нелепость какая, — сказала Шейла.

И потопала прочь, потянув за собой Колина, и они встали в очередь за пятью-шестью парами, желавшими побеседовать с мистером Сливом, одним из преподавателей теории и практики искусства.

— Ну что это, в самом деле, такое: «Не считают настоящим инструментом»? Вот за что мне не нравится эта школа. Всё-то они тут манерничают да жеманятся.

— Вы совершенно правы, — сказала, обернувшись, стоявшая впереди женщина. — Знаете, что меня в них по-настоящему злит? То, что они не позволяют мальчикам играть в футбол. Все регби, регби. (Последнее слово она подчеркнула презрительным тоном.) Как будто у них тут Итон или еще что.

— Наш Филип чуть с ума не сошел, — прибавил ее муж. — Он так расстроился, узнав, что не сможет играть за школу.

— Вы ведь Шейла, верно? — Женщина тронула ее за руку. — Я Барбара Чейз. Мы с вами смотрели в прошлом триместре школьный спектакль. Ваш Бен и мой Филип вместе играли в каком-то шекспировском кошмаре.

Она говорила о шедевре мистера Флетчера — непереносимо нудной постановке «Алхимика» Бена Джонсона, которая три предшествовавших Рождеству вечера вгоняла состоявшую из любящих родителей публику в отупелый ступор. Шейла, впрочем, сохранила программку спектакля, любовно присоединив ее к прочим школьным бумагам сына. Фамилии «Чейз» и «Тракаллей» значились в самом низу списка действующих лиц — обоим выпали роли без слов.

Едва знакомство завязалось, как эта четверка разделилась по половому признаку. Сэм Чейз, заметив, что с учителем физкультуры никто поговорить особо не рвется, направился вместе с Колином к нему — обсудить наболевшую тему: футбол и регби. У них немедля завязалась перепалка, оживленная и сварливая. Тем временем Барбара с Шейлой ожидали, стоя в очереди, аудиенции, которой предстояло удостоить их мистеру Сливу. Очередь продвигалась медленно. Шейлу, едва она взглянула на мистера Слива, заинтриговали и мимика его, и жестикуляция. Замечания свои он обращал исключительно к матерям учеников, никогда не встречаясь взглядом с отцами, о существовании коих, похоже, и не догадывался. Облачен мистер Слив был в бутылочно-зеленую вельветовую куртку с кожаными заплатами на локтях и хлопковую рубашку в крупную синюю клетку. Ensemble[5] этот дополнялся ярчайшим галстуком-бабочкой, пунцовым, да еще и в зеленый горошек. По обеим сторонам губ его, тонких и темных, словно увлажненных вином, вяло свисали посредственного качества усы. Беседуя с выстроившимися к нему в очередь матерями, он норовил с неприятной прямотой удерживать их взгляд, принуждая и матерей отвечать ему тем же. Что до голоса его, Барбаре с Шейлой предстояло обнаружить вскоре, что голос мистера Слива пронзителен и высок почти до женоподобности.

— Подумать только! — воскликнул он, когда настал наконец их черед. Мистер Слив взирал на них с неотрывной пристальностью загипнотизированного хорька. — И с кем же я ныне имею удовольствие — удовольствие более чем неожиданное — беседовать?

Женщины обменялись быстрыми взглядами и захихикали.

— Ну, я — Барбара, а это моя подруга, Шейла.

— Понятно. — И, обращаясь уже к одной только Барбаре, он резко осведомился: — Вы знакомы с Моралесом?

— Не думаю, — сконфуженно ответила она.

— Вам не известна «Дева с младенцем»?

— Мы редко бываем в пабах, — ответила Шейла.

— Вы не поняли. Это картина. Висит в «Прадо». Я упомянул ее лишь по причине сходства. — Он, склонив голову набок, вгляделся в Барбару, внимательно и одобрительно. — Сходства просто поразительного. Под определенным углом вы выглядите точным ее подобием. Сверхъестественное сродство. Положительно… травматургическое.

Барбара, бросив на свою компаньонку еще один нервный взгляд, словно желая увериться, что все это происходит на самом деле, решилась задать вопрос:

— Я хотела спросить о моем сыне. Филипе. Узнать, как его успехи.

— В таком случае, вы, должно быть… — Мистер Слив выдержал паузу, словно желая посмаковать ее имя. — Вы миссис Чейз. Миссис Барбара Чейз, — как легко срывается это имя с уст, ха! ха! — Впрочем, после этого восклицания, почти истерического, тон мистера Слива стал гораздо более серьезным. — Ваш сын, мадам, наделен дарованиями самыми редкостными. Владение кистью, ему присущее, можно описать лишь как изумительное. Воображение сразу и гротескное, и фантасмагорическое. И сверх всего он выказывает, на мой взгляд, наитончайшее эстетическое чутье, полнейшую открытость красоте во всех мириадах ее обличий. Как сумел он обрести чувствительность столь исключительную, для меня всегда оставалось загадкой. То есть всегда, но лишь до этого вечера. — Тут голос мистера Слива приобрел своего рода трепетную напористость, которая навряд ли могла быть проявлением чего-либо иного, как не шутовства, и тем не менее Барбара продолжала как завороженная смотреть ему прямо в глаза. — Разумеется, нынешний вечер все прояснил для меня. Как же не откликаться Филипу на красоту если он окружен ею в бесподобном олицетворении миссис Барбары Чейз, в каждый из дней его короткой, но счастливой — о, сколь счастливой! — жизни?

Недолгое, нескладное молчание, последовавшее за этой тирадой, нарушила Шейла, спросив:

— А Бенжамен? Бенжамен Тракаллей?

— Недурной рисовальщик, — ответствовал мигом вернувшийся с небес на землю мистер Слив. — Легкость в обращении со светом и тенью. Очень прилежен. Вот почти и все, что о нем можно сказать.

Барбара вдруг, без особой на то причины, ощутила неловкость — как-никак за ними ждали в очереди другие родители.

— Думаю, нам не стоит задерживать вас, — пролепетала она. — Я рада, что Филип так хорошо справляется. И с удовольствием поговорила бы с вами подольше.

— О, мы поговорим, — отозвался мистер Слив, взгляд которого обрел еще даже большую проникновенность и значительность. — Мы еще встретимся. Я совершенно, совершенно в этом уверен.

На одно упоительное мгновение Барбаре показалось, будто он собирается поцеловать ей руку. Впрочем, мгновение это миновало, и она поспешила прочь, один только раз обернувшись невольно, чтобы снова взглянуть на него, уже беседующего со следующей обеспокоенной мамашей.

Шейла насмешливо фыркнула:

— Ну и урод! За кого он себя принимает, за Сашу Дистеля?[6]

Она повернулась к Барбаре, надеясь, что та посмеется с ней вместе. Однако новая подруга ее казалась пребывающей где-то далеко-далеко, погруженной в свои мысли.

— Вы не хотели бы пообедать с нами в субботу? — неожиданно для самой себя спросила Шейла.

— Пообедать?

— Ну да. Приходите к нам. Уверена, Бен обрадуется. Он так часто рассказывает о Филипе. У него есть братья или сестры?

— Нет. Филип единственный наш ребенок. — Барбара сглотнула; голос ее, ставший слегка надтреснутым, уже обретал почти нормальное свое звучание. — Это было бы замечательно. Только мне надо сначала поговорить с Сэмом.

Сэм все еще беседовал с Колином и мистером Уорреном, школьным тренером, однако уже не о спорте. Разговор их каким-то образом перешел на политику, и теперь они подтрунивали над незадачливостью правительства Эдварда Хита. Они покачивали головами, рассуждая о скандальном положении, при котором нация оказалась заложницей строптивых, только и знающих, что бастовать, шахтеров, о том, какой это позор — великая некогда страна вынуждена прибегать к мерам, приличным скорее для Восточной Европы или третьего мира: отключению электричества, рационированию бензина, вводу трехдневной рабочей недели. В самом скором времени, 28 февраля, должны были состояться всеобщие выборы, и Сэм Чейз с мистером Уорреном уже приняли для себя решение: Хит должен уйти. Правителем он себя показал никудышным. Колин был в ужасе:

— Вы голосуете за Вильсона? Хотите вернуть назад социалистов? Тогда уж просто вручите шахтерам ключи от рудников, и пусть они сами там управляются.

Мистер Уоррен ответил на это, что будь у него такая возможность, так он проголосовал бы за тори, но только за одного-единственного из них, за человека прямого и честного — Инека Пауэлла. Однако Пауэлл открыто размежевался с партией, протестуя против вхождения Британии в ЕЭС, и на выборах кандидатуру свою не выставил.

— А между тем это человек, к которому стоит прислушиваться, — категорично объявил мистер Уоррен. — Ученый и провидец.

Сэм кивнул:

— И к тому же бирмингемец до мозга костей.

Полчаса спустя, уже возвращаясь в машине домой, Колин Тракаллей все еще продолжал безмолвно кипятиться по поводу этого нового свидетельства неизлечимой безмозглости британского электората. «Вильсон!» — то и дело негромко повторял он, обращаясь наполовину к себе, наполовину к жене, которая, впрочем, его не слышала. Шейла все пыталась понять, отчего Бенжамен, такой, на ее взгляд, смышленый мальчик, производит на учителей впечатление столь незначительное. Размышления эти поглотили ее до того, что она лишь перед самым Лонгбриджем спохватилась и сообщила Колину:

— Да, я пригласила Чейзов пообедать у нас в следующую субботу.

— И отлично, — ответил муж, сказанного ею почти не услышавший.

Когда они уже подъезжали к своей улице, Колину бросилась в глаза непривычная темнота в окнах серых, сонливых домов.

— Опять свет отключили, — горестно вздохнул он. — Поверить не могу, просто не могу, черт возьми, в это поверить.

Вот и Бенжамен, которого они через несколько минут обнаружили в его спальне перелистывающим при свече старые номера «Звуков» в поисках упоминаний о «Генри Кау», тоже не мог в это поверить. Электричество вырубили в 8.45, вскоре после того, как он загнал брата в постель, за четверть часа до начала долгожданного фильма.

6

День, на который пришелся званый обед, Лоис провела в дурном настроении. В первую за многие недели субботу Малкольм никуда ее не повел, и хоть в оправданиях его ничего несостоятельного найти она не могла (лучший друг Малкольма устраивал этим вечером мальчишник), Лоис тем не менее не преминула надуться и разобидеться. Сиди вот теперь весь вечер за обеденным столом и поддерживай вежливую беседу с двумя совершенно чужими ей людьми, не говоря уж о нескладном, долговязом приятеле брата, неспособном, казалось, оторвать от нее взгляд.

Филип вел себя и впрямь странновато. Дело в том, что он вот уж несколько недель как испытывал легкое увлечение Лоис, а увидев ее в этот вечер — в платье без рукавов и с вырезом, который иначе как низким не назовешь, — и вовсе впал в косное отупение. За столом его усадили напротив нее, отчего груди Лоис, большие, белые, чуть тронутые гусиной кожей, так и маячили перед глазами несчастного. Он сознавал, что неотрывно пялится на них, что губы его влажны, рот приоткрыт, а с лица не сходит выражение хмельной завороженности, однако сделать ничего не мог. Что же до разговора, его способности по этой части, и всегда-то присутствием девушек умалявшиеся, на сей раз и вовсе сошли на нет. Создавалось впечатление, будто он просто-напросто забыл большую часть слов. Простая просьба передать солонку и та приобретала в его устах вид нечленораздельной зауми, а уж попробовать произнести что-то еще он и думать боялся. И оттого они с Лоис погрузились в погребальное молчание, в сравнении с которым происходившее на другом конце стола выглядело едва ли не разгулом.

Колин, что было для него равноценно приступу мотовства, купил к столу не одну, а две бутылки вина «Синяя монахиня».[7] Вдобавок и Чейзы принесли, в виде подарка, то же самое вино, да еще и литровую бутылку, что и создало предпосылки для невоздержанности почти разнузданной. Все это нимало не утешало Филипа, вынужденного ограничиваться оранжадом и неспособного придумать хоть одно вразумительное замечание, с которым он мог бы обратиться к своей визави, погрузившейся ныне в непринужденную беседу с Сэмом Чейзом. Впрочем, вслушавшись в кое-какие их замечания, Филип нащупал наконец возможность вторгнуться в разговор и постарался, как мог, собраться с духом.

— А сколько у вас колец? — спросил он. Лоис уставилась на него. И хоть никто из присутствующих рта отнюдь не закрыл, Филипу почудилось, будто наступило молчание — новое, еще более ледяное и убийственное, чем прежде, и наступило теперь уж бесповоротно. По прошествии нескольких миллиардов лет Лоис переспросила:

— Сколько у меня колец?

Филип, глядевший на нее не моргая, сглотнул. Он неправильно оценил происходящее или недослышал что-то; так или иначе, произошло нечто ужасное, немыслимое. Через несколько секунд Лоис, презрительно тряхнув головой, отвернулась от него, ему же осталось, как и прежде, лишь созерцать бледное великолепие ее грудей в окончательной уже уверенности, что ближе, чем сегодня, ему никогда к ним не подобраться.

(Пол, не упустивший, что было для него характерно, всего случившегося из виду, чуть позже с демоническим ликованием уведомил Филипа, что словом, принятым им за «колец», было «Колдиц» — Сэм и Лоис обсуждали популярный телесериал, носивший это название. Однако к тому времени, когда Филип услышал это объяснение, ему от него было уже ни тепло ни холодно. Лоис явно сочла его дурачком, и больше они не обменялись ни словом — и не просто до конца этого вечера, но, как затем оказалось, во все последующие двадцать девять лет.)

