Отпустив Наташу, я зашел в редакцию. Опять новость: пришла телеграмма с известием о рескрипте на имя мин[истра] внутренних] дел Булыгина: царь поручает ему передать благодарность его и царицы за приветствия "дворянских и земских собраний а также купеческих, городских и крестьянских обществ", {143} которые царю тем приятнее, что "высказанная в их обращениях готовность придти и содействовать успешному осуществлению возвещенных мною преобразований всецело отвечает душевному моему желанию совместной работой правительства и зрелых сил общественных достигнуть осуществления моих предначертаний, ко благу народа направленных. Преемственно продолжая царственное дело венценосных предков моих - собирание и устроение земли русской, я вознамерился с божией помощию привлекать отныне достойнейших, доверием народа облеченных и избранных населением людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений".

...Манифест возлагает надежду на административную опытность и спокойную уверенность характера министра внутренних дел и "признает за благо учредить под его председательством особое совещание для обсуждения путей осуществления сей моей воли..."

Таким образом, М. В. Рклицкий оказался прав: указ действительно ослабляет значение манифеста, и общество переходит от вчерашнего мрачного настроения в прямо противоположное. Указ кажется уже призывом к земскому собору, хотя составлен он так лукаво и неопределенно, что его можно истолковать и в качестве "призыва" для удобства администрации сведущих людей.

Рядом идут зловещие телеграммы с театра войны: японцы уже окружают Куропаткина и, сбив наши передовые позиции, подвигаются к Мукдену... Не оттого ли и "уступчивость"? Манифест и указ подписаны одним числом, вчерашним (18 февр[аля]).

26 февраля. "Русские ведом[ости]" (от 25) сообщают, что в Орловской губ[ернии] уже началось крестьянское движение. По ночам нападают на помещичьи усадьбы и громят их... {144} Газеты дают сведения, будто "манифест" сочинил Победоносцев, а "рескрипт" о призыве выборн[ых] людей - Ермолов и Коковцев. Когда они узнали про "манифест", то пришли в ужас и поскакали к царю. Здесь им удалось добиться "рескрипта".

Таково - самодержавие: изувер, выживший из ума, заставляет царя подписать манифест, который является "неожиданностью для министров". Министры подносят либеральную неожиданность изуверу. Общество схватилось за рескрипт, а манифест остался плохою шуткой...

28 февраля. Известия с театра войны рисуют настоящую картину поражения..." (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 3.).

После недолгого пребывания в Полтаве отец опять должен был уехать в Петербург по делам журнала. В его дневнике записаны разговоры по дороге, в вагоне, характеризующие настроение в военных кругах.

Запись в дневнике 17 мая 1905 года:

"На улицах расхватывает известие о Цусимском поражении эскадры Рожественского. Этого ждали пессимисты, но такого страшного и полного поражения не ждал никто...

Теперь Япония будет диктовать условия мира... Впечатление огромное и сильное".

ПУТЕШЕСТВИЕ НА СВЕТЛОЯР

Летом 1905 года отец решил предпринять пешеходное путешествие на Светлояр, куда он и в прежние годы ходил наблюдать кипение народных споров по вопросам веры. Ему было интересно посмотреть, как современные события отражаются в среде, которая {145} составляла основной пласт населения и которую он наблюдал внимательно в течение ряда лет. Он хотел видеть, как врывается туда современность, что говорят и думают о войне.

На этот раз он взял и нас с сестрой. Мы заехали в Дубровку к Малышевым. Сергей Андреевич Малышев, спутник отца в последнем его путешествии, теперь присоединиться не мог, так как был связан подпиской о невыезде. Из Дубровки, захватив с собой сына Малышевых, Андрея, мы отправились по железной дороге до Самары, где сели на пароход. В дневнике отца записано:

"...Мы приехали уже вечером с вокзала на пристань "Кавказа и Меркурия" и решили переночевать здесь... Река уже заснула... Только под другим берегом в светлом сумраке передвигался буксир с двумя баржами... На меня пахнуло Волгой и прошлым..."

В письме к жене 20 июня 1905 года, на пароходе, он писал:

"Волга на меня произвела сильное впечатление. Невольно оглядываюсь назад и вижу, что с ней связаны лучшие моменты жизни. Первый раз я увидел ее в 1879 году, в Ярославле, в начале ссылки... Потом Нижний, наши с тобой прогулки, потом туманный вечер в Костроме, когда ты осталась после нашего разговора в каюте, а я долго ходил по палубе "Охотника"... Потом наша свадьба, мой литературный успех, дети... Целый период жизни вставлен, как в рамку, в волжские впечатления... И теперь я на Волге, точно на родине..."

Мы с сестрой в первый раз в своей сознательной жизни ехали по Волге, и так как третий класс был внизу, мы попросили у отца разрешения ехать во втором. Сам он ехал в третьем. Расположившись там на своем месте, он по временам поднимался к нам на палубу и рассказывал о своих встречах и впечатлениях. {146} В путевой книжке записано:

"20-го июня утром часов в 71/2 я проснулся от утреннего холода, для защиты от которого у меня только клеенчатый плащ, который холодит еще больше. Кто-то довольно грубым голосом, но с оттенком сентиментальности поет...

Невдалеке кучка татар приготовляет воду для утреннего намаза. Еврей-караим стоит в углу, повернувшись к стенке, с рукой, перевязанной "тфилимом". Стоит, точно изваяние, неподвижно, с мрачной серьезностью; очевидно, молится про себя.

- А я как испужалася,-говорит нараспев, наклоняясь ко мне, толстая красивая молодая женщина - жена служащего на нефтяных промыслах, нижегородка родом, из Семеновского уезда.- Проснулася: гляжу, стоит... Что такое, думаю... Страшный какой

- Молится,- говорю я.

- То-то молится, я уж вижу... А еврей. Это "а еврей" она произносит с странным выражением. В глазах у нее насмешка. И еврей тоже молится: дескать, что толку?

Вчера она рассказывала о бакинских беспорядках. В Баку произошел армянский погром. Она явно одобряет татар. У них закон строгий. Армян они били по приказу нашего царя. Они, татары, послушные.

У нее нет двух передних зубов и это придает ее лицу что-то детское. Так странно слышать, как она, с этим детским выражением на круглом и добродушном лице, говорит изуверские вещи. - Аны ведь, армяна... что вы думаете,-вредные. Как их и не бить... За дело били... Аны против нашего царя шли. Свово хотели поставить.

Она едет "из Баки" с мужем, говорит с его слов а еще со слов другой моей соседки по скамьям. Это сухая старообрядка, едущая прямо "из Баки" и {147} видевшая все ужасы резни. Она тоже утверждает, что "армяна хотят свово царя". Присоглашали и персиан на свою сторону, но те не пошли.

- ...Был, дескать, приказ: бить их три дня. И губернатор сам приказывал: три дня можно, от царя дозволено, потому как они свово царя захотели, Лалаева.. И корона у него была. Корону нашли.

...Так три дня их и били, просто гонялись за ними по городу.

- А потом,- вмешивается еще один очевидец "из Баки", - замирение сделали. Выехал на площадь и наш архиерей и татарский, стали говорить: теперь замирение. Татары вот как руки подымают, от всей души, плачут даже. А армяны ничем ничего, ни тебе слезинки.

...В середине дня я знакомлюсь с главным очевидцем и рассказчиком о бакинской резне. Это - уроженец Семеновского уезда, который сделал карьеру в Баку. Он живет там уже 12 лет и достиг должности "бурового мастера". Зарабатывает 250 р. в месяц. Под его командой состоят от 10 до 20 человек. Он приобрел вид какого-то рабочего иностранца: коротенькая куртка, блуза, маленький, не держащийся на голове, круглый картузик. Говорит бойко, для своеобразного щегольства с кавказским акцентом... Вчера я видел его в компании купцов, едущих из Царицына...

- Вы едете из Баку? - спросил я, когда он сел на место, где сидела его толстуха-жена.

- Из самого.

- Были свидетелями бакинской резни?

- При мне все и было.

- Из-за чего же вышло дело?

- Из-за того; две нации,-одна слишком умная, другая слишком добрая.

- Кто умный, кто добрый? {148} - Умны больно армяне. Он все знает. Если он человек капитальный, хозяин, то поступает грубо, держит себя на петербургскую точку, так что вроде миллионера. Есть у него пять тысяч, то он непременно скажет пятьдесят.

- Ну, а армяне-рабочие?

- Рабочие тоже много знают. Скажем, у меня в распоряжении десять человек татар или русских. И все будет хорошо. Ну, если хоть два армянина, уже становится плохо...

- Хорошо... Армяне умные. А добрые?

- Конечно, татары. Этот народ любят все. Они спокойные.

- И эти добрые вырезывали умных сотнями?

- Нет, тысячами! Потому что доведены до предела. Да еще не дали им волю. Дали волю только на три дня. Они просили на пять. Говорят,- мы их в пять ден уничтожим...

- Значит, добрые собирались вырезать всех?

- Да ведь и стоит. Что задумали: давай им своего царя, нашего им не надо.

- Откуда это известно?

- Как откуда известно? Да они все ливорицинеры. Забастовки, это все от них...

...Он говорит бойко, пространно, с самодовольством. Собираются слушатели: подсаживается сибирский винокур, потом казанский владелец 2-х баржей, два-три волгаря-хозяйчики, какой-то долговязый человек из Спасского уезда, с белокурыми усами и тупым рыбьим взглядом, по-видимому, помещик, еще какой-то субъект неопределенной профессии. Еще вчера трое из них, владелец баржей и хозяйчики, при разговорах о войне говорили, что дальше так нельзя, что Россия дошла до пределу, что надо переменить порядки и созвать выборных. Все это говорилось степенно и как бы теоретично. {149} И та же среда поддакивала. Теперь эта середка перекачивает свои симпатии на сторону бойкого бакинца. Он развивает чисто фаталистическую теорию: Россия от века серая. Серой ей и оставаться. Всегда в ней воровали, всегда и будут воровать. Это положение вызывает в слушателях очень прочное сочувствие: они-то в числе тех, которым при этом живется недурно. Сыплются примеры: как воруют приказчики, как воруют инженеры, как воруют пароходные капитаны. Все это говорится с захлебыванием. . ...Эта философия благонамеренности и воровства, застоя и злобы... идет грузно, как беляна, которая встречается нам на стрежне, и так самоуверенно, как проповедь истинного патриотизма... ...Пароход свистит, подходя к Богородску. Публика начинает расходиться... Человек из Спасского уезда смотрит на меня наивно-рыбьими глазами, в которых, однако, на сей раз просвечивает злоба. Некоторая подозрительность чувствуется и у других. Во мне они как будто чувствуют нечто родственное тем слишком умным армянам, которые хотят своего царя и которых добрые татары за это избивают..."

Высадившись в Козьмодемьянске, мы пошли лесными дорогами к Светлояру.

Это путешествие вместе с отцом, который был так же добр и спокоен в дороге, в самых неудобных условиях, как и у себя дома, вспоминается очень хорошо. Тревога и смятение окружающей жизни, к которым с таким вниманием и интересом присматривался отец, от нас тогда были далеко. В моем воспоминании сохранились широкие просторы Волги, с ее покоем и близкой, знакомой красотой, долгие дороги лесами, такими густыми, что при взгляде в чащу виден был только мрак, лесные поляны с пестрыми цветами и земляникой. Мы шли на Юрьино, Перевоз, Марьино, Городец, {150} Воскресенское. Во Владимирское пришли около 9 часов вечера. Тотчас же пошли на озеро.

В очерке "Светлояр", рассказывая о своем посещении этих мест, отец пишет:

"Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро, - я был разочарован.

Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о "невидимом граде", куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шепотами "пустыни".

А тут - видное с большой проезжей дороги, в зеленых берегах, точно в чашке, лежало овальное озерко, окруженное венчиком березок. Взбегая на круглые холмики, деревья становятся выше, роскошнее. На вершинах березы перемешались уже с большими дубами, и сквозь густую зелень проглядывают бревенчатые стены и куполок простой часовни... И только?..

Когда я пришел к озеру во второй раз, мое разочарование прошло. От Светлояра повеяло на меня своеобразным обаянием. В нем была какая-то странно-манящая, почти загадочная простота. Я вспоминал, где я мог видеть нечто подобное раньше. И вспомнил. Такие светленькие озерка, и такие круглые холмики, и такие березки попадаются на старинных иконках нехитрого письма. Инок стоит на коленях посреди круглой полянки. С одной стороны к нему подступила зеленая дубрава, точно прислушиваясь к словам человеческой {151} молитвы; а на втором плане (если есть в этих картинах второй и первый планы) в зеленых берегах, как в чаше, такое же вот озерко. Неумелая рука благочестивого живописца знает только простые, наивно-правильные формы: озеро овально, холмы круглы, деревца расставлены колечком, как дети в хороводе. И над всем веяние "матери-пустыни", то именно, чего и искали эти простодушные молители.

Недалеко, в двух-трех десятках верст, Керженец с его дебрями и разоренными скитами, о которых скитницы поют старыми голосами:

У нас были здесь моленны. Они подобны были раю.

У нас звон был удивленный; удивленный звон подобен грому...

Был недоступный лес, была тишина, отдаленность от мира. Была тайна.

Теперь леса порубили, проложили в чащах дороги, скиты разорили, тайна выдыхается. К "святому озеру" тоже подошли разделанные поля, и по широкой дороге то и дело звенят колокольцы, и в повозках видны фигуры с кокардами. "Тайна" Китежа лежит обнаженная у большой дороги, прижимаясь к противоположному. берегу, прячась в тень к высоким березам и дубам.

