Главная ценность этого островного климата заключена в том, что персонаж из пьесы Мольера назвал бы "снотворным снадобьем". Только когда спишь, избавляешься от немыслимого безделья. Известное предписание медицинской школы Салермо (sex horas dormire…), хотя и выраженное на прекрасной кухонной латыни, показалось бы нам здесь неудачной шуткой. Шесть часов сна! Мы, будто в насмешку над этой премудростью, признавали не меньше восьми-девяти часов, да и днем, осмелюсь заметить, не обходилось без непродолжительной сиесты. Впрочем, тут не надо было опасаться никаких вредных последствий: резервы сна в этих местах столь же неисчерпаемы, как воды Параны: четыре вялых взмаха веслом, и тебя, словно неодолимой силой снотворного, затягивает в бескрайнюю юдоль сна.
О себе могу сказать, что с таким распорядком дня я легко одолевал самую страшную бессоницу — ту, что приносит сюда на рассвете северный ветер, — ни разу не прибегнув к крайнему и обоюдоострому средству: запрещенному, иными словами, скучному, чтению. Подобная растительная жизнь — настоящее благо для нервов: иногда мне казалось, что я просто-напросто превращаюсь в какую-нибудь иву…
На манер жертвоприношения богу Морфею, я посвящаю эту воскресную беседу такой усыпляющей — как явствует из названия — теме, и не скажу, что не владею предметом. На совесть изученный материал, — то бишь состояние между сном и явью, — не будет выглядеть таким уж ничтожным, как кажется. Сон вовсе не вынесен за скобки жизни, он одна из самых ее любопытных фаз: как будто и не заключая в себе тайны, он в то же время граничит со сверхъестественным. Посему поэты понимают феномен сна лучше, чем физиологи. В то время как последние дискутируют, соответствует ли состояние мозга во время сна анемии или гиперемии, при том, что проблема не имеет окончательного ответа, первые — от Гомера до Теннисона — пытаются разглядеть истину сквозь радужную призму иллюзии. Самый великий из них обронил фразу, смысл которой достиг таких глубин, до коих не доберутся никакие зонды и никакие психометры: "Мы созданы из вещества того же, что наши сны…". И один из героев Мюссе, комментируя на свой лад божественного Шекспира, сладостно поет:
La vie est un sommeil, 1 amour en est le reve.. (Жизнь — это сон, любовь в нем — греза…)
Но до чего же тонок наш психологический инструмент! Сколь современен и богат оттенками язык, тот язык, который под одним только ярлычком слова «сон» кидает и кидает в переметную суму Санчо все семейство этих sommeil, somme, reve, reverie и т. д., сводя целую гамму к единственной ноте тромбона!
Разумеется я не какой-то особенный сновидец. Случается, целые ночи я провожу, не изведав той нелепицы "бессознательного мыслительного процесса", который для других является синонимом сна. И поскольку я убежден, что ни в поступках моих, ни в моем поведении нет симптомов сомнабулизма, то в соответствии с расхожей теорией должен признать, что в большинстве случаев, когда я не помню снов, их, видимо, попросту не было. Впрочем, вскоре мы убедимся, что и здесь надо проводить различия, ведь реальность не намного проще теории. Так или иначе, я достаточно размышлял об этом особенном органическом разъединении, похожем на периодический развод души и тела. Возможно, по той самой причине, что я редко вижу сны, они сохраняют большую четкость, чем у других. С далеких детских лет я помню четыре или пять снов, таких ярких, словно я видел их позавчера ночью. Они и послужили источником этих строк, и позже я их вкратце изложу. О других сохранились заметки в моих тетрадях: некоторые из них такие странные и страшные, что даже сегодня, стоит мне перечитать написанное, изначальное чувство тревоги и ужаса, испытанное в сновидении, мгновенно воскресает вновь. Кроме того, я нередко наблюдал в моих ближних, и порой совсем рядом, внешние проявления сна, особенно кошмарного. Да и мой подвижный образ жизни предоставил мне материал для наблюдений. В разнообразии путешествий — от постоялых дворов Боливии до корабельных кают и английских спальных вагонов — я присутствовал, более чем достаточно, при драмах и комедиях спящего человечества, но ни один позднейший опыт не был столь полным и продолжительным, как первый, о котором я и расскажу. Он-то, этот опыт, и лег в основу моей скромной собственной теории о сне, впоследствии, разумеется, подкрепленной более поздними наблюдениями и выдержками из книг, подтверждающими ее точность. С той поры прошло много лет, и хотя сегодня я, возможно, владею более совершенными аналитическими приемами исследования, но результаты той давней юношеской инициации и по сей день сохраняют для меня ценность, так