Вторая часть «ЖИЗНИ ЛАСАРИЛЬО С ТОРМЕСА, его невзгод и злоключений»

ГЛАВА ПЕРВАЯ, ГДЕ ЛАСАРО РАССКАЗЫВАЕТ О ДРУЖБЕ, КОТОРУЮ ВОДИЛ В ТОЛЕДО С НЕМЕЦКИМИ ГВАРДЕЙЦАМИ[87] И КАК ОНИ ПРОВОДИЛИ ВРЕМЯ

В это самое время я благоденствовал и находился на вершине житейского благополучия[88], а поелику со мной — дабы давать на пробу то, что я расхваливал, — всегда был славный медный кувшинчик с вином из добрых плодов земли нашей, я приобрел столько друзей и покровителей, как местных, так и чужестранцев, что для меня все двери были нараспашку. И до такой степени я чувствовал себя всеобщим любимцем, что, казалось, прикончи я кого-нибудь или попади в иную дурную историю, весь мир был бы на моей стороне и все мои покровители, не думая, вступились бы за меня. Ну и я никогда не давал их глоткам засохнуть, охотно потчуя их лучшими из восхваляемых мною по всему городу вин, так что мы гуляли, ни в чем себе не отказывая, и нередко бывало так, что входили в трактир на своих двоих, а выползали на четырех. А лучше всего было то, что за всё это время — пропади пропадом потраченная Ласаро де Тормес зазря бланка, ежели бы таковая нашлась! — даже когда я засовывал руку в кошель, изображая намерение за что-нибудь заплатить, мои дружки воспринимали это как личное оскорбление, разгневанно глядели на меня и восклицали: «Нихт, нихт, отставить, мой Готт!», укоряли меня и говорили, что в их обществе никто не должен тратить ни гроша.

И уж до того эти люди были мне по сердцу! Ведь ко всему прочему всякий раз, когда случались наши сборища, свиные окорока, бараньи ножки, тушенные в упомянутых мною целебных винах с множеством изысканных приправ, ломти соленого вяленого мяса и хлеба едва умещались у меня за пазухой и так раздували вместительные карманы моих штанов, что нам с женой с лихвой хватало в доме еды на целую неделю. В эти обжорные деньки я не раз вспоминал о том, как когда-то голодал, и возносил хвалу Создателю, благодаря его за то, как шли мои дела. Но, как говорит пословица, «где найдешь, там и потеряешь». Так оно и случилось: императорский двор, по своему обычаю, после завершения кортесов покинул город[89]. Во время расставания мои друзья очень уговаривали меня отправиться с ними, обещая поддержку и покровительство. Но тут-то мне вспомнилась пословица: «От добра добра не ищут», и, поблагодарив их за добрые намерения, после долгих объятий и в превеликой печали я простился с ними. Конечно, не будь я женатым, я бы не расстался с их обществом: уж очень они были мне по сердцу и по нраву. Какую славную жизнь они вели! Безо всякого выпендрежа и зазнайства, ничем не брезгуя и ни от чего не воротя нос, заходили в любую винную лавку, шапки прочь — ежели вино того стоило! Люди честные и простые и уж такие щедрые, что, когда им очень хотелось выпить, им равных не было. Но привязанность к жене и к ее родному городу, который я начал считать и своим, — ведь не зря говорят «куда иголка, туда и нитка», — всё пересилила, так что я остался в нем в полном одиночестве, тоскуя по друзьям и столичной жизни[90], хотя и водил знакомство со многими горожанами.

И вот я пребывал в полном довольстве, и моя радость росла с приумножением моего семейства — именно тогда жена моя родила прехорошенькую девочку, и хотя у меня на сей счет и имелись кое-какие подозрения, жена божилась, что дочка — от меня[91]. Так всё и шло, пока Фортуне не показалось, что я ею забыт и что пора ей повернуться ко мне своим жестоким и злобным ликом, чтобы разбавить сладость немногих прожитых мною в довольствии и беспечности лет новыми испытаниями и горечью смерти. О, Боже всемогущий! Кто смог бы описать всю безысходность обрушившихся на меня бед и неслыханность всего, что со мною произошло! Ему не понадобились бы чернила — он мог бы макать перо в черноту моих слез!

ГЛАВА ВТОРАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО, СЛЕДУЯ НАСТОЙЧИВЫМ УГОВОРАМ ДРУЗЕЙ, ПОПЛЫЛ НА ВОЙНУ В АЛЖИРЕ[92], И О ТОМ, ЧТО С НИМ ПРОИЗОШЛО

Хочу довести до сведения Вашей Милости, что в то время, когда злосчастный Ласаро де Тормес вел такую приятную жизнь, исполняя свои обязанности глашатая и получая за это довольно, чтобы досыта есть и вволю пить, ибо Господь не включил подобное ремесло в число тяжких трудов, так что место глашатая стоит поболе места любого из толедских «двадцати четырех»[93], когда, другими словами, я был вполне счастлив, получив в качестве вознаграждения жену и только что родившуюся дочь, а дом мой ломился от нажитого добра, когда ко мне все относились с уважением, поелику у меня было две смены платья — выходное и на каждый день, и у моей жены тоже, а в моем сундучке хранилось две дюжины реалов, в этот город пришла — чтоб ей ни пути ни дороги! — весть о походе на Алжир, всполошившая и меня, и прочих других. И тут многие мои соседи — уж не помню, сколько их было, — заволновались, говоря: «И мы — туда же! Вернемся с грудой золота!» Ну и меня начала жадность мучить. Я сказал об этом жене, а та, желая вернуться к моему сеньору архипресвитеру, говорит:

— Делайте чего хотите! Но ежели вы туда отправитесь и вам повезет, то привезите мне рабыню, чтобы она мне прислуживала, — мне до смерти надоело всё самой делать! Да и, чтобы дочку замуж выдать, тамошние триполинас[94] и двойные саэнас[95] — а их, говорят, у мавров-собак завались — будут не лишними.

Всё это да желание поживиться заставили меня решиться — вот уж чего не надо было делать! — отправиться в поход. И хотя мой сеньор архипресвитер меня отговаривал, я стоял на своем. В конце концов, должно же мне раз в жизни повезти! И вот договорился я с одним здешним кабальеро, рыцарем ордена Св. Иоанна[96], с которым был знаком, что буду его в этом походе сопровождать и ему прислуживать, а он возьмется меня содержать и со мной своей добычей делиться. И впрямь: нахлебались мы бед немало, и, хотя разделились они между многими, на мою долю вполне хватило.

И вот отправились мы в путь, этот кабальеро, и я, и еще множество народа, все такие веселые, по-боевому настроенные, как всякий, кто собирается в поход. А чтобы не быть многословным[97], я не буду касаться того, что случилось в дороге, так как я там был ни при чем. А поведаю о том, как мы в Картахене погрузились на корабль, уже наполненный провиантом и людьми, к которым мы и присоединились, и о том, как на море (о чем Вашей Милости, должно быть, рассказывали) нас встретила жестокая и неумолимая фортуна, ставшая причиной многих смертей и потерь, коих на море уже долгое время не было. А самый большой вред причиняло нам не море, а мы сами, ибо, когда и ночью, и белым днем бурлили воды и бушующая стихия вздымала свирепые волны, никто из нас не знал, как ей противостоять, так что неуправляемые суда, сталкиваясь, крошились в щепки и шли на дно со всеми, кто был на борту. Однако, поскольку, как я уже говорил, мне известно, что многие из тех, кто был свидетелем и участником этих событий и кто, по соизволению Божьему, смог спастись, а также другие, те, кто обо всём от спасшихся оказался наслышан, Вашей Милости об увиденном и случившемся сообщат, я буду краток и отчитаюсь в том, что ведомо мне одному, чему я один был свидетелем и что никто из там бывших вместе взятых, кроме меня, не видел. А во всём, что со мной произошло, как Вашей Милости станет известно, наш Господь Бог был ко мне весьма милостив.

Я не буду долго расписывать то, чего глаза бы мои не видели! А видели они, как наш корабль разваливался на части, как он остался без мачты и без рей, а всё, что еще поднималось над водой, разлетелось в щепки, так что остов судна превратился в его останки — по-другому не скажешь.

Капитан и те из бывших на корабле, что познатнее и побогаче, пересели в шлюпку и попытались спастись на других судах, хотя немногие могли им тут помочь. А мы, простые людишки, остались на брошенном ими злосчастном корабле, поелику верно говорят, что «тюрьма да пост — для тех, кто прост». Мы вручили себя воле Божьей и начали исповедоваться друг другу, ведь те двое монахов, что плыли с нами на корабле и представлялись как кабальеро — члены ордена Иисуса Христа[98], сбежали вместе с остальными, бросив нас на погибель. Никогда более я не видел и не слышал такой поразительной исповеди, ибо вполне возможна исповедь накануне смертного часа, но не после, а ведь меж нас в тот миг не было никого, кто счел бы себя неумершим. И с каждой волной, набрасывавшейся на наш утлый корабль, многие вновь и вновь призывали смерть, так что их можно было бы назвать сто раз умершими, и воистину то была исповедь тел, уже лишившихся души. Я пытался исповедовать многих[99], но вместо слов они лишь издавали вздохи и ловили воздух сухими ртами, что присуще людям в крайнем смятении, — а что еще мог я для них сделать? И вот, когда мы уходили под воду на нашем злосчастном судне безо всякой надежды на спасение от приближающейся гибели, я, оплакав прожитую жизнь и покаявшись в грехах, в том числе и в том, что отправился в этот поход, прочитав все подходящие к случаю святые молитвы, которым меня научил мой первый хозяин-слепец[100], вместе со страхом смерти почувствовал неутолимую смертельную жажду. Поняв, что ее не унять соленой, отвратительной на вкус морской водой, и сочтя бесчеловечным столь жестокое с самим собой обращение, я решил, что было бы неплохо, чтобы то место, которое во мне должна занять мерзкая вода, заняло бы отличное вино, каковое имелось на корабле и теперь осталось без владельцев, как я — без души, и каковое я взахлеб начал глотать. А помимо той великой жажды, что породили во мне смертные страх и тоска, и того, что я был дока по части выпить, я поистине впал в помешательство и не ведал, что творил. Так что, то передыхая, то вновь прикладываясь к бутылке, я — на свое счастье — набрался так, что во всём моем бедном теле — от головы до пяток — не осталось ни уголочка, куда бы не проникло наполнившее его вино. И едва я покончил с этим, как корабль развалился на части и пошел вместе с нами на дно. Случилось это через два часа после рассвета. И Богу было угодно, чтобы, оказавшись целиком в воде и потеряв всякое разумение, я схватился за шпагу, висевшую у меня на поясе, и начал погружаться на дно морское.

Я видел великое множество больших и малых рыб, самых разных, собравшихся в том месте и начавших, слегка высовываясь из воды, рвать на части и пожирать тела моих товарищей. Увидев это, я испугался, что они то же сделают и со мной, если примут меня за одного из тонущих, перестал загребать воду руками, как делали прочие, думая тем самым спастись — тем более что я не умел плавать, — и начал погружаться плавно на глубину, где даже мог передвигаться, сколько мне позволяло мое отяжелевшее тело. Мои мысли о неумолимом конце прогнала шумная стая рыб, приплывших на треск разламывающегося судна.

Так что, когда я погружался в морскую пучину, я почувствовал и узрел, что меня преследует огромное и всё увеличивающееся в размерах разъяренное полчище других рыб, которые, как я думаю, жаждали испробовать меня на вкус. Они приближались с оглушительным грохотом и свистом[101], желая вцепиться в меня зубами. Я же, видя, что погибель близко, с яростью, усиленной страхом смерти, начал, не ведая, что творю, размахивать шпагой, которую, так от нее и не избавившись, обнаженной держал в правой руке; и Богу так было угодно, что в короткое время, круша всё направо и налево, я раскрошил многих на куски, и они начали отставать от меня. А отпустив меня, они бросились пожирать своих же сородичей, коих я, защищая себя, предал смерти — и безо всякого труда, так как у этих тварей нет никакой защиты, тем более доспехов, и в моей власти было поубивать их, сколько пожелаю, и через недолгое время после того, как я от них отдалился, всё время гребя прямиком так, словно мое тело и ноги опирались на твердь, я добрался до большой скалы посреди морских глубин, и как только ступил на нее, то воспрянул духом и смог немного отдохнуть от пережитого и сбросить усталость, которую только тогда почувствовал, ибо до того в моей смятенной и исполненной страхом смерти душе для нее не было места.

А поелику удрученным заботой и ослабленным свойственно воздыхать, то, сидя на скале, я тяжело вздохнул, за что и поплатился, ибо забылся и открыл рот, который до того держал плотно закрытым, и поскольку с того времени, как я пил вино, прошло три часа и мое нутро уже частично освободилось, то освободившееся место заняла соленая и невкусная вода, которая, смешавшись с супротивным ему вином, вызвала у меня нестерпимые боли. И тогда я воистину осознал, что вино спасло мне жизнь, так как, пока я был им полон по горло, вода не могла причинить мне вред, и я воистину постиг достоверность того, что мне напророчил слепец в Эскалоне[102], сказав, что, если и есть такой человек, которому вино должно даровать жизнь, то речь идет обо мне; и тогда же великая печаль о погибших в море товарищах охватила меня, ибо они не присоединились ко мне, когда я пил вино, а сделай они это — были бы сейчас вместе со мной, что хоть как-то ободрило бы меня. Я в одиночестве оплакал их всех, утонувших в море, и мне пришла в голову мысль: возможно, что, если бы они и пили со мной, то и тогда не смогли бы набраться вином до макушки, ибо никто из них не был Ласаро де Тормес, научившимся пить вино в великой школе пропойц-иноземцев, собиравшихся в толедских трактирах.

И вот, предаваясь воспоминаниям об этом и о других предметах, я вдруг увидел, что ко мне приближается туча рыб, двигавшихся как снизу, так и сверху; сбившись в кучу, они обложили мою скалу. Я понял, что у них недобрые намерения, и больше от страха, чем по доброй воле, с трудом поднялся и встал на ноги, чтобы защищаться; но мои усилия были тщетны, ведь к тому времени я мог считаться погибшим, ибо был уже полон мерзкой водой, проникшей во все мои внутренности. У меня так кружилась голова, что я не мог ни держаться на ногах, ни поднять шпагу, чтобы защититься. И, видя смерть в такой от себя близости, начал смотреть, нет ли от нее какого спасения, ибо защититься от нее в бою я не мог по вышеуказанным причинам. И вот, передвигаясь что было мочи по скале, я нашел в ней по воле Божьей небольшое отверстие, в которое пролез и, оказавшись там, увидел, что нахожусь в пещере, и хотя вход в нее был узким, сама она была достаточно просторной и не имела другого выхода. Мне показалось, что Всевышний завлек меня в нее, чтобы я смог восстановить силы, вконец растраченные в моем положении; и едва я слегка взбодрился, как тут же вспомнил о своих врагах и просунул во входное отверстие пещеры острие своей шпаги. И таким образом начал резкими шпажными выпадами оборонять свой бастион.

К этому времени стая рыб окружила меня; они яростно извивались и принимали атакующие позы, приближаясь ко входу в пещеру, но для тех из них, что отваживались проникнуть туда, всё заканчивалось плачевно: поскольку я держал шпагу обеими руками так твердо, как только мог, они нанизывались на нее и расставались с жизнью, другие же, в гневе приблизившиеся к пещере, оказывались тяжело раненными; и тем не менее осаду они не снимали. Так я продержался ночь, и их воинственный пыл немного угас, но они не оставляли попыток проверить, не заснул ли я, не ослабел ли.

И вот, когда бедный Ласаро пребывал в такой печали, видя себя окруженным столькими бедами, в столь странном месте и без надежды на спасение, прислушиваясь к тому, как во мне мало-помалу убывало мое доброе спасительное вино, место коего нагло занимала соленая вода, вызывая у меня всё новые и новые унизительные позывы, которые я был не в силах унять, поелику во мне смешивалось несмешиваемое, отчего мои силы иссякали с каждым часом — ведь уже долгое время мое измученное тело не имело никакого подкрепления, изнемогая в усилиях, а водные процедуры действуют всегда расслабляюще[103], мне оставалось лишь ждать того мига, когда шпага выпадет из моих ослабевших трясущихся рук, что тут же заметят мои супротивники и предадут меня страшной смерти, погребя мое тело в своих утробах. И, предвидя всё это и не видя никакого спасения, я призвал на помощь Того, на Кого должен уповать всякий добрый христианин, поручая себя Тому, Кто для отчаявшихся есть последнее упование, — милосердного Господа, Бога нашего. И тогда я вновь начал воздыхать и оплакивать свои грехи, и просить за них прощения, и всем сердцем и душой предал себя в руки Его, умоляя снизойти и избавить меня от столь жестокой смерти, обещая впредь не грешить, если на то будет воля Его. Затем я воззвал с горячей мольбой к Деве Марии, Матери Божьей и Владычице нашей, обещая посетить Ее в ее Обителях — Монтсеррате, и Гуадалупе, и Скале Французской[104]. Затем же я обратил свои молитвы ко всем святым, а прежде всего — к Сан Тельмо[105] и господину Сан Амадору[106], который также многое претерпел в бурном море. А после того я начал читать все молитвы, которым научил меня слепец и которые тогда твердил без особого рвения: молитву Графа-заточника[107], Девы-заточницы[108], молитву «Судия праведный»[109] и многие другие, имеющие силу спасения от вод.

И, наконец, Всевышний, за нас претерпевший, услышал мои молитвы и, видя всё, что перед моими глазами деялось, использовав лишь толику своей мощи, сотворил со мной великое чудо; и вышло так, что, когда я, наполовину налитый водой, которая, как я уже говорил, вливалась в меня помимо моей воли, полумертвый и окоченевший от холода, какого я, сколько себя помню, никогда не испытывал, истерзанный страхом неминуемой гибели, умирая с голоду, уже почти лишившись чувств и сознанья, вдруг ощутил, как меняется мое человечье естество, и, менее всего ожидая этого, я увидел, что сделался не больше и не меньше как рыбой, той же величины и вида, как и те, что меня окружили и продолжали держать в осаде. И тут-то, став одной из них, я понял, что рыбы эти — тунцы и что они ищут моей смерти, говоря такие слова: «Он — предатель, враг наших сладостных священных вод. Он наш враг и враг всего рыбьего племени, так жестоко обошедшийся вчера с нами, ранив и убив стольких из нас. Нельзя, чтобы он отсюда ушел, а когда наступит день, мы отомстим ему».

