...В великой войне XX века обычай заложничества практикуется широко всеми сторонами... В Полтаве оказались "заложники", как бы ручавшиеся за лойяльное поведение жителей австрийского города, в то время находившегося уже в руках австрийцев. Пятеро из них были русские украинцы. Они были знакомы с русской и украинской литературой, в свое время, вероятно, принимали участие в избрании делегатов на празднество Котляревского в Полтаве, и знали, между прочим, о том, что русский писатель Короленко живет в Полтаве. Положение их было очень трудное. Их захватило течение так быстро, что они не успели даже попрощаться с родными и захватить достаточно денег и нужных вещей. Понятно, что их взгляды обратились ко мне. Я узнал, что {282} они здесь и хотели бы со мной повидаться. Я, конечно, пошел навстречу этому естественному желанию.
Для этого прежде всего я отправился к полтавскому полицмейстеру. Полицмейстер, г[осподин] Иванов, отнесся к моему намерению довольно просто и обещал устроить это свидание. Но в тот же день, при утреннем докладе он упомянул губернатору о моем желании. Губернатор взглянул на это дело уже не так просто и заявил, что свидание с заложниками может разрешить только он лично. Пришлось, значит, отправиться на прием к г[осподи]ну губернатору Багговуту.
Господин Багговут принадлежит к числу губернаторов старого закала, и одно время, при министре вн[утренних] дел г[осподи]не Хвостове, когда появились настойчивые слухи об обновлении состава губернаторов,- имя г[осподи]на Багговута было приведено в числе тех одиннадцати, которые должны были войти в первую серию удаляемых... Оказалось, однако, что "обновление" было лишь одним из тех эфемерных намерений, которые порхают в воздухе и улетают с новой переменой ветра. Все дело ограничилось тем, что г[осподин] Багговут был переведен в Курск, в феодальные владения г[оспод] Марковых и братии, где, очевидно, он и пришелся совсем ко двору.
Итак, я отправился к господину Багговуту, которому прежде всего объяснил цель своего посещения. Его превосходительство спросил:
- Откуда вы их знаете?
- Я их не знаю, но они, очевидно, меня знают, как писателя, вдобавок, живущего в Полтаве, и обратились ко мне в надежде на некоторое участие. Вот почему я прошу разрешить мне свидание с заложниками из Галиции содержащимися при полицейском управлении.
- Зачем вам это? {283} Мне показалось, что взгляд его превосходительства с значительным выражением остановился на мне.
Я объяснил. Население Галиции, как известно, принадлежит к близкому нам украинскому племени, хотя и разделено подданством другому государству. По соображениям военно-политического свойства они содержатся под арестом. Но мне, как одному из членов соплеменного им общества, хотелось бы хоть чем-нибудь помочь им лично. Суровый жребий войны занес их сюда, и мне хотелось бы, когда они вернутся на родину, чтобы они не могли сказать, что здесь их участь была отягчена свыше меры равнодушием и холодностью со стороны соплеменников.
Его превосходительство слушал без возражений и потом сказал:
- Но ведь вы знаете, что свидание должно происходить в присутствии полицейских властей?
Может быть, мне это почудилось (но... это было так естественно), что взгляд его превосходительства остановился на мне как будто излишне внимательно и пытливо.
Я ответил, что мне это известно и что у меня с ними никаких особых интимностей не будет. Проницательный взгляд потух и последовал... решительный отказ.
- Не могу. Они арестанты.
- Я потому и прошу разрешения, что они арестанты. Будь они на свободе,я не стал бы вас беспокоить.
- Я ничего о них не знаю. Может быть, они преступники, шпионы.
Я встал.
- Ваше превосходительство. Я пришел к вам просить свидания не со шпионами, а с заложниками. Если бы они были шпионы, то вам известно, что их содержали бы не при полицейском управлении. На мою устную просьбу я встречаю категорический и не вполне мне {284} понятный отказ. Сегодня же я буду иметь честь подать вам формальное письменное прошение и попрошу письменного же ответа, каков бы он ни был.
Мы вежливо расстались. Является очень вероятным, что г[осподин] губернатор в тот же день срочно запросил у своего начальства директив относительно заложников, а сам между тем отправился в полицейское управление и посетил заложников в их арестантской камере. Когда-нибудь, вероятно, появится много мемуаров о нашем времени и у нас и у "них". Возможно, что в числе этих мемуаров будет фигурировать и беседа этих австрийских украинцев с русским губернатором "старого закала". И я думаю, что она не будет лишена своеобразной колоритности и интереса.
В тот же день, вечером, на мою квартиру явился полицейский чиновник и вежливо сообщил, что его превосходительство разрешает мне свидание с заложниками без письменной просьбы с моей стороны.
А еще через несколько дней они получили возможность поселиться на частной квартире, и после этого мы виделись с ними беспрепятственно у меня на дому" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 7, ед. хр. 34.).
Осенью 1916 года отец приступил после долгого перерыва к работе над "Историей моего современника", стараясь совместить ее с текущей публицистической работой.
"Я работаю и мечтаю все о "Современнике". Но на совести еще лежат две-три неотложные публицистич[еские] темы,- писал он в письме К. И. Ляховичу от 1 ноября 1916 года, - одна украинская, другая о безобразных формах борьбы с немецким засильем. Моя статья "О Мариампольской "измене" выходит скоро в двух изданиях сразу...
Когда отделаюсь от этих тем, {285} висящих над совестью, - с наслаждением примусь за "Соврем[енника]" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 941.). "Думаю о нем с удовольствием и даже жадностью,- сообщал он в письме к В. Н. Григорьеву от 30 октября 1916 года.-А то пожалуй и не успеешь кончить то, что я считаю своим главным делом..."
В предреволюционное время заметным общественным событием, вызвавшим оживленное обсуждение в литературных кругах, было появление нового органа печати - газеты "Русская воля".
"Живя в провинции,- пишет отец в статье "Старые традиции и новый орган",- вдали от источника всяких слухов о том, что происходит за кулисами столичной жизни, я знал о "новом органе" лишь то, что появлялось в газетах...
Происходила в столице какая-то многозначительная суматоха, точно некая новая антреприза готовит первое представление невиданной пьесы, и публика нетерпеливо ждала открытия занавеса" (Ко p о л е н к о В. Г. Старые традиции и новый орган.-"Русские записки", 1916, № 8, стр. 249.).
15 июля 1916 года в Петербурге происходило совещание представителей крупных банков под председательством А. Д. Протопопова по вопросу о создании органа печати, задача которого "правильно освещать экономические вопросы и защищать промышленные круги от несправедливых нареканий". Далее в заметке, представляющей отчет об этом собрании, говорится, между прочим: "По утверждению А. Д. Протопопова, он заручился согласием (на участие в создаваемом органе) М. Горького, Леонида Андреева и Владимира Короленко". Это сообщение вынудило отца напечатать решительное опровержение слуха и затем ввиду {286} продолжавшихся толков печати еще яснее подчеркнуть свое отношение к новому органу.
"...Я считал до сих пор, что даже не очень большого внимания к моей долгой общественно-литературной работе достаточно, чтобы заставить по меньшей мере усомниться в возможности моего участия в органе, о котором шла речь на собрании "гг. представителей крупных банков". Причина, кажется, не требует даже особых разъяснений. Новая газета издается на средства гг. торговцев, промышленников и банкиров, которые, конечно, не напрасно решаются тратиться на эту дорогую затею. Газета обязана рассматривать вопросы общественной справедливости в зависимости от взглядов щедрых издателей. А я привык работать лишь в независимых органах и не вижу ни малейших оснований изменять этой своей привычке..."
И в частном письме, развивая ту же мысль, он пишет:
"Такая ведь это невинная фраза: "Газета будет защищать ваши справедливые интересы. Дайте денег". И вот это "дайте денег" - совершенно изменяет невинное значение фразы. Этот узелок все равно должен быть вскрыт рано или поздно. И тогда, вероятно, сразу же оказалось бы, что затея или мертворожденная, или... должна силою вещей привести к служению классовому либерализму. А тогда, конечно, и литературные силы надо искать в других лагерях..."
В дневниках отца, относящихся к этому времени, отмечаются признаки поднимающейся общественной волны - глухое неясное брожение в народе и рост революционных настроений. В конце октября 1916 года он пишет в дневнике:
"Попалась мне книжечка, в которую в 1905 году я заносил свои впечатления, и я с интересом возобновил по ней в памяти многое, пронесшееся и исчезнувшее с тем лихорадочным временем. Теперь- время; пожалуй, {287} еще интереснее, события мелькают еще быстрее, как река, приближающаяся к месту обрыва и водопада" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 6.).
И затем изо дня в день появляются заметки, проникнутые предчувствием надвигающихся событий. 4 ноября 1916 года в дневнике отца записано:
"Ходят темные слухи. Правительство заподозрено в умышленной провокации беспорядков, так как, дескать, в договоре с союзниками России случай революции является поводом для сепаратного мира" (Там же.).
"Слухи о стремлении к сепаратному миру все определеннее. Боятся революции, а немец поможет династии...
Атмосфера насыщена электричеством. А на этом фоне трагикомическая фигура Протопопова... Несчастный, жалкий, полузасохший листок, подхваченный вихрем и воображающий, что это он ведет за собою бурю..." (Там же.) записано в дневнике 6 ноября.
"Падение личного престижа царя громадно... Царь добился, наконец, того, что бывает перед крупными переворотами: объединил на некотором минимуме все слои общества и, кажется, народа и дал этому настроению образ и чувство. Заговорило даже объединенное дворянство - недавний оплот реакции..." сделана запись 7 декабря.
"На базарах, на улицах идут серьезные, угрюмые толки о мире. Деревенский мужик покупает газету.
- Грамотен?
- Ни, та найду грамотных.
- Хочет узнать о мире,-комментирует газетчик.
- Эге, -подтверждает мужик и спрашивает:-Ащо пишуть про мир?
Я в нескольких словах говорю о предложении {288} немцев, о вмешательстве президента Вильсона и Швейцарии. Он жадно ловит каждое слово и потом, подавая заскорузлыми руками 5-коп[еечную] бумажку, бережно прячет газету за пазуху. В деревне пойдет серьезный разговор. "Весь русский народ, как один человек, ответит на коварное предложение Германии"... Я думаю, что это пустые фразы. В деревне не будут говорить о международных обязательствах по отношению к союзникам и т. д., а просто интересуются тем, скоро ли вернутся Иваны и Опанасы...
Очень сложная история - мнение народа. Я шел с газетой, просматривая ее на ходу. И меня остановили опять с тем же сосредоточенно-угрюмым вопросом. И вид спрашивающего был такой же серьезный, сдержанный, угрюмый" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1. папка № 46, ед. хр. 6.),- записано 22 декабря. "Вспоминаю, что как-то, занося свои впечатления в этот дневник в период затишья всякой революц[ионной] деятельности, я испытал особое чувство вроде предчувствия и занес в свой дневник это предчувствие: вскоре начнутся террористич[еские] акты. Это оправдалось. Такое же смутное и сильное ощущение у меня теперь. Оно слагается из глухого и темного негодования, которое подымается и клокочет у меня в душе. Я не террорист, но я делаю перевод этого ощущения на чувства людей другого образа мыслей: активных революционеров террористического типа и пассивно сочувствующих элементов общества. И я ощущаю, что оба элемента в общественной психологии нарастают, неся с собой зародыши недалекого будущего. И когда подумаю об этом жалком, ничтожном человеке, который берет на себя задачу бороться со стихией, да еще при нынешних обстоятельствах,- мне становится как-то презрительно жалко и страшно..." (Там же.) - записано 23 декабря. {289}
РЕВОЛЮЦИЯ
Весна и лето 1917 года
События мелькали быстро, нарастая в неудержимом потоке. И все же крушение старого мира явилось внезапным даже для тех, кто долгие годы ожидал его и предсказывал неизбежность гибели царизма.
Революция застала меня в Петрограде. Казалось, город, опьяненный свободой, совсем не спал в эти белые весенние ночи. Проходя по светлым, наполненным толпами людей улицам столицы, останавливаясь около импровизированных митингов, я порой мыслями обращалась к далекой окраине: как принимается новая жизнь в Полтаве? Что думает и делает, как работает теперь отец?
"Приезжие из Петрограда и Харькова сообщили, - записал Короленко в дневнике 3 марта 1917 года, - что в Петрограде переворот... У нас, в Полтаве, тихо. Губернатор забрал все телеграммы... Где-то далеко шумит гроза, в столицах льется кровь... А у нас тут полное спокойствие, и цензор не пропускает никаких, даже безразличных, известий... Ни энтузиазма, ни подъема. Ожидание... Слухи разные. Щегловитов и Штюрмер арестованы, все политические из Шлиссельбурга и выборгской тюрьмы отпущены. Протопопов будто бы убит... Царь будто уехал куда-то на фронт и оттуда якобы утвердил "временное правительство". Наконец, будто бы царица тоже убита..."
В тот же день, когда были написаны эти строки, губернатор, задерживавший раньше телеграммы, разрешил их печатание, и Полтава, наконец, узнала о совершившемся. {290} "Правительство свергнуто, установлено новое, - пишет отец в письме от 4 марта 1917 года П. С. Ивановской. - Много разных туманных мыслей заволакивает еще горизонт и теснится в голову. Как бы то ни было, огромный факт совершился, и совершился на фоне войны...". Того же адресата отец извещает 6 марта: "У нас тут все идет хорошо, все начальство уже признало новое правительство. Выбраны комитеты. Полиция добровольно подчинилась городскому управлению. Сегодня предстоит манифестация с участием войск: настроение всюду спокойное и радостное..." {291} "В несколько дней политическая физиономия меняется, как по волшебству, почти без кровопролития. Республика, о которой не приходилось даже заговаривать в 1905 году, - теперь чуть не общий лозунг. Судьба подарила нам такого царя, который делал не просто поразительные глупости, но глупости точно по плану, продиктованному каким-то ироническим гением истории..."-писал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта 1917 года. "Над русской землей загорелась, наконец, бурная и облачная, но, будем надеяться, немеркнущая заря свободы" - писал он 21 июня 1917 года С. И. Гриневецкому.
