Короленко Софья Владимировна Книга об отце

Софья Владимировна Короленко

Книга об отце

Под редакцией доктора филологических наук А. В. Западова

Примечания М. Л. Кривинской

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие 3

Петербург и Полтава

Переезд в Петербург. Болезнь 7

Н. К. Михайловский 10

Приостановка журнала "Русское богатство" 21

Студенческие волнения. Суд чести над Сувориным 34

Исторический роман. Поездка в Уральск 45

Переезд в Полтаву. "Академический инцидент" 52

Аграрное движение 1902 года. "Студент" на деревенском

горизонте 66

"Грабижка" 73

Второе свидание с Л. Н. Толстым 78

Смерть Эвелины Иосифовны Короленко.

Кишиневский Погром 82

Путешествие в Дивеево, Понетаевку, Саров 91

Юбилеи 98

Начало японской войны. Смерть Н. К. Михайловского 109

Лето в Джанхоте. Поездка в Румынию 122

Банкеты и съезды. Эпоха доверия 129

9 января в Петербурге. Убийство великого князя

Сергея Александровича 138

Манифест и рескрипт. Военное поражение 140

Путешествие на Светлояр 144

1905 год. Погромная волна. Крестьянское движение 154

Сорочинская трагедия 168

Борьба за свободу печати. Вопрос о смертной казни в первой Думе 182

Земельный вопрос в первой Думе. М. Я. Герценштейн 194

Крестьянские выборы 198

Деревня посылает черносотенных депутатов 202

Путешествие за границу. У славян 207

"История моего современника". "Бытовое явление" 215

Последнее свидание с Л. Н. Толстым. После похорон 229

Смерть близких. Суды 237

Дело Бейлиса 246

Война и революция

Война 253

Возвращение в Россию 270

Революция 289

Весна и лето 1917 года 289

Начало гражданской войны 301

Центральная рада и гетманщина 310

Приход Красной Армии 327

Добровольцы 333

Последние годы 345

Послесловие автора 361

Примечания (список имен) 363

ПРЕДИСЛОВИЕ

В заметке "От автора", предпосланной книге "Десять лет в провинции" (Ижевск, издательство "Удмуртия", 1966), Софья Владимировна Короленко писала:

"Почти до последних дней своей жизни, преодолевая тяжелую болезнь, мой отец В. Г. Короленко работал над книгой, в которой пытался запечатлеть историю свою и своего поколения, озаглавив ее "История моего современника". Перед смертью он мне сказал: "Пиши ты".

Мысль о том, что книга, посвященная его жизни, должна быть дописана, овладела мной, когда мы начали работу в архиве отца, вчитываясь в наброски ранних художественных очерков, дневники, письма и записные книжки, в публицистические статьи и записи, сделанные слабой рукой перед смертью. Из этого источника почерпнуто содержание моей книги, ставящей своей целью собрать материалы к биографии В. Г. Короленко".

Софья Владимировна Короленко (1886-1957) по профессии была учительница, работала в сельской школе. С 1905 года она приняла на себя обязанности помощника и секретаря своего отца, с которым была очень дружна, перед которым благоговела.

На плечи Софьи Владимировны легла большая доля труда при подготовке первого полного собрания сочинений Короленко, выходившего в предреволюционные годы в издательстве А. Ф. Маркса. Во время гражданской войны она работала в "Лиге спасения детей" и других детских учреждениях Полтавы; вела переписку отца; ходила с ним по различным учреждениям, решавшим судьбу людей, которым стремился оказать помощь Короленко. {4} После кончины писателя Софья Владимировна разбирала его рукописи и бумаги; она приняла самое активное участие в посмертном - к сожалению, не законченном - издании сочинений Короленко в Госиздате Украины; была инициатором устройства в Полтаве мемориального музея Короленко, состояла его бессменным директором и в Великую Отечественную войну спасла драгоценные материалы музея.

Свою книгу об отце Софья Владимировна начинает там, где прервал "Историю моего современника" Короленко, - с 1885 года, с приезда отца из сибирской ссылки в Нижний Новгород, где ему было разрешено поселиться. Опубликованная часть хроники - "Десять лет в провинции" - доводит изложение событий до переезда Короленко в Петербург весной 1896 года.

Том, предлагаемый ныне вниманию читателя, является продолжением названной книги и содержит рассказ о деятельности писателя на посту редактора журнала "Русское богатство", о переселении в Полтаву и литературно-общественной работе в 1900-1914 годах, о последнем периоде его жизни (1915-1921). Публикация на страницах книги отрывков из неизданных произведений и писем Короленко придает ей в ряде случаев значение первоисточника.

"То, что читатель найдет здесь,- предупреждала С. В. Короленко,- не является биографией в настоящем смысле этого слова; это и не воспоминания одного из членов семьи, не рассказ о моем отце и не взгляд на него со стороны. Моя работа - попытка продолжить историю В. Г. Короленко, не завершенную им лично, составляя ее черта за чертой из дневников, писем, печатных произведений, лишь иногда дополненных собственными воспоминаниями.

Установленные точно, на основании документов, даты жизни и деятельности, биографические эпизоды, выясненные по архивным данным, предоставляли возможность проверки материалов даже в случае ошибки памяти отца. Я старалась выделить из массы записей, из множества фактов его жизни то, что лучше и больше всего выражало бы его образ". {5} Эту свою задачу С. В. Короленко выполнила с величайшей тщательностью, тактично и добросовестно, и пронизала книгу беззаветной любовью к отцу. Памятью о нем окрашены все страницы, и благородная фигура Короленко встает перед умственным взором читателя со своим сложным духовным миром и со многими противоречиями, присущими его необыкновенно богатой натуре.

Как устанавливает современный исследователь, "основой общественно-политических воззрений Короленко был его демократизм. В них отразились сила и ограниченность общедемократического освободительного движения в период обострения не только противоречий полукрепостнического общественного уклада, но и противоречий империализма". Это, безусловно, правильное положение подтверждается мыслью А. В. Луначарского, высказанной им в статье "В зеркале Горького" (1931): "Во всяком случае, в идее, если бы человеческие фигуры были бессмертны; - начало, которое представлял Короленко в нашей общественной жизни, обязательно должно было в каком-то пункте прийти, по-роллановски, к слиянию с основной рекой революционной практики, которая вместе с тем есть величайший энтузиазм и величайший "практический идеализм", как говорит Энгельс" (П. С. Кapасев. Общественно-политические взгляды В. Г. Короленко в эпоху первой русской революции и его публицистика. - В кн.: Ученые записки Ленинградского государственного университета. (Серия филологических наук.) Вып. 57. Вопросы теории и истории журналистики. Издание ЛГУ, 1960, стр. 51-52.).

"В идее", как осторожно и тонко замечает А. В. Луначарский, путь Короленко должен был привести его к слиянию с революционной практикой, но для этого требовалось время, которого у больного писателя уже не оставалось. В годы же революции он был еще далек от полного слияния. И когда в Полтаве одна за другой сменялись власти, -приходили и уходили гайдамаки, немецкие оккупанты, петлюровцы, анархисты, когда установилась Советская власть, но ненадолго, - большевикам пришлось уйти, чтобы затем утвердиться навсегда, Короленко, принципиальный противник {6} смертной казни, движимый чувством сострадания к ближнему, неустанно хлопотал за всех арестованных, испрашивал помилование осужденным. Классовое положение подзащитных, их отношение к советскому строю, место в революционной борьбе не интересовали писателя, он спасал человека. Это было очень характерно для Короленко.

В. И. Ленин в письме к М. Горькому от 15 сентября 1919 года писал об ошибке Короленко, осуждая заступничество его за кадетов и "околокадетских" господ.

С выходом настоящей книги труд В. Г. Короленко "История моего современника" обрел продолжение - и окончание.

Приведенные в этой книге выписки из произведений Короленко, его дневников и писем сверены по авторитетным изданиям и рукописям, что указано в подстрочных примечаниях. Материалы из архива писателя сверены лишь по тем документам, что хранятся в Отделе рукописей Государственной библиотеки им. В. И. Ленина в Москве.

В этой работе принимала участие Е. П. Соколова.

Л. ЗАПАДОВ

{7}

ПЕТЕРБУРГ И ПОЛТАВА

ПЕРЕЕЗД В ПЕТЕРБУРГ. БОЛЕЗНЬ

Уезжая из Нижнего, отец был в подавленном состоянии. Правда, роль провинциального газетного работника предоставляла ему возможность непосредственной помощи людям, нуждавшимся в ней, но скоро она перестала удовлетворять отца. В наброске "Судьбина", относящемся еще к 1887 году, есть строки, которые передают настроение Короленко в то время.

"...Я репортер. Мое дело состоит в том, что у меня нет вовсе собственного дела. Другие действуют, а я только отмечаю, другие страдают или заставляют страдать, борются с жизнью, защищаются или убивают. А я присутствую с карандашом и с листком бумаги в руках.

Я не знаю, что буду делать завтра, и с трудом вспоминаю, что делал месяц назад, это потому, что моя жизнь отмечается чужими действиями. Это какой-то калейдоскоп, лишенный стройности и перспективы; это шумный поток лиц, событий, впечатлений, которые переливаются через меня и исчезают, уступая место {8} другим; и все это - чужие события, чужие лица и чужие впечатления...

... Меня считают хорошим репортером; может быть, это и правда. Секрет моего ремесла состоит в том, чтобы схватывать явление, крупное или мелкое, во всей его единовременной полноте и освобождаться от него тотчас же, как заметка сдана в типографию.

...И, однако... бывают у меня минуты подобные настоящей, минуты тяжелого раздвоения. Это случается, например, когда разрозненные воспоминания, полузабытые впечатления, давно и в разных местах виденные лица сходятся к одному месту, чтобы произвести какую-нибудь драму, подлежащую моей "отметке". Воображение тогда невольно развертывается, стараясь восстановить те дорожки, по которым они сходились в жизни; встают вопросы о жизни своей и чужой..." (Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XV. Госиздат Украины, 1923, стр. 85-86.).

Через десять лет, оглядываясь назад, он писал брату И. Г. Короленко 24 января 1897 года: "... Нужно многое изменить и в своей жизни и в своем отношении к жизни... Нужно также и жить, и присматриваться к жизни, и участвовать в ней. Мне стало страшно, когда я, оглянувшись, увидел, что целых десять лет я только сражался с мелочами и "описывал", почти совсем не живя. Это чисто репортерски-писательское отношение ко всему - ужасно. Я заменял жизнь суррогатами - инстинктивно кидаясь на боевую часть литературы, но это все-таки не замена..." (Отдел рукописей Государственной библиотеки им. В. И. Ленина, Кор./II, папка № 5, единица хранения 5. В дальнейшем сокращенно: ОРБЛ.).

После мултанского дела отец испытывал огромное переутомление. Позднее доктор Черемшанский находил, {9} что в эту пору он был близок к шоку. Крайняя усталость и болезнь сказывались постоянными бессонницами, мучившими отца все четыре года его петербургской жизни. В дневнике 7 января 1898 года он записал:

"Вспоминаю теперь, что болезнь начиналась еще раньше мултанского процесса: первый удар ее - была Америка, смерть Лели, неделя в вагоне от Парижа до Румынии... Потом ее питало постоянное недовольство собою в последние годы в Нижнем. Затем мултанский процесс, страшная работа над отчетом, потом 71/2 дней заседания, последние 3 ночи без сна и в это время смерть Оли. После 2-й речи мне подали телеграмму, из которой я понял, что все кончено... Затем осенью, после лета без отдыха, на первом же напряжении - наступила тяжелая болезнь. Я шел еще, как человек, у которого сломана нога. Сначала не чувствуешь. Но - еще шаг и человек падает.

Я поседел и постарел за этот год борьбы с болезнью (острая бессонница). Кажется, теперь проходит, несмотря на то, что заботы по журналу, которые совпали с периодом болезни, прибавляли много нервного расстройства. Но все же я и благодарен журналу: приходилось перемогаться все-таки за делом, и в тяжелые минуты, когда казалось, что и голова и сердце пусты,- обязательная работа приходила, и за ней уходило время в сознании, что хоть что-нибудь делаешь.

Так, в колебаниях, среди временного подъема и временных тяжелых припадков прошел этот год, самый тяжелый во всей моей жизни. До этого кризиса я был молод. Стареть начал с этого времени, которое провело резкую грань в моей жизни" (Короленко В. Г. Дневник. 1895-1898. Т. III. Госиздат Украины, 1927, стр. 335-336.).

{10}

H. К. МИХАЙЛОВСКИЙ

С мая 1895 года, по приглашению Михайловского, Короленко стал вторым официальным издателем "Русского богатства".

Четыре года пребывания отца в Петербурге (1896-1900) были отданы журнальной работе, и позднее, уехав в провинцию, он оставался одним из редакторов и руководителей журнала.

В своих статьях, посвященных Михайловскому, отец характеризует его роль как публициста и общественного деятеля.

"...Много условий соединилось в русской жизни для того, чтобы выработать тот тип журналиста, каким он сложился у нас, и тот тип журналиста, которого Николай Константинович Михайловский был одним из самых ярких и крупных представителей. За отсутствием парламентской и иной трибуны, с которой русское общество могло бы принимать участие "деятельным словом" в судьбах нашей родины, - у нас, естественно, в силу самой логики вещей сложился особый характер общественно-политической прессы, ярче всего выражаемый журналами. Русский ежемесячник не просто сборник статей, не складочное место, иной раз совершенно противоположных мнений, не обозрение во французском смысле. К какому бы направлению он ни принадлежал, - он стремится дать некоторое идейное целое, отражающее известную систему воззрений, единую и стройную...