Так я услышал приговор, который эта сеньоры вынесли тому, кто уже был, как и они, тунцом. И тогда, немного отдохнув и освежившись в воде, переведя дыхание и почувствовав, что у меня ничего не болит и ничто меня не мучает, словно ничего и не произошло, омыв свое тело и прополоскав внутренности водой, которая отныне и впредь стала казаться мне сладкой и вкусной, я оглядел себя со всех сторон, чтобы проверить, не осталось ли во мне чего человечьего. Наслаждаясь пребыванием в пещере, я подумал, стоит ли мне оставаться в ней до наступления дня, ибо, с одной стороны, я боялся, что они меня узнают и поймут, что я оборотень, с другой же — боялся выйти, поскольку не был в себе уверен, не знал, смогу ли я общаться с ними и отвечать на их вопросы, и не откроется ли в таком случае мой секрет: ведь, хотя я и понимал их и видел, что с ними схож, мне было очень боязно среди них оказаться. Наконец я решил, что надежнее будет выйти, так как, если они обнаружат меня в пещере и не найдут в ней Ласаро де Тормес, то подумают, что я спас его, и потребуют меня к ответу; так что лучше мне выбраться из пещеры до наступления дня и смешаться с ними — а их там весьма немало: так мне удастся не попасться им на глаза и себя не выдать; и как я решил, так и сделал.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО, СТАВШИЙ ТУНЦОМ, ПОКИНУЛ ПЕЩЕРУ И КАК ТУНЦЫ-ДОЗОРНЫЕ ВЗЯЛИ ЕГО В ПЛЕН И ПРИВЕЛИ К СВОЕМУ ВОЕНАЧАЛЬНИКУ

И вот, сеньор, как только я выбрался из пещеры в скале, мне тут же захотелось проверить, могу ли я говорить, и я начал вопить во всё горло: «Смерть ему! Смерть ему!»; и как только я прокричал эти слова, дозорные, караулившие грешного Ласаро, окружили меня и спрашивают:

— А кому слава?

— Сеньоры, — отвечал я, — слава рыбьему народу и их сиятельствам тунцам!

— Ну и чего же ты орешь? — было сказано мне в ответ. — Кого из наших врагов ты увидел или почуял, чтобы поднимать тревогу? К какому полку ты приписан?

И тогда, сеньор, я попросил их отвести меня к главнокомандующему, которому я ответил бы на все вопросы. И один из них приказал десятерым другим отвести меня к генералу, а сам остался на страже вместе с более чем десятью тысячами тунцов.

Меня бесконечно забавляло то, что я мог понимать их, и я сказал себе: «Тот, Кто сотворил для меня эту великую милость, всё предвидел». В конце долгого пути, когда уже начало светать, мы достигли огромного воинства, в котором сбилось столько тунцов, что мне стало страшно. Узнав тех, кто меня сопровождал, нам разрешили пройти, и, когда мы прибыли в расположение генерала, один из моих конвоиров, выразив ему свое почтение, рассказал, в каком месте и каким образом меня нашли, и когда их командир — капитан Лиций спросил меня, кто я такой, я ответил, чтобы меня отвели к генералу. И вот я предстал перед его превосходительством.

Генерал, тунец, превосходивший других величиной и величием, спросил меня, кто я и как меня зовут, к какому полку я приписан и в чем состоит моя просьба, раз уж я просил привести меня к нему. И тут я смешался, не зная, хотя и был крещен честь честью, как иначе, чем Ласаро де Тормес, себя назвать. Не знал я, как ответить, откуда я родом и к какому полку приписан, ибо, став тунцом совсем недавно, не успел ни изучить их моря, ни узнать, из каких частей состоит их армия и какие в ходу у них имена; так что, притворившись, что я не понимаю вопросов, которые мне задает генерал, я ответил таковыми словами:

— Сеньор, поскольку ваше превосходительство весьма отважны — о чем ведомо всему морю, — мне кажется несуразицей то, что жалкий человечишко противостоит такому огромному и доблестному войску, бесчестя великую власть и положение тунцов. Я заявляю: поелику я твой подданный и нахожусь под твоим началом и под твоим знаменем, я обязуюсь доставить тебе оружие и останки этого человека, а если этого не случится, можешь судить меня по всей строгости.

Так что, дабы не быть пойманным на слове, я не обещался доставить ему самого Ласаро. Ибо учителем моим был слепец, а не попы-начетчики.

Генералу так понравилось мое обещание, что всякие касающиеся меня подробности его уже не интересовали. И он ответил:

— Дело в том, что он должен искупить гибель моих солдат, и было решено окружить этого предателя и счесть его человеком, но если ты, как говоришь, отважишься проникнуть к нему, то будешь щедро вознагражден; хотя меня огорчает, что ты ради нашего господина короля и меня примешь у входа в скалу ту же смерть, какую уже приняли другие: ведь я очень ценю моих отважных бойцов-тунцов, а тех, кто более других пылает отвагой, берегу особо, как и подобает истинному командиру.

— Сеньор, — отвечал я, — пусть ваше сиятельное превосходительство не опасается, что мне угрожает опасность, так как я намерен осуществить всё, не потеряв ни капли крови.

— Ну, если дело обстоит таким образом, ты окажешь нам великую службу и я тебя намерен хорошо отблагодарить. А поскольку уже светает, я хочу видеть, как ты исполнишь обещанное.

Затем он приказал всем воинам выступить в поход к тому месту, где находится враг; было воистину удивительно видеть, как в едином порыве двинулось вперед неисчислимое войско, и воистину не было никого, кто не ужаснулся бы при виде его. Капитан держал меня подле себя, расспрашивая, каким образом я намереваюсь проникнуть в пещеру. Я всячески изворачивался, отвечая ему, и за такими разговорами мы приблизились к страже, находящейся возле пещеры или скалы.

Лиций, капитан, который препроводил меня к генералу, был со своими солдатами начеку, обложив пещеру со всех сторон; но и без того никто не осмелился бы приблизиться к входу в нее, так как генерал отдал приказ не подставляться под удары Ласаро, ибо всё то время, когда я уже превратился в тунца, шпага находилась на входе во всё том же положении, в котором была, когда я держал ее в руке, что было видно тунцам, опасливо считавшим, что бунтовщик держит ее, находясь внутри. И когда мы прибыли, я сказал генералу, чтобы он приказал отвести с позиций всех, кто осаждал пещеру, и сам отошел вместе со всеми, что и было исполнено. А поступил я так для того, чтобы они не видели то немногое, что я должен был сделать у входа в пещеру. Я направился к ней один, выписывая в воде большие стремительные круги и выбрасывая изо рта огромные водные струи.

И пока я всё это вытворял, меж ними — от морды к морде — распространялась весть о том, как я вызвался вмешаться в происходящее, и я слышал, как они говорили: «Он умрет, как и многие другие, столь же достойные и отважные»; «Оставьте его, ибо скоро мы увидим его посрамленным».

Я притворялся, что тот, кто внутри, защищается, и делал выпады, как и тот, внутри, мечась из стороны в сторону. И поскольку воины-тунцы пали духом, у них не было возможности видеть то, что им видеть не подобало. Я вновь и вновь возвращался к пещере и бросался в бой со всё большим рвением и вновь уклонялся от ударов. Гак я какое-то время изображал битву и всё — исключительно для виду. А после того, как я всё это несколько раз проделал, удалившись от пещеры на некоторое расстояние, я начал издавать громкие крики, чтобы генерал и войско меня слышали:

— О ничтожный человек! Ты думаешь, что можешь противостоять великой мощи нашего могучего сеньора-короля, его достославного великого капитана[110] и его несокрушимого войска? Думаешь, тебе сойдет с рук твоя дерзость и множество смертей, произошедших по твоей вине среди наших друзей и подданных? Сдавайся в плен нашему прославленному предводителю! Возможно, он будет к тебе милостив. Складывай оружие, которым защищался! Выходи из своего укрепления, которое тебе мало пригодится, и отдайся во власть того, с кем никто не сравнит ся во всём бескрайнем море!

Когда я, как уже говорилось, выкрикивал все эти слова, чтобы усладить слух власть предержащего, всячески стараясь ему угодить, ко мне подплыл тунец, присланный за мной генералом. Я прибыл к последнему, застав его помиравшим от смеха вместе со всем остальным войском; они хохотали с таким хрипом и гоготом[111], что не слышали друг друга. Когда я явился, пораженный увиденным, генерал приказал им замолчать, и, хотя многие с трудом подавляли смех, воцарилось молчание. Наконец, с великим сожалением я услышал слова генерала, обращенные ко мне:

— Приятель, если у тебя нет другого способа проникнуть в крепость нашего врага, чем тот, что ты испробовал до сих пор, не исполняй своего обещания, а я благоразумно не буду от тебя этого ожидать; я видел лишь, как ты атаковал вход в пещеру, но войти в нее так и не осмелился; да еще видел, с каким усердием ты убеждал нашего противника сдаться, что на твоем месте должен был бы сделать каждый. И этим, как представляется мне и всем остальным, ты хотел оправдать свои поступки; мы же зря потратили время, а слова твои — пустобрехство, так как всё, чего ты просишь и что обещаешь, тебе вовек не осуществить. Поэтому-то мы и смеемся, и наш смех вполне оправдан: каково видеть тебя, спорящим с тем, другим, как если бы он был твоим двойником!

И, сказав это, он снова расхохотался, а я остолбенел, говоря самому себе: «Если бы Господь не хранил меня, эти болваны, увидев, как плохо и неубедительно я подражаю тунцам, сообразили бы, что я тунец только по внешности, а не по сути».

При всём при том я решил загладить свою ошибку и сказал:

— Сеньор, когда человек хочет осуществить задуманное, с ним происходит то же, что со мной.

Все расхохотались, а капитан спросил:

— Выходит, ты — человек?

Я чуть было не произнес: «Ты сказал»[112] — и это было бы вполне уместно, но испугался, что, вместо того чтобы разодрать одежды[113], они разорвут меня самого, и оставил свои остроты для другого, более подходящего времени. Видя, что на каждом шагу совершаю промахи, и догадываясь, что еще несколько шахов — и мне будет мат, я начал хохотать вместе со всеми, и одному Богу известно, что я изображал досаду с подлинным страхом, в тот момент меня обуявшим. И я сказал в ответ:

— Великий капитан, мой страх не так велик по сравнению со страхами прочих, но так как я бился с человеком, язык мой последовал за мыслью о нем; однако мне начинает казаться, что я медлю с исполнением своего обещания и с отмщением нашему врагу. И, если ты позволишь, я хотел бы вернуться к завершению своего дела.

— Я тебе разрешаю, — услышал я в ответ.

После сего я в большой спешке, напуганный всем случившимся, вернулся к скале, думая о том, что надо быть осторожнее в словах и речах.

А когда я направился к пещере, со мной произошло вот что: спеша со всем покончить, я приблизился к входу, взял в рот то, что когда-то держал в руках[114], и начал размышлять, что делать дальше: войти ли в пещеру или, как обещал, поднять тревогу. Наконец я подумал, что если я войду, то могу быть обвиненным в похищении, в том, что, раз Ласаро не нашли, значит, я его съел, а это окажется и некрасиво, и преступно. Наконец, я возвращаюсь к войску, которое уже спешит мне на помощь, поскольку все видели, как я взял шпагу и нанес для куража несколько ударов по стене у входа и даже смог, искривив рот, оставить с каждой стороны по нескольку косых линий.

Приблизившись к генералу и склонившись перед ним в поклоне, держа при этом, насколько мог ровно, шпагу во рту за рукоятку, я сказал:

— Ваше превосходительство, вот оружие нашего врага: отныне можно не бояться войти в пещеру, ибо ему нечем ее защищать.

— Вы поступили как доблестный тунец и должны быть вознаграждены за столь великую службу. И поелику ваши отвага и сила завоевали эту шпагу и, как мне кажется, вы умеете владеть ею лучше, чем кто-либо другой, оставьте ее себе, пока мы не захватим самого злодея.

И затем к зеву пещеры прибыла тьма тунцов, но никто из них не осмеливался проникнуть внутрь, так как они боялись, что у врага остался кинжал. Я вызвался быть первым, но с тем условием, чтобы кто-нибудь следовал за мной и был мне в помощь; а просил я о том для того, чтобы этот кто-нибудь мог засвидетельствовать мою невиновность. Но они испытывали перед Ласаро такой страх, что никто не хотел за мной следовать, хотя генерал и обещал большую награду тому, кто будет вторым. И поскольку дело обстояло так, главнокомандующий спросил, как я думаю поступить, если никто не хочет сопровождать меня на этом опасном пути. Тогда я ответил, что, дабы услужить ему, я осмелюсь войти в пещеру один, но чтобы при этом кто-нибудь поджидал меня у входа, коли опасается быть со мной рядом. Он сказал, что так тому и быть, и хотя из тех, кто был вместе с ним, никто не вызывается, он обещает, что кто-то за мной последует. И тогда явился капитан Лиций и сказал, что войдет в пещеру за мной. И затем я начал тыкать шпагой во все углы пещеры, и наносить жесточайшие удары, и делать длинные выпады, крича во всё горло:

— Победа! Победа! Да здравствует великое море и его славные обитатели! Смерть всем живущим на суше!

С теми же криками, но более приглушенными, как я сказал, за мной последовал и проник в пещеру капитан Лиций, который вел себя в тот день столь необычно, вызвав у меня большое доверие тем, что был воодушевленнее и смелее всех прочих; однако мне показалось, что одного свидетеля будет недостаточно, и я начал просить о подмоге. Но призыв мой был тщетным, ибо злосчастен тот, кто осмеливается еще и чего-то просить! И не надо от тунцов многого требовать, потому что, если уж говорить по совести, я на их месте повел бы себя так же. Я-то направлялся в пещеру как к себе домой, зная, что ничего непредвиденного там нет. И я начал поднимать их дух такими словами:

— О могучие, великие и отважные тунцы! Где же сегодня ваши мужество и храбрость? Где еще вы можете стяжать подобную славу? Позор, позор! Смотрите, как ваши враги ставят вас ни во что, проведав, как вы трусливы!

После этих и других моих слов главнокомандующий, более устыдившись, нежели желая вступить в бой, неспешно вошел в пещеру, громко притом крича: «Перемирие! Перемирие!», из чего я понял, что за ним никто не последовал, ибо он призывал к перемирию, как если бы шла великая война. И лишь войдя, он приказал всем, кто остался снаружи, следовать за ним, что те и сделали, насколько я понимал, безо всякого воодушевления; но, не встретив ни бедного Ласаро, ни чьего-либо сопротивления (хотя я и колошматил шпагой по пещерным камням что было сил), все очень смутились, а генерал был сконфужен тем, что не поспешил мне и Лицию на помощь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО И ВСЕ ТУНЦЫ ПРОНИКЛИ В ПЕЩЕРУ, ГДЕ ВМЕСТО ЛАСАРО НАШЛИ ЕГО ОДЕЖДУ, А ИХ НАБИЛОСЬ В ПЕЩЕРУ СТОЛЬКО, ЧТО ОНИ ЧУТЬ НЕ ЗАДОХНУЛИСЬ, И О ТОМ, КАКОЕ СРЕДСТВО ДЛЯ СПАСЕНИЯ ЛАСАРО ИМ ПРЕДЛОЖИЛ

Хорошенько осмотрев пещеру, мы нашли одежду могучего тунца Ласаро де Тормес, которая с него спала, когда он превратился в рыбу, и когда я ее увидел, то не смог избавиться от мысли, что всё еще нахожусь в своем несчастном теле, а в тунца превратилась только моя душа. Но Богу было угодно, чтобы меня не обнаружили, и я убедился в том, что и душой, и телом обратился в рыбу. Я возрадовался, ибо всё еще никак не мог успокоиться и чувствовал боль во всём теле, как если бы его рвали на куски и раздирали на части те, кто с таким упоением это делал, и что делал бы и я, чтобы ничем от них не отличаться и не быть узнанным.

И вот главнокомандующий и другие любопытные оказались в пещере, настороженно заглядывая во все углы, опасаясь и в то же время желая найти того, кого искали; после того, как они тщательно обследовали и обыскали небольшую пещеру, капитан-генерал спросил меня, что я обо всём этом думаю и почему мы не обнаружили нашего врага.

— Сеньор, — ответил я, — я уверен в том, что он — не человек, но какой-то нечистый дух, который принял облик человека, чтобы навредить нам, ибо разве кто-нибудь когда-либо видел или слышал, чтобы человеческое тело находилось в воде столь долгое время или чтобы человек творил то, что творил этот дух, и как, наконец, находясь в столь закрытом месте, да еще при нас, будучи окруженным, он исчез?

Генералу понравились мои слова, и пока мы говорили об этом, нас подстерегла иная большая опасность. Вышло так, что в пещеру начали прибывать другие тунцы, находившиеся снаружи, притом весьма стремительно, видя, что противник куда-то делся; а все они участвовали в осаде и жаждали отомстить за гибель своих друзей и подданных. В мгновение ока пещера оказалась заполненной до потолка, да так, что между туловищами тунцов не прошло бы и лезвие ножа; и вот, став чем-то вроде сельдей в бочке, мы начали задыхаться, ибо, как я сказал, каждый, кто проникал в пещеру, не успокаивался, пока не пробивался к самому генералу, так как думал, что там делят добычу. И вот, видя, в какой мы находимся тесноте и опасности, генерал мне сказал:

— О могучий соратник, как же нам выбраться отсюда живыми, ведь ты видишь, что нам грозит: мы все вот-вот задохнемся?

— Сеньор, — сказал я, — лучше всего было бы, если бы те, что набились сюда, дали бы нам дорогу, чтобы я смог взять под свою руку вход в пещеру и защищать его своей шпагой, не пуская больше никого внутрь, а те, что уже вошли, смогли бы выйти, и мы все избежали бы опасности.

— Но это невозможно, так как на нас навалилось множество тунцов, и ты должен прежде всего придумать, как сделать, чтобы сюда никто больше не входил, ибо те, кто снаружи, думают, что здесь, внутри, мы делим добычу, и желают получить свою долю.

— Я вижу только одно средство, а именно: если вы, ваше превосходительство, хотите спастись, придется предать смерти некоторых из присутствующих, так как расчистить путь, не нанеся им урон, невозможно.

— Коли так, не свети туза[115] и — разделайся со всеми ними!

— При условии, сеньор, — ответил я, — что вы, у которого столько власти, сделаете так, чтобы я в целости и сохранности выбрался из этой передряги и оставшиеся в живых мне не мстили.

— С тобой не только всё будет в порядке, — сказал он, — я тебе обещаю, что то, что ты сделаешь, будет оценено как большая заслуга, ибо в такое время для армии великое благо, если спасается военачальник, коего следует защищать надежнее, чем подчиненных.

