…Выскочить, выскочить, выскочить!
Не выскочишь из сердца!
Поди вот — нет сил удержаться: писать и писать! Что это за тяга такая? Не знаю. Все пережито, переиграно и написано, к чему бы повторять? И — нет, не могу устоять.
«Исповедальная проза» — так критики называют подобные писания. Даже как-то стыдно из-за этого — исповедоваться.
Только что Света Петрова (реаниматор) позвонила из клиники: умерла девочка с тетрадой Фалло. Так и вижу ее на обходе. (Писатель мусолит сотни страниц, вытягивая из себя детали, как паук паутину, пока доберется до покойника. А тут — бери с натуры. За каждым больным — драма.) Много смертей у нас, делаем 24 операции в день, все отделения переполнены.
Нет, не буду писать о больных. Сегодня не буду, совсем не писать не смогу, в них — большая часть жизни…
Через месяц с небольшим — 71 год.
«Время собирать камни». Хороша фраза, но уже затерлась. Любят теперь из Библии словечки выдергивать, хотя редко кто ее прочитывает. А Библию нужно изучать.
Это странное ощущение «собирать» появилось после семидесяти. Будто сработала какая-то программа, отсчитывающая, следящая и управляющая — кибернетическая. Есть такие разговоры у геронтологов про «гены-убийцы». Чушь, на мой взгляд. Я-то исповедую другое насчет старения: накопление помех и детренированность.
Суть жизни — в чувствах. Они задают цели: «хочу» — делаю. Достиг — «приятно». Для этого нужна исправная машина, чтобы подшипники не выработаны и смазка без грязи. Наша машина от работы тоже изнашивается и от работы же омолаживается.
Вот только в старости трудности с этим «хочу». Вроде бы ничего чудесного: инстинкты и натренированные слова — «долг», «совесть», «честь», «идеи»… Генераторы энергии для действий, чтобы преодолеть внешнее сопротивление. Но не существует вечного двигателя! Генераторы устают.
Старик может обгонять старость или отставать от нее.
Первый путь — прибавляй детренированность и накопление помех.
Второй — «не позволяй душе лениться», как писал поэт Н. Заболоцкий. Видите, все просто: работай — не постареешь!
Позавчера оперировал мужчину: 25 лет назад, еще мальчишкой, он попал на мину, ранило нетяжело, только шрамики на груди. Недавно стало сердце беспокоить. Наслушали шум. При обследовании: дырка из дуги аорты в полую вену. До старости не доживет. Нужно закрывать. На счастье, легко удалось прошить свищ, и даже не очень волновался. А вчера при утреннем обходе вижу: мужик лежит на аппаратном дыхании. Оказалось, что ночью была фибрилляция. Сорок минут массажа сердца. Спасли. Больной в сознании. Сегодня Света сказала: «В порядке». Но поди знай!
Так и живу. Тренируюсь.
Возвращаемся к теме. Нужно создать в коре мозга стойкий очаг возбуждения — высшее желание, замкнутое только на самого себя. Оно позволяет преодолеть боль, усталость, пренебрежение окружающих — все, что толкает старика «лечь в дрейф» и плыть по течению.
Поэтому и не бросил хирургию.
Надолго ли может хватить увлеченности? Может статься, что все — фикция. Дергаешься, молодишься, «а караван идет»…
Но по крайней мере не скучно.
Еще к этому: черные мысли нужно гнать активно. Переключаться. Запрещать. Повторять слова: «Давай, давай». Выглядит это по-дурацки, но все равно помогает.
Тема исчерпана. Будем делать вид, что время остановилось, и затевать длинные игры.
Вчера читал лекцию в политехническом институте: «Человек и научно-технический прогресс». Вот ее суть.
Глобальные проблемы. Они оформились с книги Медоуза «Пределы росту» (1967), в которой выделено пять взаимосвязанных показателей, что загоняют нас в гроб, если не возьмемся за ум.
Рост населения при растущем потреблении на душу вызывает возрастание производства, что ведет к исчерпанию ресурсов, загрязнению среды. В результате — экологическая катастрофа, уменьшение продуктивности сельского хозяйства и промышленности, голод, болезни и вымирание человечества. Авторы назвали это «коллапсом». И все это нужно ждать очень скоро, в начале следующего века.
Прогнозы не оправдались, но книга напугала весь мир. Наши ученые сначала бодренько заявили, что «все от капитализма, а при социализме угрозы нет». Теперь приходится отыгрывать обратно.
При рассмотрении «механизмов» возникновения и решения глобальных проблем нужно учитывать два аспекта: социально-психологический и научно-техноэкономический. Они взаимно влияют друг на друга по типу обратных связей. Я-то уверен, что главным всегда является первый аспект. Однако без второго проблемы бы никогда не возникли. Все дело в психике. В разуме.
К сожалению, разум ограничен, субъективен и склонен к увлечениям. При расчетах особенно важен так называемый «коэффициент будущего», представляющий собой оценку будущего события по чувствам настоящего времени. Этот коэффициент зависит от вероятности ожидаемого события и его отдаленности во времени. Он колеблется от единицы до малой дроби. Сравните, страх немедленной смерти, когда на вас летит машина, с опасностью рака легких в связи с курением, если вы молоды, а вероятность рака 1:20. Да и когда еще он будет, в 60 лет! От машины юноша отпрыгнет во всю прыть, а курить не бросает. Смерть там и тут, но коэффициент — 0,05, а курить так приятно!
Этот самый коэффициент имеет прямое отношение ко всем глобальным проблемам. Суть всегда одинакова: чтобы избежать в будущем большой беды, нужно пожертвовать частью приятного в настоящем. Пожертвовать потреблением.
Глобальные проблемы разрешимы. Таблетки и другие дешевые средства позволяют легко регулировать рождаемость, если бы люди хотели. Атомная энергетика дает передышку, пока не научатся использовать энергию солнца. Минеральных запасов для промышленности в коре земли достаточно, при экономии. То же касается пищи: до 10 миллиардов вполне могут прокормиться, если пища для здоровья, а не для удовольствия.
Вообще человеку не так много надо. К примеру, нельзя выучить и хорошо воспитать более 2–3 детей. Нет нужды есть более 50 граммов мяса (на его производство идет втрое больше зерна, чем в рацион хлеба). Каждому человеку достаточно одной комнаты. Ездить можно на общественном транспорте, а носить 2–3 смены одежды. Информацию обеспечит электроника. Нужны умеренная доза развлечений и хорошая доза труда, чтобы не пресыщаться. Такие потребности новейшая техника способна удовлетворить при сохранении биосферы на вечные времена.
Противоречие разума — предупреждающего — и чувств — пренебрегающих — вот в чем корень глобальных проблем.
В 9 приехали с Лидой из Симферополя, был съезд хирургов Украины.
Физкультура. Ванна. Завтрак. Рассказы.
Тридцать лет прошло со времени, как впервые был на Украинском съезде — тогда самый молодой профессор. А на этом — самый старый. Первоклассное общество раньше собиралось: С. С. Юдин, Е. Л. Березов, А. И. Савицкий — все светила желудочной хирургии. Помню жаркий спор о язвенных кровотечениях: Юдин — «сразу резекцию», Березов — «отсрочить». Оба были отличные ораторы. Не то что теперь «бу-бу-бу» по шпаргалке. После Юдина у нас не было хирурга международного класса: почетный член обществ Великобритании, США, Праги, Парижа, Каталонии, доктор Сорбонны. Запросто по-английски, по-французски. Институт Склифосовского был Меккой.
На следующее утро после председательского заключения по кровотечениям Сергей Сергеевич полетел домой, в самолете стало плохо, едва довезли. И умер. По ЭКГ — инфаркт, но тромба в коронарах не нашли. Было ему всего 62 года. Незадолго до того вернулся из сибирской ссылки и набросился на операции, как голодный, по два, по три «желудка» в день.
Теперь было не то. Московские профессора к нам уже не ездят. Своими именами блеснуть не можем. Урологи, травматологи, нейрохирурги отделились начисто, да и кардиохирургам делать нечего. Мы прозевали даже доклад заявить. Приехал я, чтобы поглядеть на старых друзей: хирурги — лучшие из врачей! Может, потому, что ближе к смертям?
Повестка дня — раны, желудок, дети — меня не интересовала, поэтому после доклада министра («зацепит» или нет? Похвалил) уехали в Старый Крым.
Тоже история с этими «уехал», «приехал». Всегда для меня были автобус, такси. А тут от одной организации, совсем для меня посторонней, прикрепили машину. И отказаться никак не смог: уверяли, что я такой-де золотой человек, что нужно обязательно возить. Мало, что меня, еще и Лиду отдельно отвезли и привезли. Моя демократическая жена очень смущалась.
Давно не ездили в Старый Крым. Тут для нас почти молодость: приезжали к родным каждый год. Сначала в пятидесятых на старом «Москвиче», потом на «Победе», потом на «Волге». А вот пятнадцать лет уже нет машины, и бываем здесь от случая к случаю.
Ничего, старики (двоюродная сестра Катя и ее муж Федя) держатся, только боятся умереть один раньше другого.
Так хорошо было пройти по их садику, вдохнуть особый запах, посидеть на веранде за обедом из знакомых блюд, выпить самодельного вина «изабелла» (меньше, чем раньше, но еще прилично), послушать местные новости. (Стало пошатывать от дороги и вина. Вот тебе и «не поддавайся».)
Приятно расслабиться от постоянного напряжения последних двух лет, как директорствую. (Во вторник — день отъезда. Поезд в 15.30. Думал: вошью обычный митральный клапан, управлюсь без спешки. Оказалось гораздо хуже, потребовалось протезировать еще и трехстворку. Страшное напряжение. Парню — жить да жить, а тут давление низкое… Едва успел заехать за Лидой и уже с вокзала дозвонился: вывезли в реанимацию, слава Богу. Но проснулся ли?) Однако из Крыма не пытался звонить. Все равно не помочь. Будь, что будет. Отключимся.
И сейчас не звоню. Боюсь.
Вернулся из Старого Крыма перед последним заседанием съезда, оно интересовало: «Новое в хирургии». Думал, посижу, послушаю, впервые не сказав на съезде ни слова. Ан нет. Организаторы не забыли, предложили сделать заключительный обзор по докладам и прениям. Чего скрывать — получил удовольствие. Публике, говорят, тоже понравилось. (Тщеславие, Амосов!)
Так закончился съезд. Попаду ли на следующий через четыре года? Уже нельзя загадывать. Будет 75.
Вечером еще посидели в ресторане за ужином с молодыми хирургами клиники Юры Махнюка, одного из очень немногих учеников, которые дружат с учителем. Я для них уже живая история. Поэтому боялся: «Не разболтайся, старик!»
(Написал, стало стыдно. Слова «учитель», «ученый», «история» — всегда смущают. Не ощущаю, что заслужил. Хотел, но не вычеркну этих слов, потому что были и они, наряду со смущением. Такова многоплановость чувств и мышления.)
Потом привезли (благодетели) Лиду. Мы еще погуляли по Симферополю, повспоминали, каким он был тридцать лет назад. В спальном вагоне тоже очень покойно для расслабления. Но уже снилось, что парень мой не проснулся, а назавтра — снова операции.
Конец отключения.
Понедельник был очень скверный. (Хотел написать ужасный, но остановился: сколько можно ужасных?) Утром на конференции — пять историй болезни умерших. Это за неделю отсутствия. Умер и мой больной, что оперировал в день отъезда. На вскрытии — воздух в сосудах мозга. И еще у троих… Все результаты, что наработали в течение месяца, перечеркнуты за неделю.
Чтобы описать эти несчастья с воздухом, нужна целая глава. Если кратко, то так.
Все годы было много «мозговых смертей», не просыпались или «загрузали» на второй день. На вскрытиях — кровоизлияния в мозг. Так писали патологоанатомы. Потом Валя Захарова начала замечать пузырьки воздуха в сосудах мозговых оболочек. Заподозрили, что причина осложнений в них. Этим летом приобрели аппарат. Он издает характерный писк при прохождении по артериям шеи даже малюсеньких пузырьков воздуха. Стали «слушать» операции с АИК. Оказалось, если нет звуков, больной просыпается. Сильно «пищит» — кома, смерть, и на вскрытии в сосудах мозга — воздух. Возможно, в этом и была главная причина «нашего синдрома», что мучил в 80-м году.
Меня просто убивают эти таинственные «эпидемии» — мозговые, печеночные, сердечные, инфекционные и всякие другие. Опускаются руки, и чувствую себя полным идиотом.
Нет, хуже — убийцей.
Мне не на кого списывать. Начальник.
Стали искать источники воздуха. Сначала — АИК. Оказалось — дает, но относительно редко, при значительных нарушениях режима. Подвинтили. Всегда знали, что воздух может попасть из сердца. Все хирурги принимают меры. Ужесточили. Как будто помогло. Но ненадолго. Обнаружилось: воздух может прятаться в сосудах легких. Я предложил свой метод: пропускать через них часть крови из АИКа, перед тем, как запускать сердце. Очень помогло, ликовал.
Два месяца было прилично с воздухом, и смертность снизилась вдвое. Казалось — на коне.
А теперь, пожалуйста, снова.
После конференции были хирурги из Индии. Они мне ну совсем некстати. А что сделаешь? Говорили комплименты. Что-де знают меня не только как «крупнейшего», но и как писателя и философа и еще «честнейшего человека», что «Мысли и сердце» читали на хинди. Не поверил я эпитетам и поплелся в операционную.
К счастью, операция протезирования аортального клапана прошла спокойно. Утром сегодня больной хороший.
Но сколько еще можно? И деваться некуда. Не могу оставить директорство, пока не добьюсь стойкого улучшения результатов и четыре тысячи операции в год.