...Для Николая, Константиновича Михайловского журнал всегда являлся своего рода идейным монолитом, и никто не умел так, как он, спаять все его отделы органическим единством известной цельной общественно-литературной системы... В другой стране, при других {11} условиях Михайловский, быть может, стал бы только ученым... У нас, и в наше время, это был ученый, мыслитель, публицист, беллетрист и редактор журнала".

Той "цельной общественно-литературной системой", выразителем которой являлся журнал "Русское богатство", было народничество.

"...Этим словом обозначалось настроение просвещенного общества, которое ставило интересы народа главным предметом своего внимания. И именно интересы простого народа: не государства, как такового, не его могущества по отношению к другим государствам, не его славу, не блеск и силу представляющего его правительства, не процветание в нем промышленности и искусства, даже не так называемое общенациональное богатство, а именно благо и процветание живущих в нем людей и, главным образом, того огромного, серого, безличного пока и темного большинства, которое привыкли понимать под словом "народ".

Сначала в это слово вкладывали понятие о мужике, селянине, пахаре, недавно освобожденном от крепостной зависимости. "Великий грех рабства", так долго тяготевшего над Россией в то время, когда уже все европейские страны его не знали, - глубоко сознавался в большинстве просвещенными слоями русского общества и накладывал свой отпечаток на их отношение к освобожденному народу.

Благо крестьянина, пахаря, жителя сел и деревень, разбросанных по всему простору России, "соломенной и деревянной", которую, по выражению поэта, "в рабском виде царь небесный исходил, благословляя", - интересы этого именно класса ставились в центре, признавались единственной основой народного благополучия. Земледельческий труд признавался самым праведным и самым нужным. Все остальное - только придаток для него, порой совершенно {12} излишний. Обрабатывающая промышленность была в эпоху освобождения очень мало развита и казалась только незначительным явлением. Фабрика, завод, даже город вообще с его жизнью, отрывающей от земли,- казались истому народнику только извращением праведной народной жизни. В литературе можно было встретить множество рассказов, в которых описывалось, как детски чистые и невинные деревенские юноши и девушки, попадая в город, портятся, заражаются дурными чувствами и дурными болезнями и погибают. Такого взгляда держался, между прочим, крупнейший из русских писателей Лев Николаевич Толстой до конца своей жизни.

Что касается до фабрично-заводских рабочих, то они рассматривались лишь как крестьяне, которых бедность отрывает "на время" от земли, посылая на отхожие промыслы, в том числе и на фабрику. Согласно с таким взглядом, народничество считало главной задачей государства, когда оно захочет идти дальше по пути реформ, начатых уничтожением рабства, - наделение крестьян землей в размере, способном обеспечить всему народу труд на земле.

Указать начало этого направления трудно. Оно, несомненно, явилось в общем виде еще до освобождения (уже в журнале "Современник" Чернышевского), но определилось главным образом в 70-х годах. Виднейшим его литературным органом были "Отечественные записки", издаваемые Некрасовым, в которых сотрудничали Щедрин, Некрасов, Елисеев, Михайловский, Успенский, Кривенко и еще много второстепенных сотрудников, проникнутых тем же духом. В этом органе сосредоточились все оттенки единого тогда народнического направления, которому впоследствии суждено было расколоться. {13} Направление "Отечественных записок" до известной степени было разлито и в других органах прессы. Между прочим, в еженедельнике "Неделя" работал одно время свой кружок, виднейшими сотрудниками которого были Каблиц (Юзов) и Червинский (П. Ч.).

[...] Уже ранее в литературном народничестве обозначились два идейных течения. Различие их сказалось давно в настроении двух народнических писателей-художников - Успенского и Златовратского. Златовратский, написавший большой роман "Устои", во всех своих произведениях идеализировал основы крестьянского мировоззрения. Успенский, всю жизнь посвятивший изучению крестьянской жизни и написавший много замечательных статей, в которых яркие картины перемешивались с публицистическими размышлениями, приглашал в них русскую интеллигенцию никогда не терять из виду интересов мужицкой России. Он не прикрашивал, как Златовратский, народную среду. Человек с замечательным чутьем правды, проникнутый истинной любовью к родному народу, он горько скорбел о народной темноте, невежестве, предрассудках и пороках, обо всем том, что он со скорбной и суровой резкостью называл порой "мужицким свинством".

- И все-таки, все-таки нам надо постоянно смотреть на мужика, повторял он до конца своей истинно подвижнической, трудовой жизни".

Михайловский "тоже считал служение народу истинной задачей интеллигенции и склонялся к пониманию слова "народ" главным образом в смысле крестьянства. Но, не разделяя основных взглядов народа на вопросы общественного устройства и его преданности самодержавию, он не считал обязательным для себя эти народные взгляды. Убеждения, выработанные человеком в результате умственных и душевных исканий, он считал {14} его духовной святыней, и подчинять их взглядам какого бы то ни было класса, хотя бы всего народа, по его мнению, значило бы совершать грех против духа, своего рода идолопоклонство" (Короленко В. Г. Земли, земли! Наблюдения, размышления, заметки. - "Голос минувшего", 1922, № 1, стр. 22-24).

"Он не создавал себе кумира ни из деревни, ни из мистических особенностей русского народного духа. В одном споре, приведя мнение противника, что если нам суждено услышать настоящее слово, то его скажут только люди деревни и никто другой, - он говорит: если вы хотите ждать, что скажут вам люди деревни, так и ждите, а я и здесь остаюсь "профаном". "У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел много ночей. Если в мою комнату вломится "русская жизнь со всеми ее бытовыми особенностями" и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, - я не покорюсь и людям деревни. Я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки. И если бы даже меня осенил дух величайшей кротости и самоотвержения, я все-таки сказал бы по меньшей мере: прости им, Боже Истины и Справедливости, они не знают, что творят!

Я все-таки, значит, протестовал бы. Я и сам сумею разбить бюст Белинского и сжечь свои книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что их надо бить и жечь. Но пока они мне дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другим дорого вопреки, если случится, их "бытовым особенностям" (Под бытовыми особенностями в данной полемике разумелся, между прочим, уклад деревенской жизни, община и т. д. Прим. В. Г. Kороленко. Kороленко В. Г. Николай Константинович Михайловский. - "Русское богатство", 1914, № 1, стр. 212.). {15} "В этом был узел идейных противоречий, на которых народничество, прежде единое, раскалывалось на два течения. Оба признавали интересы народа и преимущественно крестьянства главным предметом забот образованного класса. Но одно при этом считало себя вправе по-своему толковать эти интересы и критиковать народные взгляды с точки зрения правды и свободы (Михайловский и Успенский), другое признавало для себя обязательными и самые взгляды народной массы (Златовратский и "Неделя"). Последнее течение стояло перед опасным выводом. Наш народ в подавляющем большинстве признает самодержавие и возлагает все надежды на милость неограниченных монархов. Если мнение народа обязательно для служащей ему интеллигенции, то... интеллигенции приходится мириться с самодержавием.

И действительно, можно отметить явный уклон в этом направлении в части народнической литературы того времени.

[...] Пругавин написал целую книгу, в которой уже прямо мирился с самодержавным строем. Он рассуждал так: экономический строй - основа всей общественности. Основная ячейка русского экономического строя - община. Она - хороша, как идеальный зародыш будущего социализма. Остальное, - в том числе и самодержавие, - только надстройка на этом фундаменте. Основа хороша, - значит, и все хорошо. Народ правильно признает самодержавие своим строем, и мы должны, принять этот народный взгляд.

Еще до выхода этой книги он обратился ко мне с изложением проводимых в ней взглядов и выражал уверенность, что наши общие товарищи примут их.

- После выхода вашей книги - ваши товарищи будут лишь в "Московских ведомостях" и "Новом {16} времени", - сказал я. - Помните, что с прежними товарищами это разрыв.

Он казался пораженным.

- Но ведь я доказываю...- сказал он.

- Никогда вы не докажете русской интеллигенции, что она должна примириться с самодержавием.

И действительно, книгу его очень холодно встретила вся передовая литература, и приветствовали ее только "Новое время" и "Московские ведомости" и еще две-три ретроградные газеты помельче, хотя после разговора со мной он многое в ней смягчил. Это глубоко потрясло его и ускорило ход его болезни. Через некоторое время он очутился в лечебнице для душевнобольных. Уже больной, он одно время жил у меня. Не могу забыть, как однажды ночью он разбудил меня и мою жену и, со слезами обнимая нас, убеждал немедленно созвать прежних друзей и товарищей нашей юности, разделявших народнические убеждения, и всем вместе уйти "в деревню, к святой работе на земле, к здоровой крестьянской среде". Ему казалось, что только деревня и общая жизнь с народом может исцелить его.

Но судьба этой больной интеллигентской души уже свершилась. Возврат к прежнему был невозможен, и выхода для него не было.

Можно сказать, конечно, что Пругавин был уже ненормален, когда писал свою книгу. Но были проявления того же уклона гораздо более серьезные. Еще во время существования "Отечественных записок" велась полемика между "Неделей" (Червинский и Каблиц) и Михайловским. Этот спор начался с нападок "Недели" на Г. И. Успенского за его суровую правду о деревне и за непризнание народных взглядов.

[...] Когда революционная интеллигенция, оставив хождение в народ, свернула на путь политической {16} борьбы за конституционное ограничение самодержавия, то "Неделя" написала ряд статей против конституции, которую называла "господско-правовым порядком". Газета доказывала, что такое ограничение самодержавия вредно для народа. Наконец, когда в России разразились позорные еврейские погромы, то та же газета заявила, что, конечно, русскому интеллигенту противно всякое национальное насилие, но раз народ так ясно выражает свой взгляд на еврейский вопрос, то... интеллигенции остается только подчинить свои застарелые привычки этому ясно выраженному народному взгляду.

Таким образом, в народническом настроении, так долго и всецело владевшем умами русской интеллигенции, происходил глубокий внутренний кризис" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 1, стр. 25-26.).

"Я когда-то очень горячо в присутствии Успенского, Южакова, Михайловского доказывал, что самое слово "народничество" до того засижено "Неделей", Юзовыми, да даже и В.В., - что лучше было бы от него отказаться. Тогда С. Н. Южаков возражал, что слово хорошее и отдать его жалко, но Николай Константинович согласился и вскоре в заключение полемики с В. В. на страницах "Русского богатства" (Mиxaйлoвcкий Н. К. Русское отражение французского символизма. - "Русское богатство", 1893, № 2, стр. 162 второй пагинации.) заявил от имени своего, моего и Глеба Ивановича Успенского, что мы готовы лучше отступиться от клички, чем нести ответственность за благоглупости правого крыла "народничества"" (Письмо В. Г. Короленко А. В. Пешехонову от 1 сентября 1904 г.).

"Стремительная атака марксизма, - пишет отец в статье "Н. К. Михайловский", - застигла его как раз в ту минуту, когда он начинал, вернее, продолжал борьбу {18} a outrance (Борьба не на жизнь, а на смерть (франц.).) с некоторыми очень распространенными течениями в самом народничестве. И если он не довел ее до логического конца, то лишь потому, что должен был повернуть фронт к другому противнику..." (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский, - "Русское богатство", 1914, № 1, стр. 211-212.). "Теперь это - уже прошлое, но всякий, кто оглянется на это с беспристрастием историка, если не с любовью единомышленника и друга, должен будет признать, что Николай Константинович Михайловский и в это, якобы отрицавшее его, время стоял в самой середине идейной борьбы, что от него исходили и к нему направлялись все мысли даже самых страстных его противников..." (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский. "Русское богатство", 1904, № 2, стр. IV.).

"Новое течение, - говорит Короленко, - называлось марксизмом... Сущность этого нового течения состояла в том, что симпатии и внимание интеллигенции переносились с крестьянства на городской рабочий класс, на фабричных и заводских рабочих, так называемый пролетариат. Не интересы крестьянства, как доказывали народники, а исключительно интересы рабочего пролетариата должны привлекать деятельные симпатии русской интеллигенции. Крестьянство, наоборот, является элементом исключительно застоя. Закипел страстный спор двух направлений. Полемика велась на страницах журналов и газет, в книгах, брошюрах, ученых обществах и собраниях, наконец, в бесчисленных кружках. Всюду в то время кипели споры о крестьянстве и пролетариате, о значении фабрик и заводов, о роли капитала в прогрессе русской жизни.

[...] Много при этом с обеих сторон было крайностей и увлечении. Марксисты с Туган-Барановским доказывали, что Россия уже теперь есть страна не {19} земледельческая, а промышленная, и интересы заводской промышленности определяют все ее будущее. Крестьянство представлялось им лишь "мелкой сельской буржуазией". Это - косная, темная масса, на которой держится отживший строй, которая только глушит в России всякий прогресс. Нет надобности стоять за наделение крестьянства землей, как этого требуют народники. Наоборот, чем скорее оно "пролетаризируется", т. е. лишится земли и оседлости, тем лучше. А так как этому сильно способствует капитализм, который вообще быстро претворяет Россию в страну пролетариата, то многие марксисты в то время пели хвалы капитализму, как орудию экономического прогресса, за которым должен последовать и прогресс социальный вообще.

[...] Теперь этот спор с его крайностями уже назади, и можно видеть, в чем обе стороны были правы и в чем они ошибались. Марксизм указывал, совершенно справедливо, что Россия не может оставаться страной исключительно земледельческой, что одно наделение землей не решает всех ее жизненных вопросов, что промышленность ее растет, фабрики и заводы множатся, зародился уже и растет рабочий класс со своими интересами, далеко не общими у него с крестьянством. И в этом росте нельзя видеть только отрицательного явления, как на это смотрели народники. Россия наряду с земледелием должна развить у себя и обрабатывающую промышленность. Притом марксисты верно подметили в этом явлении черту, близкую русской интеллигенции, задыхающейся в атмосфере бесправия. Проповедь свободы находит более легкий доступ в рабочую среду, чем в крестьянскую массу, загипнотизированную самодержавной легендой" (Короленко В. Г. Земли, земли! "Голос минувшего". 1922, № 1, стр. 27-29.). {20} В полемике с марксизмом, ведшейся на страницах "Русского богатства", отец занимал примирительную позицию. Резкие полемические выпады товарищей по журналу огорчали его.