И тоже тихо выдыхается.

Познакомившись с чудесным озерком, я после этого не раз приходил к нему с палкой в руках и котомкой за плечами, чтобы, смешавшись с толпой, смотреть, слушать и ловить живую струю народной поэзии среди пестрого мелькания и шума. Вечерняя заря угасала, когда я стоял на холме, близ бревенчатой часовни, в тесной и потной мужицкой толпе, следившей за прениями. И утренняя заря заставала нас всех на том же месте...

Много наивного чувства, мало живой мысли... Град взыскуемый, Великий Китеж - это город прошлого. {152} Старинный град со стенами, башнями и бойницами, - наивные укрепления, которым не устоять против самой плохонькой мирской пушчонки! - с боярскими хоромами, с теремами купцов, с лачугами простого "подлого" народа. Бояре в нем правят и емлют дани, купцы ставят перед иконами воску Ярова свечи и оделяют нищую братию, чернядь смиренно повинуется и приемлет милости с благодарными молитвами.

Многие и из нас, давно покинувших тропы стародавнего Китежа, отошедших и от такой веры и от такой молитвы,- все-таки ищут так же страстно своего "града взыскуемого". И даже порой слышат призывные звоны. И очнувшись, видят себя опять в глухом лесу, а кругом холмы, кочки да болота..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 3. M., Гослитиздат, 1954, стр. 128-130, 132.)

"...В этом году на озере, в первый раз, может быть, с сотворения мира, вместо религиозных - политические разговоры. Какой-то студент собрал вокруг себя большую толпу и говорит о непорядках в России и о необходимости представительного образа правления. Толпа слушает с недоумением и, пожалуй, с сочувствием. Невдалеке другой студент говорит то же, стараясь подладиться к религиозным формам мысли. Но это ему не удается. Спор скоро сходит, по-видимому, против его воли, на вопрос о почитании икон. Какой-то седой старик, с умным и приятным лицом, скоро сбивает его на этом пункте, и спор в этой кучке скоро стихает. Но другой оратор держит толпу дольше. Вернее - его уже держит толпа. Урядник, староста и несколько явных черносотенцев, постоянно подстрекаемых этой кучкой, то и дело предлагают вопросы явно провокационные. Студент уже два-три раза пытается уйти, говоря, что ему пора уезжать. В стороне, на дороге, его дожидается {153} почтовая, кажется, пара, и кто-то, кажется, соседний оратор, уже сидит в сиденьи. Но каждый раз какой-то долговязый субъект с возрастающим задором останавливает его, предлагая новый вопрос. Из его объяснений я узнаю о депутации Трубецкого, принятой царем.

Мои девочки стоят невдалеке от урядника и видят, как от кучки спорящих то и дело подбегают к уряднику и еще к каким-то субъектам, с ним стоящим, за инструкциями. Они передают мне об этом, и я вижу, что спор затягивается неспроста. Я решаюсь вмешаться и в первый же раз, как студент останавливается, а его оппонент еще не успел предложить нового вопроса,- я подхватываю слова студента о депутации и начинаю объяснять ее смысл и значение. Мне удается овладеть вниманием толпы... Через некоторое время я с удовольствием слышу звон колокольчика. Оратор уехал. В кучке около меня сочувственное внимание. Какой-то из субъектов урядницкой клики проталкивается ко мне и без церемонии заглядывает мне в лицо. Мои девочки слышали, как он подошел к уряднику и сказал:

- Старичо-о-к.

Они думали, что я тоже "из ихних", т. е. из молодежи. Но я веду свою речь в таком тоне, который понятен толпе и не даст повода придраться и натравить толпу против меня, что могло случиться со студентом.

Я не в первый раз на Святом озере, но еще в первый раз слышал на нем политические речи... Видно, что это уже носится в воздухе. Толпа прислушивается с интересом и видимым вниманием.

Во Владимирском мы переночевали. Наутро там нечто вроде ярмарки. Мы с девочками и Андрюшей бродим между лотками. К Соне и Наташе то и дело подходят женщины и без церемонии щупают их косы, решая-привязанные они или нет.

- Нет, уж, миленькая,-говорит одна бойкая {154} молодица... - Дай-ка я посмотрю получше... Настоящая, слышь,- обращается она к другим, и стайка молодых женщин с удивлением окружает девочек, расспрашивая, чем они мажут волосы. У здешних женщин действительно волосы очень жидки, косицы бедные..."

Обратный путь мы сделали на Шелдеж и Корельское, а затем на Нижний Новгород, с которым у нас с сестрой были связаны наши первые детские воспоминания.

1905 ГОД. ПОГРОМНАЯ ВОЛНА.

КРЕСТЬЯНСКОЕ ДВИЖЕНИЕ

Из путешествия на Светлояр мы вернулись в Полтавскую губернию, в деревню Хатки Миргородского уезда. Здесь к этому времени на высоком берегу реки Псел был построен небольшой дом. В мезонине был кабинет отца, с далеким видом на сорочинские луга, покрытые купами деревьев. Ему здесь хорошо работалось, и он любил эти места, где потом почти в течение пятнадцати лет проводил летние месяцы.

"Манифест 6 августа (или так называемая "булыгинская конституция"), пишет отец в статье "Современные картинки",- застиг меня в одной деревне Полтавской губернии. С ближайшей почты принесли газеты, из которых мы узнали, что у нас будет-таки "Государственная дума" и что "лучшие люди по избранию всего населения" будут призваны к участию в управлении страной...

Я читал в истории, что в других странах при известии о "конституции" люди радостно поздравляли друг друга, и незнакомцы обнимались на улицах... У нас и в городах, сколько мне известно, после 6-го августа никто никого не поздравлял и никто ни с кем не {155} обнимался, а в деревнях и подавно. Не то мы не так порывисты, не то наша конституция не похожа на другие. Как бы то ни было,- и наш поселок, и окружающие села и деревни жили обычной жизнию, как будто ничего важного не произошло в России.

Протекла неделя, другая... Народ все так же уходил на работы и возвращался с них. Кончали жнитво, возили хлеб и с тревогой поглядывали на небо: как бы дождь не помешал уборке. А по вечерам, в лощине, где засела наша деревенька, тихо загорались в окнах огоньки и так же тихо, один за другим, угасали... Очень вероятно, что там, у этих огней, под этими соломенными крышами шли какие-нибудь разговоры о "выборах", и нет также сомнения, что они тотчас же сводились на единый и неизменный вопрос о "земле",- настоящий роковой вопрос сфинкса, говорящего нашему времени: "разреши или погибни" (Короленко В. Г. Современные картинки. - "Русское богатство", 1905, № 11-12, стр. 357.).

Манифест о булыгинской думе был дан под влиянием огромной нарастающей революционной волны.

"Во многих местах России крестьянство глухо волновалось, а в Саратовской губернии движение приняло формы той самой "грабижки", которая три года назад происходила в Харьковской и Полтавской губерниях... Нападали на помещичьи усадьбы, грабили, жгли, кое-где убивали. Правительство, видимо, терялось..." (Короленко В, Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2,. стр. 135.).

Указ 6 августа о булыгинской думе не внес успокоения.

"Это была жалкая полумера, - пишет отец, - представители призывались только с совещательным голосом. Они могли советовать, царь и министры могли не {156} слушать советов. Это была явная уловка погибающего строя, имевшего целью выиграть время и собраться с силами, чтобы подавить движение. Все слои русского общества отнеслись совершенно отрицательно к этому манифесту, и движение продолжало расти" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего". 1922, №2, стр. 135).

"Война только въявь показала непригодность существовавшего строя. До сих пор нас уверяли и мы (хотя и не все) верили, что при всех внутренних непорядках мы, по крайней мере, еще сильны и грозны во внешних сношениях с великими державами...

Оказалось, что и это был самообман...

Когда-нибудь будет рассказано обстоятельно и подробно, как шла борьба с этим мертвящим всю русскую жизнь приказным строем, а пока перед нами последнее действие этой борьбы - охватившие страну забастовки.

Они начались уже давно в разных отраслях нашей жизни. Бастовали одни из первых студенты, доказывая, что наука должна быть правдива, свободна от чиновничьего гнета, чтобы служить истине и народу. Бастовали учителя, бастовали рабочие на фабриках, не находя исхода своим нуждам, которые не признавались официальной Россией, бастовали мелкие служащие в разных учреждениях, бастовали земские врачи, требуя возможности лечить по указаниям науки, а не по указке чиновников... Мы можем также привести примеры забастовок крестьян, добивавшихся таким образом более справедливых условий труда, а теперь мы слышим даже о забастовках мелких чиновников, которые, стоя ближе к жизни общества и народа, чем их счастливые начальники, - тоже понимают общее неустройство и беспорядки в тех учреждениях, которые, наоборот должны наиболее поддерживать закон и порядок. {157} [...]И вот к прежним забастовкам присоединилась огромная, грозная забастовка железных дорог... Все движение в России прекратилось, поезда всюду стали, с ними остановились почты, во многих местах смолк телеграф, и каждый город, село, деревня очутились как бы отрезанными от всего мира...

[...]Смысл всей этой сети забастовок, охватившей со страшной силой все отрасли жизни, ясен. Страна отделялась от старого строя. На одной стороне оставалось чиновничество с своими силами - войском и полицией, на другой вся Россия.

И Россия говорила чиновничьему самовластию:

"Да, вы можете еще подавить наши требования, вы сумеете отвечать на все наши заявления выстрелами, арестами, тюрьмами, ссылками... Вы можете не слушать нашего голоса, гнать и арестовывать наших выборных...

Но штыками вы не вспашете наших необозримых полей, не пустите в ход сотни тысяч заводов, не вылечите миллионов больных, не выучите детей необходимым наукам, не восстановите железнодорожного движения на пространстве великой страны от одного моря до другого, от Балтики до Тихого океана...

Вы можете задержать и уничтожить что угодно, но создать ничего не можете без нас, без вольного труда всего народа".

И над всей страной водворился застой и тяжкая неподвижность. Таков внутренний смысл этого огромного явления. Забастовки бывали и в других странах, но такой всеобщей и огромной забастовки еще не видел мир. И это потому, что мир не видел также такого гнета над великим и уже значительно созревшим для свободы народом" (Короленко В. Г. Что у нас было и что должно быть.- "Полтавщина", 1905, 30 октября, 1 ноября.). {158} Манифест 17 октября был уступкой царя и актом победы революционных сил.

"...Многие губернаторы были до такой степени ошеломлены объявлением конституции, что не решились сразу опубликовать указ. Так было и в Полтаве. Опубликование манифеста запоздало дня на три..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 135.).

Эти дни тесно связали жизнь Короленко с жизнью Полтавы. Порой в вопросах политической практики он оставался совершенно одиноким, но и во времена реакции, и во времена революционного подъема не переставал руководствоваться чувством любви к человеку.

Эта любовь рождала его сильнейший гнев против условий, вызывающих страдание, гибель и вымирание людей, - были ли это погромные призывы черносотенной прессы, преследования иноверцев церковью, или смертная казнь, как орудие политической борьбы. Справедливость по отношению к человеку, к какой бы группе и классу он ни принадлежал, Короленко считал обязательной, и с этой точки зрения 1905 год, который он встретил в полном расцвете сил, и последние годы его жизни - 1917-1921 -проникнуты одними и теми же взглядами.

Когда вслед за манифестом 17 октября по стране прокатилась волна погромов и, нарастая, грозила затопить и Полтаву, отец все силы отдал борьбе с нею.

В адресе, присланном Короленко в последний год его жизни, одна из полтавских еврейских организаций писала: "Большинство чествующих нашего юбиляра обязано своей жизнью ему..." Это, конечно, преувеличение, но вполне искреннее. Многие горожане считали факт, что в Полтаве не было погрома, связанным с именем Короленко. {159} Отец рассказал о событиях этих дней в письме к Н. Ф. Анненскому 4 ноября 1905 года:

"Я теперь так же чуток к вопросам высшей политики и ее разветвлений, как может быть чуток к отголоскам симфоний человек, стоящий среди грохочущего по мостовой обоза. С самого "манифеста" мне приходится здесь заниматься азбукой, состоящей из нескольких букв. "Не надо погрома, убийств, грабежей".

"Свобода - дело необходимое и полезное". Вот что мне приходится долбить и долбить на собраниях и печатно. В первый же день после манифеста кучка молодежи ворвалась в открытые уже (для выпуска политических) ворота тюрьмы. Произошло побоище, начинался погром. Я потребовал у губернатора, чтобы меня впустили в тюрьму, где, как говорили, много убитых и раненых. Меня впустили, я обошел всюду, раненых нашел только одного и, выйдя, ходил по площади и рассказывал, что видел. На площади избито и ранено несколько десятков... Затем начались митинги около театра (по несколько] тысяч). Так как главный контингент слушателей были отлично, хотя и наскоро, сорганизованные соц[иал]-демократами ж[елезно]дор[ожные] рабочие,- то все ораторы чувствовали себя в своей тарелке. Тут были и крики "долой царя", и "царская псарня", и предложение многотысячной толпе разграбить оружейные магазины и т. д., и т. д. Все это слушали горожане,- и темная масса приходила в бешенство. Выступили на сцену хулиганы.