(Да, за это лето много сделал: прочитал толстые иностранные книги и написал 40 страниц инструкций для реаниматоров. Похоже, что помогают, только бы не воздух, будь он проклят.)
Нужно принять таблетку и ложиться, завтра две операции.
И ничего не меняется, так и двадцать лет назад писал в дневнике. А себя ценю все ниже и ниже. Но годы прибывают, значит, кончится и это: умирать буду «на нуле».
Жить все-таки можно. Вчера две операции — пять часов напряжения (сращения, узкая аорта). Ощущение — «могу». Но воздух шел, датчик щелкал. Снова и снова пережимал аорту, прокачивал кровь через легкие, пока не прекратилось. «Что уж будет!»
Бегом с горы домой. Обед в семь часов, три часа ожидания рапорта. «Проснулся? Точно?» Радость. Телефильм с Банионисом. Чари забралась на руки, такая дылда. Сон без таблеток, но операция прокручивалась всю ночь, как в кино… Сегодня хорошо бегалось после усталости. Капуста, кофе — райская еда… Солнце. Последние осенние краски в ботаническом саду, свое место в трамвае, английский детектив. Конференция, обход в реанимации, больные здесь хорошие.
Чем тебе не жизнь, Амосов?
Может быть, она никогда не кончится?
Человек знает про смерть. Может вообразить картину. Но его глубинное Я все равно не верит в небытие.
Индиру Ганди убили. Такие сволочи, эти террористы, Запад говорит, что пример показали русские революционеры-народники и эсеры.
Передо мной под стеклом карточки умерших друзей, самых близких. В каждом был целый мир, вселенная образов, сведений, чувств, памяти, отношений, идей.
23 февраля 1946 года. День Красной Армии. Мы с Лидой едем на машине из Маньчжурии, где дотягивали свою военную службу в полевом госпитале при лагере пленных японцев. По распоряжению главного хирурга Приморского округа, моего друга и немножко учителя, Аркадия Алексеевича Бочарова меня откомандировали в окружной госпиталь. Зима, холод, длинная дорога между сопками, сидим в грузовике на ящиках и тюках, ветер пронизывает шинель насквозь. И будто бы даже стреляют «хунхузы».
Полгода назад, когда японцев гнали, китайцы встречали с ликованием: «Шанго! Шанго!» А теперь разочаровались: вывозим все японские трофеи, и наши оккупационные деньги сильно подняли цены на базарах.
В Ворошилов-Уссурийский, там штаб и окружной госпиталь, приехали вечером совершенно замерзшие. Четырехэтажный «генеральский» дом. Остановилась машина, сползли на землю. Лида осталась греться — прыгать, а я поднялся на третий этаж. Открыл молодцеватый офицер: черные глаза, шевелюра с проседью, любезная улыбка, широкие скулы — «кавказский человек».
— Ты — Коля Амосов?
Вышел Аркадий, расцеловал, сказал «сейчас», сесть не предложил. Через минуту вышел одетый: «Пойдем».
Вот так встреча! Обида, почти слезы. Дружба побоку? Даже погреться не предложил. На улице поздоровался с Лидой, велел забираться наверх, сел в кабину, поехали.
Потом еще с полчаса стояли около госпиталя, пока Аркаша куда-то ходил. Вернулся с офицером и солдатом, велел вносить вещи. Очутились в красивой светлой комнате, с обстановкой.
— Здесь Вишневский жил до отъезда. Располагайтесь, завтра поговорим.
И ушел. Но в комнате так тепло! Санитарка принесла отличный ужин: обида почти прошла.
На следующий день Аркаша все разъяснил. У военных, как и везде, квартирный кризис. Главный хирург пришел вечером к начальнику госпиталя и сказал: «Прибыл из Маньчжурии хирург с женой, о котором договаривались. Совершенно замерзли. Прикажите разместить». Тому некуда деться, велел ночевать в кабинете при отделении физиотерапии, где уже раньше жил генерал.
— Если бы я тебя оставил даже на ночь, квартиры бы уже не получить. Им не надо знать, что ты — друг.
Кирка числился в штабе, жил у Аркадия — они готовили к печати сборник научных работ хирургов Пятой армии. Способный, черт, все получается. За машинку только сел и как стучит: «Я же — пианист!»
Меня определили старшим ординатором в травматологическом отделении окружного госпиталя. Работы немного, дело — подчиненное, ответственности никакой. Через месяц нам дали комнату. Почти каждый день ходили в гости к Бочарову. И разговоры, разговоры с Киркой.
Очаровывал — был у него к этому талант, очаровывать: санитарку, академика, кого угодно.
«Сын персидского подданного». Отец — армянин, мелкий ростовский коммерсант, уехал в Иран вскоре после белых, оставил жену с двумя детьми без всяких средств на попечение родственников. Бедствовали. Много рассказывал о школе: был тесный кружок умников. Среди них — А. И. Солженицын. В 43-м попал на фронт к Аркадию. Быстро выдвинулся до ведущего хирурга медсанбата. Работал отлично.
Образование у Кирки было шире моего, кончал всякие вечерние курсы и институты. Сыпал цитатами из классиков, как из мешка.
После того как от Аркаши уехала одна, скажем так, знакомая, Кирка вел все хозяйство. Помню, Лида пекла пирог, ставилась минимальная выпивка, и мы очень хорошо проводили время вчетвером. Главный разговор — о войне. Но уже строили планы на мирную работу и на науку.
Сборник трудов они закончили, но так и не напечатали. В июне мы втроем поехали в Москву. Лида — уже свободная — кончать пединститут, Киру обещали демобилизовать, а я — в отпуск и к Юдину — за протекцией. (Аркаша — один из трех старших ассистентов Юдина и даже будто бы — любимый, написал письмо и просил за меня. Без блата демобилизовываться молодому врачу на Востоке было немыслимо.)
Страна дышала особым воздухом: облегчение, мир внешний и внутренний. Аресты тридцатых годов заслонились потерями войны. Имя вождя сияло, рапорты заводов и республик «дорогому и любимому» печатались в каждой газете, и к этому как-то все притерпелись. О новых репрессиях ничего не было слышно. Объявили грандиозный план восстановления страны. Профессорам удвоили зарплату.
Запомнилась дорога с Дальнего Востока. Переполненный вагон. Поезд брали штурмом, с помощью солдат. Одна полка на троих. 12 дней, долгие остановки на станциях, очереди у будок «Кипяток», скудные пристанционные базарчики, оборванные дети с ведерочками из консервных банок: «Подайте, дяденька!» Перонные уборные со сплошь исписанными стенами. След миллионной армии, что прокатилась на восток и назад.
Когда после месяца отпуска я приехал в Москву, Кира уже работал в институте Склифосовского, женился. Тесть его демобилизовал. Блат выше Совнаркома.
Кабинет Юдина. Сергей Сергеевич только что пришел после операции. Клеенчатый фартук с капельками крови висел у двери.
— Вот это Коля Амосов, ближайший ученик и друг Аркадия Алексеевича…
Довольно безразличный взгляд. Взял письмо, прочитал.
— Не могу вам помочь. Мне еще самого Аркашу надо добыть. Возможности мои ограничены…
Ну что ж. Значит, так и будет. Не обиделся. В жизни ни разу по знакомству не пробивался. Как все, так и я. Будем служить.
С тем и ушли.
Мы с Лидой ночевали у Кати Яковлевой — медсестры из нашего госпиталя. Двухэтажный деревянный дом на Таганской улице, настолько дряхлый, что стены подперты бревнами. (Теперь его уже нет — искал.) Но квартира в полуподвале уютная по моим тогдашним стандартам.
Ночью меня осенила идея: а что, если использовать мой второй — инженерный — диплом? Организовалось новое Министерство медицинской промышленности, инженеров нет, а я — с двойным образованием. Не хотелось, но снова пошел к Юдину. Рассказал идею. Он сразу же загорелся:
— К Третьякову, к министру!
Вышли во двор, выгнал из гаража машину, усадил. (Теперь могу похвастать: сам Юдин меня возил на машине. Помню — немецкая, бежевого цвета, открытая.)
Мимо швейцара, контроля, почти бегом, прямо в кабинет к министру.
— Вот (не помню имени-отчества), я вам привез инженера и хирурга. Для вас — просто клад! Помогите, и будем его использовать пополам!
Третьяков был человек спокойный, доброжелательный, дело решил быстро; выдали ходатайство в Главное медико-санитарное управление, и я исчез.
Пару дней добивался к военному начальству, но бумага сработала, резолюцию получил.
— Демобилизовываться придется ехать в Ворошилов. Туда придет приказ, ждите.
Лида оставалась в Москве, ее приняли заканчивать педагогический институт, а я поехал снова в Ворошилов.
Проработал в госпитале месяц, пока не пришел приказ. Написал за это время свою, третью уже, кандидатскую диссертацию: «Первичная обработка ран коленного сустава».
Началась Москва. Самый грустный и неприятный период моей жизни.
В октябре проходил Всесоюзный съезд хирургов, и нам с Кирой удалось несколько раз пробиться на балкон. (Было это в Политехническом музее.) Забыл, о чем шла речь в докладах, но всех лидеров повидал. Помню, как Н. И. Бурденко, совсем глухой, объяснялся в президиуме записками, потом, как его выводили к машине — грузного, немощного. Из старшего поколения блистали С. С. Юдин, В. Н. Шмаков, Ю. Ю. Джанелидзе, А. В. Вишневский; помоложе — П. А. Куприянов, А. В. Мельников, А. Н. Бакулев, С. П. Банайтис, Саша Вишневский (Сашей его звали до самой смерти). Для меня, провинциала, они были как олимпийцы. Впрочем, в себе я тоже был уверен. Знал, что могу сделать любую операцию, которую другие делают, и даже изобрести собственную. Война научила.
В доме, где жила Катя Яковлева, сдали нам комнатку — четыре квадратных метра. Стояла железная кровать, комод, столик и стул. Свободного места не было. Когда как-то приехала сестра Лиды, я спал на полу, но ноги находились под кроватью. Готовили на керосинке, ею же отапливались.
При демобилизации в военкомате выдали на два месяца паек — немного крупы, несколько банок консервов и много буханок хлеба. Его доедали уже заплесневевшим. Лида получала студенческую карточку. Отоваривали плохо. От такого питания голова у меня покрылась коростой. Впрочем, не стоит преувеличивать, все-таки жили, настроение портилось не от этого.
Примерно раз в неделю мы ходили в гости к Кирке, вернее, к родителям его жены. Довольно большая еврейская семья, просторная, хорошая квартира. (Нам казалась хорошей.) Угощали чаем, были колбаса и сыр, но уж такие тоненькие кусочки, что в горло они не лезли. Семья активно не нравилась, чувствовалось напряжение в отношениях с молодыми, но интеллектуальные разговоры велись. (Ах, эти разговоры интеллигенции! Они и теперь такие же: что пишет «Литературная газета», толстые журналы, что говорят «голоса», теперь еще телевизор. Сплетни о персонажах. Анекдоты. И критика, критика! Никто глубоко не вникает, причин беспорядков не доискивается, на себя не оглядывается. Когда-то много лет спустя, Виктор Некрасов, будучи изрядно пьяненьким, когда я прижал его с конструктивной программой, высказался: «Я люблю английскую королеву!» Но это крайность, большинство — мелкие критики. Молодые — смелые, мое же поколение помнит 37-й год и многие вещи своими именами не называет.)
Я тоже люблю критиковать. Если все кругом хорошо — значит, застой. Но нужно же доискиваться до корней! Иметь что предложить и обосновать. Нужно на себя оглядываться: «А сам ты чего стоишь? Дело до толку не довел». Вот так и обнаруживается, что большинство наших интеллигентных критиков работают лениво, знаний серьезных не имеют, просто верхогляды и зарятся на универмаги в европейских столицах.
Месяц после демобилизации я в Москве не работал. Почти ежедневно ходил в медицинскую библиотеку и читал иностранные хирургические журналы, в основном про военную хирургию. Но как их хирургия и условия отличались от наших!
В декабре, как договорились летом, Юдин взял меня заведовать главным операционным корпусом, для того чтобы я привел в порядок технику. Операционная когда-то была оборудована хорошо: столы, лампы, большая стерилизационная установка — «стенка». Все было изрядно запущено. Юдин жаловался, что сам должен надевать шоферскую робу и смазывать столы, когда они совсем теряют подвижность. Об автоклавах и говорить не приходилось: часть установок не работала, остальные парили, текли.
Мои повседневные обязанности были несложны: составлять расписание операций — было четыре операционных на шесть столов, — смотреть за порядком, подписывать рецепты. Делать было просто нечего, поскольку со всем администрированием справлялась старшая операционная сестра. Помню ее, как сейчас — подтянутая, сухая женщина, отлично знавшая политику отношений: как обращаться с сестрами, как с Юдиным, как с врачами, как с некоронованной королевой — Мариной Голиковой.
О, это была исключительная женщина, Марина! Не менее яркая, чем сам Юдин. Формально она была его личной операционной сестрой, а в действительности — самым преданным другом и помощницей во всех делах: от галстуков до печатания статей и автомобильных проблем. У нее была комната рядом с кабинетом шефа, вся заваленная рукописями, рисунками, муляжами, техникой, корректурами, книгами — массой предметов для юдинской жизни. Было ей тогда за сорок, чуть полновата, красивое лицо, уверенное без самоуверенности. Если было деликатное дело к Юдину, то знающие люди сначала советовались с Мариной.
Конечно, были всякие сплетни об их отношениях в прошлом и настоящем, но я не берусь судить.
Марина с Юдиным была до войны, потом ездила с ним по фронтам, показывая гипсовые повязки, с ним ее сослали по доносу, потом реабилитировали. Она оставалась верной даже после смерти: редактировала и издавала неопубликованные книги, добилась выдвижения на Ленинскую премию. И ничего для себя лично — гонорары получала законная жена.