В 1918 году, в связи с 25-летней годовщиной "Русского богатства", отец с большой теплотой вспоминал о сотрудниках журнала и о том, что соединяло их вокруг Михайловского.

"Михайловский умел, - пишет он, - охватить основной жизненный нерв интеллигенции, определить ее право на самостоятельную роль и великое ее значение в общественной жизни - в сжатой форме противуполагавшей идеалы идолам. Теперь об этом приходится вспоминать особенно часто..." (Письмо В. Г. Короленко в редакцию "Русского богатства" от 30 января (12 февраля) 1918 г.).

Несмотря на глубокие разногласия и страстную полемику с народниками, В. И. Ленин писал о Михайловском в связи с десятилетием со дня его смерти:

"Великой исторической заслугой Михайловского в буржуазно-демократическом движении в пользу освобождения России было то, что он горячо сочувствовал угнетенному положению крестьян, энергично боролся против всех и всяких проявлений крепостнического гнета, отстаивал в легальной, открытой печати - хотя бы намеками сочувствие и уважение к "подполью", где действовали самые последовательные и решительные демократы разночинцы, и даже сам помогал прямо этому подполью" (Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Изд. 5-е, т. 24, стр. 333-334.).

{21}

ПРИОСТАНОВКА ЖУРНАЛА

"РУССКОЕ БОГАТСТВО"

Характеризуя политическую обстановку, сложившуюся в России к концу 1898 года, отец записал в дневнике:

"Самодержавие теперь на распутьи: с одной стороны логика событий влечет его "к правовому порядку", к признанию существования в законах, накопленных самим же самодержавием всего прошлого,- ограничения деспотии, случайных настроений и личных негласных приказов данного монарха [...] Но есть и другое течение-к патриархальности, к непосредственному воздействию самодержца на все стороны жизни [...] Министры стоят за настоящее, т. е. за положение между двух стульев... Протестуют против призыва к прошлому, к "чистоте" самодержавного принципа, но отворачиваются и от неизбежного будущего... Нет в России настоящих государственных людей, нет и признаков настоящего политического смысла в правящих сферах..." (Короленко В. Г. Дневник. 1898-1903. Т.. IV. Госиздат Украины, 1928, стр. 70-72. Запись от 12 ноября 1898 г. В дальнейшем сокращенно: "Дневник".).

"... Кажется, кончился период русской истории, когда монархи стояли впереди прогресса страны. Теперь всего нужно ждать от элементарного политического развития самого общества. Процесс пока - стихийный и тяжелый" (Там же, стр. 58. Запись от 26 октября 1898 г.).

С конца 1898 года в дневниках отец отмечает признаки усиления самодержавных тенденций во внутренней политике Николая II. Манифест 3 февраля 1899 года ввел новые "основные положения о составлении, рассмотрении и обнародовании законов, издаваемых {22} для империи со включением великою княжества Финляндии". Законодательные функции сейма были ограничены, собственное финляндское войско распущено, местное знаки почтовой палаты отменены, русский язык признан общегосударственным в правительственных учреждениях, свобода слова, собраний ограничена. В дневнике отец заметил, что манифест по существу совершенно уничтожает финляндское политическое самоуправление: "Отныне во всех вопросах имеющих "общеимперский" характер, хотя бы и в пределах Финляндии, - сейму предоставляется только совещательный голос. Решать же, какие именно вопросы должны считаться имеющими такое общее значение - должны русские министры. Иначе сказать - привилегии княжества уничтожены" (Дневник, т IV. стр. 11; запись от 7 февраля 1899 г.).

"Русское богатство" на эти события в Финляндии отозвалось Статьей "Финляндские дела", помещенной в мартовской книжке журнала за 1899 год. Написанная сухо, она указывала, что манифестом 3 февраля 1899 года изменяется финляндский законодательный механизм, который до сих пор разнился oт общерусского в смысле гораздо большей силы и влияния. "Сеймовый устав", изданный в 1869 году и подтвержденный верховной властью, обеспечивал некоторую независимость Финляндии, теперь манифест 3 февраля ее отменил

Финляндия была охвачена волной протестов. В Петербург прибыли делегации от сената и сейма и многолюдная депутация от общин Финляндии. Они не были приняты. "О настроении, господствующем среди финляндцев после неудачного исхода всех ходатайств о приостановке новой правительственной меры, могут свидетельствовать отчасти факты, передаваемые {24} гельсингфорским корреспондентом газеты "Разведчик". По его словам, в Гельсингфорсе "патриоты и патриотки облачились в траур", "магазины устроили в окнах траурные выставки", в книжных магазинах выставлены портреты императора Александра II, окруженные томами "основных законов Финляндии" в черных переплетах..." ("Русское богатство", 1899, № 3. Хроника внутренней жизни. Стр. 162 второй пагинации.).

В дневнике отец пишет:

"Задавить привилегии маленькой страны, конечно, никакого труда не представит. А затем - традиционная "лойяльность" финского общества и народа перейдет в скрытую ненависть, на которую и будут "до времени" накопляться проценты..." (Дневник, т. IV, стр. 112. Запись от 7 февраля 1899 г.).

Статья о финляндских делах в "Русском богатстве" вызвала письмо финляндского генерал-губернатора Н. И. Бобрикова в Главное цензурное управление. Назначенный в 1898 году, он своей "объединительной" политикой вызвал всеобщую ненависть населения и был смертельно ранен в 1904 году Е. Шауманом, сыном сенатора, уволенного по настоянию Бобрикова.

К начальнику Главного управления по делам печати М. П. Соловьеву Бобриков обратился с такой просьбой:

"Финляндский ген.-губернатор

В гор. Гельсингфорсе

1 апреля № 504 В. секретно Милостивый государь Михаил Петрович! В № 3 журн. "Русское бог." за март месяц настоящего года, в отделе "Хроника внутренней жизни", на стр. 152-й, помещена статья под {25} заглавием: "Финляндские дела", из которой, между прочим, видно, что "форма правления" 1772 г. подтверждена, будто бы, Сеймовым уставом 1869 г. и действует поныне. Так как указание это является извращением истины, ибо упомянутое шведское узаконение до сего времени никаким законодательным актом с высоты русского престола не признано имеющим силу закона, то не изволите ли, ваше превосходительство, признать возможным обратить внимание на несоответственность вышеуказанной статьи действительному положению края. Подобные авторы поощряют, только, сепаратизм финляндцев и тем затрудняют лишь скорейшее достижение той тесной связи между окраиной и центром, на необходимость и важное значение которой его императорское величество неоднократно изволил обращать свое высочайшее внимание. Прошу ваше превосходительство принять уверение в моем искреннем почтении и совершенной преданности.

Н. Бобриков" (Дневник, т. IV, стр. 140.).

Ответственный редактор "Русского богатства", которым в это время официально состоял П. В. Быков, был вызван в Главное управление по делам печати. Вместо него пошел объясняться Короленко.

"...У нас произошел следующий разговор, - пишет он в дневнике.

М. П. Соловьев. Так вот, Владимир Галактионович, вы видите, что дело очень серьезное. Нужно поправлять. {26} Вы должны в какой-нибудь форме напечатать от себя поправку, написать, что вы ошиблись.

Я. Но если мы не ошиблись?

Сол. Вы видите, что пишет ген[ерал]-губернатор. Я из доброжелательства говорю вам: поправьте! Иначе журналу грозит очень серьезная опасность. Не думайте, что если "Русское богатство" подцензурно, то...

Я. Я знаю статью, о которой идет речь, она чисто фактическая и вся состоит из цитат, взятых из официальных источников.

Сол. Все равно! Статья Мехелина в "Вестнике Европы" тоже состояла из цитат и, однако, "Вестнику Европы" объявлено предостережение. Вы, как журнал подцензурный, предостережения получить не можете... Я говорю с вами потому, что хочу вам же добра.

Я. Очень благодарен. Но мне кажется, что раз мы приводим достоверные факты... То, что не понравилось ген. Бобрикову, - есть цитата из закона. Неужели пресса не вправе делать даже ссылок на законы?

Сол. (с некоторым раздражением). Пресса все может. Все! Но и правительство может принимать свои меры. Я лишь советую.

Я. Еще раз благодарю. Нам остается только навести справки. Если наш сотрудник (Автором статьи о Финляндии был Н. Ф. Анненский. Прим. ред. "Дневника") ошибся, мы, конечно, сделаем все возможное, чтобы поправить ошибку.

Сол. Вы должны сделать даже невозможное...

Я. Надеюсь, ваше превосходительство не рекомендуете нам сделать невозможное с нравственной точки зрения? А таково было бы опровержение того, что по-нашему есть истина. Вы позвольте мне еще раз прочесть письмо ген. Бобрикова? {27} Сол. Сделайте одолжение. Если хотите, возьмите его с собой, только завтра верните. Покажите вашим товарищам. Они увидят, что дело крайне серьезно.

Он дал мне секретную бумагу и вежливо проводил до дверей. Вообще на этот раз он держал себя с серьезной благосклонностью врача, разговаривающего с труднобольным.

На следующий день, когда я ему принес бумагу,- он спросил, принес ли я проект самоопровержения? Я ответил, что ген. Бобриков ошибается. "Форма правления", несомненно, подтверждена императором Александром II, и, значит, мы не имеем возможности отрицать факт, исторически несомненный. Соловьев совершенно изменил тон. Стал говорить резко. Я начал отвечать тоже горячась, но потом спохватился.

- Надеюсь, ваше пр[евосходительст]во,- сказал я,- что о финляндских делах можно здесь, в России, говорить спокойнее.- И при этом я сделал попытку уйти, прекратив разговор.

- Я говорю спокойно. Садитесь, пожалуйста... Я вам говорю только, что требование ген. Бобрикова должно быть исполнено.

- Ген. Бобриков ошибается, закон...

- Что вы мне говорите о законе... Ген. Бобриков знает. - Я думаю, ген. Бобриков - не начальник Главного управления по делам печати.

- Он - генерал-губернатор Финляндии!

- "Русское богатство" издается не в Финляндии, а в России. Я не обязан считаться с мнением ген. Бобрикова. Я знаю Главное управление по делам печати, а Главное управление руководствуется русскими законами.

- [...] Повторяю вам: такого закона нет.

- Он есть, и я вам пришлю точную справку из первоисточников... {28} - Мне некогда ждать ваших справок. Завтра я делаю доклад министру,- и вы увидите последствия вашего упорства...

- Т. е. вы говорите мне, что примете строгие меры, не выслушав нашего объяснения...

- Я не принимаю мер. Я только докладываю министру.

- Это все равно. Ваш доклад будет односторонним, основываясь на явно ошибочном утверждении ген. Бобрикова. Нам ничего не стоит опровергнуть его, но если вы предпочитаете не выслушивать обвиняемую сторону,- мне больше говорить не о чем. Мы - не литературные торгаши, примем последствия, но неправды писать не станем.

По-видимому, последнее заявление произвело на Соловьева некоторое впечатление.

- Пришлите ваше объяснение, только мне некогда ждать. Нужно сегодня. Завтра доклад. Я живу на Караванной, № 9" (Дневник, т. IV, стр. 141-146. Запись от 9-12 апреля 1899 г.).

В тот же день отец с Н. Ф. Анненским составили письмо с точной ссылкой на закон, подтверждающий данные статьи, а через два дня, 9 апреля, отец отправился к председателю Цензурного комитета кн. Шаховскому.

"Он был крайне поражен и рассержен:

- Мы ничего не знаем... Ведутся переговоры, готовится доклад министру, а у Цензурного комитета даже не спросили мнения... Что они там солят и варят, просто непостижимо. Я переговорю с М. П. Соловьевым.

10-го я получил очень вежливую бумагу, приглашающую меня в Цензурный комитет к 4 часам. В 4 ч. 20 минут князь Шаховской пришел прямо из Главного {29} управления и, пригласив меня в свой кабинет, сообщил, что все миновало.

- Вчера он долго настаивал, но, впрочем, сказал, что "Короленко хотел прислать справку и объяснение"... Я читал ваше письмо. Совершенно очевидно, что ген. Бобриков ошибается. Нельзя же заставлять людей от себя писать явную неправду...

Я поблагодарил кн. Шаховского и поехал сообщить встревоженным товарищам о том, что гроза миновала. Это, кажется, если не первый, то во всяком случае весьма редкий случай, когда редакция имела возможность представить объяснение прежде, чем ей назначена кара. И этого едва ли можно было добиться настойчивыми требованиями. Я уже отмечал много случаев, когда газеты приостанавливались и лишь после этого оказывалось, что причина суровой кары - чистое недоразумение или сознательная ложь доносивших..." (Дневник, т. IV, стр. 145-146. Запись от 9-12 апреля 1899 г. ).

Из архивного дела Главного управления по делам печати явствует, что Соловьев отослал в Финляндию генерал-губернатору Бобрикову справку, представленную редактором "Русского богатства", признавшись, что доводы редакции, "к сожалению, представляются законно обоснованными". В ответ Бобриков вновь потребовал суровых кар для "тех редакторов, которые осмеливаются безнаказанно произвольно навязывать финляндским сепаратистам несуществовавшие права и тем поощрять их преступные затеи..."

У редактора "Русского богатства" опять запросили объяснения.

"Бумага ген. Бобрикова, - пишет отец, - составлена сознательно и заведомо облыжно: не имея возможности поддерживать первое свое обвинение (даже Соловьев, {30} как мне передавал человек вполне достойный, прочитав мое первое письмо, сказал: "Однако, как Бобриков проврался"),-теперь ставит просто небывалое обвинение.