Сорганизована "манифестация", и к концу дня, в сумерках, почти на моих глазах, кинулись "бить жидов"... Город спасен жел[езно]дорожной рабочей охраной, которая вела себя замечательно. На другой день с утра я и несколько гласных провели неск[олько] часов на базаре. Одно время (часа два) я был почти один, если не считать несколько малоизвестных людей: гласные ушли на экст[ренное] заседание, {160} рабочие на свое собрание с приезжими делегатами. Этих 2-3 часов я никогда не забуду. Вначале мне, с одним еще гласным, удалось прекратить попытку избить юношу-еврея,- под конец я чувствовал, что скоро изобьют меня. Вечером многотысячная опять толпа собралась у театра, причем на балконе, откуда недавно говорилось о республике, теперь рядом со мной и двумя товарищами стояли черносотенцы, а снизу по нашему адресу несся рев и возражения. К счастию (на этот раз) один из черносотенных ораторов диким возгласом вызвал панику, началась давка, крики...Мне и товарищам удалось это успокоить, и наше влияние возросло.

Но главный мотив успокоения - было заявление, что манифест не отменяет монархию, а только на место монархии чиновничьей вводит монархию народоправную. Кончилось благополучно. Между хулиганством и темной массой образовалась трещина, которую мы теперь стараемся всячески углубить и расширить. Несколько дней я и кружок деятельных людей из гласных и частных лиц метались между базарами и губернатором (последний, после некоторого инстинктивного сопротивления,- пошел все-таки навстречу нашим требованиям) . Теперь город успокаивается" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 13.).

Помню настроение паники, охватившее город в ожидании надвигавшихся событий. Когда по вечерам, полная впечатлений, полученных на улицах и в знакомых еврейских семьях, я возвращалась домой, меня всегда удивляла царившая у нас атмосфера покоя. Еврейские погромы в этот период соединялись с погромами интеллигенции, и, конечно, общая опасность грозила отцу в первую очередь. После дня, проведенного на площадях, среди черносотенцев, когда требовалось отчаянное напряжение чтобы справляться с поднимавшимся {161} погромным настроением, он приходил домой, и мы видели его за книгой или пасьянсом спокойного и даже веселого. Но раз вечером на мой тревожный вопрос он ответил:

- Если завтрашний день пройдет спокойно, то погрома не будет.

На другой день он с утра ушел на базар. Здесь кипели темные слухи и толки. Говорили об убийствах христиан, то пропадал без вести казак, то мальчик, сообщалось о ритуальных убийствах. Отец боролся с этими слухами в печати, выпуская листки от своего имени, которые, несмотря на забастовку, согласились набирать типографские рабочие. Кроме того, на площадях и базарах, смешавшись с толпой, он старался и словом противодействовать черносотенной агитации.

В день наибольшего напряжения мы с сестрой видели его в гуще кричащей толпы. Казалось, еще миг - И он будет растерзан. С отцом была группа гласных. Один из них подошел к нам и просил уйти, сказав:

- Мы Владимира Галактионовича защитим!

Он был так же безоружен, как и отец, и, конечно, все они погибли бы вместе. Издали мы видели бледное, взволнованное лицо Короленко и слышали голос, который вносил успокоение в шум базарной толпы. Его прозвали "сивая шапка", и потом, на митингах перед театром, нередко раздавалось требование, чтобы он говорил в бурные моменты столкновений.

Газета "Полтавщина", с 15 октября 1905 года приобретенная кружком, близким отцу, играла большую роль в октябрьские дни. Она получила широкое распространение и в тысячах экземпляров публиковала статьи и обращения Короленко.

"Однажды в редакцию,- пишет отец,- явилась группа крестьян с просьбой напечатать постановление одного сельского схода, в котором излагались взгляды крестьян на земельный вопрос. {162} Тут говорилось о необходимости распределить между малоземельными крестьянами земли удельные, казенные, монастырские и помещичьи...

"Полтавщина" была, кажется, еще первая легальная газета, в которой полностью были напечатаны такие постановления крестьян. Земельный вопрос уже обсуждался на партийных съездах, кадеты уже разрабатывали программу в этом смысле. Не было, конечно, никакой причины не дать место этому голосу крестьянства, которое скоро должно послать депутатов в Думу.

Появление в газете первого такого постановления произвело на многих впечатление какой-то бомбы. Движение, уже назревшее в массе, выходило наружу. Постановление горячо обсуждалось на других сходах, и вскоре в редакцию стали поступать приговоры других крестьянских обществ. Ко мне на квартиру стали приходить селяне как в 1902 году. Один раз пришли двое уполномоченных одного крестьянского общества с просьбой; они были не вполне довольны редакцией напечатанного постановления, но не знали, как выразить то, что им было нужно. В моей столовой собралось в этот день 15 или 20 крестьян из разных мест, и все сообща стали обсуждать постановление пункт за пунктом. Я считал, что это именно и требуется. Пусть то, что уже пустило глубокие корни в умах крестьян, найдет свое гласное выражение. Пусть обсуждается на местах и крестьянами, и другими компетентными людьми. Это может принести только пользу. Вот уже первый напечатанный наказ вызывает критику в другом сельском обществе. Мысль начинает работать.

Помню, между прочим, как горячо обсуждался вопрос о воспрещении наемного труда, подсказанный, вероятно, кем-нибудь из эс-эров. Земля будет отдана только тем, кто сам на ней трудится. Поэтому наемный труд должен быть воспрещен. {163} Один из присутствующих крестьян стал горячо возражать. Он вот уже третий год служит в городе в кучерах именно за тем, чтобы поддержать падающее хозяйство. Он только и мечтает вернуться опять в деревню, где у него пока хозяйничает жена с наемными рабочими. Если этого нельзя, то как же ему быть? Нужно просить особого разрешения? А если нанять приходится ненадолго? Если хозяин внезапно заболел или отлучился? Если брат помогает брату или товарищ товарищу? Если своя работа сделана, а время остается и хочется приработать? Просить каждый раз разрешения? Если у меня на земле работает чужой, то будут у него спрашивать бумагу?..

- А то ж не дай господи! - выразительно заключил один из собеседников,

Когда впоследствии мне приходилось передавать эти разговоры моим знакомым, столичным эс-эрам, то они удивлялись; о чем тут разговаривать? Конечно, наемный труд нужно воспретить. У всех будет в изобилии своя земля. Значит, некому наниматься. А так как земля будет наделена всем по трудовой норме, то некому и нанимать. Дело так ясно. Все, желающие трудиться, получают немедленно право на землю. Рабочий, которого нужда погнала из деревни в отхожие промыслы, давно отбившийся от земли крестьянин, интеллигент, мечтающий о праведной жизни трудами рук своих,- все идут в обновленную деревню, и все устраиваются на свободной земле.

Для осуществления этого земного рая нужно, конечно, многое создать и многое уничтожить. Нужно, кроме земли, чтобы у всех желающих было уменье, инвентарь, орудие... Нужен кредит, нужны известные формы взаимной помощи... Но создать это долго и трудно. Воспретить настоящую несправедливость гораздо легче, чем создать будущую {164} справедливость. Поэтому-то многое так скоро разрушается и так долго на месте разрушенного зияет мертвая пустота.

Собравшиеся у меня в тот день крестьяне почувствовали эту разницу между "создать" и "разрушить", и мы долго бились над редакцией разных пунктов. Редактировать пришлось мне, и я помню, с каким чрезвычайным вниманием мои собеседники обдумывали значение каждого слова.

Помню также, как обсуждался вопрос о выкупе или безвозмездном отчуждении. Первое побуждение крестьян в этом вопросе - "конечно, без выкупа". Выкуп этот значит новые- выкупные платежи и их взыскания... Вопрос - за что? За то, что паны когда-то владели людьми, продавали их на базаре, как скотину, проигрывали их в карты... Какой там выкуп.

Но тут же являлись сомнения. Вся ли земля находится теперь в руках бывших рабовладельцев или их потомков? Сколько ее куплено и перекуплено людьми "на свои деньги". Как быть с такою землею? О том, чтобы уничтожить самое значение денежного капитала,-тогда еще не было и речи. Все мыслили себя в том же денежно-хозяйственном строе и полагали, что в нем и останутся. По-прежнему будут покупать и продавать. По-прежнему будут стараться о собственном хозяйстве для себя и семьи, по-прежнему, может быть, будут богатеть. Так почему же деньги, которые человек затратил на землю, должны пропасть, а деньги, затраченные на дом в городе,- сохраняют силу?..

[...] Задумывались над этим и крестьяне, с которыми мы толковали тогда в моей гостиной. Но.. в них были слишком сильны воспоминания крепостного права Оно давно миновало, но несправедливые и пережившие свое время дворянские привилегии не давали заглохнуть позорной памяти рабства. Сельскохозяйственная перепись 1916 года показала, что в 44 губерниях Европейской {165} России из каждых 100 десятин посева 89 десятин было посевов крестьянских и только 7 помещичьих, а из каждых 100 лошадей, работавших в сельском хозяйстве, 93 было крестьянских и только 7 помещичьих. Таким образом, экспроприация с выкупом или безвозмездная- одних помещичьих земель имеет очень маловажное значение. Это крестьянство начинало понимать, как мы видели, еще во время "грабижки", но тогда еще серьезно не заходила речь об общем "равнении".

Поэтому вопрос о покупной земле еще останавливал многих.

- Ну, что ж,-решил один из крестьян во время нашей беседы,- кто купил землю за деньги, тот уже давно окупил свою затрату.

Другой вдумчиво покачал головой. Многие купили землю совсем недавно. А потом - если забирать имущество, которое вернуло первоначальные затраты,- то много ли придется оставить даже мелких владений?..

Я считал тогда, и считаю теперь, что то, что происходило в то время в небольшой приемной моей квартиры и в редакции "Полтавщины", было в маленьком виде то самое дело, которое должно было делать по всей России. Первая Дума среди остальных вопросов поставит один из важнейших - вопрос о земле. Было известно, что кадеты уже разработали свою земельную программу. Скоро она станет предметом всенародного обсуждения, страстных споров и поправок. Пусть же вопрос станет предметом общего и гласного обсуждения на местах, пусть шаг за шагом непосредственный максимализм массы и надуманный максимализм интеллигенции начнут в этих спорах переплавляться в жизненно исполнимые государственные формы..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 136-138.). {166} "Наш полтавский кружок старался разъяснить сущность происшедшего переворота. Мы выступали на митингах, выпускали от газеты воззвания, я написал ряд "писем к жителям окраины", где старался в понятной форме разъяснить новые права, их недостатки и достоинства, а также законные способы добиваться расширения этих прав. Эти письма были переизданы в некоторых губерниях и распространялись также среди крестьян. Мы объезжали и соседние села, и мне доводилось говорить на сходах..." (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 13.).

Об этом в письме к Н. Ф. Анненскому 4-9 ноября 1905 года отец писал:

"...Мы собираем частные собрания, организуем союзы (все это трудно и медленно), а во вторник я еду в село... И, конечно, в этом селе на большом мужицком собрании мне придется говорить не о республике, а о началах конституционного режима. Мы теперь стремимся здесь внедрить в умы понимание начал, провозглашенных манифестом, и доказать их необходимость. А уже затем-придется разбираться в недостатках.

Теперь я не только знаю, но и вижу, слышу, осязаю, что такое эта неразвитость и темнота народа. Какая тут к черту республика! Вырабатывать в народе привычки элементарной гражданственности и самоуправления - огромная работа, и надолго. Образовать в этой стихии очаги разумных стремлений, союзы для отстаивания своих прав и интересов, приобщать ее к практике гражданской деятельности и борьбы на новой почве, - это теперь задача и ближайшего, и еще довольно отдаленного будущего..." (Короленко В. Г. Земли, земли! "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 136.). {167} В дополнении к тому же письму, отвечая на вопрос о причинах погромной волны, отец добавлял:

"...Я не приписываю всего полиции. Это совершенный пустяк. Думаю так: русский народ и общество раскололись. Черная сотня сама по себе (разумея ретрогр[адные] элементы городов) слабее прогрессивных элементов. В союзе с полицией уже составляет серьезную силу, с войсками - огромную. Крестьянство в массах близко к черной сотне по лозунгам ("царь", даже "самодержавие"), но это явное недоразумение, которое очень легко разрушается; при первых убеждениях - царь остается, самодержавие падает. Но в данном своем состоянии, как его застает минута, - крестьянство легко натравляется, и потому опасно. Но опасно для обеих сторон. Его нетрудно напустить на интеллигенцию, но при сем клочья полетят и от дворянства. Это пугает и реакционеров из правительства, а то бы...

[...]Успел съездить в село, где было собрание из 300 челов[ек] крестьян разных сел этой волости. (Только что вернулся.) Говорил вчера без перерыва около 2 часов. Сошло хорошо, но - общее сознание чрезвычайной трудности выборов. Четырехстепенные - ни к черту не годятся. Для прямых и общих - не готовы материалы: нет видных и надежных имен, нет организации выборной ничего! Третьего дня предвыборное собрание "землевладельцев" в Полтаве сорвано крестьянами, которые явились гурьбой и стали говорить... о земле! Меня потребовали (мужики) в секретари этого собрания. Предложенная и ранее выработанная (дворянами) телегр[амма] государю (благодарственная) - не прошла (погублена словами: "Мы удовлетворены манифестами 17 окт[ября] и 4 ноября"). Мужики гудят: "Успеем поблагодарить, когда сделается". Общий гул: "Земли!" Большинство представляет себе прямой и равный поголовный раздел. На мои указания, что это {168} дело общегосударственное и план должен быть выработан Г[осударственной] думой, согласились и мирно разошлись, но особенного доверия к Думе нет... Это основательно, но беда в том, что - или Дума, или стихийные захваты и свалка. При этом еще - неясность лозунгов и юдофобство. Да, можно сказать,-узелок завязала российская история!