"Приходится выступать, выступать публично, участвовать в заседаниях и т. п.",- сообщал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта. "Третьего дня было заседание на Кобищанах, где я пытался разъяснить самой простой аудитории значение происходящих событий",- писал он П. С. Ивановской 28 марта. "Мне всегда интересно говорить с простыми людьми. Недавно говорил на митинге на одной из темных окраин города, откуда во все тревожные дни грозит выползти погром. Аудитория была внимательная. Я выбрал взглядом два-три лица с особенно малокультурными чертами н говорил так, как будто есть только они. И это меня завлекало. Когда я видел внимание, а потом и интерес, любопытство и признаки согласия по мере продолжения,- то это возбуждало мысль и воображение..." - пишет отец С. Д. Протопопову 1 апреля 1917 года.
Тогда же отец написал статью "Падение царской власти" (напечатана впервые в "Русских ведомостях", 1917, 2-4 мая, № 97, 98, 99), которая должна была объяснить сотням тысяч читателей смысл падения самодержавия.
"После того, как появилась в газетах моя статья. "Падение царской власти",- говорит отец в письме, в {292} редакцию "Русских ведомостей" (1917, 23 мая, № 114),- я получил множество телеграмм и письменных предложений издать ее отдельной брошюрой для широкого распространения. Предложения исходили как от профессиональных издательств, так и от учреждений, вроде земских и городских управлений, а также партийных и правительственных группировок. Обстоятельства, при которых статья появилась, а также тема, которой она посвящена, придали этим предложениям и просьбам характер совершенно исключительный по размерам, по спешности и настойчивости.
Не имея в виду извлечения дохода от своей брошюры, я разрешил издание ее сразу нескольким издательствам, предупредив их, что разрешение это не исключительное. А так как телеграммы и письма продолжали поступать с разных мест, от столиц и больших городов до уездов и местечек,- то я решил не ставить преград этому местному спросу и давал разрешения, порой лишь отказывая частным лицам там, где уже раньше разрешил учреждениям, имеющим в виду идейно-просветительные цели..."
Брошюра, изданная в сотнях тысяч экземпляров двадцатью шестью издательствами, получила широкое распространение. Позднее отец пытался переработать эту вещь, которую считал написанной слишком поспешно и в некоторой запальчивости.
Положение крестьян и земельный вопрос, являвшиеся, с точки зрения отца, основными проблемами революции, вызывали его особенный интерес.
"У нас теперь происходит "селянський зъезд",- писал он мне 18 апреля 1917 года в Петроград.- Впечатление сильное. Зал музыкального училища переполнен мужиками. Их огромное, подавляющее большинство. Они торопятся, потому что начинаются полевые работы. Интерес огромный. Меня они встретили, даже {293} незнакомые, с такой простотой и сердечностью, что это меня тронуло. "А чi то вы той писатель Короленко, що написав "Сорочинскую трагедию"? Они говорят, что в уезде есть план выбрать меня в Учредительное собрание... Не думаю я, что это мое дело. Останусь с пером..."
Но оставаться с пером отцу удавалось не всегда. Его и раньше привлекало непосредственное общение с людьми. Тот живой интерес к массе, который в глухие годы реакции заставлял отца бродить с котомкой за плечами по дорогам Поволжья, в толпах богомольцев, теперь делал его оратором. Он охотно откликнулся на приглашение выступить на сельском митинге в Ковалевке, близ Сорочинец и Хаток, где мы живали в летние месяцы и где он был хорошо известен, как автор "Сорочинской трагедии".
"В светлое летнее утро 1917 года, - пишет отец в одной из глав очерков "Земли, земли!", оставшейся неопубликованной, - я ехал в одноконной тележке по деревенскому проселку между своей усадьбой и большим селом Ковалевкой. Старик-возница сельской почты развлекал меня разговорами, рассказывая по-своему историю происхождения крепостного права. По его словам, это вышло очень просто: во время войны России с другими державами,- турком, немцем, французом,- оставалось много солдатских сирот. Помещики брали их себе якобы на воспитание. Когда эти сироты вырастали, то помещики обращали их в своих рабов. Они размножались, и вот отсюда явились крепостные. А то - прежде все были свободные. Я попробовал ему сообщить менее простые взгляды на историю этого института, но он упорно утвердился на своем. Объяснение было нелепо, но имело два преимущества перед моим. Оно было проще, во 1-х, а во 2-х, было проникнуто враждой к помещикам. А вражда разливалась всюду. Первый радостный период революции прошел, и теперь всюду уже {294} кипел раздор. Им были проникнуты и отношения друг к другу разных слоев деревенского населения.
Я ехал по вызову жителей большого села, чтобы высказать свое мнение о происходящем... Я много писал о [...] карательной экспедиции чиновника Филонова (в Сорочинцах), меня за мои статьи держали почти год под следствием, брошюра моя ходила по рукам, и это доставило мне некоторую местную известность. Поэтому мои соседи хотели теперь знать мое мнение о происходящих событиях, и я не считал себя вправе уклоняться от ответа.
Теперь я ехал и думал, что скажу этим людям.
Им нужна земля, и они (большинство) ждут, конечно, что я, человек, доказавший свое благорасположение к простому народу, еще раз повторю то, что они уже много раз слышали за это время,-земля вся теперь принадлежит им; стоит только захватить ее, чтобы всех поровнять... Но... я не верил ни в возможность такого "равнения" захватом, ни в "грабижку", на которую грозила уже сойти аграрная реформа революции [...]
Я не оратор, а писатель, т. е. исследователь и наблюдатель жизни. Когда наступила моя очередь сказать свое слово, то эта тысячная толпа, уставившаяся на меня с пытливым ожиданием, вызывала во мне двойственное чувство: желание убедить ее и любопытство. Мне хотелось не только говорить самому, но и узнать многое от нее и о ней.
Поэтому, говоря сначала о причинах крушения самодержавия, я пытливо всматривался в лица, стараясь определить по их выражению, как относится эта толпа, так еще недавно находившаяся во власти царской легенды, к осуждению недавнего кумира. Тогда многие говорили, что и теперь прежние монархические чувства живы еще в крестьянстве.
Но нет. Слушали просто, с сочувственным {295} вниманием. Даже типические лица стариков, вроде тех, с которыми я беседовал во время (прежних) сельских выборов, были теперь угрюмо спокойны. Очевидно, и они осуждали если не весь монархический строй, то несчастного, слабого человека, который успел так уронить и унизить этот строй. А самодержавная легенда только и держалась на мысли о сверхчеловеческом могуществе всякого монарха.
С этим можно было считать поконченным. Я перешел к вопросу о земле, предупредив, что теперь мне придется говорить многое, что, может быть, покажется неприятным. И я изложил, насколько мог понятнее, свою точку зрения. Я решил при этом, что буду по возможности краток, предоставляя дальнейшее общей беседе с толпой. Я обрисовал трудное положение нашего отечества. Враг тогда рвался в наши пределы... А после его отражения предстоит трудная работа по устроению новой жизни. Одна из важнейших задач устройство земельных отношений. Кто думает, что это дело легкое, что тут все дело в том, чтобы просто отнять земли у одних и отдать их другим,- тот сильно ошибается. Мало дать нуждающимся землю. Нужно еще обеспечить возможность работать на ней, снабдить инвентарем. Государству, уже разоренному войной, нужно создавать целую систему кредита. Вообще придется прибегать к большому напряжению сил и средств всего народа. А это поведет к необходимости платить, если не прежним владельцам, то государству. Нельзя также отнимать землю безвозмездно, потому что это будет нарушение принятой еще для всех справедливости.
Уже в начале этой части моей речи я видел, что настроение толпы меняется. Почувствовалось глухое волнение. В задних рядах слышался шум, а по временам выносились отдельные восклицания. Это было как раз то, что меня интересовало более всего, и мне захотелось, {296} закончив поскорее свою речь, вступить в прямой обмен мыслей именно с этой волнующейся частью толпы.
Но когда я замолчал, начались "официальные" возражения со стороны профессиональных ораторов, взявших на себя постоянное руководство мнениями этой толпы и "углубление" в ней революционного настроения. Их было двое. Один какой-то приезжий из Сорочинец, мелкий артист, другой солдат. Речь первого была очень бессвязная, мало относилась к делу, но шла гладко и изобиловала теми дешевыми эффектами, которыми в то время, да и теперь, так легко брать эту толпу. Тут опять была неизменная Екатерина, дарившая людей своим любовникам, были помещики, менявшие людей на гончих собак, были грабители-чиновники. Из его негодующей речи выходило как будто так, что я защищаю именно Екатерину и прежних крепостников-помещиков или грабителей-чиновников. Речь эту он, очевидно, с успехом повторял в разных местах и при разных случаях, и теперь она тоже имела успех. То и дело у слушателей вырывались шумные и одобрительные восклицания. Но при этом оратор сделал ошибку. Одним из эффективнейших мест его речи было напоминание о Филонове и его карательной экспедиции. Место это многим напомнило этот эпизод, в котором я был населению ближе, чем этот пришлый оратор...
Другой, оратор - солдат - говорил без таких дешевых эффектов и очень страстно. Когда он встал на стол, с которого мы обращались к толпе, то я заметил, что он весь дрожит мелкой дрожью. Он энергично заявил, что то, что я говорил о земле, им не надобно. И видно было, что толпа разделяет это мнение. Большинству ее мои мысли казались нежелательными и ненужными. А она уже привыкла, что к ней обращаются только с льстивыми и приятными большинству словами. Лесть любят не одни монархи, но и "самодержавный народ", {297} а от лжи погибают не одни правительства, но и революции.
Официальная часть митинга закончилась. В этот день праздновалась, память Шевченко. Оратор-артист тотчас же наладил хор, спели несколько номеров и затем пошли с портретом Шевченко обходить село. Часть толпы двинулась за ними, но многие остались. Я тоже остался, стал в центре у того же стола и обратился к тем из толпы, кто всего явственнее выражал недовольство моей речью.
Таких было немало. Еще и теперь я слышал возбужденные восклицания. Говорили, что я подослан помещиками, а какая-то женщина, по-видимому, болезненная и истеричная, протискалась ко мне и произнесла довольно грубую и циничную фразу. Я давно заметил, что это у крестьянских женщин, не потерянных и не пьяных, служит признаком крайнего озлобления... Но ее тотчас же увели, а по поводу "подсыла помещиками" послышались возражения.
Наметив толпе кучку, которая казалась особенно возбужденной, я прямо обратился к ней и сказал, что я явился не только за тем, чтобы говорить, но также и за тем, чтобы слушать, и попросил этих людей подойти к столу и высказать откровенно то, что они хотят выразить.
Сначала появилось некоторое замешательство. Крестьяне не привыкли к таким вызовам, вернее - они привыкли на основании опыта к их обычным последствиям. Сначала от меня шарахнулись назад, но потом увидели, что роли теперь переменились, и мне, человеку в городском костюме, высказывать мои мысли, пожалуй, опаснее, чем им возражать. Поэтому они подошли, и наш стол окружила тесная толпа.
Центральное место среди возражавших заняли пять женщин. Это были солдатки. Мужья их принадлежали {298} к беднейшему слою крестьянства, именно к тому, на ком всего тяжелее отражалось малоземелье, кто больше всего страдал от него и теперь больше всего надеялся. Их мужья на фронте, а жены бьются с детишками на жалкий паек, не зная, живы ли мужья, или их нет уже на свете. Когда они говорили, перебивая друг друга, о своем положении, то лица их раскраснелись, а глаза наполнились слезами. Они так надеялись, что теперь за долгие годы страдания получат близкую уже награду. Революция должна, наконец, оказать им ту самую милость, которой так долго и так напрасно они ждали от самодержавия. И все ораторы неизменно обещали им эту милость. А теперь я говорю им о трудностях и усилиях и о необходимости выкупа. Допустим, - думали они, - что выкуп возьмет на себя государство, но и оно отдаст землю не даром. Не все ли равно, кому платить, помещику или государству, и как эта плата будет называться... "Прежде платили и теперь платить, - страстно говорила одна из них с заплаканными глазами, - какая же это свобода слова?"
Я оставался на этой площади более трех часов, окруженный спорами и страстью. Я искал понятных форм, чтобы выяснить всю серьезность и трудность задачи. Я старался объяснить им сложность и взаимную зависимость жизни города и деревни, земледельческой и обрабатывающей промышленности, а также роль государства... Вероятно, человек, лучше меня владеющий предметом мог бы добиться лучших результатов.. Но передо мной была крестьянская масса, непривычная к самодеятельности и сложным процессам мысли. Она так долго жила чужой мыслью. За царями им жилось трудно, но был кто-то, кто, предполагалось, думает за них об их благе. Надежды на царей не оправдались.. Теперь пришла какая-то новая чудодейственная сила которая уже, наверное, все устроит - и опять без них. {299} Один из возражателей обезоружил меня сразу, сказав с необыкновенной уверенностью и простодушием:
- А по-нашему, так все очень просто: нам раздать всю землю, а городским рабочим прибавить жалованья. И все будут довольны.
Мне казалось, что над этим простым рассуждением все еще носится образ милостивого царя, который может все сделать, лишь бы захотел... Теперь его место заняла царица - революция...
Я безнадежно оглянулся. На многих лицах виднелось сочувствие этому простому решению...
Солнце уже закатывалось, когда тот же сельский возница, который рассказывал мне о происхождении крепостного права, подошел ко мне, чтобы сообщить, что пора ехать обратно. Я стал прощаться. Один солдат, пришедший во временный отпуск с фронта и слушавший все, как мне казалось, с внимательным и вдумчивым видом, сказал:
- Если бы вы, господин, сказали такое у нас на фронте, то, пожалуй, живой бы не вышли.