- [...] Ваша статья производит смуту в Финляндии,- говорил мне Соловьев со слов ген. Бобрикова.

- Позволю себе сомневаться в таком значении статьи,- ответил я. - А если финляндские газеты указывают на эту статью как на доказательство, что не вся русская печать проникнута недоброжелательством и тенденциозностью по отношению к Финляндии,-то позвольте мне лично считать это нимало не противным патриотизму. Да, не вся русская печать разделяет настроение "Московских ведомостей" и "Света", и я считаю полезным, чтобы это знали и в Финляндии, - полезным даже с патриотической точки зрения..." (Дневник, т. IV, стр. 163-164. Запись от 30 апреля 1899 г.).

Чтобы удовлетворить генерал-губернатора Бобрикова, Соловьев предложил напечатать в журнале те объяснения, которые были ему представлены в записке.

"Я не счел себя вправе решить судьбу журнала без товарищей, - пишет отец в дневнике. - Требование опровержения прямо невозможно, и все с этим были согласны. Но оговорка, - что мы говорили лишь о том-то (что и верно)... как ни хотелось мне решительно отказаться и от этого, - я не знал, что скажут товарищи, и положение было слишком серьезно. Я ушел отчасти недовольный (осадок на душе отвратительный), отчасти довольный - мы могли выпустить еще одну книжку.

Два интересных эпизода. Когда вчера я явился к Соловьеву, он, поздоровавшись и указывая на стул, начал так:

- Я очень рад видеть вас, Владимир Галактионович, но признаюсь, несколько удивлен, что вижу именно вас... {31} - Почему это, ваше превосходительство?

- Повестка послана вашему редактору.

- Т. е. официальному редактору П. В. Быкову. Его нет в городе.

- У вас есть другой редактор (С. Попов. Прим. ред. "Дневника".).

- Тот совсем не живет в Петербурге. Вообще фактически журнал ведется нами, издателями.

- Все-таки, как же это... Нужно же исполнять закон.

Я увидел, что он начинает игру, в которой вся сила на его стороне, и потому решил идти напролом.

- Вашему превосходительству известно, что мы 2 раза просили об утверждении редакторами нас, издателей.

- И вам отказали.

- Должен ли я понимать теперешний разговор, как указание, что нам пора возобновить ходатайство?

- Вы получите опять отказ.

- В таком случае вашему превосходительству придется примириться с необходимостью и впредь вести все разговоры по редакции именно со мною. У меня нет охоты играть в прятки. Вам хорошо известно, что у нас, как у большинства органов печати, официальные редакторы фикция. П. В. Быков просто-напросто не мог бы сказать вам ни слова по существу вопроса. Вы можете закрыть журнал по тому или по другому поводу, но повторяю,- пока мы существуем, фактическая редакция в руках Н. К. Михайловского и моих.

Он проворчал что-то невнятное, и больше этот разговор уже не возобновлялся.

Затем в разговоре мне пришлось упомянуть о "различии в мнениях". {32} - Надеюсь, ваше пр[евосходительст]во не полагаете, что можно привести печать к единообразию мнений.

- Напрасно вы так думаете! Именно в этом наша задача. Истина одна.

Я только пожал плечами.

- Истина одна,- но можно ли ее предписывать циркулярами!.." (Дневник, т. IV, стр. 165-166. Запись от 30 апреля 1899 г.).

На имя Соловьева 4 мая был послан отказ подчиниться требованию Главного управления по делам печати и опубликовать какие бы то ни было объяснения в журнале по поводу статьи "Финляндские дела". Письмо заканчивалось так:

"Вместе со всею русскою печатью мы подчинены цензурному уставу, который предписывает нам в тех или иных случаях, чего мы касаться не в праве. И мы нередко не говорим того, что в другое время признается совершенно дозволительным. Но несомненное право всякого писателя самому выбирать предметы, о которых он намерен говорить в этих дозволенных пределах. Наша статья не только формально, но и по существу ничего противуцензурного не представляет. Я с удовольствием услышал вчера от вашего превосходительства, что и вы лично не видите в ней ничего, обращающего внимание с общецензурной точки зрения, и мы не видим, в какой форме мы могли бы сделать заявление, требуемое вашим превосходительством. В рамках себе поставленных нам сказать более нечего, так же как нечего и опровергнуть. Прошу принять... и прочее" (Там же, стр. 168.).

В дневнике 5 мая 1899 года записано, что в этот день "Правительственный вестник" объявил о приостановке "Русского богатства" на три месяца и что такая мера "хотя и доставляет нам не мало хлопот, но все же {33} устранила более серьезные опасения 8 месяцев, не говоря ужа о полном запрещении,- это было бы крушение не только для журнала, но и для нас лично, так как до сих пор на журнале очень много долгов.

Я пережил очень тревожное время, и пришлось крепко подумать о "способах удовлетворения" подписчиков и кредиторов. "Положение русского издания", зависимое, необеспеченное, подверженное случайностям полного произвола, коснулось меня лично очень осязательно и реально. В пределах обычных вероятностей - журнал стоит изрядно: последний год он уже окупает расходы; следующие годы должны давать избыток на уплату долгов за предыдущие годы. Тревожное время самой трудной борьбы - назади. Но... нужно еще лет 5-10, чтобы совсем покончить с наследием прошлого. А до тех пор - один почерк пера может уничтожить результат всей нашей работы и каждый из нас рискует очутиться с долгами уничтоженного журнала, которые тогда станут нашими личными долгами. По условиям экономической стороны ведения дела - такими ответственными лицами в данное время явились бы я и Михайловский" (Дневник, т. IV, стр. 168. Запись от 6 мая 1899 г.).

Этот эпизод с журналом и в личной жизни отца оставил глубокий след. Тяжелобольной, он выбивался порой из сил в заботах не только о своей семье, но и о семье разбитого параличом старшего брата Юлиана -Галактионовича. С закрытием журнала отец должен был бы взять на себя выплату больших долгов по журналу, отдав для этого все свои беллетристические издания. Он всегда с благодарностью вспоминал дружескую поддержку жены,- она успокоила его, убедив, что готова на самую большую нужду, лишь бы он поступил принципиально правильно. М. Горький писал моей матери в октябре 1925 года: {34} "...Мне хотелось бы и Вам, Евдокия Семеновна, сказать какие-то, очень сильные слова любви и уважения. Но я не умею сделать этого. Однако поверьте, я знаю, что значит быть женою русского писателя и верным другом на всем пути его..." (Г о p ь к и й А. М. Собрание сочинений. В 30 т. Т. 29. M., Гослитиздат, 1955, стр. 444-445.).

СТУДЕНЧЕСКИЕ ВОЛНЕНИЯ.

СУД ЧЕСТИ НАД СУВОРИНЫМ

В дневниках В. Г. Короленко, которые с годами все больше и больше становились летописью общественных событий, много места уделено студенческим волнениям. В последние годы жизни эту тему он развил в главе очерков "Земли, земли!", озаглавив ее "Студент на деревенском горизонте". В дневнике 1899 года подробно рассказано о студенческих волнениях, охвативших с 8 февраля Петербургский университет и другие высшие учебные заведения.

"Фактическая история волнения такова: каждый год 8 февраля, в годовщину Санкт-Петербургского университета, одна часть студентов обыкновенно расходилась после акта по разным частям города, по трактирам и ресторанам, и там происходили кутежи и попойки. В 1895 г. эти кутежи, производимые как раз самой благонамеренной частью студенчества, приняли довольно заметные размеры,- в смысле, конечно, простого нарушения полицейской тишины и порядка.

[...] Другая, гораздо более многочисленная и более серьезная часть студенчества собиралась на так называемые "чаепития", - нанимались с ведома полиции {35} помещения, где молодежь, пользуясь скромными буфетами, проводила время в беседах, слушая речи, рефераты и т. д. По временам на чаепития приглашались почетными гостями профессора, иногда писатели и т. д. Полиция терпела, пожалуй, даже поощряла эти собрания, потому что они отводили праздничное настроение молодежи в спокойное русло. Постепенно эти "чаепития" приобрели право гражданства и стали привлекать все больше и больше молодежи. Уличные беспорядки сокращались в размерах, и уже в 1897 и 1898 гг. порядок на улицах почти не нарушался. Самое большее было то, что студенты, выйдя из университета, шли через Неву гурьбой и пели "Gaudeamus" (Старая студенческая песня. Прим. ред. "Дневника".). Дойдя через площадь до Невского, толпа таяла постепенно, расходясь по ресторанам и трактирам. Можно было ожидать, что в настоящем году это явление было бы еще слабее, чем в прошедшие годы..." (Дневник, т. IV, стр. 121-122. Запись от 12-28 февраля 1899г.).

В этом году толпа, двинувшаяся после акта через Неву, была разогнана и избита полицией.

"Вечером по обыкновению происходили "чаепития", - одно на Фонтанке; в доме коммерческого училища, другое на Петербургской стороне. Я получил приглашения на оба, но пошел на более многолюдное и ближайшее - на Фонтанку. Народу было очень много, настроение спокойное. Говорили сначала К. К. Арсеньев, потом профессора Яроцкий и Свешников, потом В. А. Мякотин, потом студенты. Речь шла о современных настроениях, о марксизме, об "идеалистических сторонах учения Маркса", происходили прения, как обыкновенно, в конце концов разговор свелся на диалог между двумя спорившими, стало скучно, и я вышел в коридор.

В конце коридора в обширной буфетной комнате {36} слышалась песня. Пока мы прошли туда, песня уже смолкла и в кружке посередине зала плясали. Я взобрался на стол, чтобы лучше видеть. Какой-то кавказец отхватывал лезгинку, приглашая в круг молодую девушку, которая сначала стеснялась, но затем она поплыла впереди, разводя руками, а он, топая и приседая, мчался за нею. Вся окружающая толпа молодежи принимала участие, хлопая в такт ладонями. Как только танец кончился и молодая девушка вошла в толпу, а в круг выскочил какой-то студент в синей рубахе и начал откалывать "русскую", - вдруг среди шума раздался возбужденный голос:

- Товарищи! Одну минуту молчания.

Все смолкли. Какой-то высокий, красивый молодой человек протискался из задних рядов и сказал, страстно жестикулируя и сверкая глазами:

- Не время плясать. Сегодня, утром, наших товарищей били нагайками, а вы здесь отплясываете... Стыдно!

Раздались шиканья и крики: верно! верно! Студент в синей рубахе, прерванный в начале какого-то "колена", подошел к говорившему почти вплоть и, сложив руки на груди, сказал:

- Ну, что ж такое. Вот меня самого утром избили... Завтра об этом потолкуем, а сегодня я пляшу. Валяй, ребята!

- Верно, верно!

- Завтра все равно уже назначена сходка, а сегодня веселье. Валяй!

- Не надо! Не надо!

Пляс возобновился, но без прежнего оживления. Многие ушли. По длинному широкому коридору шли кучки студентов, горячо обсуждая этот маленький инцидент. И всюду слышалось: "Cxoдкa, завтра сходка в университете!" {37} Было около часу. В зале все продолжались дебаты, молодежь жалась к эстраде, где референт состязался с возражавшим ему ярым "марксистом": "Коллега сказал, что мы отрицаем всякую идеологию... Одна только классовая борьба и классовое самосознание..."

Я оглянулся кругом. Завтра вся эта молодежь, принадлежавшая к различным "классам" и слоям общества, поставит на карту все свое будущее, и может быть, в том числе оратор, не признающий ничего, кроме классового сознания и "экономических факторов"...

В час мы с Н. Ф. (Вероятно, Н. Ф. Анненский. Прим. ред. "Дневника".) вышли на Фонтанку и пошли по Невскому вместе с М. И. Свешниковым, профессором. Профессора уже знали, что на завтра готовится огромная сходка. Впрочем, об этом, пожалуй, знал уже весь Петербург, и во всех слоях общества бродило сочувствие к избитым студентам.

Невский был уже почти пуст, только полиция была настороже. Трактир Палкина по распоряжению градоначальника был закрыт, электрический шар у входа потушен, наглухо закрытые двери красноречиво глядели на улицу, охраняемые целыми кучками городовых и околодочных... Даже нас, двух солидных людей, проводил пытливым взглядом какой-то зоркий полицейский офицер, стоявший на углу. Мы могли бы успокоить полицию: не было никакого сомнения, что двери Палкина в эту ночь были решительно вне всякой опасности..." (Дневник. т. IV; стр. 125-128. Запись от 12-28 февраля 1899г.). В следующие дни состоялись сходки. {38} "К 20-му февраля забастовка охватила следующие заведения:

1) С[анкт]-П[етербургский] университет 10 февраля 3964 чел. 2) Военно-медицинская академия 12 февраля 750 чел. 3) Московский] университет 16 4500 4) Киевский " 17 2796 5) Лесной институт 12 502 6) Горный " 12 480 7) Технологический] " 13 1024 8) Электротехнический " 12 133 9) Инст[итут] инж[енеров] путей сообщения] 12 888 10) Инст[итут] гражданских] инженеров 13 353 11) Историко-филологический 15 90 12) Московское техническое учил[ище] 15 1000 13) Сельскохозяйственный] институт 18 неизв. 14) Киевск[ий] политехникум 17 340 15) С[ельско]хоз[яйственный] институт] в Ново-Александрии 16 неизв. 16) Высшие ж[енские] курсы 13 960 17) Ж[енские] медиц[инские] курсы 12 370 18) Ж[енские] педагогические] курсы 16 183 19) Рождеств[енские] курсы 13 250(?) 20) Курсы Лесгафта 12 200 21) Зубоврач[ебные] курсы - 22) Академия художеств 14 375 23) Духовная академия - февраля 252 24) Рижский политехникум 18 1500 Всего свыше 20896 чел. (Дневник, т. IV, стр. 137. Запись от 12-28 февраля 1899 г.)