Вчера первую, критическую часть моей речи (по адресу самодержавия) слушали с большим напряжением. внимания и приняли очень единодушно... Но вторая - Дума и ее перспективы - пока туман.

И вообще - впереди туманная полоса..." (ОРБЛ, Kop./II, папка № 1, ед. хр. 13.).

СОРОЧИНСНАЯ ТРАГЕДИЯ

26 ноября 1905 года отец уехал в Петербург по делам редакции "Русского богатства". Здесь он пережил московское восстание и возвратился, когда наладилось железнодорожное сообщение.

В своей статье "Сорочинская трагедия" (Короленко В. Г. Сорочинская трагедия. (По данным судебного расследования.) - "Русское богатство", 1907, № 4.) отец пишет, что он вернулся в Полтаву 23 декабря. В городе рассказывали ужасы о мрачной драме, разыгравшейся в местечке Сорочинцы, прославленном некогда рассказами Гоголя, и в соседней Устивице.

"Все это случилось через месяц после манифеста 17 октября 1905г.

В России долго будут помнить это время.

В разгар общей забастовки, среди волнений, закипавших по всей стране, манифест провозглашал новые начала жизни и во имя их призывал страну к успокоению. В записке гр[афа] Витте, приложенной к манифесту {169} по высочайшему повелению, говорилось, между прочим, что "волнение, охватившее разнообразные слои русского общества, не может быть рассматриваемо... только как результат организованных действий крайних партий. Корни этого волнения, несомненно, глубже". Они в том, что "Россия переросла формы существующего строя".

Дальше говорилось о необходимости полной искренности в проведении новых начал, а властям предстояло сообразовывать с ними свои действия.

Отсюда вытекали, разумеется, неизбежные последствия: так как вина в волнениях, происходящих в обществе, "переросшем формы существующего строя", признавалась по меньшей мере двусторонней, то и меры успокоения должны быть тоже двусторонни. Перед властью лежала сложная и ответственная задача с одной стороны, она не могла, конечно, допустить насилий, погромов и захватов, но с другой - должна была показать, что сила власти направлена только на поддержание закона и регулируется законом. Старые приемы произвола, административных усмотрений и безответственности должны были отойти в прошлое. Только из приемов самой власти общество и народ могли увидеть, что обещания манифеста не одни слова, что они входят в жизнь, как действующая уже и живая сила...

Этих простых и общепризнанных положений, заштемпелеванных и даже высочайше утвержденных, совершенно достаточно для освещения описываемых мною событий [...]

В местной газете были помещены известия об этих событиях ("Полтавщина", № 310 и 314. Прим. В. Г. Короленко.).). В первой корреспонденции сообщалось, что в ночь на воскресенье, 18 декабря, в Сорочинцах был арестован (в административном порядке) местный житель Григорий Безвиконный. "В ответ на это, - {170} продолжает корреспондент,-19 декабря, с общего согласия крестьян, был арестован при волостном правлении сорочинский пристав. Крестьяне думали таким образом ускорить освобождение Безвиконного". Вслед за приставом арестовали и урядника Котляревского.

[...] 19 декабря, т. е. на следующий день после ареста пристава, часов в одиннадцать утра в местечко прискакал из Миргорода помощник исправника Барабаш с сотней казаков. Население собралось по набату на площадь; многие были вооружены вилами, косами, дрючками и т. д... Барабаш просил крестьян пропустить его к приставу.

Крестьяне согласились на это и проводили Барабаша к "пленнику", но на требование освободить пристава ответили отказом, требуя в свою очередь предварительного освобождения Безвиконного. Барабаш в этих трудных обстоятельствах сделал самое худшее, что только мог сделать: после переговоров он сначала уехал с своим отрядом, а потом вернулся к торжествующей и ободренной этим отступлением толпе. Здесь во время новых переговоров произошел, между прочим, следующий инцидент. Какая-то женщина ткнула длинной палкой в морду коня начальника отряда, полковника Бородина. Ее застрелил казачий урядник К. (Лист моего дела 50 и последующие. На полковника Бородина этот случай произвел такое потрясающее впечатление, что он заболел нервным расстройством. Передают, что ему все чудится убитая баба. Прим. В. Г. Короленко.). Можно предполагать с большой вероятностью, что именно этот выстрел, раздавшийся среди страшного напряжения еще до сигнального рожка (когда полк[овник] Бородин "уговаривал толпу") и убивший женщину, - послужил сигналом для последовавшей за ним свалки, которая разразилась стихийно и ужасно. На месте остались смертельно раненый Барабаш и восемь человек сорочинских {171} жителей; двенадцать других были тяжело ранены и убиты в разных местах, на дворах и улицах местечка.

На другой день (т. е. 20 декабря),- по словам того же урядника Котляревского,- "все уже было с п о к о й н о". В переполненной больнице подавали помощь раненым. Барабаш и несколько сорочинских жителей умерли. Возбуждение предшествующих дней сразу упало. Наступила полная реакция.

Это был критический момент всего дела, мертвая точка, с которой оно могло направиться по новому пути, намеченному манифестом, или ринуться по старому, в глубину административного произвола. За дни возбуждения и волнений, корни которых тоже ведь надо было искать "глубже организованных действий крайних партий", - местечко заплатило уже тяжкой, кровавой ценой. Теперь только суд мог с достаточным авторитетом разобраться в первом действии этой трагедии, от которой погиб Барабаш, но погибло также двадцать сорочинских жителей, не говоря о раненых.

Если бы обещания манифеста искренно признавались не отвлеченными рассуждениями, а живой и действующей силой, с которой "администрация должна сообразовать свои действия", то, конечно, суд вступил бы со своим вмешательством тотчас после "усмирения"...

Вышло не так. Полтавская администрация еще раз взяла на себя старую роль судьи в деле, в котором, по самым элементарным представлениям, она с момента усмирения должна была уже явиться только стороной обвиняющий и, может быть, защищающейся против обвинений...

От старых привычек отказываться трудно, особенно когда нет к тому и особого желания...

Наступало роковым образом второе действие сорочинской драмы... {172} В местечко был командирован Ф. В. Филонов, старший советник губернского правления, в распоряжение которого дан отряд казаков, с двумя пушками. Отряд вступил в Сорочинцы 21-го декабря, и уже в ночь на 22-е были беспрепятственно произведены аресты так называемых "зачинщиков".

Тем не менее 22-го, по приказанию Филонова, казаки согнали без разбора на площадь перед волостью причастных и непричастных к событиям жителей. Здесь Филонов поставил всю тысячную толпу на колени в снег... Толпа покорно встала, что уже само по себе дает яркое доказательство отсутствия всякого бунта. Тем не менее Филонов продержал ее в этом положении по самым умеренным показаниям (казачьих есаулов и полицейских) не менее трех часов,- что уже само по себе составляет истязание... На этом фоне производились и другие действия, подробно описанные в моем "Открытом письме" ("Открытое письмо статскому советнику Филонову" В. Г. Короленко напечатано в газете "Полтавщина". 1906, 12 января.).

На следующий день, 23-го, отряд выступил в Устивицу, куда перенес ту же грозу, несмотря на то, что там не было никаких насилий, никого не арестовали и не убивали, а только самовольно закрыли винную лавку.

Все происшедшее было оглашено в газете "Полтавщина", в номерах, вышедших 23 и 30 декабря...

Таковы были события - чудовищные и, как всегда, еще преувеличенные, рассказы о которых я застал, вернувшись в Полтаву перед самым Рождеством 1905 года. По этому поводу ко мне, как к одному из заметных работников печати, присылали письма, являлись лично возмущенные, взволнованные, негодующие люди с требованиями более энергичного вмешательства независимой прессы.

Упрекаю себя в том. что я некоторое время медлил. {173} У меня была своя спешная работа. Я считал, что многое в этих рассказах преувеличено, и не мог взяться за это дело без тщательной проверки. Наконец - в печати были уже оглашены все факты. Земский начальник (Данилевский) официально докладывал о них губернатору (кн[язю] Урусову)... Почетный мировой судья Лукьянович, имение которого находится по соседству с Устивицей, 31-го декабря послал подробное официальное сообщение прокурору полтавского окружного суда... Трудно было думать, что и после этого никто, ни администрация, ни. судебная власть, не удержит дальнейших бесцельных жестокостей...

Никто не удержал, их, и вскоре из уездов стали приходить известия самого тревожного свойства. В селе Кривая Руда, в котором не было у же никаких беспорядков, Филонов произвел погром, показавший, что военный отряд отдан, по-видимому, в распоряжение человека, одержимого какими-то болезненными приступами непонятной жестокости...

[...] Приехав вечером, он прежде всего потребовал к себе старшину, сорвал с него знак, избил палкой по лицу, затем принялся за писарей, которых таскали за бороды из одного конца комнаты в другой. Среди холода и темноты наскоро был согнан сход из двухсот-трехсот человек, ничего не понимавших и ни к каким забастовкам не причастных [...] Выйдя на крыльцо, Филонов закричал: "Шапки долой, на колени, мерзавцы! Выдавай виновных!" Толпе не было объяснено даже, кто виновен и в чем виновен, и кого следует выдавать... В это время казаки привели к крыльцу отставного земского фельдшера Багно. Увидав его, Филонов закричал: "Долой шубу!" С больного старика сорвали шубу, закатили пиджак, два казака нагнули за волосы и за бороду, а два начали бить, пока он свалился на землю. После этого его заперли в арестантскую и принялись за толпу по {174} очереди. "Выбирать не выбирали, а просто били по порядку, кто ближе стоял на коленях"...

Тогда, под влиянием ужаса (все это, напомним, происходило в темноте и среди полного недоумения о причинах нападения), кто-то в толпе поднялся, чтобы бежать. Толпа последовала этому примеру... Люди побежали в беспорядке. Казачий есаул крикнул: "Руби!" "Никто не успел опомниться - все смешалось. Каждый видел перед собою только смерть. Ночь безлунная, хотя и звездная, наводила еще больший ужас на души суеверных беззащитных крестьян... Бежали прямо под шашки, топча и давя друг друга [...] (Изувеченных и раненых оказалось, по словам корреспондента, более 40 человек (22-м была оказана медицинская помощь). Прим В. Г. Короленко).

Вот во что, под влиянием "старшего советника", "уклонившегося с фарватера закона", превращались отряды, назначенные для восстановления закона и "спокойного доверия к власти".

И не было видно такой закономерной власти, которая бы пожелала и смогла положить этому предел и напомнить об ответственности "не одних обывателей, но и должностных лиц".

Администрация, по-видимому, не желала. Суд, вероятно, не мог...

Оставалась печать, и я чувствовал угрызения совести, что не сделал ничего тотчас же по получении известий о сорочинской катастрофе. Я надеялся на последствия фактических газетных корреспонденции и на официальные сообщения почетного мирового судьи. Но за ними последовали только истязания ни в чем не повинных криворудских жителей. Очевидно, нужно было сказать что-нибудь более яркое и более сильное, чем фактические корреспонденции провинциальной газеты. {175} При данных обстоятельствах эта задача явно ложилась именно на меня, и, после известий о Кривой Руде, я уже не мог думать ни о каких других работах.

Разумеется, наиболее благодарным материалом для ее исполнения являлся криворудский эпизод, не осложненный никакими "беспорядками", где явное беззаконие, с начала и до конца, было на одной только стороне. Но это требовало, разумеется, новой тщательной проверки, а дни уходили, разнося ужас и панику, подавляя всякие надежды на законный исход, принося, быть может, новые экспедиции и новые жестокости.

В это именно время в Полтаву приехали двенадцать человек сорочинских жителей, которые сами пожелали дать для печати сведения о происшествиях в их селе, принимая ответственность за правильность сообщения... Я по очереди опросил их, записал их показания, сопоставил их друг с другом и исключил все, что возбуждало хоть в ком-нибудь из них сомнения и не подтверждалось двумя-тремя человеками" (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 425-435.).

Так был получен материал для "Открытого письма статскому советнику Филонову". Изложив в нем факты рокового столкновения, Короленко писал о задачах, которые лежали на представителе власти и закона, выехавшем в Сорочинцы после 19 декабря.

"...В это место, уже охваченное смятением, печалью и ужасом, он должен был внести напоминание о законе, суровом, но беспристрастном, справедливом, стоящем выше, увлечений и страсти данной минуты, строго осуждающем самосуд толпы, но также... не допускающем и мысли о кастовой мести со стороны чиновничества всему населению..." (Там же, стр. 440.).

Подробно и сильно описав все преступления власти, совершенные в Сорочинцах и Устивице, Короленко, обращаясь к статскому советнику Филонову, писал:

"Я кончил. Теперь, г[осподин] статский советник Филонов, я буду ждать.

Я буду ждать, что, если есть еще в нашей стране хоть тень правосудия, если у вас, у ваших сослуживцев и у вашего начальства есть сознание профессиональной чести и долга, если есть у нас обвинительные камеры, суды и судьи, помнящие, что такое закон или судейская совесть, то кто-нибудь из нас должен сесть на скамью подсудимых и понести судебную кару: вы или я.

Вы, - так как вам гласно кинуто обвинение в деяниях, противных служебному долгу, достоинству и чести, в том, что вы, под видом следственных действий, внесли в Сорочинцы и Устивицу не идею правосудия и законной власти, а только свирепую и беззаконную месть чиновничества за чиновника и за ослушание чиновникам. Месть даже не виновным,- для их установления нужно было расследование. Нет, вы принесли слепую и дикую грозу истязания и насилия над людьми без разбора, в том числе и заведомо невинными...

А если вы можете отрицать это, то я охотно займу ваше место на скамье подсудимых и буду доказывать, что вы совершили больше, чем я здесь мог изобразить моим слабым пером... Я докажу, что, называя вас истязателем, насильником и беззаконником, я говорю лишь то, что непосредственно вытекает из совершенных вами деяний. Потому, что вы, несомненно, производили истязания, насилия и беззакония. Вы попирали все законы, старые и новые, вы подрывали в народе не только уже веру в искренность и значение манифеста, но и самую идею о законе и власти. А это значит, что вы и подобные вам толкаете народ на путь отчаяния, насилия и мести. {177} Я знаю: вы можете сослаться на то, что вы не один, что деяния, подобные вашим, может быть, превосходившие ваши, - остаются у нас безнаказанными... Это, г[осподин] статский советник Филонов, - пока печальная истина.

И это не оправдание для вас. К вам же я обращаюсь потому, что живу в Полтаве, что она полна живыми образами ваших насилий, что до меня доносятся стоны и жалобы ваших жертв...

А если и вы, как другие вам подобные, останетесь безнаказанным, если, избегнув всякого суда по снисходительности начальства и бессилию закона, вы вместе с кокардой предпочтете беспечно носить клеймо этих тяжелых публичных обвинений, то и тогда, я верю, что это мое обращение не пройдет бесследно.

Пусть страна видит, к какому порядку, к какой силе законов, к какой ответственности должностных лиц, к какому ограждению прав русских граждан зовут ее два месяца спустя после манифеста 17-го октября..." (К о p о л е н ко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 446-447.).

Своим письмом Короленко добивался, во-первых, оглашения правды, во-вторых, суда не только для крестьян, но и для другой стороны. Была у него и третья цель. "Она диктовалась надеждой, что громко сказанная правда способна еще остановить разливающуюся все шире эпидемию жестокости [...]

Сдавленные чувства людей, покорно стоящих на коленях в снегу, под ударами нагаек и жерлами пушек, - плохая почва для "общественного спокойствия", не говоря уже о "новых началах" и их гарантиях. Гораздо надежнее со всех точек зрения напоминание "о законе, суровом, но беспристрастном и справедливом, стоящем выше увлечений и страстей данной минуты, строго {178} осуждающем самосуд толпы" (Цитаты из моего "Открытого письма". Прим, В. Г. Короленко), но также устанавливающем равновесие между виной и наказанием и не допускающем мысли о безграничном произволе... одним словом, о законе, каким он должен быть, к которому необходимо стремиться.

И если бы дружным усилием независимой печати, лиц из общества, подобных мировому судье Лукьяновичу, священникам, приезжавшим к губернатору, и, наконец, самим потерпевшим удалось вывести самонадеянного чиновника из-за окопов "служебной гарантии", если бы состоялся суд и приговор, который бы сказал свое внушительное "Quos ego!" (Я вас! (латинск.).) не одному Филонову, но и его многочисленным подражателям, то это было бы законным выходом из трагического положения, первой еще фактической победой новых начал на местах, одним словом, это создавало бы в деле "карательных экспедиций" то, что называют "прецедентом". Вот для чего я решился заменить безличные корреспонденции своим "открытым письмом", начинавшим планомерную кампанию. Как бы ни были слабы шансы успеха, возможный все-таки результат был тем дороже, что он был бы достигнут на почве борьбы вполне закономерной, к которой призывалось также и само население.

[...] Мое письмо было воспроизведено, частью целиком, частью в значительных выдержках, на страницах многих столичных и провинциальных газет. Затем переводы и выдержки появились в заграничной прессе. Я получал из-за границы письма с просьбой о сообщении дальнейших судеб этого дела. Население, в свою очередь, шло навстречу усилиям печати, и мне предлагали сотни свидетельских показаний на случай суда Две женщины, потерпевшие тяжкие оскорбления, {179} соглашались даже рассказать о своем несчастье, если действительно состоится суд над Филоновым или надо мною.

[...] Типичная картина усмирений была поставлена, точно под стеклянным колпаком, на виду у русской и заграничной печати. Оставалось довести ее до конца, освещая весь ход этого дела и каждый шаг правосудия...

[...] В это время в нашем крае находился генерал-адъютант Пантелеев, посланный для "водворения порядка" в губерниях Юго-западного края. 12-го января появилось мое письмо, а уже 14-го, по телеграмме этого генерал-адъютанта, газета, которая разоблачила ныне доказанные факты из деятельности чиновника, была приостановлена. Все видели в этом "административном воздействии" обычный и единственный ответ администрации на оглашения печати и на ее призывы к правосудию...

Суд хранил таинственное молчание...

[...] Таким образом, на поверхности полтавской жизни оставалась старая картина: вопиющий произвол чиновника... Одностороннее вмешательство суда, направленное только на обывателей, уже потерпевших свыше меры... Административное закрытие газеты... Бессилие призывов к правосудию и нестерпимое зрелище безнаказанности вопиющих насилий.

При этих условиях стремление независимой печати, взывавшей к правосудию и надеявшейся на него, могло, разумеется, казаться совершенной наивностью... И в глубине смятенной жизни, полной темноты и бесправия, уже назревало новое вмешательство, которому суждено было сразу устранить и гласную тяжбу, начатую независимой печатью, и таинственные движения робкого правосудия, если они действительно были..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 451-456.). {180} 18 января, вернувшись из другой подобной же экспедиции, Филонов был убит в Полтаве. Убийца скрылся.

"Сложное и запутанное положение, создавшееся из привычных насилий, из их поощрения, из широкой гласности, из начинавшихся колебаний в среде администрации, из слабых признаков пробуждения правосудия, из "наивных" призывов независимой печати, - разрешилось трагически просто... "Наивная" тяжба снималась с арены. Перед нами вместо противника, который должен был защищаться и которому мы приготовились отвечать новыми, еще более вопиющими фактами, - лежал труп внезапно убитого человека. Администрации представился удобный случай сделать из него в своих официозах мученика долга, а из писателя Короленко - "морального подстрекателя к убийству..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 457.).

В день похорон Филонова местная полуофициозная газета "Полтавский вестник" поместила от имени покойного "посмертное письмо писателю Короленко". Письмо это, уже и тогда внушавшее большие сомнения в своей подлинности,-подложность его обнаружилась на предварительном следствии,открыло обширную и ожесточенную газетную кампанию.

"За "Полтавским вестником" отозвался "Киевлянин". За ним "Русская правда" (издатель - бывший земский деятель г. Квитка!), "Черниговские губернские ведомости", какая-то орловская газетка, поместившая "некролог писателя Короленко", написанный врачом Петровым, "Харьковские губернские ведомости", "Новое время"... Целый ряд явно и тайно черносотенных издании в десятках тысяч экземпляров на разные лады комментировали и извращали факты...

Наконец, даже высокоофициозный орган председателя совета министров П. А. Столыпина счел достойным {181} своей официозной роли, не дожидаясь постановления суда, украсить свои столбцы безоглядным утверждением, будто "травля Филонова, произведенная г. Короленко, имела прямой целью убийство данного лица"" ("Россия". Цитирую из "Русск[их] ведомостей]" 16 сент[ября] 1906 г., № 228. Прим. В. Г. Короленко.).

В газете "Полтавщина", а затем в "Русском богатстве" (1906, январь) Короленко ответил на эту клевету кратким заявлением. Глубоко сожалея о том, что начатая им гласная тяжба с бесчеловечными по форме и размерам административными репрессиями прервана вмешательством, которого он не мог ни предвидеть, ни тем более желать, Короленко выражал надежду, что и теперь ничто не помешает полтавской администрации потребовать у него на суде доказательств правдивости всего им сказанного.

Вскоре стало известно, что против писателя Короленко и редактора "Полтавщины" Д. О. Ярошевича возбуждается преследование в связи с нарушением ими временных правил о печати:

"12 марта 1907 года в Государственной думе, во время обсуждения законопроекта о военно-полевых судах, депутат от Волынской губернии г. Шульгин выразил пожелание, чтобы, казням подвергались "не те несчастные сумасшедшие маниаки, которых посылают на убийство другие лица, а те, которые их послали, интеллектуальные убийцы, подстрекатели, умственные силы революции, которые пишут и говорят перед нами открыто... Если будут попадать такие люди, как известные у нас писатели-убийцы... Голос. Крушеван? . Деп. Шульгин. Нет, не Крушеван, а гуманный и действительно талантливый писатель В. Короленко, убийца Филонова! Голос. Довольно! Вон! {182} Председатель. Прошу не касаться личностей, а говорить о вопросе. Шульгин. Слушаюсь".

Этот эпизод я заимствую буквально из стенографического отчета... В то время, когда г. Шульгин стоял на трибуне Государственной думы и перед собранием депутатов беззаботно кидал обвинения, всю тяжесть которых, очевидно, не способен понять умом или почувствовать совестью,-телеграммы уже сообщили, что дело писателя Короленко и редактора Ярошевича направлено к прекращению, так как факты, ими изложенные, подтвердились..." (К о p о л е н ко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9. M., Гослитиздат, 1955, стр. 466-467.).

БОРЬБА ЗА СВОБОДУ ПЕЧАТИ.

ВОПРОС О СМЕРТНОЙ КАЗНИ В ПЕРВОЙ ДУМЕ

"Вслед за манифестом 17 октября, на почве свободы союзов, возникли союзы журналистов, книгоиздателей, книгопечатников и (еще ранее) - рабочих печатного дела. Таким образом, все работники печатного станка оказались объединенными для защиты свободы печатного слова...

Правительство гр[афа] Витте сначала как бы примирилось с существующим фактом, и печать вправе была ожидать, что временный закон о печати станет в уровень с этими ясными требованиями и новых начал управления, и самой жизни. Но уже 24 ноября появились временные правила о печати, в которых сказались совершенно ясно старые взгляды администрации.

Союз в защиту свободы печати, рассмотрев эти правила, нашел, что: {183}

1. Административным властям предоставлено право, по собственному их усмотрению, налагать арест на отдельные номера изданий (отд. VIII, ст. 9).

2. Под страхом тяжких кар печати воспрещено касаться самых насущных вопросов, именно в настоящее время требующих оглашения и всестороннего освещения: стачки рабочих, прекращение работ на железных дорогах, телеграфе, телефоне и др., прекращение занятий служащих в правит[ельственных] учреждениях, прекращение занятий в учебных заведениях (отд. VIII, ст. 4, 5 и др.).

3. Установлен порядок судебной ответственности, вводящий в судебный процесс политическую {184} партийность (полное устранение присяжных и сохранение суда с сословными представителями).

4. Сохранены даже некоторые виды предварительной цензуры (цензура объявлений, придворных известий).

Ввиду того, что означенными временными правилами существенным образом нарушены коренные начала свободы слова и извращены "незыблемые основы" гражданских свобод, провозглашенных в манифесте 17 октября, союз постановил:

"По-прежнему фактически осуществлять свободу печати".

2-го декабря были приостановлены сразу 8 петербургских газет, экземпляры их конфискованы, а редакторы преданы суду и подвергнуты личному задержанию за оглашение воззвания, озаглавленного "Манифест" и исходившего от совета рабочих депутатов и нескольких партийных организаций[...]

Союз защиты печати, обсудив в тот же день этот эпизод, принял решение: перепечатать, в виде протеста, означенный документ во всех изданиях союза... Таким образом, и здесь еще раз сказалось единодушие печати, без различия направлений, в отстаивании свободы печатного слова. Едва ли можно сомневаться, что большинство изданий, принявших это решение, не разделяло по существу высказанных в манифесте взглядов и предоставляло себе выразить о нем свое мнение в последующих номерах... Но они считали самым существенным в этом вопросе право оглашения и свободного обсуждения общественного факта" (Короленко В. Г. О свободе печати.- "Русское богатство", 1905, № 11-12, стр. 205-206 третьей пагинации.).

Строки этой статьи отца появились в той книжке журнала "Русское богатство", где был напечатан и {185} манифест совета рабочих депутатов. Книжка была задержана, и Короленко, как ответственный редактор, предан суду.

Суд состоялся 15 мая 1906 года. В своей защитительной речи на заседании Петербургской судебной палаты отец говорил о значении, которое он придавал опубликованию манифеста, и роли печати в общественной жизни страны:

"Мы, как все русское общество, считаем себя в праве нападать на те действия правительства, которые признаем несогласными с общим благом, и колебать его положение с целью заменить другим. Мы можем ошибаться, но наше право - внести свой голос в общий хор суждений о всяком данном составе правительства.

Теперь правительство для нас есть только один из общественных факторов; мы оцениваем его положение среди других, мы освещаем это положение, мы сообщаем об его силе и слабости, об ударах, которые ему наносятся, о средствах, которыми оно отражает эти удары. Доступность для гласности и критики - это теперь неизменное условие, к которому должны привыкать наши правители. Это неудобно для них. Быть может. Но это удобно для всей страны...

Это, и только это сделал и я, когда, в исполнение постановления союза защиты свободы печати, по совещанию с моими товарищами, решил огласить воззвание соединенных организаций" (Судебная речь В. Г. Короленко. "Русское богатство". 1906, № 5, стр. XV.).

Привлечение к суду за напечатание "Манифеста" лишило отца избирательных прав.

Отношение к выборам в первую Государственную думу вызвало разногласие среди левых партий. {186} Ставился вопрос: идти в Думу или бойкотировать ее. Отец стоял за участие в выборах. "Я чувствовал, - пишет он в очерках "Земли, земли!",- что наш народ, особенно крестьянство, еще далеко не разбирается в основах выборного закона, не сможет поставить сознательных политических требований и пойдет на выборы уже из простой привычки повиноваться. Кроме того, я думал... что народу нужна еще политическая школа и, в этом смысле, Дума будет очень полезна. Вопрос лишь в том, чтобы в нее вошло как можно больше сознательных элементов".

Уехав из Полтавы 20 января 1906 года и на время уйдя от полтавских впечатлений и шумной петербургской жизни, он поселился в Финляндии, в местечке Мустамяки, чтобы работать над "Историей моего современника". Здесь он по газетам следил за подготовкой выборов и узнал о намерении выставить его выборщиком в Думу. В связи с этим отец поместил в газете "Русские ведомости" (1906, 22 марта) следующее письмо:

"В газетах появилось известие о том, что партия конституционалистов-демократов в Полтаве выставляет меня кандидатом в выборщики. Для избежания недоразумений и в ответ на обращенные ко мне запросы считаю нужным сделать следующее разъяснение:

1) К партии к[онституционалистов]-д[емократов] я не принадлежу, как не принадлежу и ни к какой другой из действующих ныне политических партий. По многим причинам я уже ранее решил не выставлять свою кандидатуру в нынешней избирательной кампании, оставаясь внепартийным писателем того направления, которому служу уже много лет.

2) Понимая и ценя побуждения, которыми руководились члены полтавской группы партии народной свободы, внесшие мое внепартийное имя в свой {187} избирательный список по гор[оду] Полтаве, я, однако, по многим причинам, должен остаться при прежнем решении, навстречу которому идут, вдобавок, и чисто внешние условия: как известно, по законам, определяющим "свободу выборов", лица, состоящие под следствием, не могут участвовать в выборах. По законам же, определяющим "свободу печати", я состою под судом по литературному делу в качестве редактора журнала "Русское богатство". Судебное разбирательство назначено на 24 апреля, и значит, решение состоится лишь за три дня до открытия Государственной думы. Таким образом, уже по совокупности обеих "свобод" я, вместе со многими (и даже очень многими!) из моих собратьев, лишен возможности осуществлять свое избирательное право".

Всю весну 1906 года Короленко провел в Петербурге, отлучившись только на несколько дней в Москву (23-26 февраля) и в Полтаву (9-19 апреля). Положение журнала было трудное.

Длительное пребывание в Петербурге дало отцу возможность посетить заседание первой Государственной думы, посвященное вопросу о смертной казни.

"Ни одно из заседаний всех трех Государственных дум,- пишет он в статье "Бытовое явление", - не оставило во мне такого глубокого впечатления, как заседание 12 мая 1906 года.

Прошло полгода со дня знаменитого манифеста. Назади остались ужасная война, Цусима, московское восстание, кровавый вихрь карательных экспедиций. Двадцать седьмого апреля открылась первая Государственная дума; она должна была отметить грань русской жизни, стать в качестве посредника между ее прошлым и будущим. В ответном адресе на тронную речь Дума почти единогласно высказалась против смертной казни. {188} Это было последовательно. Во всеподданнейшем докладе гр[афа] Витте, приложенном к манифесту, признавалось открыто и ясно, что беспорядки, потрясавшие в это время Россию, "не могут быть объяснены ни частичными несовершенствами существующего строя, ни одной только организованной деятельностью крайних партий". "Корни этих волнений, - говорил глава обновляемого правительства, - лежат, несомненно, глубже". И именно в том, что "Россия пережила формы существующего строя" и "стремится к строю правовому на основе гражданской свободы". "Положение дела,-говорилось далее в той же записке,-требует от власти приемов, свидетельствующих об искренности и прямоте ее намерений". На докладе, в котором были эти слова, государь император написал: "Принять к руководству всеподданнейший доклад ст[атс]-секретаря С. Ю. Витте".

Такова была компетентная оценка положения, среди которого созывалась первая Дума. Исторический строй, признанный свыше отсталым и неудовлетворяющим назревшим потребностям современной русской жизни,- открыто брал на себя свою долю ответственности за волнения и смуту, охватившие Россию. Ни "организованные партии", ни общество не были повинны в политической отсталости России. Вина в этом падала на единственных хозяев и бесконтрольных распорядителей. Первая Дума сделала из этого вывод: оставьте же старые приемы борьбы, смягчите кары за общую вину всей русской жизни. Это и будет доказательство той искренности и прямоты намерений о которых вы говорите. Казалось, историческая власть стоит в раздумьи перед новой задачей. "С 27 апреля, говорил в одной из своих речей депутат Кузьмин-Караваев, ни один смертный приговор не получил утверждения. Напротив, {189} постоянно приходилось читать, что приговор смягчен, и наказание заменено другим" (Стенографич[еский] отчет о заседании Госуд[арственной] думы 18 мая 1906 г. Прим. В. Г. Короленко.)... В течение двух недель виселица бездействовала, палачи на всем пространстве России отдыхали от своей ужасной работы. Среди этого затишья историческая Россия встречалась с Россией будущей, и обе измеряли друг друга тревожными, пытливыми, ожидающими взглядами.

Двенадцатого мая получилось известие, что виселица опять принимается за работу. Раздумье кончилось.

В Думе происходило обсуждение кадетского законопроекта о неприкосновенности личности. У проекта были, конечно, свои недостатки. На него нападали с разных сторон; для одних он был почти утопичен, для других слишком умерен. Теперь едва ли можно сомневаться, что, будь он действительно осуществлен хоть в незначительной части,- Россия вздохнула бы, точно после мучительного кошмара. Весь вопрос состоял в том, может ли Дума осуществить что бы то ни было, или все ее пожелания останутся красивыми отвлеченностями. Призвана ли она для реальной работы, или ей суждено представить из себя законодательную фабрику на всем ходу, с вертящимися маховиками и валами, но только без приводных ремней к реальной жизни.

Случай для ответа на этот вопрос скоро представился и притом в самой трагической форме... Обсуждение законопроекта о неприкосновенности личности было прервано спешным запросом трудовиков: известно ли главе министерства, что в Риге готовится сразу восемь смертных казней?[...]

Общее значение этого эпизода было совершенно ясно. Раздумье кончилось. Исполнительная власть отстраняла общесудебные гарантии и даже на место {190} гарантий военно-судных выдвигала личное усмотрение рижского администратора. Иначе сказать: администрация опять выступала судьей в собственном деле и на основании этого суда, глубоко чуждого самому духу новых учреждений, уже готовила казни.

На этой своеобразно "легальной" почве, около этих восьми жизней закипела бескровная, но полная глубокого драматизма борьба новой Думы со старой исторической властью. Были пущены в ход заявления, ходатайства, просьбы.

Апеллировали к человеколюбию, к великодушию, к справедливости, к простой формальной законности. Защита подала жалобу в сенат на приостановку кассации и в то же время обратилась с ходатайством на высочайшее имя. Думе, в целом, оставалось только принять запрос. Шестьдесят шесть ее членов подписали отдельное личное ходатайство...

Двенадцатого мая я сидел в ложе журналистов и запомнил навсегда сумеречный час этого дня, предъявление запроса, речи депутатов, смущенные, полные предчувствий. Среди водворявшейся временами глубокой тишины как будто чуялось веяние смерти и невидимый полет решающей исторической минуты. Это была своего рода мертвая точка: вопрос состоял в том, в какую сторону двинется с нее русская политическая жизнь, куда переместится центр ее тяжести: вперед, к началам гуманности и обновления, или назад, к старым приемам произвола, не считающегося даже с своими собственными законами...

К трибуне подошел В. Д. Кузьмин-Караваев. Речь его была простая, короткая, без громких слов. Раздалось несколько нерешительных рукоплесканий и тотчас смолкли. Председатель поставил на баллотировку предложение: препроводить запрос к председателю совета министров немедленно, без соблюдения обычных {191} формальностей, с указанием на необходимость приостановки исполнения приговора до решения вопроса о кассации, до ответа на ходатайства...

- Кто возражает против предложения, - говорит председатель, - прошу встать.

Не поднялся никто.

В первой Думе тоже были принципиальные защитники смертной казни, и еще недавно высказался в этом смысле екатеринославский депутат Способный. Но еще не было откровенной кровожадности нынешних "правых", требующих виселиц даже для своих думских противников. Решение принято единогласно. Кто не хотел видеть в этом простой справедливости, - те чувствовали все-таки святость милосердия и останавливались перед ужасом восьми казней...

И помню, что тотчас по объявлении этого постановления, когда Дума перешла опять к законопроекту "О неприкосновенности", зажгли электричество. Свет залил весь думский зал, председательскую трибуну, фигуру докладчика на кафедре, амфитеатр думских скамей с фигурами депутатов... И у меня было такое ощущение, как будто тут, в зале, есть еще что-то невидимое, но жутко-ощутительное, почти мистическое. Может быть, это была неуверенность в спасении восьми жизней, а за ней и во многом другом, что роковым образом сплелось с судьбой этих безвестных восьми людей в Риге... Дума сделала все, что могла. Но она не сделала ничего, - кажется, так следует истолковать это странное ощущение. Здесь могут только негодовать, надеяться, скорбеть и высказывать пожелания. А там могут вешать...

Прошло шесть дней. Восемнадцатого мая на трибуну взошел докладчик Набоков, чтобы сообщить ответ председателя совета министров на думский запрос. Ответ был краток и формален. Сущность его, впрочем, была уже известна из газет: рижский {192} генерал-губернатор не пожелал ожидать исхода жалоб на приговор заведомо незаконного суда и распорядился 16 мая спешно казнить всех восемь приговоренных... ("Наша жизнь", 1906, 17 мая. Прим. В. Г. Короленко.).

Смысл сообщения был ощутительно ясен; на соображения о законности отвечали заявлением о силе. В Думе полились речи, полные негодования и горечи. "В ответ на наш запрос,- сказал депутат Ледницкий,- нам кинули восемь трупов". "Некоторые из них малолетние",- прибавляет депутат Локоть. Кузьмин-Караваев оглашает звучащую горькой иронией телеграмму Леруа-Болье. Просвещенный француз, знаток и друг России, поздравляет Думу с предстоящей отменой смертной казни. "Этим русский парламент совершит акт милосердия и ускорит прогрессивное развитие человечества". Депутат Родичев еще пытается протестовать против "маловерия", которое темной волной хлынуло в Таврический дворец от этой мрачной генерал-губернаторской демонстрации. "Вы напишете закон об отмене смертной казни,- утешает он депутатов,- его утвердят, его не могут не утвердить.

Неужели вы сомневаетесь, что смертная казнь уже корчится в предсмертных судорогах?"

Увы! Самые оптимистические каламбуры бессильны перед фактом. А факт состоял в том, что против потока превосходных слов и проектов рижский генерал-губернатор, разумеется, в полном согласии с правительством, выдвинул восемь виселиц. Это было так убедительно что через десять дней в той же думской зале, тот же депутат Родичев говорил с горьким унынием: "Если мы и признаем обсуждаемую статью (об отмене смертной казни) за закон, - в чем же изменится положение дела? Вы убеждены, что этот параграф станет законом и {193} казни прекратятся?.. Но, господа, каждый из нас понимает, что это не так..."

И действительно, это оказалось не так. Кто теперь вспоминает на Руси, что в заседании 19 июня 1906 года в первую Государственную думу внесен законопроект, состоявший из двух статей:

Статья первая. Смертная казнь отменяется.

Статья вторая. Во всех случаях, в которых действующими законами установлена смертная казнь, - она заменяется непосредственно следующим по тяжести наказанием...

И что этот законопроект Государственной думой принят... И что он облечен в форму закона... Новый закон унесен потоком событий, смывших первую Думу, а факт остался. Виселица опять принялась за работу, и еще никогда, быть может, со времени Грозного, Россия не видала такого количества смертных казней. До своего "обновления" старая Россия знала хронические голодовки и повальные болезни. Теперь к этим привычным явлениям наша своеобразная конституция прибавила новое. Среди обычных рубрик смертности (от голода, тифа, дифтерита, скарлатины, холеры, чумы) нужно отвести место новой графе: "от виселицы". Почти ежедневно, в предутренние часы, когда над огромною страной царит крепкий сон, - где-нибудь, по тюремным коридорам зловеще стучат шаги, кого-нибудь подымают от кошмарного забытья и ведут, здорового и полного сил, к готовой могиле...

Да, как не признать, что русская история идет самобытными и необъяснимыми путями. Всюду на свете введение конституций сопровождается хотя бы временными облегчениями: амнистиями, смягчениями репрессий. Только у нас вместе с конституцией вошла смертная казнь, как хозяйка, в дом русского правосудия. {194} Вошла и расположилась прочно, надолго, как настоящее бытовое явление, затяжное, повальное, хроническое..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 9 M., Гослитиздат, 1955, стр. 472-478.).

ЗЕМЕЛЬНЫЙ ВОПРОС В ПЕРВОЙ ДУМЕ.

М. Я. ГЕРЦЕНШТЕЙН

В очерках "Земли, земли!" Короленко отметил, что главенствующее место в первой Думе заняла "партия народной свободы", или конституционно-демократическая партия (кадеты) и что представители ее сочиняли свой проект земельной реформы. В центре разработки и защиты кадетского проекта стоял профессор Михаил Яковлевич Герценштейн.

"Я хорошо знал этого интересного человека, - пишет отец. - Ученый финансист по специальности, он давно готовился к кафедре, и Московский университет предложил ему приват-доцентуру тотчас по окончании им курса. Но правительство упорно не допускало его к кафедре.

Он был еврей по происхождению и притом "неблагонадежный в политическом отношении"; по этим двум причинам кафедра была для него закрыта вплоть до 1905 года. Он писал по своей специальности, а для заработка поступил в один из частных банков. Это дало возможность приглядеться к самой черной практике того самого дела, которое он до тех пор изучал теоретически. Он превосходно ознакомился с закулисной стороной земельной и банковской политики, которую вело тогдашнее министерство финансов, вынужденное считаться с взглядами монархов и с безграничными претензиями крупного дворянства. {195} Это последнее обстоятельство придавало его речам в Думе совершенно исключительный вес и значение. Его противники сразу почувствовали в нем человека, отлично понимавшего все детали финансово-земельной политики самодержавия, все вожделения "первенствующего сословия" и казенное попустительство этим вожделениям за счет всего народа. Поэтому каждый раз, когда он появлялся на думской, кафедре, - думскую залу охватывало вихрем особое оживление. Упрека в теоретичности этому теоретику сделать было невозможно. С иронической улыбкой на необыкновенно тонком и умном лице, он умел показать, что "практика" известна ему не хуже, а, может быть, даже лучше, чем его противникам. И эта ироническая манера вызывала среди "зубров" взрывы настоящего бешенства.

Крестьянские депутаты, наоборот, сразу признали в нем своего, руководителя и союзника. Каждый раз, когда под гром аплодисментов правых сходил с кафедры кто-нибудь из министров или какой-нибудь правый депутат, возражавший против "принудительного отчуждения", - крестьяне принимались кричать:

- Герценштейн! Герценштейн!..

Это значило, что очередь речей должна быть нарушена, и кто-нибудь из ораторов левой стороны уступал слово Герценштейну. На кафедре появлялось типичное худощавое лицо с торчавшими врозь ушами и с одухотворенными тонкими чертами. На губах Герценштейна играла неизменная ироническая улыбка, и выразительные светлые глаза твердо и насмешливо смотрели сквозь золотые очки.

Кругом кафедры начинался точно морской прибой. "Зубры" потрясали кулаками и ругались, порой даже не только не парламентски, но и не печатно. На левой стороне, особенно среди крестьян, раздавался радостный смех и крики одобрения. {196} Помню одно из таких заседаний, имевшее для Герценштейна роковое значение. На очереди опять стоял земельный вопрос. Опять крестьяне кричали: "Герценштейн, Герценштейн", и опять на взволнованную толпу депутатов с кафедры взглянули сквозь золотые очки умные глаза ученого-практика.

Он доказывал неизбежность и разумность коренной земельной реформы в интересах большинства народа, в интересах процветания государства, в интересах, наконец, того самого "успокоения", о котором так много говорится и с правых и с министерских скамей...

- Неужели господам дворянам, - прибавил он все с тою же тонкой улыбкой, - более нравится то стихийное, что уже с такою силой прорывается повсюду?.. Неужели планомерной и необходимой государственной реформе вы предпочитаете те иллюминации, которые теперь вам устраивают в виде поджогов ваших скирд и усадеб? Не лучше ли разрешить, наконец, в государственном смысле этот больной и нескончаемый вопрос?..

Это была только горькая правда. Я в тот год жил в своей деревенской усадьбе и отлично помню, как каждый вечер с горки, на которой стоит моя дачка, кругом по всему горизонту виднелись огненные столбы. Одни ближе и ярче, другие дальше и чуть заметные, - столбы эти вспыхивали, подымались к ночному небу, стояли некоторое время на горизонте, потом начинали таять, тихо угасали, а в разных местах, далеко или близко, в таком же многозначительном безмолвии подымались другие. Одни разгорались быстрее и быстрее угасали. Это значило, что горят скирды или стога. Другие вспыхивали не сразу и держались дольше Это значит, загорались строения... Каждая ночь неизменно несла за собой "иллюминацию". И было поэтому совершенно естественно со стороны Герценштейна {197} противопоставить государственную земельную реформу, хотя она и разрушала фикцию о "первенствующем сословии", этим ночным факелам, так мрачно освещавшим истинное положение земельного вопроса...

Да, это была правда. Но, во 1-х, она была слишком горька, а во 2-х, это говорил Герценштейн, человек с типично-еврейским лицом и насмешливой манерой. Трудно представить себе ту бурю гнева, которая разразилась при этих словах на правых скамьях. Слышался буквально какой-то рев. Над головами подымались сжатые кулаки, прорывались ругательства, к оратору кидались с угрозами, между тем как на левой стороне ему аплодировали крестьяне, представители рабочих, интеллигенция и представители прогрессивного земского дворянства. А Герценштейн продолжал смотреть на эту бурю с высоты кафедры с улыбкой ученого, наблюдающего любопытное явление из области, подлежащей его изучению...

Но он не оценил достаточно силу этого бессилия. Я знал и любил этого человека, и мне, при виде этого кипения лично задетых им чувств и интересов, становилось жутко. Ретроградные газеты пустили тотчас же клевету, будто Герценштейн советовал крестьянам "почаще устраивать помещикам иллюминации", и эта клевета долго связывалась с именем Герценштейна.

Первая Дума была распущена. Она серьезно хотела настоящего ограничения самодержавия, во 1-х, и во 2-х, она стремилась к действительному решению земельного вопроса. А самодержавию показалось, что оно сможет ограничиться одной видимостью, без сущности конституционного правления и без земельной реформы. Кадеты решили после роспуска прибегнуть к английской форме общенародного протеста и в Выборге они выпустили воззвание об отказе от уплаты податей и исполнения повинностей, Народ не шелохнулся. {198} Герценштейн тоже был в Выборге и подписал выборгское воззвание. Не успел он еще уехать из Финляндии, как на берегу моря, во время мирной прогулки с семьей, его поразила пуля наемного убийцы. Пройдя через его грудь, пуля застряла затем в плече его маленькой дочери. (см. о убийстве Г. - http://ldn-knigi.lib.ru/R/Biloje_VIG.htm)

Правительство покрыло это убийство явным беззаконием, и главные его вдохновители остались безнаказанными". (Короленко В. Г. Земли, земли! "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 140-142.).

КРЕСТЬЯНСКИЕ ВЫБОРЫ

В выборах в первую Думу отец не принимал участия, так как находился в это время под судом по литературному делу. Ко времени выборов во вторую Думу он получил необходимые права и пользовался ими как выборщик Миргородского уезда.

"С большим интересом,-- пишет отец,- я отправился сначала в большое село Шишак, где должны были состояться сельские выборы. Впечатление было неопределенное и смутное. Прежде всего, руководство выборами не только формально, но и по существу находилось в руках земского начальника и администрации. Привычка к слепому повиновению была еще слишком сильна в сельском населении. Средняя крестьянская масса уже охотно слушала оппозиционные речи, но влиятельных оппозиционных групп в деревне почти но было, и действовали они не открыто.

Мои местные знакомые сначала были уверены в успехе: черная сотня и крупное дворянство будут побиты. Но уже в зале волостного правления эти надежды рассеялись. Когда один из моих знакомых обратился к {199} одному выборщику, на сознательность которого рассчитывал - "неужели вы подадите голос за такого-то?" - тот ответил простодушно:

- Нельзя иначе! За него очень стоит начальство.

Скоро к этому человеку подошел земский начальник и стал давать ему какие-то наставления. И распоряжения земского начальника исполнялись просто в силу привычки повиноваться.

Присматриваясь к выборной публике, я заметил на скамье в углу седого старика очень почтенного вида. На лице его было выражение какой-то торжественной грусти. Я под сел, к нему, и стал расспрашивать, что он думает о происходящем. Он не был из богачей, а только рядовой крестьянин, но о происходящем думал только печальные думы. Прежде было так: люди знали, что надо верить в бога и повиноваться царю... А теперь...

Он скорбно махнул рукой. К нам присоединилось еще два-три таких старика, и полились такие же речи. Я чувствовал, что настроение этих стариков непосредственно, искренно и твердо. Новое казалось еще неустоявшимся и смутным.

Во время самих выборов, когда стали вызывать к ящикам, была выкрикнута еврейская фамилия... Я почувствовал, что кто-то толкнул меня в бок. Рядом со мной стоял молодой крестьянин, высокий, худой, крепкий, но, видимо, сложившийся под тяжестью тяжкого труда с самого детства. Это был казак-хуторянин, представитель самой богатой, но и самой консервативной части населения. На его рябом лице маленькие живые глазки сверкали раздражением, любопытством и почти испугом.

- Жид... Ей богу, жид! Да разве и ему можно?

Я объяснил, что никто из полноправных обывателей не лишен избирательных прав. Он слушал с недоверием и изумлением. Потом он отошел от меня и стал {200} толкаться среди народа, тыча пальцем в еврея и в меня. И я видел, что его чувства находят отклик среди других. Я невольно думал,- что могут дать эти выборы, где еще столько непонимания, темноты и слепого повиновения?

И действительно, результаты их были неопределенны. Прошло несколько "сознательных", но наряду с ними прошло еще больше ставленников земского начальника. И, наверное, за тех и за других часто голосовали одни и те же люди.

Выборщики стали съезжаться в Полтаву[...] Предзнаменования для прогрессивных партий были плохие, и нам казалось сначала, что выборы будут сплошь черносотенными. Через некоторое время выяснилось, однако, что надежда у нас есть. Между прочим, из Лохвицы приехала тесно сплоченная группа передовых земцев и довольно сознательных крестьян, настроенных прогрессивно. Ядро у нас составили кадеты, но к ним же примыкали и социал-демократы. Социал-демократы были настроены против кадетов, лохвичане - против социал-демократов, но только блок мог спасти прогрессивную партию. Поневоле пришлось идти на компромисс. От крестьян был, между прочим, выборщиком харьковский студент Поддубный, исключенный из университета и более года занимавшийся в своей деревне сельским хозяйством. Это давало ему тогда выборные права. Он принадлежал к социал-демократической партии, и лохвичане, наконец, согласились отдать ему голоса не как социал-демократу, а как крестьянину. А зато социал-демократы согласились голосовать за наш список.

Еще более трудностей предстояло нам с выборщиками-крестьянами. В их психологии была особенная черта. Перспектива быть выбранному самому связанный с этим почет и особенно депутатское жалование в три тысячи оказывали на них неотразимое обаяние. {201} И вот, почти каждый из них явился на выборы с тайной надеждой лично попасть в депутаты. С мечтой о депутатстве каждый расставался трудно и со вздохами, и нам стоило больших усилий добиться сокращения списка. Нам много содействовали в этом социалист-крестьянин и один очень хороший священник. В конце концов соглашение достигнуто, список сокращен, и тогда оказалось, что если мы выдержим это соглашение, то большинство за нами обеспечено.

Тогда администрация пошла на крайнее средство. В самый день выборов комиссия собралась чуть не в 6 час[ов] утра, и - еще несколько наших выборщиков были устранены, в том числе студент и священник. Последнего призвал к себе тогдашний архиерей и потребовал, чтобы он немедленно уезжал в приход. Священник со слезами рассказал нам об этом, но у него была большая семья, он боялся лишиться прихода и повиновался.

Это были ходы явно незаконные. Устраняемые не имели времени для обжалования, но удар был рассчитан метко. Наш блок, заключенный с таким трудом, сразу рассыпался: крестьяне не выдержали. Наивные личные вожделения выступили вперед, покрыв общее дело. Почтенные селяне-выборщики разбились на кучки и стали шептаться: "Ты выбирай меня, я стану выбирать тебя"... При вызовах к урнам почти никто из них не отказывался. Получали смешное число голосов, порой вызывающее злорадный смех противников, но все-таки угрюмо, безнадежно, со стыдом шли на баллотировку и проваливались. Соблазн был слишком велик, сознание общих интересов слишком ничтожно.

Другая сторона, наоборот, сплотилась образцово. Администрация употребила все свое влияние на массы, и это влияние было еще очень значительно. Когда выборщики отправлялись в город, то кое-где священники {202} приводили их к присяге, что они будут непременно баллотировать за принятый список. В городе старались поместить их на особых квартирах, куда ежедневно доставлялась им местная черносотенная газета, не останавливавшаяся ни перед какой клеветой, чтобы очернить кандидатов прогрессивного блока. Кое-кто из этих выборщиков, приехав в город, уже спохватился, что попал в ненадежную для крестьянина компанию...

- Я уже вижу и сам,- отвечал один такой выборщик моему знакомому на его убеждения.- Та ба. Присяга, ничего не поделаешь.

В первый же день мы провалились. Заметное число голосов получил только Г. Е. Старицкий. Поражение нашего блока было очевидное и самое жалкое. И его причиной была измена наших крестьянских выборщиков" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 143-145.).

ДЕРЕВНЯ ПОСЫЛАЕТ ЧЕРНОСОТЕННЫХ ДЕПУТАТОВ

"Под конец этого первого выборного дня я сидел в отдаленном конце дворянского собрания, где происходили выборы. Мысли мои были печальны. На наших собраниях мы тщательно разъясняли крестьянам, что только поддерживая прогрессивные партии они могут рассчитывать на земельную реформу. Но масса была так еще темна и так узко своекорыстна, что даже очевидный общий интерес не мог сплотить ее.

В это время рядом со мной сел один из выборщиков другой стороны. Это был человек деревенский, коренастая фигура, одетая в городской костюм, широчайшую черную пару, очевидно, только для парада. Мне показалось, что он с каким-то своеобразным участием {203} посмотрел на меня и заговорил о погоде и о необходимости скорее кончить выборы. Это был, очевидно, хлебороб из того зажиточного деревенского слоя, который еще так недавно имел влияние в деревне. К нему вскоре подсел другой, такого же типа, только попроще: на нем был уже прямо деревенский костюм. Я подумал, что именно люди этого типа, может быть, стояли во главе противопомещичьего движения. Теперь они придали силу блоку правых дворян и черной сотне (у нас октябристы и крайние консерваторы выступали вместе).