- Не знаю,- ответил я,- довелось ли бы мне говорить у вас на фронте, где, очевидно, не умеют слушать. Но если бы уже пришлось говорить, то ничего другого сказать бы не мог... Ну, а сами вы что думаете?
- Нам это... что вы говорили,- не надобно,- ответил он.
С этим последним впечатлением я уходил со схода. Я обогнал группу селян. Они возвращались оттуда же и о чем-то живо разговаривали. Я отпустил своего возницу, а сам пошел с ними. Они как раз говорили о том же предмете, и мы разговорились опять. Мне уже приходилось излагать свои мысли в разговоре с соседями, даже бедняками. Они со мной соглашались и находили, что это надо бы повторить перед "громадой". {300} То же было и теперь, когда мы небольшой кучкой шли проселком в густевшие сумерки и спокойно обсуждали вопрос. Они не только соглашались, но и приводили новые аргументы. А между тем, толпа в Ковалевке казалась такой единодушной в отрицании моих мыслей.
Я, конечно, сознавал, что мне не удалось еще разъяснить многого, но в общем я был доволен этими несколькими часами, проведенными среди селян. Они слушали так много ораторов, возвращающих им их собственные вожделения в форме, прилаженной к их вкусу. Мне казалось, что если теперь им хоть отчасти придется сверить свои взгляды с другими, им не столь приятными, то это будет то единственно полезное, чего только И можно добиться спором.
Кажется, я не ошибался. Через несколько дней ко мне пришла группа солдаток, и они заявили, что им на селе теперь не дают проходу за то, что они якобы "говорили со мной дерзко".
- Неужели мы вас оскорбили? - спрашивали они. Я охотно выдал им записку, в которой удостоверил, что они говорили со мной по моей просьбе, с которой я обратился к толпе, и я им благодарен, что они не отказались высказаться. Ничего дерзкого я при этом от них не слышал. И это была правда. Деревня просто не привыкла еще в разгар революции к равноправному спору с человеком в городском костюме, и самый спор кажется им дерзостью... В разговоре со мной, в моей комнате они опять изображали свое положение с горем и слезами. Расстались мы, казалось, друзьями, и у меня осталось впечатление, что если и на этот раз даже революция не сумеет ничего сделать для этой части сельского населения, то, значит, нашей жизни еще долго искать правды и успокоения..."
Начало гражданской войны
В мае 1917 года, вместе с волной эмиграции, в Петроград из-за границы вернулся муж сестры Константин Иванович Ляхович, Я поджидала его в этом городе и отлично помню волнение, с которым он всматривался в черты знакомой, любимой и теперь такой новой для него родины. Весеннее солнце заливало улицы, по которым двигалась радостная, оживленная толпа. Развалины дома предварительного заключения и обуглившиеся полицейские участки, казалось, явственно говорили о свободе и новой жизни.
Проведя в Петрограде несколько дней, мы с Константином Ивановичем поехали в Полтаву, где нас давно с нетерпением ждали.
Здесь я была свидетельницей последних лет жизни и творчества отца, о которых хочу рассказать в этих главах. А Константин Иванович до конца своей жизни был ближайшим помощником и любимым другом отца.
Новые и сложные задачи, вставшие перед революцией и так остро ощущавшиеся в столицах, не меньше давали о себе знать и в провинции.
"Вот мы и дожили до революции, о которой мечтали, как о недосягаемой вершине стремлений целых поколений,- пишет отец в письме А. А. Дробышевскому 17 сентября 1917 года.-Трудновато на этих вершинах, холодно, ветрено... Но все-таки, несомненно, это перевал... Началась новая русская история..." "Что сказать о всем происходящем?-писал он А. С. Малышевой 15 июня 1917 года. Пыль поднялась до самого, можно сказать, неба, и ничего не разглядишь... До сих пор удержались от общей свалки. Авось, и дальше удастся..." "Бурлит, шумит, пенится по всей России, как молодой квас: Авось, устоится, станет вкуснее",- писал отец тому же адресату 22 июня. {302} И позднее В. Н. Григорьеву;
"Образуется ли все как следует в России? Да, приходится крепко задуматься. Темный и поволнованный народ и революционная интеллигенция, долго с ним разобщенная, а теперь хлынувшая в него сразу... Щелочь и кислота. Реакция этих двух стихий - кипение и пена..." (16 августа.)
"Чего я жду? Трудно сказать что-нибудь о ближайшем будущем: туманная туча закрывает дали. Как всегда, я верю в жизнь, но думаю, что вблизи времена тяжелые и трудные... Надо их как-нибудь пережить. А там опять наладится, и что бы ни наступило, все-таки это уже будет новое. Той установившейся, прочной гнусности, которая называется теперь старым режимом,- уже не будет". (Из письма М. Ф. Никелевой от 22 августа.)
В первые месяцы революции, когда жизнь напоминала реку, вышедшую в половодье из берегов, отец вспоминает порой черты русского человека, нарисованные им в образе Тюлина ("Река играет"):
"... Пьяница и забулдыга, он в трудную минуту оказывается на высоте положения. Будем надеяться, что и теперь он все-таки не даст унести барку "взыгравшей реке" куда не следует.
... Я мало пишу и мало участвую в борьбе не потому, что пришел в отчаяние и решил только смотреть на неизбежное крушение [...] У меня была затяжная болезнь сердца от переутомления... Что могу, постараюсь сделать пером, хотя сознаю, что сделать могу мало.
Мало - все-таки не значит "ничего". Поэтому все обязаны сделать, кто что может на своем месте.
... Не льстить толпе, не обещать слишком много, стараться по возможности закрепить то что добыто действительно ценного.
... Сейчас радоваться и ликовать не приходится. Но {303} и в отчаяние приходить не следует". (Из письма к Е. А. Сайко от 11 сентября.)
Летом и осенью 1917 года отец работал над очерками "Война, отечество и человечество". Здесь нашли свое выражение мысли, которые он так мучительно передумывал во Франции в начале войны. Эти же мысли возникали вновь, когда он наблюдал переплетение национальных и интернациональных стремлений, выдвинутых революцией,
На страницы дневника отец заносит разговор с солдатом:
"Порхает с утра первый снег. Осень долго щадила бедных людей. Теперь насупилось, пошли несколько дней дожди, постояла слякоть. Теперь среди моросившего с утра дождя запорхали белые хлопья... Пошел по слякоти прогуляться в городской сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик... Усталое землистое лицо, потухший, печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.
- Можно постоять с вами? (дождь и снег пошли сильнее).
- Можно.- Он сторонится. Разговариваем...
- Откуда?
- Уроженец Полтавщины такого-то уезда. А жил у Болгарии... С отцом вышел 12 лет... Сначала жили у Румынии, Тульча город. Потом подались у Констанцу, а потом стали жить под Варной. Подошла война. Пошел на службу... Болгары три раза требовали в комиссию... Раз позвали. Мы, говорим, мы русские подданные. Вам служить не будем.- А по чему живете?- По пашпорту... В другой раз позвали, уже с сердцем говорят:- Должны служить. Возьмем.-Воля ваша, хоть возьмите, хошь нет. А служить вам не будем.- Ну, потом {304} поехал с батьком к консулу. Сначала не хотел отправить. Пашпорт просроченный. Ну, потом дал бумагу. Я и пришел сюда. Так тут четвертый год, в окопах был. Батько, жена, дети, все там.
В голосе много грусти. В Тульче немного знал "русского доктора" (Брат моей матери, В. С. Ивановский.). Это час сближает. Я задаю вопрос:
- А жалеете, что вернулись?
- А как же, когда на службу. Там тоже воевать пришлось бы.
- Так там близко от своих. В. побывку бы можно. Может, там и лучше.
- Конечно, лучше.
Он задумывается и говорит.
- Как расскажешь тут, как они живут, так все говорят: куда нам [...]
- Так в чем же дело?- продолжаю я.- Почему вернулись? Его печальные глаза как-то углубляются. Он смотрит молча на обнаженные деревья, на мокрый снег, на грязное досчатое здание "чихауза" и потом говорит:
- Дядьки тут у меня. У одного пять сынов на позициях. У другого три. Мы братаны... И так вышло бы, что я против их и шел бы штык у штык...
- Вот оно,- думаю я,- "отечество" для него - это отчина... Братья отца, его братаны... Недоразвитое еще понятие из родового быта.
Но, оказывается, я ошибся. Едва я подумал это, как рядом со мной раздался опять его голос:
- Хошь бы и не було братанив... Как же пойдешь против своих? Хоть и давно на чужой стороне, а свои все-таки свои... Рука не здымается... Так и... четвертый год... {305} Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается понимание и симпатия.
Я говорю:
- До свидания, брат... Желаю вам поскорее вернуться к своим... Когда-нибудь эта война кончится...
- Давно бы можно кончить... Стояли мы на фронтах в окопах... А "его" окопы близко. Сойдемся, бывало, разговариваем. Думаете, "он" хочет воевать? И "он" не хочет. Мы бы, говорит, давно замирилися. Ваши не хотят.
- Послушайте,- говорю я,- ведь это же хитрость. Немец не хочет. Он много захватил чужой земли...
- Нет,- говорит он с убеждением.- Если бы наши не стали тогда наступать, давно бы мы уже заключили мир... окопный, солдатский... Надо было делать наступление... Черта лысого.
Я уже чувствую нечто от "большевизма", но это у него так глубоко и непосредственно, что одной агитацией не объяснишь. Я пытаюсь объяснить простую вещь, что когда дерутся двое, то мир не зависит от желания одной стороны, напоминаю о призыве нашей демократии... Но он стоит на своем упорно:
- Когда бы не наступали под Тарнополем,- теперь были бы дома... А на щто було делать наступление?..
Я объясняю: мы не одни. Порознь немец побил бы всех. Надо было поддержать союзников. Если бы солдаты не отказались...
- Нечего виноватить солдатiв,- говорит он, и в голосе чувствуется холодок.- Солдаты защищают... Как можно... Хто другой...
И он начинает рассказывать, и передо мною встает темный, мрачный, фантастический клубок того настроения, в котором завязла вся психология нашей анархии и нашего поражения... {306} В основе - мрачное прошлое. Какой-то генерал на смотру "принародно", т. с. перед фронтом, говорил офицерам:
- Г[оспода] офицеры, имейте внимание. "Он" больше целит у офицеров. Этого навозу (показал на солдат) у нас хватит... Это как нам было? На смерть идти? Навозу, говорит, жалеть нечего.
Он называет фамилию этого командира, но я, к сожалению, ее забыл. Могло ли это быть в начале войны? Я не уверен, что это было,- но что могло быть в те времена, когда "благонадежное" офицерство щеголяло пренебрежением и жестокостью к солдату,- в этом я не сомневаюсь. "Народ" был раб, безгласный и покорный. Раба презирают... Да, это могло быть, и этого солдат не может забыть. Теперь он мстит местью раба...
Рассказ следует за рассказом. И теперь предмет их - измена...
- ... Стоим, значит, рядом с четвертой дивизией. Ночь... И приказывают четвертой дивизии отступить: "он" обходит. Владимирцы уже отступили. Коло вас, говорят, пусто. Ну, те, конечно, отступать. А ночь, ничего не видать... И вдруг, слышут, песня. А это наши на самых передовых позициях, на заставе песню запели. Стой! Это что такое? Это владимирские песню поют, да еще на самых передовых заставах. Как же командир говорил, что они уже разбежались? Стой! Назад. Пошли опять У окопы. Засели... Глядят, а "он", значит, утром подходит к окопам. Думает, у нас никого нет. Покинули. Идет себе беспечно. Подступили они, потом ураз... Как вдарят... "Он" видит: не вышло, подался назад... После этого в четвертой дивизии вышел бунт. Командира и трех офицеров убили...
- А то было около Тарнополя. Мы как раз в лезерв отошли на отдых. Только остановились, стали обед {307} готовить... Вдруг приказ: назад, опять в окопы. Который батальон нас сменил... бросил окопы, ушли...
- Кто же? Солдаты, что ли?
- Постойте... Кто тут разберет?.. Пообедать не успели,- айда скорее. Приехали на станцию Лезерфную, оттуда дошли до деревушки... Как она... вот забыл. Осталось совсем немного. Тут надо было, это и мы понимаем, скомандовать: вперед, у цепь. А он вдруг и командует: спасайся, кто как может... Обошли!.. Все и кинулись...
- Нет уж,- опять с враждебным холодком в голосе говорит он,- что тут солдат виноватить... Не у солдатах тут причина. Не-ет. Солдат защищает, жизнь отдает...
При мне в Лондоне оратор армии спасения (Армия спасения - религиозно-филантропическая организация, существующая в Англии с 1860-х гг.) говорил, что он верит в существование дьявола. Больше: он знает, что дьявол есть, как знает, что есть волки и лисицы.
И этот солдат с усталыми, печальными и несколько враждебными глазами знает тоже своего дьявола, как лисицу или волка. Он верит, он убежден в измене. Его дьявол говорил "принародно" при прежнем строе, что солдаты, идущие на смерть,- навоз... Можно ли поверить, что теперь, после революции, этого дьявола уже нет? Он тут же, И это именно он изменяет отечеству... Он оттягивает мир, заставляет воевать вдали от семьи и детей... И когда немец начинает крыть наших ядрами, то для солдата ясна связь между гулом немецких пушек оттуда, с вражеских позиций, и непонятными словами и действиями командиров, от которых зависит жизнь этой темной, усталой, ожесточенной толпы.
Я прощаюсь. С меня довольно. Я иду по аллеям сада, он остался в будке. И когда я, обогнув аллею, иду параллельно и кидаю взгляд по направлению к будке,- то сквозь загустевшую пелену мокрого снега, между {308} темных сырых стволов вижу в темном квадрате двери серую фигуру и доброе, печальное, озлобленное лицо. По-видимому он следит взглядом за моей непонятной ему фигурой и думает:
- Вот подходил... Кто и зачем?.. В пальто и шляпе... Расспрашивал. Что ему надо?