Как было бы здорово иметь такую Марину!
Но они рождаются еще реже, чем Юдины.
Кирка, конечно, дружил с Мариной, а у меня отношения не сложились, наверное, из-за замкнутости характера.
Сегодня пятница и последний день месяца. Впереди целых два дня свободы и покоя.
Чари подошла, тычет морду под локоть, мешает. Ей пора ужинать, а Лида куда-то вышла, вот она меня и программирует.
— Иди и жди. Скоро придет мама.
Чари у нас как член семьи. Бывает, даже Катей ее назовешь. Много мороки с собакой, особенно в городе, да и собака вздорная. Но она платит чем может: когда прижмется, оближет или прыгает при встрече — теплеет на душе. Поэтому и вопрос: быть Чари или не быть — цены не имеет.
Иногда так хочется пожить без забот: залезть в ванну, потом кофеек, почитать роман, как раньше читалось. Сходить погулять по книжным магазинам, техническим. Посмотреть немножко ТВ и опять читать до ужина. Для разрядки — помудрствовать над вечными проблемами. Чем бы не жизнь? И ведь вполне доступно, хоть сейчас начинай. Так нет. Приятно помечтать, не больше.
Знаю, ох как будет скучно! Без физкультуры нападут болезни. Ванна и кофе — и так есть, только накоротке, без смакования. Ну а чтение романов… Как они все одинаковы! Писатели наперебой пыжатся нанизать слова поинтереснее, сложить их и так и этак, а за ними — все давно известное. Небось так и не доживу до искреннего слова! Даже если автор придумает оригинальное, так редактор вырежет — к чему ему ссориться с цензурой. Изредка попадается искусник вроде Маркеса, что умеет здорово все запутать. Но когда осилишь и спросишь об идее, то никак ее не найдешь. Нет, читать романы стало скучно и можно только в малых дозах. Что остается? Информация! Наука, науч.-поп., биографии. Еще мудрствование. Например, написать «Мировоззрение», о чем давно думаю. Кажется, книга уже сложилась в голове, только сесть и написать.
Впрочем, нет. То, что я уже знаю, не очень интересно писать, тем более что не напечатают. А то, чего не знаю, — не прояснить рассуждениями. Нужна экспериментальная наука.
Что я знаю? Не очень много. Например, знаю, что такое разум. Разум вообще. Но как он действует у человека или собаки — не знаю. Как сделать искусственный — знаю, но нет технологии, чтобы реализовать. Что такое человек, личность — знаю. Но меру в нем чувств, добра и зла, воспитуемость и самовоспитуемость и каково разнообразие типов — не знаю, нет хороших исследований. Без этого нельзя понять, какое общество можно составить из людей и что будет с человечеством.
О телесной природе человека — порядочно знаю, но наука не ответила на главные вопросы о жизни и смерти.
О самой большой и самой малой природе — о Вселенной, кварках, бесконечности, первом взрыве и прочем — ничего не знаю и не интересуюсь. Это за моими границами пространства и времени.
Так стоит ли мудрствовать?
Стоит, конечно, когда не будет других занятий или в интервалах хирургии. А пока — да здравствует рутинная работа!
По пятницам — обход до конференции, прихожу раньше, заведующие уже ждут в реанимации.
Отличный у нас реанимационный зал — на десять кроватей. В сентябре переехали. Похвастаю, по моей идее надстроили этаж.
Больные после операций вызывают у меня чувство теплоты. Мне нетрудно сказать шутливое слово, улыбнуться, потрепать по щеке, заглянуть прямо в глаза. Это много значит для них. («Сам Амосов сказал…»)
Утренняя конференция по пятницам с полным сбором: врачи, старшие сестры, хозяйственники. «Собрание трудового коллектива». Итог за неделю, административные накачки и общественные дела.
Очень полезное это постановление — о трудовых коллективах. Всячески стараюсь вдохнуть в него жизнь, нельзя без этого делать дело. К сожалению, общественные руководители у нас слабоваты, мало вижу от них помощи.
Я руковожу институтом без оглядки на начальство. Для себя ничего не нужно, даже зарплату получаю в институте кибернетики. Потому не боюсь. На первом месте — больные, чтобы больше операций и ниже смертность, на втором — справедливое отношение к сотрудникам.
Вот они сидят передо мной — наш трудовой коллектив. Впереди заведующие отделениями, остальные вперемежку, но приблизительно в соответствии с местом в иерархии. По пятницам набирается более ста человек.
С того времени, когда в 1980 году описывал клинику, произошли небольшие изменения. Юра Паничкин («Элема», рентген) и Саша Валько, заведующий отделением для маленьких, недавно защитили докторские диссертации. Миша Атаманюк, что заведовал реанимацией, теперь перекинут на организационно-методический отдел, здесь поменьше работы. Он неизменный партийный секретарь, и его обязанности резко возросли, когда стали самостоятельным институтом. В реанимации не прижился. Кажется, теперь есть то, что нужно, — Саша Ваднев. Оформилась лаборатория искусственного кровообращения во главе с Витей Максименко. Похоже, что из него выйдет толк.
Еще добавление: построили общежитие для сестер и освободился четвертый этаж в старом корпусе. Там создали отделение для больных с нарушением сердечного ритма и еще одно маленькое — для нагноений. Теперь имеем 350 коек, но с перегрузкой можно вместить 460. Резерв коек важен, больные поступают в течение года очень неравномерно, а мы поставили цель — не отказывать никому.
На прошлой неделе показывали сессию Верховного Совета. Вспомнилось: семнадцать лет так же сидел, ничего не изменилось!
Позавчера был день рождения. Прооперировал очень тяжелого больного с аортальной недостаточностью, с огромным сердцем и резчайшим кальцинозом клапана. Почти два часа искусственное кровообращение. Потом в кабинете собрал заведующих и старых работников и отметили именины. Без тостов, просто выпили и чуточку поболтали. Приятно собраться вот так, по-дружески, после того, как все время жму и жму.
Смотрел и думал: хороший народ. Я их не только уважаю, но чувствую теплоту. (Хотел даже написать «люблю».)
Дружбы с сотрудниками избегаю, иначе будет трудно взыскивать, знаю по старому горькому опыту. А может быть, прикрываю этой идеей душевную скудость.
Так вот, о возрасте. За неделю сделал пять операций, в среду три подряд с АИК, как в день юбилея. Сделал наперекор судьбе, потому что с понедельника начались жестокие сердечные перебои. Не знаю отчего. Неля сняла ЭКГ, сказала: «Блокада ножки, узловой ритм, групповые экстрасистолы». Возможен полный блок с частотой до 30 в минуту и даже внезапная остановка сердца.
Другой бы слег, а я оперировал и «руководил». Кому доказывал? Только себе: вот какой герой.
Трезво решил: не стоит суетиться, лечиться, менять образ жизни. Аритмия пройдет сама. А нет — так внезапная смерть, самая лучшая. Давно тренирую свой разум на запасной вариант: «Все — суета сует». Плохо, что бегать стало тяжелее, пошатывает по утрам.
Вчера были домашние гости — традиционный ежегодный прием. Довольно весело, если не пропускать разговоры через интеллектуальные фильтры. Опять же — хорошие люди, как и в клинике.
Именинный день — это всегда итоги и прогнозы. Вот и сейчас: задача номер один — понять самого себя. Свои отношения с миром. Выбрать правильную линию, чтобы ее тренировать. Для этого надо знать четыре этажа программ поведения. Постараюсь изложить просто.
1. В мозгу, в коре — модели образов, слов, действий, представленные ансамблями нервных клеток, объединенных связями. Часть связей — врожденные, большинство — приобретенные, натренированные упражнением.
2. Активность моделей: выдают импульсы разной частоты, в зависимости от тренированности, от использования. Мышление — это движение активности по моделям.
3. Огромна роль речи: позволяет выделять обобщенные понятия и тренировать их модели. Речь дает словесные формулы: «хорошо — плохо» и «как надо». Они могут конкурировать с врожденными чувствами-потребностями, тренировать и детренировать их.
4. Сознание осуществляется через систему усиления — торможения (СУТ), которая выделяет одну, самую активную, то есть значимую в данный момент, модель и усиливает еще ее. Она и представляет собой мысль в сознании. Все другие модели также обладают активностью, обмениваются энергией и готовят «кандидатов» для захвата СУТ и выхода в сознание. Они взаимодействуют в подсознании.
5. Новые знания — это модели в памяти, отражающие опыт и обучение, к этому добавляется творчество как создание совсем новых моделей из комбинаций моделей-элементов. В результате обучения, забывания и творчества структура и функции Разума непрерывно меняются.
6. У человека существует высшее сознание: слежение за внешним миром, за своими действиями и мыслями.
Вот теперь главное — о самих этажах поведения.
Самый нижний — бессознательное поведение. Мозаика активности центров врожденных чувств: жадности, лидерства, страха, секса. Оттуда неосознанно направляются нервные импульсы вверх, на все модели «знаний» и действий. В бессознательном заложены глубоко скрытые биологические пружины поведения. Однако и они уже подвергнуты тренировке «сверху» — воспитанием и не являются совсем независимыми от общества.
Второй: те же биологические чувства, но уже пробивающиеся в сознание, то есть захватывающие СУТ, становящиеся мыслями. Это импульсивные оценки мира и стимулы к действиям: «увидел — оценил чувством — сделал».
Третий: система убеждений — словесных моделей, привитых и натренированных обществом. Они вносят коррекцию в первое импульсивное чувство. Это — «нельзя», «не принято» или «так нужно», «обязан».
Четвертый, назовем его условно — «мудрость». Она знает о нижних этажах, следит за ними и имеет собственную систему убеждений для оценок, что хорошо, что плохо и как надо действовать. Мудрость бесстрастна и созерцательна.
Развитие этажей.
У животных — «полтора этажа». Есть СУТ и сознание, но нет слов, обозначающих чувства и действия. Поэтому они не осознают себя. Просто получают раздражители, оценивают по чувствам и действуют по врожденным программам, уточненным обучением через подражание и собственный опыт. Самые маленькие дети, примерно до года, живут так же. Когда усвоят слова, получают полные два этажа. И сразу же вступают в третий — к оценкам по чувствам добавляются оценки общества, выраженные активными словами. Так усваиваются убеждения: от простых «хорошо — плохо» до идеологий. Анализ и собственное творчество могут значительно изменить содержание убеждений, вплоть до полной противоположности общепринятым. Однако это еще не мудрость.
Четвертый этаж робко начинается с открытия самого себя: человек обнаруживает, что может следить не только за своими действиями и чувствами, но и за мыслями. Одновременно он расширяет масштабы пространства и времени: знания, долгая память, дальнее предвидение, планы. Так постепенно составляется гипотеза о себе и о мире. Но и это еще не мудрость. Гипотеза о мире и как его переделать может быть столь страстной, что подавит анализ самого себя, и идея об относительности истины будет пропущена. Формируется борец, проповедник, пророк, но не мудрец.
(Амосов, в твоих рассуждениях есть дефекты. Если настоящая мудрость начинается с познания относительности истин и, следовательно, их обесценивания, то для мира она бесполезна. Может быть, даже вредна. Миру это не понравится, он хочет жить и развиваться. Развитие возможно только через борьбу, а твоя мудрость пассивна.)
Отвечаю: любая истина, то есть информация, бесстрастна, пока кто-то не придумает ее использовать для удовлетворения своих потребностей. Этим «кто-то» может быть человек или общество. Таким образом информации, науке, «истине» придается ценность, утилитарность, она перестает быть объективной. Она уже не годится для мудреца. Мудрец должен видеть «вглубь и вширь» — место данной истины среди других, высших и низших, познать объективную и субъективную истину. (Но таким может быть только господь Бог! Возможно.) «Полный» мудрец все знает, или это ему кажется, но ничего не хочет и ничего не проповедует.
У меня отпуск. На два дня, больше не могу. Думал немножко успокоить свое сердце, но не получилось. Чертова аритмия мешает думать и писать. Странное ощущение беспокойства в груди. Вот экстрасистола — бухает, как колокол ударяет под ребрами. Вот трепыхаются частые-частые удары — не исключено, что это желудочковая тахикардия, нехорошая вещь. Я будто вижу свое сердце. Как оно судорожно вздрагивает при экстрасистоле, как замирает после нее, как беспорядочно трепещет, словно пойманная птица. Сколько раз видел эти фокусы на операциях и дрожал: «Сейчас зафибриллирует!» Тогда я массирую, сжимаю между ладонями, пока ребята приключат дефибриллятор. Но сейчас я почему-то не пугаюсь, хотя дефибриллировать меня некому. А чего бояться? Все равно изменить нельзя. В лечение не верю.
Поэтому завтра пойду на работу. Уже назначена операция. Нетяжелая, всего лишь межпредсердный дефект. Только вот девочка маленькая. Боюсь детей оперировать. Но страх этот хочу преодолеть.
(Почитай, Амосов, что пишешь: ведь ты не веришь в смерть! Потому и кокетничаешь: «Не боюсь».) Так уж разум устроен — живущий в смерть не верит. Просто я, как кардиолог, знаю вероятность, но она не столь велика, чтобы меня согнула.
Приходила Люда П. Четыре года назад я вшивал ей два клапана. С очень большим риском. Была замученным бледным подростком. Сейчас расцвела. Учится в медучилище. Приятно было ее видеть Без таких встреч — не выдержать бы и смертей…
Еще неделя прошла. Понедельник и вторник на работу не ходил, успокаивал сердце. Как будто удалось, только не знаю — от покоя или совпало с биоритмом (биоритмы сейчас модны). Немного подправил зарядку и бег, не уменьшая суммарной работы. Еще из той же сферы: сходил в поликлинику на диспансеризацию. Анализы хорошие, склероза вроде нет. Вот как славно! Ума добавляется, а старение остановилось. Логика: так не бывает. Четвертый этаж сознания успокаивает: «Не имеет значения. Умей владеть собой!»