что я считаю, что первый опыт не пропал втуне. В то время, 23 года назад, я жил в Сальте, в доме одного коммерсанта из Тукумана. Оба мы тогда были молоды и, будучи близкими друзьями, спали в одной комнате, чтобы болтать друг с другом, лежа на кроватях, хотя в нашем огромном колониальном доме, способном приютить и семейство Ноя, свободных комнат было предостаточно. Мы почти всегда возвращались домой вместе, но если случалось, наши вечерние маршруты все же не совпадали, то первый, добиравшийся до родных пенат, поджидал другого в соседнем "Бильярде Лавина". Поскольку у меня уже тогда существовала дурная привычка читать в постели, то в течение часа или двух я мог наблюдать сон моего друга. Будучи человеком, который наяву и мухи не обидит, во сне он превращался в mauvais coucheur (неуживчивый человек), настоящего буяна. Если он спал спокойно, то всего лишь храпел как бегемот до тех пор, пока не просыпался, испуганный собственным трубным ревом. Но это, как говорится, еще полбеды. Чаще всего товарищ мой, мучимый во сне жестокими кошмарами, метался и кричал, что доводило меня до дрожи в коленках, если не сказать сильнее. Я начал тяготиться неудобствами совместной жизни в одной комнате, но что-либо менять было уже поздно. Сперва меня удерживало сочувствие, а потом и любопытство, или, вернее сказать, растущий интерес к этой чужой внутренней драме, разыгрывающейся за опущенным занавесом, драме, которую я не мог видеть, зато отлично слышал. И в представлении этом я как-то незаметно перешел от роли немого свидетеля к роли сметливого соучастника.
Не буду останавливаться на деталях, совпадающих с классической теорией и подтвержденных моим собственным опытом в течение нескольких месяцев, ограничусь лишь указанием на то, что явно противоречило этой теории. Чего чаще всего не хватает медицинским трактатам, в том числе, конечно, и по психиатрии, самой «гадательной» и рискованной среди начинающих наук, — так это именно истинно научной одержимости, не оглядывающейся ни на maglster dixif(Так сказал учитель), ни на условности. Обратим внимание, например, на то, что вкусовые галлюцинации, а особенно галлюцинации обоняния, гораздо более редки, чем обманы других чувств; и их исследование нельзя провести со всей определенностью, так как в нормальном состоянии ощущения вкуса и обоняния непред ставимы — невозможно вообразить запах жасмина в его своеобразии и непохожести, к примеру, на запах фиалки. Что же касается вкуса, неразрывно связанного с осязанием, то представить такого рода ощущения во сне можно лишь смутно, по ассоциации, и в конечном счете они будут неуловимо-иллюзорными.
Многотомный трактат Бриера де Буамоиа изобилует совершенно детскими примерами, так же уязвимыми для критики, как и у Ломброзо; таков, скажем, классический случай знаменитой сонаты Тартини, по словам самого композитора, "продиктованной ему дьяволом". Психологическая интерпретация, которая причисляет это произведение к феномену неосознаваемого мыслительного процесса, обнаруживает в ученом простодушие едва ли не большее, чем у музыканта, я же склонясь к тому, что без настоящего дьявола здесь не обошлось.
Более серьезными, однако, мне представляются рассказы о сомнамбулизме, авторы их смиренно излагают виденное и слышанное, иногда даже наперекор своим собственным теоретическим принципам. Такова известная история монаха, изложенная Фодерв и воспроизведенная всеми его последователями. Настоятель большого Картезианского монастыря рассказывает, как однажды ночью, когда он сидел и писал в своей келье, туда вошел юноша, напряженный, как струна, с глазами, устремленными в одну точку, с перекошенным лицом. Сомнамбула направился прямо к постели настоятеля, по счастью, пустой, и три раза вонзил в нее большой нож, который держал прямо перед собой… На следующий день настоятель стал расспрашивать монаха, и тот самым подробным образом восстановил всю сцену, добавив, что к этому воображаему преступлению его подтолкнул сон, в котором он увидел свою мать, убитую настоятелем…
Не оспаривая сам по себе этот случай, вполне возможный в действительности, заметим тем не менее, что здесь не только отдельные недостоверные детали, но и вся исповедь пациента — сплошная выдумка. Человек, который продолжает спать после приступа сомнабулизма, проснувшись, не помнит ничего из своих поступков и тем более не помнит сна, побудившего его их совершить: тут налицо абсолютная амнезия (В моем недавнем труде «UneEnigmelitterarie» якритиковал сцену с бурдюками с вином из "Дон Кихота" (I, XXXV), в которой известный психолог Болл нашел образцовый материал для исследовательских изысканий!).
Этого не происходит в случаях сна-кошмара, внезапно прерываемого внешними причинами, и эта разница, которую я считаю основополагающей, подтверждается случаем с моим тукуман-ским другом в Сальте.
Не думается, что кошмар должен психологически отличаться от обыкновенного сна, а также от случаев частичного сомнамбулизма; хотя хорошо известно, что их характеризуют паталогические различия. Спонтанный сомнамбулизм обладает хронической болезненной сущностью — неврозом; в то время как cauchemar может быть изолированным, единичным случаем, например, следствием несварения желудка или симптомом какого-нибудь недуга, не связанного с нервными центрами. Рассмотренные извне, оба состояния отличаются не только контрастом между физическим бессилием субъекта в одном случае и его подвижностью в другом, — что и дало ему соответствующее название, — но и завершением процесса. От кошмара мы обычно резко пробуждаемся, испытав острое чувство страха, тогда как приступ сомнабулизма развивается, как правило, по спокойной траектории — если, конечно, не будет прерван внешним вторжением — и переходит в обычный сон. После пробуждения человек, видевший кошмарные сны, сохраняет о них живое воспоминание, тогда как сомнамбула забывает все полностью. И здесь-то уместны мои личные наблюдения, о которых я упоминал.
Мой друг из Сальты не был собственно сомнамбулой, хотя два или три раза я видел, как он садился и начинал одеваться; зато кошмары навещали его почти ежедневно. Он страдал хроническим заболеванием желудка, — и неудивительно, что после плотного ужина кошмар случался наверняка. Все начиналось с первым сновидением и разыгрывалось как по нотам, почти с неизменным постоянством, согласно сюжету какой-то внутренней драмы. Проснувшись, он расссказывал мне эту историю тысячу раз. Опуская детали, скажу, что дело всегда заключалось в некой стычке с людьми в пончо, пеонами либо рабочими (мой друг владел сахарным заводом), которые его оскорбляли; в эту минуту спящий приходил в негодование, исторгал угрозы, — в его сне это предвещало неминуемую катастрофу; и вскоре следовал короткий вскрик, а затем долгий жалобный стон — в этот миг кто-то пырял его ножом в живот, и он чувствовал, что умирает…
Мой бедный товарищ рассказывал мне эту сцену во всех красочных подробностях. Как уже было сказано, сцена эта варьировалась лишь во второстепенных деталях. Вскоре я знал ее наизусть, как сказку о Синей бороде. Что меня всегда поражало — это фантастическая скорость перипетий, которые в пересказе длились, казалось, часы, а в реальности разворачивались галопом за несколько секунд. Уже сроднившись с этой историей и почти всегда просыпаясь в надлежащий момент, я часто предотвращал страшное столкновение, успевая всего лишь повернуть спящего. Но иногда я вмешивался в события сна, делая вид, будто помогаю атакуемому, вставая на его сторону и показывая, как обращаются в бегство или падают на землю его враги в результате нашего стремительного и решительного отпора. Такого рода гипноз обычно бывал эффективен, а поскольку он не только приносил пользу, но и служил для меня развлечением, я придумывал и пробовал все новые и новые варианты.
Когда страдалец просыпался в результате моего вторжения в его сон, он рассказывал обо мне самом такие подвиги, что у меня волосы дыбом вставали: мои несколько вскриков его сновидение превращало в фантастическую эпопею. Однако, если мне случалось вовремя помочь другу преодолеть кризис, да к тому же и желудок не беспокоил его, то он, не просыпаясь, погружался в нормальный сон и наутро у него не оставалось ни малейшего воспоминания о прерванном кошмаре. Это наблюдение, которое я неоднократно повторял и которое получило подтверждение в других обстоятельствах, позволило мне установить, — в противовес утверждениям других авторов, — что: 1) внушение может так же эффективно действовать в нормальном сне (в психологическом плане кошмар не отличается от обычного сна), как и в сомнабулическом; 2) амнезия после кошмара, переходящего в нормальный сон, как и отсутствие воспоминаний (в большинстве случаев) о наших обычных снах, скорей всего, обусловлена одним и тем же. Это не что иное, как наложение новых образов на предыдущие. Считается, что самый подходящий час для сновидений тот, что предшествует утреннему пробуждению, когда настежь открывается дверца из слоновой кости нашей фантазии. Здесь происходит вот что: сохраняются только последние сны, они стирают либо закрывают собой предыдущие; точно так же войско на марше оставляет после себя лишь следы последней шеренги.
Что касается кажущейся независимости некоторых снов от нашей повседневной жизни, их какой-то фантастической бессвязности — здесь тоже богатый материал для изучения. Я не думаю, что профессиональные исследователи с должным вниманием относятся к немаловажному психологическому факту: а именно к тому, что во время сна мозг человека оперирует не конкретными вещами, а либо представлениями о них, если речь идет о настоящем, либо же воспоминаниями, если речь идет о прошлом. Образ Росаса, навеянный мне вчерашним чтением, и прогулка на лодке по реке Кончас, совершенная в свое время, были для меня интеллектуальными событиями одного порядка и абсолютно одновременными, словно они вместе отпечатались на чувствительной пластинке мозга. Если внимание сфокусировало на одном и том же плане несколько образов — также как гипосульфит закрепляет на фотографической пластинке живой образ рядом со старинной картиной на стене, — то сон может объединить и скомбинировать их с кажущейся непоследовательностью, но на самом деле с неоспоримой логикой.
Изложу в двух словах наивный и трагически абсурдный сон, приснившийся мне позавчера ночью и, как я уже заметил, ставший отправной точкой этой усыпляющей беседы. Я находился в Капитолии Буэнос-Айреса, перед Росасом, отдавшим приказ о моем заключении и немедленной казни: я был Масой(Подполковник Район Маса, автор и первая жертва заговора 1839 г) и при этом я оставался самим собой, Груссаком. Мне удалось бежать, и я вдруг очутился где-то на крыше в Сан-Франциско, в окружении своей семьи (хотя на самом деле это была не моя семья). После десятка бредовых сцен мне на эту крышу привели коня, и я смог ускакать на нем в северные провинции, пересечь Рио де ла Плату и т. д. Что ж, все эти безумства подчинялись, как я понял после раздумий, определенной логической связи: в тот самый день, и почти одновременно, я, во-первых, вспомнил о своем пребывании в Сантьяго, увидев гаучо на коне; и, во-вторых, у меня возникла идея отправиться на лодке до острова, которым здесь владеют францисканцы; и, наконец, в пути я долго размышлял об одном эпизоде 40-го года, рассказанном в исследовании о Росасе французского моряка Паже, и дело было именно на берегах Параны.
We are such stuff — as dreams are made on… Я повторю эти глубокие шеспировские слова, вложенные в уста Просперо, в самой прекрасной, самой поэтичной и смертельно печальной из его комедий. Мы созданы из той же материи, что и наши сны; то есть можно сказать и иначе: мы ткем наши сны из нашей собственной субстанции. Так, инстинктивное беспокойство поэта, наверное, проникает глубже, чем знание мудрецов, которое вот уже сколько веков подряд кружит вокруг искомой истины, не смея воплотить ее в позитивной формуле. Не происходит ли это потому, что не запуская в омут тайны экспериментальный зонд, который лишь взволнует воды, поэт, склонившись над гладкой поверхностью, сумеет различить отраженное небо, в чем и содержится величайшее объяснение?..
Сон вбирает значительную часть нашей жизни; с другой стороны, не подлежит сомнению, что сновидение — это специфическая форма безумия, периодический бред, более или менее типичный. Бредить (исп. delirar), согласно своей этимологии, обозначает "сеять мимо борозды". Это вовсе не значит, что борозда плохо проложена или семя испорчено, просто это вопрос неточности, ошибочного направления. Таков бред в самой его распространенной форме: серия несвязанных действий или слов, лишенных последовательности и логичности, при том, что каждое действие само по себе будет рациональным, а слово корректным. Так может быть, дефиниция сна должна быть другой?
То, что называется "психической нестабильностью" — не случайное отклонение, а форма физиологического существования. Для того, кто изучает человеческий организм, ежесекундным чудом кажется постоянство здоровья: что мы скажем о нашем церебральном аппарате, который каждые сутки погружается в невидимые уголки затемненного сознания? Разве не чудесно, что каждое утро вместе с ясным и бодрящим солнечным светом выныривает на свет и наш разум, не тронутый ночными затемнениями и призраками?
Несомненно одно: домашний очаг, семья, знакомые и любимые лица, работа, привычная последовательность обычных действий — вот еще другие вехи и отправные точки, поддерживающие равновесие шаткого сознания. Они ведут его по лабиринту рифов, где на каждом шагу подстерегает опасность: так мореплаватели в старину осторожно передвигались от мыса к мысу, не упуская из вида берег и отыскивая в его зыбких очертаниях едва заметные глазу ориентиры. Это потом мореплаватели получили спасительный компас, позволивший им бороздить mare tenebrosum (Мрачное море) ночью, также как и днем. Недолговечные исследователи бесконечного, где и как отыщем наш компас, если все то, что раньше могло им стать, провозглашено устарелым и выброшено на свалку?
Поль Груссак, "Интеллектуальное путешествие" (1904)