И, быть может, моя фигура уже занимает свое место в этом фантастическом сплетении... И те первые минуты, когда мы вместе вспоминали русского доктора и Тульчу, заволакивает, заволакивает слякотно-мокрый холодный снег...
Нет у нас общего отечества. Вот проклятие нашего прошлого..."
В декабре в Полтаве начался разгром винных складов и магазинов, сопровождавшийся дикими безобразиями. Отец записывает в дневнике 5 декабря 1917 года:
"Я болен. Меня очень волнует, что я не могу, как в 1905 году, войти в эту толпу, говорить с ней, стыдить ее, Вчера я пошел к воротам городского сада. Стояли кучи народа. Прибегали с ведрами, в глубине у забора с калиткой виднелся хвост серых шинелей. Против самых ворот стояли несколько человек и впереди почти мальчик в солдатской шинели. Лицо его обратило мое внимание.
Оно было как будто злое. Я обратился к нему и к рядом стоявшему пожилому:
- А вы, товарищи, что же без посуды? Не пьете?
Молодой посмотрел на меня злым взглядом и сказал:
- Мы уже напились.
- А мне кажется,- сказал я,- что вы не пили и не будете пить.
Оказалось, что я прав... Наверное, таких много. Но не нашлось пока никого, кто собрал бы этих протестующих, кто сорганизовал бы их и придал силу . Мне захотелось предложить этим людям тотчас же подойти к {309} толne и начать стыдить ее, говорить ей. Но сильное стеснение в груди тотчас же напомнило мне, что у меня теперь для этого не хватит голоса. Я пошел вдоль решетки сада... Меня обогнали четыре человека: двое рабочих, женщина и солдат. Они несли три ведра вина. Солдат, шатаясь, шел сзади с видом покровителя.
- Что, будет вам три ведра на троих?.. А, будет, что ли?..
Обогнав меня, железнодорожный рабочий взглянул мне в лицо и что-то сказал другому, солдату. По-видимому, он узнал меня. Они пошли быстрее. Только солдат вдруг повернулся и пошел пьяной походкой мне навстречу.
- Что, старик?.. Осуждаешь?..
- Идите, идите своей дорогой,-ответил я, чувствуя опять приступ болезни... Прежде я непременно ответил бы ему и, может быть, собрал бы толпу... Но теперь, и именно сегодня, должен был от этого отказаться. И я чувствовал к этому человеку только отвращение, а с этим ничего не сделаешь.
- Ступайте своей дорогой...
Он повернулся и сжал кулак.
- Не осуждай... Это кровь наша. Четыре года в окопах...
Один из рабочих взял его под руку, и вся компания ушла вперед...
Когда я шел домой, мне навстречу то и дело попадались солдаты, женщины, подростки, порой прилично одетые обыватели с ведрами, кувшинами, чайниками...
Сколько времени придется очищать лик этой загрязненной свободы, чтобы он засветился прежним светом..."
В связи с этими событиями, в которых, по мнению отца, отражались некоторые особенности, проявлявшиеся в массовом движении толпы, он думал: {310} "Русская душа какая-то бесскелетная. У души тоже должен быть свой скелет, не дающий ей гнуться при всяком давлении, придающий ей устойчивость и силу в действии и противодействии. Этим скелетом души должна быть вера... или религиозная в прямом смысле, или "убежденная", но такая, за которую стоят "даже до смерти", которая не поддается софизмам ближайших практических соображений, которая говорит человеку свое "не могу". И не потому не могу, что то или другое полезно или вредно практически, с точки зрения ближайшей пользы, а потому, что есть во мне нечто не гнущееся в эту сторону... Нечто выше и сильнее этих ближайших соображений.
Этого у нас нет или слишком мало..."
В центре города пьяный погром был еще безобразнее. В думе было принято решение уничтожить вино и спирт... Винные бочки разбивались, вино лилось в погреба, выливалось на улицы, в овраги, текло по сточным канавам.
Прекращение погрома взял на себя К. И. Ляхович, бывший в то время городским гласным.
Центральная рада и гетманщина
Полтава 16 (29) марта 1918 года была занята немцами и гайдамаками.
"Около 8 часов утра мне сказали,- записал отец в дневнике под датой 16-17 марта ст. ст.,- что над нашим домом летает аэроплан. Я тотчас вышел. Ясное холодное утро,- небо синее, но какие-то низкие облака носятся по синеве. Когда я вышел, аэроплан только что скрылся за одно из таких облаков... Грохнул не то пушечный выстрел, не то взрыв. Трещат ружейные выстрелы и пулеметы... Немцы и гайдамаки вступили в город. {311} Пули залетают издалека и на нашу улицу. Пролетают ядра и рвутся над городом...
Начинаются безобразия... Хватают подозреваемых в большевизме по указанию каких-то мерзавцев-доносчиков, заводят во дворы и расстреливают... По другим рассказам,-приводят в юнкерское училище, страшно избивают нагайками и потом убивают... Избивать перед казнью могут только истые звери...
Некоторые члены самоуправления,- главным образом Ляхович,- настояли на издании приказов, в которых говорится, что "всякое подстрекательство одной части населения против другой к насилию, погромам и грабежам, от кого бы они ни исходили, так же как и самочинные обыски, аресты и тем более самосуды, будут пресекаться самыми решительными мерами, и виновные будут судимы по всей строгости законов военного времени". Кроме того - "ни над кем из арестованных не будет допущено никакого насилия. Всем будет обеспечен правый суд, с участием представителей местных городских и земских самоуправлений..."
Этот приказ составил Ляхович. Атаман Натиев и нач[альник] штаба Вержбицкий подписали, но поторговавшись и в виде уступки. Их пришлось разыскивать "на позициях" при обстреле вокзала. Не до того. Ляхович смотрит с мрачным скептицизмом: вероятно, расправа продолжается. Говорят также о грабежах. Немцы, по-видимому, довольно бесцеремонно приступают к реквизициям.
Вчера в вечернем заседании думы Ляхович сделал разоблачения об истязаниях, произведенных над совершенно невинными и не причастными даже к большевизму жителями. Тут были евреи и русские. Их арестовали, свели в Виленское училище (Виленское юнкерское училище, эвакуированное в Полтаву, положили на стол, били {312} шомполами (в несколько приемов дали по 200-250 ударов), грозили расстрелять, для чего даже завязывали глаза, потом опять били и заставляли избитых проделывать "немецкую гимнастику" с приседаниями и кричать ура "вiльной Украине и козацьтву" и проклятия "жидам и кацапам". Потом всех отпустили".
Дума приняла резолюцию с протестом против самосудов и требованием суда над виновными в истязаниях. Отчет о заседании думы с докладом Ляховича и статья отца "Грех и стыд", являвшиеся попытками борьбы с этой жестокостью, появились в газете "Свободная мысль" (1918, 2 апреля н. ст., № 24). Номер был разобран нарасхват и производил сильное впечатление.
В своей статье отец говорил о гражданской войне и позднейшем суде над ней истории:
"Приговор этого суда скажет, на чьей стороне было больше человечности и на чьей больше зверства. И нельзя сказать, куда склонится победа в этой великой тяжбе. Быть может, тут побежденными окажутся как раз победители[...]
Это грех и стыд... То, что происходило в застенке Виленского училища, дает черты поистине ужасные и позорные...
И пусть те, кто это делал и кто этим руководил, не говорят о естественном чувстве мести за пережитое ими самими. Да, они сами пережили, может быть, зверства и ужасы. Но в истинно человеческом сердце после этого должна явиться вражда ко всякому зверству, ко всякой слепой и беззаконной расправе... Граждане офицеры и солдаты украинской армии! Лестно ли для вас такое прославление украинства и много ли стоит такое отречение от своей национальности? Я уверен, что это не есть выражение вашего общего настроения и что краска негодования и стыда покрывает при этом и ваши лица..." {313} Зверства продолжались. Ляхович опубликовал новые факты: на другой день после заседания думы и после обещания произвести расследования в том же Виленском училище совершены новые истязания. "Свободная мысль",- газета, огласившая их,- была закрыта 4 апреля н. ст. В печати появился ответ отцу, озаглавленный так же, как и его статья: "Грех и стыд". Автор обвинял Короленко в склонности к "великорусскому национализму".
Отвечая своим противникам, отец писал:
"Я выступаю с подобными статьями не первый раз. Мне случалось защищать мужиков-вотяков в Вятской губернии, русских мужиков в Саратовской, сорочинских украинцев в Полтавской - против истязаний русских чиновников. Вотяк, черемис, еврей, великоросс, украинец - для меня были одинаково притесняемыми людьми. И каждый раз раздавались при этом намеки и инсинуации... Я к этому привык..." (Короленко В. Г. Два ответа. - "Наша мысль", 1918, 5 апреля.).
И на этот раз, как бывало и прежде, когда отец выступал с резкими разоблачениями, ему угрожали местью. Он не обращал внимания на угрозы и продолжал работать.
"Я диктовал Прасковье Семеновне свои воспоминания,- рассказывает отец в дневнике 23 марта (4 апреля) 1918 года, - когда мне сказали, что меня хочет видеть какая-то женщина. На замечание, что я занят, сказала, что дело касается меня и не терпит отлагательства. Я вышел. Женщина молодая, взволнована, на глазах слезы.
- Я пришла сказать вам, что вам нужно поскорее скрыться. Приговорены к смерти 12 человек, в том числе {314} и вы. Только, ради бога, не говорите никому.... Меня убьют...
- То есть не говорить, от кого узнал? Не могу же я скрыть от своих семенных.
- Да, не говорите, как узнали... Это очень серьезно... Мне сказал человек верный... Мы вас любим, хорошие люди нужны... Уезжайте куда-нибудь поскорее...
Я попросил ее достать список остальных обреченных и принести мне... Она обещала постараться...
Я вернулся и продолжал работать, хотя не скажу, чтобы сообщение не произвело на меня никакого впечатления... Начинается старая история: такие предостережения и угрозы мне приносили в 1905-6 годах со стороны "погромщиков" черной сотни... Теперь те же погромщики действуют среди вооруженных украинцев. Я, конечно, не скрылся, и мы с Костей вели себя, как всегда. Эти негодяи, если у них было такое намерение, наверное, не решились бы: представители самоуправления резко протестовали против всех этих безобразий, а мои статьи читались солдатами и вызывали сочувствие..."
Мне вспоминается, как спокойно вел себя отец после получения письменной угрозы расправой или "смертного приговора", посланного бандитами. Не изменяя своих привычек, он уходил на обычную прогулку или в город. Мы просили его брать кого-нибудь с собой, чем-то вооружиться, но отец был уверен, что палка, с которой он всегда ходил, для него вполне достаточная защита.
"Гетманщина - бутафория из пьес Кропивницкого,- пишет отец 16 (29) мая 1918 года А. Г. Горнфельду- Власти никакой, кроме, конечно, немецкой. А ползет отовсюду "реставрация", - лезут какие-то бывшие "чиновники особых поручений"... Жизнь, кажется, выпирает - с помощью немцев - настоящую реакцию. Уже запрещают всякие собрания рабочих, начинают {315} преследовать профессиональные союзы и т. д. Добра от этого не жду...
Отдыхаю только на "Современнике". Написано уже много. Работал с большим удовольствием. Если бы пришлось умирать, не сделав этой работы, - чувствовал бы большое раскаяние. Переживаю молодость вновь и на этом отдыхаю".
Небольшая полтавская газета (Газета выходила под разными названиями: "Свободная мысль", "Наша мысль", "Вольная мысль", "Наша жизнь?".), в которой сотрудничал отец, вела неравную борьбу с укреплявшейся реакцией. Отмечая эту роль газеты, Короленко писал товарищам-журналистам, участникам киевского съезда, приславшим ему привет:
"Торжествующая партия стремится по инерции, даже восстановляя одно право, нарушить другое. Торжество ее стихийно переходит в насилие произвола и мести. На этом пути она неизменно встречает независимое слово, которое стоит на страже терпимости, свободы и права, отравляя таким образом полноту торжества победителей... Это великая роль, важность которой особенно чувствуется в наши трудные дни..." ("Киевская мысль", 1918, 13 июля.).
К газете были предъявлены требования, равносильные ее закрытию,сверстанный номер должен был представляться в цензуру к 8 часам вечера.
"Теперь,- пишет отец в статье "Подцензурное",- к сожалению, в ответе колебаться трудно. Да, это именно попытка задушить социалистическую газету, и это возбуждает во мне самые печальные мысли[...]
Неужели новое правительство повторит самую роковую застарелую ошибку николаевского строя, которая привела к такому страшному взрыву? Не повторяйте страшных ошибок прошлого, признайте, что в нем было {316} много страшной неправды, а в революции не одни ошибки, но и подавляющая правда. Признайте законность многих стремлений крестьянства и рабочей массы, постарайтесь только ввести их деятельность в русло нового закона и нового права... Не загоняйте уже народившихся общественных сил в подполье. Это гибель: Пусть они действуют на свете оздоровляющего солнца, пусть организуются под разумным контролем обновленного государства с сознанием и осуществлением ответственности, в атмосфере разумного соревнования, закономерной борьбы и свободы...
Такова отныне задача всякого правительства. Она очень трудна, но только в ней спасение всего народа. Иначе - это новые бесконечные потрясения, быть может, окончательная гибель" (Короленко В. Г. Подцензурное. - "Киевская мысль". 1918, 5 июня).
Ответом властей было сначала закрытие газеты, а затем - 11 (24) июля 1918 года - арест К. И. Ляховича, голос которого неизменно раздавался в думе и о близком участии которого в газете было известно. Кроме того, у него произошло личное столкновение с помощником губерниального старосты по фамилии Нога.
"Распоряжение немецкое, но рука явно Ноги,-писал отец 18 (31) июля 1918 года мне в Москву, куда я в это время уехала в связи с изданием его сочинений.- Первоначальный повод - перепечатка воззвания забастовочного комитета... Но теперь это отпало и выдвигается обвинение, будто бы он сам член забастовочного комитета..."