Как всегда во время студенческих волнений, наряду с академическими и специально студенческими вопросами выступали и общие.

"Да, несомненно, их решить не молодежи, но они всегда волновали и всегда будут волновать всего более именно молодежь, потому что она наиболее чутка и восприимчива. Их решить - не молодежи, но расплачивается за них именно молодежь, и будет расплачиваться очень долго. У нас сменялись разные течения: был "нигилизм" - и некоторые из теперешних государственных людей помнят, как, вовсе даже не будучи нигилистами, они волновались в 60-х годах из-за матрикул (Студенческие экзаменационные книжки с приложением фотографии. Студенты обязаны были иметь их при себе, как удостоверения личности. Книжки эти были введены впервые в 1861 г. одновременно с разного рода стеснениями академической свободы, что и вызвало волнения среди студентов. Прим. ред. "Дневника".)... Потом общество и литература были охвачены народничеством, - и опять были волнения, причем многие "философы" винили народничество, не замечая, что это направление вмещало в себе и радикализм и реакцию. Потом наступили 80-е годы; подавленность, угнетенность, реакция в настроении против бурных потрясений 70-х годов, самоуглубление, самосовершенствование, недоверие ко всем общественным формам и движениям, "непротивление" и грандиозные волнения студентов, совершенно переполнившие в Москве Бутырский замок и манежи... И отозвавшиеся на высших заведениях в других городах: Петербурге, Киеве, даже Казани. Теперь, конечно, {40} те же "философы" готовы винить марксизм... И все дело в том, что опять повторилось движение, никогда не затихавшее в России надолго. И повторилось так сильно, как еще, пожалуй, не бывало" (Дневник, т. IV, стр. 120-121. Запись от 12-28 февраля 1899 г.).

В связи со студенческими волнениями произошел инцидент, о котором Короленко в дневнике пишет:

"21 и 23 февраля и 23 марта в "Новом времени" появились "Маленькие письма" А. С. Суворина по поводу студенческих беспорядков. Своим, теперь уже давно обычным, тоном деланной искренности, a la Достоевский, Суворин [...] обращает свои довольно суровые поучения исключительно в сторону молодежи [...] Письмо-это, систематически подменяющее действительную причину беспорядков (нападение полиции на улице) "нежеланием подчиняться порядкам учебных заведений",- вызвало в обществе бурю негодования" (Там же, стр. 153. Запись от 14 апреля 1899 г.).

"...Начались протесты против "Нового времени": сначала Минералогическое, потом Историческое общества по предложению своих членов отказались печатать свои объявления в "Новом времени", а также просили не высылать им газету. За ними последовали многочисленные заявления частных лиц, письма печатались в газетах, пока... цензура не взяла Суворина под свое покровительство и не запретила печатание заявлений "против газет, не одобряющих волнений молодежи..." До этого времени в газете "Право" успела еще появиться прекрасная статья К. К. Арсеньева, спокойно, с силой сдержанного негодования разбивавшая прозрачный сервилизм суворинской аргументации... Но уже моя заметка, назначенная для мартовской книжки "Русского богатства", целиком не пропущена цензурой, и не по причине {41} каких-нибудь резкостей, а просто потому, что речь шла о беспорядках и о мнениях по этому поводу Суворина и его противников...

[...] После этого против Суворина поданы заявления в суд чести (Суд чести при Союзе писателей. Прим. ред. "Дневника".) и комитетом возбуждено перед судом чести обвинение Суворина в поведении, недостойном звания члена Союза" (Дневник, т, IV. стр. 156-157.).

"Суд чести Союза писателей постановил приговор по делу Суворина. Осудив "приемы" его, признав, что он действовал без достаточного сознания нравственной ответственности, которая лежала на нем ввиду обстоятельств вопроса, что он взвалил всю вину на студентов, тогда как сам должен признать, что в деле есть и другие виновники,- суд чести, однако, не счел возможным квалифицировать его поступок, как явно бесчестный, который мог бы быть поставлен наряду с такими поступками, как шантаж и плагиат,упоминаемые в 30 ст[атье] устава Союза.

Определение писал я. Приговор единогласный (Фаминцын, Арсеньев, Мушкетов, Манассеин, Анненский, Спасович, Короленко). По этому поводу было много шуму, будет осенью еще больше. Суворин (представивший длинное, бессвязное, в общем совершенно бестолковое объяснение, кое-где лишь указывавшее на действительные промахи обвинявшего комитета), - очень волновался и накануне прислал письмо на имя Арсеньева, в котором просил ускорить сообщение приговора, так как ему чрезвычайно тяжело ожидание. Приговор был готов н послан ему в тот же день. Многие ждали, что суд чести осудит Суворина. "Если не за это одно, то за все вообще". Мы строго держались в пределах только данного обвинения, и, по совести, я считаю приговор {42} справедливым. В данном деле у Суворина не было бесчестных побуждений: он полагал, что исполняет задачу ментора. Но у него давно уже нравственная и цивилическая глухота и слепота, давно его перо грязно, слог распущен, мысль изъедена неискренней эквилибристикой...

[...] Все эти приемы в "Маленьких письмах" мы и отметили и осудили. Но мы считали неуместным и опасным становиться судьями всего, что носит характер "мнений" и "направления". С этим нужно бороться не приговорами. А от нас именно этого и ждали..." (Дневник, т. IV, стр. 171-172. Запись от 24 июля 1899 г.)

Приговор суда чести по делу Суворина вызвал большое неудовольствие в студенческой среде и в широких кругах интеллигенции.

Летом 1899 года мы жили на даче в деревне Растяпино близ Нижнего Новгорода, Здесь отец работал над рассказом "Маруся" для сборника "Русского богатства", впоследствии названном "Марусина заимка". Из Нижнего часто приезжала знакомая молодежь, и шли споры по поводу приговора суда чести над Сувориным. В архиве отца хранятся письма, порицавшие участников суда Анненского и Короленко, Был получен протест из Нижнего, в котором им рекомендовалось отказаться от общественной деятельности. Среди подписавшихся 88 человек было немало знакомых отца и Анненского. По этому поводу отец писал A. П. Подсосовой:

"Можно возмущаться теми или другими мнениями писателя, можно протестовать против них, но судить за них нельзя. Это азбука свободы слова и печати, которая, к сожалению, еще не знакома многим не в одном Нижнем. Одно дело - журнальная статья, другое дело - приговор того или иного суда, Я могу бороться с мнением, но буду против его "осуждения" судом и даже самой отдачи под суд. Публику, и меня лично, и всех нас {43} глубоко возмутило "мнение" Суворина о том, что государству ничего не стоит выкинуть десятки тысяч молодежи. Арсеньев заклеймил это мнение в печати, мою статью по этому поводу задержала цензура. Но оба мы полагаем, что даже с такими мнениями нужно бороться не приговорами суда. Поэтому мы сразу поставили принцип: мнения Суворина нашему суждению не подлежат. Между тем, мы знали, что именно "мнения" главным образом возмущали большинство. Мы знали, что, осудив лишь некоторые приемы Суворина, - мы не удовлетворим ни Суворина, ни очень многих в обществе. Но мы думали не о Суворине и не о большинстве, а о необходимости полной справедливости суда и о некоторых "началах", которые, по нашему мнению, важнее всяких Сувориных. И если бы пришлось такое же дело судить вторично, и если бы протестовали не 88, а 88 880 человек, мы все-таки "имели бы гражданское мужество" сказать то же..." (Письмо М. П. Подсосовой в мае-июне 1899 г. ОРБЛ. Кор./II, папка № 7, ед. хр. 95.).

В течение четырех лет пребывания в Петербурге отцу приходилось постоянно участвовать в суде чести, в кассе взаимопомощи, в Литературном фонде, выступать на вечерах с благотворительной целью. Его литературная работа не шла, нервность и бессонница не проходили. В 1900 году он решил уехать из Петербурга в провинцию, все равно куда, лишь бы подальше от столицы, где он чувствовал себя очень плохо.

"Петербург не по мне,-записал Короленко в дневнике 1901 года. ...Мелкие "подлитературные" дрязги, пересуды, столкновения... Потом цензура, объяснения с авторами, концерты, чтения, обеды с речами, суд чести, кажется, нужный только для того, чтобы портить настроение самим судьям и, пожалуй, сторонам... Одним {44} словом - сутолока и притом довольно бестолковая... Прибавить к этому болезнь (с 96 года) -и четыре года долой из жизни!" (Дневник, т. IV, стр. 186. Записано в январе 1901 г.).

Помню, на столе разложили карту России, и все, в том числе и мы с сестрой, с интересом путешествовали по ней, выбирая место будущей жизни. Мы были привлечены к этому обсуждению, как равноправные, и я вспоминаю интерес, который приобрели вдруг кружочки и черные буквы на карте. За ними скрывалась таинственность новых мест, не оставлявшая сожаления о разлуке с Петербургом, где началась наша сознательная жизнь и возникли первые дружеские связи.

Для нового места отец поставил два условия,-это должен быть маленький городок, по возможности без газеты, так как он хотел хоть на первое время быть свободным от провинциальной газетной работы, и в хорошем климате на юге, потому что моя младшая сестра была очень слабой и часто хворала.

Выбор по совету М. И. Сосновского, полтавца, знакомого отца по ссылке и литературной работе, остановился на Полтаве. Казалось, этот тихий маленький городок удовлетворял нашим требованиям: в нем не существовало в то время газеты, был прекрасный климат, масса зелени. Зимой на маленьком пруду устраивался каток. Отец продолжал увлекаться коньками, выучив и нас хорошо кататься.

Переезд в Полтаву связывался с надеждами отца начать более интенсивную литературную работу, что было невозможно в столице.

Весной 1900 года мы уехали из Петербурга на лето Уральск.

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН.

ПОЕЗДКА В УРАЛЬСК

Среди работ, которые давно занимали отца, была мысль о большом историческом романе из времен пугачевского движения. Намеки на эту тему, еще совсем не оформленные, появляются в ранних записных книжках отца. К 1886 году относится набросок, в котором можно видеть зародыш будущей темы. В нижегородской архивной комиссии,- членом ее Короленко состоял с 22 октября 1887 года до отъезда из Нижнего Новгорода,- разбирая бумаги Балахнинского магистрата, он натолкнулся на дела, связанные с пугачевщиной, вероятно, и направившие его интерес по этому руслу. В историческом очерке "Колечко" отец писал:

"Только десять лет прошло с того времени, как над Русью пронеслось ураганом пугачевское движение. Взметнувшись легким снежным облачком из-под копыт первого пугачевского отряда у Бударинского форпоста,- оно затем набралось в грозовую тучу, нависшую вплоть и над нижегородским краем, отделявшим ее от Москвы. До Балахны не доходил ни один пугачевский отряд и городовому магистрату не пришлось ведать ни одного дела, непосредственно касавшегося великого бунта. Но зато, если бунт не бывал в Балахне, то Балахна в лице своих граждан весьма бывала в бунте. В тех же делах, откуда мы почерпнули эти строки о злоключении бедной вдовицы, есть, несколько рассказов нескольких балахонцев-судопромышленников о том, как с их судов с криками "ура" скопом бегали работные люди, уходя в сборище того государственного злодея и самозванца Емельки Пугачева" (К о р о л е н к о В. Г. Колечко. (Из архивных дел.) "Нижегородский листок", 1896, 5 марта.). {46} На страницах повести "Арзамасская муза" (Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XVI. Госиздат Украины, 1923, стр. 15 и сл.), написанной также по архивным материалам в начале 90-х годов, опять встречается упоминание о надвигающейся "пугачевской грозе", мелькает фигура молодого офицера, уезжающего "куда-то на Волгу", "на степь", навстречу неведомой судьбе. Возможно, что это уже намек на образ будущего героя романа "Набеглый царь".

В связи с возникшим в процессе архивной работы интересом ко времени Пугачева отец летом 1891 года съездил в Уфу - для осмотра места расположения лагеря сподвижника Пугачева, Чики. В записной книжке отца сохранился набросанный карандашом план этого лагеря. Дневник нижегородского периода хранит записи живых впечатлений от частых поездок по Волге и пеших путешествий отца, отголоски преданий разинского и пугачевского времени. Среди них встречаются наброски размышлений о жизни и литературном способе ее передачи, прослеживая которые нельзя не думать, что у их автора назревает мысль об историческом романе. К этому времени относится связанный с волжскими мотивами рассказ "Художник Алымов", где также выступают образы двух бунтарей, зарисованных впервые в отрывке дневника 1886 года.

Возникший в конце 80-х годов замысел исторического романа из времен пугачевщины, проходя через 90-е и 900-е годы, расширяется и углубляется изучением эпохи, поездками и работой в архиве. Еще в Нижнем Новгороде, занимаясь делами Балахнинского городового магистрата, отец наметил принципы исторической архивной работы, которые пытался формулировать в своем докладе: "Дело о описании прежних лет архивы". Здесь он говорит: {47} "Массовая подкладка событий, незаметно складывающаяся из атомов жизнь народа, постепенно назревающие перемены в глубине этой жизни - все широкие бытовые явления - уже давно привлекают внимание историка, понимающего, что показная сторона истории очень часто, если не исключительно, составляет не причину, а только следствие этих мелких в отдельности, но огромных в своей совокупности явлений... Но массовые явления изучаются только широкими массовыми приемами, и только кропотливый труд, только черная работа собирания мелких фактов бытовой и общественной жизни прошлого может дать тот материал, из которого вытекают затем новые широкие выводы и обобщения..." (Короленко В. Г. Дело о описании прежних лет архивы сто лет назад и в наше время. Издание Нижегородской архивной комиссии, 1895.).

Свое пребывание в Уральске, путешествия по казачьим станицам, впечатления, легенды о Пугачеве отец описал в очерках "У казаков".