«О командиры, — произнес я про себя, — как мало вы цените чужие жизни, чтобы спасти собственные! Многие из вас способны поступить так же, как этот! Сколь непохоже то, что вы творите, на то, как, по преданию, повел себя Пауло Деций, благородный римский военачальник, который, когда латиняне затеяли заговор против римлян и армии тех и других были готовы вступить в бой, в ночь накануне сражения увидел сон, в котором боги возвестили ему, что или он погибнет, а его солдаты победят и уцелеют, или он спасется, а все, кто будет сражаться с ним бок о бок, умрут. И тогда первое, чем он озаботился, когда началось сражение, так это ввязаться в бой на самом опасном направлении, откуда выйти живым было никак невозможно, что и произошло[116]. Но нашему генералу-тунцу он был не в пример».

И тогда, видя, что он гарантирует мою неприкосновенность, но и то, что исполнить приказ было прямо-таки необходимо, а также то, что мне предоставлялась возможность отомстить за все страдания и муки, причиненные мне этими злобными и мерзкими тунцами, я начал размахивать своей шпагой так ловко, как только мог, нанося удары направо и налево, со словами:

— Прочь, прочь, злонамеренные тунцы, ведь вы душите нашего командира!

И таким образом я расколошматил их всех — кого тупыми ударами, кого — резаными, не посчитавшись ни с кем, кроме как с капитаном Лицием, чье мужественное поведение у входа в пещеру меня к нему расположило, и, любя его, я сохранил ему жизнь, за что — как будет видно из дальнейшего — он отплатил мне добром.

Те, что находились внутри пещеры, увидев это смертоубийство, начали покидать мое обиталище, да еще стремительней, чем туда рвались. Те же, что находились снаружи, узнав о происходящем и завидя выбравшихся из пещеры раненых, и не пытались войти. И вот мы остались в пещере одни — наедине с убитыми, и я направился к входу, начав оттуда делать резкие шпажные выпады. И, как мне кажется, я владел шпагой, держа ее во рту, не хуже, чем когда держал в руке.

Слегка отдышавшись от ратных трудов и давки, наш славный генерал и его свита начали поглощать воду, которая к тому времени превратилась в кровь, а также рвать на куски и пожирать грешных тунцов, которых я поубивал; завидя это, я к ним присоединился, заново отведав того блюда, которое мне случалось едать в Толедо, хотя и не столь свежим. И вот таким вот манером я наелся досыта вкуснейшей рыбы, не обращая внимания на страшные угрозы, которые исходили от находившихся снаружи тунцов, видевших нанесенный мною их войску урон.

И как только генералу вздумалось, мы покинули пещеру, загодя предупредив его превосходительство о недобрых замыслах, направленных против меня со стороны тех, кто находился снаружи, с тем чтобы он обеспечил мою безопасность. Генерал, хорошо покушав и будучи в добром расположении духа, — а это, как говорят, лучшее время для общения с сеньорами, — приказал возвестить, что тот, кто словом или делом пойдет против тунца-иноземца, будет за то умерщвлен; что и он, и его сторонники будут объявлены изменниками, а их имущество — конфисковано и отправлено в королевскую казну, ибо если вышеупомянутый тунец и причинил им урон, то лишь по той причине, что убиенные им были бунтовщиками, нарушившими приказ своего командира, коего ненавидели и чуть не довели до смерти. И посему все сочли за лучшее предоставить мертвым хоронить своих мертвецов, а живым — жить в мире.

Сделав это, генерал велел созвать всех капитанов, всех полевых командиров и других подданных его величества короля, причастных к армейской службе, и приказал тем, кто еще не побывал в пещере, войти в нее и поделить между собой добычу, которая там будет найдена, что они немедля и сделали. И было их столько, что каждому досталось разве что «на зубок». И когда они вышли, чтобы и другие могли поучаствовать в дележе, было объявлено, что грабить дозволяется всем солдатам, к которым присоединились прочие тунцы, хотя в пещере ничего не было, разве что капля-другая крови Ласаро да его одежда.

И тут мне припомнилось всё, что было известно о жестокости этих тварей[117], и я подумал, сколь благословенно положение человека, так сильно от них отличного. Ибо, если и предположить, что в каких-то землях кто-то и стремится присвоить нечто, принадлежащее его ближнему, — что, впрочем, сомнительно, особенно в наши дни, когда человек ставит себя так высоко, как никогда прежде, — он, по крайней мере, не столь бесчувствен, чтобы этого ближнего пожирать. А посему те, кто жалуется, что у них на родине творится насилие и беззаконие, — отправляйтесь, отправляйтесь в море и поглядите, чего там стоит ломоть хлеба и как там медом намазано!

ГЛАВА ПЯТАЯ, В КОТОРОЙ ЛАСАРО РАССКАЗЫВАЕТ О ТОМ, КАКОЕ ЖАЛКОЕ ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ОН ПОЛУЧИЛ ОТ ГЕНЕРАЛА-ТУНЦА ЗА СВОЮ СЛУЖБУ, И О СВОЕЙ ДРУЖБЕ С КАПИТАНОМ ЛИЦИЕМ

Итак, возвращаясь к тому, о чем я говорил, генерал-тунец самолично на следующий день принял меня в своих покоях и сказал:

— Могучий и доблестный тунец-чужестранец, я вспомнил о том, что твоя столь усердно исполняемая служба и добрые советы должны быть вознаграждены: ведь если слуги, подобные тебе, не получали бы вознаграждений, во всём войске не нашлось бы никого, кто захотел бы подвергать себя опасности; так что, мне кажется, плата за твою службу — это знак моей благодарности, и тебе будут прощены все те смертоубийства, которые ты, отважно сражаясь, учинил среди своих же у входа в пещеру. И на память о твоей службе, спасшей меня от гибели, прими от меня в вечное владение эту шпагу, которой ты нанес нашим столь великий урон, раз ты так хорошо с ней обращаешься; хотя должен тебя предупредить, что ежели ты совершишь с ее помощью какое-либо насилие против подданных короля нашего тунца, то будешь предан смерти. Засим я считаю, ты получил неплохую плату и отныне можешь возвращаться туда, откуда ты родом.

И с довольно кислым выражением морды он удалился, окруженный приспешниками. Я остался в великом недоумении от сказанного, так что даже чуть не лишился чувств, ибо думал, что за мои подвиги он по меньшей мере сделает меня грандом, пускай и среди тунцов, пожизненно назначив меня — так мне представлялось — на какую-нибудь высокую должность в одном из морских владений. «О Александр, — молвил я про себя, — а как ты распределял и делил всё захваченное в бою[118] твоими ратниками и конниками! А что говорили о Гае Фабриции, римском военачальнике, как он награждал и, сам отказавшись от венка победителя, короновал тех, кто первым взбирался на вражеский бруствер![119] И ты, Гонсало Эрнандес, Великий Капитан испанский[120], ты оказывал другие милости тем, кто совершал нечто подобное на службе твоего короля для его величия и славы! О, сколькие служили и следовали за теми, кого ты поднял из грязи, возвысил и обогатил, вроде этого мерзкого тунца, наградившего меня шпагой, когда-то доставшейся мне на Сокодовере[121] за три с половиной реала! Пусть, слыша это, утешатся те, кто жалуется на своих земных господ, ибо и на дне морском они не очень-то тороваты на милости».

И вот, когда я пребывал в такой тоске и печали, прознавший про то капитан Лиций пришел ко мне и сказал:

— С теми, кто, подобно тебе, полагается на некоторых господ и военачальников, случается, что, находясь в крайней нужде, эти господа наобещают невесть чего, а когда нужда минует, забывают об обещанном. Я — свидетель всех твоих деяний и всех твоих героических свершений, так как находился подле тебя, а теперь вижу, как тебе заплатили за твои подвиги и за все перенесенные тобой опасности, почему и хочу, чтобы ты знал, что многие, кто тебя окружает, замысливают тебя убить; поэтому будь всегда вместе со мной, так как я даю тебе слово — слово идальго[122] — защищать тебя всеми моими силами и силами моих друзей, ибо было бы великим несчастьем потерять такого отважного и выдающегося тунца, как ты.

В ответ на его добрые намерения я разразился всяческими благодарностями, приняв его помощь и предложив взамен свою верную службу до самой смерти. Он был этим чрезвычайно доволен и, призвав полусотню тунцов из своего отряда, приказал им отныне и впредь сопровождать меня и присматривать за мной, как присматривали бы они за его собственной персоной. И так оно и было, и эти тунцы никогда меня не оставляли, будучи весьма расположенными ко мне, ибо были не из числа тех, кто меня невзлюбил. Да и не думаю, что в армии был кто-то, кто ко мне относился бы плохо, так как в день сражения все они видели воочию, что я проявил и выказал великую силу и отвагу.

Так завязалась у меня с капитаном Лицием большая дружба, подтверждением чего будет рассказанное далее. С того дня я узнал многое об обычаях и нравах морских обитателей, о том, как они прозывались, об их королевствах, провинциях и владениях, а также о том, кому эти владения принадлежат. И таким образом в течение малого времени я так во всём этом поднаторел, что мог обставить любого родившегося в море, ибо лучше, чем они сами, разбирался во всём, что там происходило.

И вот в это самое время наше войско было распущено и генерал приказал, чтобы все полки и соединения направились в места постоянного расположения и по прошествии двух месяцев все военачальники прибыли ко двору, ибо таков был указ короля. Мой друг и я отбыли в сопровождении его полка, в коем, по моему подсчету, было до десяти тысяч тунцов, и среди них — немногим более десяти самок: то были обозные девки, которые по обычаю сопровождали войско, зарабатывая тем самым себе на жизнь. Здесь я увидел ловкость и рвение, с которым эти рыбы отыскивали себе пропитание: они разделялись на две стаи, плывя в разные стороны и создавая огромное кольцо, больше лиги[123] в окружности, и когда оно смыкалось, обращались головами внутрь круга и начинали сближаться, так что всякая рыбешка, оказавшаяся внутри круга, попадала в их пасти. И это они проделывали один или два раза в день в зависимости от потребности. Таким манером мы поглощали досыта уйму вкуснейших рыб, таких как морские лещи, макрели, рыбы-иглы и всякие другие породы. И, оправдывая пословицу, согласно которой «кто смел, тот и съел», или «маленькая рыбка — для большой наживка», если случалось, что в окружение попадали рыбы, нас крупнее, мы их отпускали на все четыре стороны, не желая с ними связываться, разве что они сами изъявляли желание присоединиться к нам и помогали нам убивать и поедать, как о том говорится в присказке: «Не поймаешь — не поешь».

Однажды среди прочих рыб нам попались осьминоги[124], самому большому из которых я сохранил жизнь и сделал своим рабом и оруженосцем, так что мне теперь не приходилось жить с доставлявшей мне мучения шпагой во рту, ибо мой паж, закованный в кандалы, носил ее, к собственному удовольствию, в одном из своих щупальцев и даже — так мне казалось — иногда ею пользовался и ею похвалялся. Таким манером мы были в пути восемь солнц, как именуют в море дни, в конце коих прибыли в то место, где находились супруга и дети моего друга, а также супруги и дети его соратников, каковые приняли нас с большой радостью, а потом удалились со своими домашними в свои обиталища, оставив меня и капитана в его жилище.

И вот, когда мы были в покоях сеньора Лиция, тот сказал супруге:

— Сеньора, то, что я привез из этого похода и что почитаю за великую удачу, так это — дружба сего благородного тунца, коего вы видите пред собой; посему прошу вас привечать его и обходиться с ним, как вы привыкли обходиться с моим братом, чем вы и доставите мне особое удовольствие.

Она же, будучи весьма красивой и величественной дамой-тунцом, отвечала:

— Конечно же, сеньор, я сделаю всё, как вы повелеваете, а если в чем и ошибусь, так не по злой воле.

Я склонился перед ней, умоляя ее дозволить поцеловать ей ручки, но — слава богу — произнес эти слова несколько невнятно, так что они прошли мимо ушей и никто не заметил мою оплошность. Я же про себя сказал: «Будь я проклят, коли попрошу поцеловать ручки у той, у которой есть только хвост!» Дама-тунец ласково ткнулась мне мордой в щеку, умоляя подняться, так что принят я был весьма хорошо; а когда я предложил ей свои услуги, она, как добропорядочная дама, любезно приняла мое предложение. И в таком духе прошло несколько дней, доставивших нам немалое удовольствие; хозяева дома принимали меня крайне радушно, а слуги всячески старались мне угодить. В это время я научил капитана фехтовать, хотя сам этому никогда не учился, и он стал искусным фехтовальщиком, что вполне оценил; тому же я научил и его брата, которого звали Мело и который был столь же благородным тунцом.

И вот, когда я как-то ночью раздумывал в своей опочивальне над тем, каким верным товарищем оказалась для меня эта рыба — мой друг-тунец, и чем бы ему, хотя бы частично, отплатить за то, что он для меня сделал, мне в голову пришла одна мысль: я мог оказать ему великую услугу, о чем и рассказал ему на следующее утро, и мое предложение пришлось ему очень по душе и он его вполне оценил, о чем я далее и поведаю. А суть предложения была такова: видя, как мой друг увлечен оружием, я ему предложил, чтобы он послал своих солдат в то место, где мы пошли на дно и где они могли бы найти множество шпаг, копий, клинков и всякого другого вооружения, которое — сколько унесут — должны были бы доставить в расположение полка; я же обязывался научить их этим оружием пользоваться и сделать их фехтовальщиками; и если бы всё так и вышло, его полк стал бы самым могучим и бесстрашным из всех полков, что не осталось бы не замеченным ни королем, ни всем морем, ибо один этот полк стоил бы больше всего прочего войска, и это принесло бы моему другу великую славу и большую выгоду. Мой совет он воспринял как совет настоящего друга, за что горячо меня поблагодарил; и затем, объявив всеобщий сбор, послал в указанное мной место своего брата Мело и около шести тысяч тунцов, которые быстро со всем управились и вернулись, принеся с собой несчетное число шпаг и другого оружия, значительная часть которого была тронута ржавчиной и, но всей видимости, осталась после другой бури — той, которая в том же месте застигла злосчастного Уго де Монкада[125]. Прибывшее оружие было роздано наиболее способным, как нам казалось, тунцам, и капитан и его брат — каждый со своего фланга — начали обучение (я же выступал как наставник, к которому обращались в сомнительных случаях). Мы заботились лишь о том, чтобы показать, как держать шпаги и как фехтовать: отражать и наносить удары, делать красивые выпады; что же касается прочих тунцов, то мы почли за лучшее отправить их на охоту и добычу пропитания.

Тунцов-самок мы научили чистить оружие изобретенным мной приятным способом: втыкать его там, где много песка, и вытаскивать, повторяя это, пока оно не заблестит. Таким образом, когда все оказались при деле, стороннему наблюдателю этого уголка моря могло бы почудиться, что здесь кипит большой бой. И через несколько дней не осталось почти никого из вооруженных тунцов, кого нельзя было бы не спутать с Агирре-фехтовальщиком[126]. Мы собрали совет, на котором решили заключить с осьминогами вечный дружественный союз, с тем чтобы они служили нам, своими колышущимися щупальцами заменяя для пас портупеи, что нам и удалось осуществить ко всеобщему удовлетворению, так что мы стали их друзьями и взяли их на довольствие, а они, как я уже сказал, без особых усилий могли нам прислуживать.

К тому времени истекли два назначенных месяца, в конце которых по приказу главнокомандующего все капитаны должны были прибыть ко двору; так что Лиций стал собираться в дорогу, и мы начали раздумывать, отправляться ли мне ко двору вместе с ним, чтобы припасть к королевской руке[127], тем самым обнаружив свое присутствие. Рассудив, что отношение генерала ко мне было недоброжелательным, поскольку он прямо заявил, чтобы я возвращался на родину, мы нашли это неуместным; и обсудив — в присутствии брата капитана Лиция Мело и его прекрасной и столь же разумной супруги — дело со всех сторон, сошлись на том, что мне было бы лучше остаться, так что Лиций решил отправиться в путь налегке, взяв с собой небольшую свиту, и, уже прибыв ко двору, рассказать королю обо мне и о моих великих достоинствах, а затем, в зависимости от ответа короля, поступить так или иначе.

Всё согласовав, друг Лиций отправился в путь в сопровождении около тысячи тунцов, а мы — Мело и я — со всеми прочими остались дома; в час прощания Лиций, отведя меня в сторону, сказал:

— Мой верный друг, хочу признаться вам, что еду ко двору в большой печали из-за приснившегося мне этой ночью сна. Даст Бог, чтобы он оказался ложным! Но если, на мою беду, он окажется правдой, умоляю вас быть на высоте и вспомнить о том, чем вы мне обязаны; и более ничего вам не сообщу, ибо ни мне, ни вам это ни к чему.

Я горячо просил его прояснить сказанное, но он не пожелал; и вот, простившись со своей доньей, с братом и со всеми остальными, ткнувшись мне мордой в щеку, он безо всякой радости отправился в путь, оставив меня в смущении и печали. Я передумал разные думы обо всём случившемся и, задержавшись на одной из них, сказал себе: «Возможно, мой друг, которому я столь многим обязан, думает, что красота его супруги-тунца (а она ведь не всегда сопряжена с добродетелью) ослепит меня до такой степени, что я не буду видеть великого зла в том, что будет видно всему морю. Честность сегодня не в чести и в морях творится то же, что и везде».

Тому я припомнил немало примеров и, как мне показалось, нашел способ, как заставить Лиция мне доверять и в моей верности не сомневаться, а именно: когда по истечении некоторого времени, за которое капитанша смогла немного утешиться после отъезда мужа, расстроенная не столько его отъездом, сколько тем, что он был так печален, хотя ей, как и мне во время прощанья, он ничего не сказал; так вот, когда я с ее деверем предстал пред ее очами, я сказал Мело, что хотел бы у него погостить, если он не будет против, так как, находясь всё время в обществе дам, нет возможности расслабиться, и я скорее навожу на ее милость тоску, нежели развеиваю ее.