"Настоящая же причина, - сообщал он в письме А. В. Пешехонову от 6 (19) августа 1918 года, - желание реакционных элементов свести счеты с неприятным {317} человеком, смело разоблачавшим разные проделки в думе и в печати. Имеется в виду не один он, но и вся наша семья. А мне прислан вызов в суд".
"Мне это в высшей степени интересно, - записал отец в дневнике, - и право, "для познания всякого рода вещей" мне, несмотря на болезнь и старость, было бы интересно испытать еще и немецкое давление..."
В объяснениях с немецкими властями по поводу ареста Константина Ивановича Ляховича отец указывал, что о воззвании забастовочного комитета рабочие узнали, конечно, не из перепечатки в местной газете, - а газета, несомненно, имеет право и обязана оглашать читателям то, что происходит. Иначе общество в полной безгласности будет лишь воспринимать неожиданности с разных сторон. "Но офицер в ответ только презрительно пожал плечами дескать, знаем эти штуки",- записал отец этот разговор в дневнике.
"Он, по-видимому, отражает настроение немецкой военной массы. Говорил об убийстве Мирбаха и Эйхгорна так, как будто перед ним участники этих убийств... Я с трудом сдерживался. Нахал даже ничего не ответил на вопросы и на требование свидания..."
Хлопоты об освобождении К. И. Ляховича и протесты. отца были бесплодны.
"В субботу 18-го мы проводили Костю на Киевском вокзале,-пишет он Е. И. Скуревич 5 (18) августа 1918 года из Киева, куда поехал вместе с моей сестрой.- Повезли его в Бялу... Добродушные немецкие солдатики не мешали нашему свиданию. Страшны для него дальнейшие условия: он уже хворал суставным ревматизмом и осени в... сырых казематах не перенесет, пожалуй..."
"Может быть, впрочем, не так черт страшен,- ободряет отец себя в письме к Б. А. Кистяковскому от 8 (21) августа.- Все в истинно российском авось..." {318} "Перед немцами все безмолвствует и стушевывается, а на местах сами немцы являются лишь орудием реакции и мести нерасчетливой и дикой, - писал отец А. Г. Горнфельду 10 (23) августа. - "Соотношение сил" определяется присутствием немцев".
Революция в Германии явилась тем фактором, который вновь изменил соотношение боровшихся сил: немецкие войска ушли с Украины. Вместе со всеми содержавшимися в концентрационных лагерях политическими заключенными К. И. Ляхович вернулся к нам из немецкого плена. С котомкой за плечами, подсаживаясь на случайные поезда, - железнодорожное движение в это время было совершенно нарушено, - вечером 12 (25) ноября 1918 года он подошел к дому. Писем Константин Иванович не получал давно, и у него упало сердце, когда он увидел большие венки из засохших цветов на галерее. Он горячо обнимал встречавших, не решаясь спросить, кому предназначены эти венки. Но все были живы, счастливы и смеялись, когда он рассказал о своем страхе; венки остались от праздника дня рождения отца.
Несмотря на ожесточение гражданской войны и фронты, отделявшие Украину от России, известия о начавшемся там голоде волновали многих на Украине, и здесь зародилась в это время мысль об организации "Лиги спасения детей". В статье "На помощь русским детям" отец писал:
"Что делается в русских столицах, всем известно. Жизнь Петрограда и Москвы замирает. На улицах, уже порастающих травой, можно видеть по нескольку дней неубранные трупы лошадей. Трупы людей, умирающих с голоду, убираются быстрее.
Не, нужно много воображения, чтобы представить себе, что при этих условиях происходит с детьми... В {319} детях наше будущее" - это ходячая фраза. Дети в Петрограде вымирают сотнями - это ужасная истина...
Что же делается против этого ужаса?
Делается пока очень немного, но есть все-таки попытки. Еще в феврале текущего года, когда продовольственный кризис стал принимать угрожающие формы, в Петроградском областном комитете союза городов возникла мысль об эвакуации возможного количества детей из столицы. В мае удалось составить для эвакуации детские группы в 30-35 детей. Из 14-15 групп составили одну колонию, и такие колонии, в сопровождении врачей и фельдшериц, отправлялись куда-нибудь в более спокойные и не страдающие от голода места России.
Когда-нибудь участники расскажут нам о странствиях этих детских колоний, скитающихся среди одичавшей, охваченной анархией, когда-то великой России. Это будет рассказ, полный захватывающего драматизма... И матери сами отправляют в неведомый опасный путь своих даже семилетних детей. В комиссии наблюдались потрясающие сцены, когда измученные матери, несмотря на предупреждения членов комиссии об опасностях пути и необеспеченности даже на новых местах от случайностей междоусобия, заявляли, что им легче перенести гибель детей от шальной пули... чем глядеть изо дня в день на мучительное медленное умирание ребенка от голода и слышать его замирающий стон: хлеба, хлеба...
Так была пристроена одна колония в Миассе Оренбургской губ[ернии]. Боевые действия чехословаков помешали другой устроиться в Петропавловске, и она в конце концов нашла приют на Урале, тоже неспокойном. Третья детская стайка пугливо скитается, быть может, и теперь среди крови, ужаса и взаимных жестокостей, отпугиваемая с места на место восстаниями, усмирениями, братоубийственной войной... {320} И вот взгляды людей, занятых этим истинно человеческим делом, сами собой обращаются в сторону Украины..."
В той же статье, призывая к организации обществ помощи детям на Украине, отец пишет:
"Конечно, одной благотворительности мало. Ее усилия не в состоянии прекратить в корне этот ужас массового детского вымирания. Но все-таки сотни, может быть, тысячи жизней будут спасены. Будем же помнить это и поможем доброму делу.
И вдобавок - эта работа сыграет, несомненно, свою особую огромную роль в другом отношении: она способна внести в нашу ожесточенную борьбу светлую струю того, что, несомненно, непререкаемо, вечно..." (Короленко В. Г. На помощь русским детям. - "Киевская мысль", 1918, 5 ноября.).
Около этого времени была организована и в Полтаве "Лига спасения детей", почетным председателем которой был отец и которая благодаря его имени и влиянию оказала помощь тысячам детей, вывезенным на Украину.
Новое соотношение сил, возникшее после ухода немецких войск, дало о себе знать - против гетманщины поднялось петлюровское воинство.
"Несколько дней уже, - пишет отец в дневнике 14 (27) и 15 (28) ноября 1918 года, - до Полтавы доносилась канонада со стороны Божкова. Жители ходили на гору смотреть, как в туманной пелене вспыхивали белые дымки. В газетах по временам появлялись сообщения от штаба, что наступление петлюровцев отбито, что они отодвинуты и так далее. И вдруг к вечеру 26 артиллерийский отряд оказался обойденным и, отступив, оставил в руках петлюровцев 2 пушки, а офицеры были собраны по приказу Слюсаренко в некоторых пунктах {321} города и все чего-то ждали. Приходили известия, что от Киевского вокзала двигаются повстанцы. Говорили об этом по телефону, но получался ответ, что все это пустяки, пока, наконец, их не накрыли, как в ловушке. После короткой перестрелки они сдались при посредничестве немцев, и их отпустили. Это просто что-то непонятное и удивительное: люди оказались точно в нарочно устроенной ловушке. Их отпустили "на подписку". Были убитые и раненые, но особенных эксцессов мести не было. Вообще все произошло как-то неожиданно и как будто вяло. Полтава занята повстанческими бандами, партизанами.
Объявлено об организации новой революционной власти чисто большевистского типа, с указанием на то, что она будет применять и большевистские формы борьбы. Но уже сегодня к вечеру обнаружилось двоевластие. Отряд регулярного войска полковника Балбачана (Один из командиров в петлюровской армии.) (под командой Маресевича) разоружил повстанцев и объявил новое "революционное" правительство самочинным. Восстановляются городская дума и демократическое земство... Газеты вышли. На улицах третьего дня и вчера было движение любопытных. Паники нет. Есть скорее вялое, усталое любопытство".
"... Я был нездоров, моя одышка усилилась, ходить мне было трудно, настроение было пригнетенное, - пишет отец в дневнике 1 (14) января 1919 года. - Под вечер меня спросил какой-то солдат или, вернее, петлюровский "сечевик" и... передал письмо. Я стал расспрашивать, и сечевик серьезно и печально подтвердил все, что было в письме арестованной Чижевской: Grand-Hotel (Гранд-отель, полтавская гостиница.) весь занят контрразведкой. Арестуют, приводят {322} в отдельные номера, наскоро судят и увозят для расстрела, а иногда расстреливают тут же в отдельном номере.
Когда я немного разговорился с ним, он сказал, что служит в конной дивизии Балбачана - "шел бороться за правду и за Украину", но когда его прикомандировали к штабу и контрразведке, он увидел такие дела, что пришел прямо в ужас. При этом лицо молодого человека передернулось судорогой, голос задрожал и на глазах показались слезы. Чижевскую... расстреляют. Сидит еще московский студент Машенжинов. Его тоже расстреляют, как и крестьянина.
- За что же крестьянина?
- Они ненавидят крестьян за то, что они большевики.
Он не возразил ни слова, когда я спросил и записал его фамилию, и только когда я сказал, что от меня его начальство не узнает, конечно, что он приходил с запиской, он сказал с тронувшей меня серьезностью:
- Да, если бы узнали, меня могли бы расстрелять. Это было уже серьезно. Мы решили принять меры..." Отец отправился в Grand-Hotel; он чувствовал себя плохо, я пошла его проводить.
"Grand-Hotel в конце Александровской улицы недалеко от корпусного сада. Довольно грязная лестница, узкие и мрачные коридоры. На лестнице и в передней толпятся сечевики. Нам[...] указали ход наверх и затем казак подвел к одному номеру... Навстречу из-за стола поднялся высокий молодой человек, с бритой головой и "оселедцем"... Черты лица аристократические, манера держать себя не лишена некоторой официальной важности. Мы объяснили, что явились, услышав о том, что здесь есть арестованные, которым грозит военно-полевой суд, в том числе одна женщина. {323} - Да, есть, Чижевская. За нее уже приходила просить старая женщина (П. С. Ивановская.) из Красного Креста... И я уже обещал отпустить Чижевскую, хотя она агитировала на селянском съезде в большевистском смысле и еще, наверное, наделает много вреда.
- Есть еще крестьянин и студент.
- Крестьянин уже отпущен. Что касается студента, то это очень вредный большевик, который сам повинен в гибели многих. Его отпустить невозможно, его будут судить...
Я чувствовал себя очень плохо. Задыхался от волнения и как-то потерял энергию...
Только уж дома я вдруг вспомнил: Машенжинов остался, и при разговоре о нем и Римский-Корсаков и Литвиненко ничего не обещали... Я почувствовал, что и я уже огрубел и так легко примирился с предстоящей, может быть, казнью неведомого человека... Я решил тотчас же пойти опять в Grand-Hotel. Мне опять указали номер... Я извинился и изложил причину, почему явился.
- Что же, я освободил Чижевскую по просьбе вашей и приходившей до вас старой женщины... Больше ничего сделать не могу.
- А Машенжинов?
- Вы его знаете?
- Не знаю... Знаю только, что он может погибнуть...
- Его будут судить.
- Когда?
- Завтра вечером.
- Значит, сегодня ему не грозит расстрел?
- Сегодня нет. Но завтра почти наверное.
- Но ведь вы говорите; еще суда не было?
- Но у нас есть против него страшные улики... {324} Я стал говорить этому человеку о том, что озверение, растущее с обеих сторон, необходимо прекратить, и настоящим победителем будет та сторона, которая начнет это ранее. Увлекшись, я схватил его за руку...
- Я обещаю вам только одно: мы вам дадим знать о времени суда.
- И допустите меня защитником?
- В военно-полевом суде защиты не полагается.
- В таком случае разрешите мне свидание с ним.
- Зачем?
- Может быть, он скажет что-нибудь мне, что послужит в его пользу, я передам вам... Может быть, мне удастся найти свидетелей.
- Этого нельзя, но я обещаю, что вы будете знать.
Было очевидно, что от этого странного человека с запорожским "оселедцем"... с аристократическим бесстрастным лицом ничего больше не добьешься. Я поблагодарил его и за это обещание, которое говорило мне, что на сегодня жизнь Машенжинова еще обеспечена, и вышел... Пришел домой совершенно разбитый... Потом... узнал, что Балбачан... приказал военному суду допустить меня в качестве защитника",
"Я знаю, что сказать им, и не теряю надежды,- пишет Короленко 2 (15) января 1919 года в дневнике.- Я хочу сказать им, что пора обеим сторонам подумать, что зверства с обеих сторон достаточно, что можно быть противником, можно даже стоять друг против друга в открытом бою, но не душить и не стрелять уже обезоруженного противника". А раньше он то же самое говорил гетманцам. "Мужество в бою и великодушие к побежденному противнику, лозунг не всепрощения, а борьбы", - повторяет он каждой из борющихся сторон. "Вся страна устала от озверения. Мне хотелось бы иметь больше силы, чтобы сделать, что только {325} возможно, в этом направлении..." - строки из письма И. П. Белоконскому от 9 апреля 1919 года.
В середине января началось наступление Красной Армии на Полтаву и эвакуация петлюровцев. Над городом нависла тревога. Помню, 18 января с утра приходили к отцу с тревожными известиями. Сообщали о расстреле Машенжинова, сообщали, что есть еще арестованные, которым в связи с эвакуацией грозит расстрел. Обещали отцу сообщить, где заключенные, к кому обратиться.
Неизвестно было, есть ли еще штаб и где он помещается. День прошел в большом напряжении. Когда в городе на улицах замерла всякая жизнь, к нашему дому подъехал автомобиль с вооруженными людьми. Оказалось, что это дружинники из городской самообороны. Они взволнованно сообщили, что из тюрьмы экстренно перевели в Grand-Hotel четырех политических. Смысл этого перевода был ясен. Отец с К. И. Ляховичем решили ехать в штаб. Я присоединилась к ним.