"Ранним июньским утром 1900 года, с билетом прямого сообщения Петербург - Уральск я приехал в Саратов [...] Дует теплый ветер, плещется на отмели речная струя от проехавшего парохода [...] Наконец - звонок, и наш поезд ползет по низкой насыпи с узкой колеёй, на этот раз с очевидным намерением пуститься в путь. Степь тихо развертывает перед нами свои дремотные красоты. Спокойная нега, тихое раздумье, лень... Чувствуется, что вы оставили на том берегу Волги и торопливый бег поездов, и суету коротких остановок, и вообще ускоренный темп жизни. [...] Я с любопытством вглядывался в эту однообразную ширь, стараясь уловить особенности "вольной степи" [...] Нигде, быть может, проблема богатства и бедности не ставилась так резко и так остро, как в этих {48} степях, где бедность и богатство не раз подымались друг на друга "вооруженной рукой". И нигде она не сохранилась в таких застывших, неизменных формах. Исстари в этой немежеванной степи лежат рядом "вольное" богатство, почти без всяких обязанностей, и "вольная" бедность, несущая все тягости... А степь дремлет в своей неподвижности, отдаваясь с стихийной бессознательностью и богатому, и бедному, не пытаясь разрешить, наконец, вековые противоречия, то и дело подымавшиеся над ней внезапными бурными вспышками, как эти вихри, взметающие пыль над далеким простором...

Вихри и в эту минуту вставали кое-где над степной ширью и падали бесследно... А под ними все та же степь недвижимая, ленивая и дремотная...

Около двух часов дня вправо от железной дороги замелькали здания Уральска, и, проехав мимо казачьего лагеря, поезд тихо подполз к уральскому вокзалу, конечному пункту этой степной дороги[...] Влево, за густой пылью, высились колокольни городских церквей и затейливая триумфальная арка в восточном стиле. Из города к садам по пыльной дороге ползли телеги с бородатыми казаками, ковыляли верблюды, мягко шлепая в пыль большими ступнями. На горбу одного из них сидел киргиз, в полосатом стеганом халате, под зонтиком, и с высоты с любопытством смотрел на велосипедиста в кителе, мчавшегося мимо. Верблюд тоже повернул за ним свою змеиную голову и сделал презрительную гримасу. Я невольно залюбовался этой маленькой сценой: медлительная, довольно грязная и оборванная, но величавая Азия смотрела на юркую и подвижную Европу..." (Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XX. Очерки и рассказы. Госиздат Украины, 1923, стр. 39-43.).

Мы поселились близ Уральска на даче М. Ф. Каменского. 21 мая 1900 года отец писал Ф. Д. Батюшкову: {49} "Здесь - мы в садах. В трех саженях от балкона нашей хибарки - река Деркул, в которой я уже купался раза три. За речкой (чудесная речонка, в плоских зеленых берегах, с белесым ивняком, склоняющимся к воде!) -тоже луга и сады, с колесами водокачек и желобами для орошения. Тепло, даже, вернее, жарко, тихо, уютно. На всех нас первый день нашего пребывания произвел отличное впечатление. А для меня вдобавок среди тишины этих садов и лугов бродит еще загадочная тень, в которую хочется вглядеться. Удастся ли,- не знаю..." (К о р о л е н к о В. Г. Письма. 1888-1921. Под ред. Б. Л. Модзалевского. Пб., "Время", 1922, стр. 145.).

Чтобы работать в войсковом архиве, куда отец получил доступ, он уезжал с утра на велосипеде в Уральск, находившийся в семи верстах от нашего дома, и к обеду возвращался оттуда с четвертью кумыса за спиной. Эти поездки в сорокаградусную жару его не утомляли: он купался, обедал, а вечером с увлечением играл с нами, детьми, и молодежью в гандбол на площадке близ дома Каменских.

"Прочитал и сделал выписки из 8 огромных архивных дел (по 500-600 страниц) и побывал в нескольких "пугачевских местах", в том числе совершил одну поездку по верхней линии до Илека, шатался по хуторам, был в киргизской степи; недавно еще, не без некоторого, признаться, волнения, стоял на той самой пяди земли, где был знаменитый "умет" (на Таловой). Как вся русская история, - умет был сделан из весьма непрочных материалов. Впрочем, в начале еще этого столетия его развалины одиноко стояли, размываемые дождями, на самом берегу речки. Теперь там - целый поселок, и я снял его строения (не то что пугачевского, а прямо скифского стиля), снял умет в степи, снял внутренность {50} такого умета (посмотреть, так и не разберешь, что это такое. Так и в натуре!). Одним словом, оглядываясь назад, вижу, что и архивного и натурального материала набрал немало. Лето для моей задачи не потеряно; узнал казаков (порой тоже скифского периода!) и, главное, все мелочи, все сколько-ниб[удь] выдающиеся "происшествия" за неск[олько] лет до Пугачева, во время и после - теперь у меня как на ладонке. Очень интересны данные об участии в этой борьбе киргиз, до сих пор, кажется, почти нетронутые. Интересно: прежде всего оказывается, что гуманное российское начальство вызвало их само и посоветовало кинуться на улусы калмыков, приставших к Пугачеву,- "дочерей взять в наложницы, а жен в есыри" (Пленные холопы (татарск.)) (буквально!). Киргизы хлынули на зов и буквально затопили Уральскую линию и места между низовьями Волги и Урала. На желтых листах арх[ивных] дел читается целая трагедия: сначала частые тревожные рапорты с форпостов, потом просьбы о помощи, потом молчание... И уже в это время вмешиваются пугачевцы. Потом лет 5-6 еще начальство не могло рассчитаться с последствиями своего политического шага: на требование выдачи обратно "русских есырей" хан и султаны отвечали, что они действовали по приказу, из усердия к ее величеству, и разбирать их было трудно. Сколько мне кажется, эта страничка истории пока еще не была разработана. Когда-нибудь я напечатаю этот материал, а пока берегу его для своей работы" (Письмо Ф. Д. Батюшкову от 7 сентября 1900 г. - B кн.: Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб.. 1922. стр. 152-163).).

Особенно длительные и интересные поездки по казачьим станицам отец предпринял осенью, после нашего отъезда в Полтаву. К этому времени в его воображении {51} начали уже складываться картины задуманного романа. Побывав на речке Таловой, над которой стоял когда-то умет Оболяева, где жил Пугачев, отец в письме к матери в Полтаву набросал обширный конспект главы романа. В этом наброске вырисовываются образы исторических лиц, в том числе и Пугачева, еще не "объявившегося" и выдающего себя за купца. К этому времени Короленко так формулирует тему романа:

"Картина человеческой неправды и подлости, с одной стороны, неясные инстинкты дикой воли, картины разгула и разнузданности этой дикой воли, с другой стороны, и среди этих темных, разбушевавшихся сил-мечта о какой-то будущей правде, как звезда среди туч,- вот как мне рисуется основная нота моей повести..." (Письмо Е. С. Короленко от 21 августа 1900 г. - В кн.: Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 1. М., 1932, стр. 177.).

В архиве отца сохранились записные книжки, заполненные выписками из исторических сочинений, относящихся к эпохе Пугачева, библиографические справки и указания на темы, которые он хотел развить в своем произведении. На полях прочитанных исторических сочинений есть его характеристики и размышления.

Замысел романа занимал Короленко в течение ряда лет, - по крайней мере, до 1904 года он продолжал собирание материалов и возвращался к работе над ними. Собранный архивный материал был сложен отцом в "исторический" сундучок, и замысел романа существовал только в набросках трех глав и беглых заметках записных книжек. Этому было много причин, так части уводивших отца от художественной работы к публицистике и газетным статьям. Работа над романом была отодвинута собственной ролью отца, как участника исторических событий 1905 и последующих годов. {52} Когда-нибудь художник будущего остановится с сочувственным интересом на судьбе и роли Короленко в нашу историческую эпоху, среди двух лагерей, в борьбе за то, что он считал своей правдой. Борясь с реакцией и отвергая многое, привнесенное массовым стихийным движением, он до конца жизни мужественно оставался в том одиночестве, которое вызывало его горячий интерес к далеким фигурам нашей истории.

Эти мысли возникают при взгляде, на жизнь отца. Недели же летнего пребывания в Уральске были отдыхом после долгих лет усталости, полны надежд на работу и общение с новой жизнью, с новыми людьми.

ПЕРЕЕЗД В ПОЛТАВУ.

"АКАДЕМИЧЕСКИЙ ИНЦИДЕНТ"

В августе 1900 года мы с матерью приехали в Полтаву, где М. И. Сосновский нашел нам квартиру в доме П. П. Старицкого на Александровской улице. Теперь этого небольшого домика, крутым крыльцом выходившего на две улицы, уже нет. На его месте высится большое здание, построенное в предреволюционные годы для крестьянского банка.

Полтава встретила нас теплыми днями бабьего лета и тишиной провинциального города. Отец приехал позже, 11 сентября.

Круг знакомых нашей семьи составляли, главным образом, бывшие ссыльные, из которых иные встречались с Короленко еще во время его ссылки.

Это был круг, по характеристике отца, "третьего элемента", - работников статистики, земских учреждений, сельскохозяйственного общества: М. И. Сосновский, А. Э. Симиренко, Л. Г. Левенталь, Н. В. Аронский, {63}А. И. Белинская, Я. К. Имшенецкий, К. К. Лисовская. Позднее, когда Полтава стала местом ссылки, здесь появилось много интересных людей,- жили Б. Г. Столпнер, В. В. Беренштам, супруги Левины и много других. Они, конечно, бывали у нас. К этому времени Полтава перестала быть тихой, приобщившись к широкому движению революционной волны.

В первый год пребывания отец нашел в Полтаве то, чего искал,-тишину и покой для работы. 26 октября 1900 года он писал Н. Ф. Анненскому:

"Вы знаете мои планы и мечты относительно Полтавы: полная свобода в образе жизни и в работе. Мне хотелось, прежде всего, разобраться в своих "началах" и {54} "продолжениях", потом подготовить "Павловские очерки" и 3-ю книжку, чтобы таким образом войти в прежнюю свою атмосферу и затем продолжать, как хочу и что хочу. Часть этой программы, касающаяся Полтавы, выполнена. Время - мое, первый натиск местного общества с разными запросами на мою личность и с приглашениями читать "в виде исключения" в пользу разных полезных начинаний - отражен с беспримерным мужеством, и неприятель отступил. Теперь местное "общество" выражает неудовольствие: приехал, сидит в норе, читать не хочет. А я рад... До сих пор круг моих знакомых очень ограничен: председатель у[ездной] управы - полтавский Савельев, в доме которого мы живем. Человек хороший. Затем доктор Будаговский, тоже прекрасный человек, Мих. Ив. Сосновский и два-три статистика. Было у меня еще два-три человека, которым отдал или еще отдаю "визиты",- вот и все. Были попытки вытянуть меня для декорации на "торжества" разных открытий, но я наотрез отказался" (ОРБЛ, Кop./II, папка № 1. ед. хр. 13.).

С осени отец осуществил свою программу и начал много работать над беллетристическими темами, которые были намечены раньше. В октябре 1900 года написаны "Государевы ямщики", в начале ноября - "Последний луч", в декабре "Феодалы", "Мороз" и начато "Не страшное". Этот последний рассказ особенно волновал отца.

"Не страшное", - писал он 10 марта 1901 года Ф. Д. Батюшкову, - это то обыкновенное, повседневное, к чему мы все присмотрелись и притерпелись и в чем разве какая-нибудь кричащая случайность вскрывает для нас трагическую и действительно "страшную" сущность" (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922, стр. 174.). {55} Четыре года пребывания в Петербурге, тяжелые и бесплодные в работе, были для отца гранью, за которой начался наиболее плодотворный период его литературной, общественной и публицистической деятельности.

Первым событием, оторвавшим Короленко от чисто художественной и редакционной работы, явилась отмена выборов Горького в Академию наук, получившая, по терминологии отца, название "академического инцидента".

В связи с исполнившимся столетием со дня рождения Пушкина 29 апреля 1899 года был издан высочайший указ об учреждении при Втором отделении Академии наук - Разряда изящной словесности. В этот Разряд могли избираться почетными академиками выдающиеся представители литературы и науки.

"В первой очереди были выбраны Толстой, Чехов и я,- записал отец в дневнике.- Выбор чисто почетный, не сопряженный ни с содержанием, ни с должностью. Отказываться было бы странно, и все мы приняли выбор, хотя я лично чувствовал какой-то осадок и предчувствие, что эта комедия при наших порядках добром не кончится.

Надо думать, что уже этот первый выбор вызывал некоторое неудовольствие. Вторые выборы опять дали некоторый контингент либеральных писателей в Академию (в том числе К. К. Арсеньев). Затем подошли выборы третьей серии, и при этом был избран А. М. Пешков. В это время в Нижнем о нем производилось дознание по 1035 ст[атье] по политическому делу. Все это дело начато честолюбивым и злобным прокурором Утиным, которого в конце концов за нетактичность убрали из Нижнего. Это, однако, послужило поводом Сипягину представить государю выбор Пешкова, как демонстрацию со стороны Академии. Царь через Ванновского, во 1-х, объявил Академии "неудовольствие" за этот {56} выбор.

Вторым высоч[айшим] повелением приказано выбор считать недействительным, третьим - изменить устав о выборах в почетные академики таким образом, чтобы впредь таких случаев не было[...] На этом история могла бы покончиться, так как, конечно, никто не стал бы оспаривать право высоч[айшей] власти издавать сепаратные повеления и не утверждать выборы - в России, где губернаторы не утверждают председателей земских управ и гор[одских] голов. Но кто-то еще пожелал, чтобы объявление о неутверждении было сделано не категорическим распоряжением власти, а от имени самой Академии. В "Правительственном] в[естнике]" сначала появилось просто известие, что выборы Горького не утверждены. Уже и это было очень нетактично. Почетный выбор оглашен во всех газетах, и Горькому было послано от Академии извещение. Очевидно, "почета", состоящего в выборе, уничтожить было уже невозможно. Теперь к этому прибавили новую огласку - неутверждения, которое у нас в России, по обстоятельствам, тоже является своеобразно почетным.

Вдобавок - новая бестактность: президент потребовал через губернатора, чтобы Пешков вернул самое извещение о факте выбора. Хотели, очевидно, вменить выбор "яко не бывший". В самый день, когда появилось объявление об отмене выборов, - к телеграмме об этом агентства приказано прибавить: "от Академии наук". В объявлении сказано, что, выбирая Пешкова, академики не знали о его привлечении по 1035 ст[атье]. В конце концов вышло, что Академия сама, узнав о пресловутой 1035 ст[атье], - отменяет свой выбор, и значит, высоч[айшему] повелению придан вид самостоятельного акта Академии. Между тем, значение этой статьи спорно, никогда "полицейский надзор" так не истолковывался, и даже одна ретроградная газета выразила недоумение - что Академия считается с полицейскими соображениями ("Свет"), Между {57} тем, академики даже не знали, что от их имени делается такое объявление...

Я в это время сидел в Полтаве, и до меня доходило все это довольно поздно. Высоч[айшие] повеления состоялись 9 марта. В начале апреля я приехал в Петербург и говорил с несколькими академиками. Все были возмущены,- но... общее настроение, по-видимому, улеглось. Шумел только математик Марков, которому президент не позволил поднять этот вопрос в заседании.

Я обратился (6 апр[еля]) к Веселовскому. с письмом..." (Дневник, т. IV, стр. 304-306. Запись без даты.).

Вот его текст:

"Глубокоуважаемый Александр Николаевич! В конце прошлого года я получил приглашение участвовать в выборах по Отделению русского языка и словесности и Разряду изящной словесности и, следуя этому приглашению, подал свой голос, между другими, и за А. М. Пешкова (Горького), который был избран и, как мне известно, получил обычное в таких случаях извещение о выборе.

Затем в "Правительственном вестнике" и всех русских газетах напечатано объявление "от Академии наук", в котором сообщалось, что, выбирая А. М. Пешкова-Горького, мы не знали о факте его привлечения к дознанию по 1035 ст[атье] и, узнав об этом, как бы признаем (сами) выборы недействительными.

Мне кажется, что, участвуя в выборах, я имел право быть приглашенным также к обсуждению вопроса об их, отмене, если эта отмена должна быть произведена от имени Академии. Тогда я имел бы возможность осуществить свое неотъемлемое право на заявление особого по этому предмету мнения, так как, подавая свой голос, я знал о привлечении А. М. Пешкова к дознанию по политическому делу (это известно очень широко) и не {58} считал это препятствием для его выбора. Мое мнение может быть ошибочно, но и до сих пор оно состоит в том, что Академия должна сообразоваться лишь с литературной деятельностью избираемого, не справляясь с негласным производством постороннего ведомства. Иначе самый характер академических выборов существенно искажается и теряет всякое значение.

Выборы почетных академиков по существу своему представляют гласное выражение мнения Академии о выдающихся явлениях родной литературы. Всякое мнение по своей природе имеет цену лишь тогда, когда оно независимо и свободно. Отмене или ограничению могут подлежать лишь формы его обнаружения и его последствия, но не самое мнение, которое по природе своей чуждо всякому внешнему воздействию. Только я сам могу правильно изложить мотивы моего мнения и изменить его, а тем более объявить об этом изменении.

Всякая человеческая власть кончается у порога личной совести и личного убеждения. Даже существующие у нас законы о печати признают это непререкаемое начало. Цензуре предоставлено право остановить оглашение того или иного взгляда, но закон воспрещает цензору всякие посторонние вставки и заявления от имени автора. Мне горько думать, что объявлению, сделанному от имени Академии, суждено, впервые, кажется, ввести прецедент другого рода, перед сущностью которого совершенно бледнеет самый вопрос о присутствии того или другого лица в составе почетных академиков. Если бы этот обычай установился, то мы рискуем, что нам могут быть диктуемы те или другие обязательные мнения и что о перемене наших взглядов на те или другие вопросы (жизни и литературы) может быть объявляемо от нашего имени совершенно независимо от наших действительных убеждений. А это -величайшая опасность в глазах всякого, кто дорожит независимостью (и значит) {59} искренностью и достоинством своего убеждения. Смею думать, что это - величайшая опасность также для русской науки, литературы и искусства.

Ввиду изложенных, по моему мнению, в высшей степени важных принципиальных соображений, я и считал необходимым обратиться к Вам, с просьбой известить меня о времени заседания Отделения и Разряда по этому поводу. К сожалению, моя просьба запоздала, и уже тогда, к крайнему моему прискорбию, я предвидел, что мне останется только сложить с себя звание почетного академика, так как по совести я не могу разделить ответственности за содержание сделанного от имени Академии объявления. Но я считал своей нравственной обязанностью перед уважаемым учреждением прежде изложить свои соображения в собрании Отделения и Разряда, которое, быть может, указало бы мне другой выход, согласный с моей совестию и достойный высшего в нашем отечестве научного учреждения. Оставаясь при этом мнении, я прошу Вас, глубокоуважаемый Александр Николаевич, сообщить мне, находите ли Вы возможным созвать в ближайшее время собрание Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности для выслушания моего заявления, которое я, в таком случае, буду иметь честь представить.

Примите и пр. 6 апр[еля] 1902 г. Вл. Короленко". (Д е p м а н А. Академический инцидент. (По материалам архива В. Г. Короленко.) Симферополь, 1923, стр. 36-38.).

Это письмо отца вскоре было напечатано в социал-демократической газете "Искра" ("Искра", 1903, 1 июня.). В конце публикации стоял вопрос: "Как же думает поступить Академия наук?" {60} Вернувшись в Полтаву, отец получил приглашение на 10 мая в Отделение и Разряд "для частного совещания". "Я приехал, совещание состоялось, но результат получился неопределенный и вопрос откладывался - до осени во 1-х, до выздоровления президента (князь К. Р. был болен и, говорили, серьезно) во 2-х".

О совещании Короленко писал 12 мая 1902 года жене:

"Я сказал, что выслушал с полным уважением мнение своих товарищей, но считаю себя несвязанным, тем более, что и заседание частное (маленькая хитрость А. Н. Веселовского). Ждать же решения до осени не могу. На том и разошлись..."

В дневнике отмечены подробности переговоров;

"Очень характерно в "совещании" держался В. В. Стасов. Сначала с некоторой резкостью он напал на меня. По его словам - я своим заявлением "ничего нового не сказал". Объявление - есть официальная реляция. Таковым у нас все равно никто не верит. Мы читаем, например, что в стычке ранено 6 казаков, а всем известно, что их убито 666 ! И однако, мы не суемся опровергать эти реляции. То же и здесь. В обществе уже известно многим, что это инициатива не Академии, и этого достаточно.

На это я ответил, что с такими реляциями я, конечно, знаком, но попрошу многоуважаемого В. Васильевича указать мне хоть один случай, когда такая реляция была напечатана от моего имени или от имени кого-либо из присутствующих. В данном же случае от моего имени объявлено, что я считаю всякого заподозренного департаментом полиции - недостойным выбора.

Но тогда мы не могли, бы выбирать Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Тургенева. Я имею, кроме общих, еще и личные причины, заставляющие меня ненавидеть этот {61} внесудебный порядок, применяемый к политическому процессу, и имею право оберегать свое писательское имя от навязывания мне признания этого "порядка" и его законности. Любопытно, что после заседания В. В. Стасов подошел ко мне и, пожимая мне руку, сказал, что я прав и что, в сущности, после этой бесцеремонности - все мы должны выйти... "А если не выходим,- то по российскому свинству!" - закончил он с обычной резкостию..." (Дневник, т. IV, стр. 308-309. Запись без даты.).

После совещания, на котором никакого соглашения достигнуто не было, отец 20 мая вернулся в Полтаву и сразу же поехал в Ялту к Чехову, которого также волновал инцидент в Академии. Поездкой, которая продолжалась всего четыре дня, с 23 по 27 мая, отец был очень доволен, - ему была приятна близость с Чеховым, который тоже решил уйти из Академии, и радовала встреча с Толстым.

"Был у Толстого, - писал он Ф. Д. Батюшкову 28 мая 1902 года. Поездкой чрезвычайно доволен. Чехов, вероятно, отложит свое заявление до осени, и это, по-моему, хорошо. Я "выйду" на днях, это дело по многим причинам необходимое. А Академии все-таки придется еще вернуться к вопросу. С Толстым об Академии почти не говорил (я этого и не хотел), но очень интересно провели часа три. Удивительный старик" (Короленко В. Г. Письма. 1888-1921. Пб., 1922,. стр. 215.).

25 июля из Джанхота отец отослал в Академию свой отказ от звания почетного академика. Текст его таков:

"В Отделение р[усского] яз[ыка] и словесности и Раз-р[яд] изящной словесности императорской Академии наук. 6 апрели настоящего] года я имел честь обратиться к председателю II отделения с нижеследующим {62} письмом". (Следует полный текст приведенного выше письма к Веселовскому.)

"К сожалению, официальное заседание, о котором я просил и которое могло бы прийти к какому-ни[будь] определенному решению, состояться не могло и вопрос отложен на более или менее неопред[еленное] время.

Ввиду этого к первоначальному заявлению мне придется прибавить немного. Вопрос, затронутый в объявлении, не может считаться безразличным. Ст[атья] 1035 есть лишь слабо видоизмененная форма административно-полицейского воздействия, игравшего большую роль в истории нашей литературы. В собрании, считающем в своем составе немало лучших историков литературы, я не стану перечислять всех относящихся сюда фактов. Укажу только на Н. И. Новикова, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Аксаковых. Все они в свое время подвергались административному воздействию разных видов, а надзор над А. С. Пушкиным, мировой славой русской литературы,- как это видно из последних биографических изысканий,- не только проводил его в могилу, но длился еще 30 лет после смерти поэта (Уже в 70-х годах истекшего века генер[ал] Мезенцев потребовал, по вступлении своем в должность шефа жанд[армов], списки поднадзорных и вычеркнул из них имя тит[улярного] сов[етника] А. С. Пушкина. Прим. В. Г. Короленко.).

Таким образом, начало, провозглашенное в объявлении от имени Академии, проведенное последовательно, должно было бы закрыть доступ в Академию первому поэту России. Это - в прошлом. В настоящем же прямым его следствием является то, что звание поч[етного] академика может быть также и отнимаемо внесудебным порядком, по простому подозрению администрат[ивного] учреждения, постановляющего свои решения без всяких гарантий для заподозренного, без права защиты и апелляции, часто даже без всяких объяснений. {63} Таково принципиальное значение начала, провозглашенного от имени Академии. Я не считаю уместным касаться здесь общего и юридического значения 1035 ст[атьи] и тех, лежащих за пределами литературы, соображений, которыми вызвано ее применение. Во всяком случае, однако, представляется далеко не безразличным - вводится ли то или другое начало категорическим распоряжением власти, или же оно возлагается на инициативу и нравственную ответственность учено-просветительного учреждения, призванного руководиться лишь высшими интересами литературы и мысли.

Ввиду всего изложенного, т. е.:

что оглашенным от имени Академии объявлением затронут вопрос, очень существенный для русской литературы и жизни;

что ему придан характер коллективного акта;

что моя совесть, как писателя, не может примириться с молчаливым признанием принадлежности мне взгляда, противоположного моему действительному убеждению;

что, наконец, я не нахожу выхода из этого положения в пределах деятельности Академии,

я вижу вынужденным сложить с себя нравственную ответственность за "объявление", оглашенное от имени Академии, в единственно доступной мне форме, т. е. вместе с званием почетного академика.

Поэтому, принося искреннюю благодарность уважаемому учреждению, почтившему меня своим выбором, - я прошу вместе с тем исключить меня из списков и более поч[етным] академиком не числить.

Вл. Короленко".

Через месяц после ухода отца из Академии, 25 августа 1902 года, подал заявление об уходе и А. П. Чехов. {64} Свое завершение академический инцидент получил уже после Февральской революции. На заседании Академии 21 марта 1917 года было выражено желание академиков, чтобы В. Г. Короленко возвратился в их среду. Об этом написал отцу Д. Н. Овсянико-Куликовский 21 марта после состоявшегося заседания:

"Вчера, на заседании Разряда изящной словесности, было выражено единодушное желание, чтобы Вы опять стали почетным академиком и вступили в нашу среду[...] Мне поручили запросить Вас об этом прежде, чем будет послано. Вам официальное предложение Академии. Вас надо будет баллотировать, и, разумеется, Вас выберут единогласно. Горький вернулся без баллотировки, потому что Академия все время считала его не выбывшим, а только отторгнутым внешнею силою. Вы же выбыли по собственному желанию. Вспоминаю, что года три тому назад, на частном совещании у Кони, А. А. Шахматов заявил, что из числа имеющихся вакансий, две должны остаться незамещенными - впредь до возвращения Короленко и Горького. Теперь этот момент наступил. Возвращайтесь к нам".

Но для отца академический инцидент был гораздо сложнее; принципиальный вопрос оставался неразрешенным. То, что делало его одиноким в стане академиков и отделяло от их среды, не изменялось с революционной переменой власти. Поэтому в ответ на письмо Овсянико-Куликовского он писал:

"Дорогой Дмитрий Николаевич.