Владеешь, да не очень. Ночь спал плохо, все думал о больных и операциях, а будут они аж на следующей неделе.
Операции у взрослых пошли легче, а у детей сдвигов нет. Что-то они не так делают, Зиньковский и Валько. Поэтому решился еще на один заход по операциям на детях. Нет у меня выхода: обязан снизить смертность. Обязан, категорически. Какие бы ни угрожали аритмии. Поэтому в отделение к Яше Бендету кладут детей: пока среднего возраста, 10–15 лет. Уже сделал с десяток межпредсердных дефектов, прошли они хорошо, даже сложные. Но теперь нужно подниматься на более тяжелые пороки. И вот лежат сейчас два мальчика с осложненным межжелудочковым дефектом и с тетрадой Фалло. Очень милые мальчики. Один из них (не хочу запоминать имени, не нужна мне сейчас никакая душевность!) даже поздравил с днем рождения. Еще и подарок принес: лимон, два кусочка пирога и флакончик одеколона — явно от себя, не наученный. Меня как ножом в сердце полоснул этим подарком, как цепь на шею накинул. Теперь как встречаемся, все спрашивает, когда возьму на операцию?
Попробуй удержи себя в руках.
А деться мне некуда.
(Отключись, Амосов. Не думай.)
В клинике идет напряженная работа: до конца года осталось девять операционных дней. Я бы сейчас в институте жил, кабы не Лида да Чари.
(«Второе мое Я смотрит на эти страсти со стороны и говорит скептически: „Ну и глупо“. Умей дозировать работу и отключения. Интерес жизни — в разнообразии. Тем более что осталось ее, жизни, не так много».)
Тоже верно.
Кругом противоречия.
Еще было забавное событие: моим именем назвали новую планету. Несколько человек поздравили меня с такой честью. Украинские астрономы открыли шесть новых маленьких планет и раздали им имена: Патона, еще кого-то и мое. Престижно. Небось в ЦК визировали, разве у нас можно без ЦК?
Прочитал несколько книг. Академик нашей академии Борис Николаевич Малиновский подарил свою повесть «Путь солдата». Начал — и не оторвался. Досталось ему изрядно. Снова вся война вспомнилась. Сорок тысяч раненых прошло через наш госпиталь на двести коек. Свыше половины — тяжелые: грудь, живот, бедро, череп.
Сталин в 46-м объявил, что война нам стоила семь миллионов жизней. Не поверили, но промолчали, потом Хрущев поднял цифру до 20 миллионов. Но толком никто не знает или скрывают…
Еще прочитал статью в журнале о побочных последствиях атомной войны: взрыв поднимет пыль, жар вызовет пожары и сажу. Солнце закроется на месяцы, температура понизится на 30–40 градусов — «атомная зима». Это что-то новое.
Какой идиотизм! И из-за чего?
Тоска, напряжение, раздражение.
Прооперировал я того мальчика. Славой его зовут. Во вторник прооперировал. Больше года не делал тетрад, и, конечно, операция была не на должном уровне. Очень волновался. При вытеснении воздуха из легочных вен по моему способу развился отек легких. Но сердце заработало хорошо. Потом сказали, что в конце перфузии попадал воздух из АИКа. Ругал Витю. Дали допамин и мочегонные — моча бурно пошла, и всю лишнюю воду выгнали еще до перевода в реанимацию. Но не проснулся.
С тем я и ушел домой часов в семь.
В 10, однако, дежурные позвонили, что пришел в сознание, гемодинамика и анализы хорошие. Стало полегче на душе.
Вчера утром мальчик как будто совсем хорош был. Только насыщение артериальной крови понижено. Мне бы не настаивать на экстубации, подержать бы на искусственном дыхании до вечера. Так нет, понадеялся. Оптимист. Старый дурак! В 10 вечера Сережа, дежурный, сказал, что анализы — «на грани». А утром пришлось перевести на искусственное дыхание. Будущее — темно.
Мальчик — это первое и главное.
И еще полно всякой всячины. Вчера было восемь операций с АИКом. Что бы еще мы делали без нашего чудного реанимационного зала?
Прямо с конференции накапливалось зло. Обожгли электрической грелкой больную. Это тоже моя идея — электрические одеяла с отключенными верхними ступенями нагрева. Строго было приказано: заделать другие кнопки, проверить с термометрами. Не сделали. Уже были ожоги. Так все равно не сделали. Вот — опять.
— Самому бы тебе под зад положить это одеяло!
На обходе: щупаю подогрев воздуха от дыхательных аппаратов — холодный. Сам изобрел подогреватель, сделали две штуки — не понравилось. Наш инженер и один доктор придумали лучше. Премии получили — по 150 рублей. С условием, что будут поддерживать в рабочем состоянии. Ничего подобного, все пережгли. Так мне хотелось им по рожам набить…
Вызвал после обхода старика мастера, заказал свои, простые. Но к ним нужны еще электроплитки. Уверен, что и за неделю не купят… Дал деньги.
И так на каждом шагу. Бьюсь в кровь, в аритмию. Только чуть что-нибудь полезное запустишь, отвернулся, прошел месяц — уже и следов нет. Опять дрянная рутина.
У меня такое впечатление, что я не иду во главе коллектива энтузиастов, стремящихся вперед, и даже — не тяну их на веревке, а толкаю сзади. Они бегут вперед, не огрызаются. Если оглядываются, то даже довольны: «Вот мы какие!» Иногда кто-нибудь из упряжки выскочит в другое место, а потом вспоминает о нашей работе как о лучшем времени.
К сожалению, я почти никем не доволен. Меньше всего — собой, потом — своей «администрацией»: заместителями и их заместителями. На втором месте инженерная и хозяйственная службы. На третьем — заведующие отделениями — хирурги и анестезиологи. Лучше других — реаниматоры — Саша Ваднев и АИКовцы. Но и они не на уровне.
Ворчу, как Собакевич.
Хватит об этом. Нужно принимать людей такими, какие они есть. В целом — хорошие.
Все дни оперировал тяжелых больных. Живот болит от напряжения. На экстрасистолы внимания не обращаю.
Завтра очень сложная операция: врожденный порок у сорокалетнего мужчины. Но, кажется, сердце имеет резервы. На операции настаивает. Отказать нельзя — не работает, не хочет жить задыхаясь.
Вот только бы Славика вытянуть… Только бы!
Сегодня утром ходил в клинику посмотреть больных. На дороге встретил дежурного (Валеру Литвиненко), и он обрадовал — ночью удалил Славику трубку из трахеи. Но я застал его еще очень тяжелым, с одышкой, губы синие.
Видел мать Славика в вестибюле. Даже не поздоровалась. Может быть, не заметила. Но скорее — озлобилась.
Такая наша судьба. Операция жизнь спасает, но иногда это совсем незаметно, человек и так казался здоровым.
Не хочется писать.
Впереди последняя неделя года.
Мне нужно прооперировать еще пять больных, двое — очень тяжелые.
В субботу отчет за год.
Итак — канун. Настроение — стариковское. Утром даже не смог отбегать свою порцию, возвращался шагом. Сдает сердце. Три дня назад умер приятель — Борис Брусиловский, ему еще до шестидесяти. Хорошо умер: сидел в кресле, писал отчет, медсестра заглянула, а он мертвый. Это называется «внезапная остановка сердца», бывает у коронарных больных или с аритмиями. Пока молод, думаешь — хорошо пожить, старый — еще хорошо и умереть.
Довольно брюзжать.
В субботу был отчет. Злой доклад. На всех злой, особенно на себя. Суть: 3506 операций, смертность — 6,8 процента. (В 83-м году — 6,3, в прошлом, до 1971-го, опускалась до 5,5, потом, в 1977-м, повысилась до 9, затем медленно снижалась.)
Утешительно, что за последнюю треть года смертность снизилась до 5,5 процента — это моими стараниями, без хвастовства: инструкциями, контролем, методом удаления воздуха.
Утешение слабое. Досаду на себя не компенсирует.
Следующий год объявил «годом качества». Потому что количество операций едва ли возрастет: нет больных, но смертность должны снизить до 5 процентов. Кровь из носа.
Сам собираюсь оперировать немного и тяжелых больных не брать. Своими операциями я уже погоду не сделаю, важнее — думать и контролировать. Кроме того, психика не выдерживает смертей.
Теперь неотступно думаю о мерах. Уже есть намеки. Напишу, когда все созреет.
На науку тоже надеюсь. Новая лаборатория искусственного кровообращения, Максименко — первые помощники. Отделение реанимации хорошее, Ваднева даже похвалил публично.
Больше месяца не садился за машинку. Не до того было. Жизнь покачнулась и чуть было не опрокинулась. Сейчас выравнивается.
У Лиды случился инсульт.
7 января, в понедельник, была операция — тяжелый аортальный клапан. Прошла хорошо, попил чаю, собрался домой благодушный. Решил позвонить, Лиду предупредить — она это любит.
Ответил женский голос, сначала не признал. Катя.
— С мамой плохо.
Приехал. Застал врачей. Лида лежит с закрытыми глазами, в сознании.
— Не могу головой пошевелить, все кружится.
Слабым голосом, но рассказала. Ходила за покупками. Еще с утра было головокружение. (И несколько дней раньше, действительно, жаловалась, собиралась к невропатологу. Я вяло говорил: «Сходи». Не верил. Не сходила.) С трудом добралась домой, открыла дверь и упала. Когда очнулась, на четвереньках доползла до телефона и дозвонилась до Кати. Потом так же добралась до дивана, так же открывала дверь дочке. Вызвали врача. Мне позвонить Лида не разрешила.
— У папы сложная операция!
После всех консультаций — инсульт! Нетяжелый, с поражением вестибулярной зоны, поэтому такое сильное головокружение.
Врачи настаивали на госпитализации, но больная просила:
— Не отдавайте меня в больницу!
Мы и не собирались. Не такая уж тяжелая, чтобы не обслужить самим…
Назначили массу лекарств, даже капельные вливания. На мой взгляд — зря. Осилили только одно, вен совершенно нет. Света Петрова из клиники приезжала.
Прошел месяц жизни с лежачей больной.
Теперь уже почти все позади. Репетиция закончилась. Катя и Володя в пятницу вернулись на свою квартиру. Лида в кухне уже борщ варит. Вчера выводили на улицу.
Неожиданность, неспровоцированность инсульта обескураживает: нельзя защититься. То же и со мной: уже писал, что обессилел в последнее время. Дистанцию не выбегаю.
Ах, эта стариковская память… Как много места занимают мысли о прошлом. Иногда оно кажется совсем реальным, даже трудно отличить от настоящего, особенно это касается друзей. Живут и живут в душе, никак не хотят умирать.
Поэтому о Кирилле нужно закончить, хотя бы бегло. Чтобы он в могиле не обижался.
Или ты, Амосов, не друзей, а себя описываешь? Ностальгия по прошлому? Может, и так…
Не прижился я тогда, в 46-м, в Москве. И не потому, что комната была в четыре метра, еда скудная и короста на голове. Работы не было, хирургии.
В должность — заведовать операционной — я вступил с 1 декабря 46-го. К Новому году уже знал: не для меня служба. С 18 лет, с электростанции, привык командовать и делать дело. А тут — вовсе безделье.
Сначала смотрел операции, на два месяца хватило. Раньше таких не видел: внутригрудные резекции пищевода или удаление рака кардии через живот. Спинномозговая анестезия с новокаином обезболивала все под диафрагмой на три часа — благодать. Хороши операции, нет слов, но трепета почему-то не испытывал. Отравлен уже был: «Дай мне, и я сделаю». Но никто не предлагал даже ассистировать. А дурацкое самолюбие не позволяло просить. Впрочем, молодые хирурги мало что имели: ассистенция, писанина и треп в ординаторских. Кира отлично вписался в этот быт, а я — нет. Поэтому тошно мне было ходить в институт, будь он хоть трижды прославленным, юдинским. Технику я тоже не наладил. Мастерской нет, да и сердце не лежало.
Поэтому я изучал объявления в «Медицинском работнике», ходил в Минздрав: «Вон из Москвы! В глушь, в Саратов!» В Саратов, точно, не светило, хотя бы в маленький городок, тысяч на пятьдесят жителей. Трудно было устроиться после войны: много таких активных фронтовиков, как я, вернулись с притязаниями.
Москва зимой 46–47-го была мрачна и голодна, год был неурожайный. Карточки отоваривались, но продукты были плохие и с очередями. Рынок непомерно дорог. На военные сбережения надо было еще одеться. Летом, во время отпуска, я ездил в Череповец из Ярославля, хотел забрать «прошлое» — книги, фотографии, письма. Ну и одежду тоже, перед войной был уже кое-какой гардероб. Все оставалось у матери одной нашей докторши. Увы, кроме бумажного имущества, ничего не сохранилось — все проели. «Вестей от вас не было, думали, не вернетесь». Я не осуждал. Спасибо за то, что уцелело.
Житейские невзгоды не тяготили меня в то время: действовало облегчение — война кончилась. Долго еще просыпался утром с радостью: уже не убивают.
Впрочем, какую ни на есть одежду нужно было раздобыть. Поэтому ходил на барахолку, купил пиджак, почти новый, и пальто.
Вот если бы еще хирургия…
Кирке не завидовал: ординаторское положение меня не прельщало.
1947 год встретили с однополчанами, очень весело. Запомнилось огромное блюдо винегрета.