"Город имеет необычайный вид,- записал отец в дневнике. - Всюду движение петлюровских войск, суетливое и беспорядочное. По некоторым улицам движение прекращено. Петлюровцы спешно эвакуируются на Южный вокзал. Мы едем точно по полю битвы. Самооборонники, по большей части молодежь, студенты, евреи и рабочие, - стоят на приступках впереди и с ружьями наизготовку. Подъезжаем к Grand-Hotel'ю. Тут всюду в коридорах и у лестницы полно казаков с черными верхами шапок. Легко проходим наверх. Римский-Корсаков не принимает, но выходит Литвиненко и молодой офицер; называет себя Черняев..."
Я осталась с охраной на автомобиле. Сначала ждали спокойно, но когда прошли полчаса, час, полтора, тревога начала расти. Я знала несдержанность Кости, {326} отец тоже очень волновался, а эти стены видели много расстрелов. Наконец, из дверей появилась вооруженная фигура. Офицер спросил: "Здесь дочь Владимира Галактионовича?" Я отозвалась. "Отец просил передать вам, чтобы вы не беспокоились, он скоро выйдет". Я поблагодарила, и мы продолжали еще долго ждать, пока появилась группа офицеров с отцом и К. И. Ляховичем. Попрощались, сели и двинулись опять через притаившийся город. Отец и Костя рассказали, что разговор, происходивший среди вооруженного враждебного лагеря, с людьми, которые с похвальбой рассказывали о десятках лично расстрелянных, требовал огромного напряжения. Но в призыве и просьбе отца была такая сила, что люди, возражавшие и спорившие сначала, потом смолкли, и один из них с волнением обещал отцу выполнить его просьбу.
"Я попросил, - пишет отец в дневнике, - чтобы меня допустили в номер, где они содержатся. Меня привели туда. Я объявил заключенным, что их сейчас переведут в тюрьму. Они стали просить, чтобы им гарантировали, что их не расстреляют дорогой и не изобьют. Один из них, еврей Куц, страшно избит и производит ужасное впечатление. Мы опять вышли и я взял с Черняева (Офицер, похвалявшийся тем, что собственноручно застрелил 62 человека, на убитом он оставлял свою визитную карточку.) слово, что он даст надежную охрану для препровождения. Он дал слово...
В эту ночь произошло нападение на город повстанческих отрядов. Петлюровцы отступили к Южному вокзалу. Слово относительно четырех арестованных исполнили: было уже некогда препровождать в тюрьму. Они их просто оставили в том же номере, и повстанцы их освободили..."
{327}
Приход Красной Армии
19 января 1919 года Полтава была взята советскими войсками.
"Последние дни петлюровщины у нас ждали большевиков, - писал отец X. Г. Раковскому 5 (18) июня 1919 года, - чувствовалось, что идет сила, сознающая себя и более спокойная. Значит, не будет погромов, убийств и жестокостей. И хотя позади у нас стояли уже другие примеры, т. е. тоже жестокостей ненужных и бесцельных, но это как-то затушевывалось (теперь прошлое затягивается быстро)". И после прихода большевиков "все отмечали отсутствие казней и смену свирепостей всякого рода порядком и сравнительным спокойствием".
"Я больше чем когда-нибудь тяготею теперь к общим идеям,-сообщал отец 13 марта 1919 года А. Г. Горнфельду.- По-моему, только их уяснение и только их воздействие теперь могут вывести нас из кризиса. Никакие добровольцы или союзники тут нам не помогут. Суровые уроки действительности теперь будут говорить такими трубными гласами, что глупые иллюзии и утопии начнут спадать одни за другими. Но этот кризис надо пережить органически, а не при помощи хирургических операций..."
Однако период "сравнительного спокойствия" для Короленко продолжался недолго. Уже в конце января он начал хождение в Чрезвычайную Комиссию и другие учреждения с хлопотами об арестованных. Отец пишет и телеграфирует председателю Совнаркома Украины X. Г. Раковскому, Г. И. Петровскому. Его здоровье значительно ухудшилось, вернулись бессонница и тяжелая одышка.
Он сообщал А. Г. Горнфельду в письме 12 февраля 1919 года: "Для работы атмосфера плохая: целый день {328} у меня толчея, - приходят, жалуются, плачут, просят посредничества по поводу арестов и угроз расстрелами".
"Я не могу представить себе такого положения, где я мог бы оставаться зрителем таких происшествий и не сделать попытки вмешаться. Теперь писать для печати мне негде. Приходится поневоле говорить о частных случаях, превратиться в ходатая. Но отказаться от вмешательства в окружающую жизнь, хотя бы в ее частностях, не могу, где бы я ни находился..." - писал он X. Г. Раковскому 21 апреля (4 мая) 1919 года.
Подходили деникинцы. Нарастала тревога. 28 июня 1919 года началась частичная эвакуация советских учреждений.
Незадолго до этого "Лига спасения детей" соединилась в работе с "Советом защиты детей" при исполкоме для помощи в перевозке детей из Москвы на Украину. То и дело в Полтаву приходили эшелоны с детьми. Их размещали по уездам, в помещичьих усадьбах. Крестьяне не очень охотно принимали этих "кацапско-советских" детей. Теперь, когда эвакуация уже была решена и шли к ней приготовления, отдел социального обеспечения предложил "Лиге спасения детей" принять на себя в дальнейшем заботы о присланных детях.
"Ответственность большая, но мы не можем отказаться стать посредником между колониями и новой властью,- записал отец в дневнике.- Моя Соня уходит сегодня на всю ночь в Совет. Повестками ответственным служащим они приглашаются во все отделы, где должны пробыть до конца... Совет защиты передает нам продукты не менее чем на неделю и 2 миллиона денег... В ночь с 28 на 29 молодая девушка Дитятева, очень симпатичная большевичка, отправилась в казначейство и, взяв чемоданчик с 2-мя миллионами, {329} принесла их в "Совзадет" (часа в 2 ночи). Их передали моей Соне, которая и принесла их к нам на квартиру.
Я находил все это чрезвычайно опасным![...] Мы берем на себя страшную ответственность за огромную сумму, за возможность существования тысяч детей. А ведь мы беззащитны против налета. Соня с молодой беспечностью нашла мои опасения преувеличенными. Притом положение колоний было действительно критическим, - русских детей в Полтавщине теперь 6600, колонии рассеяны по разным уездам, Лига приняла на себя также заботы о местных детских учреждениях и приютах. Итак, решено в возможном времени разделить эту сумму, у нас оставить часть, другие части разнести в верные руки...
Но мои опасения сбылись. За нашей квартирой уже следили. Перед вечером все мы заметили какие-то две фигуры, которые бродили около наших ворот. Встретив одного из них. Соня спросила:
- Вам нужно к Короленко? (Ко мне теперь в тревоге является много лиц.)
- Нет, мне к Короленко не нужно, - ответил тот довольно резко.
И опять его фигура прилипла у ворот на улице, видная с нашего балкона.
Часов около 11-ти (по официальному времени), т. е. около 8 по меридиану, - еще засветло, все мы были на балконе или в галерее, к нам постучали с улицы. Эти дни мы были осторожны. Наташа спросила: кто там? Женский голос ответил: мы к Софье Владимировне. Она открыла дверь, и вошли две барышни из приюта... За ними вошли два субъекта странного вида с револьверами у пояса. Оба были выпивши и принялись толковать что-то невразумительное. Им нужно меня, но пусть все остальные войдут в комнаты. Я сказал, что я их {330} выслушаю здесь, пусть говорят. Но в это время, чтобы оставить меня наедине с "просителями", все вошли в переднюю; один из субъектов вошел за ними. Другой, молодой брюнет цыганского типа с курчавыми волосами, стал мне шептать что-то... Я с досадой сказал:
- Говорите, что вам нужно, но громче, если хотите, чтобы я вас слушал.
Он положил мне руки на плечи и, наклонив лицо и глядя мне в глаза, сказал:
- Вы получили два миллиона. Мы - деникинские дружинники. Отдайте их нам.
Я сразу сообразил, в чем дело. По какому-то инстинкту мой собеседник показался мне менее опасным. Я сказал ему твердо:
- Обождите здесь,- отстранил его рукой... и бросился в переднюю. Здесь мне сразу бросилась в глаза фигура другого бандита... В руке у него был... браунинг. Я сразу от двери кинулся к нему и крепко схватил левой рукой его руку с револьвером. Между нами началась борьба, в которой тотчас же приняла участие Авдотья Семеновна, а через некоторое время Наташа. Последняя подумала, что это посланцы от ЧК, пришли арестовать живущего у нас Сподина (которого я взял на поруки и для безопасности переселил к себе), и она стала выпроваживать его. Он выбежал через мой кабинет. Бандит выстрелил в ту комнату за несколько секунд до того, как я ворвался в переднюю. Он успел перешагнуть назад в переднюю, когда я крепко схватил его за руку. Должно быть, я сжал ее очень сильно; даже теперь, когда я пишу эти строки, спустя почти два дня, - у меня сильно болит мускул левой руки. Затем отчетливо помню, что бандит старался повернуть револьвер ко мне, а мне удавалось мешать этому. Раздался еще выстрел, который он направил на меня, но {331} который попал в противоположную сторону в дверь... Отчетливо помню, что у меня не было страха, а был только сильный гнев. Если бы у меня был в руке револьвер, я бы застрелил его.
Другой бандит в это время возился со своим револьвером, который как будто застрял у него в кобуре или кармане. Если бы он сразу принял участие в борьбе, - нам пришлось бы плохо: мы теперь вчетвером (считая и бандита) сбились в кучу, и он мог бы стрелять в любого. Но у меня все время было какое-то ощущение, что опасность только в том разбойнике, которого я держал в руках, и в его револьвере, который он все время стремился повернуть в мою сторону.
Вдруг он рванулся у меня из рук и бросился к дверям. Авдотья Семеновна видела, как другой дернул его за руку, что надо уходить. Действительно, дальнейшая борьба была бесцельна: они могли убить кого-нибудь из нас, но у них не оставалось бы времени, чтобы разыскать деньги: после выстрелов могли явиться люди, тем более, что их мог бы привести выбежавший наш жилец. Движение бандита к двери было так неожиданно и быстро, что я не удержал его, и оба быстро побежали к выходу. Я кинулся за ними. У меня было теперь одно желание: гнаться за негодяями, схватить того, который стрелял, смять его... Авдотья Семеновна и Наташа заперли передо мной двери. Я бросился в кабинет, схватил свой почти игрушечный револьверчик н опять побежал к двери, требуя, чтобы они меня выпустили. Во мне проснулась отцовская вспыльчивость, и я, вероятно, стрелял бы в них на улице. Но Авдотья Семеновна и Наташа меня не пустили.
А во время всей кутерьмы Соня схватила чемоданчик с деньгами, выскочила с ним в окно на улицу, прибежала к Кривинским (почти рядом), крикнула, что {332} "отца убили", и побежала обратно. Прибежала, когда все уже было кончено...
Весь налет совершен, очевидно, неопытными в этих делах новичками: все было сделано глупо. Они, очевидно, рассчитывали на чисто овечью панику, которая обыкновенно охватывает обывателя в таких случаях. В моей семье они этого не нашли. Когда бандит крикнул:
- Руки вверх! - Наташа, вообще большая спорщица, - ответила:
- Зачем мы станем подымать руки? У нас ничего нет.
Все произошло для них не так стройно и гладко, как они предполагали. А тут я кидаюсь с голыми руками, начинается возня... Один, который разговаривал со мной, кроме того, по-видимому, боялся и не желал убийства. Как это ни странно, в его тоне мне слышалось даже некоторое почтение, которое я замечаю у иных просителей по отношению к "писателю Короленко". Вообще я теперь не жалею, что у меня в ту минуту не было револьвера (а я уже хотел взять его в карман ввиду тяжелых обстоятельств).
Убегая, один из бандитов потерял фуражку. Я называю ее теперь своей военной добычей. Вообще могу гордиться поведением всей моей семьи. Наташа сплавила человека, который был нашим гостем и которому, по ее мнению, грозила опасность. Соня унесла деньги, от которых зависит жизнь порученных нам детей. Без Авдотьи Семеновны мне трудно было бы справиться с разбойником, который выказал довольно определенные намерения.
Теперь деньги помещены уже в возможно безопасном месте..."
На другой день об этом нападении на Короленко {333} сообщила местная газета, была и попытка его расследования.
28 июля 1919 года в Полтаву вступили деникинцы.
Добровольцы
"Я проснулся рано и открыл окно... Тихо. Мимо едет повозка. В ней люди в шапках вроде папах. Везут какие-то вещи. Открываю дверь и выхожу на улицу. Подходит высокий еврей и еврейка. Их уже ограбили. В повозке, оказывается, тоже везли награбленное. Грабеж, по-видимому, без убийств, идет в разных местах, по всему городу..."
Это были первые впечатления от прихода "новых властителей", занесенные отцом в дневник 16 (29) июля 1919 года. В статьях, относящихся к этому времени, Короленко набрасывает ряд картин и мыслей, связанных со всем происходившим.
"В истории нашего города, пережившего так много переворотов, открывается новая страница, - писал отец в статье "Новая страница", оставшейся ненапечатанной. - Начало ее нерадостно. Когда я, на второе утро после занятия города, писал эти строки, - кругом шел сплошной погром и грабеж.
Врывались в квартиры, населенные евреями, обирали семьи даже последних бедняков, уходили одни, приходили другие, забирали, что оставалось от прежних посетителей, и уходили... А на смену шли опять новые. В совещании, которое происходило в думе на второй день, было заявлено, что в некоторых семьях грабеж повторялся по семи и более раз. Сегодня (на третий день) вести опять нерадостные: сплошной грабеж продолжается на некоторых улицах. Впрочем, появился приказ, воспрещающий грабежи и {334} грозящий расстрелами грабителей на месте. Два случая таких расстрелов уже имели место на третий день.