Не знаю, найдете ли Вы в себе столько христианского незлобия, чтобы не сердиться на меня за такое запоздание с ответом на Ваше письмо. Произошло это от многих более или менее уважительных причин. Одна из них продолжающееся нездоровье, другая - вытекающая отсюда нерешительность. Наконец, третья - неопределенность положения, из которого требуется выход. {65} Вот видите ли, дорогой Дмитрий Николаевич, в чем дело. Вышел я из Академии не потому, что царь не утвердил избрания Горького. Это его, т. е. бывшего царя, дело. При прежнем строе на всем его протяжении кто-нибудь кого-нибудь не утверждал: губернаторы - одних, министры - других, цари третьих. Это было тогда их формальное право, и это приходилось терпеть всей России. Экстренной обиды в пользовании им, требующей особого протеста, не было. Вспоминаю по этому поводу один эпизод, который запал мне в память отчасти в связи с нашим делом. В прошлом веке берлинская Академия избрала в свои члены проф. Зибеля. Император этого избрания не утвердил. Когда академики выразили по этому поводу свое соболезнование, то Зибель ответил: "О, это беда небольшая. Было бы гораздо печальнее, если бы выбрал император, а Академия не утвердила".

Такая же малая беда случилась и с Горьким, и если бы о неутверждении было объявлено обычным порядком "от высочайшего имени", то я, как и другие, просто принял бы это к сведению. К сожалению, это было объявлено не от царя, а от самой Академии: в "Правительственном] в[естни]ке" было сказано, что мы выбрали Горького, не зная, что он находится под политическим дознанием. А узнав, выбор отменяем. Это было сделано так бесцеремонно, что у нас даже не спросили, желаем ли мы брать на свою ответственность эту царскую функцию неутверждения. Это уже была "беда", и только против этой бесцеремонности я и протестовал. Царь мог не утверждать сколько ему угодно, но я не желал, чтобы он прикрывал неутверждение моим именем.

Вот в чем было дело и почему я сложил с себя звание почетного академика. Согласитесь, что будет непоследовательно с моей стороны, если я аннулирую эту причину моего ухода и соглашусь войти в "Отдел", после того как история аннулировала самого царя [...] {66} Мне, поверьте, очень неприятен весь этот эпизод, потому что я питаю глубокое уважение к личному составу "Отдела словесности". Но принципиальное разногласие может выйти и у людей, взаимно друг друга уважающих, а тут у меня были именно принципиальные соображения. И право, я не вижу, почему я должен идти с ними в Каноссу и вновь стучаться в двери, из которых ушел добровольно, по причине, которую считаю основательной..." (Д е р м а н А. Цит. соч., стр. 60-61.).

АГРАРНОЕ ДВИЖЕНИЕ 1902 ГОДА.

"СТУДЕНТ" НА ДЕРЕВЕНСКОМ ГОРИЗОНТЕ

Весной 1902 года в Полтавской и Харьковской губерниях возникло широкое крестьянское движение. Этот общественный момент охарактеризован в очерках отца "Земли, земли!" Строки дневников, отметки записных книжек, мысли, нашедшие отражение в письмах, Короленко обработал для своего произведения.

"Александр III,- пишет он,- мирно отошел к праотцам. Это был, кажется, самый неподвижный из Романовых, и к нему более, чем к кому-нибудь из них, можно было применить известную характеристику из драмы Алексея Толстого:

От юных дней напуганный крамолой,

Всю жизнь свою боялся мнимых смут

И подавил измученную землю.

(Т о л с т о й А. К. Собрание сочинений. В 4 т. Т. 2. M., "Художественная литература", 1963, стр. 186. Первая строка цитаты у Толстого читается: "Ты, в юных днях испуганный крамолой...").

Его отец ввел реформы и погиб трагическою смертию. "Не двигайтесь, государь",- говорили мудрые {67} советники. Он не двинулся ни на шаг из своего заколдованного самодержавного круга и мирно почил в своем крымском дворце.

Пример этой противоположности между судьбой отца и деда послужил программой для нового царствования. Николай II сразу заявил в памятной речи, что всякие надежды на реформы являются "бессмысленными мечтаниями", и после этого самодержавие, казалось, застыло надолго и прочно. Все свелось на полицейскую борьбу с крамолой в городах. Что же касается деревенской России, то она казалась по-прежнему темной, неподвижной и покорной. И Николай II повторил слова отца о том, что крестьянству не следует надеяться на какие бы то ни было "прирезки".

И вдруг именно оттуда, со стороны деревни раздался глухой подземный раскат в виде аграрного движения 1902 года.

[...] В столицах, а за ними в больших городах, происходили сильные и все возраставшие волнения молодежи. К ним применяли самые суровые меры. Потом попробовали действовать "сердечным попечением". Ничто не помогало. Молодежь волновалась, и отголоски этих волнений разлетались по всей России. О волнениях молодежи говорили на улицах, в поездах железных дорог; извозчики и рабочие, возвращаясь с отхожих промыслов из столицы, разносили вести о них до самых далеких углов провинций, порождая, в свою очередь, своеобразные легенды.

Одна из них, самая распространенная, показалась мне до такой степени характерной, что я тогда же записал ее в нескольких вариантах из разных мест. "В чем дело? Из-за чего это студент бунтует?" - спрашивал себя простой человек. Еще недавно у него было готово объяснение: "Господские дети недовольны, что царь освободил крестьян". Теперь говорит иное; {68} студент-бедняк учится из-за хлеба, чтобы получить казенное место. Но тут его встречает общая неправда: места раздаются богатым, могущим дать взятку или имеющим связи.

- Веришь ты, - передавал мне один такой простец жалобу студента,последнюю шинель проучил, все места не дают... Даром сто очков вперед дам тем, которые получают... Конечно, всюду бедному нет ходу,- заключил рассказчик. Таким образом, "бунтующий студент" являлся уже не помещичьим сыном, недовольным освобождением крестьян, а бедняком, протестующим против повсюдной неправды.

Городское рабочее население, в значительной степени затронутое марксистской пропагандой, уже давно перенесло свое сочувствие на сторону молодежи, и в крупных городах волнения рабочих и студентов выливались на улицу совместно. 2-го февраля 1902 года произошла грандиозная демонстрация в Киеве. Рабочие и студенты запрудили улицы, выкидывали знамена ("Долой самодержавие") и вступали в драку с полицией и казаками.

"Студенческий мундир,- отметил я тогда в своей памятной книжке,становится своего рода бытовым явлением наряду с рабочей блузой... Появился даже особый тип уличных "гаменов", веселая толпа подростков, из удальства и шалости шмыгающих между ногами казачьих лошадей с криками "Долой самодержавие". Для них это только веселая игра, но в этой игре начинает вырастать целое поколение..."

Деревня прислушивалась и недоумевала. [...] Между тем, возрастающая возня в городах должна же была действовать и на деревню... Деревне тоже плохо, и, главное, нет надежды на лучшее. А тут под боком кто-то шумит и протестует против неправды... Бедняк против богача, слабый против сильного. И во {69} главе этого протеста стоят люди, называемые "студентами"...

И вот фигура студента вырастает в легендарный образ, сплетающийся с царской легендой. Цари, по мнению мужика, всегда были за народ и за бедноту. Но, по исторической случайности, данный царь пошел против народа и против бедноты - за господ. Студент узнал и почувствовал это первый... И в деревне явился интерес к студенту.

[...] Казалось, все осталось по-старому, но жизнь, не всегда доступная прямому полицейскому воздействию, сильно изменилась, как почва, незаметно размываемая невидимыми подземными водами.

Наконец, легендарный "студент" проник и в тихую Полтаву, и здесь тоже начался "шум".

К тому времени Полтава оказалась переполненной высланной из столиц молодежью. Это было время, когда уже господствовало прямолинейное марксистское настроение. Народническое "доброхотство" сильно ослабело. Мужик объявлялся мелкой буржуазией... Эти различия в интеллигентской идеологии данного десятилетия для деревни, конечно, не существовали, но они существовали для начальства: марксистскую молодежь мудрый Плеве решил ссылать в центр хлебородного края. В Полтаве очутилась масса поднадзорных. Тут были и исключенные студенты, и бывшие ссыльные, и рабочие, "лишенные столицы", и мужики, и девушки-курсистки.

Народ этот жался, точно в тесном углу, искал и не всегда находил работу, озлоблялся, нервничал, искал повода для демонстраций в тихом городе. Наконец, повод нашелся.

Около этого времени Л. Н. Толстой был отлучен от церкви. Газеты были полны любопытной полемикой между графиней и синодом. Раздраженная бестактными выходками синода, графиня вызвала его главу (митрополита Антония) на газетную полемику, {70} которая уже сама по себе представляла курьезный "соблазн"... Об отлучении говорила вся Россия. И вот, 5-го февраля, во время представления в Полтаве "Власти тьмы", перед вторым действием, когда на сцене и в зале устраивается полутьма, вдруг сверху посыпались летучие листки с портретом Толстого и с надписью: "Да здравствует отлученный от церкви борец за правду" (что-то в этом роде. Я листков не видал). Публика сначала приняла это за обычную театральную овацию и стала разбирать листки. Но тут кто-то бухнул еще пачку прокламаций.

Мне говорили, что это было уже сверхсметное добавление, отнюдь не входившее в первоначальную программу и даже прямо противное ей. Говорят, самая прокламация была сляпана довольно нелепо и устроено было это прибавление так неумело, что полиция сразу захватила всю пачку.

Казалось - этот театральный эпизод нимало не относился к деревне и ни в каком смысле не может заинтересовать ее. Но вышло иначе.

Полиция не могла не ответить на него по-своему. Начальство обдумало "план кампании", и в одну из ближайших ночей полиция и жандармы нагрянули сразу на множество квартир, произвели обыски и арестовали сразу 44 человека. Разумеется, действовали на основании привычной формулы: "после разберем", и набрали массу людей совершенно непричастных. Арестовали в том числе молоденькую гимназистку, которую везли уже днем. Вид этого полуребенка среди жандармов обращал внимание и вызывал недвусмысленное сочувствие уличной толпы...

В числе арестованных оказался один молодой человек, высланный студент, Михаил Григорьевич Васильевский. Это был очень симпатичный и миловидный юноша, с тем обманчиво цветущим видом, какой бывает у {71} людей с сильным пороком сердца. Он иногда проводил целые ночи без сна, на ногах, томясь и задыхаясь. Многие знали его, питая участие к угасающей молодой жизни, и его грубый арест вызвал общее возмущение... Васильевский, как все сердечно больные, был очень нервен, и притом нервен заразительно. После ареста он сразу объявил голодовку... К нему примкнули другие товарищи... В арестантских ротах начались волнения политических...

Весь город кипел необычным до сих пор участием и волнением. Все говорили о массовых арестах и о беспорядках. Здание арестантских рот помещается против большой и людной Сенной площади, привлекающей много приезжих из деревень. Политические сидели в верхнем этаже, и толпе было видно, как в камерах вдруг зазвенели разбиваемые стекла и появился какой-то плакат с надписью "Свобода". Потом в здании за оградой послышался шум, спешно подошли вызванные войска. Оказалось, что когда политических попытались перевести вниз, они оказали сопротивление. Крики женщин взволновали уголовных арестантов. Они подумали, что политических избивают, похватали инструменты из мастерской и кинулись на помощь. Могла выйти страшная бойня, и политическим пришлось уговаривать уголовных, чтобы избежать кровопролития.

Потом бедняги сильно пострадали. Явились высшие власти: над уголовными производились жестокие экзекуции...

Под влиянием этих событий город волновался. Приходившая с базара прислуга с необычайным участием рассказывала о происшествиях, о барышнях, которых привозят жандармы, о больном юноше, о том, что в тюрьме избивают. "На базаре аж кипить",- прибавляли рассказчицы. Базарная толпа теснилась к тюрьме. Меня тогда поражала небывалая до тех пор восприимчивость {72} этой толпы, и я думал о том, какие новые толки повезут отсюда на хутора и деревни эти тяжелодумные люди в смазных чоботах и свитках, разъезжаясь по шляхам и дорогам...

И опять мне вспоминался 1891-й год, земля под снегом, каркающие вороны и покорная кучка мужиков, несших к становому прокламацию "мужицких доброхотов". Здесь было уже не то: над тихой Полтавой, центром земледельческого края, грянуло известие:

- У Полтавi объявилися студенты...

Известие это передавалось различно и вызывало различное отношение, главное содержание которого была тревога...

Студенты... Те самые, что в Киеве и Харькове дерутся с полицией наряду с рабочими, те самые, что хотят, чтобы "не было ни богатых, ни бедных..." "Их посылает царь..." - "Нет, они идут против царя, потому что царь перекинулся на сторону господ". Легендарная, мистическая фигура появилась во весь рост на народном горизонте, вызывая вопросы, объяснения, тревогу. Не могу забыть, с каким чувством суеверного ужаса зажиточная деревенская казачка из-под Полтавы рассказывала мне о том, как какая-то компания студентов взошла на Шведскую могилу. "Увiйшли на могилу, тай дывляться на yci сторони..."

- Ну, и что же дальше? - спросил я. Дальше не было ничего. Казачка, видимо, была встревожена и не ждала ничего хорошего от того, что таинственные студенты с высокой Шведской могилы осматривали тихие до тех пор поля, хутора и деревни, Казаки - самая консервативная часть деревенского населения Украины. В неказачьей части этого населения таинственные студенты порождали сочувствие и надежды... С именем студентов связывалось всякое недовольство и протест[...] {73} Таким образом, та самая сила, из которой самодержавие рекрутировало новые кадры своих слуг, от которой, по нормальному порядку вещей, должно было ожидать обновления и освежения,- становилась символом борьбы с существующим строем и его разрушения... Но самодержавие имело очи, еже не видети, и уши, еже не слышати... Оно могло изловить и заточить каждого крамольника в отдельности, и не видело страшной крамолы, исходившей от его приверженцев.

Загрузка...