Она стала протестовать, говоря, что если у нее и есть какое-то утешение, так это то, что я всегда поблизости и в ее распоряжении, ибо она знает, как горячо любит меня ее муж — так, что, когда он собирался в путь, главное, что он ей поручил — заботиться обо мне, хотя я и не поверил, что так оно и было, ибо думали мы тогда совсем о другом. Однако меня, даже в обличье тунца, преследовала черная ревность, каковая, к счастью, не коснулась меня, когда речь шла о моей Эльвире и моем господине архипресвитере, — и я не поддался на уговоры тунца-капитанши и предусмотрительно удалился вместе с ее деверем, а когда потом являлся к ней, так только в его сопровождении.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, В КОТОРОЙ ЛАСАРО ПОВЕСТВУЕТ О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО ПРИ ДВОРЕ С ЕГО ДРУГОМ ЛИЦИЕМ И ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИМ

И вот, когда мы, как я рассказал, так проводили время, изредка охотясь, изредка упражняясь в фехтовании с теми, кто овладел оружием, по прошествии восьми дней после отъезда моего друга до нас дошла новость, которая и объяснила его печаль, повергнув нас в самую глубокую среди морских обитателей тоску. А дело было в том, что когда главнокомандующий, как я уже говорил, был со мною столь сух, он пожелал, чтобы я покинул войско с тем-де, чтобы обиженные мною мне не отплатили и не убили меня; но, как мне стало известно, он приказал нескольким тунцам, как только я окажусь в одиночестве, всё же меня умертвить за то, что я был свидетелем — и это истинная правда — его трусости, и другого объяснения я не находил, считая, что заслужил только благодарность. Но Господу было угодно предотвратить это злодеяние, внушив Лицию ко мне любовь, что стало известно генералу, который за это его возненавидел и задумал погубить, клятвенно утверждая, что то, что Лиций для меня сделал, было сделано, дабы ему досадить; кроме того, он знал, что Лиций тоже может засвидетельствовать произошедшее, так как был возле меня, когда генерал вошел в пещеру, восклицая «Перемирие! Перемирие!».

Он всё припомнил: и то, что для меня сделал славный капитан, и сколь он в этом превзошел его. Он замыслил великое коварство и поскольку находился при дворе, то тут же отправился с жалобами и причитаниями к королю, сообщая ему о вероломном предателе, говоря, что однажды ночью капитан Лиций, когда командовал стражей, за большие деньги подговорил ближайшего часового покинуть пост. Так говорил генерал, да и многие другие тоже. И пусть им поможет Господь, ибо я говорю правду: Ласаро де Тормес не мог ничего предложить капитану, кроме множества голов повергнутых им тунцов, генерал же науськивал короля, говоря, что капитан привез из чужих краев злобного и жестокого тунца, и тот убил много королевских солдат шпагой, которую держал во рту да так ловко с ней обращался, что, видно, помогал ему сам дьявол, который и воплотился в него, желая уничтожить тунцов; а он, генерал, видя, какой урон нанес злой тунец тунцовому народу, отправил его в изгнание и под страхом смерти повелел ему покинуть поле боя; и что упомянутый Лиций, презрев королевский приказ и оскорбив королевский сан, вопреки королевской воле принял злодея в свой полк под свое покровительство и предоставил ему помощь, совершив тем самым преступление, именуемое crimen lese majestatís:[128] поэтому по праву и по закону он должен быть предан суду и наказан за это и другие прегрешения, дабы отныне и впредь всем прочим было неповадно нарушать королевские приказы.

Сеньор король, получив эти ложные сведения и дурные советы, поверив словам своего военачальника и двух или трех лжесвидетелей, повторивших то, что им было велено, а также доказательствам, рассмотренным в отсутствие обвиняемого, в тот же день, когда добрый и ничего не ведавший обо всём этом Лиций прибыл ко двору, приказал, чтобы тот был схвачен, заточен в суровую тюрьму и посажен на цепь, надетую ему на шею. Генералу же он повелел, чтобы тот со всею решительностью взял капитана под стражу и примерно и неукоснительно его наказал, что и было позднее осуществлено силами тридцати тысяч тунцов-стражников.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ТОМ, КАК, УЗНАВ ОБ АРЕСТЕ СВОЕГО ДРУГА ЛИЦИЯ, ЛАСАРО ГОРЬКО ОПЛАКИВАЛ ЕГО И ЕГО СОРАТНИКОВ, И О ТОМ, ЧТО ОН РЕШИЛ ПРЕДПРИНЯТЬ

Эти печальные и горестные вести были принесены нам теми, кто уехал вместе с Лицием и кто поведал нам обо всём случившемся: и о том, в чем, как я сказал, его обвинили, и о том, как он держался, когда его обвиняли; ибо все судьи были подвластны генералу, и было понятно, что дела плохи и ему не избежать скорой и жестокой смерти.

Тогда-то мне и припомнились (я их даже про себя произнес) слова, что давным-давно изрек граф Кларос:[129]

Где, судьба, твои пределы?

Где конец моим злосчастьям?

На земле они бессчетны,

На морях — они бескрайни...

И поднялись среди нас плач и жалобные вопли, мое же горе было вдвое сильнее, ибо я оплакивал и своего друга, и самого себя, так как в случае его смерти я бы остался один — средь морей, в окружении врагов, без опоры и защиты. Мне казалось, что все — против меня, имея на то полное право, так как из-за меня они потеряли того, кого столь любили.

— Мой сеньор, — причитала капитанша-тунец, — вы оставили меня в такой печали, не желая поделиться со мной, откуда она; верно, вы предчувствовали мою великую утрату.

«Без сомнения, — печалился я, — вот он, сон, который вам приснился, мой друг; вот — причина той печали, с которой вы пустились в путь, оставив и нас в тоске».

И так каждый в стенаниях изливал свое горе. Тогда я обратился ко всем с такими словами:

— Сеньора и сеньоры, друзья, то, как мы себя ведем, получив столь скорбные вести, вполне объяснимо, и что у нас на душе — то на лицах и в речах; но теперь, после первого движения души, которое никому не подвластно, будет правильно, дорогие сеньоры (ведь слезами нашу утрату не возместить), ненадолго успокоиться и подумать о том, что нам следует предпринять. И, судя по всему, тут же начать действовать, ибо, если верить рассказанному, наши ненавистники спешат и у нас нет времени на раздумья.

Прекрасная чистейшая дама-тунец, из прелестных глаз коей текли обильные слезы, отвечала:

— Мы все видим, отважный сеньор, что ты прав, равно как и то, что нужно действовать; поэтому, если присутствующие сеньоры и друзья того же мнения и я, слабая женщина, не ошибаюсь, мы должны обратиться к вам как к тому, кого Господь наделил ясным и выдающимся умом, кому Лиций, мой повелитель, столь разумный и знающий, поверял свои самые трудные и неотложные дела и чьим советам всегда следовал, и умолять вас, чтобы вы — дабы утешить ту, что всегда будет почитать себя вашей должницей — взяли на себя заботу о спасении того, кто любил вас как истинный друг, и предприняли для этого всё необходимое.

Произнеся эти слова, она вновь залилась слезами, и мы к ней присоединились. Мело и другие тунцы, бывшие с капитаншей и согласные с ней, предложили мне стать их главой и взялись следовать за мной и во всём мне подчиняться. Я же, понимая, что обязан сделать всё, чтобы защитить того, кто из-за меня оказался в такой крайности, учтиво согласился, говоря, что каждый из присутствующих сеньоров справился бы с делом лучше, но, поелику они возложили его на меня, я принимаю их предложение с радостью. Они меня поблагодарили, и мы договорились, что сообщим обо всём всему войску, что и было сделано, и через три дня все были в сборе.

Я выбрал двенадцать советников — из тех, кто побогаче, пренебрегая бедными, пускай и самыми сведущими, потому что, когда был человеком, видел: именно так и поступают в городских управах, когда решают важные дела; и тогда же не раз видел, что иные дела проваливались, ибо, как было сказано, всё решают не умные, а разодетые. Среди избранных мною были и Мело, и дама-тунец, бывшая очень разумной женщиной, а таковых сразу отличишь и на земле, и в море. После этого мы приказали всем солдатам подкрепиться и явиться на сборный пункт — тем, у кого имелось оружие, при нем, остальным — невооруженными.

Когда все прибыли, я их пересчитал и насчитал десять тысяч сто девять тунцов-бойцов, не считая женщин, стариков и детей; пять тысяч из них — вооруженные шпагой или кинжалом, копьем или ножом. Все они принесли мне присягу, которую я принял, возложив на голову каждого — по тамошнему обычаю — свой хвост (и даже, как если бы был человеком, посмеялся про себя над сей мучительной церемонией); а они — склонив предо мной свое оружие, а у кого его не было — свои зубастые пасти, поклялись во всём мне повиноваться и приложить все силы к тому, чтобы освободить своего капитана, сохраняя при этом верность его величеству королю.

На военном совете мы договорились, что сеньора-тунец отправится с нами в надежном сопровождении сотни тунцов-дам, в том числе своей сестры, весьма красивой и благовоспитанной девицы. Мы выстроились тремя эскадронами: в одном — тунцы невооруженные, в двух других — с оружием. Во главе двигался я с двумя тысячами пятьюстами вооруженными тунцами, а в арьегарде — Мело с двумя с половиной тысячами других. Тунцы невооруженные и обоз были помещены посредине, а вместе с нами — наши уже упоминавшиеся пажи, несшие наши шпаги.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО И ЕГО ТУНЦЫ, ВЫСТРОЕННЫЕ В БОЕВЫЕ ПОРЯДКИ, ДВИГАЛИСЬ КО ДВОРУ С НАМЕРЕНИЕМ ОСВОБОДИТЬ ЛИЦИЯ

И вот, как было сказано, мы спешно пустились в дорогу, отдав распоряжение тем, кто занимался рыбной ловлей, снабжать армию, не увиливая от приказа. От тех, кто нам сообщил о случившемся, я разузнал о местонахождении двора и о том, где пребывал в заключении наш капитан. Через три дня мы оказались в трех милях от цели, а поскольку мы двигались в новом необычном боевом порядке и наше передвижение, если бы о нем стало известно, вызвало бы переполох, мы решили не подходить ближе до наступления ночи. Я приказал некоторым из тунцов, принесших нам печальную весть, отправиться в город и, ничем себя не выдавая, разузнать, как там обстоят дела, а затем вернуться с донесением; те, что вернулись, рассказали нам, что всё хуже, чем мы ожидали.

Когда наступила ночь, было решено, что сеньора капитанша со своими дамами, а также Мело с пятьюдесятью невооруженными тунцами — из числа самых знатных и пожилых, отправятся прямо к королю и, как люди осведомленные, будут умолять его тщательно исследовать все обстоятельства дела их мужа и брата. Я же со всеми оставшимися укроюсь в двух милях от города, среди скалистых, покрытых густыми зарослями гор, в которых иногда охотится король: там мы будем ожидать, чем закончатся переговоры, о чем нам будет сообщено.

И вот мы прибыли в лес, где нашли обильную пищу в виде обитавших в горах рыбешек, коими мы насытились, а точнее сказать, наелись до отвала ко всеобщему удовольствию. При этом я предупредил полк, чтобы копья у всех были зачехлены.

Прекрасная благочестивая дама-тунец прибыла в город на рассвете и тут же со всей своей свитой направилась во дворец, где довольно долго ожидала у входа, пока король пробудится. Ему сообщили о прибытии дамы, настойчиво просившей привратников, чтобы ей было позволено предстать перед его величеством. Король, который чувствовал, что его ожидает, повелел сказать, чтобы она отправлялась в добрый час восвояси, так как он не может выслушать ее. Видя, что ее не хотят слушать, она решила прибегнуть к письму и повелела двум законникам сочинить ходатайство в защиту Лиция, где содержалась бы просьба дозволить ему предстать перед королем и во всём оправдаться, ибо наш добрый капитан был как преступник осужден на смерть алькальдами[130] по уголовным делам, вынесшими свой приговор днем раньше. И была изложена эта просьба в таковых словах: «Ваше Величество должны знать, что муж просительницы был несправедливо осужден по ложному обвинению, и Вашему Величеству следует пересмотреть приговор, а до того отложить его приведение в исполнение».

Всё это и тому подобное содержалось в отлично сочиненном прошении, которое было вручено одному из привратников; вручая его, славная капитанша сняла с шеи золотую цепь, на которой висело дорогое изображение, и, заливаясь слезами, отдала ее привратнику, умоляя, чтобы он разделил ее горе и ее страдания, невзирая на скудость поднесения. Привратник охотно взял прошение, а еще с большей охотой цепь, обещая сделать всё от него зависящее, и сдержал обещание, поскольку, когда прошение было прочит ано перед королем, он осмелился добавить от себя множество слов, адресованных его величеству и исходивших из позолоченных уст. Он также рассказал о слезах и тоске сеньоры капитанши по своему мужу, которые она излила у входа во дворец, что тронуло выслушавшего совет короля, и он сказал:

— Пойдите с этой госпожой к судье и прикажите, чтобы он отложил приведение приговора в исполнение, поскольку я хочу узнать побольше о деле капитана Лиция.

И с этим известием обрадованный привратник отправился к несчастной, требуя за хорошо слаженное дело позолотить ручку[131], что она охотно и сделала. А затем немедля они отправились в судейское присутствие, но злой судьбе было угодно, чтобы на улице они столкнулись с доном Индюком, ибо именно так звали виновника всех наших бед, который с большой свитой направлялся во дворец. Увидев госпожу и сопровождавший ее отряд, узнав ее, а также привратника, о жадности и ловкости которого был осведомлен, он тут же заподозрил, что могло произойти, и, всячески скрывая свою заинтересованность, обратился к привратнику с вопросом, куда это он направляется в таком обществе, на что тот простодушно отвечал, ничего не тая. Тогда дон Индюк изобразил притворное удовольствие, говоря, что его радует то, что делает король, поскольку, в конце концов, Лиций был храбрым воином и было несправедливо выносить ему приговор, как следует не рассмотрев дело.

— В моем жилище находятся судьи, явившиеся, дабы узнать мое мнение об этом деле: я собираюсь поговорить о нем с его величеством. Вот они и ожидают меня, но, поелику вы обладаете всеми необходимыми документами, я вернусь домой и сообщу им о приказе короля.

Не останавливаясь, он подозвал своего пажа и со смешком сказал ему, чтобы тот, дабы услужить королю, отправился к судьям и передал им, чтобы они немедленно привели в исполнение вынесенный Лицию приговор и сделали это либо в самой тюрьме, либо возле, не проводя его по улицам[132], а он, дон Индюк, тем временем постарается задержать привратника. Слуга так и сделал, а предатель, прибыв в свое жилище, взял с собой и привратника, сказав Мело и его невестке, чтобы те подождали, пока он переговорит с судьями, а затем они все направятся в тюрьму к Лицию, чтобы принести ему добрую весть о том, что он может идти куда пожелает. Но именно в это время несчастная капитанша была предупреждена о гнусном предательстве и великом злодействе главнокомандующего. Он же, хотя и имел по отношению к доброму Лицию самые дурные намерения, видя тоску и слезы его жены, славной капитанши, как мог, успокаивал ее. И когда злоумышленник и предатель звал пажа, чтобы всё уладить с казнью Лиция, Богу было угодно, чтобы один из его слуг, от которого злодей-капитан не таился, его услышал и сообщил об этом доброй капитанше, которая, получив сообщение, полумертвая и без чувств упала на грудь находившегося рядом деверя.

Мело, услышав сказанное, тут же призвал тридцать тунцов — из числа тех, что сопровождали его, — и приказал как можно быстрее сообщить мне об опасности, грозящей нашему делу; и те, как верные и усердные друзья, стремительно пустились в путь, и мы вскоре узнали печальную весть, которую они возвестили криками: «К оружию! К оружию, доблестные тунцы! Ибо наш капитан — вопреки приказу и воле нашего короля — должен погибнуть из-за предательства и трусости изменника дона Индюка». Вкратце они рассказали нам всё, что я только что поведал. Я тут же приказал трубить в раковины сбор моих тунцов с оружием в пастях, перед которыми произнес небольшую речь, рассказав о случившемся: и поскольку все славные и доблестные воины готовы к бою против врага, спеша помочь своему оказавшемуся в беде сеньору, они отвечали, что будут следовать за мной и исполнят свой долг.

Едва прозвучал их ответ, как мы тронулись в путь. Если бы кто-нибудь увидел в этот миг Ласаро-тунца во главе своего войска, исполняющего — чего он никогда прежде не делал — обязанности капитана-предводителя, громогласно воодушевляющего своих солдат и ведущего их в бой! Впрочем, прежде я громогласно восхвалял вино и призывал жаждущих выпить, выкрикивая похожие слова: «Сюда, сюда, сеньоры! Здесь — доброе вино!» Да... нужда — лучший учитель. И вот таким манером, как мне кажется, меньше чем через четверть часа мы вошли в город, двигаясь по его улицам с таким напором и яростью, что в тот миг, пожалуй, могли бы сразиться и с французским королем[133], а рядом с собой я поставил тех, кто лучше знал город, чтобы они наикратчайшим путем привели нас к безвинному узнику.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, КОТОРАЯ СОДЕРЖИТ РАССКАЗ О ТОМ, КАК ЛАСАРО СПАС ЛИЦИЯ, СВОЕГО ДРУГА, ОТ СМЕРТИ, И О ДРУГИХ ЕГО ДЕЯНИЯХ

И вот, как было сказано, двигаясь яростно и стремительно, мы оказались на большой площади, находящейся у подножия тюремной башни, и, мне представляется, что стремительность, с которой мы освободили славного Лиция, не сравнится ни с чем в прошлом, даже с тем, как Сципион Африканский освобождал свою родину, почти целиком захваченную великим Ганнибалом[134]. Ведь посланный предателем слуга неплохо знал свое дело, да и у сеньоров судей также было время, чтобы порадовать пускай и дурного, но знатного сеньора, приближенного короля, который незадолго до того говорил им, какие они хорошие судьи и как хорошо справляются со своими обязанностями. Так что Богу было угодно, чтобы, когда мы прибыли, наш Лиций был уже приведен к месту казни и его красавица жена, допущенная к нему после долгих уговоров вместе с Мело, уже — безо всякой надежды на близкое спасение — припала к нему с прощальным поцелуем.

По периметру площади и на всех улицах, на нее выходящих, находилось более пятидесяти тунцов, подчиненных главнокомандующему, которые должны были стеречь славного Лиция. Палач торопил сеньору капитаншу, чтобы та оставила мужа и предоставила ему возможность сделать свое дело, для осуществления коего он держал во рту здоровенную, с руку длиной, острую китовую кость, которую должен был всадить в жабры нашего великого капитана, ибо так умирают тунцы-идальго. И вот, когда опечаленная женщина, в великом горе, в слезах и жалобных стонах, издаваемых ею и ее слугами, уступает место жестокому палачу; когда славный Лиций уже простерт на служащем плахой плате в ожидании смерти, закрыв глаза, дабы не видеть ее; когда жестокий палач по обычаю просит у него прощения и, приблизившись к нему, примеряется, куда бы нанести ему рапу, чтобы он быстрее расстался с жизнью, Ласаро со своими солдатами прокладывает себе дорогу сквозь толпу подлых стражников, повергая их наземь и убивая всех встающих на пути своей толедской шпагой. Он явился вовремя, из чего следует, что вел его сам Господь, которому любо вызволять из беды праведников в час крайней нужды, ибо, прибыв в указанное место и увидев страшную опасность, в которой находился мой друг, еще до того, как палач успел осуществить свою обязанность, я завопил во всё горло, как мне случалось кричать на площади Сокодовер[135]. Я крикнул палачу:

— Ты, заплечных дел мастер! Если хочешь остаться в живых, убери подальше свои ручищи!