Про общественную жизнь сведения получал от Кирки. Общее впечатление: примирение и привыкание. Старое Сталину простили, о новом заходе — аресте всех бывших военнопленных — не знали. Процессов теперь не устраивали. В войну поднимали Отечество, вернули стране историю, даже с церковью заигрывали. Казалось, вождь одумался. Однако два школьных товарища Киры сидели в тюрьме, в 44-м их арестовали, еще на фронте. Один из них Санька Солженицын. Его невеста, Наташа, училась в аспирантуре и часто приходила. Слышал рассказы о передачах, допросах, видел слезы. История только в общих чертах: друзья — фронтовые офицеры — обменялись письмами, в которых нелестно отозвались о вожде народов, и их тут же замели.
В феврале 47-го мы получили письмо из Брянска, от нашей госпитальной старшей сестры. Любовь Владимировна Быкова писала, что в областную больницу ищут главного хирурга. «Может, приедете?»
Я помчался тут же.
Городок после Москвы — маленький, а после войны — большой. Больница и на область и на город вполне приличная, здание выстроено перед войной. Пожилой главный врач, еще с довоенной интеллигентностью, Николай Зенонович Венцкевич, принял хорошо. В активе у меня было немного: стаж — 7 лет, из которых пять — военных. Но была рекомендация Быковой, работаю в прославленном институте, а о том, что там даже скальпеля не держал, умолчал. К тому же диссертация готова. Вот только вид был уж очень заморенный, он даже спрашивал потом у Любови Владимировны: не болен ли чем? В общем, пригласили на должность. На радостях послал телеграмму Лиде и зашел на рынок — картошка дешевая.
Юдин меня не задерживал: видно, что надежд не оправдал. Технику не починил. Неконтактный. «Что ж, поезжайте». Кира осуждал: «Тут карьера, московская прописка, комнату получишь, диссертацию защитишь. В провинции — закиснешь!»
Ну нет! Главным хирургом области, о чем еще можно мечтать?
Брянские годы — с 47-го по 52-й — самые светлые в моей жизни. Там я испытал хирургическое счастье, дружбу с подчиненными. Потом такого уже не было.
Дело чуть не кончилось катастрофой в самом начале.
Мой предшественник оставил больного после резекции желудка. Пятый день, а его рвет. Обезвожен уж, но перитонита нет. «Непроходимость соустья». Нужно оперировать. Непростое это дело. Шансов мало. Но без этого — смерть верная. Еще сутки переливали физраствор, а потом взяли на стол. Трудно отделить неправильно пришитую к желудку тощую кишку, наложить новый анастомоз. Возился четыре часа.
На следующий день пришлось ехать в район. Два дня меня не было. Возвращаюсь в тревоге, а больного опять рвет…
Говорю ему: «Нужно снова оперировать!»
— Нет уж. Я тебе не мешок — разрезай да перешивай. Не дамся. Так умру.
Ну что ж, Амосов, первая операция — и смерть. Собирай чемоданчик и поезжай в сельский район.
Два дня еще переливали жидкости, отмывали содержимое желудка через зонд. Мужик уже совсем доходит. На третий день через дренаж отошло кубиков двести жидкого гноя и проходимость пищи восстановилась. Репутация была спасена и даже упрочена: непросто было решиться на такую операцию после приезда сразу.
Друг мой, давай о Кирке.
Из Брянска я часто ездил в Москву. Дела с диссертацией, совещания областных хирургов и просто так — в библиотеку, почитать иностранные журналы. И, конечно, каждый раз — к нему.
Летом 48-го года всех хирургов поразило, как громом:
— Юдин арестован! И Марина…
Дело так и осталось темным. КГБ не спешит открывать свои архивы. То, что клеветников очень много, — достаточно известно. Был даже призыв в 37-м: каждый член партии должен найти врага народа. И — находили. Знаю, например, про Киев. Правда, после войны врагов уже искали лениво, но было еще достаточно — аж до самой кончины вождя.
Тюремную историю Юдина еще кто-нибудь напишет, у меня нет достаточных сведений.
По институту Склифософского как чума прошла: имя шефа вычеркнуто, говорят о нем только шепотом, всех подозревают, разбирают, кто был ближе, кто — дальше. Старшие ученики — профессора, молчали… Да и много ли после 37-го года было смельчаков, чтобы защитить учителя? Увы! Колыма-то ох как далека и холодна!
Никого, кроме Марины, не посадили, но из института Киру перевели заведовать отделением в городскую больницу. На пользу ему пошло. Сделался хирургом. Но страсти к операциям не проявлял никогда.
Еще в 48-м тесть купил для молодых комнату на улице Алексея Толстого в коммунальной квартире. Однако брак это не укрепило. Вскоре супруги разошлись. Стал Кира холостяком. Так и до самой смерти.
Много счастливых часов провел я в его комнате. При встречах — фонтаны новостей и научных идей. Была у него склонность к теоретическим проблемам — без глубины, но с уверенностью. Нафантазирует гипотез, планов исследований — прямо на Нобелевскую премию, а через месяца три приедешь снова, спросишь — ничего не осталось.
— Это? Знаешь, там вкралась ошибка, да и вообще — вот теперь напал на настоящее.
Дружба была до некоторой степени с односторонним движением: Кира любопытства к персоне друга не проявлял, только свое рассказывал. Но я всегда любил слушать.
Была еще одна ипостась — литература. В сороковых еще годах написал он роман «Медсанбат», история из его собственного военного прошлого. Помню, как ехали с ним в Ленинград в двухместном купе, и я всю ночь читал рукопись, до того она мне понравилась! Может быть, потому, что война еще трепетала? Когда перечитывал пятнадцать лет спустя, впечатления уже не было. Не знаю почему.
Роман напечатать не удалось. Морочили голову, требовали переделок, он их вносил, пока не махнул рукой. Такая же судьба была и у рассказов. Не состоялось писательство. Таланта все-таки не было.
Но до чего же он был общителен! Я поражался кругу его знакомых. Академики, артисты, музыканты, писатели. Фамилии помню, но не хочу называть. Поверьте — «самые-самые».
К моим поздним писаниям, как и к научным работам, Кира относился скептически. Поскольку я на талант не притязал, то и не обижался. А он одобрил только первую главу «Мыслей и сердца».
Сложнее было с Солженицыным. Повесть «Один день Ивана Денисовича» была как бомба. За ней следовало еще несколько рассказов — и слава, слава. Но — недолго. Оттепель прошла, власти свободу отыграли обратно. Первое время работал самиздат, потом и его прикрыли. Мне еще помогла заграница: делегатам конгрессов подкидывали в гостиницы нашу крамолу. В общем, я читал почти все. Не по-русски, так по-английски. Смешно отказывать Солженицыну в таланте, и место в русской литературе он получит. Были уже прецеденты с нобелевскими лауреатами — и Бунин, и Пастернак своего дождались. Хотя после смерти. Боюсь, что и тут будет так же. Лет ему многовато, а новой оттепелью не пахнет.
Так вот, этот одиозный автор оказался тем самым Санькой, который входил в ростовский школьный кружок Киры и об аресте которого я был наслышан в сорок шестом. Но… где бы гордиться, а Кира его решительно не признал: «И таланта нет, и всегда был „контрик“»… Попытки встретиться решительно отверг. Больше того, после высылки Солженицына написал против него брошюрку, скажем, малоприятную. Показывал мне рукопись и печатный экземпляр аж на датском языке. Спорить с ним было бесполезно. Конечно, монархические воззрения Солженицына мне тоже противны, но все же писатель он русский. Да и кто бросит в него камень после сталинских лагерей, анафемы писателей и высылки? Книгу Наташи о своем бывшем муже я тоже читал, она показалась мне нормальной…
Так в чем же дело?
Наши общие друзья говорили: «Ревнует к славе». По той же причине якобы и со мной отношения натянулись.
Душа моя не верит этому. Разум тоже доказательств не находит. Но… сложен человек.
С конца шестидесятых годов наши встречи становились все реже. Меньше разговоров, иногда проглядывало раздражение. Себя не могу упрекнуть: был мне дорог, как и раньше. Но навязываться ведь не будешь? Так и случилось, что виделись только на конференциях. Но как гляну, поднималась во мне теплая волна. Не могу пока найти другого подходящего слова. Родной человек.
Только за год до смерти вроде бы начали налаживаться связи.
Были у Киры вклады в науку: по трупной крови, по видово-неспецифической сыворотке Беленького, в последние годы — даже по кибернетике. Докторскую диссертацию защитил по спаечной болезни кишечника. Напечатал несколько книжек. Одну из них — о Юдине. Писал легко.
Знакомые говорили, что Кира умер скоропостижно. Мы, врачи, любопытны по части причины смерти. Пришел из гостей с приятелем, был чуть выпивши (не любил), зашел в ванную и упал. И все. Жизнь кончилась. «Скорая» застала труп. От Юлика слышал о всяких разговорах по поводу причин, вплоть до отравления. Но официальный диагноз медиков — инфаркт. Так небось и было. Потому что болел часто, курил и очень потолстел. При последнем свидании еще подумалось: «Где тот стройный офицер, восточный человек, картинка 46-го года?»
Телеграмму о смерти мне прислали, но на похороны не поехал. Крутились около него совсем посторонние люди, разного пола, мне неприятные…
Фотография под стеклом лежит — снят еще красивый и гордый.
Уже десять лет прошло, а уголок в душе — за ним.
Дружба должна быть бескорыстной. Пожалуй, такой она и была у меня: не пользовался услугами друзей. Один только раз Аркаша дал письмо Юдину в 46-м году, с которого демобилизовался. Кира меня немножко использовал по части отзывов, когда я уже приобрел вес. Отзывы справедливые, труда не составляли, поскольку текст писал он сам.
И вообще: мало у тебя, Амосов, добрых дел в активе.
А 53 года честной работы? И эффективной притом.
Не уверен, что она засчитывается для доступа в рай. Не тот уровень самоотверженности.
Все давно известно: бога нет, добро и зло придумано для поддержания общества, чтобы люди не перегрызали глотки друг другу. Всего лишь модели из нейронов в коре, натренированные обучением и собственным думаньем, запечатленные в книгах. Поэтому зачем разумному человеку тосковать об идеалах? Ан нет. Есть потребность. Полно, есть ли? Пища, сон, секс, движения, отдых, свобода — разве мало? Мало. Люди держатся вместе сопереживанием и удовольствием от общения. Уточним: в прошлом держались. Теперь почти не видно.
Или все проще, корни — в биологии?
Половое размножение требует контактов. Эволюция усложнила поведение, удлинился период воспитания детенышей, создалась семья. Добывание пищи и защита от врагов потребовали объединения семей в стаи. Для этого в генах выработались соответствующие потребности — общаться, а не враждовать, даже немного сопереживать. Центробежные силы самоутверждения нейтрализовались лидерством и потребностью подчинения сильным. На этом и балансировала стая. Когда жизнь идет спокойно, особи ссорятся из-за места в иерархии, а нападут враги — стая объединяется под авторитетом вожака.
Когда первобытные люди изобрели речь, общественные потребности обрели словесную форму и превратились в законы. Вспомним заповеди Моисея: «не убий», «не укради», «не лжесвидетельствуй», «чти старших», «трудись». И бойся Бога! Но так же сказано в тех заповедях: «Люби ближнего и ненавидь врага своего», «Око за око, зуб за зуб». Это минимум морали, без него община просто распадется от распрей, лжи, разврата и лени. С первого взгляда кажется, что на этом минимуме морали цивилизация и просуществовала свои две тысячи лет.
А может быть, не только на нем? Может быть, минимум соблюдался потому, что над этим существовал идеал? В Нагорной проповеди (Евангелие от Матфея, главы 5, 6, 7) сказано: «…как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними», «не собирайте себе сокровищ», «не судите, да не судимы будете», «любите врагов ваших», «не противься злому, но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую». Или: «кто хочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду…»
Нет, каково? Отдай и верхнюю одежду!.. Любой наш товарищ скажет: нереалистично, наивно и даже попахивает лицемерием. Все мы — эгоисты, инстинкт самосохранения выше всех других и уступает свое первенство только в минуты острой опасности для сообщества, и у самки — при малых детенышах. Все другое время «справедливость» отношений сдвигаем в свою эгоистическую пользу. Но все же, если человек принимает идеал, он устанавливает внутренний регулятор поведения, и поступки против идеала вызывают чувство вины. Это как раз и есть совесть.
Немного об Аркаше. Дружба была безмятежной — от 41-го, когда в сентябре он приехал посмотреть наш госпиталь для легкораненых, и до смерти в 71-м.
Аркадий Алексеевич Бочаров был сыном мелкого торговца из города Тутаева на Волге, после войны отец жил под Москвой и был столяром. Учился Аркаша сначала в Ярославле, потом перевели в Астрахань. Как он стал москвичом, где познакомился со своей Анной — не знаю. С начала 30-х уже работал у Юдина (для сведения молодых хирургов: у Юдина было четыре старших ученика — Б. А. Петров, Д. А. Арапов, А. А. Бочаров и Б. С. Розанов. Первые двое были во время войны флотскими хирургами, Аркаша — армейским, а Борис Сергеевич не покидал институт Склифософского. Петров и Арапов вернулись в институт и получили в свое владение по клинике, как и Розанов. Юдин оперировал из всех отделений, но с Петровым скоро начались нелады. Аркаша Бочаров застрял на военной службе, вышел в генералы. Петров и Арапов со временем стали медицинскими академиками, а Розанов закончил профессором в Боткинской больнице).
Был Аркаша на финской, на Отечественную пришел уже опытным военным хирургом. После окончания войны с Японией остался главным хирургом Дальневосточного округа, а в году 48-м переведен на ту же должность в Ленинград. Докторскую диссертацию защитил в Хабаровске, мучил ее очень долго. Вообще по части писания был медлительным, чем очень раздражал Кирилла: «Я бы ему написал, так не дает!»