После обеда Лоис, извинившись, ушла к себе, отчего Филипу немного полегчало. По крайней мере, он начал заражаться веселым настроением взрослых. В особенности оживлены были Шейла и Колин, воодушевленные успехом обеда, ставшего, как они молча признались себе, гастрономическим триумфом. За первой из hors d'oeuvres[8] — сыр с хрустящим лучком, подсоленный, сдобренный уксусом и поданный в пластмассовой чаше — последовали осыпанные засахаренной вишней ломтики дыни, которые от души запивались бокалами «Синей монахини». На смену дыне явился филей — каждый кусок его был с исключительным тщанием обжарен почти, но не вполне, до неузнаваемости, сопровождался же он жареной картошкой, грибами и салатом, к коему в неограниченных количествах подан был майонез. Нужно ли говорить, что «Синяя монахиня» так и продолжала литься струей почти вакхической. И наконец, перед размякшими застольниками, животы которых уже вздулись, а глаза остекленели, появились толстые ломти бисквита «Черный лес», основательно сдобренные взбитыми сливками, а «Синяя монахиня» потекла еще вольнее и пуще, если, конечно, такое вообще возможно. Обедающие поменялись местами, отчего Сэм с Колином оказались сидящими бок о бок и вскоре принялись дополнять вино тем, что, вне всяких сомнений, было алкогольным piece de resistance[9] семейства Тракаллеев: домодельным светлым элем, который Колин варил, используя оборудование, приобретенное им в аптеке «Бутс», а затем выдерживал в сорокапинтовых пластиковых бочонках, что стояли в буфете под лестницей. Обходилось оно, о чем Колин неизменно готов был сообщить любому, кто желал его выслушать, не дороже чем два с половиной пенни за пинту — смешная цена для выпивки, которая почти ничем не отличается от промышленных сортов пива, разве что выглядит мутноватой и зеленой, ударяет в голову с первых же двух третей стакана, да рот обжигает что твое перебродившее антикоррозийное масло. Заправившись двумя стаканами этой убийственной бурды, мужчины углубились в обсуждение ирландской проблемы, обливая равным презрением Секретаря по делам Северной Ирландии, бездельника Фрэнсиса Пима, и «кровавых убийц-католиков». Голоса их начинали приобретать оттенок мстительный и озлобленный. Женщины, что лишь естественно, дискуссию их игнорировали. У женщин имелись для разговора темы поинтереснее, да и свойства более личного.

— Знаешь, этот твой учитель рисования, — сказала Шейла, доверительно склонясь к своему старшему сыну. — Ну тот, с усами.

— Мистер Слив?

— В нем ничего… ничего странного нет?

— Мы называем его Сливовый Сиропчик, — встрял Филип. — Такое у него прозвище.

У Барбары вытянулось лицо:

— Как? Ты хочешь сказать… он из этих?

— Нет, конечно, нет, — рассмеялся Бенжамен. — Просто уж больно он женоподобный. А вообще-то он похотлив, как старый козел.

— У него роман с миссис Ридли, — авторитетно заявил Филип.

— А кто такая миссис Ридли? — небрежно осведомилась Барбара.

— Преподает латынь в женской школе. Они со Сливом в прошлом году возили учеников на экскурсию, там все и началось.

— Ездили с шестым классом во Флоренцию, — прибавил Пол. Разумеется, сведения он получил из вторых рук, однако от возможности сообщить их отказываться не собирался. — Ну он и валял ее в отеле каждую ночь.

— Что за выражения! — Шейла гневно взглянула на сына. — Да еще при гостях.

— Я лишь повторяю то, что сказала мне Лоис. На Филипа, вспомнившего нечто забавное, напал неодолимый смех. Он спросил Бенжамена:

— Помнишь, что учудил Гардинг? На вечере в женской школе?

— О да! — У Бенжамена вспыхнули глаза — как и при всяком воспоминании о выходках Гардинга. Да и живое внимание матери и миссис Чейз доставляло ему огромное удовольствие. — В прошлом терме мистер Слив и миссис Ридли разыгрывали на вечере скетч. И как только они вышли на сцену, Гардинг воздвигся посреди зала и рявкнул…

Он умолк, взглянул, словно в поисках поддержки, на Филипа, и оба единогласно грянули:

— Осквернитель очага!

Наградой мальчикам стало испытанное их матерями потрясение.

— И что было потом? — спросила, прижав ладонь к губам, Шейла. — Его же могли исключить.

Бенжамен покачал головой:

— А никто и слова не сказал.

— Гардинг всегда знает, что делает, — заметил Филип. — Всегда знает, как далеко он может зайти.

Тем временем голос его отца становился все громче и громче — спиртное продолжало творить нехитрое свое волшебство.

— Я не из тех, кто падок до предсказаний, — протрубил он, и Барбара внутренне застонала, ибо то была неизменная прелюдия мужа к любому его предсказанию. — Но я вам вот что скажу, и готов жизнью поручиться за это. С ирландским делом будет покончено — причем раз и навсегда — ровно через два года.

— А вообще-то, — спросил у матери Бенжамен, — чем вас так заинтересовал Сливовый Сиропчик?

— Ну, просто показался занятным, вот и все.

— Сказать вам почему? — продолжал Сэм. — Потому что для настоящей драки у ИРА кишка тонка.

— Он и вправду не лезет за словом в карман, верно, Барбара? — сказала Шейла, которой не хотелось расставаться с темой мистера Слива. — Истинный краснобай.

Барбара отсутствующе кивнула. Она не спускала глаз с мужа, говорившего, прихлопывая ладонью по столу:

— Поскребите немного любого из этих ублюдков — и знаете, что вы обнаружите? Труса. ТРУ-СА.

— Да, краснобай, — повторила Барбара, задумчиво и рассеянно. Потом она поднялась из-за стола, став вдруг живой и решительной. — Пойдемте, Шейла, пора заняться посудой.

Разговор отцов Бенжамену с Филипом скоро прискучил. Бенжамен, которому не терпелось показать другу кое-какие пластинки, несколько дней назад принесенные Малкольмом, отвел Филипа в свою комнату. Здесь всю вторую половину этого дня наводился порядок: он убрал с глаз долой большой настольный календарь, куда с дотошностью заносил все подробности домашних заданий и увиденных за день телепрограмм; убрал и все, что указывало на его не законченный комический роман, — он не смел пока признаться никому, даже ближайшему другу, ни в том, что тратит время и силы на столь амбициозную затею, ни в том, что рассчитывает найти на этом пути свое призвание, поприще, на коем его посетит творческая одержимость, подобная, быть может, той, которой требуют Попытки сочинять музыку. Плаката Эрика Клэптона, былого своего героя, Бенжамен не тронул, оставив его на почетном месте — рядом с нарисованным самим Дж. Р Толкиеном изображением жилища Бильбо Торбинса в Торбе-на-Круче и еще одной толкиеновской иллюстрацией, подробной картой Средиземья, чью географию он и Филип знали куда основательнее, чем географию Британских островов.

— Вот послушай, — сказал Бенжамен, наблюдая с некоторым беспокойством, как игла его портативного монопроигрывателя грузно опадает на кружащийся виниловый диск. — Может, если у нас все же будет группа, как раз такую музыку мы и станем играть.

— Да, кстати, — отозвался Филип, — я придумал отличное название. — Он указал на карту, палец его расторопно проехался по Мглистым горам и остановился в нескольких сотнях эльфийских лиг к юго-западу от Фангорна. — Минас-Тирит.

Бенжамен поджал губы.

— А что, неплохо.

Первая запись альбома звучала уже секунд тридцать: нескладная двудольная мелодия, излагаемая гитарой и саксофоном, между тем как ритм-секция изящно выдерживала ненадежный тактовый размер, в котором Бенжамен так пока и не смог разобраться. Музыка казалась уверенной в себе, головной, немного нестройной.

— Ну, что скажешь?

— Звучит так, точно они настраиваются, — ответил Филип. — Кто это?

— Группа называется «Генри Кау», — сообщил Бенжамен. — А диск мне дал Волосатик.

— Кто?

— Малкольм. Воздыхатель Лоис.

— О, — тоном куда более мрачным отозвался Филип. — Я и не знал, что у нее есть воздыхатель.

Он озадаченно вгляделся в обложку альбома. Украшающее ее малопонятное изображение одного-единственного кольчужного чулка мало что говорило о содержании диска.

— Дальше так все и пойдет?

— Дальше будет еще чуднее, — ответил гордый своим открытием Бенжамен. — Малкольм говорит, их нужно слушать очень внимательно. Судя по всему, на них здорово влияет дада.

— А кто или что такое дада? — спросил Филип.

— Не знаю, — признался Бенжамен. — Но… Ладно, попробуй представить себе «Ярдбердз», ложащихся в постель с Лигети посреди дымящихся руин разделенного Берлина.

— Лигети — это кто?

— Композитор, — ответил Бенжамен. — По-моему.

Он взял гитару и попытался, без особого, впрочем, успеха, подыграть выводившей атональную контрмелодию скрипке.

— Слушай, а почему, собственно, разделили Берлин? — поинтересовался Филип. — Меня это всегда удивляло.

— Может, там у них река какая-нибудь через город течет? Вроде Темзы. Дунай или еще что.

— Я думал, это как-то связано с «холодной войной».

— Может быть.

Бенжамен, встревожась, отложил гитару. Снизу донеслись раскаты смеха, а следом и другой шум, более настырный: наглый в его непрестанности стук барабана. Отец включил музыкальный центр и снова проигрывает кошмарный альбом Джеймса Ласта. Бенжамен презрительно стиснул зубы.

— Ас другой стороны, что такое «холодная война»? И главное, почему ее назвали «холодной»?

— Ну, — сказал Бенжамен, стараясь проникнуться к этой теме хоть каким-нибудь интересом, — в Берлине, наверное, очень холодно, так?

— Да, но, по-моему, все это как-то связано с Америкой и Россией.

— Так в России уж точно холодно. Известное дело.

— И почему та, другая история называется «Уотергейтом»? Что уж такого страшного натворил президент Никсон?

— Не знаю.

— А бензин почему дорожает? Бенжамен пожал плечами.

— И почему ИРА убивает всех подряд? — Потому что они католики?

— И почему у нас свет отключают?

— Из-за профсоюзов? — Бенжамен прибавил громкость: близилось место, уже ставшее у него любимым. — Вот, послушай — полный блеск.

Филип вздохнул и принялся расхаживать по комнате. Общее их понимание текущей политики, похоже, нисколько его не удовлетворяло.

— А мы не так уж и много знаем о том, что происходит в мире, верно? — сказал он. — Если подумать?

— Ну и что? Так ли уж это важно?

Филип поразмыслил над этим вопросом и не сумел найти, пока что, ответа на него. Возможно, Бенжамен прав, совсем оно и не важно. Возможно, куда важнее удачно справиться в понедельник утром с латинским переводом с листа. Возможно, куда важнее осуществить их ближайшие честолюбивые замыслы: напечатать статью в школьном журнале, привлечь к себе внимание — хоть какое-то, хоть на краткий миг — красавицы Сисили Бонд или создать группу, ту самую группу, о которой они поговаривали вот уже несколько месяцев, но весь инструментарий которой до сей поры ограничивался гитарой Бенжамена и пианино Филиповой матери. Возможно, все это гораздо важнее.

— Так тебе нравится название «Минас-Тирит»? — спросил он.

— Я же сказал, — ответил Бенжамен, — роскошное название. Но, думаю, куда важнее решить, что мы будем играть.

— Ладно, как насчет «Йес»? Мама с папой купили мне на Рождество «Сказки топографических океанов». Фантастика. Я принесу тебе в понедельник пластинку, послушаешь.

Бенжамен не ответил. Может быть, он и тогда уже понимал, в глубине души, что затея их обречена на провал, да только не мог пока признаться в этом даже себе. В те дни он оставался еще оптимистом.

7

7 марта 1974 года стало знаменательным, памятным днем. Днем, когда Филип впервые ощутил себя журналистом, а Бенжамен обрел Бога. Оба эти события имели далеко идущие последствия.

То был также и день, когда едва не обратился в реальность худший из кошмаров Бенжамена.

* * *

Филип вот уже много дней трудился над статьей, которую надеялся увидеть напечатанной в школьном журнале. Журнал этот, носивший название «Доска», выходил раз в неделю, по четвергам, и Филип был одним из самых жадных его читателей. Название журнала выдавало скромное его происхождение от беспорядочного собрания отпечатанных на машинке статей и заметок, которые размещались на висевшей в одном из верхних коридоров доске объявлений, — такая форма подачи информации оказалась во многом неудобной, и в прошлом году доску объявлений преобразовали, под надзором молодого и предприимчивого преподавателя английской литературы мистера Серкиса, в печатное издание. К нынешнему времени журнал разросся до восьми сшитых железной скобкой страниц формата А4, содержание которых определял картель шестиклассников, собиравшихся по вторникам в притягательной таинственности редакции — кабинетика, затиснувшегося между стропил клуба «Карлтон». Редко, очень редко автору столь юному, как Филип, удавалось заслужить одобрение бескомпромиссной этой коллегии; однако сегодня он, неведомо как, добился такого успеха.