Мой голос был столь грозен и наводил такой страх, что не только палач-страусишка, но и все, кто был вокруг, затряслись от ужаса, что и неудивительно, ибо воистину, если бы он раздался у входа в ад, то поверг бы в ужас самих ужасающих чертей, и они отдали бы мне власть над душами мучеников[136].

Палач застыл, пораженный моим голосом и испуганный видом стремительно движущегося вслед за мной войска, в то время как я — для пущего страха и дабы отвлечь его внимание — делал шпажные выпады то в одну, то в другую сторону. А когда я приблизился к нему, мне вздумалось расчистить поле боя, и я нанес грешнику, желавшему убить капитана, прямо в лоб такой удар, что он упал замертво рядом с тем, кто ничего этого не видел. Ведь, хотя Лиций и был бесстрашной отважной рыбой, тоска и горе, вызванные ожиданием несправедливой и унизительной смерти, лишили его чувств; я же, увидев его в таком состоянии, подумал, не вышло ли, на мое несчастье, так, что еще до моего прибытия страх убил капитана; с этой мыслью я бросился к нему, называя его по имени, и, услышав мой голос, он слегка приподнял голову и открыл глаза, и, завидев и узнав меня, поднялся, словно восставший из мертвых, и, не глядя ни на что вокруг происходящее, приблизился ко мне, и я раскрыл ему объятия с не испытанными мною ни доселе, ни никогда после радостью и удовольствием, говоря такие слова:

— Мой дорогой сеньор, тот, кто довел вас до такой крайности, должно быть, ненавидит вас так же сильно, как люблю я.

— О мой верный друг! — отвечал он. — Как щедро вы расплатились со мной за всё то немногое, чем были мне обязаны! Молю Бога, чтобы он предоставил мне возможность воздать вам сторицей, так как отныне я — ваш должник!

— Мой сеньор, — отвечал я, — сейчас не время для подобных излияний, преисполненных добрыми чувствами. Лучше подумаем о насущном, ибо вы видите, что творится.

Я просунул шпагу между его шеей и надетой на нее толсто скрученной веревкой, за которую он был привязан, и перерезал ее. Едва он освободился, как взял у одного из солдат шпагу и мы направились туда, где находились его супруга и Мело с сопровождавшими их воинами, которые в отдалении с замиранием сердца следили за происходящим; придя в себя, они набросились на меня с благодарностями за счастливый исход.

— Сеньоры, — обратился я к ним, — вы вели себя как подобает. Отныне и навеки, доколе буду жив, я, насколько хватит моих сил, буду служить вам и моему господину Лицию; и поскольку сейчас не время говорить обо мне, а время действовать, начнем с того, что вы, сеньоры, — раз вы безоружны, — чтобы быть защищенными, должны держаться вместе с нами. Вы же, сеньор Мело, возьмите оружие, выберите сто вооруженных тунцов из вашего эскадрона и не предпринимайте ничего, а только следуйте за нами и охраняйте вашу сестру и ее дам, ибо нам еще предстоит одержать победу в одном деле и отомстить тому, кто причинил нам столько горя и бед.

Мело сделал так, как я его просил, хотя я и знал, что он рвется в бой. Я и доблестный Лиций задержались и смешались с нашими солдатами, которые вели себя столь мужественно и доблестно, что уничтожили, как я думаю, более тридцати тысяч тунцов; когда же они увидели нас, узрели своего капитана в своих рядах, никто не смог сдержать радости. Доблестный Лиций, действуя своей шпагой и самым своим видом, обратил на врага всю свою ненависть, убивая всех, кто оказывался на пути, круша всё направо и налево; они же все были столь испуганы и обескуражены, что каждый из них думал только о том, как бы спастись бегством, укрывшись в своем домишке и не оказывая никакого иного сопротивления, нежели то, которое оказывают слабые овцы отважным хищным волкам[137].

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, ГДЕ ПОВЕСТВУЕТСЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО, СОБРАВ ВОКРУГ СЕБЯ ВСЕХ ТУНЦОВ, ВОРВАЛСЯ В ДОМ ПРЕДАТЕЛЯ ДОНА ИНДЮКА И УБИЛ ЕГО

Видя это, мы приказали трубить в рожки, дабы собрать всех наших, рассыпавшихся по полю боя, воедино, что они, заслышав сигнал, и исполнили; и столь велика была радость тех, кто видел вновь своего капитана живым и здоровым, кто едва верил в победу, одержанную над врагом, ибо она казалась чудом (да таковым и была), ибо все убитые были слугами и приживальщиками проклятого дона Индюка, каковым тот, во всём им доверяя, и приказал стеречь благонравного Лиция; и все они получили то, чего Лицию сами желали, — вещь, вполне объяснимая, ибо у дурного сеньора слуги такие же, как и он сам; напротив, если господин милостив, добр и благонравен, то и слуги его стараются ему подражать, становясь благонравными и доблестными, дружить с правосудием и жить в мире, на чем земля и держится.

Ну а что до нас, то, видя, что сражаться нам не с кем, благонравный Лиций и все прочие громогласно начали вопрошать меня, что же делать дальше, ибо все были готовы следовать моему совету и разумению, каковые им представлялись наиболее верными.

— Ежели вы желаете знать мое мнение, доблестные сеньоры и мои мужественные товарищи и друзья, — отвечал я им, — то мне представляется, что Господь, который нам помог в нашем главном деле, поможет и во второстепенном, так как я прежде всего верю, что эта победа и наше везенье нам даны для того, чтобы мы стали вершителями правосудия, ибо нам известно, что дурных людей ждут ненависть и наказание. И было бы несправедливым, чтобы наибольший из злодеев, погубивший столько народу, оставался в живых, ибо мы знаем, что жизнь свою он потратил на дурные дела и предательства. Посему, если вы, сеньоры, согласны, отправимся за ним и сотворим с ним то, что он хотел сотворить с нами, ибо я не раз слышал: «Врагу пощады нет». Ибо многие великие начинания оказались безуспешными, а те, кто их затевал — неудачниками, так как не довели их до конца; если не согласны, спросите великого Помпея[138] и многих других, поступивших ему подобно, ибо не всякому предоставляется такая же возможность. И подобно тому, как мы добыли себе свободу уже содеянными делами, защитим ее тем, что нам предстоит сделать.

Все громозвучно изъявили согласие и готовность, пока злодей не сбежал, схватить его. С этой решимостью, в строевом порядке и всячески поспешая, мы прибыли к дому предателя, до которого к этому часу уже дошли огорчившие его новости об освобождении нашего военачальника и о великом побоище, учиненном его войску. Его горести усилились вдвойне, когда в его покои вошли с известием, что его дом окружен, что все его защитники пали, и сколь жестоким и невиданным способом ведем мы сражение. Он был по природе труслив, и видит Бог, что я не клевещу и не злобствую, а говорю так, ибо был его трусости свидетелем; и когда он узнал о случившемся, то должен был струсить еще больше, ибо с трусами — в противоположность отважным — так, как правило, и бывает. А посему он впал в такое уныние, что не смог ни бежать, ни защищаться.

Окружив дом, Лиций и я как сопровождающий, не встретив никакого сопротивления, вошли внутрь, где и нашли предателя, почти столь же безжизненного, каким его и оставили; при всём том до последней минуты он хотел быть верным своему ремеслу — но не военачальника, а изменника и притворщика. Ибо, когда он увидел нас, пришедших по его душу, то сладким голоском и с фальшивой улыбкой, изображая радость, сказал:

— Дорогие друзья, чему я обязан такой радостью?

— Вражина, — отвечал Лиций, — мы пришли расплатиться с тобой за твои дела.

И как тот, кому было нанесено глубокое оскорбление и кто был ввергнут в страшную опасность, он не стал разводить с предателем речей, но приблизился к нему и три или четыре раза пронзил его шпагой. Мне, да и никому другому, не пришлось ему ни помогать, ни споспешествовать, ибо в том не было нужды, а также поскольку того требовала честь Лиция; и вот таким образом, малодушно и трусливо, скончался дон Индюк, получив заслуженное воздаяние за свои дела.

Мы вышли из его дома, не причинив тому никакого ущерба — а там было чем поживиться, ибо хозяин его был хоть и дурен, но не дурак и к тому же не отличался верностью, какую приписывают Сципиону. Сей муж, будучи обвинен иными в том, что в Африканской войне у него были собственные большие интересы, поклялся перед своими богами, являя всем множество ран на своем теле, что войны, в которых он сражался, не принесли ему никакого дохода;[139] этих-то ран и клятв не смог бы ни показать, ни принести наш враг-злодей, ибо в любой войне присваивал большую часть захваченного, да к тому же лучшую, а худшую уделял королю; был он весьма богат и целехонек, думается мне, потому, что до часа смерти на чешуе его не было ни царапинки, ибо он остерегался в бою занимать опасные позиции, а как благоразумный военачальник наблюдал издали, как идет сражение. А говорю я об этом потому, чтобы вы не подумали, будто мы корыстолюбивы и явились к нему домой за его добром, а не для того, чтобы отомстить за содеянное им зло.

К этому времени все тунцы-придворные, а также другие находящиеся в столице рыбы, как местные, так и иноземцы, прибыли во дворец; коловращение толпы было столь велико, а шум и гам голосов столь устрашающ, что его услышал король в своих покоях и спросил, что происходит; и ему рассказали обо всём случившемся, что привело его в великий страх и трепет. Но, будучи наделен разумом, он подумал: «Храни тебя Господь от пращи и камня да от свирепого тунца-парня»[140], и порешил на шум не выходить, а также приказал, чтобы никто другой не покидал дворец, а, напротив, сделал запасы да ждал, что предпримет Лиций. И вот, насколько мне известно, собралось в королевском дворце и перед ним более пятнадцати тысяч тунцов, не считая тех самых разных рыб, каковые оказались там по своим делам. Но я думаю так, что если бы всё дошло до дела, то ничто ни тех, ни других не защитило бы. К тому же, «храни верность королю да трону — и тебя по милости Божьей не тронут».

Мы остались в городе одни, так как все жители покинули свои дома и владенья, не надеясь, что они их защитят. Те, кто не отправился в королевский дворец, бежали за город в отдаленные места, так что можно было заключить: «От одного злодея зависят жизни сотен людей, многие погибают и умирают, и многие дрожат от страха, не имея за собой никакой вины».

Мы объявленным во всеуслышание приказом запретили своим заходить в чьи-либо дома и под страхом смерти пользоваться чьей-либо чужой раковиной, что и было исполнено.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ТОМ, КАК ПОСЛЕ ТОГО, КАК УЛЕГЛОСЬ ВОЛНЕНИЕ, СВЯЗАННОЕ С КАПИТАНОМ ЛИЦИЕМ, ЛАСАРО И ВЕРНЫЕ ЕМУ ТУНЦЫ СОБРАЛИСЬ НА СОВЕТ, ЧТОБЫ РЕШИТЬ, КАК БЫТЬ ДАЛЕЕ, И О ТОМ, КАК ОТПРАВИЛИ ПОСОЛЬСТВО К КОРОЛЮ ТУНЦОВ

Когда всё улеглось, мы собрались на совет, чтобы решить, что делать дальше. Некоторые считали, что было бы неплохо вернуться в наше укрытие и укрепиться в нем или же заключить дружбу и войти в союз с теми из тунцов, кого ныне держим за врагов, а они, видя наше воодушевление и нашу великую мощь, обрадуются нашей дружбе и будут с нами любезны. Благонравный и верный Лиций был с ними не согласен, говоря, что, если мы так поступим, то обелим наших лживых врагов, преследовавших нас и предавших своего короля и свой народ, поэтому будет лучше сообщить королю всю правду о случившемся, и если его величество будет хорошо осведомлен о причине наших действий, в особенности о последнем опаснейшем предательстве, совершённом изменником, который нарушил приказ и указание его величества, пожелавшего отсрочить исполнение приговора и пославшего об этом уведомление алькальду с посыльным, тогда как предатель воспользовался полученным мандатом для осуществления своих злодейских целей, а не исполнения королевской воли. Пусть король увидит всё случившееся со своей высоты и уразумеет, что в произошедшем не было ни неуважения к королевской власти, ни непочтительности, а лишь одно исполнение закона должным образом. С этим мнением согласилось большинство благоразумных тунцов.

Порешив на этом, мы договорились, что надо послать к королю сообщить обо всём того, кого бы он хорошо знал. Насчет того, кто это мог бы быть, были разные мнения: одни говорили, что надо отправиться всем скопом и умолить короля выслушать всех через окно; другие говорили, что это может показаться неуважением к королю и что лучше было бы, чтобы посланниками выступили десять или двенадцать человек; третьи говорили, что, поскольку король разгневан, то он еще больше на них рассердится. Так что оказались мы в тех же сомнениях, что и мыши, порешившие повесить на шею коту бубенчик и спорящие о том, кто это сделает[141]. В конце концов, мудрая капитанша нашла наилучший выход и сказала мужу, что, коли надо, она одна с десятью прислужницами хотела бы рискнуть и отправиться с посольством, и ей кажется, что она с задачей справится: во-первых, потому, что против нее и слабых девиц король не будет использовать свою власть; во-вторых, потому, что она не столь виновата, как все остальные, так как спасала мужа от смерти; и, ко всему, она полагала, что знает лучше других, что сказать королю, дабы он сменил гнев на милость. Это понравилось нашему капитану, да и другим пришлось по душе.

Тогда она, взяв с собой прекрасную Луну — так звали красавицу тунца, ее сестру, о которой мы уже говорили, а с нею девять других дам, наиприятнейших с виду и очень хорошо воспитанных, направилась во дворец. Прибыв туда, она сказала стражам, чтобы они сообщили королю о том, что супруга его военачальника Лиция хотела бы поговорить с его величеством, и чтобы он для того ее принял, ибо это сослужит его величеству королю хорошую службу и позволит избежать шума, утихомирит двор и всё королевство, так что он любой ценой должен ее выслушать; и что, если он это сделает, то восстановит справедливость, ибо и она, и муж ее, и все, кто с ним, просят, чтобы был наказан истинно виновный. А если его величество откажется ее выслушать, то свидетелем верности и невиновности Лиция будет сам Господь, ибо никогда и ни за что Лиций не примет обвинений в измене. И обо всём этом и другом, что ей следует сказать и сделать, сеньора капитанша была хорошо осведомлена; и она умела красно говорить, так что, когда к королю явились с новостью, то он, как ни был рассержен, приказал, чтобы сеньору проводили к нему и гарантировали ей безопасность. Как только она предстала перед ним и засвидетельствовала ему свое почтение, король, не дав ей начать говорить, сказал:

— Не кажется ли вам, сеньора, что у вашего мужа хорошенькое дельце уплыло из плавников?

— Сеньор, — отвечала она, — пусть ваше величество соизволит выслушать меня до конца, а потом прикажет неукоснительно исполнить то, что сочтет нужным.

Король сказал, чтобы она говорила, хотя время, отведенное ей, он скорее бы посвятил отдыху. Благоразумная сеньора, мудро и сосредоточенно, в присутствии многих важных особ, находившихся при короле, каковые в то время должны были чувствовать себя неважно, начала свой рассказ с самого начала, во всех подробностях излагая королю то, о чем мы уже поведали, рассказывая, как всё было на самом деле, и уверяя, что если она хоть на йоту уклонится от правды, то готова понести самое жестокое наказание как лгунья и сочинительница небылиц перед лицом короля, равно как и муж ее Лиций, и его вассалы должны будут быть осуждены. Король ей ответил:

— Донья, я так смущен тем, что от вас услышал... Посему сейчас не могу вам ответить ничего другого, как просить вас вернуться к вашему мужу и сказать ему, что если он хочет добра, то пусть снимет осаду с моего дворца и вернет жителям города их дома. А назавтра возвращайтесь сюда и изложите суть дела моему Совету, а затем исполните вынесенный им приговор.

Сеньора капитанша, хотя у нее не было никакой написанной загодя речи, за словом в чернильницу не полезла и сказала:

— Сеньор, ни мой муж, ни те, кто с ним, не брали ваше величество в осаду, точно так же, как ни он, ни кто-либо из его войска не входили ни в чьи дома за исключением дома дона Индюка. Так что жители этого города не будут иметь оснований жаловаться на то, что из их жилищ что-либо пропало. И если они в городе, то пусть ваше величество прикажет им возвращаться, для чего я сюда и явилась. И Господь не попустит того, чтобы у Лиция и его сотоварищей были какие иные мысли, так как они подданные верные и добропорядочные.

— Донья, — сказал король, — аудиенция окончена.

Тогда она и ее дуэньи, сделав перед его величеством в знак почтения подобающий поклон, вернулись к нам. И, узнав о воле короля, мы сей же час покинули город в строгом строю и отправились в лес. От голода мы не умирали, так как насытились трупами врагов, да к тому же приказали тем, кто не был отягощен оружием, взять с собой запасы продовольствия на три-четыре дня, оставив в городе столько, чтобы и его жители, и двор были сыты; и было бы большим грехом не просить Господа, чтобы он, оберегая просящих, каждую неделю насылал на них такие же невзгоды.

Как только наши ушли из города, его жители вернулись в свои дома, которые нашли в том же виде, что и покинули, а король приказал, чтобы ему доставили всё добро из дома убитого главного военачальника; и было этого добра столько, и всё — такого отменного свойства, что во всех морях не найти короля, владевшего бы подобными вещами; и одного этого оказалось достаточно, чтобы король поверил в злодеяния генерала, так как счел, что найденное не могло быть добыто честным путем, но злоупотреблениями и обманом, в том числе и хищением королевского имущества.