- Вот это господин Короленко... тот самый, что пишет, - сказал тот, что подсел ко мне первый.

- Знаю, - сказал второй, кланяясь и подавая мне руку.

- Что же именно вы знаете? - сказал я, улыбаясь и думая, что они знают меня по местной репутации.- Не то ли, что это я учу крестьян поджигать помещичьи скирды и резать ноги экономической скотине?

- Нет... Этого мы не знаем...

- Это каждый день пишут для вас в "Вестнике". :

- Ну, это брехня... Мало ли что пишут. Мы читали другое,- сказал первый.

Они были знакомы с моими статьями в "Полтавщине", с брошюрой "Сорочинская трагедия" и с "Письмами к жителям городской окраины". К моему удивлению, к моей литературной деятельности они относились с сочувствием,

- Почему же вы теперь голосуете с черной сотней? - спросил я.

По лицу первого моего собеседника прошла как будто тень. Я узнал впоследствии, что его дети учатся в гимназиях и высших учебных заведениях, и теперь, быть может, от этой своей молодежи он слышит, тот же вопрос. {204} - Надоело уже,- сказал он угрюмо.

- То-то вот и оно,- подхватил второй,- что надокучило. Грабежи пошли, разбойство... Дед у деда суму рад вырвать. Если это такие новые права, - то бог с ними!

- Да,- сказал другой.- Грабежи пошли, разбойство... Прокинешься ночью и слушаешь: может, какой добрый сосед уже клуню подпаливает. Потом, г[осподи]н Короленко, возьмите то: кричат "поровнять землю". А вы знаете, как иному земля досталась? Мы не помещичьи дети, не богатое наследство получали от батьков... Каждый клок земли отцы и деды горбом доставали. И дети тоже с ранних лет не доспят, не доедят... Все в работе. Одна заря в поле гонит, с другой возвращаются... А теперь кричат: "поровнять". Отдай трудовую землю какому-нибудь лентяю, который, что у него и было, пропил.

Я знаю, что это правда.

Эти хлеборобы-собственники из казаков - настоящие подвижники собственности. Многие из них живут хуже рядовых крестьян, откладывая каждую копейку на покупку земли. Ко мне одно время возил деревенские припасы один довольно жалкий на вид старик. Он был одет как нищий, но я потом узнал, что это деревенский богач. Вся семья питается ужасно, детям не дают ни масла, ни яиц, все идет на продажу... Детей даже не отдают в школу. И все для того, чтобы прикупить лишний клок земли.

Между тем, крылатое слово, кинутое в 1902 году на кочубеевской усадьбе, теперь росло и ширилось. Лозунг "поровнять" уже гулял в деревне. Я как-то приводил в "Русском богатстве" свой разговор с крестьянином (Короленко В. Г. Современные картинки. - "Русское богатство", 1905, № 11-12.). Он спрашивал моего совета: можно ли "по {205} новым правам" покупать землю - у него с братом 9 десятин на двух. Они хотят прикупить еще три. Значит, придется по 6 десятин на. душу. А может, по равнению это выйдет много, так могут отнять... Не пропали бы даром деньги.

Понятно, с каким испугом и враждой должны были эти люди относиться к стихийному движению, которое уже тогда сказывалось в деревне. Я видел, что мои собеседники люди разумные и, сравнительно, даже просвещенные, и я спросил, слыхали ли, о проектах перво-думской земельной реформы.

- Читали кое-что,- сдержанно ответили они.

- Ну, а что вы думаете? Если все останется по-старому, если у ваших безземельных соседей по-прежнему будут плакать голодные дети, - будете ли вы спать спокойно в своих каморках? Впрочем, - закончил я, вставая, - дело ваше... Но если вы хотите знать мое мнение, то я вам скажу. Россия загорается. Первая Дума хотела сделать многое, чтобы потушить пожар и указать людям выход. А вы теперь в этот пожар подкинули еще охапку черносотенного хворосту.

Я попрощался и отошел в сторону, где происходил счет шаров. Наши противники продолжали торжествовать. Консервативные дворяне и священники, известные черносотенной пропагандой, ходили с гордо поднятыми головами. За них было много крестьянских голосов. А наши кандидаты все так же позорно проваливались, и проваливали их тоже крестьяне.

Мои собеседники остались на том же месте, подозвав к себе еще некоторых других, уже положивших шары. В этой кучке шел какой-то оживленный разговор. Через некоторое время ко мне подошел один мой знакомый и сказал:

- Сейчас ко мне подошли вот эти два выборщика и сказали: мы видели, что вы знакомы с Короленко. {206} Скажите ему, если он будет перебаллотировываться завтра, - то у него будет 4 лишних голоса. Я баллотировался, и действительно к 78 голосам, которые я получил в первый день, прибавилось как раз 4. Это было абсолютное большинство. Но в эту ночь наши противники приняли самые экстренные меры, привезли на тройках еще несколько своих выборщиков и я попал только в кандидаты.

Вторая Дума оказалась уже совершенно покорной, и земельная реформа была похоронена.

Вскоре после выборов мне пришлось быть в камере одного из полтавских нотариусов. Невдалеке от меня сидел, тоже дожидаясь очереди, старенький помещик с благодушным лицом и круглыми птичьими глазами. К нему подошел другой помоложе. - Все вышло очень хорошо,-говорил старик.- Прошли почти все наши... Теперь бояться нечего. Вторая Дума наша.

- Д-да,- подтвердил младший, кидая взгляд в мою сторону...-Теперь разным Герценштейнам не дадут ходу.

Впоследствии я часто вспоминал этот разговор. Я не знал фамилий ни этого благодушного старика, ни его совсем уже не благодушного собеседника. Где-то они теперь, и находят ли по-прежнему, что Россия в тот момент более всего нуждалась в устранении Герценштейнов и их проектов государственного решения земельного вопроса...

Что было бы теперь, если бы [...] проводилась планомерная земельная реформа? Но состав последующих дум был далек от этих забот, а крестьянство, благодаря "разумным мерам", посылало в думы в большинстве черносотенных депутатов" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 145-147.).

ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГРАНИЦУ. У СЛАВЯН

С 1906 года отец снова начал чувствовать себя плохо. У него сильно болела нога, и так как он не прекращал ходьбы и работы, то иногда сильно страдал. Появились признаки сердечной болезни, и врачи посоветовали ему лечиться в Бад-Наугейме, в Германии.

В июне 1907 года наша семья уехала за границу. Незадолго перед отъездом отец получил "смертный приговор" от какой-то черносотенной организации. В письме к В. Н. Григорьеву 20 июня из Бад-Наугейма он писал:

"Почти накануне моего отъезда у моего крыльца вдруг выставили наряд городовых с околодочным. Сначала мы думали, что предстоит обыск и арест, тем более, что полицейские переписывали всех входящих и выходящих. Оказалось другое: губернатор объяснил мне, что это оберегают меня от покушения черной сотни! Это несомненная чушь: стоять у парадного крыльца и переписывать выходящих от меня знакомых, - странный способ "оберегать". Я, конечно, потребовал немедленного снятия этой стражи... Через два дня после этого я неожиданно для них уехал за границу. Еще через два дня у моего хорошего знакомого, товарища по "Полтавщине", адвоката Сияльского, произвели грандиозный обыск, о котором писали в газетах, и затем все выспрашивали у наших домохозяев, - как мог я уехать за границу, не взяв заграничного паспорта? А я взял его еще в Петербурге. Вероятно, эти господа дожидались, что я еще буду у них просить паспорта. А я поднес им сюрприз...

Да, таковы последние "отечественные впечатления"..." (ОРБЛ, Кор./II. папка № 2, ед. хр. 10.). {208} С 17 июня по 25 июля отец лечился в Наугейме. А затем мы выехали через Мюнхен и Вену в Липик в Славонии, где в это время жил и лечился мой дядя, Василий Семенович Ивановский ("доктор Петро") и куда приехали повидаться с ним сестры моей матери П. С. Ивановская-Волошенко и А. С. Малышева. Сохранились воспоминания об этом путешествии. "Проехав что-то около полуторых суток от Вены, - пишет отец в неизданной рукописи "У славян", - я успел наглядеться на публику. Больше всего привлекали внимание "запасные" в длинных, как юбки, полотняных рубахах и широких полотняных штанах. Все они были пьяны, целовались, пели песни и ругались добродушно, но столь же отвратительно, как у нас. Пожалуй, хуже, потому что к самым бесстыдным ругательствам приплетали не только родителей, но еще святые имена...

Еще недавно они учинили большое буйство, о котором писали газеты: обезоружив огромной толпой венгерского офицера, оскорбившего их национальное чувство,- они заставили его стать на колени и осыпали оскорблениями. В поезде, насколько я мог понять,-шел разговор об этом происшествии и хорваты,- совсем как у нас, - надеялись, что им ничего не будет, потому что все было сделано "миром"[...]

- Липик!

Нам пришлось выходить. Был тихий и мягкий южный вечер. Станционный фонарь, соперничая с луной, освещал маленькое станционное здание и густую толпу, ожидавшую поезда. Мои знакомые, единственные русские,- быть может, с самого основания курорта - встретили меня у выхода из вагона и объяснили причину многолюдства на станции: оказалось, что в маленьком городишке происходил митинг антивенгерского протеста, на котором обсуждалась какая-то злоба дня. Большинство участников митинга были иногородние и {209} теперь разъезжались. Какой-то красивый молодой человек спешил наскоро досказать речь, начатую до прихода поезда, и закончил ее возгласом:

-Доле Унгарска, живио Србия!-что означало: "Долой Венгрию, да здравствует Сербия!"

"Унгарска", в лице двух "полицаев", хладнокровно выслушивала речи и возгласы, возбуждая во мне вопросы: как отнеслась бы полиция в моем отечестве, если бы, например, поляки, при таких же обстоятельствах, стали кричать: "Долой Россию"? Предаваясь этим размышлениям об относительности венгерского утеснения, я стоял с двумя чемоданами в руках и слушал горячую предику молодого оратора.

Но вдруг я заметил, что в толпе произошло какое-то перемещение. Оратор оказался ближе ко мне, и я со своими чемоданами очутился неожиданно в самом центре толпы. Молодой человек говорил по-сербски, нервно и быстро, и, кроме слова "Унгарска", произносимого с явным негодованием, я мог еще разобрать слова "Русия" и "russka sloboda", в которых звучала явная благосклонность... Во мне стало шевелиться некоторое тревожное опасение, которое затем вполне определилось. Повторив еще раз "доле Унгарска", оратор возгласил что-то вроде "живио Русия" и наконец:

- Живио русски дописник... имярек.

Дописник - значило, конечно, писатель, а имярек не оставляло никаких сомнений: речь шла обо мне. Мой родственник (Василий Семенович Ивановский. Прим. В. Г. Короленко.), иронически улыбаясь, смотрел на меня из толпы. Я понял, что он завязал уже здесь знакомства и проболтался, что ждет меня и что я "русски дописник". Теперь, очевидно, нимало не опасаясь уронить мой престиж, он сказал громко: {210} - Что ж ты стоишь, болван-болваном? Поставь чемоданы и скажи им несколько слов.

Я поставил чемоданы прямо в пыль и постарался быстро сообразить положение. Они мне говорили по-сербски, в речи часто звучало слово "Србия", и, кроме нескольких слов, я не понимал ничего. Отлично. Я буду им говорить по-русски и постараюсь, чтобы они поняли ровно столько же.

Из политики я, конечно, воздержался от всяких суждений об "Унгарска". Сказав затем несколько слов о том, что я очень тронут вниманием, которое приписываю всецело дружеским чувствам относительно моего отечества и его свободы,- я, наконец, перешел к единственно понятному и для них месту своей речи и заключил ее возгласом:

- Живио Србия!..

Затем кондуктора пригласили садиться, вся толпа ринулась к маленьким, низким и душным вагонам,- причем несколько человек горячо пожали мне руки,и поезд тихонько пополз по своей узкой колее... На маленькой станции сразу стало тихо.

Я поздравлял себя с необыкновенной находчивостью в трудных политических обстоятельствах: быть так неожиданно застигнутым нечаянной овацией и выйти с такой честью из щекотливого положения... Я очень гордился своим дипломатическим успехом... Конечно, может быть, если бы "Унгарска" узнала о привете русского "дописника" Сербии после митинга протеста, - то... Но, во 1-х, "Унгарска" не узнает, а во 2-х, я не обязан считаться с мнением несомненных притеснителей великого сербского племени, занявшего придунайские "планины" и горы от Землина на Дунае до Загреба близ Адриатики. Я теперь в гостях у этого племени и обязан был сказать им что-нибудь приятное. С маленькой станции я шел в самом хорошем расположении {211} духа. Только... мой родственник, косвенно устроивший мне эту неожиданность, тонко посмеивался в усы... Он жил здесь уже месяц и, как доктор, приобрел знакомство с докторами и другими интеллигентными славонцами.

Я поселился в небольшом двухэтажном доме, в котором, кроме нашего небольшого кружка, жили еще три-четыре боснийских [семьи], стал приглядываться к окружающему. Сезон приближался к концу, публики было немного. Курорт помещался, в сущности, в селе, с небольшой католической церковкой, расположенной на небольшом возвышении.

Загрузка...