За десять минут до утреннего построения он еще сидел в школьной библиотеке, в двенадцатый раз перечитывая — глазами, затуманенными гордостью и волнением, — свою статью. Первую страницу журнала занимала длинная передовица, принадлежавшая перу Баррелла из старшего шестого и скорбевшая по поводу не окончательных пока результатов всеобщих выборов, вновь обративших Гарольда Вильсона в премьер-министра. Филипу, на нынешнем его уровне, о том, чтобы написать нечто подобное, нечего было и мечтать; вообще первая половина журнала оставалась для него, как он ни напрягался, непостижимой. Но по крайней мере, рецензию его поместили перед обзором спортивных новостей и карикатурами Гиллигана. И до чего же уютно устроилась она на странице — между авторитетными рассуждениями Хилари Палмера о «Кавказском меловом круге», только что поставленном Бирмингемским репертуарным театром, и несколькими строками, написанными самим мистером Флетчером и превозносящими поэта Фрэнсиса Рипера в преддверии его долгожданного визита в «Кинг-Уильямс». (Визита, назначенного на нынешнее утро, почти бессознательно отметил пребывавший в восторженном состоянии Филип.) Видеть плоды своих усилий помещенными среди творений столь признанных авторов — о таком он не смел и мечтать.

И все-таки, думал Филип, перечитывая статью в тринадцатый раз — уже с некоторым подобием объективности, — не приходится сомневаться, что он это заслужил.


«Сказки топографических океанов», — писал он, — это пятый альбом «Йес», несомненно самой одаренной в музыкальном отношении и передовой рок-группы сегодняшней Британии, если не всего мира. Нет сомнений и в том, что это их шедевр.

Концепция альбома принадлежит Йену Андерсону, блестящему вокалисту и автору песен «Йес». Явившийся к нам из Аккрингтона, Ланкашир, Андерсон всегда тяготел к восточному спиритуализму и философии. Альбом, вдохновленный «Автобиографией йога» Парамханса Йоганды, — двойной, причем каждая из четырех сторон содержит лишь одну длинную композицию, что в целом дает их четыре. Самая короткая длится 18 минут 34 секунды, самая длинная — 21 минуту 35 секунд. Насколько мне известно, сочинения более продолжительные можно было встретить только в «Трубчатых колоколах» Майка Олдфилда. Но в этом альбоме композиций четыре, а в «Трубчатых колоколах» всего две.

Некоторые авторы текстов, к примеру Рой Вуд, Марк Болан и так далее, сочиняют просто-напросто поп-лирику, однако о Йене Андерсоне правильнее будет сказать, что он пишет стихи и перелагает их на музыку.

Возьмите хотя бы такие строки из его песни «Память»:

Как в безмолвии времен года

снова строим мы уплывающий мост,

Как душа, призывая свет,

выпевает идущих по курсу бархатных моряков.

Что это может значить? — гадает слушатель. Кто эти бархатные моряки и куда уплывает мост? Йен Андерсон — поэт слишком глубокий, чтобы давать нам готовые ответы и демагогические девизы. Его загадочность таит в себе откровение.

В музыкальном отношении все пятеро участников группы — виртуозы. Тому, кто слышал блестящий альбом Рика Уэйкмена «Шесть жен Генриха VIII», представлять его никакой необходимости нет. Алан Уайт — это, возможно, величайший рок-гитарист своего времени, без изъятий, хотя, в сущности говоря, осыпать хвалами любого из участников группы по отдельности означало бы оказать ей в целом дурную услугу.

Третья из четырех сторон альбома повествует о «Древних гигантах под солнцем», «чутких к величию музыки». Эти слова в равной мере приложимы и к самим «Йес». Они тоже «чутки к величию музыки».

И в заключение, если кто-то спросил бы у меня, на кого похож этот альбом, а также о том, шедевр ли это или не шедевр, я мог бы ответить на оба вопроса всего одним словом:

«ЙЕС!!»


Упиваясь собственной изобретательностью последних своих строк, Филип не замечал присутствия Бенжамена до тех пор, пока тот не похлопал его по плечу. Да и тогда не заметил, насколько огорчен его друг.

— Видел? — торжествующим шепотом осведомился он. — Ее напечатали. Действительно напечатали.

И тут до него наконец дошло, что друг его смертельно бледен, что руки у друга дрожат, а глаза мокры от слез.

— Что такое?

Когда же Филип услышал страшную правду, у него от ужаса перехватило дыхание. Хуже и представить себе ничего было нельзя.

Бенжамен забыл дома плавки.

* * *

В «Кинг-Уильямс» имелся открытый плавательный бассейн — за капеллой, по соседству с главным регбийным полем. Пользоваться им начинали с середины весеннего терма, в эту пору классу Бенжамена выпадало по два урока плавания в неделю — утренних, по понедельникам и четвергам, сразу после большой перемены. Бенжамен и в самые-то лучшие времена этих уроков побаивался. Пловец он был никудышный, демонстрировать свое тело однокашникам не любил, и не любил к тому же — всей душой — мистера Уоррена, преподавателя физкультуры, немногословного садиста, прозванного Розой по причине редкостного его сходства с мужеподобной злодейкой из фильма «Из России с любовью».

Мистера Уоррена боялись все до единого — и не из-за одного только его penchant[10] доводить учеников до изнеможения. На уроках плавания действовало зловещее правило, повлекшее за собой годы и годы унижений и психологических травм. Правило было чрезвычайно простое и исключений не допускало: если ученик забывал принести плавки, ему надлежало плавать голышом.

Безусловно, в ту пору существовали (а возможно, существуют и поныне) школы, в которых от всех учеников требовали как чего-то само собой разумеющегося, чтобы они плавали голыми, — либо из ошибочной веры в то, что это закаляет характер, либо из потворства ни для кого не составлявшим тайны склонностям преподавателя физкультуры. Но то было, в определенном смысле, установление совсем иного толка. Оно могло создавать в допекаемых им школьниках своего рода camaraderie,[11] много чего искупающее ощущение общности судьбы. Правило же, принятое в «Кинг-Уильямс», было ужасно тем, что исполнение его неотвратимо влекло за собой злословие и раздоры. Любой горемыка, под него подпадавший, не только пропускался в тот же день сквозь строй издевок и тычков, ему приходилось, помимо того, терпеть недели, термы, даже годы безжалостные колкости насчет неполноценности его гениталий (неважно, так это было или нет). Испытание подобного рода способно скорее сломить человека, чем закалить его, и в одном-двух случаях (робкого, вечно оправдывающегося Петтигру из четвертого класса и немногословного, но явно съехавшего на сексе Уолкера из выпускного) именно это, похоже, уже и произошло.

Время от времени обнаруживались, разумеется, и любители выставлять себя напоказ — все больше гомики и эксгибиционисты, — которым это море было по колено, которым некая извращенная бравада позволяла упиваться всеобщим вниманием. Чапмен, к примеру, забывал дома плавки так часто, что большинство учеников давно уверовало: он делает это намеренно. Однако Чапмен, что уж тут говорить, был гордым обладателем совершенно непомерного детородного органа, который в тех многочисленных случаях, когда он предъявлялся для всеобщего благоговейного обозрения, становился предметом уподобления гигантской сосиске, объевшемуся питону, хоботу красного слона, аэростату заграждения, шоколадному батончику размером с летное поле и рулону мокрых обоев. И именно Чапмен поверг одним незабываемым утром всю школу в замешательство, совершив сразу два проступка: забыв плавки и позволив себе во время урока плавания разговорчики, что неизменно каралось пятиминутным стоянием на верхней доске трамплина, где он послушно и прохлаждался, — и лишь по прошествии двух с половиной минут мистер Уоррен сообразил наконец, что голый мерзавец отлично виден всякому, кто проезжает по Бристоль-Роуд на верхнем ярусе 61-го, 62-го и 63-го автобусов. Вид на легендарный инструмент, внезапно, без всякого предупреждения открывавшийся пассажирам, которые привычно направлялись за покупками в центр Бирмингема, безусловно должен был произвести на них глубокое впечатление. В течение этого дня директор школы получил четыре жалобы и одну просьбу поделиться телефонным номером Чапмена.

Но Бенжамен-то Чапменом не был. Все свои школьные годы он томился страхом, что с ним именно такой казус и произойдет. Нынче утром отцу нужно было съездить на завод в Кастл-Бромидж, разобраться с нерадивыми десятниками, и он предложил детям подбросить их до школы. С какой радостью, с каким бездумным удовольствием ухватился Бенжамен за возможность обойтись без автобуса, провести в постели лишние десять минут! Однако в удовольствии-то погибель его и крылась. Неведомо как он допустил катастрофическую оплошность, оставив мешочек со спортивным снаряжением на заднем сиденье машины. Он и сейчас словно бы видел его, воображал, как тот лежит, никому не нужный, на сиденье стоящей где-то посреди далекой парковки машины, не замеченный отцом, недостижимый. Полотенце, свежевыстиранная футболка, которую он собирался надеть перед игрой в регби, обшарпанные парусиновые туфли и, самое главное, — плавки: те несколько квадратных дюймов нейлона, что могли уберечь его от беды.

Чейз утешал его, сочувствовал, однако практической помощи предложить не мог. Обязательства даже самой близкой дружбы (и Бенжамен понимал это, никаких иллюзий или ожиданий на сей счет не питая) ни малейшего самопожертвования не подразумевали: Чейзу предстоял тот же самый урок плавания, и плавки требовались ему самому. О том, чтобы одолжить их, не могло быть и речи. А Бенжамен не спрашивал — может, у кого-то есть запасные? Спрашивал, конечно, и только ухудшил этим свое положение. Никто не захотел или не смог прийти ему на помощь, зато новость о его несчастье распространилась по третьему классу, и теперь все дожидались урока плавания с игривой, надрывной веселостью — даже и говорить-то ни о чем другом никто не мог. Несколько минут назад Бенжамен, стыдливо сутулясь, вошел в классную и увидел, как Гардинг развлекает всегдашних своих прихлебателей, разыгрывая сцену, свидетелями которой им предстояло стать через два часа.

— И вот мы видим, как из раздевалки во всей красе выходит, — вещал он сочным говорком, каким мог сопровождать документальный фильм о жизни диких животных комментатор Би-би-си, — великолепный образчик мужественности. Голый, каким и задумала его природа. Широкогрудый Тракаллей появляется, крадучись, помаргивая под ярким солнечным светом, из своего логова, ладонь его прикрывает, оберегая их, гениталии, которых никому — ни мужчине, ни женщине, ни ребенку — видеть еще не доводилось, да, собственно, без мощного электронного микроскопа увидеть их и невозможно. Незримый для человеческого глаза, в сущности говоря, маленький настолько, что целая группа биологов и поныне пытается, трудясь круглыми сутками, доказать само его существование, пенис Тракаллея невозможно измерить ни по одной существующей в наше время шкале…

Гардинг прервался, лишь сообразив, что Бенжамен уже в классе, увидев страдальческий взгляд, безмолвно обвинявший его в предательстве. Слушатели разбрелись, а единственным, кто сказал Бенжамену хоть слово, был Андертон, державшийся от них в стороне.

— Ты просто сделай ноги, друг, — посоветовал он. — Сбеги на все утро в город. Не позволяй этим ублюдкам тебя изводить.

Что касается всех прочих, их смешки и косые, скабрезные взгляды так и провожали Бенжамена, который, описав безнадежный круг по классу, отправился на поиски Чейза, этого воплощения безоговорочной дружбы.

Бенжамену хотелось всего лишь поделиться своими страхами, излить душу. Спасения или еще чего-то подобного он не ожидал. Однако нежданно-негаданно, пока Бенжамен сидел, обхватив руками голову, в библиотеке и размышлял о том, что сносная школьная жизнь, какой он ее знал, закончилась, именно Чейз и указал ему путь к спасению.

— Постой-ка, — прошептал он, хватаясь за журнал. — Так сегодня же плавания не будет.

Тучи раздвинулись. Проглянул хрупкий, невозможный луч солнца. — Что?

— Уроков после перемены вообще не будет. Их отменили.

— Почему?

— Потому что этот деятель приедет читать нам стихи. Старый поэт.

Чейз вручил Бенжамену номер «Доски», открытый на той странице, где его рецензия дерзко соседствовала с плавными, джонсонианскими каденциями мистера Флетчера. И ткнул пальцем в заключительное предложение:

— Вот.

Бенжамен, ослабевший от новой надежды, склонился над журналом. «Встреча с мистером Рипером состоится примерно в 11.45, в актовом зале, — прочитал он. — Расписание утренних четверговых занятий будет соответственно изменено».

— Ну и все, — торжествующе произнес Чейз. — И никакого плавания. Ты спасен.

Однако Бенжамена еще терзали сомнения. Уж больно ладно все складывается, так не бывает.

— Тут этого напрямую не сказано. Сказано только «примерно в 11.45».

— И что?

— Так плавание заканчивается без десяти двенадцать. Не отменят же они весь урок, чтобы мы попали в зал на пять минут раньше?

— А куда они денутся? Уверен, так и будет. Вот подожди, сам увидишь.

Сказать-то легко, а вот попробуй-ка подожди. Следующие полные муки неведения шестьдесят минут для Бенжамена еле тянулись. Общего школьного построения по четвергам не бывало, только классные, а на них точные сведения получить невозможно. Классный руководитель Бенжамена, мистер Суоллоу, об изменениях в расписании высказался туманно: сколько именно уроков отменят, три или два, он толком не знал, да, похоже, и не считал это важным. Бенжамену оставалось барахтаться в трясине неопределенности, дурные предчувствия жгли его изнутри, голова шла кругом, он не мог хотя бы на несколько секунд сосредоточиться на занявшем первые сорок минут учебного дня рассказе мистера Баттеруорта о реставрации Карла И. Затем, на уроке английской литературы (посвященном, естественно, творчеству Фрэнсиса Рипера), мистер Флетчер объявил, что чтение великого поэта перенесено на двенадцать ровно и потому третий урок пройдет обычным порядком. Услышав это, Бенжамен закоченел на стуле, а после схватился за живот, ему показалось на миг, что его вот-вот вырвет. Он обернулся на сидевшего в смежном ряду Чейза, увидел во взгляде его озабоченность и тут же отвернулся — ему было стыдно смотреть другу в глаза.