После этого он явился в свой Совет и, так как в нем не все были сплошь злодеи, его члены были вынуждены признать, что, если всё обстоит так, как говорят защитники Лиция, то последний не так уж и виновен, тем более что его величество приказал, чтобы приговор Лицию не приводили в исполнение до тех пор, пока король полностью не удостоверится в его вине. Кроме того, привратник, который доставлял королевский указ, объявил о ловушке, в которую его заманил обманщик: о том, как он зазвал его в свой дом и сказал, что в нем находятся судьи, а потом не дал выйти и сочинил подложную бумагу. Алькальды же перед королем подтвердили, что это — правда и что главнокомандующий послал их сказать, что его величество им приказал незамедлительно, сей же час привести в исполнение приговор, а чтобы ускорить казнь, велел не проводить, по обычаю, преступника по городским улицам; и что они, поверив, что таков приказ его величества, приказали Лиция тут же обезглавить. Таким образом король узнал о великой вине своего командующего и проник в суть дела, и чем больше он в нее вникал, тем больше обнаруживалась правда.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК СЕНЬОРА КАПИТАНША СНОВА ЯВИЛАСЬ К КОРОЛЮ, И О БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНОМ ОТВЕТЕ, КОТОРЫЙ ПРИНЕСЛА ПО ВОЗВРАЩЕНИИ

Итак, мы провели этот день и ночь в лесу, не очень утруждая себя, а на следующий день сеньора капитанша со своей свитой вернулась во дворец. И, чтобы не быть многословным, скажу, что сеньор наш король на сей раз сменил гнев на милость и принял ее очень хорошо с таковыми словами:

— Добродетельная донья, если бы у всех моих подданных были такие разумные и мудрые супруги, то сколь бы тогда приумножились их добрая слава и их добрые дела и как бы я был этим счастлив. Я говорю это воистину потому, что ваш ум и ваши мудрые рассуждения смягчили мое негодование и избавили вашего мужа и его сторонников от моего гнева и немилости. И поскольку сегодня, в отличие от вчерашнего дня, я лучше обо всём осведомлен, скажите супругу, чтобы, полагаясь на мое слово, он, его спутники и друзья, ничего не опасаясь, явились ко двору; а чтобы избежать скандала, пусть он пока, до моего приказа, побудет под домашним арестом. А вы почаще появляйтесь у нас, ибо мне очень приятно видеть вас и слушать ваши складные, рассудительные речи.

Сеньора капитанша поцеловала ему хвост, всячески благодаря его за столь возросшее расположение, что она отлично умела делать, и с тем вернулась к нам с весьма радостной вестью, хотя некоторым из наших казалось, что мы не должны следовать приказу короля, ибо он-де только притворяется, чтобы схватить нас. В конце концов, как верные подданные, мы решили исполнить указ его величества и, приложив немало усилий, чтобы добыть гарантию безопасности — а ею были наши вооруженные рты, которым мы доверяли особенно, если наша верность ставилась под сомнение, — тут же двинулись в город и вошли в него; встречало нас множество друзей, которые нас приветствовали, завидев наш ровный строй, тогда как раньше опасались делать это, как о том гласит изречение древнего мудреца: «Когда Фортуна посылает нам несчастья, она пугает друзей, пускающихся в бегство, но именно превратности судьбы дают нам понять, кому мы любы, а кому нет»[142].

Мы расположились на постой в наименее населенной части города, где без труда нашли множество пустующих домов безо всяких признаков жизни, коей мы лишили их обитателей. Мы поселились как можно плотнее и приказали, чтобы никто из наших частей не выходил в город, — пусть все видят, что мы выполняем указ его величества.

А тем временем сеньора капитанша каждый день появлялась у короля, который с ней очень подружился — больше, чем мне хотелось бы, хотя с виду ничего нечистого меж ними не было, ибо за всё своей невинностью и приятством, не говоря уж о теле, заплатила красавица Луна. Ведь капитанша отправлялась на встречи с королем со своей сестрой, а, как говорят, «кому — поклоны, а кому — поклонники», и король так к той привязался, что сделал всё, чтобы добиться ее любви, хотя, как мне кажется, капитанша тут была сестре не советчица, в то время как Лиций узнал о происходящем и почти обо всём мне поведал, спрашивая, что я обо всём этом думаю. Я ему сказал, что не вижу в этом большого греха, особенно если учесть, сколь это способствует нашему освобождению. И так произошло, что сеньора Луна приобрела над его величеством такую власть, а он был ею столь ублажен, что не прошло и недели, как она походатайствовала за нас и мы все были прощены.

Король освободил пленника от уплаты налога[143] и приказал всем нам прибыть во дворец. Лиций поцеловал королю хвост, причем ото всей души, и я сделал то же, хотя безо всякого желания, так как для человека это всё равно что поцеловать задницу. И король сказал ему:

— Капитан, я осведомлен о вашей верности и о ничтожности вашей вины. Посему с этого часа вы прощены, как и все ваши люди и друзья-товарищи, которые оказывали вам поддержку и покровительство. И чтобы вы отныне и впредь находились при дворе, я дарю вам дома и имущество тех, кто волею Божией их вместе с жизнью потерял, а также отдаю вам должность того, кто был моим главнокомандующим, и отныне и впредь исполняйте ее и пользуйтесь ею так, как вы это умеете делать.

Мы все низко склонились перед ним, и Лиций вновь поцеловал ему хвост, всячески превознося его за эти милости, говоря, что верит в то, что Господь поможет ему исполнять свои обязанности и верно служить своему королю так, как того его величество желает.

В тот день наш сеньор король узнал и о бедном Ласаро-тунце, хотя в тот миг последний, видя вокруг себя столько друзей, чувствовал себя таким богатым и счастливым, каким никогда до того в жизни, как мне кажется, не был. Король расспрашивал меня о многом и особенно о нашем вооружении, о том, где я его раздобыл, и на все его вопросы я ответил вполне убедительно. Наконец, всем удовлетворенный, он спросил, с каким числом рыб могли бы сразиться мы, имея такое вооружение. Я ответил:

— Сеньор, с мечом во рту я дерзнул бы вызвать на бой всё море с уверенностью в победе.

Он задрожал от страха и сказал, что ему доставило бы удовольствие, если бы мы провели смотр войск, чтобы он мог видеть, как мы сражаемся. Мы договорились, что осуществим это завтра же, а он выедет за пределы города, чтобы всё увидеть. И вот Лиций, наш генерал, я и все прочие появились на смотровом поле в полном вооружении, а я порешил в тот день показать нечто необычное (хотя там, на земле, солдаты давно этими приемами владеют): я повелел всем выстроиться, и мы проплыли перед его величеством, словно всадники на турнире, выписывая круги, то ускоряя, то замедляя ход. И пускай коронель Вильяльба[144] и его современники сделали бы это лучше и согласованнее, по меньшей мере на море, однако никто из тунцов никогда до того не видел эскадроны в строю, так что они восприняли увиденное как великое чудо. А затем я выстроил в каре всё войско, поместив самых опытных и вооруженных ратников в первые ряды, и приказал, чтобы Мело со своими безоружными тунцами — числом тридцать тысяч — затеяли с нами конные стычки; и они окружили нас со всех сторон, а мы, сохраняя строй, сомкнув ряды, начали защищаться и разить и уничтожать противника так, что целого моря недостало бы, чтобы проникнуть в наш порядок.

Король увидел, что я говорил правду и что нас никак невозможно сокрушить. Он позвал Лиция и сказал:

— Этот ваш друг творит чудеса на поле боя. Кажется мне, что, сражаясь таким способом, мы могли бы властвовать надо всем морем.

— Да будет вашему величеству известно, что это — истинная правда, — сказал главнокомандующий, — а что до удивительной методы сражаться иноземного тунца, моего друга, то я уверен в том, что он — Божий посланник и явился в наши края для вящей славы вашего величества и приумножения ваших земель и владений. Пусть ваше величество удостоверится в том, что этот его дар — наименьший из тех, которыми он обладает, ибо не хватит слов, чтобы перечислить другие его блестящие достоинства: это — самый разумный и мудрый тунец во всём море, доблестный и благородный, самый честный и верный, остроумный и благовоспитанный из всех, о ком мне довелось слышать. В общем, в нем нет ничего, к чему можно было бы придраться, и пусть ваше величество поверит, что говорю я это не из расположения, которое к нему питаю, а потому, что хочу, чтобы вы знали истинное положение дел.

— Конечно, — сказал король, — тунца с такими достоинствами нам послал Господь Бог, и поелику вы так его аттестуете, было бы справедливым, чтобы мы оказали ему честь и пригласили ко двору. Спросите у него, не хочет ли он состоять при нашей особе, и пригласите его от своего и от моего имени почтить наше общество своим присутствием.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО НАХОДИЛСЯ ПРИ КОРОЛЕ И КАК СТАЛ ЕГО ГЛАВНЫМ ПРИБЛИЖЕННЫМ

После этого генерал направился ко мне, чтобы всё мне передать, а король, очень довольный, вернулся в город, а мы вместе с ним. Затем капитан рассказал мне о том, что произошло у него с королем и что король хочет, чтобы я находился при нем, и обо всём прочем. Наконец я получил предложение и, к моей великой чести, стал придворным.

Теперь посмотрите на вашего глашатая, одного из тех, что рекламируют вино в Толедо, ставшего управляющим королевского дома — именно эту обязанность возложил на меня король! — и нечего тут насмешничать! Я возблагодарил Господа за то, что мои дела шли всё лучше и лучше: я со всем усердием служил моему королю и вскорости стал во всём его заменять, ибо ни одного решения, ни важного, ни малозначительного, не принималось без моего участия и согласия. При этом я не оставил безнаказанными тех, кто заслуживал наказания; я исхитрился узнать, как и кем был вынесен несправедливый приговор Лицию, хотя король и помалкивал об этом, так как капитан теперь занимал важный пост и имел большие связи. Используя свое положение, я решил предать дело огласке и сказал королю, что случившееся — полное безобразие, и нечего тут утаивать, ибо это означало бы идти против закона, так что ему следовало бы наказать виновных.

Его величество перепоручил мне это, как и все прочие, дело, и я начал с того, что повелел схватить мошенников, которые вели себя крайне беспечно; и, будучи подвергнуты допросу с пристрастием, все признались, что давали на суде, объявившем славного Лиция преступником, ложные показания. Когда их спросили, почему они это делали и что обещал им главнокомандующий взамен, все они твердили, что ничего за это не получали и ничего он им не обещал, что они-де не были ни его подданными, ни друзьями. О, грешащие без стыда и без совести! О, те, что в судебных распрях стонут от того, что доказательства противоположной стороны превратны, так как основаны на показаниях заранее припасенных лжесвидетелей! Отправляйтесь, отправляйтесь в море и поглядите, что на земле дела обстоят не так уж и плохо, ибо если ваш противник, призвавший лжесвидетелей, им взамен что-то дал или обещал дать, или они просто являются его дружками, ему чем-то обязанными, то эти нечестивые рыбы лгали просто так, а не потому, что им что-то было обещано, что они ждали какого-то вознаграждения или просто по дружбе, — и посему они стократ виновнее и заслужили жестокой кары, а именно: виселицы. Более того: писец, готовивший дела, не желал ни принимать, ни рассматривать никакие бумаги, которые ему предъявлял Лиций, ни иные выступления в его защиту. «О, стыд и позор! — думал я. — И как таких только земля носит?!» Конечно, если бы писец был благожелательнее и, принимая прошения от защиты, честно исполнял бы свои обязанности... Но он просто рвал полученные бумаги. А в них была самая суть дела! То же касается и приговора. То, с какой быстротой он был вынесен, ясно дает знать, что дело было нечисто! А еще более я винил самих судей:

— Ссору двух пажей вы разбираете по десять, а то и по двадцать лет! И час у вас ушел на то, чтобы лишить жизни и чести благороднейшую из рыб!

Они рассыпались в извинениях, что, конечно, их не избавило бы от наказания, если бы король мне строго-настрого не приказал быть с ними помягче. К тому же я чувствовал, что среди них, включая гнусного военачальника, орудует великая вездесущая сила, стирающая с лица земли горы и возносящая к небесам долы, сила, которая всё окрест делает продажным[145], так что не зря царь Персии жестоко наказал дурного судью, приказав содрать с него кожу и обить ею судейское кресло, на которое посадил сына казненного;[146] вот так царь-язычник не виданным доселе новым способом удержал всех будущих судей от продажности.

И по этому же поводу некто сказал, что там, где правит пристрастие, молчит разум, и что хороший законодатель мало что может до верить решать самим судьям, а лишь требовать от них строго следовать законам; ибо судьи часто бывают пристрастны, часто всё ставят с ног на голову, ведомые симпатией или неприязнью, а то и просто беря взятки; посему они крайне склонны выносить несправедливые приговоры, о чем говорит и Писание: «Судия, не принимай даров, ибо они делают слепыми благоразумных и нечестивцами справедливых»[147]. Этому меня обучил мой учитель-слепец, а также всему другому, что касалось законов, так как он воистину знал, по его собственным словам, Святое Учение лучше Бартоло и лучше Сенеки[148]. Ну, а для того, чтобы исполнить то, что мне, как было сказано, повелел король, его мудрости, добытой ценою таких испытаний, хватило с лихвой.

А пока шли суд да дело, капитан-генерал Лиций по приказу короля отправился на войну с осетрами, каковых быстренько покорил, сделав их короля нашим подданным и данником, так что тот в течение всего года должен был платить разные налоги, в том числе сотню дев-осетров и сотню осетров-юношей, каковые весьма ценились за изысканно вкусную плоть: юношей король поедал, а с девами хорошо проводил время. А потом наш великий капитан пошел войной на дельфинов и победил их и установил над ними нашу власть. И число наших ратников столь возросло и натиск нашего войска был столь неотразим, что нашими подданными стали многие рыбы, которые, как мы сказали, облагались нами контрибуцией и платили дань нашему королю.

Наш главнокомандующий, не останавливаясь на достигнутых победах, пошел войной на крокодилов, каковые являются свирепейшими из рыб[149], полжизни проводят в воде и полжизни — на суше; он с ними бился множество раз и хотя некоторые из сражений проиграл, но большинство выиграл; да и в том, чтобы уступить крокодилам, нет ничего необычного, ибо, как было сказано, эти существа весьма свирепы и огромны; и у них есть зубы и клыки, каковыми они рвут на части всякого оказавшегося у них на дороге, но, несмотря на всю их свирепость, наши их не раз могли бы разбить наголову, если бы они, завидя наш натиск, тут же не выбирались из воды на сушу и тем спасались. В конце концов, славный Лиций оставил их в покое, до того учинив великое побоище; но и сам он понес немалый урон и потерял славного Мело, своего брата, что повергло всё войско в глубокую печаль. Утешением было то, что тот погиб геройски, так как стало известно, что перед тем, как его убили, он сам, мощью своей шпаги, которой владел превосходно, убил более тысячи крокодилов и остался бы цел, ежели бы, невзирая на опасность, не начал их преследовать, когда они выбрались на сушу, и оказался на мелководье, где свои не могли прийти ему на помощь, — вот враги его в клочья и разорвали.

Так вот: славный Лиций вернулся с войны наипрославленнейшей из рыб последнего десятилетия, привезя с собой большое богатство и добычу, которую полностью вручил королю, не оставив себе ни одной мелочи. Его величество принял его с великой любовью, каковая воистину была заслужена рыбой, столь славно королю послужившей и столь его прославившей, так что король щедро с ним поделился. Он оказал многие милости и тем, кто был вместе с Лицием, так что все остались довольны и хорошо вознаграждены.

Чтобы проявить благоволение к Лицию, король объявил траур по Мело и придерживался его восемь дней. И мы все тоже. И да будет Вашей Милости известно, что трауром у рыб называется обет молчания, которого они придерживаются все траурные дни, выражая свои желания лишь при помощи знаков[150]. Таков тот траур, который они соблюдают, когда умирает муж, или жена, или дитя, или царственная особа; и считается величайшим из всех в море мыслимых бесчестий, если кто-либо блюдущий траур заговорит опрежь того, как король повелит скорбящим предаться плачу, и уж потом они снова начнут говорить.

И мне от них стало известно, что некий муж по смерти своей дамы, бывшей его возлюбленной, заставил своих вассалов блюсти траур в течение десяти лет, и даже король был бессилен заставить его отменить приказ, ибо сколько раз король посылал к нему гонцов, прося об отмене оного, столько раз тот умолял предать его смерти, ибо прервать траур было выше его сил. А еще они сказали мне — и это меня особенно повеселило — что когда его подданные увидели, что великое молчание длится месяц, и год, и два, а у них рано или поздно возникало желание поговорить, все они покинули его, так что в его владениях не осталось ни одного тунца, и посему его траур мог длиться сколько угодно, ибо не для кого было его отменять. Когда мне обо всём этом рассказали, мне тут же на память пришли некоторые болтуны, которых я знал среди людей; они никогда не закрывали рты, не давая заговорить никому из окружающих; одну историю заканчивали и другую начинали, и так до бесконечности, не давая никому вставить ни слова, не пытаясь вникнуть в смысл собственных же речей, прерывая один рассказ на середине и начиная другой, и если бы не ночь, которая разводила их и их слушателей, как войска на поле боя, могло бы возникнуть опасение, что они не умолкнут никогда. А хуже всего то, что они не видят, как досаждают Господу и всему миру, а также, думается, и дьяволу, который не так уж глуп, а поскольку подобное тянется к подобному, то и он бежал бы от этих недоумков. Быть бы вам, болтуны, подданными того сеньора, о котором шла речь, и чтоб померла его подружка... Вот было бы вам воздаяние!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ТОМ, КАК КОРОЛЬ ПОЖЕЛАЛ ЖЕНИТЬ ЛАСАРО НА ПРЕКРАСНОЙ ЛУНЕ И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО

Итак, возвращаясь к нашей истории, когда закончились траур и оплакивание Мело, король повелел произвести тщательнейший учет всех вооруженных бойцов и отыскать недостающее оружие, что и было исполнено.

Тем временем его величеству пришло на ум, что меня было бы неплохо женить, о чем он и сообщил славному Лицию, которого и обязал всё устроить, хотя, когда тот услышал о сем желании, оно ему не очень-то понравилось; но он не осмелился отказаться, дабы не прогневать короля. Лиций сообщил мне новость, испытывая немалое смущение, ибо считал, что, с учетом моих заслуг, я заслуживал большего, но король требовал неукоснительного исполнения своей воли. В конце концов, уже не столь юная и не столь непорочная Луна была объявлена моей невестой. «Мне везет, — сказал я про себя, — как тому игроку в пелоту[151], который попал по мячу, но со второго удара, и благодарение Богу, что не с третьего-четвертого; хотя при всём при том, есть и кое-какой выигрыш: ведь король будет поважнее архипресвитера»[152]. Так что я подчинился, и моя свадьба была отпразднована с такой пышностью, как если бы я был особой королевских кровей; и король пожаловал мне в управление графство, хотя иметь его на суше было бы предпочтительней, нежели в море. Таким образом, из последнего тунца я сделался сеньором, хотя и не без ущерба для своей особы.