Перед уходом большевиков они отпустили из тюрем 150 красноармейцев, конечно, сидевших за более или менее тяжкие уголовные преступления. Потом пришла какая-то загадочная повстанческая банда, разгромила тюрьму и арестантские роты и выпустила всех заключенных с самым мрачным прошлым. При этих условиях жители ждали скорейшего занятия города, надеясь на защиту войск. Надежда не оправдалась: военные отряды дают тон, а худшие элементы города идут навстречу погромному течению. Вещи, выкидываемые из еврейских жилищ, подхватываются "штатскими", даже подростками, которые водят казаков от двора к двору, указывая евреев... Это много обещает для нравственности этой молодежи на ближайшее будущее...
Грабят только евреев... И при этом никого не убивают... Это правда, но какое это жалкое оправдание, напоминающее худшие времена того прошлого, к которому нет и не должно быть возврата... Да, нерадостно началась новая страница местной истории..."
Грабеж продолжался три дня. Казалось, пришедшие войска считали его своим правом. В первые дни произошли бессудные расстрелы.
На Познанской гребле долго лежал труп Ямпольского, учителя гимназии. С ним кто-то, очевидно, свел свои счеты. На кладбище расстреляли полтавского жителя Левина...
Отец с К. Ляховичем отправились в контрразведку. "... Мы идем с Константином Ивановичем в это "осиное гнездо", - пишет отец в дневнике 18 (31) июля 1919 года, - у дверей стоит кто-то вроде жандармского офицера и говорит нам, что коменданта видеть нельзя. Но откуда-то со стороны я слышу голос: "Это писатель {335} Короленко", и нас пропускают. Мы входим во второй этаж, спрашиваем коменданта. Его нет, нам указывают комнату, где есть его заместитель. Здесь нас встречают с шумной приветливостью. Прежде всего кидается ко мне М-в, одетый в штатском. Он был арестован при большевиках. Я, а главным образом Константин Иванович, выручили его и его товарища. Он приходил к нам с благодарностями. Теперь он шумно приветствует нас обоих. Подходят еще два-три офицера с такими же заявлениями.
Тон, господствующий здесь, преимущественно юдофобский и проникнутый мстительностью к большевикам. "Мстить, расстреливать, подавлять, устрашать"[...]
Когда мы сообщаем, что на улице до самого вечера лежал труп Ямпольского, расстрелянного по очевидному недоразумению, то некоторые изумлены.
- Как?.. Да ведь он был сегодня здесь?.. Я его знал. Безобиднейший человек.
- И я!.. И я!.. Многие искренно возмущены. Среди других смущение... Эта искупительная жертва меняет настроение большинства. Они прислушиваются к тому, что мы говорим... Заведующий контрразведкой дает слово, что больше бессудных расстрелов не будет и чтобы успокоить в этом отношении арестованных... Мы проходим мимо полуоткрытой двери, сквозь которую видим арестованных, тесно набитых в комнате. Тут вместе и женщины и мужчины...
Разнесся слух, что последний (большевистский) эшелон не уехал... Началась канонада, и машинист сбежал. Все бросились с поезда врассыпную. Говорят также, что где-то под Яреськами или Сагайдаком перехвачен поезд с исполнительным комитетом. Алексеев и Дробнис будто бы повешены... У меня сжимается {336} сердце... В числе последних, стремившихся на вокзал, когда мы оттуда уезжали, - я увидел Дитятеву. Эта молодая девушка, искренно убежденная большевичка, прекрасная натура, детски чистая и преданная. Это она несла ночью два миллиона из казначейства для детских колоний. Она совершенно забывала о себе, думая только о других и о деле... Что-то теперь с нею?.. Какая судьба постигла этого полуребенка, созданного из того психического материала, из которого создавались святые, и кинутого теперь в эту дикую свалку?.."
"Через несколько дней по занятии Полтавы Добровольческой армией я вместе с П. С. Ивановской, товарищем председателя Политического Красного Креста, отправились в контрразведку. Политический Красный Крест, учреждение, нелегальное при самодержавии, - у нас в Полтаве легализировался еще до большевиков и часто служил посредником между населением и разными "чрезвычайными" учреждениями. Большевики в Полтаве признали это посредничество, и хотя Чрезвычайная Комиссия косилась порой и выражала нетерпение на "неуместное вмешательство", но П. С. Ивановской и мне лично удавалось все-таки поддерживать посредническую роль...
На меня лично уже давно легла своего рода тяжелая повинность. Еще при самодержавии, каждый раз, когда в городе или в губернии случались те или иные эксцессы властей (вроде сорочинской трагедии), ко мне шли и требовали вмешательства печати. Это создало привычку, и теперь ко мне то и дело обращались с такими же жалобами и требованиями.
[...] С приходом каждой новой власти нам предстояло, в сущности, делать то же дело. Страсти поворачивались теперь в другую сторону, объекты стали Другие, но страсти оставались теми же страстями, часто {337} слепыми и жестокими. Вопрос для нас состоял в том - пожелают ли эти новые власти прислушиваться к голосу "со стороны", уже доказавшему свое беспристрастие и спокойное стремление к справедливости и смягчению жестокости? Труп учителя Ямпольского, весь день лежавший на улице, и, несомненно, расстрелянного "сгоряча", "неизвестно кем",- трагически красноречиво напоминал о необходимости такого нейтрального вмешательства. И мы с П. С. Ивановской пошли в контрразведочное бюро, чтобы определить новое положение Политического Красного Креста и знать, как нам отвечать на обращения местных людей, которых ураган междоусобия ударял теперь с другой стороны.
Нас принял начальник контрразведки, полковник Щ[учкин],-человек с видимой жандармской выправкой. Я не стану воспроизводить всего разговора, происшедшего между нами, укажу только на одну черту, на мой взгляд, очень характерную. Едва я упомянул о роли Политического Красного Креста "при смене разных властей", - как полковник, подняв голос, сказал:
- Позвольте вам заметить, что вы напрасно говорите о смене властей. Власти до сих пор не было... Были лишь шайки разбойников...
Я тоже "позволил себе заметить" строгому полковнику, что знаю употребление русских слов и знаю, что когда та или другая группа приобретает возможность издавать декреты, признаваемые на огромном пространстве отечества, когда она на этом пространстве устанавливает свои учреждения, свои суды, приговаривает и приводит приговоры в исполнение, то я называю такую группу властью и думаю, что я прав... Так было при гетмане, так было при Петлюре, так было и при большевиках" (Из неопубликованной статьи В. Г. Короленко "Власть или шайка. Письма из Полтавы".). {338} "Итак, - начал я опять, - при смене разных властей нам пришлось выполнять такую же роль посредников между этой властью и населением. Прежние власти признали эту нашу роль, прислушиваясь в известной степени к нашему голосу, и потому теперь вновь многие обращаются к нам. Мы хотим выяснить, в какой степени возможно это теперь.
Сухо и довольно грубо он несколькими репликами дал понять, что пример большевиков ему не указ... Они наладили уже весь аппарат, который действует вполне беспристрастно и ничего больше ему не надо", - запись в дневнике 20 июля (2 августа) 1919 года.
"Я ушел с чувством, что через этого человека действительно ничего не сделаешь для смягчения дикого произвола.
А вечером я получил письмо: почему вы не пишете, не кричите, "не выпускаете воззваний"?.. Да и правда, - у нас есть свобода печати, есть газета... Но редакция этой газеты не смеет представить моих статей даже в цензуру..."-записано в дневнике 22 июля (4 августа).
23 июля отец отмечает факты, иллюстрирующие проведение в жизнь взглядов Щучкина: "Были только разбойники, а не власть. Кто помогал разбойникам, хотя бы в мирных и необходимых функциях, должен быть схвачен... Поэтому все должностные лица, бывшие при господстве разбойников, "сами разбойники". На этом основании арестована целая группа земских служащих... начальник уголовного разведочного отделения. И это в такое время, когда в городе действует шайка отпущенных из тюрьмы грабителей..."
"Когда-то давно, еще в 90-х годах прошлого столетия, когда я жил в Нижнем Новгороде, у меня был произведен обыск. Никакого резонного повода для него, очевидно, не было, и я к этому давно привык. Но {339} все-таки обыск в квартире, произведенный в присутствии понятых и привлекший внимание соседей, казалось мне, должен иметь какое-нибудь более или менее резонное объяснение. Я пошел объясниться с жандармским генералом Познанским.
На мой негодующий вопрос генерал, по-видимому, все-таки несколько сконфуженный, попросил меня пройти в соседнюю комнату и указал средних размеров сундучок, плотно набитый бумагами.
- Знаете, что это такое?- спросил он. - Это все доносы, - анонимные и неанонимные. И доносы не от наших официальных агентов, а ... от обывателей-добровольцев...
- Охота же вам обращать внимание на это негодяйство...
Он пожал плечами.
- Большую часть мы и оставляем без внимания. Но всего оставлять без внимания нельзя. Доносчики доносят и на меня высшему начальству. И порой у меня запрашивают: почему не обращено внимания на донесения такого-то о том-то... Вот такой донос поступил и на вас, и я должен был произвести обыск... Мы сами во власти доноса..." (Из неопубликованной статьи В. Г. Короленко "Власть доноса. Письма из Полтавы".).
Эта власть доноса, составляющая, по мнению отца, самостоятельную и очень большую силу, заметно распространилась во время гражданской войны.
"Всякая "перемена власти" ведет за собой новую вспышку доносительства. Теперь у нас гуляет лозунг. "Вот комиссар - лови комиссара". Приказ о том, чтобы все, кто знает местопребывание "комиссаров", непременно об этом доносили, - особенно раздувает эту вспышку... Охочие доносители, - часто те самые, которые {340} прежде кричали: "Вот он, контрреволюционер", - теперь принялись кричать: "Вот комиссар!" Две дамы поссорились "по-соседски". Одна уже доносит на другую или на ее мужа... Юноши, почти мальчики, видели такого-то юношу с красным бантом. При большевиках этот юноша очень "козырял" перед ними. Теперь они кричат: "Ловите его. Это комиссар". И его ловят... И дальнейшие следы его теряются в мрачной неизвестности. И кого только нет в рядах этих охочих людей... Особенно характерны доносы разных хищников, которые, когда у них требуют отчета в израсходованных по должности деньгах, отвечали при большевиках:
- А! Вы контрреволюционер! Хорошо же!..
И бежали в чрезвычайку... Теперь (я знаю такие случаи) они же заявляют с апломбом:
- A!.. Вы большевики! Хорошо же!
И бегут в контрразведку...
"Берегитесь попасть во власть доноса", - вот что могли бы сказать новой власти учреждения и лица, привыкшие служить посредниками "при смене разных властей", если бы захотели слушать их спокойные голоса..." (Из неопубликованной статьи В. Г. Короленко "Власть доноса. Письма из Полтавы".).
Наблюдения и мысли отца по поводу происходившего при добровольцах сохранились частью на страницах дневников, частью же в шести статьях. Вот перечень этих статей, озаглавленных "Письма из Полтавы":
1. "Новая страница". Предназначалась для "Полтавского дня". Там не напечатана. Послана в Екатеринодар, в газету "Утро Юга", но о напечатании сведений нет.
2. "Трагедия бывших офицеров".
3. "Власть или шайка". {341}
4. "Власть доноса". Последние три статьи также посланы в "Утро Юга"; о напечатании сведений нет.
5. "Еретические мысли о единой России". Напечатана в газете "Утро Юга", 1919, 8 (21) сентября, № 220. Эта же статья под заглавием "Мысли о единой России" напечатана в харьковском "Южном крае", 1919, 1 (14) сентября, № 71.
6. "О разрубании узлов и об украинстве". Послана в "Утро Юга", о напечатании сведений нет. Опубликована в полтавской газете "Рiдне слово", 1919, 23 серпня.
В этой статье отец писал:
"Во многих местах г[оспода] помещики увидели в пришествии новой власти случай для немедленной и полной реставрации "дореволюционного" прошлого, для сведения личных и классовых счетов. И очевидно также, что в некоторых командных составах они встретили готовность к поддержанию этих вожделений и к этому сужению предстоящей задачи [...]
Нужно же считаться с тем, что у нас не даром произошло огромное потрясение, произошла революция, унесшая царский трон, а с ним и многое, что слишком долго произрастало под его сенью... Конечно, много отрицательного, прямо карикатурного пережили мы в последнее время в деревне, решавшей земельный вопрос снизу "своими средствиями". Это была острая вспышка страстей, накопившихся в течение полустолетия. Но нужно же признать, что за эти полстолетия реакции, сменившей "эпоху реформ", капля по капле, из года в год накоплялись массовые страдания и справедливый гнев... Нужно признать, что до революции было много тяжкой неправды, не находившей исхода в задавленной политической жизни страны. Это была своего рода классовая диктатура, вызвавшая острую вспышку: паровой котел, в котором нарастает давление, при закрытых клапанах обыкновенно дает взрыв..." {342} С земельно-имущественных отношений мысль отца переходит к другим областям жизни; к национальному вопросу вообще и украинству в частности. Нельзя торопливо разрубать, узлы, запутанные бестолковой реакцией прошлого и не менее бестолковым максимализмом, - думает он. Нужно признать ошибки, чтобы не повторить их в будущем.
"Украинский вопрос - это тоже своего рода запутанный узел, который многие стремятся разрубить в угоду поверхностному и ложно понимаемому "русскому патриотизму". Эти стихийные склонности части добровольчества встречаются, к сожалению, с колебаниями и порой очень досадными обмолвками сверху. Так, в первом же обращении новой власти, расклеенном на улицах Полтавы... среди других распоряжений заключается короткий приказ: "Все вывески на галицийском языке должны быть немедленно сняты".