Значит, все это реально. Все происходит на самом деле. Пощады ждать не приходится. Мимолетную возможность спасения, в которую Бенжамен по-настоящему и не поверил, отняли у него так же легко, как и дали.

Темные ужасы затопляли мозг Бенжамена, и ничего из случившегося с десяти до одиннадцати на уроке мистера Флетчера он впоследствии припомнить не мог.

* * *

А пропустил он, надо сказать, немало интересного. Во всяком случае, пропустил противоборство между Флетчером и Гардингом, в котором каждый блеснул на свой манер.

— Могу я задать вам вопрос, сэр? — осведомился Гардинг.

Мистер Флетчер, только что завершивший рассказ о недолгой связи Фрэнсиса Рипера с Блумсберийской группой и проанализировавший в общих чертах самый прославленный его сборник стихов, «Недоброта птиц», насторожился. Разного рода неприятности он чуял за милю.

— Да, Гардинг, и какой же?

— Видите ли, сэр, кое-что в этих стихах вызывает у меня недоумение.

— Продолжайте.

— Дело в том, что… я хочу сказать, из-за метафор и аллюзий, о которых вы говорили, ну и мифологической начинки тоже, разобраться в этом довольно трудно, однако прав ли я в том, сэр, что большинство его стихотворений посвящено, так сказать, любви?

— Разумеется. И что же?

— Ну, меня это несколько удивило, потому что почти все, э-э… личные местоимения в них и прочее — все они мужского рода.

Мистер Флетчер снял очки.

— Что же, Гардинг, вы весьма наблюдательны. Весьма проницательны. И какой вывод вы из всего этого сделали?

— Боюсь, сэр, что я способен найти только одно объяснение: этот самый Рипер, надо полагать, старый гомосек.

Мистер Флетчер устало потер глаза. Так ли уж стоит ему попадаться на эту удочку?

— Разрешение вопроса о сексуальной ориентации поэта, Гардинг, далеко не всегда позволяет вполне проникнуться эмоциональной силой его стихов. Что справедливо — о чем вы, несомненно, осведомлены — и в отношении некоторых сонетов Шекспира.

— Но я ведь прав, не так ли, сэр?

— Правы?

— В том, что считаю его… ну, любителем леденцовых палочек, как выражаются наши братья-американцы.

— Леденцовых палочек?

— Вот именно, сэр.

Класс загоготал. Мистер Флетчер, по обыкновению своему бесстрастный, какое-то время смотрел в окно, задумчиво и стоично. Когда же он заговорил, в словах его ощущались большие, нежели обычно, усталость и безразличие.

— Ваша не лишенная остроумия игривость, Гардинг, как и ваше бесспорное умение сплетать словеса не способны прикрыть тот факт, что умом вы наделены далеко не глубоким, нечистым и в конечном счете банальным. Я предлагаю — хотя чего уж тут скромничать и жеманничать, — я настаиваю, чтобы вы явились ко мне, в этот класс, сегодня без пяти двенадцать и, вместо того чтобы слушать мистера Рипера, написали сочинение объемом не менее двенадцати страниц на тему «Почему артистический темперамент не имеет пола?». А поскольку это, по меньшей мере, пятидесятое дополнительное задание, которое я даю вам в нынешнем году, думаю, что теперь их наберется достаточно, чтобы составить внушительный том, и потому рекомендую вам отправить их все в издательство «Фейбер и Фейбер», приложив обзорное письмо и пустой конверт с вашим, черт побери, адресом! А сейчас, — голос его, звучавший под конец почти раздражительно, если не гневно, обрел привычную монотонность, — обратимся к семьдесят пятой странице антологии, и пусть Гидеон прочтет нам одну из лиричнейших вилланелей мистера Рипера: «Пот юных тружеников крепит мою решимость».

* * *

Утренняя перемена начиналась без десяти одиннадцать, в это время большинство учеников летело в буфет и выстраивалось в шумную очередь, с боем расхватывая пирожки с мясом и теплые булочки с сосисками, сходившие у сей непривередливой клиентуры за деликатесы. К ним присоединялся обычно и Бенжамен, однако сегодня о еде нечего было и думать. Этот приговоренный не стал бы сытно завтракать перед тем, как его повесят. Равным образом не смог бы он вытерпеть и общество так называемых друзей, чьи шуточки и нескрываемые предвкушения становились с каждой минутой все более радостными. Он придумал лишь один способ скоротать время — забиться в дальний угол раздевалки и опуститься на пол в позе человеческого зародыша, одинокого, всеми покинутого.

Угол он выбрал самый дальний. Здесь шли в три ряда пустые одежные шкафчики (ибо шкафчиков в школе было больше, чем учеников), а заглядывали в него редко, если заглядывали вообще. Тишина в раздевалке стояла полная. Бенжамену оставалось прождать пятнадцать долгих минут, самых темных минут, какие знала его душа.

Он думал о совете, данном ему Андертоном. Может, и вправду сбежать? То, что он вообще взялся обдумывать такую возможность, свидетельствовало о глубине охватившего его отчаяния, поскольку по натуре своей Бенжамен был конформистом почти патологическим и ни разу еще, сколько он себя помнил, не нарушил ни единого школьного правила. Дух юношеского бунтарства, владеющий в этом возрасте многими мальчиками, претворялся у него в преклонение перед Гардингом с его дьявольским, анархическим юмором. Бенжамен был инакомыслящим, так сказать, по доверенности. К тому же любая попытка к бегству требовала преодоления серьезных препятствий. Если он направится в этот час по ведущей к воротам дорожке или через спортивные площадки, его почти наверняка перехватит кто-нибудь из учителей. Единственный разумный вариант — отыскать тихое место в самой школе, в одном из музыкальных классов, к примеру, и отсидеться, пока все не закончится. А то еще зайти в библиотеку и сделать вид, будто он освобожден от урока. Сидеть там, читая самым наглым образом газеты. Именно так поступил бы на его месте Гардинг. Да и Андертон, наверное, уж если на то пошло.

Беда состояла, однако, в том, что на это ему просто не хватило бы духу. Впрочем, то, что он проделал взамен, — или, вернее, обнаружил себя проделывающим — было, в определенном смысле, поступком куда более радикальным. И уж куда более удивительным.

Он не мог впоследствии вспомнить, как опустился на колени, как заговорил, точно помешанный, вслух в безмолвии пустой раздевалки. Не мог припомнить, каким образом первые его непроизвольные стенания, механическое повторение одной и той же фразы: «О Боже, о Боже, о Боже» — преобразовались, соединясь, в подобие молитвы. До этой минуты Бенжамен никогда к Богу не обращался. Никогда не нуждался в нем, никогда не искал его, да никогда в него и не верил. Теперь он, похоже, всего за несколько исполненных экзальтации секунд не только обрел Бога, но и попытался с ходу заключить с ним сделку.

— О Боже, Боже, пошли мне какие-нибудь плавки. Пошли мне плавки, в бесконечной мудрости твоей. Чего бы мне это ни стоило, чего бы ты ни потребовал от меня, просто пошли мне плавки, и все. Пошли сейчас. Я сделаю для тебя все. Все что угодно. Я буду верить в тебя. Обещаю, что буду. Я никогда не перестану верить в тебя, полагаться на тебя, следовать тебе, делать все, чего ты от меня захочешь. Все. Все на свете, что только будет в моих силах. Мне все равно. Я не буду спорить с тобой. Но только, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, во имя Отца, во имя Сына, во имя Духа Святого, пожалуйста, Боже, просто исполни мое желание, только одно. Пошли мне какие-нибудь плавки. Молю тебя. Пожалуйста. Аминь.

Бенжамен зажмурился и повторил:

— Аминь.

И наступила тишина.

И в тишине этой раздался звук.

* * *

Звук издала дверца одежного шкафчика, приотворенная, а после захлопнутая сквознячком, которого Бенжамен до этой минуты не замечал. Собственно говоря, как он обнаружил уже на уроке плавания, день стоял совершенно безветренный, так что вовсе это никакой был не сквозняк. То было дыхание Господне. Звук донесся из соседнего ряда шкафчиков, и когда Бенжамен встал и направился туда на подгибающихся от благоговения ногах, он уже знал, что найдет. Дверца снова приоткрылась и хлопнула, и приближавшемуся к ней Бенжамену казалось, что все вокруг словно стягивается к этому шкафчику, который он видел как будто сквозь волнистое стекло. Шкафчик говорил с ним. Манил его.

Бенжамен открыл дверцу и увидел то, что и думал увидеть. Темно-синие купальные трусы. Влажноватые, снятые кем-то совсем недавно, на много размеров большие, чем ему требовалось. Но, поскольку пояс их стягивался тесемкой, это было не так уж и важно. Да и ничто уже не было важным — ничто, — отныне и навек, до скончания Бенжаменовых дней.

* * *

По меркам будничным, урок плавания выдался на редкость кошмарный. Бенжамена включили в эстафетную команду, возглавляемую Калпеппером, и он явно оказался в этой цепочке самым слабым звеном. Ко времени, когда Бенжамен — багроволицый, запыхавшийся, сбившийся с ритма — проплыл брассом свою дистанцию, от преимуществ, которые завоевали в борьбе его товарищи по команде, ничего не осталось, и соперники, руководимые напористым, безжалостным в спортивной борьбе Фитом Эдди, обошли их на самом финише. Соратники Бенжамена были вне себя от ярости и презрительным хором костерили его на все корки.

— Жопа ты, Бент, — ядовито шипел изъяснявшийся с обычным его бесклассовым, провинциальным акцентом Калпеппер. — Долбаная, бесполезная, жалкая маленькая жопа, слабак несчастный. Ты нас всех опустил. Всех до единого. Если б не ты, мы бы победили. Слюнявая, суетливая, бездарная жопа.

Однако виновник поражения лишь улыбался в ответ, чем еще пуще бесил Калпеппера. Впрочем, улыбался Бенжамен не для того, чтобы его позлить. Он улыбался, потому что любил всех и вся, включая Калпеппера, и ничто отныне не могло поколебать его веру в человечество или в совершенство миропорядка. Та же самая улыбка, блаженная и безмятежная, стала единственным его ответом Чейзу, схватившему его по пути в актовый зал за руку и спросившему:

— Что произошло? Где ты их раздобыл?

Впоследствии Бенжамен скажет ему: «То был дар», но ближе этого к объяснению тайны длинных, доходивших ему почти до колен, мешковатых синих купальных трусов не подойдет никогда. На какое-то время трусы эти нашли себе место в темной, переменчивой мифологии школы «Кинг-Уильямс», а после были забыты. Иные чудеса вытеснили их.

Стихи, которые читал Фрэнсис Рипер, Бенжамен слушал с огромным вниманием. Даже не сами слова, но приятное тремоло семидесятилетнего голоса, хрупкой волынки, играющей мелодии, схожие — на новый, набожный слух Бенжамена — с далекими отголосками неких псалмов и гимнов. С не меньшей пристальностью и вглядывался он в доброе, кроткое, иссеченное смешливыми морщинами лицо старика, вглядывался и понимал: перед ним вовсе не то, что он увидел бы, если б сбылись надежды мистера Флетчера, не малая часть литературной истории двадцатого века, но эманация ясного до совершенства образа, предназначенная лишь для него, Бенжамена, — нечто, не лишенное сходства с ликом Божьим.

Пыльные облачка вихрились в золотых лучах вокруг по-голубиному, по-ангельски белых волос Фрэнсиса Рипера, и только она одна удерживала Бенжамена от того, чтобы не расхохотаться во весь голос. Только она, все собою объявшая. Благость Господня.

Осень

8

Конвейер бездействовал вот уж без малого полтора часа. Почему — никто, похоже, толком не знал. Билл Андертон стоял во дворе, под погрузочной платформой, окруженный рабочими из бригады герметизации и из механических мастерских, — окруженный, но не участвующий ни в их немногословной шутливой беседе, ни в импровизированной футбольной игре, которой предавались человек десять из них. Он курил пятую или шестую сигарету, стряхивая пепел в холодную чайную гущу, оставшуюся в его пластиковом стаканчике. Время от времени Билл глубоко затягивался, выпуская плотный дым, который смешивался в морозном воздухе с парком дыхания, срывавшимся с растрескавшихся губ его товарищей. Со стороны казалось, будто в этот сырой ноябрьский день курят все до единого.

Мимо прошествовала знакомая сухопарая персона в темно-сером костюме, также без устали дымящая сигаретой. То был Виктор Гиббс, землистое лицо коего сообщало ему большее, чем обычно, сходство с трупом. Он кивнул Биллу, тот кивнул в ответ, ощутив облегчение от того, что попыток завязать неторопливый разговор вроде бы не предвидится. Однако облегчение это протянуло недолго. Сделав несколько шагов, Гиббс поворотил назад и подошел к Биллу, улыбаясь смущенно и вкрадчиво.

— А я к вам в претензии, брат Андертон, — начал он. — Несколько месяцев назад я послал вам письмо. Помните?

Билл помнил его отлично, однако ответил:

— Я получаю много писем.

— Я писал насчет мисс Ньюман. Для меня и для вас — Мириа-м.

Разговаривать на эту тему Билл никакого желания не испытывал. В трех футах отсюда, за стеной механических мастерских, стояла душевая, в которой он и Мириам не далее как вчера любили друг дружку. Торопливо и грубо, как и всегда. Чем сильнее запутывался, в смысле эмоциональном, их роман, тем более безрадостными и недовершенными казались им неловкие эти свидания. Обсуждать Мириам с кем бы то ни было Билл не желал. Тем более здесь. А уж с Гиббсом не стал бы делать это нигде.

— Ваша жалоба прошла исчерпывающую проверку, — сказал он. — Третьими лицами. По их заключению, она совершенно безосновательна.

— Однако ответа я так и не получил.

— Это мое упущение. Бывает, что система не срабатывает.

Гиббс, поняв, что очутился в тупике, отвел взгляд.

— Очаровательная девушка, эта Мириам, — помолчав, сказал он. — Очень… соблазнительная. На нее здесь многие глаз положили. Хотя, готов поручиться, все они остались с носом. — Он нахмурился, сделав вид, будто его посетила новая мысль; Билл, впрочем, не сомневался, что все это — часть хорошо продуманной игры. — Знаете, что, по-моему, привлекает этих курочек в мужчине? Что их распаляет?

— Курочек? — презрительно переспросил Билл.

— Власть, брат Андертон. Вот что. Они по ней с ума сходят. Совершенно теряют голову.

Билл заставил себя взглянуть на Гиббса. Чего ему совсем не хотелось, так это встречаться с Гиббсом глазами.

— Не оставить ли нам эту тему, Гиббс? Откровенно говоря, ваше мнение о ней меня нисколько не интересует.

— Что же, достаточно честно. Просто мне казалось, что человеку вроде вас приятно будет услышать об этом. В конце концов, вы же источаете власть каждой порой вашего тела. Эти люди, — он махнул рукой в сторону гоняющих мяч рабочих, — готовы сделать по вашему слову практически все, верно? А кстати, что тут, собственно, происходит сегодня? Вы снова призвали их к забастовке?

Билл мог бы ответить на эти подковырки по-разному. Мог просто уйти, мог намекнуть, что кто-то присваивает деньги Благотворительного комитета, о чем он пока никому не сообщил. Однако Билл просто решил хранить невозмутимость — до поры до времени.

— С час назад на конвейер рухнул кузнечный молот. Мы ждем, когда приедут ремонтники.

— Знаете, это довольно занятно, — сказал Гиббс. — Я заметил, что всегда, когда такое случается, — а случается оно нередко, едва ли не раз в две недели, — все происходит непременно перед обеденным перерывом, так что заполучить техника раньше двух никак не удается, а пока ремонт закончится, пока все опять заработает, проходит еще полдня. Компания тем временем сколько машин теряет? Шестьдесят? Семьдесят?

— Не знаю, на что вы намекаете, — Билл под первыми каплями дождя, начинавшего поливать бетонный двор, повернулся к Гиббсу, — зато знаю, что о жизни рабочих вам неизвестно ровно ничего. Никто из людей, целыми днями протирающих штаны, перебирая бумажки, не вправе критиковать моих рабочих за то, как они делают свое дело. — Он сердито бросил сигарету на землю, раздавил ее. — Приходите, Гиббс, проведите денек-другой у конвейера, а уж после ворчите на этих мужиков за то, что они несколько минут погоняли мяч по двору. Тут был один такой, Йан, Йан Бейтман, уволен на прошлой неделе в возрасте сорока восьми лет, потому что его донимают боли в спине, так ему еще придется с полгода в больнице проваляться. Вот что делают с человеком десять лет на конвейере.

Он пошел было прочь от Гиббсона, но тот остановил его, сказав:

— Но уж зато ваш-то сынок этим не кончит, верно?

— Мой сынок? — переспросил, обернувшись, Билл.

— Ну да, после фешенебельной школы, в которую вы его послали. Этой академии барчуков. Интересно, ваши братья знают об этом?

Приближаясь к нему, Билл с каждым шагом словно прибавлял в росте. Вражда их вдруг стала почти осязаемой, взрывоопасной.

— Что с вами такое, Гиббс? А? В чем дело?

— Я знаю про вас и Мириам, — спокойно ответил тот.

Тут уж Билл не смог сдержать улыбку. Он был даже рад тому, что все наконец сказано, в открытую. Теперь можно говорить прямо и откровенно.

— Не стоило вам упоминать об этом, — произнес он. — Как не стоило и забывать о подделанных чеках. — Билл даже не стал дожидаться, когда на лице Гиббса сменится выражение. — Меня не оставляет жутковатое чувство, — неторопливо отходя, прибавил он через плечо, — что к понедельнику один из нас лишится работы.

И весь остаток дня, при каждом воспоминании об этой минуте, Билл ощущал, как его распирает гордость. Гордость, подобная той, что обуревает нас перед самым крушением.

В этот вечер он встретился с Мириам в нортфилдском «Колоколе» и отвез ее на своей коричневой «марине» в Хагли. Они поселились в отеле «Мэнор», назвавшись мистером и миссис Стоукс (пустячная дань уважения, которую Билл счел нужным принести теперешнему председателю правления «Бритиш Лейланд»). Ирен полагала, что он уехал в Нортгемптон, где и заночует после устроенного ПТНР обеда. Собственно, там ему быть и надлежало. Однако после полудня Билл позвонил в региональный офис профсоюза и сказался больным. С Мириам все было обговорено еще больше месяца назад. Этой ночи предстояло стать первой, целиком проведенной ими вместе.

Они сидели в смахивающем на пещеру баре отеля. Билл пил пиво, Мириам — дюбонне с тоником. Он положил под столом ладонь на ее колено. Поддерживать хоть какой-то разговор почему-то оказалось на редкость трудно.

— Разве не замечательно, — сказала Мириам, — что мы сможем провести вот так целый вечер?

В том, что это будет так уж замечательно, Билл особой уверенности не питал. До него начинало доходить, что они с Мириам почти ничего друг о друге не знают. Да, они знают тела друг друга — каждый их дюйм, до тонкостей, — однако никогда не разговаривали подолгу, на это просто не было времени. Роман их продолжался вот уже восемь месяцев, и сегодня Билл почувствовал вдруг, что сидит рядом с чужой ему женщиной. Он задумался об Ирен и понял — ему не хватает ее общества; не чего-то, что она могла бы сказать или сделать, просто безмолвного, ласкового присутствия. Задумался он и о сыне, о том, что тот почувствовал бы, увидев отца в положении столь нелепом. А следом за этим проводил взглядом Мириам, направившуюся к стойке бара за новыми порциями выпивки, и все его тело словно пронзило током, в который уж раз, от мысли, что он непонятно как завоевал любовь этой красивой женщины — красивой, молодой, если уж быть совсем точным, женщины — и сегодня ночью она с радостью отдастся ему. Ему, не кому-то из молодых конструкторов, с которыми она работает, не кому-то из механиков, вечно приглашающих ее потанцевать или поболтать, а именно ему, Биллу Андертону, начинающему лысеть мужчине сорока без малого лет. В прошлом в него влюблялись и другие девушки, и не раз, значит, есть в нем что-то такое, производящее на них впечатление, и все-таки трепетное волнение не покидало его — волнение, рожденное мыслью, что он еще способен внушать подобные чувства, даже Мириам, даже после целых восьми месяцев…

Вот только перестала бы она смотреть на него такими глазами.

— Твое здоровье, — сказал он, поднимая бокал.

— За нас, — отозвалась, поднимая свой, она.

Они улыбнулись друг другу, выпили, и всего через несколько секунд Мириам опустила свой бокал, судорожно всхлипнула и произнесла:

— Я больше так не могу, Билл, просто не могу.

Зал ресторана был огромен и пуст. Официантка провела их сквозь мрак в дальний угол, освещая путь свечой, которую держала перед собой, точно факел, и которую потом оставила браво мерцать на столе, — отчасти то был, разумеется, романтический жест, но отчасти и обреченная на провал попытка развеять пелену окружавшего столик погребального мрака. Где-то в стенах крылись динамики, источавшие, будто первобытную музыкальную тину, «Песню Энни» Джона Денвера. Основание подсвечника покрывали комки оплывшего воска, который Билл поначалу принял за лед, такая здесь стояла холодища. Он и Мириам поочередно грели руки у пламени свечи, отыскав для нее тем самым и третье применение. Почти без единого слова они изучили меню, отпечатанные на огромных, примерно два фута на восемнадцать дюймов, листах картона, но предлагавших всего три блюда, одно из которых было к тому же вычеркнуто.

Билл отдал предпочтение ассорти из жареного мяса, Мириам — курятине в горшочке.

— Жареную картошку на гарнир возьмете? — спросила официантка.

— А есть какой-нибудь выбор? — спросила Мириам.

— Только картошка, — ответила официантка.

— Ладно, пусть будет картошка, — согласилась, борясь со слезами, Мириам.

— Мне очень жаль, — участливо произнесла официантка. — Вы так не любите картошку?

— Нет, все в порядке, — потянувшись за салфеткой, ответила Мириам. — Правда.

— Она любит картошку, — сказал Билл. — И даже обожает. Как и я. Тут дело чисто личное. Оставьте нас, пожалуйста, наедине. — И, перед тем как официантка растворилась во мраке, прибавил:

— И принесите нам, пока готовят еду, бутылку «Синей монахини».

Он вытащил носовой платок и мягко промокнул глаза Мириам. Она оттолкнула его руку.

— Прости, — сказала она. — Прости. Как глупо.

— Да ничего. Это на тебя здешняя обстановка подействовала. Я понимаю, что ты чувствуешь. Уж больно тут мрачно.

— Дело не в этом, — отозвалась, шмыгнув носом, Мириам. — Дело в Ирен. Я хочу, чтобы ты ушел от нее. Ушел и жил со мной.

— О господи, — сказал Билл. — Поверить не могу.

Впрочем, это было не ответом на слова Мириам — которых он, так или иначе, ожидал и со все нараставшим страхом, — но реакцией на появление за соседним столом компании из двенадцати мужчин и свирепого обличия женщины в твидовом костюме. Мужчины вид имели угрюмый. Большей частью пожилые; для бизнесменов — слишком бедно одетые, для регбистов — слишком хилые и неспортивные. Вели они себя не то чтобы совсем тихо, но и особой шумливостью или живостью не отличались и, похоже, все до единого испытывали страх перед женщиной, которая, усевшись за стол, вытащила невесть откуда монокль и ввинтила его в правую глазницу. В общем, сборище непривлекательное — это еще в лучшем случае. Однако случай-то как раз был из худших, ибо среди мужчин присутствовал — не проглядишь — человек, Биллу очень и очень знакомый. Человек, с которым он виделся каждый рабочий день и которого обычно норовил избегать. Его товарищ по оружию в борьбе за права рабочих, его персональный bête noire.[12] Рой Слейтер.

— Не шевелись, — сказал Билл. — Не оглядывайся и ничего не говори. Нам придется уйти.

— О чем ты? — спросила Мириам. — Ты слышал, что я сейчас сказала?

— Конечно, слышал, — ответил Билл. — Мы все обсудим. Обещаю. Но теперь, — он оглянулся и с облегчением обнаружил у себя за спиной оклеенную бархатистыми обоями дверь, — нам надо смываться. Ты ведь знаешь, кто такой Рой Слейтер, правда?

Мириам недоуменно кивнула.

— Ну так он сидит прямо за тобой. И если мы в ближайшие десять секунд не уберемся отсюда, он нас увидит.

Темнота в ресторане обернулась на сей раз их союзницей, Биллу и Мириам удалось без особых ухищрений покинуть свой столик и выскользнуть в дверь. За дверью обнаружился пустой коридор, которым они, миновав несколько темных, пребывавших в небрежении холлов, добрались до запасного выхода, приведшего их на гостиничную автостоянку. Ночной холод грубо, без предупреждения, набросился на них. Мириам даже всплакнула: коротко, неудержимо, горестно. Главным образом, от потрясения, но и от безысходности тоже, от того, во что обратился долгожданный вечер.

Они поспешили к парадным дверям, заскочили в вестибюль, немного помешкали у стойки портье.

— Давай поднимемся наверх, — сказал Билл. — И ляжем в постель.

— В постель! Сейчас только восемь тридцать.

— Здесь оставаться нельзя. Слишком рискованно.

— А как же моя курица, картошка? Билл словно и не услышал ее.

— Хотел бы я знать, что он тут делает? — поинтересовался он, обращаясь к самому себе. — И кто эти люди?

Он подошел к женщине-портье, спросил, что за компания только что прошла в ресторан. Постояльцы? Женщина заглянула в регистрационную книгу и ответила, что все они — члены какой-то организации, именуемой «Ассоциацией народа Британии» и проводящей здесь учебный семинар, который продлится до конца уик-энда. Билл бесстрастно выслушал ее. Несколько секунд он молчал, потом сообразил, что следует поблагодарить за любезность. К Мириам он возвратился с лицом мрачным, отмеченным новым, зловещим знанием.

— Что такое? — спросила Мириам. — В чем дело?

Билл, взяв Мириам за руку, повел ее к лестнице.

— Этот козел ко всему еще и фашист, — сказал он.

После любовной близости они лежали в самой середке кровати, тесно прижавшись друг к другу; волосатые, белые, тридцатидевятилетние ноги Билла казались заросшими щетиной — в сравнении с гладкостью навощенных икр и бедер Мириам. Они лежали так не пущей интимности ради, но потому, что двойной матрас кровати сильно проседал в центре, лишая их иного выбора. На деле они предпочли бы, чтобы ноги их разделяло расстояние в фут-другой. Они любили с надрывом, механически, ни одному из них заниматься этим не хотелось, но оба понимали, что бедственная поездка их окончательно пойдет прахом, если они не проделают всего, что положено. И теперь, хоть они и оставались телесно соединенными, мысли обоих уже потекли своими, раздельными путями.

— Ты не понимаешь, что это за люди, — говорил Билл. — За Инеком Пауэллом стояли хоть какие-то идеи, что-то, с чем можно было спорить. Господи, да даже у «Национального фронта» и то есть идеология. В своем роде. А эти… Одни инстинкты. Одна ненависть. Ненависть и насилие.

— Ты думаешь, он видел нас? — Мириам приподнялась на локте, густые темно-каштановые волосы опали ей на плечо. Билл невольно провел пальцем по ее коже, по этой безукоризненной гладкости. — Думаешь, мистер Слейтер нас видел?

— Не знаю, любовь моя. Просто не знаю. — Он презрительно усмехнулся. — Нет, ну встречала ты хоть когда-нибудь такую ораву слизняков, а? Паршивые недомерки. Неудивительно, что им приходится подряжать кого-то, кто делает за них всю грязную работу. А эта… старая карга! Видела ты что-нибудь похожее?

— Да, но что ты-то теперь будешь делать? — настаивала Мириам. — То есть если он нас увидел, если начнет распускать по фабрике слухи, если об этом узнает Ирен — что ты станешь делать?

— Да не заметил он нас. А вот я его заметил, и это уже важно. Теперь я понимаю. Теперь понимаю, кто распространял эту дрянь. Идиотские, мерзкие листовки.

— Наверное, это уже и неважно, — сказала Мириам, и мечтательный, отсутствующий тон ее стал вдруг более резким. — Я думаю, есть человек, который и так все знает.

Билл уставился на нее: — Да?

— Вообще-то не думаю — уверена. Мистер Гиббс из Благотворительного комитета. — Она смотрела на Билла, надеясь, быть может, увидеть в его лице какие-то признаки паники, удивления. А поскольку их не обнаружилось, спросила: — Тебя это не тревожит?

— О, насчет Гиббса я в курсе. У нас с ним сегодня даже разговор об этом был.

— Разговор? Какой еще разговор?

Билл покачал головой, уклоняясь от ответа.

— Он просто мелкий прохвост. Пронырливый ублюдок. И кстати, ему-то что за печаль? С чего он лезет не в свои дела?

— Да с того, что он на меня глаз положил. — Мириам лежала, откинувшись на подушку, сцепив ладони за головой. Томная, соблазнительная поза. Почему-то казалось, что тема эта доставляет ей удовольствие почти чувственное. — Знаешь, он ведь меня ненавидит. Ненавидит, потому что я не захотела с ним спать.

— Что? — переспросил Билл, на сей раз и впрямь потрясенный. — Это когда же было?

— О, несколько месяцев назад. Он как-то вечером подошел ко мне в комитетской, вы все уже ушли, и пригласил выпить с ним. Я ответила: «Нет, благодарю вас» — вежливо, знаешь ли, любезным тоном, а он говорит: тогда почему бы нам не плюнуть на выпивку и не потрахаться от души здесь, в задней комнате? — Она взглянула на Билла, проверяя, произвело ли на него услышанное должное впечатление. — Ну я, естественно… пришла в ужас и сказала ему об этом прямо, а он говорит, что нечего мне разыгрывать недотрогу, он, дескать, знает, кто я такая, знает про нас с тобой, видит это по взглядам, которыми мы обмениваемся, а потом стал обзывать меня всякими словами — шлюха, потаскуха, грязная девка, и тогда я ему ответила, что даже будь я шлюхой, я бы не согласилась заниматься этим с такой гадиной, как он, меньше чем за миллион фунтов. Тут он умолк и уставился на меня, лет сто смотрел, не думаю, что я когда-нибудь видела такую злобу, я не сомневалась, что он вот-вот ударит меня по лицу или еще что…

— Если бы он посмел, я бы уж так ему вмазал, можешь мне поверить.

— …но он всего лишь вышел из комнаты, не сказав ни слова, и почему-то это показалось мне самым страшным, его молчание, то, что он не сказал ни словечка, и с тех пор при каждой нашей встрече я вижу в его лице только одно, эту… ненависть. Жуткую ненависть ко мне.

Билл приподнялся в постели, склонился над Мириам, приблизил лицо к ее лицу. Он заставил себя улыбнуться, желая успокоить ее, но даже в эту минуту в одном из уголков его памяти уже собирались темные тучи. Как странно, на редкость странно, что всего за один день он столкнулся и с Гиббсом, и со Слейтером. А если вернуться на несколько месяцев назад, к Дню святого Валентина, когда Мириам позвонила ему домой… Да, в тот вечер он получил письмо от Гиббса, увидел по телевизору Слейтера, прочел гнусную листовку, которую, как теперь выясняется, именно Слейтер и притащил на фабрику. Эти двое, похоже, всегда объявляются одновременно, как будто между ними существует какая-то связь. И было что-то еще, что-то непонятное, что-то из сказанного сегодня Гиббсом. Тогда он не обратил на это внимания. «Академия барчуков»… да, верно. Так он назвал «Кинг-Уильямс». Но ведь этой же фразой воспользовался и Слейтер, больше года назад, когда они возвращались в маршрутке из ресторана. Почему они говорят одними словами? И, если вдуматься, откуда Гиббсу вообще известно, в какой школе учится Дугги? Выходит, они разговаривали о нем, это единственное объяснение. И значит, они знакомы. Может быть, даже дружат.

— Не волнуйся из-за него, Билл, — говорила тем временем Мириам, проводя ладонью по его уже заросшей щеке. — Меня его чувства не заботят.

Нет-нет, думал он, тут есть что-то еще. Что-то совсем дурное, внушающее, стоит только задуматься об этой парочке, страх, что-то связанное с Мириам. Своего рода предчувствие…

Билл попытался отогнать его, вспомнить о лежащей на нем ответственности. Прежде всего, именно он втянул Мириам в эту историю. И обязан ее защитить.

— Я не волнуюсь, — натужно улыбнулся он. — Во всяком случае, не по поводу Гиббса. Гиббс — это уже прошлое.

— То есть?

— Я собираюсь добиться его увольнения.

Глаза Мириам расширились, потом она улыбнулась-не просто от удовольствия, но и, быть может, от удивления, вызванного столь неожиданным проявлением его мужской решительности.

— Ты же не можешь так просто взять да и выгнать человека. Верно?

— Он мошенник. Крадет деньги с благотворительного счета.

— Ты можешь это доказать?

— Да. Я получил в банке чеки. Подписи на всех поддельные.

— И чьи же подписи он подделывал? — Тони Кастла. Мою. — Он помолчал, дабы подчеркнуть важность дальнейшего, и прибавил: — Твою.

— А почему ты до сих пор ничего не предпринял?

— Выжидал момент, — ответил Билл. — Вот он и наступил.

Он ласково поцеловал ее, и внезапно его захлестнула неудержимая волна чувств. Слова полились из Билла потоком, он услышал фразы, которые, как он сознавал, еще только выговаривая их, произносить не следует, потому что они — худшее из всего, что он мог сказать:

— Я люблю тебя, Мириам. Ты знаешь, я сделаю для тебя все. Все, лишь бы ты была счастлива.

Он ожидал, что Мириам потянется к нему, возвратит поцелуй. Вместо этого она произнесла:

— У меня есть другой мужчина, Билл. Ты не единственный.

Он отпрянул: — Что?

— Наверное, мистер Гиббс прав, — продолжала Мириам безжизненно ровным голосом. — Наверное, я потаскуха. Шлюха. Я знаю, отец так бы меня и назвал. — Она издала тоскливый смешок. — Ох, увидел бы он меня сейчас! Тут же схватил бы нашу идиотскую семейную Библию и вышиб бы из меня дух.

— Кто он? — пожелал узнать Билл. — Как его зовут?

— Ты его не знаешь, — ответила Мириам. — Он не с фабрики. Вообще не из этих мест. — Она настороженно взглянула на Билла. — Ты ведь не ревнуешь, правда? В конце концов, у тебя же есть Ирен.

Билл молчал. Ревность душила его, чего уж там, и в то же время он ощущал облегчение, а как-то примирить одно с другим не мог.

— Ты все это выдумала? — наконец спросил он. — Просто для того, чтобы заставить меня…

— Он намного моложе тебя, — сказала Мириам. — Почти вдвое. Не такой симпатичный, как ты, но более… крепкий, понимаешь? И он не женат.

Билл перекатился на спину, уставился в потолок.

— Это серьезно? — поинтересовался он. И следом: — Где ты с ним познакомилась?

Мириам приподнялась, уселась на Билла верхом, положила ладонь ему между ног. Она поглаживала там Билла, распаляя, пока не добилась полной его готовности, и тогда начала опускаться на него — медленно, плавно, с бесконечной осторожностью, бесконечной тщательностью, пока все не ушло в нее, пока Билл не зажмурился, ожидая дальнейшего, беспомощный от желания.

— Ты единственный, кто нужен мне, Билл. Единственный, — прошептала Мириам, и больше они в ту ночь не произнесли ни слова.

* * *

На следующее утро она повела себя еще более странно, а тоска Билла по Ирен, по воплощаемой ею надежности стала только острее.

Махнув рукой на уже потраченные деньги, они выписались из отеля еще до завтрака и поехали в Клент-Хиллз. Съели там в чайной по куску фруктового торта, выпили по чашке крепкого кофе с молоком. Потом прогуляли час с лишком по заросшей редким леском гряде холмов, среди позолоченных осенью папоротников; верховые тропы вели их, словно бы наугад, по иссохшим, выцветшим пастбищам, через неровные ельники, под пологом древесных вершин, затенявших резкий утренний свет. Погода после вчерашнего дождя установилась ясная, в холмах почти никого не было. Изредка попадалась навстречу неторопливая лошадь со всадником, который приветствовал их, прикасаясь к шляпе, или запыхавшаяся собака, зигзагами меряющая тропу впереди своего хозяина, в прочем же окружающий мир оставлял Билла и Мириам наедине друг с другом. Под ними, справа и слева от тропы, расстилалась наполовину укрощенная фермерами земля, издали доносился приглушенный рокот автострады.

Билл просил Мириам рассказать что-нибудь о ее новом любовнике. Но она уклонялась от ответа — посмеиваясь, увиливая, заговаривая о другом. Она сжимала ладонь Билла, целовала его, шла с ним под руку, потом вдруг поворачивала назад, выбирала другую тропу, останавливалась, вглядываясь в поля, пока он уходил вперед. Что с ней происходит, понять Билл не мог.

Первым, что он сказал по возвращении к машине, было:

— Так, выходит, ты собираешься сделать выбор? Между ним и мной?

— А ты? — ответила она. — Ты собираешься сделать выбор — между ней и мной?

Однако Билл выбор уже сделал. И появление вероятного соперника выбор этот лишь облегчило. Теперь можно было не считать, что он бросает Мириам, — нет, скорее отпускает ее, передает с рук на руки мужчине помоложе и посноровистее, чем он. В поступке этом присутствовало нечто почти благородное. Какой-то миг Билла жгла мысль о том, что ему придется жить без нее, что он никогда больше не увидит это тело, не прикоснется к нему — к телу, которое он знал теперь намного лучше, чем тело жены. Однако Билл был уверен в том, что это правильно. И даже в том, что именно этого хочет в глубине души и сама Мириам.

Они вернулись в Нортфилд и были уже минутах в пяти езды от дома Мириам, когда у нее началась истерика. Она снова расплакалась, выкрикивая сквозь рыдания, что без него жизнь ее ничего не значит, что она придет к нему домой и все расскажет Ирен, что покончит с собой, если он не бросит жену и не станет жить с ней. Билл сдал машину к обочине, остановился, попытался успокоить Мириам — безуспешно. Он осыпал ее обещаниями, понимая, что никогда их не сдержит. Плач Мириам, ее выкрики, походившие на шум не настроенного ни на какую станцию, но включенного на полную громкость приемника, растянулись, казалось, на многие часы. Все, что ему оставалось, это повторять, снова и снова, что он любит ее, любит ее, любит. Оба они утратили власть над словами, которые произносили.

9

На следующее утро Мириам поняла — необходимо выбираться из дома. Семейные воскресенья и всегда-то были ужасны: Мириам и Клэр жили в постоянном страхе перед отцом, Дональдом, — мрачность и молчаливость его, казалось, накрывала холодной тенью детство каждой из них, по воскресеньям же он становился жестким и неприветливым еще и более обычного. И хоть отец не настаивал больше на двухчасовом изучении Библии — заунывнейшей особенности семейных уик-эндов, — он по-прежнему ожидал, что воскресные утра вся семья будет проводить в церкви. Однако сегодня Клэр — возможно, поняв, что сестре это еженедельное испытание окажется не под силу, — устроила сцену, проявив неслыханное непокорство и наотрез отказавшись составить отцу компанию. Дональда, когда он выслушал ее, затрясло от бешенства, у них состоялся полный горечи и яда разговор, Клэр плакала, отец говорил негромко, но яростно, однако в итоге сестры сумели настоять на своем и часов около десяти вырвались из дома. Правда, чем занять себя — кроме долгой прогулки, — они не знали.

В тот год отношения их складывались неровно. Еще в декабре 1973-го пятна, оставленные мясным паштетом на страницах ее дневника, открыли Мириам глаза на то, что Клэр тайком читает его. Последовала сцена. После долгих препирательств, гневных, неистовых, они шесть недель не разговаривали. Рождество получилось совершенно непереносимым, да и день рождения Клэр — не намного лучшим. И все же, так или иначе, благодаря одному из тех малых чудес, что образуют основу всей ткани семейной жизни, примирение состоялось и сестры сдружились еще и сильнее прежнего. Само знание о том, какие чувства питает Мириам к Биллу Андертону, обратило Клэр — медленно и болезненно — из предмета ненависти в некое подобие наперсницы. Дневник Мириам вести перестала, всех частностей истории своей Клэр не пересказывала, но одно лишь то, что Клэр осведомлена о существовании Билла, что ей известно его имя, что она понимает, как много значит он для сестры, заставляло Мириам не то чтобы делиться с ней своими тайнами, но хотя бы искать ее общества — интуитивно, — когда роман с Биллом становился особенно мучительным. И потому, несмотря на разницу в возрасте, между сестрами установилось подобие близости.

Тем воскресным утром они проехали на 62-м автобусе до конечной его остановки — мимо Лонгбриджской фабрики, до самого Реднала. Побродили по Кофтон-парку, заглянули в галерею игровых автоматов, стоявшую в начале Ликки-роуд, а после вернулись к автобусной станции, посидели в грязноватом, задымленном кафе напротив газетного киоска. Имя Билла во все это время не прозвучало ни разу, но Клэр понимала — сестра только о нем и думает. Когда они достигли южной окраины парка и оказались вблизи от Гроувели-лейн, Мириам минуты две-три постояла, вглядываясь через улицу в дом Андертонов. Машины на подъездной дорожке не было, Мириам ушла оттуда, не произнеся ни слова. В то утро она была непривычно тиха.

Пока они сидели в кафе, попивая переслащенную колу и поедая из одного пакетика хрустящий картофель, туда же вошли двое мальчиков. Одного Клэр узнала сразу — и испытала при этом прилив волнения — Бенжамен Тракаллей. Другим, вероятно, был его младший брат. Судя по всему, они переругивались.

— Им не понравится, что мы зашли в такое место, ты это прекрасно знаешь, — говорил Бенжамен.

— И это, о благовоспитанный, единственная причина, по которой мы здесь оказались. Господи, да я же отсидел с тобой в церкви всю службу. Ты мог бы теперь выставить мне чаишко да хлебца ломоть.

— Чаишко да хлебца ломоть? Где ты нахватался этих дурацких словечек? Так или иначе, ничего я тебе покупать не буду.

— Сегодняшняя служба, — объявил Пол, выуживая из кармана десятипенсовую монету, — явила собой шедевр интеллектуальной бессодержательности.

— Я вообще не понимаю, зачем ты на нее потащился. Прекрасно же знаешь, я предпочел бы побыть в церкви один.

— Теперь, когда мой слабоумный братец попал в лапы религиозных маньяков, он нуждается в моем попечительном догляде. — Пол отдал Бенжамену монету и многозначительно повел подбородком в сторону Мириам и Клэр. — Купи мне чего-нибудь вкусненького, а я покамест начну подбивать клинья под этих аппетитных цыпочек. Готов поспорить, они нам не откажут.

И, прежде чем Бенжамен успел его остановить, Пол уселся за ближний к сестрам столик и тут же обратился к старшей из них с каким-то замечанием, несомненно развязным. Бенжамен купил две банки лимонада и поспешил вернуться к брату. Он уже успел приглядеться к Клэр и узнать ее, что, впрочем, положения — для него, во всяком случае, — не облегчало. Бенжамен понятия не имел, что следует говорить в подобных случаях, к тому же у него ломался голос и предугадать, на каком именно слове он пустит петуха, было решительно невозможно.

Но хотя бы от одной заботы Клэр его избавила, прозаичным тоном сообщив, едва он подошел:

— Ты — Бенжамен.

И, отобрав у него одну из банок, прибавила:

— Дай глотнуть.

— Извините меня за брата, — пробормотал Бенжамен. — Он сущее наказание.

Пол показал ему язык, а затем обратился к Мириам:

— Я покажу тебе мою, если ты покажешь мне свою.

Мириам смерила его взглядом, каким обычно удостаивают болотную жабу.

— Ты ведь в «Кинг-Уильямс» учишься, верно? — продолжала Клэр. — Я тебя видела в автобусе.

— Верно, — ответил Бенжамен. Реплика далеко не блестящая. Он присосался к соломинке, лихорадочно придумывая, что бы еще сказать.

— Вы, случаем, не из церкви? — спросил он.

— Из церкви? — изумленно переспросила Клэр. Наступило молчание, затем она, явно считавшая эту тему не заслуживающей повторного к ней обращения, благосклонно произнесла: — Я видела тебя с твоими друзьями. У вас всегда такой надменный и заносчивый вид.

— О. Вообще-то мы не такие. Во всяком случае, на мой взгляд.

— Ты ведь знаком с Филипом Чейзом?

— Конечно. Мой лучший друг.

— И с Дугги Андертоном тоже?

Мириам, резко дернув головой, отвернулась.

— Дугги? — переспросил Бенжамен. — Никто не зовет его «Дугги».

— Вот как? — удивилась Клэр. — А я почему-то думала, что так его все и называют.

Она уже заметила покрывшую лицо сестры смертельную бледность и поняла, что даже фамилию Андертонов упоминать не следовало. И поспешила сменить тему:

— Жаль, что у нас так мало общего, правда? Я о наших школах.

— Да, — ответил Бенжамен. — Хорошо бы нам устроить что-нибудь общими усилиями.

Эта возможность породила в его мозгу быструю вереницу мыслей, приведших к небрежным тоном заданному вопросу:

— Ты ведь знакома с Сисили, так? Сисили Бойд.

Клэр закатила глаза. Бенжамен явно задел ее за живое.

— Господи, ну почему все мальчики вашей школы помешались на Сисили? Почему они только ею и бредят? Ну что уж в ней такого? Она даже не очень красивая.

— О нет, — возразил Бенжамен. — Сисили — красавица.

Не стоило это говорить, но остановиться вовремя он не смог.

Клэр ответила ледяной улыбкой: — Понятно. Перед нами образчик отроческой влюбленности, не так ли? — Она надорвала новый пакетик картошки и, даже не предложив Бенжамену угоститься, заявила: — Ну так могу сказать тебе одно: ты в этой очереди первым не будешь.

— Я знаю, — ответил Бенжамен. Клэр явно думала обидеть его, однако Бенжамен усмотрел в ее замечании лишь печальную истину. — А все ваши девочки влюблены в Гардинга, правильно? Просто потому, что он такой занятный.

— Вот уж нисколько, — фыркнула Клэр. — Никто в него не влюблен. Да, с ним бывает весело, но и не более того. В вашем выпуске есть только один ученик, на котором помешаны все наши девочки.

Бенжамен подождал уточнений, но, по всему судя, имя этого ученика было слишком очевидным, чтобы его называть. В конце концов он решился спросить:

— Ты говоришь о Калпеппере?

— Калпеппер! Нет, уволь. Твой Калпеппер — мистер Отвратина!

— Ладно, тогда о ком же?

— О Ричардсе, разумеется. Бенжамен остолбенел:

— О Дяде Томе?

Клэр ахнула и едва не подавилась картошкой:

— Неужели вы так его называете?

— А что?

— Но это же… оскорбительно.

— Да почему? Это всего лишь шутка.

— Но он же черный, как можно называть его Дядей Томом? Тебе самому понравилось бы, если б тебя называли не настоящим твоим именем?

— Так меня никто им и не называет. Во всяком случае, в школе. Меня называют Бентом.

Клэр, похоже, готова была прыснуть или отпустить какое-то ядовитое замечание, но передумала и вместо этого резко спросила:

— Ты не хотел бы куда-нибудь со мной сходить?

— Сходить? — переспросил Бенжамен. Желудок его произвел сальто-мортале и замер, стиснутый упоенным ужасом.

— Во вторник в церковном зале будут играть диско. Мы могли бы пойти туда попрыгать.

Попрыгать Бенжамену ни разу еще не доводилось. И занятие это представлялось ему устрашающим. Но, слава богу, ответ на предложение Клэр у него имелся:

— Во вторник я никак не могу, собираюсь оттянуться в «Барбарелле».

«Барбареллой» называлось одно из самых стильных ночных заведений Бирмингема, и небрежность, с которой Бенжамен упомянул его, да еще и в сочетании с «оттянуться», эффект возымела немалый. На Клэр и то и другое явно произвело сильное впечатление.

— Вот как? — сказала она. — И с кем же?

— С Волосатиком.

— С кем?

— С Малкольмом. Воздыхателем моей сестры. Хотим послушать «Хэтфилд-энд-Норт».

— Никогда о них не слыхала. А можно я тоже пойду?

— Нет, — решительно произнес Бенжамен. — Тебе их музыка не понравится. Она очень сложная, трудная для восприятия. Немного похожа на «Генри Кау».

— И о нем не слыхала тоже.

— Боюсь, это не то, что нравится девушкам.

— Ну вот, а я что говорила? — произнесла, гневно сминая пакетик с картошкой, Клэр. — Заносчивость и надменность.

И в тот же миг звук, какой издает ладонь, плюхнувшая по чьей-то щеке, возвестил, что еще один разговор, ведшийся поблизости, достиг своей высшей точки. Мириам отъехала на стуле от столика, порывисто встала.

— У твоего брата, — сообщила она Бенжамену, — психология муниципального золотаря. Пойдем.

Она схватила сестру за руку и потащила ее к двери, обернувшись лишь для того, чтобы сказать:

— А я-то думала, что слышала уже все!

В миг, когда они покидали кафе, Бенжамен еще успел в последний раз обменяться с Клэр взглядом — и все. Сестры ушли, оставив его с чувством утраты, с щемящим, опустошающим ощущением упущенной возможности.

«Что ты ей сказал?» — едва не спросил он у Пола. Однако, увидев ухмылку на злобной физиономии брата, решил, что лучше ему этого не знать.

* * *

Под вечер того же дня Бенжамен корпел у себя в комнате над последним своим сочинением. То была пьеса для двух гитар продолжительностью примерно в полторы минуты. Он придумал примитивный метод наложения, сообразив, что если записать на кассетник партию одной из гитар, то можно будет сыграть под эту запись подобие дуэта. Пьеса была задумана в ля миноре и получила условное название «Песня Сисили». Бенжамен поприкидывал было, не переименовать ли ее в «Песню Клэр», однако решил, что это будет свидетельством непостоянства. А кроме того, приятно, конечно, когда тебе пытаются назначить свидание, но, откровенно говоря, Клэр и в подметки Сисили не годилась. Ни внешне, ни внутренне. Их и сравнить-то невозможно.

Сочинение второй гитарной партии оказалось делом далеко не простым. Откуда ни возьмись, в последовательность аккордов затесалась септима в фа-диез мажоре — просто встала на место, и все, — а это означало, что играть здесь придется скорее в до-диезе, чем в до-бекаре. Выглядело все странновато, но Бенжамен решил эту неправильность сохранить. В конце концов, это и значит — быть в музыке пионером. Если он хочет звучать, как «Генри Кау», сказал себе Бенжамен, придется писать вещи еще более странные. Малкольм обещал в следующий свой приход послушать его сочинение.

К тому времени нужно будет выверить все до последней ноты.

Что касается Лоис, она относилась к их малопонятной дружбе на удивление спокойно. Похоже, ее сейчас вообще ничем расстроить было невозможно. Малкольм преобразил ее. В школе она доучивалась последний год и уже подала заявление в Бирмингемский университет — чтобы оказаться, выйдя из школы, поближе к Малкольму. На ее взгляд, Малкольм просто не мог сделать что-либо неправильное. Раз он решил взять брата под опеку, дать ему странноватое подобие музыкального образования, значит, так тому и быть надлежит. Даже Колин и Шейла, когда у них спросили, можно ли Бенжамену пойти во вторник с Малкольмом на концерт, немедля дали свое благословение. Вот до какой степени вся их семья ему доверяла.

— Так ты правда не против? — спросил вчера Бенжамен у сестры. — Не обидишься, если я пойду с ним, а ты останешься дома?

— Конечно, нет, — ответила Лоис. — Ты же знаешь, я к этой музыке равнодушна. И вообще мне надо платьем заняться.

Она только что получила на семнадцатилетие лиловое бархатное платье, длинное, до самых пят, и его нужно было немного ушить к их годовщине. В четверг исполнялся ровно год — пусть не с первого их свидания, но со дня, когда Малкольм получил посланное ему через редакцию «Звуков» письмо Лоис.

— Он пригласил меня на обед, — сказала Лоис, — и попросил приодеться. Похоже, предстоит что-то особенное. Он говорит, что приготовил мне сюрприз.

* * *

Во вторник вечером в «Барбарелле» Бенжамен узнал, в чем этот сюрприз состоит. Малкольм извлек из кармана кожаную коробочку и предъявил ему для осмотра обручальное кольцо с бриллиантом.

— Ну, что скажешь, гитарист?

— Ух ты! — воскликнул Бенжамен, ничего в драгоценных камнях не смысливший. — Красивое какое. Настоящее?

Друг Малкольма, третий член их компании, Редж, услышав этот вопрос, загоготал. Для Бенжамена его присутствие стало неожиданностью. Хватило нескольких минут, чтобы Редж с его нечесаными, седоватыми патлами, отсутствием трех передних зубов, красноватой физиономией и манерой гоготать в ответ на каждое услышанное слово Бенжамена начал действовать Бенжамену на нервы. Возраст Реджа остался загадкой — где-то между двадцатью пятью и пятьюдесятью, — кроме того, он обладал способностью выдуть пинту пива ровно за шесть секунд. Сигареты, которые курил Редж, отзывались каким-то странным запашком, Бенжамен такого никогда еще не слышал. Малкольм называл его Редж Косячок, и смысл этого прозвища тоже был выше разумения Бенжамена.

— Еще бы не настоящее, — сказал Редж. — За какого мудака ты его держишь?

Постоянное сквернословие было еще одной отличительной чертой Реджа.

— Восемнадцать карат золота, — сказал Малкольм. — Для моей Лоис только самое лучшее.

— Почему ты решил, мудила, что она скажет тебе «да»? — поинтересовался Редж.

— А я ничего такого и не решил. — И Малкольм спросил у Бенжамена: — Ты-то что об этом думаешь, гитарист?

— Я думаю, скажет. Наверняка. По-моему, ей до смерти хочется выйти за тебя.

Редж отошел за двумя новыми кружками пива и кокой для Бенжамена, слишком юного не только для выпивки, но, строго говоря, и для того, чтобы находиться в этом заведении. Впрочем, Малкольм, судя по всему, был знаком с парнем, стоявшим в дверях, и тот не стал уточнять возраст Бенжамена.

— А разница в годах? — спросил Малкольм. — Она не кажется тебе слишком большой?

— Не знаю, — сказал Бенжамен. — Тебе сколько?

— Двадцать три.

— Да ну, всего-то шесть лет. У моих родителей точь-в-точь такая же.

Малкольм серьезно кивнул. Похоже, услышанное его успокоило. Бенжамен еще ни разу не видел, чтобы он так нервничал.

— А кстати, сколько лет Реджу?

— Бог его знает. Я с ним познакомился, когда учился в Астоне.[13] Он иногда заглядывал в художественные мастерские, и как-то раз мы с ним разговорились. Он в порядке, не думай.

— Уж больно он ругается.

— Зато сердце у него доброе.

Бенжамен вглядывался в переходивших от столика к столику людей в пальто и шерстяных пледах. Здешняя публика процентов на девяносто пять состояла из мужчин. Потолки в клубе были низкие, охряные светильники бросали тусклые отблески на стоявшие на сцене гитары, динамики, ударную установку. Они уже прослушали два отделения — певца по имени Кевин Койн и дуэт фортепиано и саксофона, Стив Миллер и Лол Коксхилл. Музыка в обоих случаях была странная, но временами очень красивая, с какой-то собственной извилистой логикой. Присутствующие внимали ей в уважительном молчании, сосредоточенно морща лбы. Малкольм сказал Бенжамену, что следующая группа, «Хэтфилд-энд-Норт», будет, скорее всего, попроще, повеселее, однако Бенжамен уже понял, почему Лоис предпочла остаться дома.

— Так когда ты собираешься на ней жениться? — спросил он.

— Думаю, не раньше лета, — ответил Малкольм. — Ей же надо школу закончить. Потом я еще поторчу пару месяцев на работе, подкоплю деньжат, а когда нас окрутят, мы махнем куда-нибудь. В Индию, в Новую Зеландию. Может быть, на Дальний Восток.

— Лоис это понравится, — сказал Бенжамен. — А может, проведем медовый месяц в окрестностях Тадж-Махала.

— Ну. Это вообще будет полный блеск. Вернулся с напитками Редж Косячок.

— Так куда ты ее в четверг потащишь? — спросил он. — Где собираешься совершить свое грязное дело?

— Думаю, для начала в «Лозу», часикам к восьми. А после отправимся… — он снова порылся в кармане и на этот раз вытащил карточку, — вот в это новое заведение. Я заказал там столик на девять часов.

— «Паста папы Луиджи и спагетти по-милански», — вслух прочитал Бенжамен и вернул карточку Малкольму. — Это что же, ресторан?

— Итальянский, — ответил Малкольм.

— Постранствовать, значит, решил. — Редж Косячок в один глоток осушил свою кружку и мощно рыгнул. — Господи, ну какой же я грязный мудак, — сказал он и снял с соседнего стула номер «НМЭ». — Слушай, Малк, сколько ты отдал, чтобы попасть сюда?

— Шестьдесят девять пенсов за каждого.

— А купил бы вот это, хватило бы и сорока девяти.

Он показал Малкольму отрывной талон, в котором значилось, что сегодняшний концерт представляет собой часть мероприятия, именуемого «НМЭ/Вирджин-Кризис-Турне». Идея его, судя по всему, состояла в том, чтобы сделать немного более приятной жизнь молодых английских меломанов, продолжающих страдать от все новых забастовок и нехватки горючего. Несколько недель назад состоялись вторые за этот год всеобщие выборы, приведшие к власти очередное правительство лейбористов — на сей раз большинством в три голоса, — впрочем, никто не думал, что правительство это сможет хоть как-то изменить жизнь страны.

— Этот мудила, Брэнсон, — он как, ничего?

— По-моему, да, — ответил Малкольм.

И они объяснили Бенжамену, что Ричард Брэнсон возглавляет компанию «Вирджин-Рекордз».

— Понимаешь, вот такие-то люди нам и нужны, — сказал Малкольм. — Идеалисты. Те, кого интересуют не одни только деньги. Иначе что у нас будет за общество?

— Ты кто, социалист? — поинтересовался Редж. — Или мудила-тори?

— Не знаю, — ответил Бенжамен. — Наверное, мудила-тори.

Редж в очередной раз загоготал.

— И готов поспорить, ты считаешь ИРА шайкой озверелых ирландцев, так? А наших ребяток в Белфасте — долбаной солью земли?

— Не цепляйся к нему, Редж. Он же ходит в пижонскую школу. Когда ему было во всем разобраться?

— Ну так подари ему на день рождения «Филантропов в драных штанах».[14] Да заодно уж и Джорджа Оруэлла. — Редж склонился к Бенжамену, оказавшись с ним почти нос к носу. От него сильно пахло пивом и странным табаком. — Ты еще проснешься, сынок, рано или поздно. Проснешься и поймешь, что происходит в этой стране.

— Ты имеешь в виду профсоюзы?

— Нет, я имею в виду не профсоюзы. Профсоюзы, видишь ли, в полном порядке. Я имею в виду людей, которые объединяются против профсоюзов. Отставных полковников с жульническими идеями, пытающихся сколотить наемные армии. На деньги банков и международных корпораций. И их друзей из партии тори. — Он откинулся на спинку стула, многозначительно подмигнул и добавил: — Точно тебе говорю, в доброй старой Англии заваривается сейчас хрен знает какое дерьмо.

Малкольм кивнул, соглашаясь:

— Да, на горизонте событий маячит нечто пугающее.

— А тем временем, — заметил Редж, — наш Малкольм, предатель мудацкий, вознамерился податься в записные члены гребаной бурджазии.

И он двинул Малкольма по спине, добродушно, но с немалой силой. Малкольм ответил на это слабой улыбкой.

— И кстати, могу дать тебе простой совет, и совсем задаром. Не води ты ее в «Лозу».

— Почему?

— Потому что там в это время полным-полно мудил в строгих костюмчиках.

— Так куда же мне ее повести?

— Не знаю, — ответил Редж, вытаскивая из кармана бумагу для новой самокрутки. — В «Городскую таверну», что ли.

* * *

Бенжамен, как он ни старался, почти ничего из сказанного не понял. Редж Косячок изъяснялся на неведомом ему языке. А с другой стороны, и то, что он слышал от родителей или от школьных учителей, тоже не казалось таким уж убедительным. Мир, в котором жил Бенжамен, сам этот мир представлялся ему непостижимым — эта нелепо огромная, сложная, беспорядочная, неоглядная постройка, бесконечная игра человеческих отношений, отношений политических, культур, историй… Как можно хотя бы надеяться освоиться в нем? Другое дело — музыка. В музыке всегда присутствует смысл. Та, которую он слушал тем вечером, была прозрачной, исполненной знания, ума и юмора, мечтательности, энергии, надежды. Понять мир ему не удастся, а вот музыку, такую музыку он будет любить всегда. Бенжамен слушал ее и знал, что Бог на его стороне, что он нашел свое место.

10

Вечером в четверг 21 ноября 1974 года Лоис и Малкольм встретились в четверть восьмого на юго-восточном углу Холлоуэй-Сэкес, у кинотеатра «Одеон Куинсвей». Они пересекли подземным переходом Смоллбрук и пошли по Хилл-стрит, миновав «Джейси Синема», на этой неделе предлагавший зрителям выбор между «Девушки сбивают с пути», «Когда девушки раздеваются» и «Любовными играми по-шведски».

Названия их развеселили.

— Мне на такие фильмы и ходить ни к чему, — сказал Малкольм. — Ты уже сбила меня с пути.

— А как насчет любовных игр по-бирмингемски? — поинтересовалась Лоис.

Оба немного дрожали — от холода и от предвкушений. Оба пришли на свидание в длинных пальто, отчего Малкольму пока еще не удалось полюбоваться лиловым бархатным платьем Лоис.

У дверей книжного магазина «Хадсонс», стоявшего там, где Нэвигейшн-стрит переходит в Стефенсон-стрит, Малкольм, обняв Лоис, сказал:

— Знаешь, я люблю тебя.

— И я тебя люблю, — ответила Лоис. Поцелуй, последовавший за этим, поначалу жадный, потом все более нежный, продлился больше минуты; ладони Малкольма зарылись глубоко в волосы Лоис, пальцы девушки ласкали его шею.

— Я решил, что лучше нам поцеловаться сейчас, — сказал он. — Если мы займемся этим в пабе, нас оттуда вытурят.

Тут он, заметив кое-что, слегка отстранился от нее:

— Что ты, любовь моя?

В глазах Лоис стояли слезы.

— Я так счастлива, — сказала она. — Это ты сделал меня счастливой.

Они прошли чуть дальше по Стефенсон, повернули на Нью-стрит. Центр города выглядел тихим, дружелюбным, спокойным. На глаза им попалось еще несколько пар одних с ними лет, направлявшихся кто в паб, кто в ресторан. Тот вечер казался просто созданным для влюбленных.

«Городская таверна» располагалась ниже уровня улицы и превращалась после наступления темноты в место уютное и гостеприимное. Вы спускались по короткой лесенке и попадали в большое, разделенное кирпичными колоннами двусветное помещение с пивными насосами, поблескивающими за Г-образной стойкой бара, с бликами света на торговых и музыкальных автоматах. Весь зал наполняли голоса, музыка, звуки людского веселья. Малкольм, обнаруживший среди посетителей нескольких знакомых, обменялся с ними кивками. Он взял Лоис за руку, помог ей пробраться сквозь толчею. В пабах Лоис и по сей день чувствовала себя неуверенно. Еще не достигшая совершеннолетия, она не могла не думать о риске столкнуться с кем-нибудь из своих учительниц, хотя что могло бы привести сюда миссис Ридли или мисс Уинтертон, Лоис представить себе затруднялась. В пабе было людно. Малкольм начал уже побаиваться, что им не удастся отыскать столик, но тут же и заметил один: никем не занятый, словно посланный ему благосклонной судьбой — судьбой, которая, он в этом не сомневался, будет нынче ночью на его стороне. Он усадил Лоис, убедился, что ей удобно, и отошел к бару за напитками. Лоис попросила лишь тоник, ей хотелось сохранить ясную голову для ресторана, получить удовольствие от еды, от вина, которое они к ней закажут. Малкольм взял стакан пива. Ему тоже перебирать не хотелось.

Он полюбовался платьем Лоис, сказал, что выглядит она в нем фантастически. Они держались за руки, не замечая людей, которых становилось все больше вокруг.

— Поверить не могу, что прошел уже год, — сказал Малкольм.

— Я знаю, — ответила Лоис. — Невероятно. — А что случилось бы, не попадись тебе на глаза мое объявление?

— А что случилось бы, если бы ты предпочел другую девушку?

— Я всего-то два ответа и получил.

— То-то и оно. И мог выбрать не меня, а ее.

— Мне об этом даже думать страшно.

— Обе наши жизни сложились бы совсем по-другому.

Он поцеловал ей руку и снова отошел к бару. Времени, когда он вернулся, было шестнадцать минут девятого. Лоис негромко подпевала музыкальному автомату.

— Мне так нравится эта запись, — сказала она. — Моя любимая. А тебе?

Звучала песня «Ты так волнуешь меня» в исполнении Гэри Ширстона. Она уже лет сто не покидала списка шлягеров. Лоис закрыла глаза, выпевая слова:

Меня не берет шампанское…

Малкольм, опустив свой стакан на стол, тоже запел:

Так почему же…

Услышав его, Лоис изумилась. До сих пор он никогда при ней не пел. Ее одолел смех.

— Не знала, что ты любишь такие песни, — сказала она.

— Старые всегда самые лучшие. — Он живо наклонился к ней: — Слушай, вот этим мы с тобой нынче и побалуемся.

— Чем — кокаином? — спросила Лоис: уже начался следующий куплет.

— Нет, глупая, шампанским. Раздавим с тобой бутылочку.

— А тебе она по карману?

— Конечно. Случай-то особый. — И следом он сказал то, что давно уж хотел сказать: — Куда более особый, чем ты думаешь.

Сердце Лоис екнуло. — Ты о чем?

Пальцы Малкольма вертели в кармане коробочку с кольцом. Не собирался он делать ей предложение так рано, да разве тут удержишься?

— Послушай, любимая, ты ведь знаешь, как я к тебе отношусь, правда?

Лоис не ответила. Просто смотрела на него во все глаза.

— Я люблю тебя, — сказал Малкольм. — Безумно. — Он вздохнул — долго, протяжно. — Мне нужно сказать тебе кое-что. Кое о чем спросить, — Он взял ладонь Лоис, с силой сжал ее. Словно не хотел больше выпускать, никогда. — Знаешь о чем?

Разумеется, она знала. И разумеется, Малкольм знал, какой ответ услышит. В эту минуту каждый из них понимал другого до донышка. Они были так близки друг другу, так близки к счастью, как это только возможно для двоих. И потому вопроса своего Малкольм так и не задал.

А потом, ровно в восемь двадцать, сработал, приведя в действие пусковик, временной механизм, аккумулятор послал по проводам электрический ток и на другом конце паба взорвались тридцать фунтов гелигнита.[15]

Вот этим все и закончилось — для Цыпочки и Волосатика.

Загрузка...