И таким вот образом моя светлость наслаждалась жизнью, вполне довольная женитьбой на моей новой милой Луне, да еще в обществе моего короля, которому я старался всячески услужить, только и думая о том, как бы ему угодить и чем его порадовать, будучи столь многим ему обязанным; посему во всякое время и в любом месте я был наготове, неотступно за ним следуя и всячески остерегаясь сказать что-либо, что могло вызвать его неудовольствие и гнев; и всегда перед моими глазами была незавидная участь тех, кто говорил своим господам правду. Я помнил о том, что сделал Александр с философом Каллисфеном, осмелившимся ему перечить[153], так что у меня всё шло хорошо. И все от мала до велика мне подчинялись и ценили мою дружбу не меньше дружбы с королем.

Тем временем я надумал установить в море те же порядки, что существуют на суше, и уведомил о том короля, уверяя его, что так будет много лучше, ибо он делает работу, которая должна приносить пользу; а дело обстояло так, что до сей поры королевская должность не приносила никакого дохода, кроме налога на продажу, равному одной тридцатой с вырученной суммы; а когда король вел справедливую и нужную его государству войну, вербовалось необходимое для ее ведения наемное рыбье войско, для королевского же стола предоставлялось десять рыб. Я же повелел обложить всех налогом на содержание королевского двора, который должен был платить каждый, и чтобы всё было, как на земле, а также выделять для королевского стола каждый день но пятьдесят рыб. Более того: чтобы каждый подданный его величества, который ставил перед своим именем «дон», не являясь родовым кабальеро, также платил его величеству; и этот указ мне казался особенно уместным, ибо среди рыб царило такое бесчестие, что все родовитые и безродные, знатные и незнатные стали «донами»: «дон» — там и «дон» — тут, «донья» — фигля и «донья» — мигля. Я издал свой указ, памятуя о тактичности дам на земле: ведь если какая-либо из них и совершит этот промах, то либо потому, что она дочь заслуженного трактирщика или эскудеро, либо вышла замуж за человека, к которому обращаются «ваша милость», либо кто-то еще в этом роде, ибо те, кто ставит перед именем «дон» — люди не бедные; но в морях нет такой дочки лавочника, которая, выйдя замуж за того, кто не принадлежит к ремесленному сословию, тут же не начнет кичиться и не прицепит к имени частицу «дон», как если бы этот «дон» мог скрыть то, что она — дочь отнюдь не благородных людей, никакими «донами» никогда не слывших; а то, что никакие они не «доны», лучше было бы и не выпячивать, чтобы не давать повода перемывать косточки усопших и вытаскивать на свет дела позабытые; и чтобы их соседи о них не злословили и над ними не смеялись, равно как и над «его милостью», который сам себя так именует; что уж говорить о самих «доньях», которые, как всем известно, стойкостью не отличаются. Но заносчивостью и упорством этих «донов» Господь не обделил. Королю понравилось, что он стал получать хорошие доходы, хотя отныне подношения ему, которые тоже стоили денег, стали не так часты.

Так я хлопотал об этом и других делах, о разных новых налогах, выгодных больше королю, чем королевству. Король, видя такое мое служебное рвение, также не скупился на милости, коими осыпал меня щедро и от всей души. Тогда-то я и вспомнил о моем бедном толедском эскудеро, дабы воспользоваться его мудрыми речами, когда он жаловался, что никак не может найти знатного сеньора, который взял бы его на службу, и что ежели бы нашел такого, то уж знал бы, как извлечь из своей службы выгоду[154]. И я его советами воспользовался; так что были они для меня весьма пользительны, особенно его совет не говорить королю ничего такого, что его бы расстроило, а только то, что могло бы вызвать его к тебе расположение, так как он благоволит только к тому, кто, пускай сам по себе ничего не стоит, умеет ему угодить; и, напротив, с теми, к кому он не расположен, он обращается дурно и везде их поносит, хотя они того и не заслуживают, и не останавливает их, когда они делают, чего им хочется, хотя делать этого не стоило бы. Вспомнил я и уже упоминавшегося Каллисфена, которого его господин Александр за то, что тот говорил ему правду, велел предать ужасной смерти, каковой тот совсем не заслуживал ввиду справедливости его доводов; а коли жить охота, то будь что будет, и я, сколь мог, держался этого воззрения, из-за чего у меня была не жизнь, а малина, и мой дом ломился от добра; но я, хоть и был рыбой, сохранил человеческую сущность и разум, а также проклятое свойство — жажду наживы, царящую среди людей, так как все прочие твари, получая от природы всё им надобное, не хотят ничего большего и ни к чему большему не стремятся[155]. Петух, если у него вдосталь пшеничных зерен, почтет за ничто весь жемчуг Востока; вол, насытившийся травой, не нуждается в золоте Индий, и так все животные: и лишь зверский аппетит человека никогда не насыщается и всего ему мало, особенно если он одержим жадностью. Я говорю это к тому, что, невзирая на все мои богатства и достаток, ибо во всех морях не было короля богаче меня, я был пожираем жаждой наживы — любой ценой! Посему я послал одну армаду в Леонский залив[156] и в залив Йерес[157], а другую — на фламандские банки[158], где погибло немало кораблей со всеми, кто был на их борту, а также туда, где происходили крупные морские сражения, откуда мне доставили огромное количество золота — по моим прикидкам, более пятнадцати тысяч дублонов[159].

Король очень смеялся, видя, как я суечусь и кружусь над этими дублонами, недоумевая, для чего мне этот мусор: ведь его нельзя съесть, да и на себя не наденешь. Я же говорил про себя: «Зачем задавать вопросы, если всё равно понять не сможешь?» А вслух отвечал, что они мне нужны как счетные кружочки[160], чем он и удовольствовался. Позднее же, когда я вернулся на сушу, как далее будет рассказано, — глаза бы мои этого не видели! — обнаружилось, что все денежки, которые я собрал в морях, на земле давно не в ходу. А если где-то ими еще и пользовались, то в другом, не менее глубоком и потаенном месте![161]

Но, живя в море, я страстно желал найти при возможности какой-нибудь корабль, который я нагрузил бы своей добычей, чтобы тот — пускай за половину ее стоимости — доставил бы груз в Толедо, к моей Эльвире, чтобы наша дочь с таким приданым вышла замуж за того, кто наверняка остался бы им доволен и не попрекал ее тем, что она — дочь глашатая; и вот, движимый этим желанием, я два или три раза всплывал на пути кораблей, шедших с Востока, криками над водой призывая их остановиться, думая при этом, что они меня поймут и заметят, и, хотя они так и не стали «верными гонцами», которые доставили бы мои сокровища или их половину в Толедо, где они пригодились бы людям, меня согревала любовь, каковую я продолжал питать к роду человеческому. Однако, когда я их звал, они или меня не замечали, или метали в меня гарпуны и дротики, чтобы меня убить, так что мне приходилось убираться восвояси в свое морское обиталище. Иногда же я хотел, чтобы Толедо стал морским портом, дабы я мог усыпать его своими богатствами, от коих хотя бы малая толика досталась бы жене и дочке. И вот в таких желаниях и мечтах проходила моя жизнь.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО ОТПРАВИЛСЯ В ЛЕС НА ОХОТУ, ОТСТАЛ ОТ СВОИХ И ВСТРЕТИЛ ПРАВДУ[162]

Когда я отбился от товарищей, я встретил Правду, которая мне сказала, что она — дочь Божия и спустилась с неба на землю, чтобы жить на ней и быть полезной людям, но что все ее попытки обжиться среди людей закончились ничем, ибо побывала она и у сильных мира сего, и у малых, и для нее не нашлось места в домах знати, и многие другие ее прогоняли, так что, видя такую к себе неприязнь, она удалилась на скалу посреди моря.

Она мне поведала о многих чудесах, происходивших с самыми разными людьми, но ежели бы я стал обо всех них Вашей Милости писать, это растянулось бы надолго и увело меня в сторону от рассказа об испытанном мною. Но ежели будет на то воля Вашей Милости, я пошлю Вам реляцию обо всём, что с ней случилось. Я же, вернувшись к своему королю, рассказал ему всё, что с Правдой произошло.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО, ПРОСТИВШИСЬ С ПРАВДОЙ И ОТПРАВИВШИСЬ С ДАМАМИ-ТУНЦАМИ ТУДА, ГДЕ ОНИ МЕЧУТ ИКРУ, ПОПАЛ В СЕТИ И ВНОВЬ СТАЛ ЧЕЛОВЕКОМ

Утешившись этими словами и вернувшись ко двору, я прожил в море в свое удовольствие еще какое-то время. И тут пришло время женам тунцов метать икру, и король приказал мне сопровождать их на нерест, так как с ними всегда должен был быть кто-то, кто бы их охранял и защищал. На ту же пору генерал Лиций, который, будь он здоров, отправился бы с ними в дорогу, заболел. А с тех пор, как я поселился в море, дамы-тунцы нерестились уже два, а то и три раза, откладывая икру каждый год. Я взял с собой две тысячи вооруженных тунцов, а сопровождали мы более пятисот тысяч беременных дам.

Простившись с королем, мы отправились в путь и через считанные дни оказались в Гибралтарском проливе, пройдя через который очутились близ городков Кониль и Вехер[163] — владений герцога де Медина-Сидония, где нас ждала засада. Я был предупрежден об этой опасности и о том, что именно здесь тунцы несли наибольшие потери, и я приказал всем быть начеку. Но поелику жены были одержимы желанием отложить икру именно на этой отмели, очень для того подходящей, как бы мы ни оберегались, в течение восьми дней мы лишились более пятидесяти тысяч наших дам. И, видя, какие потери мы несем, те из нас, кто был при оружии, решили сопровождать их на мелководье и, если кто-либо захочет их схватить, когда они мечут икру, рубить мечами разбойников и их сети на куски. Но вышло всё наоборот, учитывая силу и ловкость людей, столь превосходящих в этом тунцов, и нападавшие на нас и наших дам захватили нас со всеми потрохами, нисколько от наших мечей не пострадав, но только от того выиграв, так как мои товарищи, попав в плен, лишались чувств и, хватая ртами воздух, теряли оружие, чего не случилось со мной; напротив, схватив шпагу ртом, я таки здорово порезал их сети, в которых вместе со мной оказалась моя милая вторая супруга.

Рыбаки, удивленные этим зрелищем, попытались отнять у меня шпагу, но, когда они тянули ее у меня изо рта, вместе со шпагой показалась и моя рука, в нее вцепившаяся, а на голове у меня обозначились человеческие глаза, и нос, и верхняя половина рта. Весьма напуганные этим зрелищем, одни крепко схватили меня за руку, в то время как другие начали тянуть меня за хвост, словно шкуру из набитого доверху мешка. Я оглянулся вокруг и увидел подле себя мою Луну, обессиленную и испуганную, столь же, если не больше, чем рыбаки, к коим я обратился на человеческом языке с таковыми словами:

— Братья, придите в себя, и пусть никто не пытается зацепить меня багром, ибо знайте, что я такой же человек, как и вы; но, стащив с меня до конца рыбью кожу, вы раскроете мою великую тайну.

Я сказал это, ибо те мои товарищи, что были со мной, лежали возле меня, многие — мертвыми: их головы разбили баграми, которые имели при себе во время ловли на такой случай рыбаки-разбойники. И такими же словами я умолил их, чтобы они сжалились и отпустили на волю бывшую со мной мою спутницу и супругу. Они же, весьма испуганные увиденным и услышанным, исполнили мою просьбу.

И когда моя спутница, в страхе, заливаясь слезами, расставалась со мною, я обратился к ней на языке тунцов:

— Луна, жизнь моя, плыви с Богом, и больше не попадайся в сети, и поведай обо всём королю и всем моим друзьям, и прошу тебя, чтобы ты блюла мою и свою честь.

Ничего не ответив, она, страшно испуганная, прыгнула в воду.

Меня же и моих товарищей из воды достали, на моих глазах всех поубивали на отмели, а меня бросили на песок, наполовину человеком, а наполовину, как было сказано, тунцом, в ужасе ожидавшим, что его разделают и закоптят. В тот же день, когда рыбаки закончили лов, они начали расспрашивать меня, и я им правдиво отвечал, умоляя достать меня из рыбьей кожи полностью. Но они этого не сделали, а вечером погрузили меня на здоровенного мула, предназначенного для перевозки тяжестей, и отправились со мной в Севилью, где доставили ко дворцу его сиятельства герцога де Медина: мое появление там произвело такой фурор и такое потрясение, какого не знала Испания во все времена. И в таком мучительном состоянии они продержали меня восемь дней, на протяжении коих я рассказывал им о том, что со мной произошло.

Под конец я начал чувствовать, что моя рыбья часть начала портиться и разлагаться, лишенная воды, и я умолил сеньору герцогиню и ее супруга, во имя Господа, чтобы они достали меня из этого заточения, поелику то было в их власти; они же, поняв, какие я испытываю муки, распорядились так и сделать. И было решено, что по всей Севилье будет объявлено, чтобы все собрались посмотреть на мое превращение, и на одной из городских площадей перед домом герцога воздвигли помост, чтобы я был всем отовсюду виден, и там собралась вся Севилья; и площадь была вся запружена людьми, и улицы, и крыши, и террасы на верхних этажах домов. Затем герцог послал за мной, и меня вытащили из клетки, которую для меня соорудили, когда достали из моря, — а было сделано это с умыслом, ибо вокруг меня всегда толпилось столько народу, что, если бы меня не отделяли от толпы прутья клетки, то меня бы непременно задушили. «О, великий Боже! — сказал я про себя. — Что же во мне есть столь необычное? Человек в клетке — такое уже было, к его великому несчастию, и не раз; и птиц в клетке все видели; но вот рыба в клетке — нечто невиданное».

Итак, меня достали из клетки, водрузили на щит и понесли в окружении пятидесяти вооруженных алебардами солдат, которые с трудом расчищали в толпе проход.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО В СЕВИЛЬЕ НА ГЛАЗАХ ТОЛПЫ ПРЕВРАТИЛСЯ ИЗ РЫБЫ В ЧЕЛОВЕКА

И вот, положив меня на помост, одни стали тянуть меня за ту часть тела, что уже была свободна, другие — за рыбий хвост, и извлекли меня из рыбьей чешуи на свет божий в том виде, в каком мать родила, а от тунца осталась лишь кожа. Мне дали плащ, чтобы я укрылся, а герцог приказал, чтобы мне принесли его дорожное платье[164], которое я надел, хотя оно и было мне коротковато, и меня приходили приветствовать и поздравлять множество людей, так что всё то время, что я провел там, я ни на одну ночь не смог сомкнуть глаз, ибо и ночью ко мне шли посетители, чтобы меня увидеть и обо всём расспросить, и почитали за счастье пообщаться со мной хотя бы накоротке.

По прошествии нескольких дней после обнаружения моего истинного облика я заболел, ибо жить на суше мне стало невмоготу, так как стал я привычен к морской пище, а земная мне не подходила, и я не смог ее переносить и уже не сомневался в том, что вместе с моими мучениями закончится и моя жизнь. Но Богу было угодно избавить меня как от этой, так и от других напастей, и, когда я увидел, что снова могу ходить, я испросил у владетельных сеньоров разрешения их покинуть, каковое они дали мне с великой неохотой, ибо, как мне казалось, хотели навсегда оставить меня подле себя, чтобы слушать мои рассказы о чудесах, которые со мной произошли, а также о многом другом, что я им плел и чему они полностью доверяли, так как видели мое чудесное превращение.

Но в конце концов, несмотря на всё, они дали мне свое согласие и приказали снабдить меня для дороги всем необходимым. За мной, читатель, — в Толедо, где я очутился накануне Успения[165], так сильно, как никто на свете, желая увидеть жену и дочь, заключить их в объятия, чего не испытывал ни разу за все прошедшие четыре года, ибо в морях не обнимаются, а тычутся мордами друг в друга.

Когда спустилась ночь, я пошел к своему дому, который оказался пустым; и тогда я пошел к дому сеньора архипресвитера, где все уже спали, и начал так сильно стучать в дверь, что их разбудил. На вопрос, кто там, я назвал себя и в ответ услышал очень раздраженный громкий голос моей Эльвиры:

— Поищите, где выпить, в другом месте, и, кто бы вы ни были, грех в такой час издеваться над вдовами. Вот уже три или четыре года, как Господь прибрал моего злосчастного мужа, который утонул в море на глазах его хозяина и многих других, видевших, как он скрылся под водой. К чему ваши насмешки?

И она ушла спать, не желая более ни видеть, ни слышать меня. Я снова начал стучать в дверь, и мой господин архипресвитер, страшно разгневанный, встал с постели и выглянул в окно, возопив во весь голос:

— Безобразие! Кто это беспокоит добрых людей? Хотел бы я знать, кто вы такой, чтобы завтра наказать вас за вашу наглость. Шляетесь в такой час и ломитесь в двери почивающих, стучите дверными молотками и поднимаете шум, нарушая наш сон и покой!

— Сеньор, — сказал я, — если вы хотите знать, кто я, не надо так раздражаться; ибо знайте, что я — ваш слуга, Ласаро де Тормес.

Едва я произнес эти слова, как возле моих ушей просвистел камень, брошенный со всей злостью, а потом и второй, и третий, и еще один, так что вся улица вокруг меня оказалась усыпанной булыжниками; затем в меня бросили опаливший меня факел. Поняв, что я — в опасности и раздумывать некогда, я бросился бежать по улице куда глаза глядят и отбежал на довольно большое расстояние, а он остался у окна, громко крича:

— Посмей еще явиться со своими шуточками — и получишь по заслугам!

Я собрался с мыслями и задумал повторить попытку позднее, не желая никому больше открываться; а так как уже была глухая ночь, я решил провести ее остаток тут же, чтобы поутру снова отправиться к дому архипресвитера. Но из этого ничего не вышло, так как какое-то время спустя по улице проходил с дозором альгвасил, который отобрал у меня шпагу и отъел в тюрьму; и хотя я знал кое-кого из окружения судебного пристава и обратился к ним по именам и назвал себя, они посмеялись надо мной, сказав, что прошло уже более трех лет, как я погиб в походе на Алжир, и отправили меня в камеру, где меня и застало утро, когда все добрые люди начали одеваться и принаряжаться, чтобы идти в церковь — праздновать столь великий праздник. И я бы мог быть с ними, если бы меня все признали, но в темницу вошел арестовавший меня альгвасил и приказал заковать мои ноги в кандалы, а на шее закрепить тяжелую цепь и заключить меня в карцер, что и было исполнено.

— Вы, господин, у коего манеры и обходительность коррехидора[166] и который выдает себя за городского глашатая, лучше посидите денек-другой, пока мы не узнаем, кто вы, шатающийся ночью по городу, чтобы залезать в дома священнослужителей. Ведь, по правде говоря, камзол, что надет на вас, вам не по размеру, и пахнете вы не вином, как подобает вашему ремеслу, а нежнейшей амброй. В конце концов, вы сознаетесь, хотите того или нет, у кого вы украли этот камзол, так как ежели его кроили для вас, то это портной украл у вас больше трех вар[167] материи.

«Не в добрый час мы прибыли сюда»[168], — подумал я про себя. Однако вслух сказал, что не промышляю воровством и не делал того, что он говорит.

— Промышляете или не промышляете, — сказал он, — но вот сейчас из дома коррехидора выходит архипресвитер, настоятель церкви Святого Спасителя, который говорит, что вчера ночью воры хотели его обокрасть, проникнув силой в его дом, не защитись он градом камней, и что они назывались именем Ласаро де Тормес, его слуги. Я ему рассказал, что наткнулся на вас возле его дома, и он подтвердил мои слова, и поэтому мы решили посадить вас на цепь.

Тюремщик сказал:

— Глашатай, за которого вы себя выдаете, жил в этом городе, но погиб по пути в Алжир, и я его хорошо знал. Да будет Господь к нему милостив! Он мог зараз доставить из одного дома в другой две асумбры[169] вина, не считая кувшинчика![170]

«О, я несчастный, — сказал я про себя, — ведь мои испытания еще не кончились! Мои беды наверняка возвращаются: отчего все, кого я знаю и с кем разговариваю, кого почитаю за друзей, меня не узнают и знать не желают? До чего дошла моя злая судьба, идущая против меня, если моя жена, которую я более всего люблю в этом мире и которая любит меня, меня не узнаёт?»

Я начал умолять тюремщика, дал ему денег, чтобы он пошел к ней и сказал, где я, чтобы она вызволила меня из тюрьмы. А он, смеясь надо мной, взял реал и обещал всё сделать, хотя ему казалось, что я мухлюю: ведь если бы я был тем, за кого себя выдавал, он бы меня узнал, так как сотни раз видел, как я входил в тюремные камеры, чтобы сопровождать преступников, приговоренных к телесным наказаниям, и что я был лучший из глашатаев с самым чистым и громким голосом в Толедо. Наконец я так надоел ему, что он пошел и привел с собой — ни много ни мало — моего господина архипресвитера, и, чтобы выслушать меня, он вошел туда, где я был заключен, и принесли свечу: и я почувствовал радость, которую, должно быть, испытывают души на небесах после своего освобождения, и заговорил, плача не столько от печали, сколько от радости:

— О, мой сеньор Родриго де Йепес[171], настоятель церкви Святого Спасителя, посмотрите, в каком положении находится ваш верный слуга Ласаро де Тормес, истязаемый, закованный в железо, испытавший за три года самые удивительные и опасные, самые невиданные и неслыханные приключения!

Он поднес свечу к моему лицу и сказал:

— Слышу голос Иакова и вижу лицо Исава![172] Брат мой, правда, что речью вы похожи на того, кем представляетесь, но ликом — ничуть.

Тут-то я всё понял и попросил тюремщика сделать такую милость и принести зеркало, что он и исполнил. И когда я заглянул туда, то увидел, что я сам на себя не похож, особенно цветом лица, которое прежде было красным, как гранат, точнее, как зерна граната, а теперь стало желтым, как резеда, да и черты его очень изменились. Я перекрестился и сказал:

— Теперь, сеньор, глядя на себя, я не удивляюсь, что ни ваша милость, ни кто другой из моих друзей меня не узнают, так как я сам себя не узнаю. Но, ваша милость, присядьте, а вы, сеньор алькальд, дайте нам немного времени, и вы удостоверитесь, что я не лгу.

Он удалился, и, оставшись наедине с его милостью, я — чтобы убедить его — в подробностях рассказал ему обо всём, что было в нашей жизни с самого нашего знакомства — день за днем. Затем я вкратце поведал ему, что произошло со мной, и как я был тунцом, и что за то время, что я был в море, и от тамошней пищи и воды у меня изменился цвет кожи и лицо, которого я давно не видел. Под конец, крайне удивленный, он сказал:

— То, о чем вы рассказываете, в нашем городе хорошо известно и об этом много говорилось: в Севилье видели человека-тунца; и доказательства, которые вы приводите, также доподлинны. Но я всё еще очень сомневаюсь. Вот что я сделаю для вас: приведу сюда Эльвиру, мою служанку, и она, на ваше счастье, быть может, вас узнает.

Я его горячо поблагодарил и стал просить его, чтобы он дал мне руку для поцелуя и свое благословение, как то когда-то было, но он не согласился.

Прошел этот день и еще три, по истечении которых утром в темницу вошел помощник коррехидора со своими сподручными и писец, и начали меня допрашивать, и, возможно, разозлившись на меня, решили посадить меня верхом, но не на лошадь, а на кобылу[173]. Я не выдержал и горько разрыдался, тяжело вздыхая и всхлипывая, жалуясь на свою злосчастную, так долго преследующую меня судьбу. Со всем тем, приложив немало усилий, я упросил помощника коррехидора отложить пытку, которую не перенесу, а чтобы он в том удостоверился, всмотрелся бы в мое лицо, что он и сделал, подведя меня к свету, и сказал:

— Воистину, какие бы силы ни нужны были этому грешнику, чтобы забираться в дома, сейчас, кажется, судя по его состоянию, их у него нет. Оставим его в покое, пока ему не получшает или пока он не помрет. И снимем с него оковы.

И вот они меня оставили.

Я стал умолять тюремщика вернуться в дом моего сеньора и со своей стороны и от моего имени просить его выполнить обещание, которое он мне дал, и привести ко мне мою жену; и я дал тюремщику еще реал, так как денежки никому не помешают, и он исполнил мою просьбу и вернулся с ответом, что они-де оба завтра ко мне придут.

Утешенный сим известием, я эту ночь спал лучше, чем до того, и во сне ко мне явилась моя госпожа и подруга Правда, выглядевшая крайне разгневанной, и сказала мне:

— Ты, Ласаро, так и не хочешь исправиться: в море ты обещал мне не отдаляться от меня, а как только вышел на сушу, ни разу на меня не взглянул. Поэтому Божий суд и решил тебя покарать тем, чтобы на твоей родине и в твоем доме никто тебя бы не признал — вплоть до того, чтобы тебя водрузили, как злодея, на пыточную кобылу. Завтра придет твоя жена, и ты с честью выйдешь отсюда, и отныне начнешь жизнь с чистого листа.

И она удалилась. Очень обрадованный этим видением, я покаялся и в слезах признал, что всё случившееся со мной было справедливым наказанием, ибо я запутался в паутине лжи, которой было немало в моих рассказах, так что даже правда казалась в них чудесной выдумкой, а что не было выдумкой, могло испугать людей до смерти.

А когда настало утро, мое лицо стало таким, каким было прежде, и мой сеньор и моя жена признали меня и, ко всеобщему удовольствию, привели меня домой, где я увидел свою дочь, настолько выросшую, чтобы стать нянькой для младшеньких. И через какое-то время, когда я отдохнул, я снова начал выпивать и закусывать, так что вскоре вернулся к себе прежнему и к своей хорошей жизни.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, ПОВЕСТВУЮЩАЯ О ТОМ, КАК ЛАСАРО ОТПРАВИЛСЯ В САЛАМАНКУ И ЗАВЕЛ ТАМ ДРУЖБУ С РЕКТОРОМ, С КОТОРЫМ ВСТУПИЛ В ДИСПУТ, И КАК ОН ПРОВОДИЛ ВРЕМЯ СО СТУДЕНТАМИ

Пожив какое-то время в свое удовольствие, хорошо одетый и весьма обласканный, задумал я отправиться посмотреть Испанию, погреться на солнышке — уж больно надоела мне жизнь под водой. Размышляя над тем, куда бы направить свой путь, я решил посетить Саламанку, о которой слышал, что она — пристанище всех наук. А еще потому, что мне давно хотелось попытаться обставить кого-нибудь из тамошних попиков или длиннорясников[174], то бишь лиценциатов[175]. А поелику город таковыми полон, от него законниками несет за версту, хотя да охранит Бог мой дом от угара его ночей! По прибытии я отправился пройтись по городу и после стольких лет морской жизни был восхищен увиденным, превосходившим всё, что я о городе слышал.

Я хочу рассказать об одном случае, который со мной приключился, когда я шел по одной из главных городских улиц. Увидел я человека, едущего верхом на осле, которого шатало из стороны в сторону и который был столь усталым, что, сколько ни силился, не мог ни продвинуться вперед, ни вернуться назад. И тогда человек закричал: «Ну, сеньор бакалавр! Так мы никуда не тронемся, хотя я подумываю вернуться!» Но, решив, что тот, к кому обращены его слова, двигался бы живее, если величать его более почетным званием, он заговорил: «Ну, сеньор лиценциат! Пошевеливайся, ко всем чертям!» — и ткнул того палкой с острым наконечником. Поглядели бы вы, какие тот начал выделывать коленца! Взад, вперед, лиценциат — туда, всадник — сюда! Никогда в своей жизни, ни в морских владениях, ни на суше, я не видел столь важного лиценциата, которому бы все уступали дорогу и на которого вышло бы поглазеть столько народу!

Я узнал тогда, что господа должны иметь какие-то звания, которыми они выделяются среди прочих, как я выделялся силой и доблестью среди тунцов. Но, тем не менее, ценятся они поболе меня, так как, хотя тунцы и облекли меня титулом, мне не дозволено было использовать его за пределами, отвоеванными моими собственными усилиями. И сознаюсь, сеньор, что на протяжении какого-то времени мне больше хотелось прозываться лиценциатом-ослом, чем Ласаро де Тормес.

Движимый этим желанием, привлеченный шумом, я как-то зашел в один колехио[176], где увидел множество студентов и услышал множество голосов, так что все они до единого надрывались не столько от полученных знаний, сколько от криков. И среди многих мне известных лиц (хотя меня не знал никто), я — по воле Божией — узнал своего толедского приятеля, с которым был дружен в добрые времена; он служил двум сеньорам студентам и производил более всего шума, хотя его хозяева были одними из самых старших в колехио. И поскольку он был слуга и по дому, и по учебе[177], то смог представить им меня так хорошо, что меня позвали к обеду, и не только. Правда, обедали мы по-университетски: скудная еда, плохо приготовленная и по-нищенски сервированная, но, будь я проклят, если от нее осталась хоть одна неразгрызенная косточка!

За едой мы говорили о разных вещах, но по моим замечаниям и возражениям оба сеньора прекрасно поняли, что я из своего жизненного опыта почерпнул поболе, чем они — из своих занятий. Я рассказал им кое-что из того, что произошло с Ласаро, причем так складно, что все начали спрашивать, где я учился — во Франции, во Фландрии или в Италии, и, если бы Господь позволил мне вспомнить одно-другое словцо на латыни, они были бы потрясены. Чтобы не дать им повода спросить меня о чем-то, что могло поставить меня в тупик, я старался не выпускать нить беседы из рук. Однако они, вообразив, что я — персона более важная, чем та, которой представляюсь, решили заставить меня поучаствовать в ученом диспуте. Я же, зная, что все они, как и я, латыни не знают, так что я не мог перед ними осрамиться, согласился. Ибо тот, кого уважали тунцы, кои, состязаясь, бьются рылами, сможет за себя постоять среди тех, кто сражается языком.

Диспут был назначен на следующий день, и поглазеть на него был приглашен весь университет. Пусть Ваша Милость увидит Ласаро — в наиславнейшем из городов, среди стольких докторов, лиценциатов и бакалавров, коими воистину, будь их вдесятеро меньше, можно было бы засадить все испанские угодья, а блеском их превосходительств примасов[178] — затмить весь мир целиком! Поглядите на разноцветье одеяний разных Орденов и степеней, на то, как чинно они рассаживаются в зависимости от звания и независимо от человека!

Перед тем как выставить меня на всеобщее обозрение, они хотели надеть на меня одежды своего колехио, но Ласаро отказался, ибо был пришлым и не обучался в этом университете, и должен был не забавлять, удивляя, но быть оценен по тому, как он доказывает свою ученость (а таковая у него была), независимо от того, к какому он принадлежит Ордену и какое у него звание, будь он просто — «с улицы». Говоря по правде, я видел всех такими важными и заносчивыми, что, могу признаться, был более испуган, чем пристыжен, или не столько испуган, сколько пристыжен тем, что меня выставят на посмешище. Когда Ласаро занял свое место (я — студент!) и был представлен ученому миру — а я, как и они все, сумел сохранить величественный вид, — ректор захотел вступить со мной в спор первым, что было среди них делом невиданным. И вот он задал мне достаточно трудный и каверзный вопрос, требуя, чтобы я сказал, сколько бочек воды вмещает море; но я, как человек, море прекрасно изучивший и недавно из него вышедший, смог весьма неплохо ответить ему, заявив, что, если он сможет собрать всю морскую воду в один сосуд, я ее количество тут же измерю и с точностью ему отчитаюсь. Услышав мой быстрый и прямой ответ, принятый за неимением лучшего, и оказавшись в затруднительном положении, в каковое он думал сам меня поставить, видя свою беспомощность, ректор предложил мне самому измерить море, а затем сообщить ему результат.

Смущенный моим ответом, он поставил передо мной другую проблему, думая, хватит ли мне знаний и находчивости, чтобы решить вторую задачу так же, как я решил первую. Он попросил меня сказать, сколько дней прошло со времени сотворения Адама до сего часа, как если бы я всегда присутствовал в мире с часовым маятником в руке, считая эти дни, хотя, по правде говоря, я и числа прожитых мной самим дней не помню, разве только то, что какое-то время был слугой у священника, какое-то — поводырем у слепца и всё такое прочее, так что своих хозяев я пересчитывал лучше, чем свои дни. Но, тем не менее, я ему ответил, что не более семи, так как, когда первые семь прошли, начались другие, и так — до настоящего момента; и так и будет до конца света. Видели бы Вы, Ваша Милость, Ласаро — доктора из докторов, самого поднаторевшего из лиценциатов!

И так как первые две проблемы я разрешил, на третьей ректор решил взять верх, думая меня очернить перед всеми, хотя одному Господу известно, что в этот момент чувствовал Ласаро в смущении сердечном, не выказывая при этом никакой заносчивости. Ректор же востребовал, чтобы я ответил на его третий вызов; и я тут же парировал, что готов принять и третий, и всякий другой вплоть до следующего дня. Он же потребовал, чтобы я указал, где край света. «Что еще за каверзы? — сказал я про себя. — И как мне ответить, если я всего-то мира не обошел? Спросил бы он меня, где край моря, я бы что-нибудь придумал». Тем не менее я отвечал, что край света — в этой самой аудитории, где мы находимся, и что он наглядно в том смог бы убедиться, если бы всерьез об этом поразмыслил, и, если бы это не было правдой, я бы счел себя недостойным вступить в колехио.

Видя, как я справляюсь с ответами на его вопросы, только и думая о том, как объявить мне шах, он получил мат, задав мне — чеканя каждое слово — четвертый вопрос: каково расстояние от земли до неба? Видели бы Вы, Ваша Милость, как я какое-то время солидно откашливался, не зная, что ему ответить, так как он вполне мог быть осведомлен о том, что этого пути я еще не проделывал. Если бы он попросил рассказать о распорядке жизни тунцов и о том, на каком языке они говорят, я бы это сделал с большей основательностью; но при всём том я не промолчал, но ответил, что небо от земли совсем недалеко, так как наше пение там слышно, сколь бы тихо ни пел, ни говорил человек, и что, если он мне не хочет верить, пусть сам поднимется на небеса, а я запою очень тихим голосом, и если он меня не услышит, то я готов поплатиться за свое невежество. Уверяю Вашу Милость, что молодчаге-ректору пришлось умолкнуть и предоставить другим задавать мне вопросы; но когда они увидели, что ректор посрамлен, не нашлось никого, кто захотел бы вступить в дело, а потому все молчали и хвалили мои ответы. Никогда не видел я себя столь всеми восхваляемым, этаким «сеньором-чего-изволите».

Слава Ласаро возрастала с каждым днем, и частично ей я был обязан платью, которым меня одарил добрый герцог, так как, если бы не оно, эти проклятые долгополые продолжали бы меня презирать, как я презирал тунцов-предателей, хотя и не подавал виду. Ко мне стекалась уйма народу: одни — чтобы одобрить мои ответы, другие — поразвлечься, глядя на меня и мне внимая. Ввиду столь великих моих способностей, имя Ласаро было на устах у всех и разносилось по всему городу звучнее, чем среди тунцов.

Мои хозяева пожелали пригласить меня с ними поужинать, и я был не против, хотя поначалу отказался, следуя тамошнему обычаю, то есть отговариваясь тем, что якобы приглашен другими. Не хочу расписывать, что было у нас на ужин, так как он был ужином лиценциатов, но я хорошо видел, что он был подан в обмен на книги[179] и посему столь аристократичен.

После того, как мы поели и скатерти со стола были убраны, на посошок мы разложили карты, что было там обычным занятием, и, разумеется, в этом деле я был более подкован, нежели в диспутах с ректором. Наконец, на столе появились деньги, неведомо откуда взявшиеся. Мои сотрапезники, как весьма ловкие в этом искусстве, знали тысячи приемов обмана глаз, так что, будь на моем месте кто-то другой, он давно бы испустил дух, так как я был на грани проигрыша; но под конец я так их сделал, что они заплатили за всё, и я в придачу к ужину положил в кошель более пятидесяти выигранных реалов. Так что не связывайтесь с тем, кто был господином среди тунцов! Всегда будьте с Ласаро начеку. И перед прощанием с ними я захотел сказать им что-нибудь на языке тунцов, но они меня не поняли. Потом, опасаясь мести с их стороны, ибо для нее у них имелись все основания, я отбыл оттуда, думая о том, что не всё всегда гладко выходит.

Посему порешил я вернуться домой, где хорошо зажил благодаря своим пятидесяти выигранным реалам и кое-чему еще, о чем ради чести промолчу. Я прибыл в свой дом, где всё было в наилучшем виде, кроме полного отсутствия денег. Тут-то я и вспомнил о тех дублонах, что исчезли в море, и, конечно, расстроился, думая про себя, что, если бы знать, что дело пойдет так же хорошо, как в Саламанке, я бы открыл в Толедо школу, предназначенную для изучения языка тунцов, и у меня бы отбою в учениках не было. Затем, хорошенько всё обдумав, я понял, что дело это — невыгодное, так как бесполезное. Так что пришлось мне отказаться от этой затеи, хотя мне так хотелось бы остаться в истории столь древнего города основателем прославленного университета и изобретателем нового языка, доселе никому из людей на земле не ведомого.

Вот что произошло после того, как я отправился в Алжир. Обо всём остальном Ваша Милость со временем узнает. Остающийся Вашим верным слугой,

Ласаро де Тормес.

Конец

Загрузка...