В Ленинграде после инфаркта стал вторым профессором у Джанелидзе в Военно-морской медицинской академии, потом заведовал той же кафедрой, когда Джан умер. Жена его все время тянула в Москву, там жили ее родные. Году в шестидесятом переехал туда на скромную, но значимую должность — главным хирургом генеральского и еще какого-то госпиталей, не помню точно. С военной службой свыкся и всегда носил форму — очень был форсистый генерал… В военной медицине имел большой вес, а у гражданских — не очень. Хорошо оперировал, но из-за своей должности возможностей имел мало. Поэтому и не поднялся до высших сфер.
Был образован, свободно мыслил, однако в высказываниях осторожен — «продукт эпохи». Собрал отличную библиотеку. Когда-то охотился и играл в теннис, при мне ракетка висела уже в туалете.
Я приходил к Бочаровым, как окунаться в теплую ванну, пожалуй, лучшего сравнения не найти.
Очень был дорогой для меня человек.
Прошлую неделю брал отпуск и писал воспоминания, пока не надоело. Не нравится сидеть дома. Тонус понижается. Вот зуб заболел под коронкой. Много хлопот предвидится — мосты снимать. Голова болела вчера. А когда работа, с утра зарядишься и до вечера хватает. Приятно? Чаще нет. Тяжелые больные и еще директорские дела, совсем мне ненужные. Думается: «Скорее бы выходной!» Еще лучше — отпуск.
Усложнилась проблема досуга. Раньше чтение романов надежно заполняло свободное время. Теперь стал привередлив. Читаю — и вижу, как автор кроит и шьет. У наших, в большинстве случаев, ох как скучно и избито. Персонажи прямолинейны, однозначны и неизменны. Беспомощно барахтается автор в запрограммированные идеологией понятиях: социализм, гуманизм, культура, прогресс. Еще — красота, культура. Теперь вошла в моду природа, экология, НТР, ну и, конечно, сетования до поводу мира, человечества. Это если писатель претендует на интеллект.
А то и совсем просто: переписал политграмоту и добавление к любви, дружбе, долгу на фоне завода, колхоза и парткома. Впрочем, уж не обходятся без НИИ, кандидатов, компьютеров, а также раздеваний и постелей. Кто похрабрее и познаменитее, те могут себе позволить безобидные критические шпилечки в адрес властей. Я-то понимаю, что критика у них в запасе есть, но редакторы бдят, и лучше их заранее не дразнить. Впрочем, даже из запасников критика мелкая, по деталям. И то сказать — другие времена. Это Достоевский мог сказать напрямую: «Нет Бога — не будет будущего у человечества, потому что — все позволено».
Но и он ошибался, Достоевский. Бог, даже у кого и был, не спасал от зла и страданий. И хорошего общества при Боге не получилось. Однако без Бога стало еще хуже. Глаза бы не глядели на безобразия и всеобщую ложь.
Революция уничтожила церковь, священнослужителей и саму религию, а вместе с ними и христианскую мораль. Ее заменили моралью классовой: те же законы Моисея, но применять — только для своих, для защитников мировой революции. «Кто не с нами — тот против нас», и с ними все дозволено.
Истинных врагов и инакомыслящих уничтожили уже к середине двадцатых годов. Потом стали создавать искусственных: вредителей, подкулачников, «врагов народа», предателей, шпионов, бывших военнопленных, остававшихся в оккупации, тунеядцев…
В последние годы разворошили прошлое, и обнаружилось, что руководители, кроме Ленина, никогда не следовали идеалам.
…Так мы и пришли к тому, что есть: проповедь эгоизма и всеобщий цинизм.
Теперь многие понимают, что без возрождения нравственности не будет ни экономики, ни экологии и, уж конечно, социализма.
Напрашивается самое простое: восстановить источник — религию. Я выступаю — «за». Но… Но восстановлением этого не сделаешь. Кроме этического учения, в религии есть еще Бог. Увы! Наука и материализм не оставляют для него места. Однако дать свободу религии необходимо. Не всем нужны доказательства, есть Бог или нет. Существует биологическая потребность верить: прислониться к сильному и тем облегчить свои страдания. А молодежи, которой это не нужно, достаточно объяснить этическое учение Христа, потому что нет в нем противоречий с социализмом. Во всяком случае, частное предпринимательство стоит от христианства гораздо дальше.
Пятый день дома. Ем досыта, много мяса. Пью витамины. Кажется, уже прибавил килограмм. А силы не прибыло, и аритмия такая же. Однако продолжим.
Лида, слава богу, поправляется. Еще слабая, но уже еду готовит и за порядком глядит. Уже стандарты чистоты пришлось повысить, чтобы не нервировать хозяйку. А Чари такая противная, как лапы вытираешь после улицы, так и норовит укусить. Что-то ей в этой процедуре не понравилось с молодости. Собаки очень консервативны в своих привычках. Например, ходит только по определенным маршрутам, как свернул — стоп! Переучивать очень трудно. «Динамический стереотип» Ивана Петровича Павлова. Так и у людей: «Привычка свыше нам дана».
А для Чари я придумал домашнюю физкультуру: 100 прыжков на подоконник на высоту 0,9 метра. За каждый прыжок — маленький кусочек колбасы. Хорошая нагрузка! Замена прогулок, когда я ослабею и не смогу выгуливать.
Опять целый месяц не писал. Машинка и стопка листов укоряют: «Что же ты?»
— А зачем?
Ох уж эти рассуждения о смысле — дела, жизни!
Весь месяц работал зверски. Каждый день оперировал, зачастую по две операции. Ситар был в отпуске и оставил очень тяжелых больных. Не всех мне удалось спасти.
С начала года результаты нашей хирургии хорошие — смертность менее 4 процентов. Если бы так удержаться! У меня больше всех операций, больше всех тяжелых больных, нет ошибок и 7 процентов смертность. Впрочем, что хвастать, все это уже бывало в прошлом, а к концу года выходили на старые печальные рубежи. Не знаю, как будет (человеку свойственно надеяться), но никогда я еще так не уничтожал за ошибки своих сотрудников.
И не могу переносить смертей.
Когда своей жизни осталось мало, чужие тоже повысились в цене.
Итак: оперирую, бегаю, борюсь и думаю о смысле жизни! И все же, что-то не то! Ищу причину неполноты жизни. Не нашел.
Может быть, так: исчезла перспектива. Исчезли иллюзии. Исчез… смысл?
Умер Черненко. Что-то нам не везет с вождями в последнее время.
Даже в дневниках у нас не принято писать про высшие сферы. Нет, дело не в том, что «не принято». Писать не хочется! Совсем недавно показывали его на избирательном участке: вытащили несчастного чуть ли не на последнем издыхании. Даже не нужно доктором быть, чтобы увидеть — не жилец. Сердечно-легочная недостаточность в предпоследней стадии. Зачем было выбирать такого? И ему — зачем идти?
Брось, Амосов, тайны Московского двора тебе не постичь.
Когда Андропов занял кресло, страна немножко ожила. Появилась надежда на порядок. Даже свежие мысли мелькнули в журнале «Коммунист» по части идеологии. Но… Тоже больной человек, ненадолго хватило. Наше медицинское любопытство не удовлетворили. Историю болезни не опубликовали. Стороной доходило, что хроническая почечная недостаточность его доконала. А вот о болезни Ленина даже подробное описание данных вскрытия было опубликовано. Я сам читал.
Почему президиум избрал Черненко, неизвестно. Но сонное царство снова опустилось на нашу страну. Все вернулось к брежневским порядкам.
Посмотрим, что теперь будет. По секрету, только для дневника — больших надежд не питаю.
Ну да ладно. У нас есть свои дела. Лишь бы не мешали.
Все разговоры — о новом генсеке Горбачеве. Кто такой, откуда взялся? Яша Бендет у нас большой политик и меня просвещает, когда прихожу смотреть больных в их отделении. Говорят, что уже и раньше котировался, но «происками» был выдвинут Черненко. А теперь будто справедливость восторжествовала. Посмотрим. По крайней мере не старик, и физиономия симпатичная. Но что-то после стольких лет болота плохо верится.
Снова смерть.
В четверг оперировал молодую женщину. Бодрую. Красивую. Худую, но не истощенную. Даже еще работала в детском садике. Не верилось, что с такой болезнью можно сохранить форму, телесную и духовную.
Сердце ужасное: раза в четыре больше нормального. Печень до пупка, мочегонные три раза в неделю. Из родных — одна сестра, немного постарше, интеллигентная.
Конечно, следовало отказать. «Умыть руки». Но не удержался от искушения. Велел обследовать. Оказалось: недостаточность митрального и аортального клапанов. Очень мощный левый желудочек — делает работу раза в три больше нормы. К тому же еще гигантское левое предсердие. Нужно протезировать оба клапана и делать пластическое уменьшение предсердия.
Вот тут и думай.
Риск? Очень большой. 50 процентов. Около того. Пластика предсердия и два новых клапана. Все вместе потянет на 2–2,5 часа перфузии.
Без операции? Два-три года страданий. Нарастающая декомпенсация, больница. Известно, как там смотрят на хронических безнадежных больных. А дома — одна. У сестры своя семья, достаток маленький. При удаче — будет жизнеспособна и трудоспособна. (Недавно приходил мужчина с искусственным клапаном, 19 лет назад вшили. Еще и служит.)
«Трудно быть богом» — так назвал статью обо мне журналист О. Мороз в «Литературке». Я и не хочу: «Богу — богово!» Но что делать?
Сестре рассказал все, больной — без цифр смертности. Только:
— Очень опасно. Ни советовать, ни отказать не могу. Решайте сами.
Решилась, конечно, куда деться. И я бы решился на ее месте. Уже писал, как противно, когда не могу выбегать дистанцию — не хватает дыхания. А если такое чувствуешь, когда идешь шагом?
Довольно долго готовили, лечили. Да и я готовился, знал, что будет тяжело. У меня в этом месяце умер только один больной от абсцесса легких. Оперировал его еще в середине февраля. Значит, была база спокойствия. И вообще в этом году уверенности прибавилось.
В четверг оперировали. Сережа, Олег (новый молодой врач, очень сноровистый), Любочка, Витя Максименко и Валера Литвиненко. Команда первоклассная.
Трудности возникли с самого начала: оказалась запаянной полость перикарда. При гигантском сердце, при необходимости его охлаждения льдом — это очень плохо. Спайки можно разделить, но как спастись от кровотечения? Минут сорок лишней работы потребовало.
Приключились, пустили машину, охладили до 25 градусов. Рассек аорту, сделал кардиоплегию. Вскрыл левое предсердие. Довольно быстро вшил оба клапана. Остался самый трудный этап: пластика, уменьшение в объеме левого предсердия. Когда была недостаточность, в нем кровь завихрялась, а теперь могут образовываться сгустки.
Сделал. Зашил сердце. Дальше — нормальное окончание перфузии с удалением воздуха, нагреванием, дефибрилляцией. Машина работала 160 минут. Приемлемо по нашим теперешним стандартам. (Страшное напряжение — эти часы перфузии. Понять может лишь тот, кто делал сам.)
Очень боялись кровотечения — спайки, долгая операция. Но Валера выгнал много мочи, обеспечил свежайшей кровью — это дало свертываемость. Спаслись. Выехали из операционной с малыми дозами сердечных средств.
Начался новый этап переживаний. Закончился он только сейчас, когда позвонили: «Ночью умерла».
Нет, тревоги еще не закончились. Что покажет вскрытие? Вдруг откроется какая-нибудь ошибка?
Раздавленный и несчастный.
Голова болит. Давление 180.
На конференции прозектор докладывал вскрытие и показал сердце. Хотя я уже знал о результатах, но все равно — скверно.
Ошибка. Больше трех месяцев оперировал безукоризненно, казалось, что никогда уже не ошибусь. И вот — пожалуйста. Неплотно зашит разрез межпредсердной перегородки — щель 3 на 30 миллиметров. Значения для работы сердца не должно бы иметь, но все же. Записал себе 1/2. Так называются у нас ошибки, не вызвавшие, но способствовавшие смерти.
Вот и сижу — грешник. Бог давал мне авансы: дерись, ругайся, требуй — снижай смертность. Но будь сам без греха. И я не удержался.
Теперь со страхом смотрю на завтрашний день: жду возмездия. Будут две операции. Оба больных — легкие. Никак нельзя, чтобы такие умирали.
Как тяжело это право: решать о жизни и смерти.
Еще к вопросу об этике, о добре и зле.
Позвонила домой бывшая сослуживица Лиды, сказала, что к ней приехала знакомая, привезла мужа к нам на операцию. И будто ей (или мужу) больные сказали, что нужно дать 1300 рублей. Назвала фамилию больного. Дома паника, нет таких денег. В понедельник Яша вызвал больного и жену. Будто бы плакали и клялись, что и не думали принимать это всерьез. Но все же жена сообщила следующее: когда стояла в вестибюле и читала мое обращение «Не давать подарков» (и будто бы возмущалась — «зачем оно!»), то подошла женщина и сказала, что она сама оперировалась четыре месяца назад и дала врачу 1300 рублей.
Сегодня рассказал эту историю на конференции, без фамилий.
— Очень сомневаюсь, но на всякий случай. Знайте, что суд обеспечен, если кто попадется.
Женщину из вестибюля, разумеется, найти невозможно.
Неужели даже в нашем учреждении есть такие типы?
Впрочем, всерьез все это я не принял: очень уж сумма велика, и едва ли кто сознался бы так — прямо в вестибюле. Но нужно быть начеку.
Вчера, наконец, сделали мне зубы. Жевать больно и невкусно, но фасад восстановили. (Ущербность: сдана еще одна позиция. Бегается снова плоховато. Однако аритмии пока нет.)
Эту зиму довольно много читал — для расслабления и отвлечения, особенно когда Лида болела. Журналы, воспоминания, «книги фактов», философию. Наши романы — неохотно.
Для контраста — Достоевского и Толстого (и о них).
Что более всего потрясает у Достоевского? Люди — не хорошие и не плохие. Не добрые и не злые. Бывают такими и такими, и только в разных дозах. Даже у самого хорошего подлые и грязные мысли. И даже (ужас!) удовольствие от несчастий ближних, хотя бы самое маленькое, наряду с большим сочувствием и благородными поступками.
Некоторые говорят: если бы человек был плохим, разве он создал бы цивилизацию, гуманистическую, как считают. Не согласен: гуманизма в цивилизации меньше, чем в недрах любого биологического вида. Войны, лагеря, преступность — у кого из животных найдешь подобное? Цивилизация от ума, а не от души. И лучше люди не становятся, революции не помогают.
Достоевский считал, что лишь признание Бога может удержать людей от самоистребления. Сомневаюсь. Хорошие черты человека — любовь, сопереживание — воплотились в мировых религиях, но народы, не знавшие их, в своих установлениях ничуть не менее гуманны. И наоборот: самые верующие находят оправдания для жестокости.
Хотя человек хуже животных, но воспитуем больше, чем они. Поэтому есть надежда на прогресс в добре уже и без религии. Только как?
Ну что ж? Хорошо прооперировал трех больных, и на сердце немного легче. Отлегло. Начинается расплата с господом Богом.
Вчера был семинар в нашем отделе кибернетики. Эрик Куссуль рассказывал о новых идеях по созданию искусственного интеллекта, пока только подступы. Слушал без большого интереса, уже писал когда-то, что знаю, как сделать интеллект. Нужна технология. Теперь есть техника для элементов сети, уже у нас в отделе есть — микропроцессоры, интегральные схемы. Есть главный подход — формирование ансамблей из элементов с СУТ. Только бы создать исходные структуры, как в мозге, — подкорку, и на нее наслоится обучение. Это очень и очень кропотливое дело. У Эрика намечаются подходы. До результатов еще далеко.
Стало грустно от этого: не дожить.
Похоже, что и у нас скоро будут персональные компьютеры. Игрушка на старости лет, когда память слабеет. Заманчиво ее продублировать. Только когда еще эти машины будут?
Все к тому же — «о смысле».
Завтра начинается апрель, а у нас на Байковой горе около института еще горы снега. На месяц запоздала зима.
Неделя была трудная — 6 операций, три заседания в академии. Больных поступает много. Жмем 7 АИКов, не хочется снова заводить очередь. К сожалению, у всех заведующих были необъяснимые смерти. Так под занавес квартала подпортились результаты. Больше всего жаль мальчика у Валько…
На три недели послали в Москву целую команду — хирурга, анестезиолога, перфузиолога, чтобы переняли методику операций у маленьких детей у В. Бураковского. Приехали, доложили, что понравилось. Составили программу — все логично. А как попробовали, так и смерть при простом дефекте. И еще одна девочка лежит, очень тяжелая. Что теперь? Как им давать оперировать? Нужно браться самому, а сил мало. Похоже, что эксперимент с мясом кончился провалом. Слабость — дистанцию не выбегаю, экстрасистолы вернулись.
Неприятно, когда силы иссякают. Всякие мысли ходят. Например, чего мне больше всего жаль, если помирать? Перебрал: оказалось… информации.
Вот думы о судьбах человечества. Смешное занятие! Давно уже определил: непредсказуемы они из-за свойства самоорганизации общества. Но все равно читаю, ищу, перетряхиваю старые идеи.
В последние месяцы появились статьи об «атомной зиме», и снова изменились оценки и сценарии прогнозов. Американцы и наши (академик Н. Н. Моисеев и К°) проиграли последствия атомной бомбардировки на моделях климата в масштабах планеты. Получилось: от взрывов — пыль, от жара — пожары. Сажа, пыль закроют солнце, и наступит резкое похолодание — на 10, а то и на 30 градусов. Причем на всей планете. Бумеранг. Рейган закроет Америку противоракетным щитом, рассчитывает уничтожить коммунистов, а зима заморозит Штаты и попутно погубит весь мир.
Вчера на академии спрашивал Алексея Григорьевича Ивахненко, моего приятеля, математика, спеца по моделям. Он сомневается: «Все дело в коэффициентах».
Действительно, модели климата такого же сорта, как и мои — общества или личности. Они — эвристические, то есть гипотезы в цифрах. Данные о пыли и пожарах — весьма приблизительные, и никакими компьютерами их не уточнишь. И все же… Ученые говорят, что даже похолодание на 7 градусов в масштабах планеты приведет к катастрофическим последствиям: вымрет почти все человечество.
Как ни сомнительны коэффициенты, но меньше 7 градусов модели не дают, а все больше. Может быть, достучатся ученые в тупые головы правителей? Немыслимо, чтобы из чувства лидерства пойти на самоубийство собственного народа. (Нет, мыслимо, но вероятность мала.)
Еще прошлый год мне казалось, что планета и человечество не пострадают смертельно, если Штаты и мы обменяемся водородными бомбами. Авторы статьи в «Природе» оценивали потери в 250 миллионов жизней, от 4,5 миллиарда оставалось бы еще много людей. У Рейгана (да, наверное, и у нас) была надежда уничтожить противника первым ударом, а самим отделаться терпимым ущербом. Рейган, например, обещал потери 10 процентов. Такую цену можно еще заплатить за идею. Теперь прогнозы ужесточились.
История с «атомной зимой» поучительна сама по себе: какие сюрпризы выдает наука. И еще: могущество моделей. Но на разум рассчитывать нельзя. Его ограниченность, субъективность и увлекаемость делают логику бессильной, если дело касается сложных явлений.
До чего же они быстро бегут, эти недели! Еще одна прошла, а счастья нет как нет. Вот так в субботу утром вынырнешь из недельной суеты, осмотришься кругом и спросишь:
— Да полно, правильно ли ты живешь? Катишься бездумно к пропасти небытия, даже не оглядываешься, будто впереди — вечность. А путь-то совсем короткий…
Вчера болела голова. Теперь после каждой большой операции болит. Особенно после несчастья. Старая голова, не выдерживает стрессов.
Есть у меня в папочке старые таблицы «баланса счастья», двенадцати- и семилетней давности. Сравнивались, чтобы выбрать лучший, два сценария будущей жизни — «хирургия и теория». Представлены чувства приятного и неприятного от: славы-престижа, труда-творчества, общения с людьми, информации и искусства. Подсчитаны удельные веса по силе эмоций, по продолжительности во времени, введен коэффициент будущего с учетом стойкости в старости.
Расчеты не давали однозначного результата, зависели от времени и настроения. Когда больные мало умирали, перевешивала хирургия, в полосу неудач и после написания книг — чистая наука. Она к тому же обещала более стойкое счастье в старости, хотя и не такое острое, как от операций.
Дело простое: хирург перестал оперировать — и нет его сразу, за один-два года. Лишен удовольствия от работы и уважения у людей. Ученый остается «на плаву» еще лет 5–7 после последней удачной книги. Его слушают, цитируют, приглашают участвовать в конференциях. Престиж. Сортом пониже, чем у хирурга, но все же есть бальзам на душу. Пища для лидерства.
Позавчера после операций отвечал на письма и натолкнулся на запечатанное письмо «лично». Оказалось от сокурсницы из Ленинграда. Сообщает: умерла моя первая жена. Гипертония. Инсульт. Неделя в реанимации. Смерть.
Странное ощущение холода из погреба. История первого брака давняя, я писал о нем в «Книге». Разошлись сорок пять лет назад, мирно, без детей — не осталось проблем. Вспоминал редко. Виделись два раза, последний — 11 лет назад на встрече выпускников. Но все же в памяти и даже в чувствах маленькое место занимала, совсем маленькое. Знал, что где-то есть живой кусок молодости, что можно встретиться и вспомнить, а теперь там пустота. Так же, как пусты места моих друзей, чьи карточки под стеклом сейчас передо мной: Аркадий, Кирилл, Юлька, Федоровский, Дольд-Михайлик, Сен-Джордж. Странность чувства в том, что их уже нет, а я, как ни в чем не бывало, оперирую, бегаю, думаю. Трепыхаюсь? А ведь их нет, нет!
Жалко Альку. Сколько у нее было счастья в жизни? Едва ли много. Но не буду перечислять и считать…
Как избиты начала моих дневниковых записей: «тяжелый день», «ужасная неделя». Почитаешь — не видел человек просвета в жизни.
Так оно и есть. Просвета мало.
Во вторник утром увидел в реанимации Ивана Парфеновича Дедкова. И вот что сообщила Петрова. Ночью у него возникла фибрилляция. Анна Васильевна (жена) и Таня (дочь) делали массаж сердца, искусственное дыхание рот в рот, пока через полчаса приехала «скорая». Несколько раз дефибриллировали, сердце заработало, удалось привезти в Институт.
Ваня был первый из моих учеников, ставший профессором. Но не это главное: долго был близким другом, с Брянска, с 49-го года. Он тогда заведовал онкодиспансером, я научил его оперировать сложных больных.
В 52-м вслед за мной переехали в Киев. Сначала Анна Васильевна, а потом и Ваня. Стали моими первыми помощниками в киевской грудной хирургии. Скоро и поженились. Бывали у нас каждую субботу. Быстро шла научная карьера — кандидатская, докторская диссертации, кафедра, главный онколог, зам. директора НИИ онкологии.
Казалось, все идет отлично. Но отлично бывает недолго. В семидесятых годах у Вани начались трудности в отношениях с помощниками и начальниками. Не берусь судить, кто был прав, кто виноват. Попытки обсудить ситуацию с ним самим ни к чему не привели. Как всякий лидер, он был уверен, что поступает принципиально и верно. Наша дружба постепенно сошла на нет, даже не знаю почему.
В 72-м году Иван перенес инфаркт миокарда, вроде бы и не тяжелый, а последствия развились серьезные: аневризма сердца и декомпенсация с нарушением ритма. Однако продолжал оперировать и руководить кафедрой, с отеками, с одышкой, со вшитым электростимулятором. В прошлом году появился асцит, потом эмпиема плевры. Но даже с дренажем он ходил в клинику.
И вот я увидел финиш хирургической жизни.
Он лежал незнакомый, с трубкой, на аппаратном дыхании, обвешан капельницами. Без сознания. Ночью еще дважды повторялась фибрилляция.
Безнадежен. Сказал, чтобы делали что полагается. Хотя бы для Анны Васильевны и дочери. Они стояли несчастные, но сдержанные.
(Оцените их умение и героизм: полчаса массажа сердца и дыхания рот в рот в квартире на полу, и еще успеть звонить по телефону на «Скорую», когда самый родной человек умирает у тебя на глазах!)
Вечером доложили о его смерти. Хотя и не было сомнения, что совершится, но все равно — как удар.
Долго с Лидой сидели и вспоминали.
Похоронили Ваню.
В пятницу к двум часам гроб установили в Институте усовершенствования врачей, в котором покойный проработал тридцать лет. Почетный караул организовали. Народа пришло мало: в газетном соболезновании не объявили о месте и времени выноса. Сорок лет хирург оперировал только сложных больных со смертельной болезнью. Тысяч пять-шесть, наверное, прошло через его руки. А сколько пришли проводить?! Десятка два. Обидно. Поневоле думаешь: «Так и тебя… не придут…»
Мне самому опротивели вопли о несчастьях. Хочется шикнуть:
— Сиди и молчи, если дурак!
Я и молчу, кроме дневника, и немножко жене.
Ведь вот опять — край терпения. Так же, как было прошлый год и летом 82-го. Опять надо принимать решение: бросать. Стыдно уже ходить к начальству. Только и спасают 72 года. Ветеран. «На заслуженный покой».
На этот раз был такой удар.
Лежал мальчик 12 лет. Симпатичный. Да еще сын начальника. Хорошие люди, интеллигентные.
Вчера оперировал его первым. Сердце большое, очень сильно пульсирует. При ревизии пальцем — дефект в предсердечной перегородке 4 сантиметра. Зашили с заплатой. Перфузия 29 минут. Воздух тщательно слушали, не было совсем. Анестезиолог Володя Радзиховский, серьезный и надежный.
Когда выходил после второй операции, мальчика уже вывезли из наркозной в реанимацию. Родители ждали в коридоре. Сказал, что первый этап прошел нормально.
— Но еще много что может случиться.
Потом сидел до шести часов, дела. Перед уходом зашел в реанимацию. Мальчик был в сознании, узнал меня, пытался улыбаться. Люба еще сказала, помню:
— Только дышать не хочет, забывает вздохнуть.
— Не торопите, задышит.
Родителей обрадовал еще раз: «Второй этап пережили, проснулся».
Спокойный, прошагал свои четыре километра до дома, даже вздремнул немного после обеда. Потом с Чари ходили гулять на Гончарку, потом смотрели хронику о войне. Мальчик меня не тревожил. Думал о другой больной.
В 10 звонит дежурный Декуха:
— С вашим больным плохо. Мы удалили ему трубку в 7 часов, а в 8.40 при вполне хорошем состоянии было что-то вроде остановки дыхания. Снова интубировали. Сейчас кровяное давление неустойчивое.
Я редко взрываюсь при вечерних докладах, но тут ругался на самой грани приличий. Вызвал «скорую помощь» — ехать. Подумал с безнадежным хирургическим спокойствием: «Толку уже не будет».
На улице ждала машина. Быстро в институт и бегом в реанимацию. Думал: «Зачем бежишь? Не повлияешь все равно».
В главном зале девять человек прооперированных больных. Над мальчиком — Декуха. Делают массаж сердца. На осциллоскопе почти прямая линия. Зрачки широкие.
Приехал Саша Ваднев и включился: массирует, как машина, и еще дает указания по другим больным.
Все тщетно.
Появился Бендет, сообщил, что вызвал родителей: «Там стоят, у входа в реанимацию».
— Ну вот. Значит, тут же сообщим. Не придется ждать до утра тягостного объяснения.
Хорошенькое дело — «сообщим», когда сами не знаем совершенно «отчего»?
В полутемном коридоре вижу мать и отца. Застывшие лица; по мне определили — плохо. Ни вопроса, ни возгласа горя.
— Ваш мальчик умер. Два часа реанимировали, не помогло. Не знаю причин.
Это все. Распорядился отвезти родителей в гостиницу, а потом приехать за нами…
Только и остается, что писать дневник, откровенничать на бумаге. Всю жизнь замыкался на людей, трудно будет, когда прервутся связи через хирургию, директорство, публичные лекции. Плохо остаться никому не нужным. Понимаю, что это «нужен» — эфемерно, внимание людей изменчиво и неглубоко да вроде бы уже и не очень важно: ослабло лидерство. Ан — нет, страшно. Привыкну, конечно, все старики привыкают.
Сейчас, когда идут операции, когда хорошо бегается и умно говорится, ощущаешь жизнь и забываешь, что это уже последние ее вздохи. Но ударит по голове — и очнешься…
Неделя была скверная, и дистанцию утром выбегал с трудом, где уж тут найти оптимизм?
Смерть каждого ребенка скоблит мое сердце, как теркой, и на много дней лишает покоя. Это не фраза, так и есть. Могу выполнить программу дня, разговаривать и даже смеяться, а в глубине — тоска… Пусть уж лучше одиночество без хирургии.
Поэтому в пятницу объявил на конференции, что снова прекращаю оперировать детей.
Конечно, я не только оперирую, директорствую и плачу над смертями. Я еще читаю, думаю, даже разговариваю о политике. На прошлой неделе был Пленум ЦК. Теперь небось будет называться «исторический апрельский», поскольку первый при новом секретаре. И пойдут опять перепевы: «в свете решений», «в речи на апрельском Пленуме», «как сказал на Пленуме товарищ Горбачев»… И обязательно с добавлением имени-отчества. Сколько я уже слышал этих «исторических»…
Нет, не будем ворчать. Доклад прослушал с интересом. Может, и появится живая струя: «ускорение на базе научно-технического прогресса…», «достижение нового состояния советского общества…».
На работу иду к двенадцати. Есть время попечатать.
Мы — на даче. Уже неделю как переехали. Были трудности: грязь и неустроенность после ремонта. Мастера (баптисты) устанавливали водяное отопление, потом белили, красили, разобрали все мои приспособления — столики, вешалки. Так что в праздники пришлось поработать. Но все уже сделано, и можно наслаждаться природой.
Такой здесь покой, тишина, отрешенность. Погода холодная, поэтому листочки чуть проклевываются, но трава зеленая и тюльпаны расцвели. Утрами по лесу так славно бегалось, а сегодня снова слабость. Видимо, к прежним силам уже не вернуться. Или это связано со стрессами на работе?
Перед праздниками неделю не оперировал. «Комплексовал» после смерти того мальчика.
Оставим немощи. Значит, старость — программа и тренировкой ее не победишь. Мало ли было уже разочарований в своих идеях и силах? Вот терпят крушение надежды на снижение смертности, что появились в первом квартале после мероприятий, проведенных в прошлом году. Апрель был очень плохой: умирали дети от неясных причин.
Чтобы отвлечься, читаю книги. Вот две: Зенона Косидовского — о Библии и сам «первоисточник». Лет десять назад я прочел Новый завет, а Ветхий мне тогда не понравился. Косидовский пересказал его без вульгарности и предвзятости. Снабдил подробными комментариями от разных наук — библеистики, археологии, истории. Получилось хорошо.
Наконец и мы признали, что Библия — это историческая книга, а не орудие одурманивания трудящихся. Что Христос таки жил, и проповедовал, и был распят. Что путешествия евреев от Вавилона до Египта и обратно в Палестину — исторические деяния и что пророки тоже были, включая совершенно мифического Моисея или Иоанна Крестителя.
Очень было бы полезно для интеллигентности изучать «материализованную» Библию в школах или хотя бы в университетах, где учат философии, литературе и истории. Иначе получается перекос: постоянно встречаем у классиков и иностранных авторов всякие библейские высказывания, факты и имена и не знаем абсолютно ничего. Уверен, что и наша резиновая диалектическая мораль не может заменить христианскую.
Впрочем, мои благие пожелания просто смешны. Заблуждаться не будем. Фанатики всегда кроили историю и культуру как хотели. Вспомним хотя бы ортодоксальность ранних христиан: изумительные скульптуры греческих богов ломали, как и наших древних идолов.
Загадка жизнестойкости великих религий. Да, были Христос, Магомет и Будда, были во плоти. Но какие они были маленькие у их современников в сравнении с деятелями истории, с каким-нибудь Александром, Ганнибалом, Цезарем. Те — мир перекраивали, а тут — только поучения, записанные спустя десятилетия и даже столетия. И, кроме того, оказывается, было много других проповедников и пророков, даже более чтимых при жизни. Почему-то следы их находят лишь дотошные историки. Как это объяснить? Может быть, потому, что они были милосердные в своей основе? Этого ведь не скажешь про идеологии революций.
Еще из древней истории. Все уже было: социальные системы, философия, а главное — мысли человека и самоанализ. И как нужно жить, чтобы чувствовать счастье. Например, мне бы сейчас: «…идеал Эпикура — мудрое спокойствие философа, свободного от всех страхов и предрассудков, познавшего истинную природу вещей путем логического мышления и исследования мира людей и природы», — так написано автором главы во «Всемирной истории». Нужно поискать по источникам, как он сам писал, Эпикур, 22 века назад.
Впрочем, я давно знаю о счастии бесстрастия, только страсти уж очень притягательны. Бесстрастие придется отрабатывать, когда сил не будет.
Снова начал оперировать и снова — страсти, но писать не стану.
Широко идет празднование сорокалетия Дня Победы. 4 мая В. В. Щербицкий вручал ордена Отечественной войны группе ветеранов и мне в том числе. Сказали, что на торжество все награды надеть. Первый и, наверное, последний раз я цеплял их. Много было хлопот, пока с Лидой разыскали их, пока дырки в пиджаке проколол. Набралось почти двадцать. И оказывается — зря. Некоторые пришли с одной звездочкой.
Нужно выдавливать из себя раба.
Не иду на работу. Может ветеран себе позволить попраздновать Победу, имея много неиспользованного отпуска? В Институте операционный день. Немножко совестно, однако оперировать боюсь перед праздником. Пишу воспоминания.
Вчера приехал к полудню. Мои больные в приличном состоянии. Аня купила планки, и я нацепил их на старый светлый пиджак, что висел для представительства в институте. Инструктор из райкома принес приглашение — в президиум торжественного заседания. И чтобы прибыть в «Украину» за час до начала. Каковы аппаратчики? Приеду к сроку.
В Институте — свое торжество. Весьма бледное, нет сноровки в таких вещах. Кроме того, идут операции, а начинать пришлось в два часа, потому что артисты (из оперетты, бесплатные) должны освободиться к трем. Партком выделил докладчика — Ваню Кравченко, а я должен был сказать приветствие. Но я решил, что обойдусь один.
К началу зал был неполон, но постепенно народ собрался, больше сестры и служащие — зеленая молодежь. Хирурги еще оперировали.
Ветеранов насобиралось семь человек. Люди скромные, были в чинах малых, никто в окопах не воевал, как и я.
— Знаю, что речей не любите, что ветераны вас порой раздражают, требуют внимания и лезут без очереди в магазинах. Но уж не так много их осталось, потерпите — в ближайшие десять лет почти все вымрут. Вот и наши общественники — партия и профсоюз — с трудом составили список, но даже имя и отчество всех не потрудились выяснить… Не буду повторять общие фразы о войне, вы их наслушались, а лучше расскажу о нашей медицинской войне…
Пересказывать доклад не хочется. Все было написано в моей книжке «ППГ-2266».
Вечером был на республиканском торжественном заседании в зале дворца «Украина», в старом пиджаке с планками. В. В. Щербицкий делал доклад. Сталина упомянул всего один раз: это знаменательно, интеллигенция боится к юбилею войны реанимации его культа…
Посмотрел парад на Красной площади и у нас. Трогательно шли ветераны, остальное — обычно.
Вчера слушали и смотрели торжество во Дворце съездов. Отличный доклад М. С. Горбачева. Приятно было слушать — и содержание и форма. Сталин назван тоже один раз: в роли руководителя партии, а не военачальника. Рано еще судить, как новый вождь повернет историю.
Одно несомненно: огромная авангардная и организаторская роль партии (и Сталина, конечно), и не столько в самих боях — ошибок, то есть смертей, там было много, — сколько в эвакуации и развертывании промышленности. Это почти непостижимо: наш потенциал после отступления 41-го года был вдвое меньше, чем у немцев, а к концу войны вооружений производили уже в два-три раза больше. При том, что немцы и работать умеют, и порядок знают. У меня впечатление: войну выиграли не генералы, а тыл.
Сейчас много говорится о всеобщем энтузиазме и массовом героизме. Не знаю. На фронте экзальтации не было. Патриотизм есть биологическое качество — «территориальный императив». Животное защищает свою территорию от захватчика, не щадя жизни. Также и народ, должным образом организованный, когда он ощущает себя как единое целое и защищает свой двор, не щадя живота. Я слышал несчетные рассказы раненых о боях. Явного героизма было мало. Но было более ценное: «Надо — значит, надо!» Немца нужно выгнать, приходится рисковать жизнью.
Осень 1957 года. Международный хирургический конгресс в Мексике, первое путешествие в мир капитализма. До того был в Румынии, в ЧССР на конгрессах по легочной хирургии. Были доклады и успех. Но все похоже на нас.
Дешево тогда стоили поездки: 9 тысяч старыми деньгами. Целый месяц в роскоши.
Помню, провожали нашу компанию в аэропорту вечером пышно, с коньяком, со слезами родственников, будто мы на Северный полюс отбывали.
Компания хорошая: М. И. Коломийченко, наш украинский хирургический патриарх (было ему всего 63 года!), И. И. Кальченко и А. К. Горчаков — заведующие кафедрами.
Утром 6 октября в Москве, когда вышли на улицу, было очень холодно, ветер сбивал с ног. И тут узнали: запущен первый космический спутник. Вся наша поездка шла под его флагом: прибавлял авторитета, поскольку хирургического не хватало.
Делегация хирургов-туристов была большая — 27 человек. Почти все старше меня, но по операциям я уже был в самом первом ряду. Соответственно и вел себя, как молодой, но уверенно.
Путь в Мексику был тогда сложен. Дания, Англия, Канада, на чужих самолетах.
Четверть века потом ритуал путешествий оставался почти одинаковым. Первое дело — инструктаж в ЦК. Потом в министерстве, в Интуристе. Дают сведения о стране, о шпионах и пр.
Если повезет, то и заграничный паспорт выдадут накануне. А если нет, то только утром в день отъезда, у автобуса на площади Революции. Один раз, в 1969 году, когда ехали на конгресс в Барселону, мне и еще одному азербайджанцу паспорт не принесли. Неблагонадежные. Я уже третий раз выбирался депутатом Верховного Совета, но перед КГБ это не работало. Выматерился и ушел в гостиницу, оплеванный. Но мой настырный коллега побежал по инстанциям, и паспорта выдали. Потом знающие люди рассказали, что «был сигнал». Самое интересное, этот товарищ из Баку, профессор, ректор, оказался-таки уголовным типом и был посажен. Что ж, они ошиблись всего на 50 процентов. Где уж мне-то осуждать за ошибки!
В аэропорту — рутинная процедура: регистрация билетов, сдача багажа. Смотрим, у кого больше чемоданы — значит, продукты, чтобы не оголодать на заграничных харчах. А если ты командированный, то и деньги сэкономить — это зазорным не считается.
Я, однако, не брал много продуктов, после того, как в 55-м году в Румынии вся колбаса зацвела и трудности возникли, куда ее выбросить, не оскандалив Советский Союз.
Должен сказать, что нет лучше людей при заграничных поездках, чем хирурги. Я езживал на конгрессы с физиологами, кибернетиками, биофизиками, фтизиатрами — нет, не тот народ. У хирургов никогда не возникало мелких скандальчиков и обид, всегда ровные и терпимые. И магазинные ходоки-проныры встречаются редко. Смотрят на них косо. Хирурги не боятся нарушать правила: не ходить по одному, не пить, рано спать ложиться. Насчет вредных разговоров с аборигенами они безопасны: в те давние времена никто из нас не умел говорить на чужих языках. Ну а друг с другом о политике — пожалуйста. Тоже и подброшенную крамолу не торопились тащить руководителям, читали по очереди.
Канада. Аэропорт Гандер. Холодно, ветрено и неуютно. Здание как сарай. Кругом масса машин — в Америке тогда еще были в моде этакие дредноуты со стабилизаторами на задних крыльях. Народ — под стать машинам: верзилы с белозубыми улыбками. (Стоматология — первый признак богатства нации!)
Через несколько часов посадили в местный самолет на 60 мест и повезли, с едой, с посадками в маленьких городах, — до Торонто. Там в аэропорту проходили таможню. У Михаила Исидоровича отобрали три палки чудной копченой колбасы. Таможенники смеялись: «Вот поедим!» Многие из наших поплатились.
Здесь, в Торонто, я впервые посмотрел капитализм.
Богато живут канадцы! Витрины, витрины, целые улицы магазинов. Все завалено товарами, каких мы и не видывали. Цены были тогда дешевые. Как сейчас помню, американские желтые ботинки, мощные, тупорылые, с перфорациями и толстой подошвой, — что-то около 10 долларов.