Галицийский язык. Почему же он галицийский, а не украинский? Значит, на Украине нет своего особого родного языка, и Шевченко писал по-галицийски?.. Неудобство таких официальных обмолвок состоит особенно в том, что заурядная практика придает им распространительное толкование. И вот на улицах Полтавы стали часто повторяться эпизоды в таком роде. К группе местных жителей подходит доброволец с винтовкой и приглашает помочь ему снять эту вывеску "на собачьем языке". Оскорбленные жители не двигаются с места. Доброволец кое-как сбивает вывеску винтовкой...
Другой случай: по улице едут добровольцы-офицеры. По тротуару идет компания, среди которой видны девушки-украинки в своих живописно расшитых сорочках. Офицерам приходит в голову желание позабавиться над этой "национальной особенностью". Они спешиваются, один из них останавливает компанию и спрашивает {343} девушек, что это у них за азиатские костюмы? Вот неудобство официальной обмолвки: украинский язык сначала обращается в галицийский, а затем... прямо в собачий. А распространенные по всей России украинские (малороссийские) костюмы квалифицируются прямо как азиатские и вызывают на дерзость".
В первые же дни отец с депутацией от города был у Штакельберга, начальника гарнизона.
"Штакельберг принял нас в Гранд-отеле,- записано в дневнике 18 (31) июля 1919 года.-Проходя по этим лестницам и коридорам, я вспомнил петлюровские времена, Чижевскую, Машенжинова, есаула Черняева... Теперь здесь тихо. "Контрразведка" помещается в Европейской гостинице, на Петровской..."
В разговоре с генералом Штакельбергом по поводу продолжавшихся грабежей и случаев бессудных расстрелов отец попытался выяснить также и недоразумение с "галицийским языком". Он сказал, что "недостаточно окрестить галицийским языком язык Котляревского, Квитки, Шевченко, чтобы оправдать его гонение...". Генерал выслушал депутацию очень внимательно, и затем последовали приказы. Воспрещено было и срывание вывесок. "Случаи вроде вышеприведенного стали значительно реже. Но они все-таки были. Они успели оскорбить тысячи людей..."
Тяжелая болезнь отца прогрессировала, а жизнь требовала усиленной работы, и поэтому он решил принять приглашение доктора В. И. Яковенко и провести несколько недель в его санатории на Бутовой горе близ станции Яреськи Киево-Полтавской ж. д. Мать вспоминает, что они совершили переезд в теплушке, наполненной военными, радостно встретившими отца и называвшими себя его учениками. Всю дорогу отец разговаривал с теми из них, которые оказались участниками {344} военных судов. Прощаясь, он сказал, что тот, кто считает себя его учеником, не вынесет ни одного смертного приговора по политическим преступлениям, так как политические смертные казни не могут быть оправданы никакими условиями борьбы.
... Семья доктора В. И. Яковенко, жившая тогда одиноко на Бутовой горе, проявила большое радушие и заботу об отце. Отец отдыхал, отдавшись литературному труду. Здесь он дописывал очерки "Земли, земли!" и продолжал третий том "Истории моего современника". К началу октября 1919 года отец закончил работу, и родители собирались вернуться домой, когда новый фронт надолго отрезал их от Полтавы.
"Мы было уже наметили сегодняшний день (4 октября) -днем своего отъезда. Но... помешала нам "политическая ситуация",.. Появились банды. Яреськи заняты добровольными отрядами, охраняющими мост. До нас сюда проникают разъезды. Говорят, - это от Хорола идут какие-то разбитые банды или отряды большевиков. На Сорочинцы, по слухам, налетел какой-то 2-й полк загадочной ориентации: черное знамя с надписью "Смерть буржуям и жидам"... Но сплошного погрома не было и даже... расплачивались за продукты. Теперь все еще несколько тревожно, и поезда пока не ходят. Значит, поневоле застрянем... Вчера с утра была слышна канонада... От нас видна железная дорога от Яресек до Гоголева и обыкновенно видно, как идут поезда. Теперь пусто. А если подымит локомотив, то это значит, что идет броневик или бронепоезд. Ни телеграмм нельзя послать, ни проехать в Полтаву. Мост у Решетиловки взорван теми же бандами. Беспокоимся о полтавцах и... сидим. Ничего не поделаешь. Досиделись до холода и придется, когда восстановятся сношения, сначала ждать теплой одежды... Окончил статью о земле и кончаю первую часть III тома "Современника"..." {345} Строки эти отец писал в Крым сестре Наталье 4 (17) октября 1919 года, которая, заболев, уехала из Полтавы 5 сентября с девочкой и мужем. Они также были позднее отрезаны линией фронта и смогли вернуться только через год, в ноябре 1920 года. В нашей квартире оставались я, тетка отца Е. И. Скуревич и мой друг М. Л. Кривинская, с которой мы вместе работали в детских колониях. Часть детей при наступлении добровольцев успела эвакуироваться вместе с отступавшей Красной Армией, но оставшиеся три тысячи ребят были разбросаны в разных уездах и находились в очень тяжелых условиях. Учительский персонал не везде был на месте, внутренние трения порой кончались доносами в контрразведку. Объезд колоний для раздачи денег был сопряжен с большой опасностью. Но все-таки нашлась группа работников, несмотря на опасность, до конца оставшаяся верной взятым на себя обязанностям. Выручали порой письма и обращения отца, они же помогли нам добиться освобождения всех арестованных работников.
Наша квартира и в отсутствие отца оставалась неприкосновенной и продолжала служить нейтральной зоной во все время гражданской войны. Когда в октябре 1919 года каким-то военным отрядом были разгромлены арестантские роты и освобождены арестованные,- я помню, к нам пришли женщины с детьми и молоденькая комсомолка. Они надеялись, что здесь смогут быть в безопасности до прихода Красной Армии. И действительно, наша квартира и ее обитатели оставались неприкосновенными.
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
После прекращения военных действий отцу и матери удалось возвратиться в Полтаву. Возобновляя в 1920 году свой дневник, отец записал: {346} "29-го декабря (старого стиля) прошлого года мы вернулись из Шишак. 28-го выехали оттуда на вокзал. Ночь провели в Яреськовском вокзале. Впечатление мрачное и своеобразное. Вокзал не освещенный. Мы устраивали светильни: бумазейный фитиль и кусок сала. Вечером вокзал кажется мертвым: всюду темно, только в одном окне виднеется тусклый свет: это у лесовщика умерла дочь, и семья проводит печальную ночь. При отступлении большевиков был разрушен мост. В Решетиловке тоже правильного движения не было, потом оно {347} вовсе прекратилось... Ветер налетает с снежных полей, пройдут по рельсам пешеходы в Миргород или Сагайдак, порой слышна канонада. Где-нибудь стреляют бандиты. И опять тихо. Когда порой раздается какой-нибудь сигнал на перроне, то впечатление такое, будто это говорят какие-то призраки..."
"Вернулся я из санатория... не особенно поправившись. Пожалуй, наоборот, сердечное утомление усилилось... Видел там, как деникинцы распоряжались в деревне. Бог с ними", - писал он 16 (29) марта 1920 года Л. П. Белоконскому.
"Во время нашего отсутствия в Полтаве происходили тревожные события: деникинцы бежали в панике...
Смотришь кругом и не видишь, откуда придет спасение несчастной страны. Добровольцы... отметили свое ... господство, а особенно отступление, сплошной резней еврейского населения (особенно в Фастове, да и во многих других местах), которое должно было покрыть деникинцев позором в глазах их европейских благожелателей. Самый дикий разгул антисемитизма отметил все господство этой не армии, а действительно авантюры... Вообще в этой "партии порядка" - порядка оказалось гораздо меньше, чем при большевиках.
Впечатление такое, что добровольчество не только разбито физически, но и убито нравственно. От людей, вначале встретивших их с надеждой и симпатиями, приходится слышать одно осуждение и разочарование..." - записал отец в дневник 8 (21) января 1920 года.
И в письме к А. Г. Горнфельду 17 (30) марта, кратко сообщая о событиях, происшедших при добровольцах, отец заключал:
"...С этой стороны ждать нечего, кроме дикой реакции..." Ему же он пишет 6 мая: {348} "Во время деникинского захвата Полтавы я, по старой памяти, не утерпел и послал 6 писем о безобразиях, которые здесь творили добровольцы. Здесь цензура запретила, а там провели. Теперь это добровольчество уже в прошлом. "Память его погибе с шумом", и бог с ним. Утопия, только обращенная назад".
После возвращения отца в Полтаву к нему вновь потянулись люди со своим горем и обидами.
Отец с юности был полон сил и здоровья - душевного и физического. Его товарищи по тюрьме и ссылке в своих воспоминаниях отмечают обаяние, которое распространяла вокруг спокойная уверенность Короленко в том, что настоящей нормой является достоинство, свобода и счастье, и приводят случаи, когда эта спокойная уверенность побеждала даже тюремщиков. Он считал, что здоровье так же заразительно, как и болезнь, что счастье так же передается, как и несчастье, и потому каждый обязан быть счастливым. В самые тревожные моменты вокруг него была всегда атмосфера спокойствия и оптимизма.
Уже тяжело больным, в конце жизни, он записал в дневнике 8 (21) августа 1920 года:
"...Я порой смотрел на чудесную зелень из городского сада, на слегка затуманенные и освещенные солнцем склоны и дали с мыслью, что, может быть, это мое последнее лето. И мне вспомнился один разговор еще в Нижнем. Мы сидели на берегу Волги на откосе. А. И. Богданович (уже покойный) развивал свои пессимистические взгляды. Я перебил его:
- Ангел Иванович! Да вы только посмотрите, какое это чудо.
Я показал ему на заволжские луга, на полосы дальних лесов.
- Мне кажется, - если бы уже ничего не оставалось {349} в жизни, - жить стоило бы для одних зрительных впечатлений.
И он тоже загляделся. Теперь мне вдруг вспомнился этот день, эти луга, освещенные солнцем, и Волга, и темные полосы лесов с промежуточными, ярко освещенными пятнами. Теперь я стар и болен. Жизнь моя свелась почти на одни зрительные впечатления, да еще отравляемые тем, что творится вокруг... И все-таки мир мне кажется прекрасным, и так хочется посмотреть, как пронесутся над нами тучи вражды, безумия и раздора и разум опять засияет над нашими далями..."
Здоровье отца неуклонно ухудшалось, силы слабели. Друзья-врачи (И. Г. Харечко, А. Г. Израилевич, А. А. Волкенштейн и др.) часто приходили к отцу, настаивая на полном покое и отдыхе. Но покоя и отдыха не было и не могло быть. Работа над третьим томом "Истории моего современника", уводившая Короленко в прошлое от мучительных впечатлений настоящего, прерывалась приходом различных, в большинстве незнакомых, людей с просьбами о помощи, о вмешательстве в дела арестованных, о заступничестве за них.
Эти посещения кончались для отца приступами боли в груди, тяжелой одышкой, бессонницей Теперь он часто не мог сдержать слез. Эта слабость была ему неприятна.
В Полтаву 7 июня 1920 года приехал А. В. Луначарский и посетил отца. Они долго разговаривали. Луначарский предложил Короленко писать ему все, что он думает о происходящем, и обещал печатать его "письма" в сопровождении своих ответов. Отец принял это предложение. Не успел Луначарский уйти от нас, как к отцу прибежали с плачем родственники двух арестованных ранее полтавских мукомолов, Аронова и Миркина, они {350} получили сведения о том, что эти бывшие владельцы мельниц приговорены к расстрелу.
Отец знал, что Луначарский собирался выступить на митинге в городском театре. Он решил отправиться на митинг, чтобы увидеть наркома и просить его о заступничестве перед Чрезвычайной Комиссией за приговоренных к смертной казни.
Когда отец обратился к Луначарскому, то от приступа резкой боли в груди и волнения не мог удержать слез. Луначарский был искренне взволнован состоянием отца и дал ему обещание, что Аронов и Миркин не будут казнены.
Успокоенный, отец поспешил домой, где его ожидали родные приговоренных.
Ночью нарком уехал. На утро отец узнал, что Аронов и Миркин расстреляны еще до приезда Луначарского. Это известие потрясло Короленко.
11 июня собрался консилиум врачей; нашедший ухудшение в состоянии отца - резкое ослабление сердечной деятельности и расстройство нервной системы.
19 июня отец отправил первое из "Писем к Луначарскому". Второе "письмо" было отправлено 11 июля. В августе-сентябре были отосланы остальные четыре "письма". Отец ждал их появления в печати, однако света они не увидели.
Короленко входил в работу над "Историей моего современника", отрываясь только для бесед с приходившими к нему людьми и занося в дневник свои мысли.
В частных письмах, писанных одновременно с письмами к Луначарскому, есть черты, дополняющие точку зрения отца на совершавшееся и на пути революции.
Старому знакомому по Нижнему Новгороду, доктору В. Н. Золотницкому 13 (26) марта 1921 года он пишет: {351} "...Мое отношение к некоторым сторонам того, что теперь происходит, объясняется не моей излишней мягкостью и не моим слабодушием... а моим глубоким убеждением, что этим путем нельзя достигнуть поставленной цели..."
"...Вообще форма будущего общества еще не готова, - писал Короленко С. Д. Протопопову 22 июня 1920 года,- и она будет результатом долгой органической борьбы, причем разные формы будут рождаться, бороться за свое существование, исчезать, заменяясь новыми, и т. д. И только в результате такой свободной борьбы человечество будет менять формы своей жизни. Что значит: нужно переродиться? Нужно не переродиться, а постоянно перерождаться, так как процесс этого перерождения бесконечен, по крайней мере, так же как и сама жизнь. Кризисы и потрясения вызываются искусственной задержкой этого процесса..."
Выраженный здесь взгляд отца на бесконечность движения жизни через борьбу ее различных стремлении и признание величайшей ценности ее в каждый отдельный момент проходят через всю его жизнь. С этой точки зрения человеческая жизнь имеет огромную самостоятельную ценность всегда, даже в момент ожесточенной борьбы. Эту мысль, как бы в предчувствии будущих событий, он записал на страницах дневника еще в 1887 году: