Nor is his mortal slumber less profound,
Though priest not bless'd nor marble deck'd the mound.
…Спит он беспечально,
Хоть пренебрег молитвою прощальной,
Хоть нет над ним ни камня, ни креста.
Мне было о чем подумать, когда мы отъезжали от Равендаля в то утро. Я могла бы лелеять свою злобу на Асмодея: вне зависимости от того, что я узнала о плане предстоящих действий, именно он лишил меня долгой и счастливой жизни в Равендале (она непременно была бы такой). Я могла обдумать все обстоятельства, связанные с обретением мною мужской личины. Приняв решение переодеться в мужскую одежду, не изменила ли я тем самым свою роль в мире… какой бы она ни была? Я могла бы поразмышлять не без тревоги, что стану делать, когда дорога на юг упрется в море, вероятнее всего в Марселе. Тогда мне придется купить место на корабле и пересечь моря, как велела Себастьяна, покинув отчизну и отказавшись от родного языка. Я могла бы порассуждать о la nature surnaturelle[105] моих компаньонов и нашей таинственной миссии. Но я тогда ни о чем таком не думала.
Вместо этого я не без успеха пыталась развлечь себя пейзажем, историей, которая вскоре предстанет передо мной как живая, всем тем миром вокруг, о котором я до того только читала. К тому же и полнейшая необычность происходящего дарила приятное отвлечение от всех этих размышлений. И конечно, колдовское искусство и «Книга» Себастьяны.
Помимо тех глав, которые я переписала из «Книги теней» Себастьяны в собственную книгу, эту книгу, мне встретилось и много других, гораздо более простых записей, похожих на дневниковые и относящихся к злободневным событиям эпохи революции и якобинского террора. Многие из этих записей имели политический характер, что меня очень удивило. Мне казалось, что Себастьяна давно перестала интересоваться политикой. Было удивительно читать о ее восхищении Робеспьером, правда, уже через несколько месяцев она отвергла «Неподкупного», назвав его незначительным, сухим, чрезмерно правильным, бессердечным человеком, каждый шаг которого был продиктован холодным расчетом. Казалось, ее всегда забавлял, именно забавлял – это слово здесь самое точное – звероподобный Дантон – своей огромностью и вульгарными манерами. Она завидовала и одновременно жалела мадам Ролан, чьи амбиции могли найти выход только через ее мужа, нерешительного министра, и чей салон был центром столь многих дебатов, из которых мадам, единственная в своем роде женщина, не упускала ни словечка, сидя, по своему обыкновению, за маленьким столиком и торопливо водя пером. Как это ни печально, Себастьяне словно недоставало творческой силы, чтобы запечатлеть деяния тех лет присущими только ей словами; она вставила в свою «Книгу» выдержки из того издания «Gravures Historiques»[106], где гравюры и восемь страниц текста в напыщенном стиле повествуют о казни мадам Ролан.
Но больше всего в «Книге» Себастьяны меня заинтересовали не записи о революции, а упоминания о ее первых попытках овладения колдовским ремеслом. Эти заметки, скорее рецепты, не более того (даже результаты этих опытов не всегда были записаны), и развлекли меня в начале путешествия на юг.
Времени для чтения у меня было в избытке: когда мы удалялись от Равендаля и морского побережья, покидая Бретань и направляясь в сторону Рена, духи редко давали знать о себе. Ромео помог мне отыскать и нанять кучера в П***, а затем возвратился домой. Наше прощание? Оно было целомудренным: мы были застенчивы, молчали, скромно поцеловались, как брат и сестра. Было… да и сейчас осталось много невысказанного, но у меня хватило слов только для самого краткого прощания. (Как мне хотелось тогда вызвать Мадлен, чтобы она устроила для нас танец, такой как в ванне!..) Ромео неожиданно правдоподобно объяснил Мишелю, кучеру, что я француз по рождению, но живу в Италии и теперь возвращаюсь во Флоренцию, чтобы основать там некое семейное дело… Да, кроме Мишеля – не задающего никаких вопросов petit[107] Мишеля (удивительно, но он горел желанием везти меня даже ночью) – и Малуэнды, которая летала вверх и вниз и пела свою неблагозвучную песню где-то над головой, я оставалась одна на большей части пути. А в одиночестве, как я заметила, мне было труднее подавить свой гнев. Да, я была разгневана. На Асмодея и, наверно, на Себастьяну тоже: почему она не смогла справиться с Асмодеем, подчинить его своей воле, чтобы я могла быть в безопасности? Гнев определял ход моих мыслей, которые можно было выразить так: если он лишил меня того, что могло бы быть, она дала мне возможность понять, что меня ждет. Я буду овладевать ремеслом и тогда смогу предвидеть будущее, мое подлинное будущее.
Итак, в тиши покачивающегося экипажа, который встряхивало при соприкосновении с каждым попадающим под колеса камнем, я читала о своем ремесле. Чем больше читала, тем больше мне хотелось заниматься им самой. Я дозрела до этого, была готова, так, по крайней мере, мне казалось. Мне должно было бы хватить ума напомнить себе, насколько быстро зрелость переходит в гниение, но все мои действия тогда определял гнев, к которому примешивался ослепляющий страх.
Я располагала немногим: у меня не было ни талисманов, ни амулетов – никакого подспорья, кроме обрывков рецептов, не связанных друг с другом заклинаний и чемодана с щегольской одеждой, которую, как я вскоре обнаружила, мне было стыдно носить. Поэтому я наспех нацарапала список покупок и то здесь, то там, то в Рене, то в Анже, то в деревушках между ними «ходила на рынок». Я заставляла Мишеля останавливаться на фермах или у ручьев, вдоль берегов которых густо росли травы, которые я пыталась распознать по записям из «Книги» Себастьяны, не уставая все время напоминать себе, что ошибка в определении травы может означать разницу между удачным заклинанием и смертью.
…Я смотрела вниз, на дорогу, которая на расстоянии вытянутой руки от колес экипажа круто обрывалась вниз, где была усеянная камнями прибрежная полоса, когда почувствовала холодок, возвещающий о появлении отца Луи. Убежденная, что стоит мне слегка двинуться, и весь экипаж опрокинется, закувыркается вниз, я не шелохнулась. Сидела ли и Мадлен на крыше кареты вместе со священником? Я могла видеть лишь намек на их очертания, поскольку солнце стояло высоко и день был жарким. Я задернула шторы – в темноте они казались плотными.
– Ты имеешь хоть малейшее представление, куда мы направляемся? – спросил, улыбаясь, священник.
– Смутное, – ответила я. – Я слышала, как обсуждался наш маршрут прошлой ночью, но…
– Тебе надо направлять кучера , – встряла Мадлен.
– Я могу это делать, – ответила я, пытаясь придать уверенность своему голосу. На самом деле эта мысль не доставила мне удовольствия: я бы предпочла оставаться плотно закрытой, подобно какому-нибудь нежному растению или фрукту, внутри кареты, выходя наружу только в случае необходимости. – Я могу это делать, – повторила я на этот раз для себя самой.
– Tres bien , – сказал священник. – Начинай прямо сейчас. – И он принялся рассуждать о маршруте, который я должна была сообщить первому же из нанятых кучеров.
Конечно, я никогда еще не путешествовала: само это понятие было для меня новым, как и города, деревни и местечки, через которые мы проезжали; иногда они были слишком незначительными, чтобы вообще иметь какое-нибудь имя. По дороге я, разумеется, накупила множество путеводителей, брошюр и карт: в конце концов, это был мир, который я обязана знать!
Наш путь лежал от побережья Бретани на юг через Рен. Нам было необходимо как можно быстрее достичь устья Луары. Затем – Нант, Анже, и, следуя вдоль берегов Луары и других рек, мы должны были добраться до нужного нам перекрестка дорог на юге.
Из Анже мы направимся вдоль Луары в Тур, затем вдоль Солони и дальше через долины многочисленных рек, минуя один замок за другим, пока не доберемся до реки Шер, потом будут Бурж, Невер, Мулен и Роан. Неподалеку от тех мест мы впервые услышим о наводнении, случившемся дальше к югу в необычное время года. Сона разольется к тому времени до самого Макона на север. Как мы узнаем потом в Лионе, воды Соны и Роны, берегов которой мы будем стараться держаться после Луары, уже достигнут уровня, который редко отмечался раньше. (Впоследствии мне пришла в голову мысль: почему это наводнение оказалось наиболее бедственным на памяти нескольких поколений, почему воды позади нас поднимались так, словно мы каким-то образом обуздывали силу Луны и меняли сезонный цикл рек?.. Было ли это сознательно или как-то иначе вызвано моими спутниками? Хоть я и не была уверена в своей догадке, она лишила меня покоя.)
Мы проедем вниз по течению Роны через Лион, Вьен, Баланс и Монтелимар. Оранж, как сказал отец Луи, станет нашими воротами на юг. Потом нас ждут Авиньон и Арль. И, наконец, близ местечка, которого я не стану называть (его нет уже ни на одной карте), за Ле-Бо, севернее Арля, мы найдем перекресток дорог у могилы Мадлен, и наша миссия на этом закончится.
– Скажи ему, – сказал священник, имея в виду, конечно, мальчишку, Мишеля, восседавшего на козлах (с этими словами духи рассеялись в воздухе, как утренний туман, пар или дым, слышался лишь слабый голос отца Луи), – скажи ему, – повторил он, – чтобы он ехал всю ночь на юг, через Рен к Луаре, а затем вдоль ее течения – к Нанту и Анже.
Я начала нервничать, а станет ли мальчик, вероятно двумя годами меня моложе, выполнять указания девчонки? Но ведь я больше не девочка. Или все же осталась ею? Так ли просто перестать быть девчонкой, как сменить ленточки в волосах на жилеты, корсеты и шейные платки? Я постучала в тисненую кожаную обшивку потолка берлина тросточкой, которую Себастьяна мне всучила: это была палка из бамбука, растущего на Суматре, с позолоченной ручкой. До этого она казалась мне совершенно бесполезной. Берлин тут же замедлил ход.
– Что угодно месье? – спросил Мишель, открывая дверь экипажа. – Да , месье, – ответил он через короткое время, внимательно и уважительно выслушав мои наставления.
Я знала, что мы теперь далеко от большой воды, ведь мы удалялись от С*** в глубь страны, из чего я справедливо заключила, что увижу духов вновь не раньше чем мы достигнем Луары близ Нанта.
До Рена мы добрались на закате: в его чарующем свете этот город не испугал меня так, как другие после него. Хоть я и была снабжена одеждой, Себастьяна не сумела подобрать для меня подходящую обувь: на мне были туфли без задников. Пришлось ждать в карете, пока Мишель искал кожевника, который открыл бы свою мастерскую в столь поздний час. Ему удалось найти такого, и именно в семейной мастерской этого человека (у всех домочадцев руки были покрыты пятнами, но не от работы с кожами, а из-за какого-то редкого и прискорбного заболевания) я выбрала себе пару обуви. По крайней мере, пыталась. Приходилось ли мне делать что-либо подобное раньше? Нет, никогда. Я пребывала в растерянности. Мишель весьма убедительно говорил о паре простых коричневых башмаков до колен, пусть даже слегка поношенных. Но я не была столь уверена. Вскоре я сидела, уставясь на разбросанную вокруг обувь, наводящую на мысль об отсеченных на поле битвы конечностях. Я перепробовала, наверно, десять, а то и двадцать пар ношеной мужской обуви. Дело кончилось тем, что жена кожевника распахнула настежь двери мастерской и встала там, уперев руки в свои широкие бедра, пока Мишель не шепнул мне, что пора выбирать и уходить. Столь же непривычная к деньгам, как и к процедуре выбора, я заплатила гораздо меньше, чем было нужно (кстати, теперь я понимаю, что переплатила, когда нанимала Мишеля в кучера). Вновь отправившись в путь той ночью, я высыпала все, что было в сумочке, себе на колени, чтобы посмотреть, сколько у меня осталось денег. Интересно, о чем думала Себастьяна, отправляя меня через всю Францию, одетую словно мальчик-куколка из прошлого века, в экипаже, который роскошью затмевал любой придорожный дом.
Моих спутников не было видно всю эту долгую ночь. Теперь я хоть и читала, но была настороже, разглядывая окрестности, освещенные сперва луной, а затем восходящим бронзовым солнцем. Я пыталась заснуть, но не могла, поскольку была охвачена беспокойством и мне очень, очень хотелось попрактиковаться в колдовском Ремесле. Что, к сожалению, я и сделала в ту же ночь.
Мы медленно продвигались по скверной дороге. Я приказала Мишелю ехать до самого рассвета. Если бы он мне понадобился, я постучала бы тростью в потолок экипажа, в противном случае ему надлежало продолжать путь и не беспокоить меня. Настало время осуществить мой план – попробовать свои силы в Ремесле. Удастся мне добиться успеха или я потерплю неудачу – свидетелей не будет.
Предсказывание будущего. В первый раз читая «Книгу» Себастьяны, я была заинтригована упоминанием о возможности вызывать вещие сны. Этот аспект Ремесла казался мне вполне осуществимым. Вот то, что я смогу сделать, думала я. Во время первого ужина в Равендале Себастьяна рассказывала о способах предсказания будущего, издавна применявшихся сестрами: чтение по листочкам чая, по внутренностям птиц и тому подобное. Но еще больше меня заинтересовало прочитанное позже в ее описании Греческого ужина. Именно к этим страницам я сейчас и вернулась.
Я перечитала рецепт, предложенный парижской ведьмой и якобы полученный ею от пользовавшейся дурной славой Катрин Монвуазен, она же Лавуазен. В нем говорилось о кладбище, крови, изуродованных мужских гениталиях. По правде говоря, каким бы фантастическим ни казалось теперь это заклинание, я могла бы попробовать его, будь у меня на это средства и время, но, поскольку оно начинало действовать лишь через много недель, времени-то у меня и не было. (Да и не была я расположена колдовать на каком-то магическом фаллосе!) Вот почему я прибегла к усеченной версии этого рецепта, добавив к нему немножко из другого. В итоге, сколько я ни думала, заклинание получалось довольно простым.
Я уже начала собирать в чулок различные составные части будущего волшебного зелья, упоминаемые то тут, то там в «Книге» Себастьяны. Так, купив обувь в Рене, я отправилась на рынок и приобрела меру так называемой греческой фасоли. Человек, продававший ее, посмотрел на меня как-то странно, чему быстро нашлось объяснение.
– Месье, это португальская монета, – сказал он про деньги, которые я ему вручила не глядя.
– Да, действительно, – сказала я тихо. – Монеты моей Италии куда больше в ходу.
В тот же вечер в Рене я попросила Мишеля научить меня распознавать все виды монет и бумажных денег, оказавшихся в моем распоряжении. И он знал далеко не все из них: в спешке и неразберихе Себастьяна побросала в сумочку деньги других стран, включая Португалию, и иных эпох… Alors , я предложила продавцу греческой фасоли самому взять деньги из моего кошелька, что он с радостью и сделал.
Все прочее необходимое я нашла сравнительно легко. Например, собрала кое-какие ягоды у дороги. Мишель смотрел на меня вопросительно, но молчал. Единственное, чего мне недоставало, – синяя свеча.
Я читала, что синие свечи увеличивают силу заклинаний, вызывающих пророческие сны: они проясняют видение, обостряют зрительное восприятие. Если я правильно усвоила урок той последней ночи в С***, освященные свечи горят синим пламенем в присутствии духов. Духи у меня были, а вот освященные свечи… Ну, допустим, их можно будет легко добыть в маленькой деревенской церквушке (название деревни я так и не узнала). Если даже священник или церковный сторож заметят пропажу, их внимание можно будет без особого труда отвлечь доброй горстью монет в кружке для пожертвований у двери.
Я размышляла, когда мне следует вызывать духов, когда зажигать белые свечи в их присутствии. Как отвечать на их вопросы? А может быть, они уже знают, что я замышляю? В конце концов, разве они все время не наблюдают за мной?.. Тут меня осенило: раз они никогда не уходят слишком далеко, может быть, их присутствия будет достаточно, чтобы сделать освященные свечи синими? И оказалась права: когда я в ту же ночь зажгла свечи, разложив все необходимое вокруг себя в берлине, то наблюдала, как сначала пламя, а потом и сам воск приобрели зеленовато-голубой цвет. И вот наконец я была готова.
На медленно катящуюся карету падал лунный свет. По моим расчетам, мы были вдалеке от какого-нибудь значительного населенного пункта. Я заперла двери экипажа, задернула шторы, чтобы ветер не задувал горящие свечи; их синева стала еще более заметой, причем небесная лазурь по мере горения обратилась в морскую бирюзу. Я закрепила свечи, вставив их в ниши в стене кареты.
Простое зелье, которое я приготовила заранее, содержало греческую фасоль и все то, что почему-либо показалось мне подходящим, – главным образом утиные яйца, а также очищенные от кожуры и семян помидоры (N. B. : если приложить их к глазам, они будут жечь, но они необходимы; «не подлежат замене» написано у Себастьяны) и корень мандрагоры, собранный в русле высохшего ручья в точном соответствии с подробными инструкциями «Книги». Я беспокоилась, что не намешала достаточного количества этого раздвоенного корня, не истолкла его как следует или совершила какую-нибудь ошибку при его сборе. Зная, что корень мандрагоры обладает множеством различных свойств, я с некоторой опаской намазала веки красноватой пастой.
Не была я уверена и в том, к какому прибегнуть заклинанию, какие говорить слова. «Книга» не позволяла сделать определенные выводы относительно действенности произнесенных вслух заклинаний в сравнении с теми, что произносят про себя или напевают. Я решила использовать заклинание, которому отдавали предпочтение колдуньи Фессалии, то, которое, согласно Альберту Великому, они читают вслух, одновременно записывая на своих волшебных зеркалах. Почему именно это заклинание? Может быть, потому, что эти колдуньи доводят свои зеркала до совершенства, закапывая их у перекрестков дорог, чтобы пойманные в ловушку души самоубийц воздействовали на них в течение трех дней. Или потому, что это было первое заклинание, пришедшее мне на ум? Так или иначе, я решила, что произнесу вариант фессалийского заклинания «Эс Солам Эс Татлер Эс Эхогорднер Гематур» (понятия не имею, что оно означает).
Все было готово: свечи зажжены, паста ждала своего часа в ступке с пестиком (из белого мрамора без прожилок, как предписывала фармакопея). Заклинание наконец выбрано. Так совпало, что как раз наступила полночь.
Когда дело было сделано, я с облегчением откинулась на спинку скамьи. Берлин трясся на ухабах. Я слышала стук копыт о твердый грунт. Изредка кричал ворон. В воображении я представила себе крутящиеся колеса: это успокоило нервы. Сердце бешено стучало: теперь я знала, что положила слишком много корня мандрагоры, и вот… Нет.
– Успокойся, успокойся, – громко сказала я себе.
Зелье, слой которого стал тоньше из-за выступившего на лице пота, просочилось в уголки глаз и жгло. Усилием воли я заставила себя увидеть l'oeil de crapaud , и жгучая боль мгновенно стихла. Наверно, впервые я по-настоящему поняла, что такое сила воли, на которую столь часто ссылаются ведьмы и духи.
Как долго я так просидела, бодрствуя , с залепленными красной пастой глазами? (Я представляла себе, что выгляжу как третьеразрядная восточная актриса.) Скоро, думала я, уже скоро…
Внезапно мои глаза закрылись. Сначала была полная темнота, потом посветлело; густой туман сменился дымкой, и передо мной появился знакомый пейзаж, постепенно обретающий отчетливые контуры. Я никогда в жизни не видела этот пейзаж, и все же он показался мне знакомым: прибрежная полоса, похожая на ту, что окаймляла Равендаль. Все было залито солнечным светом, и вскоре я могла различить осоку, ракитник и рыбацкие лодки, беспорядочно разбросанные отливом.
Хоть я и боялась того, что может случиться, – не нанесу ли я ущерб зрению, не потеряю ли его вовсе, – но все же открыла глаза. Широко открыла. Затем подняла штору и выглянула в окно берлина. Ночь. Глубокая ночь. Мы вновь ехали вдоль реки. Я посмотрела на залитую лунным светом воду. На противоположном берегу можно было различить какие-то каменные руины. И шум – звуки незнакомой реки, достаточно громкие, – река в этом месте была порожистая. Слышался также глухой звук крутящихся деревянных колес, скрип берлина, громыхание копыт лошадей, тянущих карету… все это так громко!
Но стоило мне вновь закрыть глаза – внезапная умиротворяющая тишина: встало солнце, и вот передо мной – не освещенная лунным светом река, а залитый солнцем берег. Время шло: может быть, минули секунды или минуты, а возможно, дни или недели… Только я не осознавала ход времени, я была поглощена созерцанием пейзажа, возникшего в моем сознании: безоблачное небо, не колеблемая ветром трава, дюны, заброшенные пески, раскаленные солнцем… Глаза открылись. И вновь я увидела темную бурную реку, луну, которая нисколько меня не успокаивала. Сердце продолжало бешено стучать. Без сомнения, я намешала в зелье слишком много корня мандрагоры, едва не добившись того, что не удалось Асмодею: чуть не отравила себя. Мое сердце колотилось бы до тех пор, пока не остановилось, и… Вновь закрывать глаза я не осмелилась.
Но я проделала следующее: усилием воли я постаралась увидеть себя во сне. Подняла одну, потом другую руку, задержав их у лица. Что и говорить, я показалась бы сомнамбулой тому, кто увидел бы меня в эту минуту в карете, размахивающую руками, словно обезумев… Но у меня не было ни рук, ни ног… Во сне у меня были крылья, покрытые перьями, черные, как эбеновое дерево, вороньи крылья: я ощущала парение, и казалось, оно было мне знакомо.
Я открыла глаза: вновь ночь, лунный свет на реке, скрип берлина…
Опять закрыла: снова яркий дневной свет, морской пейзаж, которого я никогда не видела, но знала, что он подлинный, реальный, – я поднималась над ним в потоках теплого, пропитанного солью воздуха. Все выше и выше. И вот, сделав крутой вираж вниз, а потом резко взмыв вверх, подхваченная внезапным порывом ветра, я увидела под собой темную массу Равендаля. Я стремилась опуститься на землю, но не могла: была не властна делать то, что хотела. И вопреки моей воле тот, кто повелевал мною, поднялся ввысь, вселяя в меня ужас, и полетел рядом. Мы летели вдоль берега моря и в считанные мгновения (я боялась, что мое человеческое сердце выскользнет из телесной оболочки и расколется, как хрусталь) достигли С***, наводящего на меня ужас С***. Я поняла, что в Равендале я находилась очень близко от С***, хотя казалось, что эти два места разделяют целые миры. Но это было не так. Совсем не так. Этот урок я обязательно запомню.
…Резкое падение вниз, трепетание крыльев, я выпускаю когти, чтобы опуститься на ветку, нет… на эту ветку, да, я уже сижу на ней, высоко над кустарником, где я когда-то пряталась. Но почему я здесь? Я никогда осознанно не желала увидеть С***, не хотела, чтобы мне его показывали. Аи contraire[108], я бы предпочла никогда не видеть это место снова. Но я обозревала его со своей удобной позиции: оно было пустым, девочки исчезли. Я видела темную отметину, оставленную пламенем на подоконнике комнаты матери Марии, в которой танцевала Перонетта. Все кругом было разрушено… В этот миг я почувствовала притяжение земли, ощутила, как ворон соскользнул с ветки, пронесся через зелень сосен и взмыл в воздух. И именно тогда, поднимаясь все выше, я заметила , что вокруг разлетаются более мелкие птицы, смогла почуять страх грызунов там, далеко внизу, именно тогда мне была дарована милость увидеть во сне свое будущее, чего я и добивалась.
Но все, что я увидела глазами ворона… я не смогла истолковать. Не распознала в этом никакого смысла. Образы, только образы: вода, поднимающаяся вода, грозящая опасностью вода, переливающееся разнообразными оттенками синего цвета мелководье… Я видела старика (он был весь в крови), корабли, белый дом с остроконечной крышей и косоугольными стеклами окон, деревья с тонкими стволами, вершины которых колыхались, как рыбьи хвосты, на ласковом морском ветерке, и мужчины, бесчисленные безымянные мужчины, и одно женское лицо, и вновь, и вновь…
Большая птица кружилась, время от времени резко снижаясь. Мое сердце неподвижно покоилось в вышине, подобно камню на вершине утеса, который обязательно сорвется вниз. Вес ниже и ниже к стремительно приближающейся земле, полю, траве, высохшей под летним солнцем. Расправленные крылья выравниваются и замирают. А потом… атака, мех отделяется от кожи, как от удара ножом, кость трещит, и вот уже льется… Я очнулась ото сна. Какое радостное избавление! Но я лежала, распростершись на полу кареты лицом в покрытый ковром пол. На своем вороньем языке я ощущала вкус крови и мозгов.
Я ощупью вскарабкалась на скамью, сбоку от себя нашла прямоугольник ткани. Он был смочен смесью рома и яичного желтка (как предписывалось), и я вытерла им глаза.
Когда я наконец их открыла, то увидела луну, набросившую серебряную сеть на черную стремительную реку.
Все закончилось. Ткань, отброшенная мной в сторону, чиста – ни следа пасты. Закрыв глаза, я не увидела ничего, кроме темноты, полной абсолютной темноты. И все же я еще не вернулась по-настоящему, осознав, что хотя я могу видеть, ощущать запахи и слышать… Enfin[109], хоть мои чувства и возвратились ко мне, определенные… жизненные функции не восстановились: я не дышала, сердце не билось. Тело мое было пустой оболочкой.
Смертельная неподвижность, состояние, близкое к смерти.
Оно исчезло только тогда, когда мой рот внезапно раскрылся, и я стала ловить им воздух, как человек, поднявшийся из водных глубин. Постепенно дыхание успокоилось, и я с облегчением почувствовала, что грудь поднимается и опускается в привычном ритме. А сердце… что ж, я слышала его стук, словно отдаленный звук шагов незнакомца из тьмы.
Когда мы на следующее утро медленно въехали по набережной в Нант, я была поражена зрелищем увиденного мною впервые в жизни города. Никогда не слышала такого гвалта! Несмотря на ранний час, по реке оживленно сновали торговые суда; их высокие мачты, казалось, царапали небо, баржи медленно тащились мимо своих более проворных собратьев. И над всем этим возвышались серые фасады прибрежных зданий. Их сводчатые окна и железные балконы напоминали глаза и рты неподвижных лиц с висящими над ними массивными бровями шиферных крыш.
Вскоре все уже глазели на наш экипаж, а некоторые мальчишки и мужчины, те, что похрабрее, осмеливались даже запрыгивать на подножку берлина и заглядывать внутрь. Я была в ужасе! Одни просили денег, другие предлагали за плату свои услуги, включая любовные. Мальчишка не старше шести-семи лет просунул в окно черные от сажи руки: на растопыренных ладонях не было больших пальцев. За его спиной я увидела мужчину, который, глупо улыбаясь, бежал за каретой: «Мой мальчик… как же ему такому, месье, прокормиться? Пожалуйста , месье…» И я великодушно уступила его мольбам, хотя и догадывалась, знала , что мальчик вовсе не родился калекой: он стал таким, когда его отец пустил в ход топор. Я едва не ударила этого человека, не забыла я и о чарах, которые Себастьяна когда-то очень давно наслала на пытавшегося шантажировать ее мужа. А теперь я поспешно отвернулась, почувствовав, что во мне происходит некая перемена… нарастает раздражение, – я с ужасом подумала, что могла бы совершить. Меня чуть не стошнило, когда эти маленькие грязные пальцы комкали мои банкноты. Потом мальчишка спрыгнул с подножки и исчез. Трясущимися руками я заперла дверь на задвижку и опустила шторы. Забарабанила в потолок: Мишель понял и погнал лошадей прочь с этого унылого, грязного места так быстро, как это позволяли узкие улочки.
Позднее одного взгляда на путеводитель, принадлежащий перу некоего месье Жоана, оказалось достаточно, чтобы подтвердить мои тогдашние впечатления. Именно близ Нанта в конце революции чудовищный Каррье и его приспешники казнили людей, топя их в Луаре. Они сковывали своих врагов цепями и пускали плыть по реке на плотах. Люди цеплялись за бревна, но тщетно: их отправляли на дно реки, а в небе над их головами горели фейерверки. Именно здесь обитал в своем замке маршал де Рец, казненный в пятнадцатом веке за соучастие в убийстве нескольких сотен детей, принесенных в жертву при совершении не поддающихся описанию обрядов и ритуалов. Да, вот такие истории происходили в этих местах. Я подумала: «Неужели и в других городах будет то же самое?» Следует попросить Мишеля по возможности избегать таких мест: ведь чем дальше мы будем продвигаться к морю, тем города, без сомнения, будут становиться хуже и хуже.
Когда мы отъехали от Нанта на достаточное расстояние, звуки города стихли, и я с облегчением откинулась на сиденье кареты. Решила поспать, но не смогла: сердце продолжало бешено стучать. Чтобы отвлечься, я вновь обратилась к «Книге» Себастьяны и под конец дня обнаружила еще один вид колдовства, который мне очень захотелось применить на практике, несмотря на пророчества страшного сна предыдущей ночи.
И вот, когда мы в конце дня наконец приближались к Анже, двигаясь на запад по широкой дороге (и река стала шире в этом месте), я взяла латунный колокольчик, лежавший без дела возле меня, и в первый раз вызвала призраков.
Равнодушно глядела я на Луару, мерцавшую коричневыми, почти золотыми бликами под косыми лучами солнца. Песня колокольчика плыла над безостановочно несущей свои воды рекой. У дороги, в тени деревьев несколько стариков с удочками коротали закатные часы. Увижу ли я, как призраки возникают из воздуха и воды, постепенно обретая форму? Увидят ли их старые рыбаки и не прослывут ли они лжецами на весь остаток своих дней, если поспешат домой, чтобы рассказать, как из реки поднимались фантастические рыбы?
Я еще раз позвонила в колокольчик, высунув руку из кареты. Усталая, я, возможно, слишком резко объяснила юноше-кучеру, что вовсе не пытаюсь привлечь его внимание, что он просто должен везти меня дальше к Анже, без… И тут моя голова как будто непроизвольно резко откинулась назад – и теперь над моим правым ухом шишка, большая, как яйцо, которая еще долго будет свидетельствовать об этом неловком движении… Я уронила на покрытый ковром пол латунный колокольчик и… пронзительно вскрикнула. Возможно, таким образом я приветствовала внезапное появление призраков на скамье кареты…
Они сидели плечом к плечу, ясно различимые, пристально глядя на меня.
– Каждый раз, как мы являемся, – сказал священник, – ты, ведьма, едва не вылезаешь вон из кожи. Даже теперь, когда по какой-то причине решила вызвать нас. – Отец Луи глянул вниз, на латунный колокольчик, катящийся под скамью, и хотя было бы естественным приписать это неровности дороги, я-то знала, в чем дело.
– Что тебе нужно? – спросила Мадлен. Ее слова прозвучали как вызов, который мне надлежало принять.
– И давно у тебя вот так идет кровь? – спросила я. Мадлен неотрывно глядела на меня, при этом очертания ее фигуры сделались вдруг… более наполненными , плотными, как у облака, из которого вот-вот хлынет дождь.
– С того дня, как я разорвала себе горло, двести лет назад по вашему календарю, по моему – целая вечность.
Отец Луи повернулся к окну, посмотрел на реку.
– Зачем ты задала этот вопрос? – пробормотал он, по-видимому, не ожидая внятного объяснения.
– Да, зачем? – эхом отозвалась Мадлен.
– Потому что у меня возникла идея, – ответила я.
Последовало молчание. Оба призрака посмотрели на «Книгу» Себастьяны, раскрытую у меня на коленях, затем, без всякого выражения, друг на друга.
– Приходите в полночь, – приказала я, повторив еще раз: – У меня есть идея.
Предстояло провести ночь в Анже. Именно здесь я осуществлю свою идею, пущу в ход колдовское искусство. Накануне всю долгую бессонную ночь я промучилась, обдумывая свой сон, и пришла к следующему выводу: мне нужно снова, не откладывая, начать практиковаться в своем ремесле. А если я этого не сделаю… Мной двигала сильнодействующая смесь страха и интриганства, отваги и отрицания. Разве я не оказалась уже однажды близко, слишком близко от смерти? Наверно, да. И ради чего? Чтобы увидеть в глазах птицы непонятные картины из своего будущего?.. Ах да, все это делалось ради служения Ремеслу. Служение Ремеслу – вот что влекло меня. Но в следующий раз, в этот раз, я найду ему более практическое применение. Не для себя, для Мадлен.
Сообщив духам, что у меня есть идея, суть которой я им тогда не раскрыла, я сказала также, что хотела бы сделать остановку в Анже и уже отдала приказание кучеру. Отец Луи был согласен: его ничто не волновало до тех пор, пока мы на пятую ночь новолуния не доберемся до перекрестка у могилы Мадлен. Да, чтобы помочь ей обрести вечный покой, потребуется ждать новолуния, следить за календарем.
Итак, Мишель свернул с берегов Луары к Анже, расположенному вдали от моря на Майене, притоке Луары. Я остановилась в гостинице близ древней городской крепости: этот замок был выстроен для безопасности, а не для красоты. Анже был очарователен, только несколько мрачноват с виду. Я размышляла, смогу ли когда-нибудь привыкнуть к толпам народа, множеству незнакомых лиц вокруг, городским пейзажам.
Через час меня вели по темной и узкой лестнице со ступеньками из добываемого в этих краях аспидного сланца, благодаря которому город получил название «Черный Анже». И действительно, казалось, что ступеньки, гладкие и темные, как речная вода ночью, вытесаны из обсидиана. На каждой узкой ступеньке меня охватывал страх, что я вот-вот соскользну вниз, в неосвещенный лестничный пролет, потому что с трудом сохраняла равновесие: в руках у меня были скромный ужин, фонарь, медный колокольчик, сумочка Себастьяны и две наши «Книги».
Когда мы наконец поднялись на лестничную площадку, хозяйка гостиницы вручила мне тяжелый ключ. Она была женщиной полной, однако крутой подъем, казалось, ничуть не утомил ее. Поблагодарив меня за проявленное терпение, она спросила, не нуждается ли в чем-либо «месье».
– Нет, у него все есть. Вернее, у меня все есть, – неловко поправилась я. Она недоуменно посмотрела на меня, но, поскольку ей, видимо, приходилось иметь дело и с куда более странными, чем я, особами, выслушала слова благодарности и удалилась.
Комната пряталась под самым навесом крыши одного из тех теснившихся на узких улочках Анже старых домов, каркасом которых служили уложенные крест-накрест балки. Дома эти словно наклонялись вперед, тень от них падала на улочки даже в полдень. В скошенном потолке было проделано единственное окошко, далеко внизу струился Майен, чьи воды некогда заполняли крепостные рвы соседнего замка. Высунувшись из окна и посмотрев налево, можно было увидеть знаменитые крепостные башни, жуткие сооружения из темного камня и аспидного сланца, единственным украшением которых была опоясывающая их посередине полоса яркого камня.
– Что ж, – сказала я себе, – это мне вполне подойдет.
Прошлой ночью, когда я пришла в себя и привела в порядок свои мысли, я читала «Книгу» Себастьяны, особенно запись, сделанную вскоре после Греческого ужина, – о некоей сестре, которая всевозможными способами пыталась избежать участи всех ведьм – прихода крови. (Себастьяна пишет, что эта сестра тем не менее умерла именно так: кровь настигла ее в одном финском городке в 1802 году.) Себастьяна описывает одну из таких попыток, предпринятых этой безымянной сестрой. В трех довольно коротких фразах рассказывается о том, что ведьма, конечно, потерпела неудачу, но однажды ей удалось остановить поток крови у овцы с отрубленными ногами. Заклинание в случае с этой несчастной овцой, разделанной живьем, включало названия «четырех рек, вытекающих из Эдема», упомянутых в Первой Книге Моисеевой; во всем остальном заклинание было вполне заурядным.
Почему бы и нет, подумала я. Мадлен, конечно, не животное со скотного двора, но все же…
Ту ночь я провела в одиночестве, лежа в маленькой тихой и чистой комнате на том, что было предназначено служить кроватью, рассчитывая, что призраки не явятся до тех пор, пока я через несколько часов не позвоню в колокольчик. Я попросила Библию у хозяйки гостиницы, и она тут же с радостью принесла мне ее. Хоть я и устала, но все же сомневалась, что смогу уснуть. Библия и «Книга» Себастьяны лежали подле меня, я была взволнована, и мне не терпелось приступить к колдовству, мысли мои метались, как мышь в лабиринте. Буду читать… Но пока я лежала на тонком соломенном тюфяке, свежий речной воздух, проникнув через открытое окно, наполнил комнату. С заходом солнца заметно похолодало. Натянув на себя старенькое рваное одеяло (кусок черного хлеба, сыр и соленая свинина были уже съедены), я сбросила башмаки, купленные недавно в Рене. Гостеприимная тишина этого дома вызвала во мне необъяснимый прилив благодарности к хозяйке гостиницы, не докучавшей мне расспросами. Да, наступила наконец тишина, нарушаемая лишь шумом реки. И это после многих часов скрежета колес берлина по бесконечным дорогам! Так я лежала, обессиленная и взволнованная, чувствуя, однако, приятную тяжесть в желудке, готовая читать Слово Божие… но не успела даже взять книгу в руки: меня сморил сон.
Через некоторое время я внезапно проснулась: левая рука лежала на Библии. Правой я лихорадочно шарила подле себя: да, «Книга» Себастьяны была здесь.
И вновь – обе руки на книгах – я отдалась во власть сна. Проснулась, опять гадая: который час? А если точнее: долго ли еще осталось до полуночи?
Надев башмаки, я не без труда спустилась вниз по темной лестнице, прошла через общие залы гостиницы, пустые, но наполненные густым дымом и запахом тушеного мяса, и выбралась на узкую улочку. С собой я взяла обе книги: Себастьяны и… Бога – и теперь стояла на темной улице, держа их под мышками. От булыжников мостовой несло холодом, в воздухе стоял запах реки и дыма от бесчисленных городских дымоходов. Глядя вверх на темные деревянные дома, которые, казалось, наклонились над улицей и смотрели на меня, я гадала, в какую сторону идти. Карты и путеводители, которые должны были направлять и разъяснять, остались в экипаже. Я ничего не знала об Анже, но все же решила идти по улице, ведущей вниз от гостиницы и замка-крепости, господствовавшей над местностью.
Вскоре я увидела на городской башне, что до полуночи осталось еще два часа. Это подтвердили и часы, висящие в витрине charcuterie[110] среди мертвенно-бледных свиных голов и покрывшихся коркой брусков паштета. Только тогда я решила отыскать таверну и, должна признаться, наслаждалась, просто упивалась своей нынешней свободой. (Разве я могла раньше ходить куда-нибудь по собственному желанию, а не потому, что это предписывал монастырский распорядок или даже мои спасители?)
Таверну с невероятным названием «La Grosse Poule»[111] я обнаружила немного дальше, вниз по реке. Там сидели лишь несколько завсегдатаев, людей, очевидно, видавших виды, и я уединилась в темном углу с кружкой пива и Библией. Читала я при свете единственной тонкой сальной свечи. И хотя она очень быстро догорела, лишив меня своего скромного тепла, но зато косые взгляды жителей Анже бросали меня в жар. К счастью, они вскоре примирились, что среди них чужак.
Во второй главе Первой Книги Моисеевой я прочла о райских реках Фисоне, Тихоне, Хиддекеле и Евфрате. Обращалась я, признаться, и еще к нескольким более знакомым местам Библии, чтение которых несло мне успокоение в прежние времена. Я еще не выпила и половины кружки.
Итак, я располагала парой свободных часов, чтобы обдумать заклинание. Я могла бы сидеть в таверне вполне довольная собой, если бы одна из притч Ветхого Завета не навела меня на мрачные мысли. Я погрузилась в размышления о том, о чем не думала с тех пор, как покинула Равендаль, – о приходе крови. В Равендале я узнала, как мне суждено умереть: ведь кровь любой ведьмы всегда готова предать ее – она убегает, как вода из котелка, оставленного на огне без присмотра. Описания прихода крови, прочитанные мной в «Книге» Себастьяны, были ужасны: он застигал ведьм врасплох, по сути, без всякого предупреждения – красная жидкость начинала вдруг течь из всех отверстий. Там было написано, что большинство ведьм буквально видели приход крови, словно они выглядывают из окна, к которому вплотную подступил красный прилив, и весь мир для них окрашен в красный цвет. Даже глаза их становятся темно-красными! Сначала кровь сочится из пор розово-красной испариной. Красная влага капает из ноздрей и стекает из ушей к шее. Мягкие ткани набухают под ногтями, пока они не соскальзывают с пальцев рук и ног. Кровь струится потоком из половых органов. И, наконец, с особой силой хлещет изо рта. Таким образом кровь вытекает через каждое отверстие на теле, и ведьма находит свою красную смерть. Для всех ведьм конец один.
Я заказала вторую кружку пива и попыталась убедить себя, что мне не следует беспокоиться о крови, поскольку ничего с этим нельзя поделать. Оставалось только надеяться, что пройдет еще много-много лет, прежде чем я точно узнаю на собственном опыте, что такое приход крови. («Такой конец, – пишет Себастьяна, цитируя Теоточчи, – конечно, ужасен, но это – ничто в сравнении с жизнью, которая может ему предшествовать, – длинной, волшебной, необычной ».)
Открыв «Книгу» Себастьяны, я нашла те записи, где говорится о попытках скандинавской сестры избежать такой участи. На сей раз я решила действовать более осторожно. Я, конечно, не могла убить Мадлен, но и не хотела ничего иного, кроме как достичь желанной цели: прекратить кровотечение. Я сидела и упражнялась в заклинаниях, шепча слова, вверяя их своей памяти. Заказав третью кружку пива, я словно наблюдала себя со стороны – ведьму за работой.
Я была так взволнована, так поглощена собой, с нетерпением ожидая прихода назначенного часа, что внезапно раздавшийся крик ошеломил меня. Кричал сидевший неподалеку огромный мускулистый человек, крепкими, как канат, руками которого я восхищалась, наблюдая, как он читает газету «Le Cornet d'Anjou»[112] с последними новостями. Он вскочил, из его ноздрей струилась кровь. Она залила рубашку на груди, забрызгала маленький круглый столик, оставив красные полосы на развернутой газете. Человек поднял к лицу сжатые в кулаки руки, но это не помогло: кровь сочилась между пальцев.
Я встала, подошла к нему и принялась извиняться. Трактирщик, стоявший перед нами, массивный, как тот замок, что возвышался над городом, спросил: «А к вам-то это какое отношение имеет, милейший?» Оба мужчины воззрились на меня: один – охваченный паникой, другой – сбитый с толку.
– Я… я просто сидел здесь и бросил взгляд… случайно…
– Положите его плашмя на спину, – посоветовала жена трактирщика, расстилая на полу тряпки, принесенные из чулана.
– Вы полагаете, что положить человека плашмя на спину – лучший выход из любого затруднительного положения? – пошутил бородач, сидевший на углу трактирной стойки. Несколько человек рядом с ним рассмеялись, но смех оборвался, когда истекающий кровью повернулся к нам и тут же рухнул, потеряв сознание. Я вытащила банкноту из кармана камзола и положила ее на стол, хотя и помнила слова Мишеля о том, что за три такие бумажки можно купить здоровенную лошадь. Никем не замеченная, я покинула таверну «La Grosse Poule» , повторяя те же заклинания задом наперед: больше я ничего не могла придумать. Я шла по темным-темным городским улицам, все еще сжимая в руке высокую оловянную кружку с пивом. Залпом опорожнив, я поставила ее на ближайший подоконник и, испуганная, не вполне твердой походкой поспешила дальше.
Вернувшись в гостиницу, я обнаружила там призраков: судя по холодку в комнате, они только что явились.
– Но еще не полночь, – сказала я слишком поспешно, понимая, что мое поведение в таверне заслуживает порицания.
– Мы хорошо знаем, который теперь час, – откликнулся священник. – Мы пришли раньше, что из этого?
– Желаем услышать, что там у тебя за идея. Эта кровь преследует меня уже не одно столетие, и я надеюсь, что с твоей помощью избавлюсь от мучений через несколько дней, никак не более. А теперь мы хотим, чтобы ты показала себя. Очень хотим , – добавила Мадлен, повернувшись к священнику.
– Нам так не терпелось, что мы едва не пришли к тебе в эту убогую таверну, но ты, похоже, наслаждалась там пивом и чтением Библии…
Священник предупредил, что даже мужской наряд не избавит меня от неприятностей, если я, как этой ночью, буду сорить направо и налево деньгами. Знали ли они о небольшом инциденте, приключившемся со мной? Или не придали ему значения? Спросить я не осмеливалась. Но я не осмелилась бы и отпираться, отказываясь от права практиковаться в своем ремесле. Я дала себе обещание, которое нельзя нарушать, и теперь жалела, что вызвала призраков. Я присела на краешек кровати напротив небольшого камина, в котором кто-то (хозяйка гостиницы, мальчишка-полуидиот, бывший у нее в услужении, призраки?) разжег огонь. Духи сидели перед камином на стульях с плетеной спинкой и не сводили с меня глаз. Пламя камина было видно сквозь них, хоть они и имели четкие очертания.
Я молчала, прислушиваясь к потрескиванию дров, к ритмичному шлепанью весел лодки, проплывшей вниз по течению. В окно я видела треугольный контур этой лодки в серебряной полоске лунного света. На носу, нежно обнявшись, сидела парочка. Мне стало холодно (воздух был уже по-осеннему прохладен), и я взялась за изогнутые оконные скобы, но услышала неестественный, причудливый голос Мадлен:
– Нет. Оставь окно открытым… Так нам гораздо легче.
Что ж, понятно: холодный ночной воздух пропитан влагой. Но зачем тогда разжигать камин? Я терялась в догадках: для чего огонь, если призраки так зависимы от воды? Видимо, и огонь им зачем-то был нужен. Мне обязательно надо понять, как они используют различные стихии.
– Итак, в чем состоит твоя идея?
– Да , – эхом отозвалась Мадлен, – твоя идея .
– Думаю, я смогу остановить твое кровотечение, – решительно и смело заявила я, хотя теперь, после того как мое заклинание поразило невинного человека, я ни в чем не могла быть уверена. Призраки немного помолчали, потом Мадлен сказала:
– Давай! Сделай это! – (Было ли это вызовом?) – Сделай это! – повторила она, на этот раз гораздо более настойчиво.
– А вот и сделаю, – сказала я, как ребенок, которого взяли на «слабо».
Я взяла обе книги: Библию и «Книгу теней» Себастьяны. Мадлен внимательно следила за моими руками.
– И какая же из этих книг содержит столь великий секрет?
Играла ли я тогда с нею? Пожалуй, да. Я касалась рукой то одной, то другой книги. Они явно не хотели, чтобы я открывала Библию. Когда же я наконец отложила Библию в сторону и открыла «Книгу» Себастьяны, Мадлен откинулась назад, и ее очертания, казавшиеся до этого четкими, расплылись; теперь они со священником вновь походили друг на друга.
– Предупреждала ли тебя Себастьяна? – спросил отец Луи. – Говорила ли она, что новая ведьма обладает очень большой силой, иногда слишком большой, и что ее колдовство не всегда можно держать в узде?.. Вероятно, ты читала о гибельном холоде тысяча семьсот восемьдесят восьмого года?
– Конечно.
– Понимаешь ли ты опасность, которую таит в себе Ремесло?.. Осознаешь ли, к чему может привести отсутствие такого понимания?
– Предупреждала ли тебя Себастьяна? – спросила Мадлен.
Я солгала, сказав, что предупреждала. Себастьяна говорила лишь, что моя колдовская сила обусловлена моей молодостью и что призраки очень-очень долго ждали появления новой ведьмы, которая сможет раз и навсегда успокоить душу Мадлен. Да, я прочла в ее «Книге» предостережение, но хорошо помню, как подумала тогда и продолжала убеждать себя после, что это всего лишь заклятие, простое заклинание. Что может случиться страшного? Ведь призрак и так мертв.
– Ты нашла этот… этот способ в «Книге» Себастьяны? – спросил священник.
Я сказала, что да. Тогда Мадлен произнесла вслух то, что всем нам пришло в голову:
– Почему же тогда Себастьяна не попробовала его на мне? – Она обернулась к отцу Луи: – Неужели она знала все эти годы?..
– Эта ведьма не может говорить за другую, – ответил отец Луи. Но гнев Мадлен уже разгорался: кровь полилась из раны на шее все быстрее и быстрее, как закипающая вода. – Кроме того, Мадлен… – начал было священник.
– Кроме того , – подхватила Мадлен, – другая, как ты ее называешь, ненавидела меня все эти годы, никогда по-настоящему и не пыталась освободить…
Отец Луи прервал ее, прошептав какое-то слово, не расслышанное мной, и как раз вовремя, потому что я быстро сообразила: кровь, которую она источала, разбрызгивая ее повсюду в таком волнении, вернее даже сказать возбуждении, так и будет течь до самого утра, либо отсрочив наш отъезд, либо поставив передо мной всевозможные вопросы, отвечать на которые у меня не было ни малейшего желания. Как мне освободиться от красной паутины, которую плела Мадлен? На полу перед камином уже стояла лужа, порог был скользким от крови, и стулья – неужели придется сжечь испорченные стулья?
– Что сделано – сделано, – сказал священник, обращаясь к Мадлен. – Париж уже проехали, – добавил он, намекая на что-то недосказанное, произошедшее между Себастьяной и нею. – А теперь, – продолжил он, – выслушаем эту ведьму, мы давно уже ждем, что она скажет.
– Послушай, ведьма , – взмолилась Мадлен, – если это только твои догадки, если ты только дразнишь меня своими…
– Прекрати, – мягко сказал священник, потом повернулся ко мне и добавил: – Геркулина, или Геркюль в твоей новой роли, если ты подаешь нам ложную надежду, и…
– Фисон, – начала я, – Фисон, Тихон, Хиддекель и Евфрат. Знаете, что это?
– Знаю, – ответил священник. – Воды мира. Ну и что с того?
Я прочитала вслух короткий отрывок из «Книги» Себастьяны, и мы все втроем за четверть часа составили заклинание, которое мне предстоит произнести. Это была странная литания: я заставила призраков несколько раз повторить вслух названия этих рек, а сама произносила их в обратном порядке, чего не сделала в таверне, тем самым вызвав у этого несчастного кровотечение, а не остановив его, как, я надеялась, произойдет с Мадлен. Я вставила в заклинание несколько простых, безобидных колдовских слов, обычно употребляемых и тогда, когда насылают порчу на урожай, и тогда, когда пекут лепешки. Таким образом я обрела уверенность, что заклинание у меня получилось.
Трудно сказать, кто из нас испытал наибольшее облегчение, увидев, что кровь прекратила течь, но мы действительно добились успеха. Вернее, я его добилась. Но до этого произошла ужасная неприятность: вначале заклинание вызвало у Мадлен обильное спазматическое кровотечение. И хотя я сидела достаточно далеко от нее, мои башмаки оказались залитыми кровью, брызгами крови были покрыты мое лицо и руки, одежда испорчена.
Я надеялась, что истечение крови прекратится; мне не пришло в голову, что кровь, изменчивая, как и все жидкости, может исчезнуть, только изменив свое состояние. Так потом и случится: кровь Мадлен, покинув ее тело, в течение ближайших семи часов испарится, поднимется вверх зловонным железистым газом и исчезнет – со штукатурки и ткани, с кожи и стекла. А пока мы с отцом Луи сновали по комнате, затыкая простынями щели между покоробленными половицами, чтобы прочие постояльцы не обнаружили с удивлением, что их заливает красная жидкость.
А так как кровотечение все продолжалось и продолжалось, я подошла к окну, чтобы распахнуть его пошире, почему-то полагая, что это может помочь, – по крайней мере, исчезнет скверный запах. Но когда я раскрывала окно, оно внезапно захлопнулось с такой силой, что я подивилась, почему не разбились вдребезги оконные стекла. Такой внезапный ветер, как странно. Река тоже вела себя странно: еще каких-то полчаса назад она была совершенно спокойна. Теперь же посреди реки клубились белые шапки пены, вода выплескивалась на каменистый берег. Та лодка, которую я видела накануне, была причалена к берегу, а любовники слились в объятии совсем иного рода.
– Что это? – спросила я священника. – Это не…
– Этого следовало ожидать, – лаконично ответил он. – Со временем все успокоится.
Уняв, насколько это было в наших силах, красный поток, заливавший комнату («Не вытирай стены, не утруждай себя, – сказал священник. – Эту работу с успехом выполнит время»), мы с отцом Луи присели, глядя на взрезанное горло суккуба. Мадлен сидела неподвижно, откинув назад голову и закрыв глаза, ее изящные, испачканные кровью руки безвольно висели. Когда в последний раз кровь исторглась из нее, в ритм с биением моего сердца, я со страхом подумала: а что если я случайно… Казалось, Мадлен мертва. И если я не стала причиной ее смерти, то только потому… что она уже пережила кончину раньше.
Обеспокоенная, я попыталась заставить Мадлен вернуться к нам, и это мне удалось. Она вновь обрела человеческий облик и тут же расплакалась: последние капли крови вытекли горькими слезами из глаз. Заговорив (голос ее, увы, не изменился), она тут же обрушилась с проклятиями на Себастьяну, которая все эти годы не дала себе труда попытаться остановить истечение крови, даже когда она ее умоляла, даже когда…
– Хорошая работа, ведьма! – воскликнул отец Луи, прервав причитания Мадлен, которые тут же смолкли. Я наблюдала, как он провел двумя пальцами по перерезанному горлу Мадлен, убедившись, что оно сухое, без всяких следов крови. – Ты сделала это!..
Но улыбка тут же исчезла с его лица, и он сел, не отводя глаз от девушки-призрака. Да, я добилась успеха. Но смогу ли я проделать то же самое на перекрестке дорог? Если это случится, призраки, привыкшие думать, что навечно связаны друг с другом, по-видимому, расстанутся. Мы все об этом знали, хоть и не говорили вслух, и это сильно сдерживало радость, которая была или могла бы быть.
Духи покинули меня. Безмолвно исчезли. Казалось, ни один из них не знал, что сказать, по крайней мере они не проронили ни слова. Я поняла также, еще до того, как Мадлен покинула эту скрытую под свесом крыши комнату, что ее желания не изменились: она по-прежнему хотела добраться до перекрестка дорог, чтобы «умереть». Итак, мне оставалось гадать: чего я достигла, помимо того, что добилась некоторых успехов в своем Ремесле? Единственный ответ, который я могла дать, – «ничего» – вызывал у меня странную грусть.
На следующее утро, когда следы крови почти совсем исчезли, я сообщила Мишелю, что мы встретимся в десять часов, как было условлено ранее. После незатейливого завтрака я вышла из гостиницы, чтобы побродить часок по еще не проснувшемуся городу.
Днем ранее, приехав в Анже, я велела Мишелю дать лошадям сена и спрятать карету в каком-нибудь закоулке. Я спросила также, чувствуя некоторую неловкость, не мог ли бы он провести эту ночь в экипаже. К моему облегчению, он ответил, что так и собирался сделать. Все же я дала ему денег, наверно слишком много, и он, как водится в подобных случаях, той же ночью осуществил превращение одного вещества в другое, то есть монет в изрядную долю выпивки. На следующее утро от него попахивало, но он явно сознавал свою вину. Я была удивлена: Мишель казался мне послушным наивным мальчиком, он вызывал у меня симпатию. Правда, я и сама испытывала некоторую mal a la tete[113] из-за нескольких кружек пива, выпитых накануне. Тем не менее, когда Мишель попросил меня задержаться в Анже еще на один день, я ответила отказом, несколько даже гордясь своей решительностью. Более того, я отправила его в таверну «La Grosse Poule», хорошо понимая, что он там опохмелится, и велела, конечно, не раскрывая истинной причины своего интереса, разузнать о том человеке, которого я оставила истекающим кровью. Я дала ему достаточно денег, чтобы развязать язык трактирщику и его жене, но он возвратился, ничего не разузнав, сообщив лишь, что таверна «закрыта плотнее, чем лягушачья задница, и ничего тут не поделаешь».
Было уже позднее утро, когда мы наконец покинули Анже.
Присутствие призраков не ощущалось, как и всегда в дневное время. Я подняла шторы берлина, и свет затопил неустанно катящийся вперед экипаж, подобно тому как воды Луары нередко затапливают Турень. Кстати, эти воды уже поднялись высоко, правда еще не до того уровня, когда начинается наводнение. Река плавно текла, образуя длинные спокойные излучины, но ее скрытая мощь была очевидна.
Я глядела на пейзаж, проплывающий за окном, и вскоре на горизонте появился замок: он то и дело возникал посреди садов и виноградников этой благодатной для возделывания земли – некоторые проплывающие передо мной картины имели фантастический вид, другие были попроще, но каждая из них казалась по-своему величественной.
Повсюду трудились обитатели Турени. Белые женские чепцы, как грибы, усеивали поля. Время от времени мы проезжали мимо групп женщин, бредущих по обочине или стоящих на земляной насыпи, окаймлявшей одну из сторон дороги. И везде только женщины, глазеющие на берлин. Я недоумевала: а где же мужчины? Невыразительные женские лица с широко открытыми глазами производили впечатление тупости, которое отнюдь не смягчали незатейливые одежды и неуклюжие деревянные башмаки. Из-за этих сабо казалось, что ноги крестьянок, а может быть, и все тела целиком вырублены из окаменевшей древесины. Я слегка помахала женщинам рукой – они не ответили, наверно из-за благоговейного страха, а не от какой-то врожденной неотесанности. Настроение мое резко испортилось: уж если я что-нибудь и знала в окружающем мире, так это женщин-работниц. Я откинулась на сиденье, вновь преисполненная решимости при первой же возможности избавиться от берлина и нанять карету более легкую, быструю и не такую претенциозную.
На этом отрезке пути дорога была хорошая и широкая, река находилась все время в пределах видимости, мы часто ехали вдоль берега. Путешествие через Турень оказалось легким и быстрым.
Тур расположен неподалеку от Анже, и мы достигли его в середине третьего дня пути. Мы могли бы прибыть и раньше, но я приказывала Мишелю задержаться то здесь, то там: полюбоваться открывающейся перспективой, подивиться на рыночные товары, а еще пару раз ему приходилось останавливаться, потому что он пока не оправился от последствий выпитого.
Сразу же при въезде в город я была очарована набережной, к счастью ничуть не напоминающей о мерзости, которую мы наблюдали в Нанте. Никакой торговли, полное отсутствие сваленных в кучу тюков и бочек, черных мачт, поднимающихся в зеленовато-голубое небо, никаких портовых попрошаек, вскакивающих на подножку кареты в надежде получить милостыню. Было, конечно, несколько медленно ползущих барж, которые одним видом своим напоминали о лени полуденных часов в разгар лета.
В целом город запомнился мне гармонией человеческого труда и природы. Много садов, виноградников, вилл со скользкими от мха стенами, алая поросль вьющихся растений, плющ-лапчатка. Среди домов простых обитателей Тура там и здесь высились жилища богатеев с остроконечными крышами и башенками. И конечно же, в городе был собор.
В тот день я бродила по улицам, почти не испытывая страха, стараясь вести себя как настоящий путешественник. Любовалась живописными башнями собора, высящегося на Плас-де-Аркевеше. Войдя в узкий проулок, затененный устремленными ввысь контрфорсами и нависающими горгульями, я добралась, овеваемая прохладой церковных стен, до скрытых в углублении дверей в три человеческих роста. Наверху в своих гнездах ворковали неяркого оперения голуби. Старые привычки дают о себе знать. Так и случилось: когда я вошла позже в церковь, все в ней показалось мне знакомым, раз и навсегда устоявшимся. Я вдыхала густой воздух, пахнущий ладаном и увядшими цветами, трогала деревянные скамьи, отшлифованные до блеска несколькими поколениями верующих, смотрела на пестрые блики от витражей, густо покрытых вековой пылью, на ярко начищенную кружку для пожертвований, на холодные, но в то же время полные сострадания лица статуй.
Снаружи собор показался мне потускневшим и потемневшим от времени, перегруженным скверными скульптурами и громоздкими контрфорсами, в высшей степени готическим, почти до гротеска, – мне он понравился. На вделанной в стену табличке я прочла, что собор начал возводиться в 1170 году и завершен почти четыреста лет спустя, но, несмотря на такой разрыв в датах, он казался мне образцом незатейливой архитектурной гармонии.
Внутри собор (насколько я припоминаю, он посвящен некоему Святому Гатианусу, первому христианскому миссионеру в Галлии) был пуст, даже старого ризничего, который предлагает за пару монет показать каждый затянутый паутиной угол, нигде не было видно.
Я села. Тишина и одиночество казались мне настоящей роскошью: только теперь я осознала, что искала место, где можно укрыться, спрятаться от призраков: их присутствие напоминало мне о том, что осталось позади, – о несбывшейся надежде на жизнь в Равендале. Спрятаться от широко открытых, любопытных глаз paysans[114]. Я не хотела, чтобы на меня глазели, потому что не знала, кого они видели во мне. Ты женщина. Ты мужчина. Ты ведьма.
Да, это все, что я хотела: сидеть в тихом, укромном месте и ни о чем не думать. Обрести спокойствие духа, так чтобы во всем, что меня сейчас окружает, – в отполированном дереве, разноцветном стекле, гладком камне, – как соль в воде, растворились все эти вопросы: кто я, что я, как мне жить и умирать, что делать мне в заморских странах? И мне удалось на время успокоить душу, возможно, я даже молилась, не знаю. Старые привычки.
Я устроилась на скамье недалеко от алтаря, залитого ярким, струящимся через витражное окно светом. Передвигаясь мало-помалу вместе с солнцем по собственной орбите, я сперва плавно переместилась в красный луч, а затем – дальше по скамье – в золотистый. В прохладе собора этот маслянистый свет казался удивительно теплым – я позволяла ему играть на моем лице, просто купалась в нем! Подняла руки, размахивала ими в разные стороны, дурачилась, пытаясь поймать сначала золотой, потом зеленый и, наконец, фиолетовый луч.
Время шло, минуло не менее часа.
Я сидела, задумчиво глядя на гробницу двух детей Карла VIII и Анны Бретонской в углу собора, недалеко от меня. На ее белом мраморе были вырезаны изображения дельфинов, которые, как говорят, сопровождают мертвых, и эмблема Анны – горностай, похожий на лисицу, а также виноградные лозы, украшенные цветами, листвой и фруктами. И мальчик, и девочка умерли совсем юными, естественной смертью, и теперь лежали бок о бок, в ногах и изголовье усопших – по паре ангелов. Я была очарована изяществом этой гробницы, размышляя, ушла ли моя меланхолия или приобрела иные, более утонченные формы. Может быть, отточенная о мрамор гробницы, она стала острой, как клинок?
Ответ на этот вопрос пришел в образе женщины.
Я не слышала, как большие двери растворились за моей спиной, да и поток дневного света не рассеял полумрак собора. Но я услышала что-то, вернее, кого-то. Обернувшись, я увидела, что она идет по главному проходу. Длинная черная вуаль и полумрак скрывали лицо женщины. Я почему-то решила по ее манере идти, по ее упругой походке, что это невеста. Она не села на отдельную скамью, как я ожидала. Нет, она приближалась ко мне.
Женщина остановилась у конца скамьи, моей скамьи. Потом повернулась и, не преклонив колени, медленно двинулась вдоль скамьи в мою сторону. Не видела она меня, что ли? Я кашлянула и отодвинулась немного дальше, но она продолжала идти, невероятно грациозно, словно плыла, не испытывая никакого неудобства из-за узости прохода. Подойдя, села рядом со мной.
Она не подняла свою длинную черную вуаль, но, когда слегка повернулась, радуга витража упала на темный тюль, и я смогла различить ее профиль. Женщина была молода и красива, масса распущенных рыжих волос падала на ее плечи. Широкая юбка зеленовато-голубого цвета легла на скамью аккуратными пышными складками, когда она села. Я украдкой взглянула на ее черный, доходящий до лодыжки башмак с тремя перламутровыми пуговицами на внешней стороне.
Полуденное солнце закрыли облака, в соборе потемнело. Еще через мгновение солнце выглянуло, и лучи красного, желтого, зеленого и других цветов вновь обрели прежнюю яркость. Голубоватый свет, как дым, висел в воздухе. Тени пролетающих птиц мелькали в витражном стекле: на нем были изображены пилигримы, святые и мученики, которых нисколько не беспокоил изменчивый свет и тени птиц, как, впрочем, и ведьма, глазеющая, задрав голову, на их пестрые фигуры. Я позавидовала их вечному спокойствию, неизменности их давно завершившихся жизней, почувствовала, что в моих глазах стоят слезы. И тогда заговорила женщина, сидевшая рядом.
– Не плачь, – сказала она. Голос у нее был теплый, глубокий, ласкающий слух. Но больше всего меня удивило вот что: как она узнала, что я плачу, даже не оборачиваясь ко мне? Я ведь за долгие годы прекрасно научилась сдерживать слезы – никаких бурных рыданий и вздымающихся плеч. – Не плачь, – повторила она и опустилась на колени. Сперва мне показалось, что она падает, и я уже была готова протянуть руку, чтобы поддержать ее. Она двигалась как марионетка, управляемая сверху спутанными нитями или чьей-то нетвердой рукой. Но когда я села на место, наблюдая, как она… как это тело становилось на колени… Представьте себе лицо, всплывающее из-под воды; не знаю даже, как все это лучше описать: руки женщины, словно не принадлежащие этому телу, судорожно поднимают вуаль, и моему взору предстает, подобно маске, надетой поверх этой смертельно неподвижной, незнакомой личины, столь хорошо знакомое лицо Мадлен де ла Меттри.
Да, я увидела то, что увидела, но только когда Мадлен робко положила свою холодную руку трупа поверх моей, только при этом ледяном прикосновении и звуках невыразительного, как бы надтреснутого голоса, ее голоса, вернувшегося к ней, я поняла, что именно Мадлен сидит рядом со мной – призрак, обитающий в мертвом теле.
– Моп Dieu! – вскричала я, вскакивая. – Что ты…
– Сядь! – приказала она. И добавила, словно извиняясь: – Так гораздо легче, ведьма. Не могу ж я разгуливать по улицам Тура такая, как есть.
– Зачем вообще ходить пешком? – спросила я. – Я думала, ты передвигаешься… как тебе вздумается, без необходимости…
– Иногда это забавно. Садись же!
Мне оставалось только удовлетвориться сказанным и не задавать больше вопросов. Что ж, посижу еще в соборе, ведя беседу с мертвецом.
– Кстати, кто это? – пришлось мне спросить.
– Недавно умершая , – ответил суккуб, – но она ужасно быстро коченеет … – Мадлен с трудом согнула пальцы левой руки, потом – правой и, повернув ко мне голову, решительно добавила: – Не твоего ума дело, ведьма, кто она .
– Ее не хватятся? – Я подумала вот о чем: есть ли у нее дочь или сын, которых придется прогонять?
– Ее не хватятся до тех пор, пока не найдут , – ответила Мадлен загадочно, добавив после паузы: – И я ее не убивала, если ты об этом думаешь. Я нашла ее неподалеку, одетой, но лежащей рядом со своей кроватью. Да, у нее было молодое сердце, но больное: оно остановилось вскоре после рассвета. Пусть те, кого она любила, найдут ее здесь, ближе к ее Богу.
Именно это не давало мне покоя: не убила ли Мадлен эту ни о чем не ведающую женщину, чтобы вселиться в ее тело? И хоть мне хотелось похвалить Мадлен за ее вроде бы добрый поступок, я больше ничего не сказала. Мадлен тоже ничего больше не говорила чужим голосом. Мы так и сидели вдвоем, плечом к плечу, в соборе Святого Гатиануса в Туре. Если бы вошел какой-нибудь верующий, мы показались бы ему двумя грешными душами, погруженными в молитву.
Наконец Мадлен заговорила, на этот раз… другим голосом:
– Встань на колени рядом со мной. Я тебя не вижу… Эта шея совсем перестала гнуться…
Я повиновалась.
– Пожалуйста, – попросила я, – не говори этим голосом. Я, в конце концов, привыкла к твоему, и мне невыносимо напоминание о том, что я здесь с…
– Хорошо… Теперь слушай, ведьма. Я пришла… Я пришла, чтобы поблагодарить тебя.
Если бы кто-то был сейчас рядом с нами, голос Мадлен показался бы ему движением воздуха, словно от трепыхания крыльев одинокого голубя, которого я заметила высоко под сводами нефа. Ее голос стал немного иным, звучал суше. И все же в нем оставалось и что-то водянистое, как в переполненной канаве; возможно, ее голос изменился, когда я прибегла к колдовскому искусству, чтобы остановить кровь… Наверно, именно за это она пришла благодарить меня.
– Заклинание тогда подействовало? – спросила я, хотя знала, что так оно и было. – Кровь…
– Да. Надо надеяться, что твое ремесло будет иметь такую же силу и на перекрестке дорог .
– Понимаешь, я не имею представления, как… Не знаю, смогу ли я…
– Поэтому я и пришла. Поэтому и следовала за тобой, проникнув в это остывшее тело .
– Но зачем?
– Чтобы поблагодарить тебя и рассказать больше о нашей миссии, как называет ее Себастьяна.
Я промолчала. Кто же наконец расскажет мне то, что я должна знать, да так, чтобы не приходилось все это выпытывать, делать умозаключения, гадать, беспокоиться и недоумевать?
– Ты, конечно, знаешь, что вот уже две сотни лет я пытаюсь умереть и таким образом избежать своей участи. Я испробовала столько различных способов…
Она умолкла. Я наблюдала, как она неловко пыталась свести вместе свои неживые руки, судорожно сжимая их, чтобы принять позу молящейся.
– Да, я слышала, как вы говорили с отцом Луи, но не знала, что вы имели в виду.
– Конечно, ведьма, откуда тебе это знать?
– Так расскажи мне! – воскликнула я, сама себе удивляясь. – Расскажи все, что ты знаешь о смерти!
После этого мы обе – enfin[115], все втроем – долго сидели в пустом соборе, глядя перед собой.
Наконец Мадлен заговорила.
– За годы, прошедшие после моей смерти, я много путешествовала с единственной целью: найти путь, ведущий назад, в жизнь. Пожить еще хотя бы немного – вот все, чего я добивалась, но всегда тщетно. Меня не интересовало, какую я обрету телесную оболочку – будь то ребенок или нищенка, дурак или монашенка, – я хотела лишь вернуться к состоянию смертности, снова жить, зная, что потом умру по-настоящему и окончательно. Покончить с этой бесконечной отсрочкой… с этой подвешенностью в вечности, на которую меня обрек некий церковный обряд или ритуал.
– Ты думаешь, это церковь так с тобой сделала?
– Уверена. Это сделала церковь, это не божеское деяние… Но как это произошло, понятия не имею . – Под вуалью я увидела повернутое ко мне лицо Мадлен поверх того, другого лица, отделенное от него. – Но если я не знаю, как это случилось, могу ли я отменить сделанное? По силам ли это кому-нибудь или чему-нибудь?
Конечно, и ход моих мыслей был схожим: как мне отменить сделанное? Вместо того чтобы задать этот вопрос, я сидела и слушала. И наблюдала. В прохладном полумраке многоцветных теней собора я любовалась руками… той женщины, чье телесное обличье приняла Мадлен. Красивые, длинные и тонкие пальцы, хорошо ухоженные ногти. Ничего похожего на растрескавшиеся, переросшие, закручивающиеся ногти Мадлен, всегда грязные… словно она разрывала ими могилы.
Мадлен вновь заговорила.
– Единственное, что мне стало ясно за долгие годы поисков: я не смогу вечно сносить эту участь. Не смогу! Мне нужна жизнь целиком или смерть целиком. Терпеть и дальше… этот застой я не в состоянии!
Она замолчала, а я отвернулась и увидела старика, стоящего на коленях рядом с отсвечивающей красным кружкой для пожертвований; о его великом горе свидетельствовали крепко сжатые в молитве руки и подрагивающие плечи.
– В поисках выхода я перепробовала все церковные ритуалы, но безуспешно. Осталась последняя надежда. Мы отправились в путь, чтобы извлечь из могилы мои останки, погребенные в неосвященной земле для самоубийц у перекрестка дорог. Я была осуждена на это: в освященной церковью земле таких, как я, не хоронят. Может быть, удастся что-то сделать в темноте при новолунии, если над останками будут совершены определенные обряды отцом Луи и тобой – новой сильной ведьмой… Может, я найду наконец успокоение – умру окончательно.
Я и в своей-то судьбе не была властна, а теперь судьба Мадлен целиком зависела от меня! Все, что только можно придумать в утешение, это жалкое:
– Я постараюсь, Мадлен. Обязательно.
– Да, постараешься , – отозвалась та.
– Но какие заклинания мне надо читать? Ты упоминала какие-то обряды…
– Да, обряды. Колокол, книга и свеча. Знакома ли ты, ведьма, с ритуалом отлучения?
– Нет, – сказала я, добавив: – Но ведь эти обряды должен совершать священник, верно?
Мадлен иронически засмеялась:
– Нет уж, спасибо. Хватит с меня священников. К тому же Себастьяна говорила, что ты имеешь доступ к мирам, к которым священники и язычники могут лишь обращать молитвы.
– Но почему я?
– Новую ведьму не так легко заполучить, — сказала Мадлен. – Я ждала …
– Я хотела сказать: почему я, а не Себастьяна?
– В далеком прошлом, когда она была еще новой ведьмой? Я повстречала Себастьяну во времена террора, когда ее сила уже иссякла, к тому же она не осмеливалась прибегнуть к колдовству, опасаясь невольно вызвать такие бури…
– Да, да, я знаю об этих бурях…
– И эта ведьма, твоя мистическая сестра… она однажды пыталась мне помочь, после того как ее долго уговаривали я и Луи. Эта была вялая попытка, и, должна сказать, она не принесла мне никакой пользы.
Я спросила, что она имела в виду. Мадлен заколебалась.
– Видишь ли, — начала она, – Себастьяна занималась в тот день Ремеслом, не веря в себя и в успех своего дела, а результат… иногда мы узнаем о несчастных последствиях позже… Тогда ее колдовство вызвало лишь кровотечение у нескольких собак в окрестностях Шайо. Конечно , – сказала девушка, шаловливо поведя плечами, – это было неприятно. «Их словно разорвало», – сказала заплаканная женщина, пытавшаяся вместе с властями раскрыть причину смерти своих пуделей.
Своим обычным… нет, куда более мрачным тоном Мадлен продолжала:
– Впрочем, ведьма, теперь нам надо поговорить о куда более важных вещах. Как сказал мой священник: «Париж уже проехали»… Еще раз спрашиваю: что тебе известно о ритуале колокола, книги и свечи?
Не успела я ответить, как она вновь заговорила.
– …Это было весной тысяча шестьсот семидесятого или восьмидесятого года, не помню точно, я была мертва к тому времени не более половины века. Я услышала, как один человек, странствующий торговец шампанским с юга, рассказывал о душителе из тех краев. Этот человек только что узнал от какого-то родственника, что предполагаемый убийца – немой – пойман. Я заподозрила неладное, и, как оказалось, не без оснований .
– Но почему ты заинтересовалась…
– Потому что, несомненно, виновного должны были наказать, а это чаще всего означало лишение жизни, после чего душа терялась в том же забвении, в каком пребывала и я. Ох и славно я подшутила над этим торговцем – я тогда была несколько более легкомысленная, чем сейчас, а его рассказ побудил меня к действию.
– Легкомысленная? – Я не спрашивала о подробностях, они мне были не нужны.
– Луи находился в это время где-то в Бордо, в семействе, где было несколько дочерей, поэтому я ехала на юг одна… Сказать, что я путешествовала, направляясь на юг, было бы неточным: так как душа моя была отделена от телесной оболочки, мне достаточно было только пожелать попасть туда . – Мадлен спросила, понимаю ли я ее, и я солгала, что да. В действительности же это всепобеждающее желание так и останется для меня тайной. – Не помню названия той деревушки , – продолжала Мадлен, – да это и не имеет значения. Не столь важно и то, что тамошний кюре, причастный к этим событиям, некий месье де Перико, был первым священником, совершавшим при мне обряд отлучения. Дело обстояло так: немого обвиняли в удушении голыми руками двух женщин. Одна из них была овдовевшая повитуха, о ней говорили, что она немногим лучше ведьмы… Словом, из-за нее не подняли бы большого шума. Но вторая женщина была беременной женой сына мэра, поэтому искали, кого бы обвинить. Легко согласились с тем, что в качестве подозреваемого всех бы устроил одинокий немой, живущий на краю деревни. Он держал кур и каждую неделю носил яйца на рынок. Свидетелей нашли легко. Суд был скорым, вердикт единодушным. Интересно то, что немой не был удавлен, как обычно делали: око за око, зуб за зуб. Он был верующим, и было решено отлучить его от церкви. Жизни его лишать не стали, но душу его надлежало отвергнуть и предать вечному проклятию. Для немого такая участь была хуже смерти. Но его обвинителей подобный приговор устраивал: они могли не терзаться угрызениями совести, хоть и брали грех на душу… Три следующих воскресенья священник звонил в большой колокол у входа в деревянную церковь, замечательную лишь своим чересчур коротким шпилем, смущавшим жителей деревни и считавшимся ее единственной достопримечательностью. Услышав звон колокола, собралась вся деревня. Его преосвященство спросил, не может ли кто-нибудь свидетельствовать о невиновности немого. Все молчали. Наконец на четвертое воскресенье – могу тебя уверить, я была к тому времени готова прослушать обряд отлучения, потому что начала терять терпение и была уверена, что подлинного душителя давно и след простыл и никого он больше не задушит, – на четвертое воскресенье, когда опять никто не свидетельствовал в пользу обвиняемого, вердикт был вынесен. Обряд отлучения начался в полдень… На верхнюю ступеньку церкви водрузили толстую белую восковую свечу как символ души осужденного .
– Ритуал свершается вне стен церкви? – спросила я.
– Обычно внутри , – ответила Мадлен, – но посмотреть, как обрекают на вечные муки душу немого, пришло так много народа, что эта ветхая церквушка с полусгнившими стенами, словно вырубленная из угля, не могла всех вместить.
– И что же тогда случилось? Как же немой…
Мадлен медленно повернулась… нет, труп медленно повернулся ко мне с ужасным… треском и молча дал мне знак не прерывать его. Чтобы я поняла ее правильно, Мадлен добавила:
– Это короткая история, ведьма, и я расскажу ее быстро… Свеча была зажжена, сверху на нее поместили стеклянный колпак, чтобы защитить от ветра. Зазвонили колокола. Поскольку среди них были и медные, я испытала некоторое неудобство: мне пришлось отказаться от принятого обличья старой карги, стоящей с краю и никем не замечаемой. Никто не увидел, как упал на землю сброшенный мной платок. Невидимая, я поднялась над толпой и, бесплотная, парила, наблюдая за происходящим .
– А колокола… – напомнила я. – Почему они были медными?
– Чтоб отгонять демонов, поднявшихся из преисподней, дабы побороться за отвергнутую душу .
– А что, там были демоны?
И вновь этот медленный поворот в мою сторону лица, покрытого вуалью.
– Только я, — ответила Мадлен. Уголки губ мертвеца конвульсивно дернулись в слабой улыбке.
– Но ты ведь пришла не за душой немого. Тебя интересовало его тело, не так ли?
– Да, сначала мне было нужно тело, но странный вердикт нарушил мой план. И все же я была заинтригована: если тело и душа действительно отделяются друг от друга, при этом часть души еще живого человека низвергается в пустоту… если это церковное заклятие действенно и тело с душой каким-то образом разделяются… тогда, возможно, я увижу какой-то путь, которого не видела прежде.
Мадлен запнулась, понизила голос, так что ее стало почти не слышно. Я недоумевала, не обеспокоена ли она тем, что может случиться, когда она произнесет эти слова здесь, в соборе? В конце концов она это сделала, и, полагаю, у нее была на то причина. В полный голос, заставив обернуться скорбящего у жертвенной кружки человека, Мадлен произнесла слова, впервые услышанные ею полтора столетия назад.
– Мы отторгаем его от груди нашей Святой Матери Церкви , – сказала она столь решительно, таким глубоким голосом, что мне показалось, будто это говорит сам монсеньор. Я спросила себя, обладают ли призраки способностью не только менять обличье, имитировать людей, изображать их, но и воспроизводить голоса, потерянные во времени. – И осуждаем его гореть в священном огне вместе с Сатаной и его ангелами и всеми нечестивцами до тех пор, пока он не сбросит демонские оковы, не принесет покаяния и не искупит свои грехи перед церковью.
Мадлен замолчала. Левая нога рыжеволосой женщины отчаянно дернулась, да так сильно, что мне показалось, будто Мадлен намеревалась пнуть меня.
– Похоже, это тело все еще умирает , – быстро проговорила она, словно извиняясь, и продолжила свой рассказ: – Прочитав все, что было положено по ритуалу, монсеньор закрыл потемневшие от времени страницы и засунул книгу под мышку. Ветер обвивал его черную сутану вокруг ног, и он, как и все собравшиеся, смотрел не на немого, а на символ его души – танцующее под стеклом пламя. Стеклянный колпак был осторожно снят со свечи, и священник проворно, как кот, схватил ее и помахал в воздухе. Пламя погасло, и в тот же миг душа немого покинула пределы Божьего видения. И тогда священник, играя на публику, – это разозлило меня, поскольку не было предписано ритуалом, – швырнул свечу в толпу, заставив собравшихся верующих отшатнуться с воплями и молитвами .
– А как же немой?
– Ах да, немой… С ним ничего не случилось. Он просто побрел прочь под градом камней, унося все свои земные богатства в грязном холщовом узелке, перекинутом через плечо .
– А его душа?
– Не подверглась воздействию .
– Значит, обряд он не…
– «Полон трескучих слов и ничего не значит»[116]. Видишь ли, подобные ритуалы, если они вообще действенны, должен совершать тот, кто сам «чист». В описании обрядов римской католической церкви там, где речь идет об изгнании дьявола, ясно сказано, что священник, читающий текст ритуала, должен быть чист .
– А монсеньор?
– Он не был чист , – решительно заявила Мадлен. – Как и многие другие. Сдается мне, те образцы, которых требует придерживаться церковь, весьма далеки от жизни. И заметь: я не ищу никаких оправданий тем, кто нечист.
– А что немой?
– Не изменился, если говорить о состоянии его души. Я уже тебе говорила…
– Да. Но ему-то ты сказала об этом? Если он не утратил веру, то тогда…
– Нет, не сказала. Ты должна понять, что я сама была крайне разочарована, потому что не узнала ничего нового. И я вовсе не склонна вселять уверенность в смертных – для их же блага: ведь никто не страдает так, как ты, знающаяся с духами .
– Да, но…
– Прекрати, ведьма! Что сделано, то сделано, а всем, о ком я тебе рассказала, давно уже воздано по заслугам. Или ты хочешь, чтобы я повернула вспять время и поговорила с немым?
Я промолчала.
– Но все же я верю, что в этом обряде что-то есть , – сказала Мадлен. – Я давно задавала себе вопрос: а каково будет действие этого или подобного ему ритуала, если его будет исполнять тот, кто чист? Чист, как ты.
Мы по-прежнему стояли на коленях плечом к плечу. Собор был теперь пуст и почти темен: в витражных стеклах пламенел последний луч дня. Я подняла голову, чтобы взглянуть на окна, но тут Мадлен внезапно покинула свое телесное обиталище, и рыжеволосый труп рухнул на меня, как срубленное дерево! Я выбралась из-под него и увидела, что Мадлен стоит в центральном проходе церкви, как всегда растрепанная, в своих погребальных одеждах. Я отчетливо видела на горле рваную рану, кровь теперь ее не скрывала, и от этого она выглядела еще ужасней. Но там… выше… словно плавало красивое бесплотное лицо, навеки юное, как маска, надетая на дряхлую душу.
Мадлен выдерживала мой взгляд так долго, что я уже была готова отвести его.
– А что же будет с ней?
Труп лежал, коченея, на жесткой скамье. От него шел запах, который у меня нет никакого желания описывать, особенно сейчас, когда подо мной волнуется море.
Мадлен ничего не ответила, сказав лишь:
– Я ухожу, ведьма. Полагаю, ты последуешь моему примеру. Нам надо обсудить распорядок действий . – Слившись с тенями, она исчезла.
«Чист, как ты». Ее слова эхом отдавались в моей голове, когда я шла по центральному проходу к дверям собора. Я слышала эти слова снова и снова, когда украдкой пробиралась к берлину, слышала их, когда мы вновь выехали этой ночью на прибрежную дорогу.
Мы провели в пути уже несколько дней, держась, главным образом, течения Луары. Дорога, которой мы следовали, была не самая прямая: после Анже мы ехали, пожалуй, скорее на восток. Позднее мы изменим своей приверженности к Луаре в пользу Роны и, таким образом, повернем прямо на юг. Конечно, не я планировала наш маршрут – этим занимался отец Луи. И хотя я иногда требовала остановиться здесь или там, чтобы хоть изредка провести ночь в нормальной постели, скорость нашего продвижения определялась лунным календарем – ведь нам необходимо было достичь перекрестка дорог до новолуния: оно, как мне сказали, поможет в том, что я собиралась сделать. Если же пропустить новолуние, придется дожидаться повторения лунного цикла. Этого я не хотела: раз уж я поехала, значит, поехала.
Вот почему мне предстояло позаботиться, чтобы мы достигли к новолунию того уголка Прованса, где призраки прожили свои подлинные, смертные жизни. И там, у перекрестка, где хоронят самоубийц, за пределами разрушенного города, имя которого я не стану называть, во мраке, когда луна повернется к нам своей темной стороной, я сделаю что смогу, чтобы освободить Мадлен, а потом… По правде сказать, я не знала, что буду делать потом.
Сновидения, которые я так неосторожно вызвала по пути из Рена, вконец меня опустошили. Дыхание долго еще оставалось затрудненным, сердце стучало с перебоями, в руках и ногах накопилась усталость, которую я могла объяснить лишь предшествующим напряжением сил. Пророческий сон сбил меня с толку, так же, впрочем, как и все то, что я сделала для Мадлен в Анже, и все, что узнала в Туре. Короче говоря, я невероятно устала.
Я взяла карту и попыталась, впрочем безуспешно, определить наше местонахождение, отыскав Бурж. О времени я не имела ни малейшего представления, видела лишь, что луна стоит высоко и ночь в самом разгаре. Alors[117], я сидела в карете вялая, умиротворенная, любуясь игрой лунного света на водной глади, время от времени задремывая.
При ярком синем свете луны, залившем землю, мы проехали бледно-призрачный Блуа (только потом я узнала, что это был Блуа, расположенный севернее от предполагаемого маршрута, на берегу Луары). Фасады зданий светились, прибрежные тополя склонялись, чтобы полюбоваться собой в отливающей серебром реке. Узкие извилистые улочки круто поднимались от реки и терялись из виду. Над городом нависал большой замок, светившийся как вторая луна. Бревенчатая гостиница у реки манила меня, но нет… Мы проследовали дальше.
Сейчас, глядя на карту, я вижу, что мы, наверно, проезжали Амбуаз еще до Блуа. Я этого не помню, хотя с картой не поспоришь… Но я так устала, поэтому та ночь не отложилась четко в моей памяти, ведь и маршрут наш тоже не отличался четкостью – приходилось петлять из-за призраков.
…А впрочем – нет: я припоминаю Амбуаз. Я действительно могла разглядеть темную громаду замка над рекой, его бойницы, выступы и галереи, окна в нишах, его затененный профиль, изрезанный machicoulis[118], на которые выкатывались маленькие пушки, защищавшие замок во времена Средневековья. Глядя на все это сквозь тяжелые веки, я не жалела, что мы проезжаем мимо, – может быть, мне вспомнилась история: именно с балконов замка в Амбуазе были выставлены, как мрачное украшение, головы гугенотов после раскрытия давнего заговора в Ла-Реноди. Тишина той ночи в Амбуазе, который мы проезжали по берегу реки, напоминала о молчании этих отрубленных голов. Наверно, я боялась, что они заговорят в моих снах.
…В конце концов Морфей восторжествовал: внезапно я почувствовала, что шея моя ослабла, что голова тяжело падает то вправо, то влево, а каменно-тяжелая рука соскользнула с колен. Вскоре я крепко спала.
Проснулась я от ясно различимого скрежета гравия под большими колесами берлина. Мы ехали медленно: по-видимому, здесь был участок плохой дороги. Припоминаю, что услышала в тот момент еще кое-что необычное: тишину (значит, мы едем уже не по берегу реки) и вороний крик неподалеку. Послала ли Себастьяна Малуэнду, в облике ворона, чтобы наблюдать за мной… или то была она , сама Себастьяна, следящая за мной глазами птицы? Невероятно! Но я вновь вспомнила глаза ворона из своего сна, и разве я недостаточно узнала, чтобы исключить это слово – «невероятно» – из своего словаря?
(Здесь, в море, на борту корабля, я несколько раз видела в своей каюте жирную черную крысу. Поднимешь порой глаза от этих страниц, чтобы обдумать фразу или обмакнуть перо в чернила, – и вот она уже сидит рядом со шкафчиком для провизии и смотрит на тебя. Зная, что эта крыса величиной почти с кошку прекрасно может прокормить себя на борту судна, я тем не менее подкармливала ее, бросая на пол то кусочек сыра, то шкурку ветчины. Поистине я стала ее хозяйкой. Иногда, хоть мне неловко об этом говорить, я улыбалась крысе и говорила себе, что эту улыбку видит Себастьяна… А порой даже беседовала с крысой. Все это звучит очень глупо, поэтому умолкаю.)
…Как я уже сказала, в сочетании звуков, которые я услышала при пробуждении (скрежет гравия, тишина, сменившая неумолчную песню реки, вороний крик), было нечто, возбудившее мое любопытство. Особенно необычен был гравий: дороги, по которым мы путешествовали, представляли собой по большей части плотно утрамбованный грунт, иногда с выбоинами, а порой становились просто ужасными, и нам приходилось подолгу медленно ползти. Гравий? Нет, его никогда раньше не было. Такой толстый слой достаточно мелкого, шуршащего под колесами гравия можно было увидеть разве лишь только на подъезде к какому-нибудь поместью.
И тогда, перебравшись на переднее сиденье, я выглянула в окно берлина и увидела: там , впереди, неясно вырисовывается, приближаясь все ближе и ближе, город, весь словно из серебра!
У меня буквально перехватило дыхание: когда я увидела простирающийся передо мной город, воздух с шумом вырвался из моих легких, как от удара. И если бы моим спутником был кто-то смертный , он или она услышал бы, как я, переведя дыхание, произнесла в испуге несколько крепких словечек.
В то же мгновение воображение уступило место рассудку, и я поняла, что это не мифическое место, не Камелот, не Ксанаду, не Атлантида, поднимающаяся из моря ночи, а известный каждому французскому школьнику замок Шамбор.
От Блуа мы возвращались назад по собственным следам. Но почему?
Я наблюдала, как на фоне темного неба вырисовываются еще более темные крыши: смешение куполов, дымовых труб, бельведеров, шпилей и башен. Стены, высящиеся в запущенном парке, сельские ландшафты, светящиеся как скульптура из слоновой кости. Блестели тысячи окон, отражавших, как в призме, лунный свет. Все сияло и сверкало, все четыре с лишним сотни залов!
Замок Шамбор… Я не стану из-за нехватки времени подробно описывать здесь это место. Мне сказали, что мы на подходе к порту, и я отказалась от намерения закончить сейчас свои записи. Поэтому позвольте предложить вашему вниманию следующие сведения, почерпнутые из брошюры, купленной в Арле.
Строительство замка началось в 1519 году при Франциске I, о чем свидетельствуют довольно отчетливые буквы F и королевская (омерзительная! ) саламандра. Незадавшаяся судьба этой обделенной любовью и теплом постройки, похоже, была предопределена Франциском, который, если верить молве, выбрал это место в болотистом бассейне Солони лишь потому, что поблизости находился особняк графини де Тури, страстью к которой воспылал еще не пришедший к власти Франциск. После его смерти заботу о замке и его строительстве взяли на себя наследники Франциска, но, поскольку Версаль, Сен-Клу, Фонтенбло и Сен-Жермен находились ближе к столице, монархи были не слишком склонны перебираться в Шамбор, расположенный, возможно, в наименее привлекательной части королевства. В этом неуютном, напоминающем казарму королевском владении жили, сменяя друг друга, Генрих II, Гастон Орлеанский, брат Людовика XIII, и, что наиболее примечательно, Людовик XIV. Легко можно представить, какие украшения были сделаны и какие пристройки возведены по приказу последнего, наиболее из монархов склонного к декоративным излишествам. Затем последовали пребывающий в вечном изгнании польский король Станислав Лещинский, отчим Людовика XV, с королевой Екатериной Опалинской. В 1745 году, после его победы при Фонтенуа, замок был дарован маршалу де Саксу, а сейчас эта унылая громада пустует, потому что наследники маршала де Бертье судятся за Шамбор с герцогом де Бордо, чья мать, герцогиня де Берри, громогласно отстаивает права своего сына.
Берлин проехал через La Porte royale[119] и остановился во внутреннем дворике замка. Вот наконец место, подумала я, чей масштаб соответствует нашему экипажу! Я быстро вышла из карсты, соображая, стоит ли отругать Мишеля за то, что остановился здесь по собственному произволу, не посоветовавшись со мной, своей хозяйкой … Но только на козлах восседал вовсе не Мишель.
Там сидел улыбающийся кюре, быстро обретая свое человеческое обличье.
– А кучер? – спросила я. – Что ты сделал с кучером?
– Уволил, – ответил священник, – пока ты спала. Целого и невредимого, разбогатевшего и слегка недоумевающего.
Я не смогла сдержать улыбку: наконец-то Мишель получит все, чего искал тогда в Анже. Он не пропадет с его умением легко приспосабливаться к новой обстановке – в этом я была уверена. Но тут раздался ужасный звук; я обернулась и увидела старинные, с железными петлями двери, которыми, похоже, редко пользовались, широко открытые во внутренний двор, и Мадлен, стоящую в них. Взмахнув рукой так, словно хотела охватить все вокруг, она сказала, улыбаясь с привычной грацией хозяйки великолепнейшего из замков:
– Мы решили, что замечательно проведем ночь здесь .
– Несомненно, замечательно, – отозвалась я. Отец Луи спустился с крыши берлина, а Мадлен неестественно быстро пересекла внутренний двор. Очертания их тел были вполне отчетливыми, и все же казалось, что свет луны проникает сквозь них, частично отражаясь, – они светились, как и огромный замок.
Вокруг нас высились башни замка и прилегающие к ним стены: каменные скульптуры, горгульи, взирающие на нас с каждой капители… многочисленные тени придавали глубину всему ансамблю, он начинал казаться живым. Я долго стояла во внутреннем дворике, озираясь вокруг, пытаясь вобрать в себя всю эту волшебную громаду.
Мадлен исчезла, но тут же вновь возникла в дверях главного входа, которые она каким-то образом бесшумно распахнула для нас изнутри.
– Не изволите ли войти? – спросила она.
И я (как прежде многие короли и королевы?) вступила в замок Шамбор.
Огромная дверь захлопнулась позади меня, после чего еще долго слышался отзвук удара холодного дерева о еще более холодный камень. Свет луны исчез, через мгновение загорелось пламя масляной лампы в руках Мадлен. Я не имею представления, как она зажгла огонь, спичкой или как-нибудь иначе, но меня это не слишком удивило: тот, кто состоит в основном из воды и воздуха, наверно, может раздобыть и толику огня, если захочет.
При свете лампы я последовала за Мадлен. Сквозь узкие окна то там, то здесь проникал лунный свет, и я мельком видела гобелены, смогла разглядеть высокие незаведенные часы, громоздящиеся в темном углу. Я знала, что отец Луи находился где-то поблизости, но если он и мог принять четкие очертания, то только не при свете нашей лампы. Вскоре мы с Мадлен достигли подножия знаменитой двойной лестницы замка: переплетенные лестничные ходы позволяли двоим (любовницам? соперникам?) входить и выходить, не повстречав друг друга. Тремя или четырьмя ступеньками выше стоял, прислонясь к массивным перилам, отец Луи, контуры его фигуры были бледными, но различимыми. Луара была слишком далеко, и духам пришлось удовольствоваться заполненным водой рвом, опоясывающим замок, поэтому они всю ночь казались полупрозрачными.
Принимая во внимание ограниченные возможности моей смертной природы, духи поднялись по лестнице традиционным способом – ступенька за ступенькой. При мне они всегда старались проходить через двери, а не сквозь стены, зажигать лампы, хотя темнота не составляла для них неудобства, садиться на стулья, хотя могли легко парить в воздухе, поскольку ничего не весили, если не считать воды. Никто не проронил ни слова, и это молчание лишь усиливало впечатление значительности всего, что я видела. При строительстве Шамбора не было сделано никаких уступок банальности человеческой участи. Напротив, обилие украшений, масштаб увиденного мной свидетельствовали о присутствии богов; мой восторг от замка мог быть выражен словом «божественный».
Мы поднялись наверх. Испытывая на каждой лестничной площадке желание покинуть своих бестелесных проводников и исследовать замок самостоятельно, я все же следовала за ними, не переставая удивляться, зачем мы минуем один этаж за другим, поднимаясь по лестнице все выше и выше. Ответ на свой вопрос я получила, когда мы наконец добрались до ажурного фонаря, венчающего замок. Здесь я увидела высеченную на камне большую геральдическую лилию, нетронутое совершенство которой вызвало в памяти все те обезображенные статуи, что попадались нам на пути, статуи, лишенные революционерами конечностей и голов. Но этот прекрасный каменный цветок, эмблема Бурбонов, заставил меня понять, что и весь Шамбор – памятник традиции, системе, некогда величественной, которая могла, могла бы такой и остаться.
Еще несколько ступенек вверх, еще несколько поворотов – и мы достигли самой крыши, зубчатая линия которой окружала нас, как волнующееся море из камня, кровельной плитки и стекла. Передо мной открылся обзор, которому мешала лишь темнота. Впрочем, луна щедро освещала два ландшафта: простор парка и лесистую местность, через которую мы проезжали, а также море скульптур на крыше.
Прохладный ночной воздух был пропитан едким запахом горелой древесины. Плесень и лишайник, которые образовались в углах, ползли оттуда вверх по стенам, внутренним поверхностям арок, выскальзывали наружу через широкие подоконники. Я, по-видимому, обронила что-то насчет ночной прохлады, потому что спустя несколько мгновений почувствовала на своих плечах горностаевую пелерину, оставленную в карете.
– Спасибо, – бросила я в ночь, не зная, кто из моих друзей успел так быстро оказать мне эту услугу.
Мы оставались на крыше до тех пор, пока не настало время устраиваться на ночлег. Было решено (не мной), что мы займем Chambre de Parade[120] в Appartement du Roi[121].
– Тебе это подходит? – спросил священник. Призрак девушки промолчал, но за Мадлен мы и последовали.
Поражающие своей красотой бюсты, гобелены, позолоченные зеркала, прекрасная мебель филигранной работы, частично закрытая белыми чехлами. Кровать, на которой когда-то спали Король-Солнце, король Польши; интересно, сколько любовниц было у каждого? Но мы без лишних слов расположились втроем на удобном толстом ковре перед камином, разожженным одним из призраков. Дрова мгновенно вспыхнули и долго горели: огонь полыхал в камине из красного мрамора до самого утра, мы за ним почти не следили. Этот очаг вызвал в памяти обеденный стол в Равендале. Здесь, как и там, я сидела и слушала, доверяла и училась.
Помню, я спросила:
– А дым от огня видимый?
– Возможно , – ответила Мадлен.
– Надеюсь, что так, – добавил священник, который рассчитывал, что разожженный нами огонь породит местную легенду: те, кто живет в пределах видимости замка, вероятно, заговорят о дыме, идущем из камина, которым давно никто не пользуется, и поднимающемся пурпурными завитками к луне.
Я сидела на ковре, скрестив ноги и укутав их в горностаевую пелерину. Что принесет с собой ночь? Если духи привезли меня в это живописное место, если они изо всех сил стараются сохранить свое человеческое обличье так далеко от большой воды…
И последовавшие события не разочаровали меня. Напугали, заставили испытать стыд, смутили и многому научили? Да. Но не разочаровали.
Той ночью Мадлен начала свой рассказ такими словами:
– Это было в южном городе А***, название которого не имеет значения, в тысяча шестьсот пятьдесят первом году. Именно тогда я впервые стала свидетельницей ритуала изгнания дьявола. Цель моя была проста. Еще раз повторю: я хотела жить, чтобы иметь возможность умереть.
Я взглянула на отца Луи. Он сидел рядом с Мадлен, мы, все трое, расположились в королевских покоях. Призраки – спиной к камину, а я – лицом к ним, что всех нас устраивало: духи получали то, что им было нужно, от огня, а я могла видеть, как они говорили, – пламя просвечивало их насквозь .
– Да, – сказал священник. – Я тоже был там.
– Конечно, был , – сказала Мадлен. – Безусловно, ты был там.
– Но хотел бы тебе напомнить, дорогая, – начал священник, – что это было не первое изгнание дьявола, при котором ты присутствовала. – До этого ведь была Капо.
– Пожалуйста, не будем говорить об этой маленькой горбатой сучке!
– Может, мне тогда рассказать о сестре Сент-Коломб?
– Тебе вообще нет нужды говорить, топ pretre, потому что я сама расскажу о Барбаре Бюве , – пояснила она, – это и есть сестра Сент-Коломб.
– La possedee , – уточнил священник. – Одержимая.
– А! Продолжайте, пожалуйста.
– Сестра Сент-Коломб была … – начала Мадлен.
– Она была женщиной независимого духа, – закончил ее фразу отец Луи.
– Да , – согласилась Мадлен. – И эта монахиня, сестра Сент-Коломб, несколько лет была матерью-настоятельницей, несмотря на свою относительную молодость. Именно тогда случилось так, что она разгневала вышестоящих .
– Одним из них, – добавил священник, – был отец Бортон – исповедник монастыря, ненавидевший сестру Сент-Коломб.
– Да, он ее ненавидел той ненавистью, которую питает слабый мужчина к сильной женщине .
– Странно, что ты называешь ее сильной, – сказал священник. – Она, несомненно, не была достаточно сильна, чтобы сопротивляться тебе, воспрепятствовать твоему вторжению в ее тело.
– Ты овладела душой матери-настоятельницы? – быстро спросила я, не веря своим ушам.
– Всецело , – ответила Мадлен. – Но не сразу.
И тогда отец Луи сказал, как бы подводя итог и побуждая Мадлен продолжать свой рассказ:
– Таким образом, эти мужчина и женщина, священник и монахиня, оба, можно сказать, обладали определенной властью, дарованной смертным, и они ненавидели друг друга.
– Конечно, как мужчина он был более могуществен .
– Да, это так, – согласился священник. – Вернее, было так, – скривив губы, добавил он, чтобы напомнить своей подруге-суккубу, да и себе заодно, что все упомянутые персоны умерли двести лет назад, – нам не следует об этом забывать.
Мадлен, не желая терять нить повествования, сказала, что они прибыли в А*** поздно, по сути, лишь после того, как узнали о здешних «неприятностях».
Давно существовавшая напряженность в отношениях между отцом-исповедником и матерью-настоятельницей вылилась в конфликт, который, впрочем, по мнению Мадлен, не имел большого значения.
Монахиня открыто и публично отказалась выполнять распоряжение священника, за что столь же открыто и публично была подвергнута бичеванию, в дополнение к чему ей было велено поститься шесть дней.
После этого священник прожил всего лишь месяц.
– Расскажи сначала о сестрах, – подсказал отец Луи. – О кровных сестрах священника.
– Да, конечно , – сказала Мадлен. Обернувшись ко мне, она продолжила рассказ: – Три младшие сестры отца Бортона были монахинями и находились под покровительством сестры Сент-Коломб. Их звали, насколько я помню, сестра Мария, сестра Гумберта и сестра Одиль .
– Совершенно верно, – подтвердил священник. – Все эти девушки были благочестивы и уродливы… просто безобразны. Без всякого сомнения, три самые уродливые женщины, каких я только знал.
– Ты… – пробормотала я, – ты, инкуб, – в монастыре среди монахинь?..
– Именно так.
Я расхрабрилась настолько, что спросила:
– Так это мать-настоятельница убила отца-исповедника?
– Ты забегаешь вперед… Нет, она его не убивала. – И священник замолчал, как бы передавая слово Мадлен. Немного поколебавшись, она сказала:
– Причиной его смерти стало самоубийство. Как и у меня.
– О! – отозвалась я. – Теперь понимаю.
– Он наложил на себя руки по неизвестным причинам, – сказал отец Луи, – по крайней мере, нам они были неизвестны. Это случилось как раз накануне нашего появления в А***.
– Да, священник исчез за несколько дней до этого. Через два дня его начали искать.
И конечно, в поисках приняли участие мать-настоятельница и сестры священника. Разбившись по трое, монахини обследовали деревню и окрестные леса. Сестра Сент-Коломб попала в одну группу с некоей послушницей и Марией, младшей сестрой священника.
На второй день поисков, ближе к вечеру, сестра Сент-Коломб со своими спутницами продиралась сквозь густые лесные заросли. Моля небеса, чтобы священник исчез навсегда, сбежал по какой-нибудь причине, она то и дело нагибалась, чтобы пробраться сквозь кустарник. Ежевика и чертополох цеплялись за грубую ткань ее рясы, царапали руки и лицо. Отец Луи полагал, что она, возможно, произносила при этом слова решительно… нехристианские.
– И когда она выбралась из этого кустарника на лесную поляну и наконец разогнулась, ее ударил по затылку, как она в первое мгновение предположила, обломок сухой ветки. Но это был обломок совсем иного рода – нога мертвеца! – Отец Луи рассмеялся, смех его был долгим и продолжительным. – Священник-самоубийца висел на старом дубе!
– И тут мать-настоятельница закричала , – добавила Мадлен.
– Еще бы не закричать! – воскликнул отец Луи. – А послушница и сестра Мария выбежали на поляну вслед за матерью-настоятельницей, истерично рыдавшей под начавшим разлагаться трупом, который все еще раскачивался после того, как она его задела головой. Они тоже пронзительно закричали, и вскоре все участники поисков заполнили поляну, вопя от страха, не сводя глаз с тучного, багрового, разлагающегося трупа, который…
– Луи, пожалуйста, будь посдержаннее.
Не обращая внимания на Мадлен, отец Луи продолжал:
– Все это довольно легко представить, не так ли? Пылкие молитвы, монахини, падающие без чувств…
Мадлен сказала, что все это они узнали на суде.
– На суде? – переспросила я.
– Именно так. Все, о чем мы расскажем тебе, только подтвердит, как ты была права, осуждая подобные публичные разбирательства… Но то, что случилось в А***, было вовсе не так просто.
– Да, не так просто все там было, – сказал священник, лукаво посмеиваясь. – К нашему появлению в А*** события приняли весьма интересный оборот. – Быстрый, как луч света, он вдруг скрылся с глаз, чтобы положить второе полено, уже охваченное пламенем, на первое. Когда я все это осознала, он уже вновь сидел рядом с Мадлен.
– Итак , – возобновила свой рассказ Мадлен, – услышав о том, что тело священника найдено, мы отправились в А***, чтобы посмотреть …
– Постой! Вернись назад в лес! – воскликнул взволнованный отец Луи. – Расскажи, что случилось сразу же после того, как было найдено тело.
– Когда труп был обнаружен тремя женщинами – матерью-настоятельницей, послушницей и сестрой Марией, – последняя, впавшая в особенно сильный приступ истерии, стала кричать сестре Сент-Коломб: «Ведьма! Это твоих рук дело! Ты убила его!» Послушница тоже принялась кричать, и, когда все монахини и жители деревни, участвовавшие в поисках, связанные друг с другом верой или знакомством, собрались на поляне, они увидели сестру Сент-Коломб, стоящую под раскачивающимся трупом, и двух других монахинь, указывающих на нее и вопящих: «Ведьма! Ведьма!»… Да, это было зрелище!
Я прервала смех призраков, спросив:
– Но ведь у этих монахинь не было веских причин подозревать, что мать-настоятельница – ведьма? Если бы произошло еще что-нибудь подозрительное…
– Странно слышать такое от тебя, – сказал священник. Когда же он спросил, не забыла ли я того, что недавно случилось в С***, я с радостью осознала, что благословенное забывание уже началось. – Доказательства колдовства? – спросил священник. – Никаких. Видишь ли, ведьма, когда речь идет об озлобленных людях, полных религиозных предрассудков, живущих в глухом захолустье (это относится и к привилегированным, и к обездоленным), может случиться все, что угодно…
– Они были как дети, — продолжала Мадлен, – и вели себя по-детски: выкрикивали худшее из слов, известных им: «Ведьма!». Вот так мать-настоятельница внезапно оказалась обвиняемой .
– Расскажи о теле, теле священника, – настойчиво просил инкуб, который в своем человеческом обличье грациозно и проворно кружил теперь по большой комнате. Я услышала, как свирепый ветер со свистом ворвался в дымоход, огоньки в камине ритмично заплясали, словно повинуясь некой мелодии.
– Нет, Луи. Не нужно об этом говорить, ведь все, что мы хотим сообщить этой ведьме…
Отец Луи, все быстрее и быстрее круживший по комнате (так кружили в своих клетках львы, которых римляне морили голодом, чтобы натравить на варваров, подумала я), обвинил свою подругу, что та не дает ему позабавиться. Не обращая на него внимания, Мадлен продолжала:
– Там, в лесу, когда труп был обнаружен и раздался крик «Ведьма!», сестра Мария, размахивая распятием, висевшим на ее четках, завопила: «Ты отомстила ему, а тебе отомстит Бог!». И, не утруждая себя доказательствами, сестры покойного схватили мать-настоятельницу и повели в монастырь. С этого момента она все время будет оставаться под надзором… И тут начались разговоры об экзорцизме – изгнании нечистой силы …
– Экзорцизм, – эхом отозвалась я. – Но почему? Кого сочли одержимым бесами?
– Сначала никого, – ответил священник, – но именно тогда я… то есть мы приступили к делу.
Я посмотрела на девушку-призрака.
– Да , – сказала она, – я действовала с ним заодно, но не «ради забавы», как он любит говорить, а потому что была рассержена . – Она сделала паузу. То, что она сказала дальше, прозвучало как исповедь: – Слишком уж долго я была переполнена гневом .
– Ты и теперь гневаешься, – сказал священник. Я ожидала, что Мадлен на него набросится, но вместо этого она уселась с поникшей головой, умоляюще сложив руки на коленях. Она молчала, сознавая справедливость обвинений. Когда отец Луи вновь заговорил, в словах его не было злобы, и звучали они примиряюще: – Сейчас она просто сердита. Но тогда… тогда она была разъярена. Гнев ее был безграничен. Каждое новое разочарование раздувало негаснущее пламя ее ярости в большой пожар… поистине ветхозаветной мощи!
– Разочарование? – переспросила я. – Что вы имеете в виду?
– Я отправилась в А*** , – ответила Мадлен, – прослышав, что тамошнюю настоятельницу обвиняют в колдовстве. Знала, что там будет полно священников, дающих показания монахинь, будут исполняться ритуалы, в том числе, вероятно, и изгнание нечистой силы .
– Мы уж позаботились , чтобы не обошлось без экзорцизма, – добавил отец Луи.
– Видишь ли , – объяснила Мадлен, – к тому времени я успела разочароваться в ритуале колокола, книги и свечи – анафеме, которая была пустым звуком, когда ее провозгласил нечистый священник, отлучая немого от церкви. Я думала, что, может быть, экзорцизм, если правильно исполнить этот обряд, если будет чистый священник… может быть, этот ритуал покажет мне путь. Путь в буквальном смысле – дорогу к смерти .
– Но ты его не увидела, – осмелилась прервать ее я, – и вновь разочаровалась.
– Конечно, разочаровалась, – сказал священник. – И стала еще злей… И не думай, ведьма, что я говорю о надутых губах или дурном настроении. Нет, когда Мадлен возбуждена , я уж не говорю – рассержена, об этом знают ветры всех четырех сторон света, и приливы, и парящие в небе облака…
– Довольно, Луи .
– Священник, изгонявший нечистую силу, – спросила я, желая услышать продолжение рассказа, – он был…
– Нечист , – сказала девушка-суккуб. – Он просто домогался сана епископа, а в его послужном списке экзорцизм отсутствовал. Стоило отцу Франсуа, красивому, надменному, преисполненному амбиций отцу Франсуа, приехать в А***, как я уже знала, что весь обряд обратится в фарс. Католицизму так свойственна театральность. Думаю, что, если церковному ритуалу присуща сила – а он, несомненно, ею обладает, – не следовало это демонстрировать в А***: экзорцизм неизбежно должен был превратиться в мошенничество, как все то, что совершалось…
– В деле Капо, – закончила я ее фразу.
– Да. И вот тогда я согласилась на его план , – она кивнула в сторону инкуба, – только тогда я разрешила ему делать все, что ему заблагорассудится, с этими женщинами. А что до отца Франсуа, то он был мой, целиком мой.
На лице Мадлен появилась неприятная улыбка: ее рот… ее улыбка возникала на совершенно неподвижных губах, говорила она не через рот, но через открытую, разорванную глотку (кровь высохла на ране, ставшей от этого лишь еще ужасней), и эти губы слегка дрожали, как струны фортепиано, когда она проговорила бесцветным голосом:
– И тогда отец Луи отвел душу на этих женщинах .
– Это случилось сразу после смерти их брата, если память мне не изменяет… – инкубу, несомненно, воспоминания доставляли удовольствие, – или когда обнаружили тело?
– В ту самую ночь , – сказала Мадлен. – Тебе некогда было ждать .
– Да, в ту же ночь, – сказал Луи. – Сестра Мария начала испытывать… дайте подумать, как она сказала во время слушания дела? Да, она начала испытывать «ночные искушения».
– Священник, этот отец Франсуа, тогда уже приехал? – спросила я. – А вы уже знали, что ничего не выйдет: обряд экзорцизма будет лишь пустым представлением?
– Меня интересовал сам ритуал, но да, когда в дело вмешался этот честолюбивый священник… Да, в тот самый день, как он появился в А***, мы с отцом Луи решили …
– Мы решили сделать попытку, – закончил отец Луи, – превратить все в представление еще до того, как этим займется отец Франсуа. И конечно, я начал с девушек…
– А сестра Сент-Коломб? – спросила я.
– Она была закована в кандалы, беспрестанно молилась и ожидала суда, исход которого был ясен заранее. Матери-настоятельнице было предъявлено обвинение двадцать восьмого октября, за трое суток до Хэллоуина, вашего ведьмовского праздника. В начале ноября были выслушаны показания свидетелей, и вскоре после этого состоялось слушание дела в парламенте Дижона, который без долгих проволочек признал сестру Сент-Коломб виновной в преступлениях против Бога и приговорил, по наущению отца Франсуа, к экзорцизму .
– Без ложной скромности должен сказать, – продолжал отец Луи, – что мой замысел блестяще сработал. На суде все монахини единодушно свидетельствовали в пользу обвинения, очень красочно описывая происшедшее.
– Да , – подтвердила Мадлен, глядя не на инкуба, а на меня, – он еще тогда не в полной мере осознавал свои таланты и удачно отшлифовал их на монахинях А*** .
– Ну ты и выразилась – «отшлифовал»! Там была одна – кажется, сестра Генриетта – довольно живая особа, которая свидетельствовала, что сестра Сент-Коломб, несмотря на то, что была лишена свободы, приходила к ней каждую ночь, трогала ее за грудь, покрывала страстными поцелуями с ног до головы. Она даже показывала служителям правосудия синяки и следы укусов на обеих грудях и жаловалась на боль, которую ей причиняли распухшие соски! – Здесь отец Луи рассмеялся, так что не смог продолжать рассказ, и это позволило мне задать вопрос:
– Но как ты смог вселиться в женщину? Я считала, что инкуб…
– Я помогала ему время от времени , – вмешалась Мадлен и тут же добавила, как бы оправдываясь: – Он сам меня просил. Мы украли несколько предметов из покоев матери-настоятельницы, и я легко приняла ее облик.
Мое замешательство было столь велико, что потребовались новые разъяснения: по-видимому, мы, смертные, иногда наделяем наши вещи своей сущностью , а духи обладают способностью, завладев такими вещами , овладеть нами… Когда же, все еще недоумевая, я обратилась к Мадлен, отец Луи прекратил этот разговор, процитировав строку знаменитого поэта:
– «Всего лишь прихоть крови и поблажка воли» [122], – и вновь начал хвастаться: – А я успел стащить башмаки мертвого священника до того, как его похоронили, поэтому его облик стал моим… Это было блистательно! Просто блистательно!
– И уж будьте уверены: священника похоронили не у перекрестка дорог , – сказала Мадлен, ее голос при этом даже несколько оживился. – Обвинители сестры Сент-Коломб были настолько убеждены в ее преступлениях (главное из них: она околдовала и убила отца Бортона ), что никто и не вспомнил о самоубийстве, поэтому священника похоронили надлежащим образом.
– Как бы то ни было… – вздохнул инкуб (вздох этот был призван смягчить нарастающий гнев Мадлен, к которому, по-видимому, имел отношение и сердитый ветер, налетевший на замок, так что задребезжали окна), – как бы то ни было, я завладел башмаками священника, покойного отца Бортона, и легко принял его облик. – Вздох, сопровождаемый выразительным взглядом, достиг своей цели, и Мадлен успокоилась.
– Чтобы мучить монахинь, в том числе его сестер … – отозвалась Мадлен. – Но это было подло, Луи, по-настоящему подло!
Отец Луи кивнул, принимая ее слова как комплимент, и продолжал:
– Очевидно, сестра Гумберта, вторая из сестер Бортон, поведала суду, что ее посещали видения, вызываемые, конечно, матерью-настоятельницей, в которых брат возвращается к ней. Что она еще говорила? Ах да, вспомнил: будто бы он, исполняя приказание преступной монахини, поместил на нее, точнее – в нее, сестру Гумберту, змея, который извивался, пока она, сестра Гумберта, совершенно не окоченела.
– Змея… – повторила я в недоумении.
– Да, змея! – рассмеялся отец Луи. – Она даже не знала, что это такое!.. И конечно же, я воспользовался случаем наградить мертвого священника змеем более сильным и ядовитым, чем был его собственный, маленький и слабый из-за отсутствия практики.
– Прекрати, Луи. Будь добр, рассказывай дальше. И напоминаю: в путь надо вновь тронуться в надлежащий час, придерживаясь лунного календаря . – И Мадлен добавила с ноткой угрозы в голосе: – Я не буду ждать ни одного лишнего дня. Не буду!
– Ладно, ладно, – сказал инкуб, – но позволь мне рассказать еще немного о сестре Марии, потому что над этой маленькой монахиней я потрудился особенно славно. – Отец Луи повернулся ко мне, и я увидела, что волнение сделало его очертания более отчетливыми. Он буквально прыгал по комнате! Никогда не видела я его таким сильным, об этом свидетельствовало и ярко вспыхнувшее в камине пламя, свет которого был виден сквозь телесную оболочку Мадлен. – Не забывай, ведьма, что мы были тогда мертвы меньше полувека и наши сексуальные таланты были еще новы для нас, неотшлифованы… Но какое удовольствие было их шлифовать! – Он стал потирать руки, словно ростовщик.
– Луи, пожалуйста …
– Сестра Мария свидетельствовала, – продолжал священник, – что однажды сидела на коленях у матери-настоятельницы и впускала в себя ее пальцы, холодные, как сосульки. (Это было правдой.) Она сказала также, что ее собственный брат ублажал ее фаллосом из жесткого холста. (Он действительно это делал.) Ах да, она сказала еще, – тут священник весьма иронически взглянул на Мадлен, – что мать-настоятельница поносила при ней некоторые церковные обряды…
– Я действительно немного увлеклась той ночью , – признала Мадлен, что заставило священника широко улыбнуться.
– И вот маленькая сестра Мария (удивительно, что она не была девственницей) стала причащаться трижды в день, умывалась святой водой, проводила многие часы у изображения Богородицы, повесила амулеты на все четыре стойки своей кровати, проглотила целый гербарий целебных трав… но без всякого проку, потому что чем больше она пыталась сопротивляться мне , чтобы «спасти себя», тем чаще я ее посещал. В облике ее брата или красавчика отца Франсуа… Да, я оставался с ней все время, пока она давала свидетельские показания и когда шел судебный процесс. Мне нравилось ее сопротивление: большинство монахинь быстро сдавались. К началу экзорцизма рассудок Марии совсем помутился, она была на грани безумия.
– А с тобой, выходит, все было в порядке? – спросила я священника. – Довел девчонку до помешательства, раздразнив ее чувственность, и…
– Не суди зверя гривастого, убивающего самую слабую газель, или медведя, который черпает лосося из речки лапой, как ковшом. В свою защиту скажу лишь: я делал то, что свойственно моей природе.
– Видишь, ведьма , – заметила удивленная, но по-прежнему раздраженная Мадлен, – видишь, как он любит вещать?.. Луи, нельзя ли нам просто сказать ей, что судебный процесс протекал вполне предсказуемо и что вердикт никем не ставился под сомнение …
– Но ведь это был необычный вердикт? – спросила я. – Понятно, что исход процесса был предопределен отцом Франсуа. Но не используется ли гораздо чаще экзорцизм, чтобы добиться показаний, как это было с… – я запнулась, прежде чем произнести имя, – Сабиной Капо.
– В таких судебных процессах всегда все необычно , – сказала Мадлен, – и сейчас все в них необычно, ведь они еще происходят и, как я подозреваю, останутся навечно .
– Однако ты права, – сказал отец Луи. – Было необычным то, что монахиню, сестру Сент-Коломб, приговорили к экзорцизму, но не забывай, что в А*** действовал весьма честолюбивый священник – этот самый отец Франсуа. Да и семейство Бортон требовало выяснить не только причину смерти своего родственника, но и почему монахини, если верить их словам, так замарали себя, так низко пали…
– И колдовство, – закончила я его мысль, – могло быть тому причиной ничуть не хуже прочих.
– Вот именно, – сказал священник.
– Чтобы спасти их, призвав на помощь церковные ритуалы, – продолжала я, – и потребовался обряд изгнания нечистой силы из их мучительницы – сестры Сент-Коломб.
– Идиоты! – выпалила Мадлен. – Рассчитывать, что их спасет один нечистый священник!
– Итак, этот отец Франсуа, – начала было я, но меня тут же прервала Мадлен, которая встала и заметалась по комнате, как отец Луи до того. Но в то время как он обрел плотность и двигался размеренно и грациозно, очертания Мадлен едва прорисовывались, она казалась прозрачной и словно плыла над покрытым ковром полом… Я наблюдала, как они кружили вокруг того места, где я сидела.
Наконец, остановившись у камина из красного мрамора, Мадлен сказала:
– Теперь моя очередь. Я расскажу об экзорцизме.
На каминной полке позади нее стоял бюст мужчины, маршала де Сакса, что само по себе не лишено интереса, при этом твердая белая тяжесть фарфора, сама масса этого предмета издевательски контрастировала с бестелесностью охваченной беспокойством, сердитой девушки-суккуба. Казалось, Мадлен медленно становится более… более плотной. Она сказала, что будет говорить о том, чем вовсе не гордится, и все же поступила именно так и расскажет об этом. Не поможет ли ей священник изложить эту историю по-своему?
Тот ответил с глубоким поклоном: «К вашим услугам, дражайшая ведьма», – улыбнулся и возобновил свое медленное кружение.
– Это было в конце ноября, — начала Мадлен, стоя перед камином, шагах в десяти – пятнадцати от меня. – Ночью выпал свежий снег, но вскоре его белизна была нарушена теми, кто пришел поглазеть на ритуал изгнания нечистой силы: белый покров потемнел от грязи, принесенной па подошвах крестьянских башмаков и разбрызганной каретами богачей. По-видимому, не менее пятисот богобоязненных мужчин и женщин собрались в А***. Совершать обряд в церкви сочли слишком опасным: кто знает, как повели бы себя изгнанные демоны, оказавшись в Божьем храме? В тени древнего дуба был возведен помост, и отец Франсуа не мешал никому занять на нем места с наилучшим обзором. В назначенный час великолепный отец Франсуа в стихаре и фиолетовой епитрахили, сопровождаемый ритмичными аплодисментами и приглушенными молитвами, взошел на помост. Сестра Сент-Коломб сидела там, привязанная к стулу, стул же, в свою очередь, был привязан к дубу, вплотную примыкавшему к помосту .
– Все это казалось фоном для какого-то друидского ритуала, – сказал отец Луи, – в ходе которого дубу, стулу и ведьме предстояло подняться ввысь в языках жертвенного пламени.
– Мать-настоятельница , – продолжала Мадлен, – была облачена в простое платье, слишком легкое для такой погоды, но она даже не замечала этого, настолько была голодна, измучена и пала духом. Ее руки, ноги, босые ступни и лицо были разрисованы отметинами красного, лилового и черного цвета, голова острижена. Она стала неузнаваемой. И вот наконец отец Франсуа открыл свод ритуалов римской католической церкви и начал священнодействовать. Луи и я, конечно, присутствовали, но лишь как призраки, хотя легко могли бы принять человеческий облик, возникнув из снежных сугробов.
Мадлен смолкла.
– Луи … – сказала она, не глядя на священника, – те слова, Луи… Не заставляй меня повторять их.
Священник понял ее, как, впрочем, и я, потому что, когда он вдруг заговорил не своим голосом, меня мгновенно озарило: это голос отца Франсуа, хотя я, конечно, никогда его раньше не слышала.
Я плотнее укутала плечи горностаевой пелериной, прислушиваясь к вою ветра, проникающего в замок, и к голосу инкуба, произносящего заклинание, кружа по краю ковра вокруг меня и Мадлен.
«Я, отец Франсуа Сидони, слуга Христа и Церкви, именем Иисуса Христа приказываю тебе, нечистый дух, если ты прячешься в теле этой женщины, творения Божьего, и если ты досаждаешь ей каким-то образом, немедленно дать мне ясный знак, свидетельствующий о твоем присутствии…»
– Когда начался ритуал экзорцизма , – продолжила свой рассказ Мадлен, – сидящая на помосте сестра Сент-Коломб казалась куда менее живой, чем огромный дуб, к которому она была привязана. Все неотрывно смотрели на нее, ожидая какого-нибудь дьявольского знака, но тщетно. И тогда, полностью отступив от предписанного ритуала, отец Франсуа обратился к собравшимся. Он с пафосом заявил, что избавит мать-настоятельницу от демонов, которые ее использовали и заставили убить доброго отца Бортона и мучить невинных монахинь. Обратившись к сестре Сент-Коломб, которая желала лишь одного: поскорее принять наказание – смерть, – как бы несправедливо оно ни было, отец Франсуа велел демонам, скрывавшимся внутри нее, объявить о себе, назвав свои имена, ранг в сатанинской иерархии и ту роль, которую они играют. Он спросил также, собираются ли они оставаться в телесной оболочке этой женщины какое-то определенное время или навсегда .
– Услышав это, – усмехнулся священник, – многие в толпе открыли рты от изумления.
– Он спросил, когда и где демоны вселились в монахиню, эту колдунью. Ответа не последовало. Еще громче, в каком-то мелодраматическом порыве, прыгая по грубо сколоченному помосту, словно он сам был одержим бесами, отец Франсуа потребовал от главного демона, вселившегося в мать-настоятельницу, ответа, почему именно ее он избрал своим прибежищем. И вновь молчание .
– Мадлен ждала благоприятного момента, – пояснил отец Луи.
– Да, ждала, едва сдерживая себя. Но тут кто-то из толпы бросил снежок в монахиню, которая с застывшим на лице выражением безысходности не отрывала глаз от священника. И тотчас на мать-настоятельницу обрушился град снежков и кусков льда. Она не могла защититься от них – ее руки были связаны за спиной. За снежками последовали камни, один из которых рассек ей губу, другой – разодрал щеку… Не в силах больше ждать, я… Должна сказать, что отец Франсуа и все присутствующие были весьма… весьма удивлены, когда мать-настоятельница впервые отозвалась на произносимые над ней заклинания… Я спустилась, все еще незримая, и парила над древним дубом, к которому была привязана мать-настоятельница. Не прилагая ни малейших усилий, чему была крайне удивлена, я заставила стул, на котором сидела обвиняемая, медленно подняться, словно его увлек поток воздуха. Он поднимался все выше и выше – и вот веревки, которыми он был привязан к дубу, с треском разорвались, как натянутые струны .
– Ты подняла его ввысь, и… – изумилась я.
– Я заставила его подняться, о чем уже упоминала. Это действие никак не было связано с физическим усилием – только с усилием воли. А потом я вошла в телесную оболочку сестры Сент-Коломб, по-настоящему завладела ею, хотя это было всего лишь простое вытеснение водной субстанции; когда принимаешь чей-то внешний облик, пользуясь украденными башмаками или юбками, – это совсем другое. И я заговорила ее голосом, заставив его подняться до крика, так что было слышно каждое мое слово. В наступившей ледяной тишине я сказала: «Я служила истинному Богу и была несправедливо осуждена на смерть без успокоения. Я явилась из Чистилища в надежде на погребение по христианскому обычаю». Все это время я пребывала в теле вконец сломленной монахини, которая на мгновение лишилась чувств, когда я заговорила ее голосом… Усилием воли я заставляла стул висеть высоко над этим наспех сколоченным (он был весь в щелях )помостом. Монахиня превратилась в некое подобие тряпичной куклы: я владела каждым ее движением, заставляя прыгать, скакать и барахтаться, как…
– Эффект был потрясающий! – вмешался отец Луи. – Просто потрясающий! – Взволнованный этими воспоминаниями, он проворно двигался по комнате, продолжая свой рассказ: – Толпа с криками отпрянула от помоста. Многие в ужасе бежали, чтобы спрятаться в своих домах.
– А как все это подействовало на мать-настоятельницу? – спросила я.
– О, она представляла собой невиданное, ужасающее зрелище! – воскликнул священник. Смеясь, отец Луи попытался ее изобразить: он широко раскинул руки, уронил голову набок, закатил глаза кверху. – Она и вправду напоминала тряпичную куклу, только рот был живым, и из него извергалась такая брань, такое сквернословие…
– Что касается монахини , – прервала его Мадлен, – она мне вовсе не сопротивлялась, словно желала поскорее освободиться от всего, что еще связывало ее с жизнью . – И хотя я ничего на это не сказала, Мадлен сама ответила на незаданный вопрос. – Ты хочешь знать, убила ли я ее? – При этих словах священник прекратил свою пляску и воззрился на девушку-суккуба. – Ведь именно это тебя интересует, не так ли?
– Да, – отозвалась я.
– Скажу в ответ тебе так: я сломала этот стул, как веточку, бросая его вместе с монахиней на дуб. Освобождая сестру Сент-Коломб от жизненных оков, я заставила ее кидаться на этот дуб подобно обезумевшему от ярости быку. Она разбила голову, а тело билось о дерево, пока не превратилось в мешок, полный раздробленных костей… Да, я была причиной всего этого, позаботившись, конечно, чтобы челюсть монахини осталась цела, поскольку мне нужно было продолжать говорить через нее, но к тому времени она уже была мертва, ее душа отлетела… Итак, я ее не убивала – просто вошла в ее тело и использовала, уничтожив то, что от нее оставалось .
– Ты ведь была в ней, верно? – заметила я. – Владела ею. Не ощущала ли ты ее телесную боль, не чувствовала ли, как ломается каждая ее…
– Да, что-то приблизительно похожее на боль. Но ее вполне можно было вынести: она напоминала те фантомные боли, которые ты испытывала той ночью в С***, читая, как мучили твоих сестер . – Поколебавшись, Мадлен добавила, подняв руки к своему зияющему горлу: – Я знавала боль куда хуже.
Я промолчала. Отец Луи возобновил свое кружение.
– Говорю тебе, ведьма, монахиня уже испустила дух, когда я проделала с ней все это. Она покинула свое тело. Когда она сидела под градом камней, замерзшая, голодная, одетая в лохмотья, ясно понимая, что умрет, воля к жизни быстро оставила ее и пришло желание умереть.
– И все же, – не отставала я, – вы могли бы как-то спасти ее.
– Нет, – объяснил отец Луи. – Она была простой смертной женщиной, не такой, как ты. Неужели ты ожидала, что мы возвратим ее к жизни, отвяжем, почистим, наставим на путь истинный? Представимся ей добрыми духами, спасшими ее, а потом распрощаемся, обливаясь слезами? – Он сделал паузу и продолжал говорить, к счастью, уже с меньшим сарказмом: – Ты, похоже, не представляешь, ведьма, насколько легко мы можем лишить разума истинно верующего человека любой веры. Улицы и сумасшедшие дома в каждом городе полны несчастными, чей рассудок был погублен такими, как мы; эти люди увидели то, что им не следовало бы видеть. Нет, спасти сестру Сент-Коломб было бы совсем не добрым поступком.
– А я еще раз повторю: она хотела умереть .
– Откуда ты знаешь? – спросила я.
– Я же была в ней! Я присвоила не только ее облик, но и волю .
– И через свою волю она передала тебе, что хочет умереть?
– Ну нет, не так буквально. Я узнала от нее, что она хочет убить, а уж потом умереть. Я просто подчинилась ее желанию, вот и все. Дала ей умереть и…
– Кого же ты убила для нее?
Не ответив, Мадлен продолжала:
– Бюве умерла, душа ее отошла, а тело осталось в моем владении. Я оказалась единственным объектом для экзорцизма и могла теперь оценить его действенность, если он вообще имел какой-то смысл: священник-то был нечист .
– Значит, сестра Сент-Коломб, хоть и умерла, была по-прежнему одержима тобой? – спросила я.
– Обладание кем-то, – объяснил отец Луи (его терпение подходило к концу), – подразумевает, что человек, душой которого владеют, жив. Поэтому точнее было бы сказать, что Мадлен оживила монахиню, вернула ее к жизни.
– Как я проделала это с той рыжеволосой женщиной, что подошла к тебе в соборе .
– Понимаю. Она была всего лишь средством передвижения, внешней оболочкой. Удобное место, чтобы наблюдать церковный ритуал со всем его притворством.
– Да , – сказала Мадлен. – Мое внимание было сосредоточено на этом сломленном теле, на ритуале и отце Франсуа, который съежился где-то в дальнем углу помоста и к которому я мысленно обращалась… В конце концов, используя свою оболочку, я приблизилась к нему… Луи, пожалуйста…
И вновь этот голос, звуки которого унес ветер почти двести лет назад, – голос отца Франсуа, воспроизведенный инкубом: «Кто ты?» Голос был тонким, дрожащим, без сомнения, он лишь в малой степени передавал тот страх, что охватил экзорциста: «Кто ты?»
Здесь духи вернулись к исполнению своих ролей, а я спокойно и молчаливо сидела, положив ногу на ногу, наблюдая, как будет доигран до конца этот фарс.
– Хочешь знать, кто я? – вела свою партию Мадлен. – Скажем, я Маонен, принадлежащий ко второму чину архангелов третьей иерархии, а до того, как вселиться в эту женщину, я обитал в морях. Дозволено ли мне ответить подобным образом?
Отец Луи отозвался лишь одним восклицанием:
– О, Маонен! Нечистый Маонен! – Инкуб описывал большие круги по всему периметру комнаты, в центре которой сидела я. Он говорил голосом отца Франсуа, все более и более возбуждаясь: – Я изгоняю тебя, нечистый Маонен, мерзейший из демонов, само воплощение врага рода человеческого, всего сонма демонов, и приказываю тебе именем Иисуса Христа выйти из этого Божьего создания, покинуть ее!
Инкуб несколько раз осенил себя крестным знамением, перекрестил воздух перед Мадлен, которая у меня на глазах поднялась над потрескивающим в камине огнем и теперь парила высоко надо мной. Потом она стала описывать круги, сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее, с откинутой назад головой и распростертыми руками. Поднялся ветер, сопровождая эту пляску смерти. Я услышала отдаленное дребезжание стекол в оконных рамах, глухое звучание захлопывающихся дверей, а потом «тук, тук, тук» и поняла, что это шумит град, падающий на камни.
– Заклинаю тебя, – продолжал отец Луи, – именем Судьи всех живых и мертвых, Творца и Создателя мира, Того, Кто обладает властью послать тебя в ад, заклинаю тебя немедленно выйти из этой рабы Божьей!
Отец Луи, суетливо кружась под висящей в воздухе Мадлен, носился по комнате. Каждый раз, когда он приближался к очагу, пламя разгоралось, поднимаясь кверху, выстреливая мириадами огненных змеек, которые лизали красный мрамор камина.
– Сам Бог повелевает тебе! Христос повелевает тебе! Бог-Отец повелевает тебе! Бог Дух Святой повелевает тебе! Заклинаю тебя Святым Крестом: сделай это! Заклинаю тебя кровью мучеников: сделай это! Заклинаю тебя верностью исповедников: сделай это! Благочестивыми молитвами всех святых…
Кружась все быстрее и быстрее, поднимаясь все ближе к потолку с откинутой назад головой, с вывернутыми наружу от быстрого вращения руками и ногами, Мадлен прокричала (в голосе ее странно смешались смех, визг и слова, которые я с трудом разобрала):
– Повтори еще раз, если осмелишься, нечестивый злодей! Как смеешь ты взывать к крови мучеников, к верности исповедников!
– Да падет на тебя кара всемогущего Бога-Отца, чьи законы ты попрал! Да покарает тебя Сын Его, Господь наш Иисус Христос, Чье терпение ты испытываешь, Которого ты распинаешь вновь! Да проклянет тебя весь род человеческий, которому…
– О жалкое создание! Не смей осуждать меня от имени Господа, потому что я была осуждена подобными тебе – и вот я возвратилась!
– С какой же целью ты вернулась? – произнес нараспев инкуб.
– Вы отказали мне в праве быть похороненной по христианскому обычаю. Именно этого я и добиваюсь. Вы обрекли своими ритуалами мою душу скитаться по свету, не находя успокоения.
Отец Луи выделывал курбеты под Мадлен и вокруг нее.
– Заклинаю тебя, гнуснейший из духов, само воплощение Сатаны, именем Иисуса Христа из Назарета, Которому после крещения в Иордане был показан путь в пустыню и Который жил в ней и превозмог ее, прекратить преследовать это создание, сотворенное Им из праха земного Себе на славу…
Они носились, словно охваченные лихорадкой. Окна распахнулись, пламя, казалось, вот-вот выпрыгнет из камина. Я боялась, что огонь, раздуваемый кружащимися в водовороте потоками воздуха, вырвется из очага и подожжет сперва ковер, а потом и всю комнату!
– …и покорись Богу, Который через слугу Своего Моисея пересилил тебя и твою злобу, Который низвергнул в бездну фараона и его войско. Покорись Богу, обратившему тебя в бегство, когда ты был изгнан от царя Саула духовными песнями, пропетыми Давидом, самым преданным из Его слуг. Покорись Богу, осудившему тебя через Иуду Искариота, предателя, который…
Кружение Мадлен замедлилось, наконец совсем прекратилось. Отец Луи, казалось, не замечавший этого, по-прежнему носился по комнате, произнося по памяти слова, требуемые ритуалом.
Мадлен спустилась вниз и теперь стояла у камина, огонь в котором тут же успокоился. Затем она очень медленно подошла, села рядом со мной и, не обращая внимания на бормотание отца Луи и шум стихающего ветра, рассказала мне, шепча почти в самое ухо, конец истории.
– Я все кружилась и кружилась в этом влажном зимнем воздухе, ощущая свою силу, а потом я… потом я совершила ужасный поступок. Я взяла… схватила… вырвала косу с короткой ручкой у кого-то из толпы – при этом те, что стояли рядом, бросились врассыпную, как тараканы, – и начала полосовать ею коченеющий труп матери-настоятельницы, в чьем теле пребывала . – Мадлен жестами показала, как она это делала. – Держа косу в левой руке, я отсекла три ближних пальца правой. Пальцы упали на вопящего от ужаса священника. Я наносила удары по груди, по шее, отрубила бы и голову, если бы не помешали позвоночник и слишком тупое лезвие. Не прекращая кружиться, я выпустила уже холодную кровь монахини из ее тела, забрызгав людей в толпе и съежившегося от страха отца Франсуа… Понимаешь, ведьма, я ужасно изувечила труп .
– Но почему, почему ты это сделала?
– Возможно, гнев был тому причиной, гнев за неотвратимость моей участи. Месть за то, что было совершено над матерью-настоятельницей и многими другими, осужденными по ложному обвинению. Возможно, мне хотелось сломить веру тех, кто присутствовал при этом ритуале. А может быть, то был порыв к самоубийству …
– А что сделалось с теми, кто все это видел? – допытывалась я.
– Это была картина, достойная кисти Босха. Ад кромешный.
– А как же отец Франсуа? Что случилось с этим нечестивцем?
– Парламент Дижона заочно осудил священника за то, что он совершил обряд экзорцизма в отсутствие епископа. Это было несправедливо, поскольку у отца Франсуа все же имелось разрешение епископа, но на таком вердикте настаивали жители А***. Конечно, к тому времени, как парламент завершил расследование, отца Франсуа и след простыл: его с позором изгнали из А*** за то, что он навлек на городок дьявольские козни .
– Священник… ведь ты… ты упоминала раньше, что исполнила желание сестры Сент-Коломб…
– Да, через несколько дней я отыскала отца Франсуа и вселилась в него. Когда же я его покинула, он бросился в глубокую горную речку, набив карманы камнями, с открытым навстречу потоку ртом .
– А монахини?
– Их разогнали. Монастырь закрыли, а впоследствии разрушили до основания. Горожане разбежались, все до единого, и городок теперь не обозначен ни на одной карте. От него ничего не осталось, кроме стен церкви, крыша которой давно рухнула под тяжестью снега, а колокольня провалилась внутрь, словно ее убрали подальше от Божьего взора.
– И на этом история кончается? – Только произнеся эти слова, я обнаружила, что отца Луи нет: он потихоньку ускользнул, исчез.
– Mais поп! – сказала Мадлен. – Здесь она только начинается – с ритуала Колокола, Книги и Свечи и экзорцизма. А где она заканчивается… что ж, мы вскоре это увидим, не правда ли? А теперь спи . – И не успела я глазом моргнуть, как она покинула комнату, и шипение огня в камине подтвердило это.
Не знаю, как долго я спала. Проснулась, дрожа от холода, еще не совсем очнувшись ото сна, то и дело прерывавшегося, не имея даже представления, где нахожусь, и так и не смогла вспомнить мучившие меня сновидения.
Я села, почувствовав, как сползает с моих плеч горностаевая пелерина. В Chambre de Parade[123] было холодно, ужасно холодно, и стало еще холоднее, когда я услышала за спиной знакомый шепот:
– Bonjour[124].
Внезапно в камине вспыхнули обуглившиеся, остывшие дрова, и, отшатнувшись от пламени, я тут же очутилась в объятиях стоявшего на коленях…
– Mais ce n'est pas possible![125] – выдохнула я. Сердце трепыхалось, как кролик, попавший в западню. Словно защищаясь, я натянула под самый подбородок свою белую как снег пелерину. А может быть, я хотела закрыть ею рот, из которого рвалось слово, уже произнесенное мысленно, хотя я и знала, что это ложь. Слово было именем, а имя это было Ромео.
Еще дважды произнесла я это слово, пока мои едва раскрывшиеся после сна глаза не остановились на знакомой фигуре, возвышающейся теперь надо мной. Ромео улыбался, не произнося ни слова. Я не успела даже разглядеть, во что он одет, потому что он внезапно начал… раздеваться. Только когда я увидела сквозь слезы его наготу, только когда протянула руку, чтобы дотронуться до его холодной голой ноги, только когда моя рука почти коснулась безжизненной плоти… Только тогда я – моя рука, мое сердце, все мое… естество… Только тогда я поняла… Поняла – и с отвращением отпрянула.
– Batard! – воскликнула я, охваченная стыдом и гневом. – Как ты мог ? – Но инкуба не так-то просто было оскорбить.
– Ты ведь счастлива видеть меня, поп? [126] – спросил он голосом, украденным у Ромео. Услышав этот голос, хотя говорил не Ромео, не мой Ромео, я почувствовала боль; еще больнее было видеть его, сознавая, что это всего лишь иллюзия, адское наваждение. – Ты счастлива, – еще раз повторил инкуб, подойдя поближе и ставя голую ногу на мое бедро. Я ощущала сквозь ткань панталон вес этой ноги! Чувствовала, как ледяные пальцы ползут по внутренней поверхности бедра…
– Нет, – сказала я, отпрянув назад, – я не счастлива. – Изумленная, взирала я на это создание: словно сам Микеланджело изваял его из глыбы льда, работая скарпелем и резцом… И это действительно была всего лишь ожившая глыба льда!
– Я пришел, чтобы отблагодарить тебя. – На этот раз священник заговорил собственным голосом. – Ты ведь этого хотела, не так ли? – И он, жестикулируя, изобразил наготу и одним особым жестом, столь непристойным для давшего в свое время обет целомудрия католического священника, показал некую определенную часть тела, спросив еще раз: – Ты ведь этого хотела?
– Отблагодарить меня? – переспросила я, поспешно пятясь к очагу, подальше от этого холодного соблазна. – Отблагодарить меня этой… этой роскошью?
– Да, отблагодарить, – странно, но казалось, он говорил искренне, – за то, что ты сделала, за то, что еще сделаешь в будущем, за твое искусство – искусство ведьмы…
– Но ты… ты не он! А это … – Я в свою очередь изобразила жестами представшее передо мной великолепное тело. – Это не Ромео!
– Нет, – подтвердил священник довольно сухо, – это не он. – Вызванный магией Ромео уже начал терять четкость очертаний – то, что казалось твердейшей плотью, постепенно размывалось в отблесках пламени. – Но, моя дорогая, ничего другого поблизости ты не найдешь. – А чтобы я правильно поняла сказанное, инкуб привел свое орудие в состояние готовности, и это получилось у него так гротескно, так сладострастно…
Я отвернулась.
– Уходи. – (Ни за что не расплачусь.) – Пожалуйста, уходи.
Но инкуб не понимал, не желал понимать. Он проворно повернулся, предложив моему вниманию свой ледяной фаллос еще раз. Его призывы были непристойны и одновременно… жалки, ведь он был по-своему искренен. Я вновь услышала от него те же слова, что были сказаны прошлой ночью: нельзя винить того, кто поступает так, как велит его природа. Мой гнев шел на убыль: отец Луи и после смерти сохранил то немалое обаяние, что отличало его при жизни. Однако он не обращал внимания на приказания и мольбы, не принимал никаких доводов… Инкуб требовал более тонкого подхода. Когда он в очередной раз пошел в наступление, я сразу же дала отпор.
– Луи, – строго сказала я, обращаясь к нему в манере Мадлен, – иди подготовь карету… Ступай же. – И я небрежно махнула рукой в сторону двери.
И оно сработало, это показное высокомерие: разозлило инкуба, отвлекло его внимание. Языки пламени взметнулись вверх, коснувшись красного мрамора камина. Прежде чем инкуб успел осквернить воздух бранью, я вновь заговорила:
– Если так… если так ты собираешься «отблагодарить» меня, я отвечу: «Спасибо, не надо». – И еще раз повторила: – Ступай! Приготовь берлин к дороге.
Было трудно не смотреть на эту красоту, при всей ее иллюзорности. Но я не повернулась к инкубу, а глядела на языки пламени в камине и по их поведению поняла, что отец Луи сдался и ушел.
Единственное, чего я желала, – покинуть эту комнату, покинуть замок (какой нелепой виделась мне теперь его кричащая броскость, его грубая и наглая огромность) и вновь пуститься в путь. Я вышла в холодные, темные залы, миновала Chambre de Parade , совсем не думая о тех, кому случалось ночевать здесь. Сходя по знаменитой лестнице, я слышала, испытывая какое-то необъяснимое презрение, эхо от стука украшенных драгоценными камнями каблуков, шелест великолепных процессий, спускавшихся по этим ступеням на протяжении столетий, – странно, но эти вызванные воображением звуки ничуть не взволновали меня… Я поспешила вниз по настоящим, не призрачным ступеням, но остановилась, когда мои мысли приняли более практическое направление: у меня не было кучера. Отец Луи, отпустив Мишеля, сам занял его место на козлах. Что теперь делать? Мне никогда не доводилось управлять даже ручной тележкой, что уж говорить о чудовищно большом экипаже, влекомом упряжкой лошадей!
Выйдя во внутренний двор, я остановилась среди давящих каменных башен, поблескивающих от росы. Судя по высоте солнца, было часов шесть-семь. Берлин стоял тут же. Нетерпеливо переступали ногами запряженные лошади. Я же отнюдь не испытывала нетерпения, потому что внезапно осознала: получивший отпор отец Луи наверняка почувствует злобную радость, увидев на козлах меня!
Когда я приблизилась к карете, которая с каждым шагом выглядела все более угрожающе и нелепо, ворота, через которые мы въехали во двор, внезапно со скрипом отворились.
– Нет. Так дело не пойдет, – сказала я, уперев руки в бока и качая головой. – Я не влезу на козлы.
Только лошади отозвались мне в ответ: они замахали хвостами, закивали головами, исторгая пар из раздутых ноздрей.
– Нет! – настойчиво повторяла я, обращаясь на этот раз к лошадям.
И тогда я услышала полный яда голос отца Луи: «Эта работа – для мужчины ». Я громко выругалась в его адрес, хотя священника нигде и не было видно, вскарабкалась на козлы и взяла вожжи. Что еще мне оставалось делать?
Лошади натянули поводья. Прямо передо мной – широко открытые ворота. «Это не так уж трудно», – сказала я себе; не знаю, кого я хотела успокоить – себя или лошадей. Неловкое движение запястьями – и кожаные поводья провисли, а лошади подались на пару шагов вперед. Я уж и этому была рада: медленное продвижение – все же продвижение, не так ли? И тогда мой невидимый демонический друг заставил поводья каким-то образом ожить в моих руках! Они, словно змеи, кусали и жалили лошадей! Быстрое приказание, отданное понятным для лошадей тоном, – и эта хитрая штуковина, конфетно-красивый экипаж, на козлах которого я восседала, понесся вперед и в один миг оказался за пределами замка. Я откинулась на кучерскую скамью с низкой спинкой, поглядела вниз на стремительно мчащуюся навстречу землю: слишком далеко, чтобы прыгать, слишком высоко, чтобы падать, поэтому я изо всех сил старалась удержаться на месте, закрыв глаза, когда в какой-то момент показалось, что мы вот-вот налетим на ворота, лишившись при этом левого бока берлина.
Однако мы сумели как-то проскочить, и я ощутила едва ли не ликование. Смех священника становился все слабее и слабее, как отдаленное птичье пение. А потом запели настоящие птицы: мы побеспокоили обитателей парка. Я внимала их пению, слышала скрежет гравия под колесами кареты. Возможно, лошади знали дорогу, возможно, их направлял священник. Хочу сказать, что хотя я и сжимала поводья, но в том, что мы вновь выехали на Прибрежную дорогу, вовсе не было моей заслуги.
И вновь мы ехали вдоль реки. Надо сказать, я так и не приноровилась к роли кучера, но тем не менее выполняла ее, потому что, как сказал инкуб, «эта работа – для мужчины».
Итак, тем ранним утром, удаляясь от Шамбора, я прислушивалась к бормотанию реки, скрипу больших колес экипажа, восхищалась мощным движением коней, наблюдала, как солнце поднимается все выше и выше. Его свет озарял нижние края легких облаков: все цвета природной палитры ярко сияли. Фиолетовый и бледно-розовый, напоминающий о гладкой внутренности морских раковин, уступали перламутровому, темно-коричневому и медово-желтому, по мере того как поднималось солнце, раскидывая все шире свои лучи, навевая дрему. Отражения теней играли на речной глади. Свет струился сквозь еще не опавшую листву деревьев, теряясь в ветвях, Я успокоилась, отдавшись во власть света, который я помню куда более отчетливо, чем многое из того, что казалось мне необычным прежде или после.
Было еще рано, когда мы подъехали к деревне, а так как старые люди встают раньше молодых, первыми на нашем пути оказались старики, компания стариков, которые удили рыбу с двух скамеек, стоявших у самой реки. К ним и обратилась я с вопросом: не знают ли они, где можно нанять кучера до Буржа, а возможно, и дальше?
На мой прямой вопрос никто не ответил. Вместо этого, оставив свои немудреные рыболовные снасти на берегу, они окружили берлин, восхищаясь им, даже пробуя на ощупь. Старики смотрели на карету с таким изумлением, словно в ней находился безголовый призрак той, что должна была стать ее владелицей и лежала в могиле уже более тридцати лет.
– Что рыбка, не клюет сегодня? – спросила я. Все четверо тут же вновь схватились за свои удочки, так ничего мне и не ответив.
– Нет, не клюет, – сказал наконец один из них, помоложе. – Куда-то разбежалась: видно, что-то ее напугало. – Помолчав для важности, он продолжал: – Сдается мне, река выходила из берегов прошлой ночью. Не здесь, выше по течению, ближе к замку. Она переменчива, как женщина. – И добавил озабоченно, повернувшись к остальным: – Темуанье сказал, что всю ночь с рекой творилось что-то неладное, так что вся рыба всплыла наверх и сама просилась на крючок!
– Удивительное дело, – сказал один из них, чей вид красноречиво свидетельствовал об отсутствии женской заботы. – Реке еще рано выходить из берегов.
– Видать, разлилась прошлой ночью, – отозвался обладатель берета, скрывавшего сияющую под ним лысину. Это обнаружилось, когда он снял его и, проведя по голове широкой загрубелой ладонью, продолжил: – Но разве теперь-то она не успокоилась? Оui[127], уровень воды выше, чем летом, но пройдет еще несколько недель, прежде чем река по-настоящему выйдет из берегов, вздуется, как… как… – Он высоко задрал рукав, показывая сильный, но несколько уже усохший бицепс левой руки, на котором подрагивал якорь, украшенный цепью. По мере приближения к морю мне будут встречаться люди и с более обильной татуировкой, но тогда меня поразила эта яркая отметина на коже и я, увы, не удержалась, чтобы не спросить, показывая пальцем… могу ли я ее потрогать. Рукав был тут же поспешно спущен, а четыре пары бровей изогнулись дугой. – Можете пощупать бицепс у сына кузнеца, – попытался смягчить свои отказ татуированный. Он долго и пристально смотрел на меня, а потом добавил: – Он спит и видит, как бы сбежать подальше от кузнечного горна.
– А он уже удрал, кузен. В Нант, позавчера.
– Мне нужен кучер, – сказала я напрямик, стараясь скрыть смущение. – Хорошо заплачу тому, кто довезет меня до Буржа, а возможно, и несколько дальше. – Я показала им кошелек, взятый с собой из экипажа, держа его раскрытым в ладонях, как треснувший перезрелый фрукт. Мне еще предстояло узнать, что деньги помогают привлечь внимание мужчин, да и женщин определенного сорта тоже. – Мой кучер покинул меня и…
Стоило мне немного потратиться, и я получила то, что хотела. Не помню, кто из них назвал имя некоего Этьена Б., но все четверо тут же принялись чертить на земле тупыми концами своих удочек стрелки, показывающие нужное мне направление, так что удивляюсь, как мне вообще удалось отыскать дорогу.
Так или иначе, вскоре я заключила сделку с новым кучером, которого обнаружила сидящим, развалившись на стуле, у порога его убогого приземистого дома. Он без конца обстругивал, бог знает зачем, ручку метлы. Я сделала весьма щедрое предложение, но он запросил еще больше. Сбитая с толку, я тем не менее была твердо уверена в одном: что не хочу больше сама править лошадьми, – поэтому тут же согласилась. (Тогда я еще не знала, что в переговорах такого рода следует начинать с малых сумм.) Этьен зашел в свою лачугу и вскоре с походным мешком через плечо последовал за мной в отдаленный закоулок, где увидел берлин и остолбенел. Я всерьез опасалась, что он сейчас повернется и уйдет. Ничего особенного, убеждала я его, просто карета, ну, может быть, побольше и понарядней, чем другие. Он улыбнулся, забросил свой мешок на козлы и залез туда сам.
Этьен, который действительно довезет меня до Буржа и дальше, до самого Авиньона, оказался умелым и преданным кучером. Раза в три старше меня, широкоплечий, неопрятный и уродливый… но обаятельный.
Я поняла это по его глазам, ясным и веселым. У меня создалось впечатление о нем как о человеке, который сделает все, что угодно, ради денег, не столько из-за нужды, сколько из любви к ним. Этьен ни о чем не спрашивал, принимая все как должное; немногословие, кажущееся отсутствие любопытства, – главная отличительная особенность подобных людей. Я была очень довольна своим новым кучером.
Теперь наш путь лежал в Бурж. Я решила, что мы спрямим свой маршрут, то есть удалимся от Луары. Не станем терять времени на поиски рек, ручьев или каналов, которые могли бы поддержать силы призраков. По правде сказать, после того что случилось накануне, мне нужно было провести какое-то время без них, в одиночестве. К тому же у нас оставалось не более трех дней до новолуния: за это время нам надо было покрыть еще изрядное расстояние к югу. Если священник и остался недоволен моим решением, то, во всяком случае, не явился сообщить мне об этом.
Путешествие на этом отрезке пути не было отмечено какими-либо событиями. Я спала, читала, писала, любовалась окрестностями, насколько это представлялось возможным из окна безостановочно катящейся кареты.
Позднее, когда мы проезжали через некоторые города – а мы двигались через Бурж, Мулен, Роан, имея промежуточной целью Лион, затем на нашем пути будут Вьен, Баланс, Монтелимар и Оранж – здесь уже настоящий юг Франции, потом – Авиньон и, наконец, близ Ле-Бо – заветный перекресток, – я иногда стучала в потолок кареты, чтобы Этьен остановился. Я разыскивала местного книготорговца – в их лавках, на их лотках я отбирала все, что относилось к… скажем так, к «черной магии». (Близ Вьена я набрала в лавке у одного неприятного с виду человека целую коллекцию таких книг: он не имел ни малейшего понятия, чем обладал!) Время от времени я избавлялась от части содержимого несессера: никогда не стала бы носить такую одежду, да к тому же нужно было освободить место для моей быстро растущей библиотеки. Одежду я отдавала нуждающимся, так что если когда-нибудь к вам протянется за подаянием рука незнакомца, чье худое запястье украшают изящные алансонские кружева, значит, тут без меня не обошлось! К началу моего морского путешествия дорожный сундук, бывший некогда диковинным гардеробом, оказался забит книгами. Там был еще, правда, тот мешок из черного бархата, по-прежнему туго завязанный, содержимое которого оставалось для меня тайной.
…Призраки в конце концов вновь присоединились ко мне (это случилось глубокой ночью близ Лиона), почерпнув новые силы из Роны, стремительно несущей свои воды с отдаленных альпийских высот – таким образом швейцарские горные ландшафты вносят свой вклад в непредвиденные подъемы воды, буквально терзающие эту часть Франции и ее обитателей после весенних и осенних дождей. От Лиона и до конца пути духи будут появляться часто, во многом благодаря обильным водам Роны и ее притоков, которые, как мне станет известно потом, претерпели раннее и подозрительное вздутие. По существу, паводок будет сопровождать нас по всей Южной Франции, начиная с Лиона, куда доносит свои быстрые воды Сона, река почти столь же широкая, как Рона, но более спокойная. Я слышала, как женщина в рыночном ряду рассказывала, будто берега Соны сместились: она якобы наблюдала со второго этажа, как Сона затопила, хоть и неглубоко, всю округу, превратив сушу в озеро, чьи воды, казалось, плещутся у подножия далеких сине-серых гор Юры.
Я боялась, что наводнение помешает нам. В Лионе я говорила об этом сначала с отцом Луи, не слишком довольным, что его вызвали во второй раз, а затем с Этьеном. Мы решили, что после утреннего отдыха в Лионе поедем дальше, хоть ненамного опережая паводок.
В то влажное, хмурое утро в Лионе я не стала снимать комнату в гостинице, как Этьен, что он, несомненно, заслужил. Вместо этого я отправилась побродить по улицам, чтобы почувствовать ритм города, не дать ему подавить меня, как это случилось в Нанте.
Речной туман навис над Лионом, заволакивая контуры зданий. Низкое небо цвета сажи, облака, грозящие пролить потоки дождя и поднять уровень речных вод до невиданной прежде высоты. В этот ужасно серый день казалось, что каждая стена источает влагу. Камни мостовых были скользкими, перила лестниц липли к ладоням, которые становились клейкими, как коровий язык. И сами лионцы, казалось, были пропитаны влагой этого пасмурного дня. Их сонные глаза оживлялись, только когда я проходила мимо в своем… в своем довольно экстравагантном наряде. В конце концов чрезмерное внимание горожан изрядно мне надоело, и я решила разыскать портного, который взялся бы сшить мне из прославленных лионских шелков новую одежду.
Вся взмокнув под танцующими руками и мерной лентой добродушного портного, я заказала у него две пары простых панталон, более или менее соответствующих моде, и несколько просторных блуз, чтобы получше скрыть мои формы… Я спросила, сколько надо ему заплатить, чтобы он отложил всю остальную работу ради моего заказа. Когда он назвал сумму, я удвоила ее, сказав, что возвращусь через пару часов. (Я обретала все большую уверенность в сделках такого рода.)
Лион, как я поняла, служит связующим звеном между различными климатами и культурами. За моей спиной осталась сдержанность жителя севера, на смену ей пришла открытость южанина. Это, конечно, усложняло мне жизнь, поскольку противоречило моей собственной натуре: она скорее застенчивая, чем веселая, если можно так выразиться, скорее вода, чем вино.
Дорога, ведущая из Лиона, была хороша. Она шла вдоль русла реки через зеленые долины и ландшафты, заросшие тутовыми деревьями, дающими сырье для производителей шелка. (Да, эти шелка… Портной хорошо знал свое дело: я покинула его родной город чрезвычайно довольная обновками, став обладательницей нескольких батистовых блуз простого покроя, камзола из серого шелка и двух пар черных панталон, застегивающихся у колена, внутри сапог.)
Как я уже сказала, дороги были хороши, но местами их настолько развезло, что берлин глубоко увязал в грязи. Иногда колеса так взбалтывали грязь, что она захлестывала экипаж до самой крыши, несколько маскируя его великолепие, что, впрочем, было очень кстати. Временами вздувшиеся воды реки, выплескиваясь на берег, лизали низкое брюхо берлина.
В тот день из окна катящейся кареты я вглядывалась в лица деревенских жителей, стоящих в своих немудреных одеждах вдоль берега реки на насыпях, плоских камнях и других возвышенных местах. Дальше к югу я видела их сидящими у порога своих приземистых домов или на крышах. Несмотря ни на что, люди занимались своими привычными делами. Рыбаки ловили рыбу, хотя им и приходилось это делать, сидя на сложенных штабелями ящиках. Женщины стирали, стоя на коленях на тех немногих камнях, что еще не ушли под воду. Так раз и навсегда установленный ход la vie quotidienne[128] не нарушался. Когда мы проезжали, они поднимали головы, отрываясь от своих трудов; некоторые махали нам рукой, другие показывали пальцем, ругались или смеялись. Через заднее окно берлина я могла наблюдать, как они потом возвращались к своей насущной мокрой работе.
Удаляясь от Лиона на юг, мы все время на полдня опережали самый пик паводка. Проезжающие не раз сообщали нам, что восточнее положение еще хуже или что за нами река высоко поднялась и буквально идет по пятам. В конце концов я задумалась: влияют ли как-то на это призраки? В Анже и Шамборе возбуждение Мадлен вызвало перемену погоды. Не оказывает ли она или они оба подобное же действие на реку и теперь? Я содрогнулась, подумав, что она может натворить у перекрестка дорог.
Мы ехали через плодородные равнины близ Вьена вдоль поросшего ивами берега реки. Здесь север сменялся югом, а виноградники – черешней, абрикосами и грушами. Еще дальше начиналось царство оливковых деревьев, заглушавших всю остальную растительность, – низкорослых, серебристо-серых, без определенного возраста. Этьен ловко провел карету сквозь лабиринт узких улочек средневекового Вьена. Я не знала, когда соизволят явиться призраки, поэтому собиралась постучать своей тростью в потолок кареты, чтобы Этьен остановился: в книге, которую я в это время держала в руках, было сказано, что Вьен ни много ни мало – колыбель христианства на Западе, а местный собор с его архитектурой коринфского ордера достоин посещения. Я уже решила было распорядиться о возвращении во Вьен, когда почувствовала, что трость выскальзывает из моей руки. Долго гадать, что произошло, не пришлось: прямо напротив себя я обнаружила отца Луи с тростью в руке, а рядом с ним Мадлен.
– У нас нет времени на остановки, ведьма. Мы ведь хотим добраться до перекрестка дорог в это новолуние, а не в следующее?
– Да, – сказала я, – конечно, но… – и робко, словно извиняясь, показала на хорошо выполненный рисунок собора в путеводителе.
– Отложи в сторону свои книжки! – приказала Мадлен. – Поговорим о жизни!
– О жизни? – переспросила я.
– Да, о жизни. И о путях, ведущих к смерти… И давай сделаем это до того, как эти чертовы воды поднимутся еще выше.
Итак, призраки явились при выезде из Вьена, чтобы усесться, подобно смертным, на скамье берлина в своем человеческом обличье. Мне было велено опустить занавески и зажечь две лампы, висящие на эмалированных крючках и раскачивающиеся вместе с каретой. При этом свете, гораздо менее устойчивом, чем солнечный, внешний вид моих спутников все время менялся: иногда исчезали их руки и ноги, возвращаясь, когда тени сдвигались… Мне это не досаждало: ко всякого рода странностям я давно уже привыкла.
Воспоминания мои о том, что тогда говорилось, весьма разнообразны. Мадлен и отец Луи рассказывали удивительные вещи, и, по мере того как они говорили, сгущалось напряжение, опускаясь как тяжелый занавес, каждое слово было как будто налито свинцом. Оставались считанные часы нашего путешествия на юг, и вскоре, если все пройдет так, как замышлялось, отец Луи и Мадлен, которые провели вместе несколько веков, расстанутся. Конечно, мне было мало что известно об этих замыслах, но я знала или чувствовала , что речь идет о Великих Тайнах. Вот почему я ничуть не удивилась, когда Мадлен заговорила в тускло освещенном экипаже о перевоплощении душ.
– Так же, как ты в ту твою последнюю ночь в монастырской школе, и я, узнав, что моя жизнь и моя смерть – называй это как хочешь (я, конечно, имею в виду свое нынешнее состояние ), – узнав, что оказалась средоточием некой тайны, обратилась за ответом не к жизни, а к книгам… У тебя ведь есть эти помеченные буквой S истории времен инквизиции, протоколы судебных процессов и так далее… Я тоже перечитала все, что смогла найти о новом обретении жизни, иначе говоря, перевоплощении. Читала я отнюдь не из чистого любопытства, не для того, чтобы дать пищу уму, нет, – я искала направление, словно была путешественником. Я искала способ умереть, путь, ведущий к смерти .
– Путешественником? – переспросила я, хотя аналогия была вполне прозрачной.
– Да , – ответила Мадлен. – А почему бы и нет? Я проделала путь из смертной жизни к смерти, а потом к этому бессмертию, – пребывая в нем, я знала, что путешествие еще не закончено. Местом назначения я предпочла бы… конечность… Как случилось, что я остановилась в противоположной точке – бесконечности? Я поняла, что была обречена на эту участь, на это состояние неподвижности, неизменности – церковью, вашей святейшей церковью, чьи ритуалы – тайна даже для тех, кто их исполняет! Поняв это, я стала отчаянно искать выход. Нет, я не была побеждена!.. При этом жить мне не хотелось: довольно и того, что было .
– Ты и сейчас испытываешь такие чувства?
– Победила ли меня церковь? Да, несомненно. Хочу ли я умереть, чтобы выйти из этого состояния? Да, все еще хочу . – Мы, все трое, сидели, глядя друг на друга; невысказанное было очевидно: возможно, вскоре желание Мадлен исполнится.
Когда та снова заговорила, ее голос звучал мягче, в нем слышались нотки смущения.
– Я ведь так много читала, верно? – спросила она у священника, который ей не ответил. – Возможно, боясь найти ответы, которых искала, я не приняла во внимание свои инстинкты, свои предчувствия, подозрения и начала читать книги совсем иного направления: каббалу, арабские и мусульманские сказания. Читала про джиннов – этих демонов, которыми Соломон повелевает при помощи перстня с вырезанным на нем, если верить преданию, подлинным и единственным именем Бога. Джинны рождены из огненной стихии, их обиталище – Каф, горная гряда из изумруда, опоясывающая Землю .
– Все это пустая трата времени! – презрительно фыркнул священник.
– А разве мне недоставало времени, которое можно потратить? – спросила Мадлен. – У меня в запасе была вечность, топ vieux . – Ее рассказ, несомненно, вызвал раздражение у отца Луи. – Он , – кивнула Мадлен в сторону священника, – не одобрял мои поиски.
Отец Луи посмотрел на меня и спросил, словно ища поддержки:
– Видишь, ведьма, насколько это все было… предосудительно, даже оскорбительно?
К счастью, мне не пришлось отвечать – это сделала за меня Мадлен:
– О, Луи, ты по-прежнему весь во власти воззрений, свойственных смертному. Ты защищаешь свою глупую … – Она заколебалась, стоит ли продолжать, и, повернувшись ко мне, сказала: – Он священник своей церкви и всегда им останется .
– Что ж, поговорим тогда об этой церкви, – сказал священник. – Тебя разве она осудила? Нет, не тебя, а шайку вселившихся в тебя демонов.
– Да , – согласилась Мадлен. – Давай поговорим о твоей церкви.
– Эта церковь была и твоей, пока ты не отошла от нее. – Отец Луи замолчал, глядя на Мадлен серьезно, долго, а потом, не пытаясь даже извиняться, произнес слова, показавшиеся мне жестокими: – Мы верим, что церковь через свои ритуалы, исполненные над Мадлен и вызванные состоянием ее души, попросту говоря, похоронив ее у перекрестка дорог в неосвященной земле, мы верим, что она тем самым воспрепятствовала ее душе отыскать путь, закрыла ей дорогу назад в жизнь, помешала вновь стать человеческим существом.
Он остановился. Я молчала. Вновь заговорив, он пустился в объяснения, которые еще больше запутали меня:
– Дело не в догматах католицизма, вернее, не только в них. Действительно, церковь предала анафеме предсуществование души в пятьсот пятьдесят третьем году, но еще до этого…
– Еще до этого , – подхватила Мадлен, – египтяне верили в него, так же как и греки – Пифагор и Платон… Многие люди на Востоке и сейчас верят… И конечно, в предсуществование души верили кельты .
– Кельт способен убедить себя в чем угодно, – заметил отец Луи. Они обменялись улыбками: взаимное прощение пришло быстро, без всяких душевных усилий.
– Верили в него? – повторила я. – Ты имеешь в виду, говоря так, что…
– Можно мне сказать? – спросил священник у Мадлен.
– Пожалуйста, говори , – сказала она, и священник произнес следующее:
– Видишь ли, душа проживает целый ряд жизней во плоти, что является частью процесса духовного развития, который завершается только при достижении совершенства, когда душа сливается с… Божественным Сознанием, иными словами, душа – сущность жизни – переходит из человеческой формы в божественную, она стремится достичь и порой достигает иного уровня существования.
– И… – начала я, – означает ли это, что… – Я была ошеломлена.
– Да , – подтвердила Мадлен, прежде чем я успела досказать свой вопрос.
– И у нас есть доказательства, – подтвердил ее слова священник. – Доказательство того, что душа проживает много жизней. Ведь ты это хотела знать: переходит ли душа от одного хозяина к другому?
Я кивнула:
– И все же, Мадлен… все же ты не смогла вновь обрести жизнь, хотя, несомненно, способна управлять душами, волей, сокровенной сущностью других людей.
– Я пыталась. Пыталась и терпела неудачу бесконечное число раз .
– Но это не совсем так, – поправил ее священник. – Иногда ты цеплялась за жизнь.
– Да, но …
– Это правда? – спросила я.
– Она действительно это делала, – сказал священник. – Но подолгу никогда.
– Но… но как? – спросила я.
Мадлен рассказала, что парила, незримая, над совокупляющимися «самыми разнообразными способами» (по выражению инкуба) людьми, но все эти формы блуда не подсказали ей путь, не открыли, как она сказала, «дверей души», даже в тех случаях, когда соитие порождало новую жизнь.
Позднее, когда злость породила разочарование, призраки стали мешать совокупляющимся парочкам (для отца Луи это служило и развлечением). И вот наконец «присутствие на десяти тысячах случек», как довольно грубо выразился отец Луи, открыло Мадлен, что ей следует делать.
Однажды в горной деревушке в Северной Италии Мадлен вошла в тело женщины как раз в момент зачатия.
– И вот тогда , – рассказывала Мадлен, – когда я это сделала, или когда это случилось (а это, несомненно, была счастливая случайность ), я решила, что нашла путь . – И поскольку Мадлен была чистой душой, она… как бы лучше выразиться… прожила полный срок беременности в чреве этой женщины.
– Когда я вторглась в ее чрево, я поначалу была сама собой, то есть помнила все, что знала до того, как войти в нее, до того, как обручиться с водной стихией ее существа. Моя память, чувства, разум оставались невредимы, я обладала способностью говорить, хотя, конечно, и не имела для этого возможности. То был безмолвный мир, мир воды, лишенный звуков, если не считать стука двух сердец. И должна тебе сказать, это существование очень походило на наше, когда мы с отцом Луи не обретали форм, отказываясь от всякой видимости бытия. Когда мы это делали, наш мир тоже был миром воды. Я вся целиком (душа моя сжалась )была заключена в это рождающееся существо, все еще водянистый завиток в чреве женщины. Но с каждым днем, каждым часом я все больше теряла себя. Воспоминания блекли, ход мысли замедлился, почти совсем остановился. Только инстинкт остался. Но это были радостные утраты: я знала, что они приближают меня к жизни.
– И что ж… ты родилась?
Мадлен, не ответив прямо на мой вопрос, продолжала:
– Прошло девять месяцев, и я не помнила ничего. Я была процежена по капле (чем, кем, я не знала ), сокращена до жизненной материи, человеческой субстанции. Хотя у меня имелись тело и сознание, но считать это мною, думать об этом как о некогда существовавшей Мадлен де ла Меттри было бы неправильным. Так мне казалось, по крайней мере .
– И так со всеми? Всегда происходит подобное… путешествие?
– Думаю, что нет. Наверно, кто-то способен сохранить больше воспоминаний, даже отличительных свойств своего былого воплощения: цвет глаз, манеры, темперамент… Поэтому некоторые младенцы рождаются не со знанием, а с памятью как таковой. Этим, видимо, объясняется, почему запас мудрости у людей столь различен. Некоторые души уже рождаются старыми, отягощенные прожитыми ранее жизнями, усвоенными прежде уроками.
– Значит, все мы… – начала я.
– Ты хочешь сказать, что мы все перевоплощенные, составленные из остатков былого души?
– Да, – ответила я.
– Я так не думаю , – сказала Мадлен. – Некоторые существа – заново рожденные, они – всего лишь результат чистого акта Творения .
– Но расскажи, – настаивала я, – расскажи, что случилось, когда ты действительно родилась?
– При родах?.. Ах да. Сначала я увидела ослепляющий свет, такой же, какой видела, когда умирала. Но заметь: это не тот свет, который манит, ведет к себе; о свете такого рода только и говорят истеричные люди. Нет, то был свет, как… как бьющееся стекло. Можно сказать, небесная трещина. А потом сразу, мгновенно (это было непередаваемое мгновение )– противоборство хаоса и покоя, которое, как я полагаю, всегда сопровождает рождение и смерть. Когда этот свет погас, я услышала, как замедляется биение сердец – сначала одного, потом другого. При этом произошел стремительный переход от тепла к холоду, подобному… холоду льда в ядре Земли. А потом треск со вспышкой света: я поняла, что умерла, вернее, умер ребенок, внутри которого я находилась, и его мать умерла тоже. И тогда моя душа поднялась ввысь, и я вновь обрела привычное состояние: ни жизни, ни смерти… Вот так!
Мадлен смолкла. Она печалилась не об этих потерянных жизнях, а о собственных утраченных возможностях, и, как ни странно, мне это не показалось бесчувственностью.
– Испытав это разочарование , – тихо продолжала она, – я разгневалась. Впала в состояние ярости на многие десятилетия, совершала поступки, о которых не стану рассказывать… Сатанинские поступки, в которых я дала волю своей мстительности.
Отец Луи сидел молча, никак не проявляя своих чувств. Если он и знал, о каких поступках говорила его подруга-суккуб, он тоже не желал о них рассказывать.
– Ты когда-нибудь пыталась еще раз? – спросила я. – Пыталась вновь обрести жизнь таким способом?
– Еще дважды , – ответила та, – и с тем же результатом. Один раз плод погиб на втором месяце, и я покинула тело истекающей кровью женщины. Во второй раз я прожила в утробе своей хозяйки весь срок беременности и сохранила гораздо больше разума по мере приближения срока рождения ребенка, но роды были сложными, и моя душа вновь воспарила, так что я не прожила и четверти часа .
– Этой четверти часа было недостаточно, чтобы позволить тебе… прожить эти минуты и умереть, как ты хотела?
– По-видимому, недостаточно. Младенец умер, а я нет. Я-то думала, что мне хватит этой частицы жизни, но… Те ритуалы, что были исполнены над моими смертными останками, проклятие, тяготеющее над моей бессмертной душой из-за уловок церковников, не позволили душе вырваться на волю… Так мне кажется.
– Это то самое заклятие, от которого ты хочешь освободиться у перекрестка дорог?
– Да .
– Ты знаешь, – вдруг сказала я, – у меня нет уверенности, что я могу сделать это. А если у меня не хватит силы, чтобы…
– Тебе не нужна сила , – сказала Мадлен и добавила после паузы: – Ведьма, ты и есть сила .
Потрясение? Каким словом можно передать, что чувствуешь ты, когда узнаешь истины, которые люди пытались открыть веками?.. Внимала ли я духам так, как некоторые святые, судя по рассказам, внимали голосу Бога? Святые принимали Слово без всякого потрясения и удивления, потому что были подготовлены к нему своей верой, ждали его, как награду. Могу ли я сказать, что верила, обладала некой верой? Могу ли я сказать, что слова призраков были для меня своего рода вознаграждением? Наверно, я льщу себе. Конечно, я не святая и даже не отношусь к посвященным. Время от времени я приподнимала занавеску и выглядывала в окно: мы проезжали мимо олив, златоцветников, кипарисов, лавров и виноградников. А отец Луи говорил уже не о «путях», которые искала Мадлен, а о Париже:
– Когда ходишь по границе между жизнью и смертью, нередко сталкиваешься с насилием.
И он повел речь… не о насилии, нет, а о том, как встретил Себастьяну и Асмодея в Париже в последнее десятилетие минувшего века. Он говорил довольно долго, пока я наконец не поняла, что он вовсе не сменил тему и, повествуя о Париже, все же рассуждает о насилии.
Призраки рассказывали мне о событиях, случившихся давным-давно, лет за двадцать до моего рождения. Конечно, срок жизни, прожитый мною, казался им ничтожным: продолжительность существования каждого из них была в десять раз больше. Жизнь представлялась им длинной непрерывной линией, а поскольку их памяти не всегда можно было доверять (когда речь шла, например, о датах и тому подобном), я мысленно дополняла их истории тем, что знала сама.
– Не помню, когда это было, – сказал в какой-то момент разговора отец Луи в своей характерной манере и добавил, усмехаясь: – Одно время я вообще не обращался к календарю. Последний, который я видел, был смешной революционный календарь Фабра д'Эглантена, которым все должны были руководствоваться. Как он меня забавлял! Послушайте сами: термидор, мессидор… фример, нивоз… Какая нелепая самонадеянность – переименовывать составные части времени!
Священник, несомненно, имел в виду недолго существовавший в первые годы после революции календарь – Annes I et II[129]; тогда полагали, что наступил новый день в истории, а новый день заслуживал нового названия.
– Это было, я полагаю, – продолжал священник, – в девяносто втором или девяносто третьем году.
– Король, несомненно, был уже мертв , – заметила Мадлен.
– Да, да, конечно, – сказал отец Луи, – но королева ведь еще была жива, верно? – обратились они оба ко мне. Первая дата, которая пришла на ум, означала казнь короля.
– Двадцать первое января, – сказала я. – Короля казнили двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года.
– Да, так оно и было, – пробормотал в раздумье отец Луи. Он закрыл глаза, потом открыл их, добавив с насмешливой улыбкой: – Может быть, ты и помнишь дату, ведьма, но я-то помню сам день.
– Ты там был?
– Конечно, мы присутствовали при казни , – отозвалась Мадлен. – Там собрался весь Париж. Коммуне пришлось в конце концов закрыть доступ в город, чтобы остановить поток людей, желающих попасть в столицу. Городские ворота заперли, вдоль улиц выстроились войска. Говорили, что не менее тысячи солдат стояло на пути короля к эшафоту .
– Но тогда уже никто не осмеливался называть его королем – разве что Луи Последним, гражданином Капетом или Вареннской Свиньей и, наконец, чаще всего – Луи Укороченный.
– Прозвище Укороченный венчало целый ряд других оскорблений , – заметила Мадлен. И добавила с грустью: – Я вот думаю: не была ли смерть для него желанной?
– Дорогая, ты, похоже, утвердилась в мысли, что все только и мечтают, как бы умереть! – проворчал отец Луи. – Уверен, будь у членов королевской семьи выбор, они бы предпочли жить безбедно и счастливо в каком-нибудь позолоченном убежище, подальше от черни… И королю действительно пришлось пережить всевозможные мелкие унижения в последние дни своей жизни.
Я спросила священника, что он имел в виду, и он объяснил:
– Например, когда король был заключен в Тампль, тюремщики отказывались снимать шляпу в его присутствии и оставались сидеть, когда он проходил мимо. Ему запрещалось надевать украшения, когда он выходил на свою ежедневную прогулку… унижения, кажущиеся незначительными, но весьма болезненные для бывшего короля. И конечно, эти оскорбления затем обрели словесную форму и закончились физическим оскорблением, – при этих словах он улыбнулся, – смертной казнью.
– Вот так: началось со смешных прозвищ и пренебрежения под маской учтивости, а дошло до отсечения головы , – сказала Мадлен. – Должна признаться, что эта дорога – крутой спуск в революцию – так и осталась для меня тайной… Но если возвратиться к тому дню, о котором мы говорили… В тот день, когда король был обречен взойти на эшафот, Париж устроил праздник смерти! Тут и там в огромной толпе люди плясали карманьолу. Казалось, каждый второй бил в барабан: барабаны имитировали учащенный пульс народа .
– Значит, вы действительно были там, в толпе, когда короля казнили?
– Нет, нет, не «в толпе», как ты выразилась, а над толпой, наши души были отделены от телесной оболочки . – Мадлен посмотрела на священника. – Тогда мы были везде, везде, где жизнь вот-вот должна была внезапно и насильственно прерваться. Мы редко принимали человеческий облик: тело стало бы для нас помехой – привязывало бы к одному месту в каждый момент времени .
– А что, вы могли быть в нескольких местах в одно и то же время? – спросила я, зная, что ответ Мадлен, возможно, поставит под сомнение идею Троицы и вездесущности Бога…
– Ну, не совсем.
– Не так. Не так, как тебя учили, – уточнил священник. – Мадлен хочет сказать, что, будучи бесплотными, лишенными телесного бремени, мы могли и можем , если захотим, передвигаться с места на место быстро, очень, очень быстро.
– В самом деле , – рассмеялась Мадлен, – однажды я видела две казни на противоположных концах города – одну на Плас-дю-Карусель, другую – не помню где, но в газете на следующий день сообщалось, что обе казни состоялись, когда часы пробили полдень! – Я никогда не видела ее такой по-детски оживленной. – Да, один из осужденных был совсем мальчик, ему и двадцати лет не исполнилось; военный суд приговорил его к смерти за то, что он поцеловал геральдическую лилию, вышитую на его потертом мундире. Как плакал этот бедняга, поднимаясь на гильотину!
– Расскажите мне еще о короле, – попросила я. Отказавшись от удовольствия созерцать проплывавшие мимо ландшафты, я силилась разглядеть Мадлен при падающем в окно кареты неверном свете.
– Что ж, дай вспомнить… на нем были серые чулки, серые кюлоты и розовый камзол под коричневым шелковым кафтаном. Я хорошо это помню. А на голове колпак…
– Волосы были обрезаны сзади так, чтобы коса не помешала гильотине, – добавил священник.
– И он был спокоен , – продолжала свой рассказ Мадлен. – Или казался таким поначалу. Он взошел на эшафот и, как это было принято, обменялся рукопожатием с палачом Сансоном и его сыном. А затем разгорелся спор .
– Толпе было ясно, – сказал отец Луи, – что Капет не желал, чтобы его руки связывали за спиной. Сансон настаивал. В конце концов вмешался присутствовавший при казни священник: он шепнул что-то королю, и тот смилостивился. У него уже не было выбора.
– В какой-то момент показалось, что толпа вот-вот вмешается.
– Да.
– Некоторые кричали королю слова поддержки .
– Да, – сказал отец Луи, – хотя указ, расклеенный повсюду, гласил: «Те, кто аплодируют королю, когда он идет к Помосту Правосудия, будут выпороты, те, кто проклинают короля, – повешены». Говорю тебе: то было время великих противоречий. На следующий день после казни в газетах сообщалось о двоих, арестованных на пути следования короля: один из них обращался к королю так, как подобает обращаться к монарху, другой оскорблял его.
– Ведь их обоих убили? – спросила Мадлен. – Кажется, да: монархиста казнили без суда по приговору Трибунала, того, кто выкрикивал оскорбления, убили в тюрьме другие заключенные.
– Да, – подтвердил священник. – Полагаю, ты не ошиблась.
– Резня в тюрьмах? – спросила я задумчиво.
– Нет, милая. Это случилось несколько раньше, в девяносто втором году, – удивленно сказал отец Луи. – Но скажи, что тебе известно об этих убийствах?
– Я читала показания очевидцев. Но и вы же были их свидетелями. Расскажите, что видели своими глазами.
– Но зачем тебе это, ведьма? Если ты хоть что-то слышала об этой резне, ты уже знаешь слишком много. Да и что там рассказывать: банда примерно из пятнадцати граждан – их было гораздо меньше, чем принято думать, – возбужденная слухами о якобы готовящемся в тюрьмах восстании, врывалась в некоторые из них и устраивала настоящую бойню.
– Не говорите о тюрьмах , – взмолилась Мадлен, – не теперь… Говорите о короле, Людовике .
– А что можно сказать о короле: они убили его, вот и все. Сансон-fils[130] по приказу отца позволил лезвию гильотины упасть, и голова короля Франции покатилась в корзину, как тысячи других до того.
– Можешь мне не верить , – рассмеялась Мадлен, – но некоторые ожидали, что у короля голубая кровь. На это делались ставки, а когда кровь хлынула из шеи, у эшафота началась страшная давка. Нашлись и такие, кто даже пробовал ее на вкус и говорил, что она солоноватая, как мясо скота, выкормленного на солончаках. В конце концов, как говорили тогда, и король жил за счет земли …
– Сансон поднял вверх отсеченную голову, толпа смолкла. А потом, зародившись где-то в задних рядах, медленно нарастая и накатываясь волной, чтобы разбиться об эшафот, раздался глухой первобытный рев… То был жуткий гул радости. Так народ убил своего короля.
– Подумай об этом , – сказала мне Мадлен, – только подумай! Я поняла, что мир стал другим, когда увидела, как воспитанники «Школы четырех наций» бросали свои шапки в воздух .
– Голова и тело короля были вывезены на телеге и захоронены в общей могиле, – продолжил рассказ священник. – Сансон остался на месте казни, чтобы проследить за продажей сувениров – носовых платков, смоченных королевской кровью, и тому подобного, – таким правом обладал палач.
– И право это приносило немалый доход, – можешь мне поверить: Сансон был богат! Жил в достатке… Бывало, сидел вечерами у камина в кругу своей семьи, – Габриель, его старший сын, позже умрет, сломав себе шею (он будет показывать толпе отрубленную голову, неловко ступит вперед и упадет с эшафота ); его второго сына Анри и внука Анри-Клемана тоже, в свою очередь, станут называть «месье Париж» – все они сидят, бывало, у камина, а Сансон-pere[131]медленно водит смычком по виолончели или учит длиннохвостого попугая песням своей юности. А смерть – по существу, убийство – была столь же обычной темой для разговоров, как и любая другая. Я-то знаю, я посещала Сансона несколько раз.
– Посещала? – переспросила я. – Ты посещала Сансона?
– Нет, нет! Не так, как ты думаешь! Я просто хотела понаблюдать за ним, посмотреть, как он живет. Полюбовавшись, как он ухаживает за тюльпанами в саду, было весьма странно через несколько дней видеть, как Сансон убивает короля. Видишь ли, Сансон был торговцем смертью, поэтому я и следила за ним, уверенная, что, если буду достаточно внимательной, увижу, обнаружу… разрыв, некую прореху в ткани жизни, ведущую к смерти… И ищу ее все эти долгие годы.
Призраки долго еще рассказывали мне о короле. Большинство этих сведений, по их словам, они почерпнули от Асмодея, которого личность монарха почему-то чрезвычайно интересовала. Он нередко принимал облик придворного. Однажды, когда короля везли в Тампль, Асмодей обернулся тюремщиком, а вскоре стал даже брадобреем бывшего короля. Да, Асмодей порой бывал весьма близок к королю, про которого отец Луи насмешливо сказал: «в лучшем случае бездарь, в худшем случае недоумок, потворствующий злу, вечно под каблуком у своей весьма своенравной супруги». Он назвал короля олухом, что вызвало смех Мадлен.
– Луи, я лет сто не слышала этого слова. Действительно олух!
Священник, вдохновленный таким интересом к своему рассказу, продолжал:
– Да, представь себе некую помесь божества и коровы… voila! Таким он и был – олухом, дурачком!
– И все-таки не настолько же он был плох, – начала я. – Говорят, он знал толк в числах, разгадывал загадки…
– Верно, – согласился священник, – он был по-своему неглуп, вот в чем подлинная трагедия. Возможно, он и стал бы, мог бы стать хорошим королем. Он был способен управлять страной, но не мог , поскольку слишком долго ничем не интересовался, а когда наступил кризис, было слишком поздно.
Положение дел в то время, о котором шла речь (когда пути моих четырех спасителей сошлись в Париже), было плачевным.
Давняя привычка к излишествам (Дюбарри, Антуанетта, сотни и тысячи их предшественниц) привела монархию и всю страну на край гибели. Франция обанкротилась, и эта ситуация, когда ее наконец начали осознавать, еще более усугубилась тем, что, я уж не знаю, правильно или нет, назвала бы Зимой Себастьяны.
Монархия, растленная веками сибаритства, олицетворяемая теперь рожденной за пределами Франции королевой, бездействовала. Деньги – вот что заставляет крутиться колеса государственной машины, подобно тому как поток льющейся воды приводит в действие мельницу. Существование монархии без денег было невозможно. Но действительно ли казна была пуста? Этот вопрос готов был сорваться с поджатых губ представителей привилегированных сословий, но разве голодающая беднота Парижа не была достаточным доказательством этому?
В конце концов король был вынужден что-то предпринять и в мае 1789 года созвал собрание трех сословий – Генеральные Штаты, что явилось первой из его многочисленных тактических ошибок. Об этом законодательном органе, бездействовавшем в течение нескольких веков, почти забыли. Первое сословие составляло дворянство, второе – духовенство, третье, гораздо большее по численности, чем первые два, – народ. Король возложил на них поиски вывода Франции из финансового кризиса, они же намеревались пойти гораздо дальше.
Через несколько дней дебатов королю была представлена на рассмотрение новая конституция – ни много ни мало.
– Капету следовало закрыть свой маленький ротик и просто подписать эту проклятую бумагу! – высказал свое мнение священник. – Может быть, ему удалось бы как-то обойти ее, проигнорировать. Если бы он подписал конституцию, он мог бы сохранить свою корону и голову, чтобы носить ее! Вместо этого король вступил в борьбу: хитрил, отвергал любые требования, а когда у него не осталось иного выбора, чем «уступить воле народа», все понимали, что он лицемерит.
– Тем временем , – продолжала рассказ Мадлен, – голод усиливался. Народ взял штурмом Бастилию, стал вооружаться. Женщины Парижа, не желая видеть, как голодают их дети, организовали марш на Версаль, а возвращаясь назад, грязные после целого дня пути под дождем, захватили с собой и членов королевской семьи, насильственно водворив их в старый дворец Тюильри, в котором давно никто не жил .
– Там они находились под наблюдением, – добавил инкуб. – В толпе росла смертельная ненависть к королеве; народ вступил в противоборство с королем, король – с народом. К тому же помимо волнений внутри страны Франции приходилось сдерживать продвижение прусско-австрийских армий.
В Париже политика быстро выродилась в культ отдельных личностей. Огромное влияние на толпу оказывали Дантон (грубый, уродливый, вульгарный, он долго был популярен), Робеспьер (нервный, злой, кровожадный) и Марат (в своей газете «Друг народа» он неоднократно требовал голов своих врагов). Вокруг них и им подобных кружились водовороты преданности, верности, ненависти и предательства. Группы политиков (такие как кордельеры под руководством Дантона, якобинцы во главе с Робеспьером, жирондисты) возвышались и, в свою очередь, низвергались, теряя сначала свое влияние, затем положение и, наконец, головы.
– Робеспьер, – рассказывал отец Луи, – каким-то образом продержался дольше всех. Ему было суждено «сплясать с деревянной вдовой» лишь в июле девяносто четвертого. У него еще было достаточно времени, чтобы дирижировать красным террором, в последние шесть недель которого состоялось не менее тысячи четырехсот казней. Это не выдумка: я сам видел, мы видели, как убивали мужчин, женщин, детей. Даже собаку, обученную рычать при слове «республиканец», гильотинировали вместе со своим престарелым хозяином.
– Даже трупы самоубийц обезглавливали , – сдержанно добавила Мадлен, – чтобы самоубийство не стало слишком популярным способом избежать правосудия .
– Власть при этом, – продолжал отец Луи, – прыгала из рук в руки, как мячик: от короля к различным комитетам (бдительности, общественной безопасности и тому подобным), коммунам и трибуналам, затем в девяносто пятом году – к Директории, в девяносто девятом наступил период Консульства, а в первые годы нынешнего века пришел звездный час маленького человека с отдаленного острова Корсика – императора Наполеона Бонапарта. И на этом я остановлюсь, добавив только, что примерно пятнадцать лет назад, как мы знаем, был возведен на престол король Людовик Восемнадцатый, брат казненного Луи Капета. И теперь многие столетия историки будут спорить, ради чего все это было совершено. Конечно, они не придут к единому мнению, но, подозреваю, ни один из них не сделает вывод, что все это не имело никакого смысла… Я тут рассуждал так пространно о событиях мирового значения, а не о том, что касается нас. Мы-то не принадлежим к этому миру. Или принадлежим? Как говорит Себастьяна: «Хоть мы живем на окраине жизни, мы кое-что в ней все-таки значим»… А теперь я вернусь к тому дню, о котором шла речь: двадцать первому января тысяча семьсот девяносто третьего года. Великому дню.
– Отчего ты так его называешь? – спросила я из духа противоречия. – Только потому, что в этот день убили короля?
– Mais поп! – ответил он. – Именно в этот день мы встретили Асмодея. – По словам священника, им пришлось лишь сопроводить тело казненного короля до кладбища Маргерит, а там…
– Нет, Луи, я точно помню, что это было кладбище Мадлен. Именно там они затолкали тело короля в гроб, который был слишком мал для него, а потом швырнули в общую могилу . – И с отвращением добавила: – За несколько су могильщик разрешал гражданам бросить лопату извести на гроб короля .
– Возможно, ты и права, – сказал священник.
– Конечно, права. И вовсе не труп Капета привел нас к Асмодею, а его голова, которая, если ты помнишь, отправилась совсем по другому маршруту.
– Теперь припоминаю, – сказал он. – Тюссо.
– Да , – подтвердила Мадлен. – Тюссо .
…Женщина по имени Мари Грохольц, впоследствии мадам Тюссо.
Во время революции возникла переходящая в манию мода на des choses en cire[132]. Один медик, ставший импресарио, некий доктор Кюртиус, выставлял восковые бюсты знаменитостей и преступников в своем кабинете на бульваре Тампль. Его юная ассистентка, не слишком красивая, но невероятно тщеславная, сначала делала для Кюртиуса модели, но вскоре уже изготавливала слепки. Поскольку Кюртиус был близок к Маэстро (так иногда называли Сансона), тот сообщал ему, когда, где и кого казнят. Получив эти сведения, Кюртиус давал поручение Мари следовать за повозкой с телом казненного на кладбище Мадлен или какое-то другое и там, быстро работая en plein air[133], рядом с могилой, а иногда и в ней , она снимала посмертные маски непосредственно с голов, а потом изготовлялись слепки.
– Эту Тюссо называли «вощительницей трупов», – сказал отец Луи, добавив восхищенно: – Да, трудолюбивая девушка, ничего не скажешь! Во время террора неоднократно видели, как Мари бежит за похоронными дрогами, нагруженная корзинами со щипцами, иглами, холстом и воском, а за спиной у нее, словно крылья, развевается черный плащ. Получая в свое распоряжение голову, она тщательно стирала с нее кровь и отруби (ими устилали дно корзины палача, чтобы впиталась кровь), намазывала голову льняным маслом и окисью свинца, накладывала воск и ждала, пока маска затвердеет. Когда дело было сделано, она швыряла голову назад, в могилу, как мелкую рыбешку, которую нет смысла оставлять.
Помнится, призраки рассказывали мне о Тюссо ранним-ранним утром, когда еще не рассвело. Не знаю, где мы тогда находились, по-видимому близ Баланса. Припоминаю, что наш разговор сопровождало бормотание воды: уровень ее в реке поднимался повсюду.
– Асмодей, – продолжал отец Луи, – извлекал свою выгоду из террора, как и многие другие.
– Да , – отозвалась Мадлен, – у него были связи. Благодаря зловещему очарованию, умело поданной лжи, грубой силе влияние его было безгранично. Никто не осмеливался сопротивляться или отказывать ему.
Не зная, к чему клонят призраки, я молчала.
– Итак, – сказал священник, – если бы гроб короля открывали в тот день на кладбище…
– Нет, – сказала я. – Асмодей не…
– То была всего лишь голова, ведьма, и открывали его только на несколько часов.
– Этого времени вполне хватило бы Мари, чтобы сделать слепок.
Услышав это, я ужаснулась, но не удивилась: честно говоря, я без труда могла представить Асмодея, убегающего с отсеченной головой короля.
По-видимому, Асмодей играл роль посредника в сделках с Кюртиусом, передавая Мари за определенную плату требуемые головы. В том, что голова недавно носила корону, он, должно быть, не видел ничего для себя зазорного.
– Сансон тоже участвовал в сделке, – продолжал отец Луи, – как, впрочем, и кучер. Неподалеку от эшафота, когда повозка выехала с площади, возница передал Асмодею прочный джутовый мешок, получив взамен другую голову в таком же точно мешке (недостатка в отсеченных головах тогда не было), чтобы могильщик или граждане, толпящиеся на кладбище, не заподозрили неладное и не захотели бы взглянуть на королевскую голову.
– Но это не была бы голова Капета, – заметила я.
– Нет, не была бы , – откликнулась Мадлен. – Это была бы лишенная индивидуальных черт масса крови, отрубей и спутанных волос. Да и не нашлось бы в этот день такого христианина или просто гражданина, который пожелал бы приблизиться к отрубленной голове короля: вокруг нее все еще сохранялась аура тайны и страха… Разве нас всех не учили, что короли связаны некими узами с Богом и монаршье право даровано им Божественным Провидением?
– Понимаю, – сказала я.
Отец Луи рассмеялся.
– Голова Капета была позднее, в тот же день, брошена в могилу, словно мячик в корзину.
– Просто брошена? Рядом с телом и чужой головой?
– Хороший вопрос, ведьма! Единственное, что я знаю: король Франции был похоронен с двумя головами! – Священник нашел это очень смешным, Мадлен – в меньшей степени. Мне же это не показалось смешным вовсе.
– Да, и нас очень удивила эта, если хочешь, неприкрытая торговля, а также наглость и самонадеянность посредника в этой сделке – твоего Асмодея.
– Моего Асмодея? Вряд ли его можно так назвать.
– Это верно , – согласилась Мадлен. – Никто из тех, кого я знала, не был столь поглощен собой и так мало заботился о других. Себастьяна как ни старалась, так и не …
– Именно тогда, – перебил ее отец Луи, – мы впервые увидели Асмодея. Я сразу понял: он из тех, за кем стоит понаблюдать.
– А я сразу поняла, что он не просто человек: он был так красив и так …
– Да, – вновь прервал ее отец Луи, – мы следовали за трупом, за обеими его частями, а когда увидели, как Асмодей подошел к кучеру и передал ему вторую голову… Конечно, мы проследили, куда отвезли голову короля, поскольку местонахождение его тела не составляло тайны. Его погребение не сопровождалось никакими церковными обрядами, и это было величайшим оскорблением!
– Значит, вы проследили, куда отвезли голову, – эхом отозвалась я. – К Тюссо?
– Да, – ответил отец Луи. – Но она еще была не Тюссо, а Мари – девчонкой, не боящейся крови. Потом, уже после террора, она отправилась в Англию, и я слышал о ее собственном аттракционе – Cabinet de Cire[134]. Но тогда она была Мари, и только.
– Нас интересовала не она , – сказала Мадлен. – И не голова короля.
– Да, – согласился священник. – Асмодей – вот за кем мы следовали много дней по всему Парижу – на бесчисленные казни, в бордели и трактиры, на какие-то отвратительные чердаки в различных частях города…
– И в конце концов он привел нас на Bal des Zephyrs[135] и к Себастьяне.
– Et voila , – сказал священник удовлетворенно. – На этом и закончим.
Вскоре после того, как призраки исчезли, я велела Этьену остановиться на рынке близ Монтелимара, где не отказала себе в удовольствии купить плитку шоколада, которым эти края славятся. Здесь я приобрела также почти все необходимое для приготовления vinum sabbati по рецепту, достаточно невнятно изложенному в «Книге» Себастьяны. К тому же оказалось, что каждая составная часть напитка известна под двумя названиями: знакомым мне латинским и французским, а иногда и тремя: ну, скажем, какой-нибудь травы, найденной и получившей название на Апеннинском полуострове. Я знала, что малейшая ошибка при изготовлении вина могла сделать его непригодным для питья, попросту ядовитым. И все же я устроила нечто вроде лаборатории в залитой дневным светом комнате, снятой мною на несколько часов, вход в которую находился с задней стороны придорожной гостиницы в деревушке на речном берегу.
За время пути я ужасно устала и вымолила у священника эту остановку, чтобы немного вздремнуть, забыться, чему должен был помочь полученный мною чудесный напиток. Возможно, мне не следует признаваться, что я хотела бежать от самой себя, пусть даже ненадолго, позволить вину освободить меня от дурных мыслей и страхов, но это правда: я желала спокойного сна, даже если для этого придется напиться, потому что отчаянно стремилась отвлечься от тяжких раздумий.
Итак, мое путешествие близилось к концу. Чем оно закончится и где, я не имела ни малейшего понятия, но знала: непременно закончится и очень скоро. Завтра на перекрестке дорог я выполню свою так называемую миссию. При тусклом свете новой луны мое ремесло ведьмы должно будет оживить двухсотлетнего суккуба, чтобы дать ему умереть. А что потом? Буду предоставлена самой себе, отправляясь в морское путешествие неизвестно куда, причем в мужском обличий, ни много ни мало! Поплыву через море к новой жизни. К другой жизни в другой стране… новым человеком… говорящим на другом языке.
Oui , мне было необходимо выпить, что я и сделала.
По правде говоря, я сильно опьянела, и не от количества выпитого, а скорее, пожалуй, от его скверного качества. (Бойся вина, ведьма! Оно могущественно и непредсказуемо: иногда действует как бальзам, иногда же крепость его такова, что оно способно отравить душу. Вино может утолить жажду, от которой ты страдала, сама того не подозревая, открыть тебе то, что ты и не думала искать… Я гадала, в чем же моя оплошность, подозревая, что виной всему был некий гриб, на свинский манер выкопанный мною на задворках гостиницы.)
Я ненадолго заснула на узкой кровати в темной сырой комнате, заперев дверь от непрошеных гостей. Неприятно пахло затхлостью: полосы на замшелой стене показывали высоту подъема воды в реке в предыдущие паводки. Я спала среди остатков растений, порошков и даже частей животных (не буду уточнять каких) – всего того, что использовала для приготовления вина, не говоря уже о склянках, пестиках и мелких тарелках, которые я приобрела, чтобы попрактиковаться в своем Ремесле. Проспала я всего несколько часов, но видела сны. Ужасные сны о смерти.
Сновидения эти, порожденные рассказами призраков, всплыли из глубин моей памяти. Когда мы медленно ехали через Вьен, они говорили о Париже и терроре, о том, чего не прочитаешь в энциклопедиях. Истории эти были полны жутких подробностей.
Погруженная во мрак сна, я ощущала… движение. Веселое, словно в танце. Потом начал просачиваться свет, он медленно лился, сумеречный свет, усиливаемый отблесками зажженных факелов, едкий дым которых я ощущала. Глаза мои щипало, они слезились от этого увиденного во сне дыма и… Но могу ли я говорить «мои» глаза: ведь я видела…
…Видела я не своими глазами, а глазами отсеченной головы, воздетой на пику.
Рассказывая о массовых убийствах, Мадлен утверждала, что душа живет в голове гораздо дольше, чем в теле. Многие очевидцы, находившиеся неподалеку от эшафотов, свидетельствуют, что отрубленные головы порой разговаривали, плакали, стучали зубами, прежде чем смолкнуть. Она говорила также, что поле зрения отсеченной головы (а она способна видеть короткое время) крайне сужено, ограничено одной точкой – так оно и было во сне.
Я, или, вернее, она , голова, шествовала вместе с толпой. При свете факела я видела другие отсеченные головы, насаженные на пики. Прямо передо мной сочилась кровь из пронзенного сердца теленка или какого-то другого животного, оно колыхалось, как тяжелая птица в полете, табличка на нем гласила: «Сердце аристократа». Да, аристократа… Голова, глазами которой я видела, принадлежала женщине именно первого сословия: я поняла это по тяжести парика, которую явственно ощущала (парик был целехонек и издевательски водружен на прежнее место – на гильотинированную голову).
Сон продолжался: передо мной возникло тускло освещенное, закопченное низкое здание с темным от грязи фасадом, с решетками на окнах и дверях – тюрьма.
Итак, мне предстояло увидеть массовые убийства в тюрьме, чему призраки были свидетелями. (Да, они много рассказывали об этой бойне, приводя ужасные подробности…) Даже во сне я это знала , понимала.
Конец лета 1792 года. К тому времени жители Парижа уже привыкли к крови. Гильотина работала с апреля, когда Жозеф-Игнас Гильотен, врач и депутат, претендующий на роль социального реформатора, явил миру Великое Лезвие, призванное обеспечить egalite[136], уравнять классы хотя бы в смерти – ведь раньше только осужденные аристократы могли рассчитывать на столь быструю кончину.
Сначала Гильотен продемонстрировал действие своего устройства на тюке прессованного сена, потом на овце, на трупе и, наконец, на преступнике. Как популярно стало это изобретение! Вскоре модницы уже вплетали миниатюрные, украшенные драгоценными камнями гильотины в свои парики или же подвешивали их на шею или уши, причем каждая такая гильотина была оснащена действующим лезвием. Маленькие гильотины из красного дерева могли быть выставлены в качестве украшения в центре обеденного стола, их лезвия использовались для резания сыра, фруктов, ими же обезглавливали куколок, подаваемых на десерт, и малиновая кровь стекала на шоколадные торты. На белоснежном носовом платке было принято демонстрировать алые пятна – свидетельство того, что его обладатель наблюдал работу гильотины в непосредственной близости.
Ежедневно сообщалось расписание казней и публиковались списки победителей «лотереи Святого Гильотена». Если осужденный был влиятельным или состоятельным человеком, имел связи, его помещали в одиночную, достаточно удобную камеру (того, за кого платили, и содержали в гораздо лучших условиях), он мог получать любовные записки и подарки от неизвестных поклонниц, ему передавали букеты цветов – маргариток и, конечно же, иммортелей. Да, богатые были избавлены от общества простонародья и с удобствами обитали в своих нарядных камерах, уставленных любимой мебелью, привезенной из дому. Многим в дневные часы дозволялось свободно уходить и приходить, не забывая, конечно, при этом дать взятку тюремщикам. Посетителей впускали в любое время. Тюрьма до такой степени являла собой срез общества в целом, что там зародился даже своего рода салон. Например, в Порт-Либре (бывший Порт-Ройяль) избранных обитателей тюрьмы приглашали послушать заключенных поэтов, читающих свои стихи, посмотреть на игру актеров, способных импровизировать в любой обстановке. Бывало, до самого утра в сводчатых коридорах тюрьмы звучала музыка, убаюкивая узников.
Тех, кто считался особенно опасными или кого хотели унизить, беден он был или богат, помещали в одну камеру с убийцами, ворами и прочим отребьем или с «падшими женщинами», как поступили, например, с мадам Ролан. Постоянно ощущая присутствие смерти (что было общей участью), мадам Ролан вдобавок была вынуждена стать свидетельницей сцен, исключительно присущих ее тогдашнему месту обитания – тюрьме Святой Пелагеи. В двух параллельных крыльях этого здания содержались соответственно мужчины и женщины, которые разыгрывали на широких подоконниках самые развратные театральные представления, какие только доступны воображению: мужчины проделывали друг с другом то, чего могли бы желать женщины, и наоборот, представительницы слабого пола самым грубым образом взбирались друг на дружку. Казалось, сам дух этой противоестественной близости наполнял, словно некое сомнительное благовоние, оба тюремных блока… Представьте себе, в какую краску могли вогнать министерскую, скажем, жену ее соседки по камере, ублажающие друг друга или глядящие на нее с нескрываемым вожделением.
Понятно, что лишь немногим было доступно понимание политического климата той эпохи: революционная политика была внове для всех. Малейшее проявление поддержки прежнего режима или лояльности ему могло стать в то время достаточным основанием, чтобы человека осудили и отправили на эшафот.
Для убийства существовали тысячи причин: это могла быть, к примеру, забава, замаскированная под правосудие, или месть во имя свободы. Про свободу же говорили, что это «девка, которая просит, чтобы ее взяли на ложе, усыпанном трупами»… Знатоки и ценители смерти занимали места в задней части сада Тюильри (то было лучшее место, чтобы наблюдать за работой гильотины на площади Революции), где нередко устраивали семейные пикники: детишки уютно сворачивались в клубок у ног взрослых или бегали вокруг, останавливаясь только для того, чтобы посмотреть, как катится в корзину очередная голова. Конечно, многие из этих знатоков позже сами оказывались на эшафоте, а за ними наблюдали уже другие.
В то долгое лето Париж захлебывался кровью. Это образное выражение можно понимать и буквально: граждане жаловались на страшное зловоние – вода в сточных канавах некоторых пригородов была окрашена кровью. Многие умирали от болезней, попив из этих медленно текущих алых ручьев.
Все это было непередаваемо мерзко. Революция была в некотором смысле благородным делом и в то же время – неизъяснимой мерзостью.
Летом 1792 года тюрьмы были переполнены – в них томилось более тысячи граждан, арестованных без достаточных оснований. Среди них – непокорные или неприсягнувшие священники, те, кто отказался принести клятву верности революции. Аресту подверглись и те, кто каким-то образом служил королевской семье, от последнего придворного лакея до мадам де Турзель, гувернантки королевы, и ее наперсницы принцессы де Ламбаль. Те аристократы, что остались во Франции, тогда как их друзья и родственники бежали, стали фишками в игре, целью которой было арестовать как можно больше членов семей ancien regime. Представителей таких семейств отправляли в разные тюрьмы, чтобы сделать еще более нестерпимо мучительной их встречу на эшафоте. Такие казни толпа предвкушала заранее. На одной из них присутствовала Мадлен: Мальзерба сначала заставили наблюдать, как гильотина лишила жизни его дочь, потом внучку, зятя и, наконец, сестру и двух ее компаньонок, – только после этого старику была дарована милость гильотинирования.
…Во сне я заблудилась…
Не знаю, какую тюрьму увидела я в своих грезах, глядя словно сквозь замочную скважину. Я видела лишь то, что двигалось в ограниченном поле моего зрения, и не могла повернуться в ту или иную сторону, чтобы определить свое местонахождение по вывескам или каким-то другим приметам.
Я видела толпу, теснившуюся, пытаясь быстрее пройти сквозь узкий тюремный вход, двери которого надзиратели распахнули настежь. Тех, кто с пиками, вытолкнули вперед. Это была чудовищная коллекция голов – мужских, женских; напудренные дамские парики, эти высокие сооружения, сбились набок, у некоторых прически растрепались. Ни одна из голов не была живой , ни одна не видела, как моя. Кроме этих ужасных голов на пики были насажены куски женских тел: гражданка, которая подняла высоко вверх лоскутья человеческой кожи, хвалилась, что это груди принцессы де Ламбаль. От отца Луи я узнала, что конец принцессы действительно был ужасен: ее выволокли из камеры, разрубили на куски, которые выставили напоказ, насадив на пики, под окнами Тампля, где все еще пребывала в заключении королева, ее подруга. Говорят, когда королева узнала какую-то драгоценность в волосах принцессы, она упала в обморок.
Я видела в поднятых руках целый арсенал оружия: больше всего было заостренных железных прутьев, столь любимых les piquers[137], а также пистолеты, штыки и самое страшное – самодельные тесаки, призванные выполнить мясницкую работу от имени…
Именно должностные лица Коммуны города Парижа, убежденные, что тюрьмы служат рассадником заговоров, решили отдать заключенных на растерзание народу. Суды, мол, работают слишком медленно. Так была санкционирована оргия смертоубийства, длившаяся пять дней. В результате были убиты сотни священников, истреблены узницы тюрьмы Сальпетриер – исключительно женщины.
То, что я видела своими словно в замочную скважину глядевшими глазами, было не в тюрьме Сальпетриер – ведь убивали только мужчин. Молящих о пощаде, их вытаскивали из распахнутых настежь камер, открытых, несомненно, тюремщиками, с готовностью выполнявшими предписание Коммуны. Еще бы! Эта «расчистка» освобождала камеры, которые можно было вновь сдать по более высокой цене, с большей выгодой… Убийцы так торопились, что редко доводили свою работу до конца. Они размахивали своими тесаками, там отсекая конечность, здесь просто нанося глубокую рану, и бежали дальше: не многие из жертв умерли от самих ран, смерть чаще всего наступала от потери крови. Каждый камень, каждая пядь пола и стен были скользкими от крови. Убегая, убийцы поскальзывались на каменных плитах. Кровь окрасила тюрьму и весь мой сон в красный цвет, цвет смерти.
Ужасной была та легкость, с какой парижане лишали свои жертвы жизни. Конечно, и до этого у них была не одна возможность усовершенствоваться в палаческом мастерстве. Например, в предыдущий месяц, десятого августа. Именно тогда народ захватил Тюильри и потребовал голов короля и королевы. Но для начала они разгромили находившийся рядом с дворцом garde-meuble[138], растащив оттуда старинные алебарды, кинжалы, меч, якобы принадлежавший королю Генриху IV, и, совсем уже непонятно зачем, – инкрустированную серебром пушку, подаренную Людовику XIV королем Сиама. Ее катили из одного дворцового зала в другой, проламывая стены, хотя путь толпе преграждали всего лишь запертые тонкие лакированные двери. Король, королева, королевские дети со своей гувернанткой, принцесса де Ламбаль и еще несколько приближенных успели бежать и прятались в маленьком чулане в часовне те несколько часов, пока толпа двигалась из зала в зал, разбивая зеркала высотой в три человеческих роста, выбрасывая из окон позолоченную мебель, разрезая гобелены и картины. Никто ничего не брал: желание присвоить королевское добро недостойно революционера. Красть было нельзя, разрушать и убивать – можно.
И они убивали. Быстро пала плохо вооруженная швейцарская гвардия, потом личные охранники короля – кучка пожилых людей, известных как «рыцари кинжала». Вне зависимости от их политических симпатий были убиты королевские слуги – повара, конюхи, швеи, пажи.
В сентябре простолюдины еще не утолили свою жажду крови и обрушились на тюрьмы. Массовые убийства продолжались в октябре, ноябре и декабре; все это время члены королевской семьи оставались в заключении в замке Тампль, ожидая своей участи, которая с каждым днем становилась все более очевидной.
Тем временем власти предержащие (эти персонажи постоянно сменяли друг друга) пытались решить, как наилучшим образом избавить Францию от ее монархов. Этот урок еще не проходила ни одна из тогдашних европейских стран. Был, конечно, американский опыт, но они, эти колонисты, просто уплыли от своего короля… Их ждал восточный берег новой обширной страны.
Пока шли дебаты, la famille Capet[139] содержалась в замке-крепости Тампль, расположенной на землях, принадлежавших раньше графу Артуа, брату короля. Семье были отведены два этажа с маленькими душными комнатами: каменные стены, скользкие от плесени, низкие давящие потолки, полы, все в белых пятнах от птичьего помета. Замок кишел паразитами, мирно соседствующими с «паразитами королевской крови». Постельное белье, чтобы застелить жесткие кровати, предусмотрено не было. Стены, ранее окрашенные в чистый белый цвет Бурбонов, были теперь издевательски размалеваны красными, белыми и синими полосами, а поверх этого революционного узора был выведен текст «Декларации прав человека и гражданина».
В тюрьме августейшие дети коротали время, декламируя Корнеля, играя в волан и мяч. Рукоделие, которым занималась королева, было конфисковано и сожжено, чтобы она не спрятала там письмо для тайной передачи заговорщикам. Что касается короля, то он был крайне удручен: его лишили привычных забав, богатства, придворных и даже возможности заниматься своими хитроумными замками, на которые он раньше тратил многие часы, и поэтому он особенно остро чувствовал обрушившиеся на него большие и малые оскорбления и обиды. Прежде при дворе существовали бесчисленные способы прославления короля, теперь, в тюрьме, – столь же многочисленные возможности унизить его. Все перевернулось в его жизни. Семью не оставляли в покое: представитель Коммуны все время находился рядом с ними, даже при самых сокровенных отправлениях. В центре внимания, например, было… очищение желудка королевы: понаблюдать за этой процедурой, сопровождаемой насмешками, одобрительными возгласами, заключением нелепых пари, собирались по сигналу все надзиратели.
Королева находила некоторое утешение в своей собачке, подаренной шведским посланником Акселем Ферсеном, ее любовником (один лишь король считал, что это подарок от госпожи де Гемене). Она также делала покупки: хотя тюремщиков и поощряли всячески унижать членов королевской семьи, об их судьбе все еще велись дискуссии, а Законодательное собрание выделило для обслуживания Капетов тринадцать человек, живших с ними в тюрьме, включая лакея и вышеупомянутого брадобрея. (Можете вообразить себе волнение, которое испытывал Асмодей, когда дважды в день касался острой бритвой пухлого подбородка короля!) Странным образом потакая прихоти королевы, Коммуна позволила ей заказать новый гардероб. Портниха зачастила в Тампль, швеи не жалели сил, чтобы обшить королеву, хотя все знали, что ее убьют. Месть королевы была сладка, вернее, благоуханна: она обременила Коммуну счетом на духи на сто тысяч франков.
И вот наконец в начале нового года Конвент после тридцатичасовых дебатов приговорил короля к смерти.
Еще через несколько месяцев, после того как революционная армия одержала победу над союзными войсками под Гондсхоотом, было решено, что жизнь королевы (известной как «мать отпрыска», то есть своего уцелевшего сына, которого она одна называла Людовиком XVII) не представляет больше ценности: ее заграничные связи, которые сохраняли ей жизнь, больше ничего не значили. Теперь ее можно убить. Но сначала будет судебный процесс.
Королева ждала суда не в Тампле, а в тюрьме Консьержери на острове Сите, в маленькой комнатке без окон. Посещать ее не разрешалось, и она так больше и не увидела своих детей. Обвинялась она, в общем и в целом, в заговоре против Франции, более конкретные обвинения были весьма разнообразны: от выдачи государственных секретов и ничем не доказанного соучастия в заговорах с целью убийства до подделки ассигнаций и, что уж совсем абсурдно, инцесте с собственным сыном. Последнее обвинение королева яростно отвергала. Она защищалась, обливаясь слезами и пронзительно крича, и почти убедила в своей правоте les tricoteuses[140] – немолодых женщин, вязавших все заседания напролет, поднимая глаза от своего рукоделья только для того, чтобы пронзить обвиняемую взглядом, как кинжалом.
Суд присяжных, состоявший из двух плотников, музыканта, шляпника, владельца кафе, изготовителя париков и печатника, единодушно признал королеву виновной и приговорил к смерти.
Вот такими были эти дни, известные сейчас как период террора, а тогда называвшиеся временем господства добродетели. Именно тогда пересеклись пути четырех моих спасителей.
Итак, призраки следовали за Асмодеем с того момента, как обнаружили, что он завладел головой короля. И он привел их на кладбище Сен-Сюльпис, на Bal des Zephyrs , где они и повстречали Себастьяну.
Призраки рассказали мне, что в дни гильотины и крови Асмодей находился одновременно повсюду, но присутствие Себастьяны на балу удивило их: ведь они знали, что она, по существу, удалилась в изгнание. Испытывая чувство вины за Греческий ужин и его последствия, устав от светского общества и самой жизни, она уединилась в Шайо.
– Угрызения совести вконец измучили ее, – сказал отец Луи. – Она погрузилась в пучину безысходности, бездну, из которой не могла выбраться, забросила свои краски, углубившись в «Книги теней», которые смогла отыскать, чтобы найти способ исправить то, что она, как полагала, сделала.
В те дни Себастьяна покидала Шайо и предпринимала поездки в Париж только для того, чтобы посмотреть на плоды своих деяний. Она загружала карету едой, мешками монет, одеждой и отправлялась в места скопления бедноты, чтобы раздать все это.
– Да , – сказала Мадлен, – она раздала очень много, но богатство, которое она заработала, превосходило все то, что имела любая некоронованная особа .
– Она следила за событиями в столице, – сказал отец Луи, – знала о каждом королевском указе, выступлении в политическом клубе. Узнав о так называемых балах жертв, она спросила себя: «Неужели дошло до этого ?»… Она посетит один из таких балов. Примет участие в этом обряде смерти, подобно тому как верующие приобщаются святых тайн.
– Желающий посетить такой бал , – рассказывала Мадлен, – должен был обязательно представить свидетельство того, что он потерял на гильотине близкого родственника. То был праздник для мастеров подделывать документы: в такие дни шла оживленная торговля ими. И Себастьяна посетила Bal des Zephyrs в качестве сестры некой мадам Фийоль, которую судили, признали виновной и казнили за «чрезмерное расходование свечей, составляющих национальное достояние».
– «Балы жертв» были причудливы и элегантны , – рассказывал отец Луи, – поскольку смерть тогда стала «модной». Женщины сходили с ума от платьев а la victime[141], носили высокие прически, повязывали на шею узкие красные ленточки, мужчины тоже выставляли напоказ подобные «метки гильотины». В конце каждого танца партнеры приветствовали друг друга, внезапно роняя голову на грудь, тем самым как бы изображая гильотинирование.
– Себастьяна пришла на бал в маске , – продолжала Мадлен, – иначе бы ее быстро узнали, а это было очень рискованно: ведь в памяти людей она была связана с окружением королевы. Тогда в Париже торопились жить и умирали быстро… Когда она увидела его, он стоял в дальнем конце кладбища – высокий, широкоплечий и бледный, как древнескандинавское божество. Помню его распущенные светлые волосы, алое домино и полумаску из плотной черной тафты, сквозь прорези которой блестели его изумрудные глаза. Он приблизился к ней и пригласил на танец. Не прошло и получаса, как он научил ее танцевать новейший немецкий вальс… Мы стояли там с Луи, приняв человеческий облик, и наблюдали, как они кружатся по могильным плитам, уложенным вровень с землей. Без сомнения, ей не помешало бы немного выпить. И конечно же, ее смущали знаки внимания, оказываемые этим странным человеком …
– Oui , – согласился священник, – по ее собственному признанию, она вела себя опрометчиво. Ночь почти миновала, над головой стояла опаловая луна, воздух был чист и прозрачен. И она показала Асмодею l'oeil de crapaud .
– И тем самым навсегда завоевала его сердце . – Мадлен сказала это без всякого сарказма. – Нет никакого сомнения, что большинство мужчин открывают рот от изумления, вскрикивают или падают без чувств у ног ведьмы, когда она показывает им глаз жабы. Асмодей же лишь встряхнул своей светлой гривой и рассмеялся тем смехом, что присущ лишь ему одному. И они продолжали танцевать вальс. Можно сказать, они до сих пор вальсируют.
Я узнала также, что спустя несколько недель Асмодей уже жил в доме Себастьяны. Позже, в разгар террора, когда она покинула Париж, перебравшись на бретонское побережье, он последовал за ней. Там они и жили, по словам священника, «в своего рода любовном союзе, свив подобие семейного гнездышка… что само по себе утешительно».
– Асмодею , – продолжала Мадлен, – как-то удалось наконец пробудить Себастьяну к жизни. Именно он убедил ее, что не резкое ухудшение природного климата, которое она вызвала, устроив шабаш, стало причиной катастрофы, а, скорее, назревавший долгое время общественный климат, созданный царившими в ту пору излишествами. Уж не знаю, почему он один так заботился о ней, проявил к ней такую доброту .
– Как видно, любовь всему причиной, – отозвался священник, на что Мадлен лишь презрительно усмехнулась. (Себастьяна писала о той ночи тепло, хотя и сдержанно, а когда я впервые обнаружила эту запись, из «Книги» выпала тонкая красная ленточка, без сомнения, та самая, которую она носила, чтобы подразнить или, наоборот, успокоить призраки погибших на гильотине.)
Мадлен заподозрила, что Себастьяна – ведьма, сразу же, как увидела ее; догадка подтвердилась, когда Себастьяна показала Асмодею l'oeil de crapaud. Вскоре, еще не зная, что за человек Асмодей, духи решили заключить союз с этими двумя случайно встреченными людьми. Цель их была все той же: помочь Мадлен умереть окончательно.
Вот почему призраки явились Асмодею и моей soror mystica.
Отец Луи посетил Себастьяну в Шайо. Он намеревался явиться к ней в обличье короля (и он мог бы это сделать, поскольку завладел перчатками монарха, стянув их с его пухлых коченеющих рук в повозке, везущей тела казненных на кладбище), но в конце концов решил принять более приятный глазу облик Ферсена, любовника королевы, этого удалого шведа. (Об этой встрече «Книга» Себастьяны умалчивает.)
Что касается Асмодея, то он прилег однажды вздремнуть под уже отцветающей липой, а проснувшись, обнаружил перед собой принцессу де Ламбаль, которую видел за несколько месяцев до этого… расчлененной на несколько частей. Таким образом удалось привлечь внимание Асмодея и даже привести его в восторг.
Прошли годы. Как и во всякой семье, четверо моих спасителей не всегда находились рядом, но и никогда слишком не удалялись друг от друга.
День был уже на исходе, когда мы прибыли в Оранж. Я проспала несколько часов, видела сны, а потом долго не могла выйти из состояния сонливости. Следующая ночь – ночь новолуния. Тишина нарушалась только шумом стремительной реки, вода в которой уже поднялась до парапета. Река отсвечивала синевой в последних лучах солнца. Рынок еще не закрылся, но был уже пуст. У надежно запертых домов не было с северной стороны ни окон, ни дверей: защита от сильных зимних мистралей, порожденных теплым Средиземным морем и дующих с горы Венту. Местные жители считают, что именно мистраль оставляет белые полосы на здешнем бледно-синем небе.
Миновав бледно-красные и лиловые руины – красноречивое напоминание о римской эпохе, – мы выехали из Оранжа, направляясь к Авиньону. Вдоль дороги тянулись растущие на скалах сосновые леса, перемежаемые вишневыми и миндальными садами, оливковыми рощами. Придорожные дома стояли в бурой воде, доходившей до подоконников. Из воды архипелагом маленьких колючих островков торчали конусообразные верхушки стогов сена.
До Авиньона мы добрались, когда уже почти совсем стемнело. Многие улицы этого древнего городка были затоплены. На небе поднималась красновато-коричневая с розовым отливом луна. Я решила переночевать в Авиньоне, в удобной постели. Судя по тому немногому, что я успела узнать о нашей «миссии» и маршруте, мы находились уже достаточно близко от нашей цели – перекрестка дорог. Спросить у призраков, так ли это, я не могла, потому что после Монтелимара они не появлялись.
Сняв комнату в доме под сенью папского дворца и убедившись, что у Этьена достаточно денег, чтобы немного развлечься, я и сама отправилась на поиски развлечений.
В колеблющейся лиловой тени дворца раскинули табор цыгане в своих живописных одеяниях. У стены, окружающей дворец, они привязали лошадей, что придавало всей этой сцене поистине сказочный колорит. Сильный запах жимолости, которой густо зарос речной берег, вытеснял застоявшийся воздух рыночной площади, настоенный на ароматах шафрана, тимьяна, укропа, шалфея и черного перца. Впоследствии я обнаружила, что в Авиньоне, как и везде на юге, пища удивительно перенасыщена чесноком и плавает в оливковом масле; мой язык, привыкший к перетушенному мясу и пережаренной дичи, страдал от такого обилия пряностей.
На смену дню пришла ночь, улочка словно сузилась – повсюду забавная перебранка, сквернословие, жестикуляция – обычный язык простонародья, – от всего этого я укрылась в кофейне на небольшой площади около театра. Сидя за маленьким столиком на открытой террасе под перголой, я долго ждала официанта. Когда он появился, я заказала «ип cafe c'est tout»[142], а когда он, сопя, отошел в сторону, увидела женщину, сидящую неподалеку. Ее красота обрушилась на меня, как удар молота.
Она была в компании женщин, одетых ярко, кричаще, – с такой манерой одеваться мне раньше не приходилось сталкиваться. Среди них, непринужденно развалясь, сидели и мужчины. Только когда на террасу вбежал, чтобы объявить общий выход на сцену, мальчишка-посыльный, наступив мне на ногу и даже не извинившись, вся стайка актеров сорвалась с места и убежала. И тогда я поняла по их походке и телодвижениям, что те, кого я приняла за женщин, были переодетые мальчики и стройные мужчины. Уходя, они швырнули на стол несколько монет, которые официант сгреб, как игральные фишки. Актеры были чем-то недовольны и договаривались вновь собраться позже. Вся эта суматоха заставила нескольких богатых дам с испугом взглянуть на столь поразившую меня, похоже, единственную в этой компании подлинную женщину. Она встала, поклонившись дамам с притворным почтением, и, выйдя из-за мраморного столика, заставленного маленькими белыми чашечками и пузатыми бокалами, направилась ко мне. Ко мне!
– Месье, – сказала она, – вы поэт из Испании? Мне была назначена здесь встреча с поэтом из Испании, но он не появился в назначенный срок.
– Нет, мадам, – пробормотала я.
Она стояла передо мной в своей ярко-оранжевой юбке из мериносовой шерсти, мужском камзоле из алого шелка, из кармана которого выглядывали очки в черепаховой оправе на длинной золотой цепочке. Женщина была высокой. Крепкий стан, хорошо посаженная на изящной шее голова, серые глаза, которые становились фиалковыми при меркнущем свете. Небольшой, изящно вылепленный нос, высокие скулы. Черные косы заколоты в тугой пучок, волосы приятно пахли лимонным маслом.
– Так, значит, вы – не он? – спросила она. Я поняла, что она ожидает, когда я встану, как положено джентльмену в присутствии дамы. Растерявшись, я утратила дар речи и даже не пригласила ее присоединиться ко мне, но она, по-видимому, не испытывая никакого смущения, сказала по-французски с сильным, но трудноопределимым акцентом: – Я приняла вас, месье, за него. Здесь, на юге, полно поэтов. Но сейчас вы должны заказать мне рюмку шартреза: я чувствую себя слишком неловко, чтобы так сразу уйти.
– Конечно, – сказала я и тут наконец встала, а она села, словно нас связывали какие-то невидимые нити. – Шартрез? – уточнила я, приходя в себя после этой гимнастики, диктуемой правилами этикета.
– Да, – улыбнулась она. – Aqua vitae , настоящая вода жизни. – И когда официант принес мой кофе, она протестующе замахала рукой, потребовав взамен две рюмки тошнотворно-зеленого ликера. – Значит, не поэт, – сказала она, оценивающе разглядывая меня и придвигаясь поближе. – Кто же вы тогда? Торговец живым товаром? Проходимец, приехавший из Марселя, чтобы немного остудить свою полную интриг голову?
Не успела я ответить, как она вновь заговорила:
– Молчите. Вы – безнадежно влюбленный путешественник. Прованс, как известно, – общепризнанное средство для излечения северян, умирающих от разбитого сердца. Вы ведь путешественник?
– Да.
– Откуда едете? И куда?
– С севера… а куда, точно не знаю.
Легкий ветерок с реки колыхал цветущие виноградные лозы над головой, унося лепестки пастельного цвета, которые сыпались вниз, как конфетти. Первая порция шартреза вскоре сменилась второй.
– Вот, значит, как, – сказала она понимающе. – Бродяга, гонимый любовью.
Она смотрела на меня так долго, так пристально, что мне пришлось отвести взгляд. Лицо мое раскраснелось, но я сумела выдавить из себя:
– Едва ли… А вы… Вы здешняя, мадам?
– В Арле я более известна, месье, но лучше всего меня знают в Греции. Но кто может устоять против милого Авиньона? Впрочем, цыган приходится терпеть. – Тут она замахала обеими руками переодетому женщиной актеру в задранной до тощих бедер юбке, пересекавшему площадь. И добавила, сделав жест в его сторону: – И странствующих актеров тоже. – При этом она расплылась в улыбке и подала подошедшему к нам актеру руку для поцелуя.
Он не присел к столику и вел с нами беседу, стоя у низкой ограды из кованого железа, отделявшей террасу от площади.
– Твой приятель? – спросил он, не отрывая от меня взгляда.
Хотя это казалось совершенно невозможным (мы только что повстречались, и я не успела вымолвить ни словечка!), было очевидно, что я чем-то обидела этого пугающе худого человека, носившего на пальцах гораздо больше перстней, чем, по моему мнению, пристало мужчине. Пожав его неохотно поданную руку, я испытала такое ощущение, словно беру мешочек со стеклянными шариками.
– Знакомый, – ответила она, – но наши отношения с каждой минутой становятся все более дружескими.
– В самом деле? – отозвался он гнусаво. Раздался смех, к которому я не присоединилась; это было бы глупо, поскольку я не знала, над чем они смеются. Судя по тому, что актер продолжал разглядывать меня, именно я была объектом этой не произнесенной вслух шутки. – А вы, – спросил он, так пристально изучая черты моего лица, словно хотел сдвинуть меня с места своим взглядом, – вы участвуете в нашем представлении? – И добавил, повернувшись к моей собеседнице: – Несомненно, он мог бы участвовать. Например, в качестве хористки. – Она тоже посмотрела на меня и кивнула актеру, лукаво улыбаясь.
Эту последнюю издевку я поняла, и она уколола меня гораздо больнее, чем они могли бы себе представить. Поэтому я обрадовалась, когда моя столь внезапно обретенная подруга сказала актеру:
– Это не тебя зовут на сцену? Ступай!
Но ей не удалось прогнать его, прежде чем он перегнулся через увитую виноградными лозами ограду, чтобы взять мою руку в свою и поцеловать, предварительно проделав это и с моей собеседницей.
– Очарован, – сказал он. – «Мне верится, что ваш характер сходен с открытым выражением лица» [143].
И, произнеся напоследок эти слова великого поэта, он покинул нас, чему я была весьма рада. Уходя, он дважды оглядывался, но смотрел не на меня, а на мою соседку по столику. Уже издали он поднял вверх тонкую, украшенную перстнями руку и, не оборачиваясь, помахал нам. Он был похож на злого джинна, и мне хотелось, чтобы он поскорее вернулся в свою бутылку.
И тут меня охватило беспокойство, что эта женщина, чьей красотой я была поражена, возможно, сочтет меня неучтивой (уж не знаю почему: ведь именно этот тощий и гибкий, как змея, актер прервал наш разговор своими ядовитыми намеками), и я спросила:
– А вы тоже актриса?
– Когда-то была недолго, – ответила она, казалось, продолжая оценивать меня, – но теперь утратила надежду вновь обрести прежнее положение в обществе. – Она рассмеялась, и в это время мимо проехала тележка, груженная пестрыми декорациями. Мне показалось, что на потрескавшемся холсте… да, я различила, что там изображено кораблекрушение. – Я приехала на репетиции, можно сказать, помочь советами. Представления начинаются через два дня, и единственное, в чем их постигло крушение , – главная героиня . – Она вновь пристально посмотрела на меня, откинулась на спинку стула, чтобы лучше видеть меня сидящую. – «Двенадцатая ночь» , – сказала она, кивнув в сторону театра. – Все эти глупости, придуманные Шекспиром, когда мужчины переодеваются в женское платье и наоборот. Себастьяна, Виола и все прочее… Вам известна эта пьеса?
– Да, – ответила я, вспомнив даже строчку, вскользь брошенную актером. Сглотнула слюну и сказала: – Жаль, что не удастся посмотреть спектакль. Мне не приходилось видеть Шекспира на сцене, и я бы очень хотел…
– Двигаетесь дальше?
– Oui , завтра. В Арль, а потом в Марсель.
– А дальше? За моря?
– Да. – Казалось, ее дерзкий взгляд оказывает на меня буквально физическое воздействие: когда она взяла мою руку в свою, то наверняка почувствовала, какая она липкая и скользкая. Она издала протяжное «Хмм…» , словно пробуя новое блюдо, потом внезапно отпустила руку и, улыбнувшись, вновь откинулась назад. – Вы, должно быть, страшно взволнованы из-за вашего морского путешествия. Оно у вас впервые?
– Да, мадам. И вы правы, я взволнован… Скажу больше: я ужасно боюсь.
Ее глаза выражали величайшее сочувствие, но лишь до того момента, когда она вновь положила свою руку на мою, а я ее отдернула столь поспешно, будто она собиралась причинить мне боль; такая глупость!
– Не беспокойтесь! – сказала она, склонившись ко мне так близко, что я почувствовала запах лимона, исходивший от ее блестящих волос. – Я кусаюсь, только когда меня просят. – На это я не нашлась что ответить. – Вы не голодны? – спросила она через некоторое время.
Я действительно проголодалась, как, впрочем, и она. Через четверть часа перед нами стояло внушительное блюдо с обильно приправленной пряностями тушеной рыбой, которую мы выложили в свои тарелки. Во время обеда мы болтали о всяких пустяках: о ее путешествиях и не слишком обременительных трудах, но каждое ее слово звучало чарующе. На десерт я впервые в жизни попробовала кокос, и он мне очень понравился. В конце обеда подали кофе и заключительную порцию шартреза. Мы подняли рюмки, и моя спутница сказала, что хотела бы произнести тост. Я пожала плечами и услышала слова, от которых едва не подавилась:
– В память той, кем вы были раньше.
– Я… я…
– Ваши руки вас выдают, – сказала она с заговорщицкой улыбкой. – Остерегайтесь их… Они слишком изящны, чтобы быть руками мужчины. А цвет вашего лица – само совершенство.
«Мои руки? Я всегда их ненавидела. Такие большие, такие…»
– Я… я…
– Существуют определенные законы, моя дорогая. Вам следует их знать. – Она вновь села на свое место. – Делайте так, – велела она, по-мужски положив ногу на ногу. – И так. – Она нетерпеливо забарабанила пальцами по столу и нахмурила лоб. Я повторяла каждое ее движение. – Возможно, на Севере вам было бы легче: там женщины нередко мужеподобны. Такую жертву пришлось принести Екатерине Великой, королеве Елизавете. А южная женщина одерживает победу, не изменяя своему естеству: Феодора, Семирамида, Клеопатра. – Несомненно, моя приятельница (я буду называть ее Арлезианкой, женщиной из Арля, поскольку так и не узнала ее имени) действительно не чужда была сцены. Она продолжала декламировать: – Блуждает ли женщина Юга по лабиринтам Крита, идет ли она с кинжалом в руке по кровавым коридорам Микен, подсыпает ли она яд своему мужу с непринужденностью Борджиа или принимает из рук тореадора трофей – еще трепещущее сердце быка…
Я кашлянула, чтобы привлечь ее внимание, которое все больше рассеивалось по мере того, как креп ее голос. Люди оглядывались на нас. Она закончила свой монолог так:
– Южной женщине нечего бояться, кроме своей безграничной чувственности. А теперь, месье, расплатитесь и следуйте за мной.
В залитом лунным светом проулке она подвергла критике мою походку, манеру двигаться. Нарочно уронила платок, а когда я наклонилась, чтобы поднять его, заявила, что я все делаю неправильно.
– Сгибайтесь в талии , а не в коленях! – Один проулок переходил в другой, тот – в следующий. Я не узнавала дорогу, но вскоре, к своему величайшему удивлению, испытывая недобрые предчувствия, обнаружила, что стою вместе с Арлезианкой перед своей маленькой гостиницей. – Не зайти ли нам, месье? – спросила она, беря меня под руку. Я не ответила, просто не смогла выдавить из себя ни слова.
Так я попала на какое-то время под ее… опеку. Это было приятно и поучительно. Оправившись от удивления, испытанного при встрече, она узнала от меня правду, о которой, впрочем, догадывалась и раньше.
– Моп Dieu! – воскликнула она, прикладывая тыльной частью ко лбу ладонь своей худой, изящной руки и опрокидываясь на кровать. Ее корсаж и сорочка были расстегнуты. Может быть, зеленая магия шартреза наконец подействовала на меня? Я стояла в ногах кровати, блуза распахнута, панталоны расстегнуты (не мной) и спущены до колен. – Я-то воображала, что ты просто женщина, достаточно сдержанно относящаяся к лесбийской любви, – знавала я таких. Но это! Это… неслыханная роскошь! – И она рассмеялась ласкающим слух смехом – никогда не слышала более приятного звука. – Не беспокойся, счастливица. Мне доводилось видеть нечто подобное и раньше, в Каире. Но не запросить ли у тебя двойную цену?
Снова этот смех. Только теперь я поняла, какого сорта эта женщина: она из тех, о ком меня давно предупреждали и кто берет деньги за… интимную близость с ней. И это было действительно самое интимное: после того что я узнала, словно рухнула стена, и я смогла говорить то, что следовало говорить, спрашивать о том, о чем нужно было спрашивать, делала то, что должна была делать, – и все это без всякого страха осуждения. Как будто какие-то глупые «часы стыда» перестали тикать. Под конец я сказала, словно подводя итог: «Я ничего не знаю», – в ответ на что она встала, заключила меня в объятия и поцеловала, прошептав: «Через час все изменится».
И тут возобновилась та игра сравнений, которую я, подстрекаемая девушкой-суккубом, начала в ванне с Ромео. Какое счастье, что в Авиньоне она не была прервана!
Особенно мне запомнилась тяжесть ее грудей, гораздо более полных, чем мои, а также изгиб бедер, более отчетливо выраженный. И действительно, именно она взялась за дело с прилежанием и без всякого смущения, рассказав мне все, что знала:
– И при этом ощущается достаточная глубина… ведь тебе приходилось быть с мужчиной, не так ли? Ну, тогда я сама тебе расскажу. – Близость близостью, но все же существует и сокровенное: я, например, не рассказала Арлезианке об отце Луи и о той ночи, когда он пришел ко мне. Вместо этого я извивалась под ней, перед ней и позади нее, делая то, что она велела, но и позволяя ей самой проделывать то же со мной. – А этот маленький дьявол вовсе не так уж мал! Говорю тебе так, потому что об этом всегда спрашивают мужчины, а ты в чем-то на них похожа. – Она поинтересовалась, всегда ли я сухая. – У тебя не идет кровь? – повторила она свой вопрос. – И когда я ее наконец поняла, ответила:
– Да, иногда. Но, насколько я понимаю, нерегулярно. – Это показалось ей интересным, но больше она ничего не сказала, а вместо этого приблизила свой рот к моим… подношениям и приняла их так, как и подобает истинному ценителю.
– Ты и вправду счастливица, – задумчиво говорила она позднее, когда мы лежали в моей узкой постели. У меня накопилось так много вопросов, мне о столь многом хотелось сказать… но я не вымолвила ни словечка. Я вспоминала то, что произошло совсем недавно: все, что вытворяла я, и все, что проделывали со мной. Признаюсь: я смогла только сказать:
– Хочу еще.
– Быть может, как-нибудь в другой раз. Не забывай, мой друг, что ты молода, а я совсем выбилась из сил.
Она встала и попросила собрать одежду, разбросанную по всем четырем углам комнаты, и помочь ей одеться. И надо сказать, это было не самое слабое по чувственности ощущение, испытанное мною в ее присутствии.
Я проводила ее до двери, и мы немного постояли там: она одетая, я – нет.
– И запомни, – сказала она, посмотрев мне прямо в глаза. – Я нахожу тебя красивой. Правда. – Я поблагодарила, потому что поверила ей. И потом, держа одну руку на дверной щеколде, подняв другую раскрытой ладонью вверх, она добавила: – Мой тебе совет: никогда не делай бесплатно то, что ты делаешь лучше всего.
Я предложила ей денег – не знаю точно, сколько она взяла. Должна сказать, что ценю уроки Арлезианки гораздо дороже, чем те несколько монет, что они мне стоили. Расставаясь, я спросила, смогу ли увидеть ее вновь.
– Helas[144], нет, – сказала она. – Я уезжаю на рассвете или даже раньше, если les acteurs[145], с которыми я должна вскоре встретиться, отговорят меня ложиться спать. – После того как мы поцеловались на прощанье и пожелали друг другу bonne chance[146] и courage[147], Арлезианка покинула меня.
Я наблюдала за ней из окна и обрадовалась, когда она обернулась, чтобы… Нет, то был не взмах руки, а поднятый кулак – приветствие, выражающее силу, сопровождаемое теплой улыбкой. И только потом она ласково помахала рукой.
Последнее, что я помню о той ночи, – как я смотрела сквозь дребезжащее стекло в окне второго этажа вниз, на площадь, туда, где исчезла Арлезианка, вдаль, на полноводную реку, вверх, на огромную темную массу дворца и бледную луну, размышляя, какой силой она может обладать, надеясь (эту надежду я выразила вслух в молитве, которая, впрочем, была обращена не к Богу), что эта сила дополнит мою, когда мы наконец достигнем перекрестка дорог. Мой сон не был крепок: весь остаток ночи я грезила об Арлезианке.
И вот настал день седьмой, день деяния, яркий и солнечный.
Я проснулась рано, полная решимости осмотреть окрестности. Не было сомнений, что мы уже недалеко от желанного перекрестка, – почему бы тогда не уделить время изучению местности? (По правде сказать, мне больше хотелось возвратиться в кофейню и не столько начать новый день, сколько продолжить ночь.) Видимо, пока я спала, прошел сильный дождь, и за завтраком хозяйка, узнав о моем намерении, не очень-то вежливо, даже грубо спросила: «Вы что, грязи не видели?» Она сказала, что вряд ли я увижу в Авиньоне что-либо, кроме грязи, поскольку прошедший ночью дождь вызвал подъем воды в реке. («Чертова Рона!» – воскликнула она.)
– И все-таки я прогуляюсь. – В ответ хозяйка презрительно фыркнула и поставила передо мной тарелку с тремя яйцами всмятку.
Со склонов Арденнских гор стекали вниз стремительные потоки, еще выше поднимая уровень воды в Роне и ее притоках. За завтраком я узнала также, что речная вода подошла уже к городским стенам близлежащего Воклюза; набережная там полностью затоплена, и вся окружающая местность напоминает огромное, словно из жидкого серебра озеро. Авиньону, даже после ночного дождя, досталось меньше: у меня была возможность осмотреть улицы – лишь немногие из них затопило.
Конечно же, я направилась прямо в кофейню. Официанты посыпали песком скользкую от дождя брусчатку террасы. В углу склонилась над номером «Le monde illustre»[148] какая-то женщина, явно не Арлезианка. И хотя я осмотрела каждый закоулок, надеясь внезапно ее увидеть (вопреки тому, что она говорила о своих планах), Арлезианка так и не появилась. Это изрядно испортило мне удовольствие, которое я могла бы получить от созерцания авиньонских достопримечательностей.
Впрочем, вряд ли многое из того, что я видела там, достойно упоминания, но, говоря так, я вовсе не хочу унизить город Авиньон, это, скорее, свидетельствует о том смятении чувств, в котором я пребывала… Да, наконец настал этот день – день деяния. Мы были совсем близко от перекрестка дорог, а новолуние наступит в ближайшую ночь.
Среди всего этого потопа – паводка, страха перед ним – мысли мои прыгали, как камешек по воде, одна сменяя другую. Конечно, Арлезианка и вновь усвоенные уроки, но также… Не имею ни малейшего понятия о морских путешествиях, даже на лодке никогда не плавала, а ведь скоро окажусь среди безбрежного океана. Меня пугало то, что я прочитала в романах о портовых городах и нравах моряков. Каждый представлялся мне пиратом. Среди них я вряд ли сойду за мужчину.
Но больше всего меня беспокоило в то раннее утро в Авиньоне – подействует ли мое колдовское искусство.
Переполненная всеми этими одолевавшими меня заботами, я бродила по еще пустым улицам, стараясь как можно лучше вжиться в роль любознательного путешественника.
При свете дня дворец казался… менее впечатляющим. Какой-то голый, некрасивый, да просто уродливый, какая-то крепость , а не дворец; он был выстроен в четырнадцатом веке согласно принципу «не претендовать на похвалу потомков» – как сказал бы изощренный в искусстве околичностей англичанин. Кстати, самым ярким моим воспоминанием об этом утреннем визите во дворец был как раз англичанин: то был первый в моей жизни случай, когда я говорила по-английски не в классной комнате и не про себя, а вслух.
С этого утра в Авиньоне многое из увиденного на юге окрасилось для меня в мрачные, похоронные тона, казалось мертвыми каменными руинами. Возможно, причиной тому была сама природа нашей миссии… Неминуемо приближающейся и действительно похоронной по своей сути.
Очутившись на другом берегу Роны, в Вильнёв-лез-Авиньон, я некоторое время шла по колено в грязи. Это местечко тоже мало чем могло меня привлечь (здесь опять же моя вина), разве что большими круглыми крепостными башнями и сильно разрушенными стенами цитадели. Деревушка казалась полупустой, населенной лишь детьми, старухами и собаками, греющимися в лучах утреннего солнца. Улиц, по существу, не было, дома же были столь непривлекательны, приземисты, что казалось, они упали и лежат разбросанные вокруг на неровной земле как засохшие виноградины, твердые и безжизненные. Чтобы мой рассказ не показался слишком безотрадным, упомяну, что, проходя через деревню, видела незатопленное водой поле лаванды, которое придало Вильнёву более веселый вид и немного подняло мое настроение.
Вернувшись на другой берег, я повстречала стайку монахинь в серых рясах. Они прошествовали мимо, причем каждая улыбалась, поравнявшись со мной, – если бы я и без того не была озабочена, этих улыбок хватило бы, чтобы вогнать меня в меланхолию до конца дня.
Возвратясь в Авиньон около полудня, я наняла гораздо более быстрый, чем берлин, экипаж и хорошо заплатила кучеру, чтобы он отвез меня за город.
Мы направились в залитый водой Воклюз, на что кучер согласился, только получив еще несколько монет. Пришлось всю дорогу терпеть его бесконечные вздохи: он полагал, что мне нужен скорее гондольер, чем кучер. В конце концов мы выехали на высокое место, и мне представилась возможность полюбоваться прославленными ландшафтами Прованса. Странным показалось мне, когда мы выбрались из этой сырой, а то и вовсе затопленной низины на сухую землю, что здесь не росли высокие деревья и живые изгороди, к которым я привыкла. Здесь цвел лишь вереск и редкий пахучий кустарник, кое-где в отдалении виднелись кипарисы, и казалось, все живое, в том числе и болезненно чахлые, искривленные оливковые деревья, жмется к земле, низко склоняется в страхе перед солнцем, или морем, или надвигающимся мистралем. И повсюду – нагромождения скал.
Велев кучеру остановиться, я сошла с двухколесного экипажа, который слабосильная лошадь затянула-таки в горку, где было посуше. Кучер, казалось, был рад возможности устроиться поудобнее на козлах, надвинуть на глаза шляпу, чтобы защититься от лимонно-желтого дневного света, и ждать, пока его не сморит сон, что, без сомнения, вскоре и случилось. Что касается старой клячи, то с моей стороны было бы добрым поступком дать ей постоять спокойно: я надеялась, что она так и будет стоять до моего возвращения. Решив немного изучить окрестности, я пошла дальше пешком.
Мои новые, но, увы, уже разбитые башмаки давно насквозь промокли. Холмистая местность вокруг, серо-зеленые каменистые склоны, поросшие кустарником, были усеяны лепешками сохнущей грязи.
Наконец я очутилась в залитой солнцем лощине, села под оливой, ветви которой, как веер, трепыхались над моей головой, и сняла башмаки. Потом легла на спину, прислушиваясь к тишине, нарушаемой лишь близким жужжанием пчел, пастушеской свирелью где-то в отдалении и блеянием овец. Какой сладкой колыбельной казались мне эти звуки!
Но когда я уютно устроилась в этой холмистой провансальской низине, под тенистыми ветвями древнего оливкового дерева в разгар по-летнему теплого дня, мне захотелось спать – ведь и ночь, проведенная с Арлезианкой, и весь мой путь на юг были полны тревог. И все же я не заснула, а погрузилась в размышления. Мое внимание привлекла белая скала, самая большая из всех: казалось, что ветер, дождь, солнце и время, словно скульптор, изваяли одну из ее сторон. Вскоре мои мысли приняли совершенно определенное направление.
Эта скала напомнила мне о чем-то виденном ранее. О церкви. Той церкви, в которую я ненадолго зашла в каком-то городе на моем извилистом пути на юг. Прежде всего мне вспомнился собор в Бурже, и я была почти уверена, что не ошиблась, но клясться в этом не стала бы. Соборы путаются в моей памяти. И я вспомнила тогда на этом холме, вдыхая ароматы тимьяна и розмарина – трав, которые мяли своими копытами пасущиеся вдалеке овцы, – вспомнила вот что.
Над дверями в одном из соборов я увидела тимпан и стояла под ним какое-то время, разглядывая его сводчатую, покрытую лепниной поверхность. Мимо меня шли путешественники, паломники, верующие, ежедневно посещающие собор (все-таки думаю , что это был Бурж, но это мог быть и Тур, где Мадлен так напугала меня), прихожане входили в собор и выходили из него через огромные трехстворчатые деревянные двери. Я стояла неподвижно, как статуи в стенных нишах внутри собора. Фриз просто ошеломил меня.
Да, я довольно долго разглядывала эту лепнину, но только через несколько дней здесь, на холмах Прованса, накануне новолуния … только теперь я поняла , что было вырезано на этом бледном камне.
Я видела – столь же ясно, как это пятно, расползающееся по белизне скалы, словно вода, поднимающаяся в реке, – тимпан шириной в пять саженей, высотой в два человеческих роста в центре под сводом. На нем была изображена борьба за одну человеческую душу, всего-навсего. Но это истинное произведение искусства подразумевало гораздо большее.
Насколько я могла припомнить, изображение располагалось в трех ярусах: в первом из них – непреклонный Христос с распростертыми руками на Страшном Суде, над Ним парит сонм крылатых ангелов с добрыми человеческими лицами. Под Ним – спутанный клубок, в котором корчатся грешники и одержимые бесами. Нижняя часть тимпана заполнена фантастическими существами, характерными для средневекового искусства. Большинство этих существ – ужасные химеры, чьи черты искажены отблесками пламени, гореть в котором их только что осудил суд над всеми живыми и мертвыми. (Эта скульптура представляется мне теперь полной жизни, а вовсе не статичной.) Среди осужденных на вечные муки можно различить нечестивых – представителей нехристианских религий и язычников: евреев, каппадокийцев, арабов, индусов, фригийцев, скифов, римлян, – все они одинаково одеты, но легко опознаваемы. (Были, конечно, и такие, кого я не смогла определить.) Еще больший интерес вызывали скульптуры, изображающие обитателей более низких миров, какими их представляли в Средние века; то, что постигшая их кара особенно сурова, понятно уже по тому, что им определено место под «нечестивыми», ниже языков адского пламени. Там были кентавры: до пояса – люди, ниже – ослы; сциллы – женщины-волчицы, медведицы или дельфины; одноногие люди, с головы до пят заросшие волосами; циклопы, пигмеи, люди без ртов, безголовые существа – по глазу на каждом плече, рты над сердцем; женщины с коровьими хвостами, копытами на ногах, губами на кончиках грудей. Но больше всего меня поразила главная часть композиции – та, где Христос вершит суд.
С обеих сторон от стоящего с распростертыми руками, словно отбрасывающего души направо и налево Христа – по три ангела, у каждого в руке мерило страстей. Ближний к Христу ангел держит весы, так что даже самый недалекий из верующих поймет суть изображенного. «Добро» в виде легких клубящихся облаков возносит кружащуюся, словно в водовороте, душу. Другие души опускаются в высокие языки пламени. И там, там, в самом центре композиции, перед Христом и держащим весы ангелом… стоит на коленях девушка, покаянно сложив руки, словно свидетельствуя о своем бессилии. Ее лицо красиво, но невыразительно. Ясно, что она ожидает суда над собой. А из-за широких каменных одежд Христа выглядывает маленький черт с рогатой головой, крючковатым носом и выставленной вперед волосатой козлиной ногой, полный решимости заполучить душу девушки во власть Сатаны.
Именно этот момент был запечатлен в камне – суд. Какую часть описанной сцены я увидела в Бурже, Туре или где-то еще, а какая родилась в моем воображении – не знаю. Как говорят в таких случаях призраки: не это главное… Мне тогда показалось странным (я и теперь так думаю), что душа, ожидающая Страшного Суда, – девушка, не мужчина, даже не женщина, а именно девушка. Стоящая на коленях в центре вечной битвы, древней как мир, девушка. Девушка, как Мадлен.
И тогда я почувствовала… Даже не знаю, как описать то, что я почувствовала, резко приподнявшись (так что больно уколола голову о ветку оливкового дерева), сидя на этом скрытом от мира в лощине голом холме, рядом с большой белой скалой, залитой чистыми золотыми лучами полуденного солнца. Осмелюсь ли я назвать это откровением?
Можете себе представить, что почувствовала я в тот день, внезапно осознав, что, когда стемнеет, мне предстоит стать игроком, актером на сцене мира, в драме, в которой, что совершенно очевидно, некогда выступали в главных ролях Бог и Дьявол. Мне предстоит участвовать в великом противостоянии, применить свое искусство в противоборстве сил… назовите их как вам будет угодно… Добра и Зла, Хаоса и Порядка. И все это предстоит мне! Мне!
Сердце учащенно билось. Глаза наполнились слезами. Я чувствовала, как мое лицо расплывается в улыбке. А в голове звучали слова, которыми Себастьяна закончила свое горестное повествование о Греческом ужине. Я слышала эти слова, отмеченные не грустью, не сожалением, я слышала в голосе моей сестры торжествующие, ликующие нотки: «Мы кое-что значим. Хотя мы, колдуньи, живем на окраине жизни, мы кое-что в ней все-таки значим».
Эти слова показались мне боевым кличем.
Я побежала назад, к экипажу, держа башмаки в руке, легко и быстро, словно всю жизнь прожила в этой холмистой местности. Прыгая с камня на камень, я останавливалась только для того, чтобы сорвать оливки, казавшиеся мне спелыми. Ну и вкус! Никогда не ела раньше оливки прямо с дерева и поэтому сначала с трудом подавляла желание выплюнуть, такие они были маслянистые, горькие, острые… Но когда притерпелась, мне стало казаться, что я… ощущаю вкус самого солнца, белых скал и грубых, льнущих к земле трав, благоухающих солью и морем… Enfin[149], мне казалось, что я пробую на вкус сам мир, целиком! Оливки всегда будут возвращать мне этот миг, их вкус всегда будет связан для меня с радостью. И я ее чувствовала! Радость от того, что узнала, поверила впервые в жизни, что у меня есть роль в этом мире. Возможно, она еще точно не определена, может быть, никогда не будет точно определена, но у меня есть роль, которую я должна сыграть. Никто не убедит меня в обратном, никогда… Да, этот мир был моим, и иным будет теперь мой путь в этом мире, что бы ни случилось в эту ночь новолуния.
С разбега я чуть не налетела на спящего кучера, еще не уверенная, следует ли мне… Да! И я закричала ему в ухо, грубо потрясла за плечо. Вздрогнув, он проснулся. А я смеялась, смеялась громко, не сдерживая себя, – наверно, это случилось со мной впервые в жизни. Мой смех эхом отдавался среди холмов, отражался от скал, катился над этим неказистым ландшафтом, заглушая тишину, заглушая жужжание пчел, блеяние овец и свирель пастуха.
Мне кажется, что я и теперь слышу этот смех.
Кучер был явно недоволен: ведь я нарушила его идиллический сон. Подумаешь, велика важность! Я громко рассмеялась ему в лицо. Если бы он счел меня безумцем, то ошибся бы не так уж сильно; я действительно была сама не своя из-за наступающего через несколько часов новолуния, жаждала его прихода, страстно желала испытать свое искусство на перекрестке дорог. Действительно лунатичка!
Я приказала кучеру поспешить назад, в авиньонскую гостиницу. А так как он мечтал избавиться от меня не меньше, чем я – вернуться в город, дорога для нас обоих была легкой и приятной. Солнце начало клониться к закату, и древний город в его лучах казался золотистым… нет, засахаренным , медовым, как будто река, солнце и неподвижный воздух сговорились и заставили город блестеть, словно омыв его дождем из расплавленных цукатов.
Я поднялась в свою комнату, шагая через ступеньку. Все, чего я хотела, – поскорей позвонить в латунный колокольчик и вызвать призраков. Когда я увидела под этим колокольчиком, лежащим на подоконнике, там же, где я его оставила, листок бумаги, то была сначала удивлена, а потом разочарована. Листок был толстый, сложенный вчетверо. Развертывая его, я вспомнила о той записке, что получила от Мадлен в Равендале, с мольбой: «Помоги мне» , написанной кровью (она обмакивала перо в зияющую на горле рану).
На этот раз никакой крови – черные чернила, излишне, на мой взгляд, красивый, витиеватый, незнакомый мне почерк. Я сразу же, не прочитав еще ни единого слова, даже не пробежав написанное глазами в поисках отсутствовавшей подписи, догадалась, что это рука отца Луи.
Записка содержала план местности и краткие указания: что мне надлежит делать в этот вечер, как добраться до перекрестка дорог, где призраки будут ждать меня в полночь.
Я не очень-то обрадовалась тому, что прочитала.
В записке недвусмысленно сообщалось, что мне следует отправиться, взяв с собой лопату, на небольшое кладбище рядом с папским дворцом и наполнить два джутовых мешка (предусмотрительно положенные поперек кровати) освященной землей, вырытой из свежей могилы. Моп Dieu! Это уж слишком! К длинному перечню моих характеристик добавится еще и «осквернительница могил». Ты мужчина. Ты женщина. Ты ведьма… Ты кладбищенский вор, копающий во мраке ночи могильную землю!.. Нет, я вовсе не обрадовалась этому указанию. Но что мне оставалось делать?
Далее мне надлежит погрузить мешки с землей в берлин и ехать (без Этьена, заметьте) к перекрестку дорог, отмеченному на карте. К счастью, благодаря своей дневной прогулке я немного познакомилась с окрестностями Авиньона и имела приблизительное представление, куда ехать. (Перекресток дорог – точного местонахождения я указать не могу – находился среди холмов Альпилл близ Ле-Бо, к северу от Арля.) Принимая во внимание темноту, тяжесть берлина, который надо медленно провести по незнакомым и нередко крутым, узким дорогам, я рассчитала, что мне потребуется не менее двух часов пути. Этого времени должно хватить. В ближайшие часы, как я прикинула, мне предстоит под покровом ночи сделать многое. К счастью, ночь обещала быть темной: Луна, находящаяся на одной линии с Солнцем, повернется к Земле своей неосвещенной стороной.
Таков был план, вернее, его первая часть. Он казался мне достаточно простым, несмотря на то что у меня имелись некоторые возражения и вопросы, главный из которых: зачем надо наполнять освященной землей два мешка, чтобы извлечь из могилы то, что осталось от бренного праха Мадлен? Пройдет еще немного времени, и я получу ответ.
Получив от сына хозяйки гостиницы (ничуть не более дружелюбного, чем она) тарелку тушеного мяса, я уселась обедать. Стояла тишина, я чувствовала себя удивительно спокойной, хотя и была преисполнена решимости. Слышала, как время от времени входили в свои комнаты и выходили другие постояльцы. Смотрела из окна на стоящих на берегу реки и замеряющих уровень воды людей. Внизу медленно проехала повозка, груженная мешками с песком. Кругом, как птицы, носились дети, возбужденные происходящим. Наводнение для них было всего лишь приятной переменой в устоявшемся порядке жизни.
Я присела на край кровати, чувствуя, что устала, но о сне не могло быть и речи. Взяла башмаки и, поколотив ими о камин, сбила с каблуков в огонь прилипшую грязь. Вытащила игральные карты и разложила пасьянс, для чего пришлось немного смошенничать. Короче говоря, занималась то одним, то другим в ожидании часа, когда надо будет начать действовать. Ждала, когда стемнеет и взойдет луна. И вот наконец она появилась на небе под аккомпанемент стука моего сердца. Меня беспокоила неопределенность: что ждет меня в предстоящую ночь и в последующие дни? Мысли, которые подсказывало мое бодрствующее сознание, были не слишком приятны, поэтому я в конце концов решила отдаться во власть сна… Но и заснуть, увы, не смогла: металась и переворачивалась с боку на бок, пока окончательно не запеленала себя в шерстяное одеяло.
Все эти нескончаемые часы я безуспешно пыталась изгнать из головы мысли о могилах, разбитых гробах и разлагающейся плоти, о морском путешествии и морской болезни, шторме и компании просоленных морских волков – поймут ли они, кто я? Гнала прочь страх перед будущей моей одинокой жизнью: в новой стране, без дома, друзей и родного языка. Цеплялась за надежду опять встретиться с Себастьяной: ведь новой ведьме полагалось принимать у себя в доме свою «мистическую сестру». Конечно, Себастьяна однажды тоже отправится в морское путешествие, чтобы повидаться со мной. Но радость от предвкушения этой встречи быстро испарилась, стоило мне лишь подумать о ведьмах, которых мне придется принимать, шабаше, который предстоит созывать. А что если это будет ужасная банда, способная испугать далее сестер, участвовавших в Греческом ужине? Раздумья мои были мрачнее ночи… Но я не могла позволить, чтобы они мучили и дразнили меня (и особенно теперь, когда от новых земель меня отделяют всего лишь несколько часов плавания!). Было бы неразумно, бесконечно думая обо всем этом, придать моим мрачным мыслям более четкие очертания… Конечно, подобное неизбежно приходит в голову, но сейчас это всего лишь вспышки моего возбужденного сознания.
И вот наконец наступила полная темнота. Я собрала свои вещи и покинула гостиницу.
Берлин я отыскала без труда, поскольку загодя приказала Этьену (который, судя по всему, славно повеселился в Авиньоне: я не видела его со дня нашего приезда в город) поставить карету на самой темной и безлюдной улице, какую он сумеет отыскать. Он оставил записку хозяйке гостиницы, и та объяснила, как добраться до указанной им улицы. Этьен хорошо позаботился и о лошадях: они были накормлены, напоены и уже запряжены.
Повернув за угол и выйдя на улицу, где стоял экипаж, я почувствовала смущение, непонятно почему, берлин стал казаться мне еще больше и нарядней. Возле кареты суетились две старухи и молодой человек: освещали фонарем ее раззолоченные и разукрашенные бока, соскребали, чтоб получше рассмотреть, грязь, забирались на ступеньку, пытаясь заглянуть в окно. Хорошо еще, Этьен спустил все шторы, как я ему и приказывала. И, наконец, одна из этих женщин, более толстая, попыталась (какая наглость!) открыть дверцу кареты, предварительно оглянувшись по сторонам. Она была заперта, конечно. (Ключ, как я надеялась, лежал в условленном месте над правым задним колесом.) До чего же мне хотелось напугать эту нахальную корову по примеру ведьм былых времен: послать ей какое-нибудь видение, сделать так, чтобы дверная скоба осталась в ее руке, превратившись в кость или извивающуюся змею… (Когда-нибудь, возможно, я овладею колдовством и такого рода.) В конце концов эта бесстыжая стерва с глухим стуком спрыгнула с подножки кареты, и любопытствующее трио убралось восвояси. Я же подошла к берлину под встревоженное приглушенное храпение лошадей, приветствующих меня.
Несессер, надежно прикрепленный ремнями позади кареты, был на месте. Жаль, что никто не взломал его, освободив меня от оставшейся одежды, которую я никогда не стану носить, и от чувства вины за то, что избавилась от нее. Впрочем, я быстро заполняла несессер все новыми и новыми книгами, с которыми, разумеется, не желала расставаться. (Только через несколько дней, в открытом море, я осознала, какие сокровища оставляла на темной улице в этом дорожном сундуке, перетянутом лишь несколькими потертыми кожаными ремнями.)
Я немного посидела в берлине, закрыв дверь на задвижку, не поднимая штор, но сейчас ничего не могу вспомнить об этих мгновениях: беспокойство одолевало меня, и мысли путались. Лопату я легко разыскала, а мешки у меня были. Я выбрала одежду достаточно темную для копания в могилах (по крайней мере, так мне казалось), а поверх натянула кучерский камзол с многочисленными карманами, «позаимствованный» в гостинице с крючка для одежды.
Наконец я заставила себя выбраться из экипажа и, прихватив с собой «орудия труда», стараясь оставаться незамеченной, направилась разыскивать кладбище. Я пробиралась из тени в тень, избегая фонарей и освещенных окон, под которыми буквально проползала , опасаясь встретить кого-нибудь любопытствующего или, что еще хуже, непрошеного доброжелателя. И вот цель достигнута (если верить плану местности), но кладбища нет. Никакого кладбища! Я вновь и вновь изучала незатейливую карту, вертела ее так и сяк, поворачивалась сама то так, то эдак, пока наконец не убедилась, что именно здесь мне и следовало быть. Но ведь кладбища не было! Там, по сути, вообще ничего не было. Карта привела меня к боковой двери небольшого полуразвалившегося дома, черного, как деготь, и, по-видимому, заброшенного. Если в его дворе и хоронили кого-то, то едва ли в освященной земле.
Не зная, что предпринять дальше, я побродила еще немного, стараясь держаться самых темных мест. Можете вообразить мое облегчение, когда я случайно наткнулась на низкую ограду из кованого железа вокруг небольшого участка за домом – он-то и был кладбищем! Об этом свидетельствовал и знак на его калитке: было темно, зажечь огонь я не осмелилась и нащупала выпуклый крест – символ кладбища – пальцами. Впрочем, я не была в этом окончательно уверена, так как не могла толком разглядеть его, не говоря уже о том, что ничего не видела там, за оградой. А вдруг это огород, клумба или площадка для игры в шары? Проклиная отца Луи, я перешагнула через низкую ограду, задев ее зазубренный верх полой кучерского камзола. И тут я увидела явные признаки того, что искала, – унылые белые надгробные плиты, вкривь и вкось торчащие из земли, как ряды гнилых зубов. Кладбище занимало не больше сорока шагов в длину и двадцати в ширину. Я забеспокоилась, то ли это кладбище, которое указано на карте, но потом подумала: ну и что? Это такая же освященная земля, как и на любом другом погосте. Ведь есть же здесь крест на ограде! Должна, впрочем, сказать, что в моей голове тут же зародилась мысль, весьма меня озаботившая: если все же это не освященная земля, не пойдут ли прахом все наши труды на перекрестке дорог? Пытаясь прогнать эти опасения, я взялась за лопату, на рукоятке которой красовался серебряный набалдашник.
Из кармана камзола (до чего же была удачной идея украсть… нет, одолжить этот камзол!) я вытащила белую восковую свечу толщиной в мое запястье и зажгла ее, потратив несколько фосфорных спичек. Я переходила со свечой от могилы к могиле, низко наклоняясь, чтобы прочитать даты, – ведь мне было велено брать землю из свежей могилы.
Даты! Mon Dieu! Прошли века: здесь лежали умершие в Авиньоне давным-давно, многие – в один и тот же год. Холера, без сомнения. Или вражеское нашествие. Что же делать? Что делать? Сойдя с жесткой травы на землю и встав на колени, я увидела могилу, показавшуюся мне недавней: на ней еще не выросла трава. Надгробный камень еще без надписи, не успел покрыться мхом и лишайником. Взрыхленная земля несколько облегчила мою задачу. Я подгоняла себя: к полуночи мне надо было успеть на перекресток дорог. И я копала, пока не заполнила оба мешка кишащей червями землей. Мысленно попросив прощения у обитателя могилы, я заровняла ее как смогла.
Связав мешки вместе бечевкой (должна, не без смущения, признаться, что учла любую мелочь, которая мне могла понадобиться, битком набив карманы веревками и всякой всячиной), я перекинула их через плечо – один мешок спереди, другой – сзади. Лопату я прихватила тоже, зная, что на перекрестке дорог она понадобится мне вновь. Сняв нагар со свечи двумя смоченными слюной пальцами (этими же пальцами я затем изобразила в воздухе подобие креста), я потихоньку тем же путем выскользнула с кладбища. Дойдя до берлина, забросила в него мешки. Часы на городской башне показывали, что у меня осталось меньше двух часов, чтобы добраться от Авиньона до перекрестка дорог.
Вскоре я уже катила на юг, в сторону Ле-Бо. Вот теперь я вспомнила о паводке. А что если дороги стали непроезжими? А что если?.. Но вскоре я убедилась, что по мере продвижения к Ле-Бо уровень местности повышается , что меня вполне устраивало. По существу, дорога, ведущая к Ле-Бо, вьется у подножия холмов, на которых и стоит этот город, так что порой кажется, будто вся его каменная громада вот-вот сползет вниз. Потом дорога идет по долине, оттуда уже легко добраться до города даже на таком большом экипаже, как мой.
В давние времена, несколько столетий назад, Ле-Бо был значительным городом, более того – столицей империи. Жители острова Сардиния и городов, расположенных неподалеку отсюда, – Арля, Марселя – состояли в вассальной зависимости от сеньоров Ле-Бо. Этих феодалов было не так много, несколько сот, но у них были тысячи подданных. Они занимали должности сенешалей, командовали армиями Пьемонта и Ломбардии, флотом Неаполитанского королевства, их дочерей жаждали заполучить в жены наследные принцы первейших европейских стран.
Но все это давно минуло.
У меня нет ясного представления, как это все рухнуло. Конечно, тому, что осталось от города, нанесла тяжелый урон революция, но все же я не могу объяснить упадок такого значительного места, знаю лишь, что он пришелся на середину семнадцатого века. (Отец Луи поведал мне об этом позже, ночью, не вдаваясь в подробности. «Никаких вопросов больше, – сказал он. – Час настал». Что ж, так оно и было.) Но я поняла, что священник и Мадлен жили и умерли в другом городе, неподалеку от Ле-Бо, который теперь так изменился, настолько захудал, что стал неузнаваемым. Здесь поработал великий ваятель – время. То, что некогда было городом, стало тенью на карте веков, не отмеченной на картах нашей эпохи. Я даже не могу точно указать его местонахождение, знаю лишь, что он расположен, вернее, располагался в долине к югу от Ле-Бо и к северу от Арля.
Поднимаясь к Ле-Бо той ночью, я видела в свете фонарей кареты следы его былого величия: каменные остовы домов, стены, поднимавшиеся и опадавшие перед моими глазами как застывшие волны. Увидав на выступе скалы фундамент замка, я мысленно надстроила над ним величественные стены. Я представила себе окна, облокотясь на подоконники которых дамы, вызывавшие некогда всеобщее восхищение, и почтенные мужи озирали принадлежавший им мир (так им, должно быть, казалось). Городские улицы были узкими, крутыми и неровными – берлин продвигался медленно. Это меня вполне устраивало: я хотела увидеть хоть что-то, не имея времени для прогулки пешком. К тому же мне все время приходилось точно следовать маршрутом, указанным на карте: повернуть налево, повернуть направо, спуститься сначала в одну долину, а потом в другую, где была похоронена Мадлен.
Итак, я медленно ехала мимо руин Ле-Бо. Несколько домов все же не рухнули – пустые, без дверей, с зияющими окнами без ставен, похожими на открытый рот немого. Ужасное зрелище, оно только усиливало меланхолию, которая, казалось, стала моей участью. Вот почему я так обрадовалась, когда берлин слегка ускорил ход, увлекаемый собственной тяжестью, – явный признак того, что дорога пошла под гору.
К полуночи я была там, где мне и следовало быть, – на южной оконечности долины за Ле-Бо, близ города, названия которого я не знала, у пересечения не двух даже (как я себе представляла), а трех дорог. У перекрестка.
Но где же могила? Как я найду могилу? Все вокруг заросло сиренью, а воздух был напоен ароматом можжевельника, который в лучах солнца блестит, наверно, как золото. Было темно, и я не могла в этом сейчас убедиться, но, думая о перекрестке, я всегда представляла себе его в багрово-золотистых тонах. А вот и ответ на мой вопрос о могиле: у дороги, которая шла прямо на юг, я увидела недавно расчищенный прямоугольник земли. Форма его, даже при очень слабом, тусклом лунном свете, слабее света фонаря, навевала мысль о могиле, гробе.
Лошади были необычно возбуждены, встревожены чем-то. Я опасалась, что они встанут на дыбы и мне тогда не совладать с ними. Остановив берлин, я спустилась с козел, чтобы накормить лошадей кусками моркови и редиса, которыми загодя набила карманы кучерского камзола. Это, кажется, если не успокоило, то развлекло их. Я отошла от лошадей, размышляя, то ли они мне внушают страх, то ли я просто боюсь идти прямо к могиле.
Подойдя к ней поближе, я увидела, что низкорослые кусты вереска убраны, а верхний слой песчаного грунта взрыхлен, и похоже, руками. У изголовья могилы лежало небольшое распятие из белого мрамора, – по крайней мере, оно когда-то было белым, а теперь покрылось темными пятнами, края его растрескались. Если бы крест стоял вертикально (а его положили на землю явно с умыслом), то доходил бы мне до голени, не выше. Надписи на распятии не было. По давней привычке я перекрестилась.
Странную смесь чувств испытывала я: раздражение, и надежду, рвение и сознание собственной праведности, словно была крестоносцем; в голове звучало: «Мне отмщение, и Аз воздам». Ощущала прилив сил: сейчас вернусь к берлину, возьму лопату и мешки с освященной землей и начну… Но застыла как вкопанная, увидав призраков на узкой дороге, позади берлина. Их фигуры, словно освещенные изнутри, ярко выделялись во мраке новолуния – я не могла найти этому объяснения. (На море мне приходилось видеть пятна света, испускаемого некоторыми морскими тварями. Возможно, и призраки, столь зависимые от воды, светились в ту ночь схожим образом, не знаю…) Хочу добавить: я не имела ни малейшего представления, что делать с этой землей и лопатой, если бы стала копать, не дождавшись отца Луи. Я содрогаюсь при мысли, что могла бы обнаружить, если бы взялась за дело сама: ведь и то, что мы извлекли из могилы, было достаточно ужасно.
Странно, но, увидев призраков, я подняла глаза к небу, раскинула руки и запрокинула лицо, словно ожидала дождя. Я пыталась оценить силу ветра, как будто прислушиваясь к приближающейся буре. Но было тихо. Мертвая тишина. А что если Мадлен вернула реку в берега, успокоила ее, если именно призраки, уж не знаю, намеренно или нет, ускоряли подъем воды в ней?
Мы стояли, разделенные дорогой, призраки – рука об руку. Их очертания были четкими и зловеще яркими, словно они отражали лунный свет. Священник был в своем обычном черном одеянии, белый воротничок, казалось, отливал серебром. На Мадлен – все те же холщовые лохмотья, и хотя я привыкла видеть ее в них, но только теперь поняла, что это были клейкие, пропитанные воском клочья того платья, в котором ее хоронили.
И тогда мне пришло в голову, что я никогда не видела, как призраки прикасаются друг к другу. Предполагала, что для них это невозможно, но ведь касались же они меня иногда. И вот они стояли передо мной, взявшись за руки с какой-то детской невинностью. Они казались грустными и испуганными, но им, как и мне, похоже, хотелось поскорей приступить к делу. Мысли их, очевидно, текли по одному руслу, потому что они произнесли хором: «Ты пришла». Их голоса, слившиеся в один, разорвали тишину, рассекли ее как клинком.
– Да, пришла.
– Спасибо.
– У тебя есть… освященная церковью земля?
Казалось, отец Луи рассержен из-за того, что вынужден задавать этот вопрос. Конечно, он на меня сердился: его возмущала сама необходимость прибегнуть к силе, скрытой именно в этой земле.
– Да. – Я сделала жест в сторону стоявшего позади них экипажа, где лежали мешки.
– Хорошо, – сказал отец Луи. – Давай ее сюда.
– Пожалуйста , – добавила Мадлен, улыбнувшись и потянув священника за руку.
– Пожалуйста, – повторил он за ней. – Ты хорошо поработала, ведьма, накопала эту землю, привезла ее сюда. Благодарю тебя. – Он взглянул на Мадлен. – Мы оба тебя благодарим.
И вот мы втроем стоим у могилы. Лопата у меня в руках, мешки лежат по обе стороны. Все молчат. Слышится отдаленный лай одичавших собак, – к счастью, он не приближается. Неподалеку кричит ворон, и крик его успокаивает меня, придает уверенность.
Наконец мне велено начинать копать.
Земля песчаная, сухая и легкая. Эта долина избежала наводнения. Я вспомнила, что не повстречала ни реки, ни озера, ни ручья на пути к перекрестку. Как же удалось призракам сохранить столь четкие очертания и стоять теперь вот так у края могилы, взявшись за руки? Ответ я не нашла. Сила воли – таков был бы, несомненно, ответ призраков: это объяснение, возможно, и было самым верным. Думаю, и луна сыграла свою роль… Но здесь мне следовало быть очень осторожной: я где-то читала, что ведьмы слишком склонны приписывать все странности действию луны. На ум мне пришла фраза, впервые услышанная в С***: «Существует необъяснимое».
Быстро работая лопатой, я вскоре стояла уже по колено в неглубокой яме. Рядом лежали кучи каменистой земли. Внезапно я почувствовала, как лопата ударилась о крышку гроба, расколов гнилое дерево. Опустив фонарь в могилу, я убедилась, что это действительно гроб, и подняла глаза.
– Продолжай , – сказала Мадлен. Священник кивнул, соглашаясь с ней.
Я окопала песчаную землю со всех четырех сторон, и гроб целиком открылся нашему взору. Тряпкой, которая вообще-то была блузой, извлеченной из несессера еще раньше, ночью, когда я впервые испачкала руки, наполняя мешки на кладбище, я стерла землю с крышки гроба. Древесина действительно была гнилой, но целой и сравнительно гладкой, в чем я убедилась, потрогав ее рукой. Форма гроба, суженного с одного конца, ясно показывала положение тела в нем, и я застыла, глядя туда, где должна была находиться голова, почти готовая поверить, что вот-вот крышка гроба откроется, поскольку та, другая Мадлен толкнет ее изнутри. Но никаких сюрпризов, никаких чудес не предвидится: я поняла это, подняв глаза на призраков. Они… не знаю даже, как бы лучше это выразить… были испуганы, трепетали, с нетерпением ждали дальнейшего? Все это можно было бы сказать и обо мне, но мои чувства этим не исчерпывались.
Время шло. Мгновения, может быть, минуты, пока я отчищала крышку гроба от песка, въевшейся грязи, мелких камешков… Все мы знали, но никто не говорил, что нет никакой нужды делать это, однако нас охватила нерешительность…
– Ты не откроешь его, ведьма? – спросил священник с подчеркнутой учтивостью: мы каким-то странным образом поменялись ролями, и теперь уже призраки полагались на меня, рассчитывая, что я сделаю то, о чем не имела никакого понятия. Ни малейшего представления…
Сидя на краю могилы, я голыми руками продолжала счищать с гроба мягкую песчаную землю. И тут, еще не осознав , что делаю, я просунула пальцы под крышку и приподняла ее. Ожидая какой-то помехи – гвоздей, колышков, даже проржавевших петель, – я потянула, по-видимому, слишком сильно и, не встретив никакого сопротивления, чуть было не упала назад, когда услышала голос священника: «Нет!»
– Нет, – прошипел он возбужденно. – Еще не время! Мешки…
И я поспешно закрыла крышку. Скорее, я дала ей упасть, и она встала на свое место, словно ее никто и не тревожил. Я ничего не успела увидеть внутри гроба, но оттуда повеяло сырым зловонием, заставившим меня отвернуться.
Священник показывал на джутовые мешки, лежащие возле могилы.
– Прежде открой и приготовь мешки! – приказал он.
Я открыла их один за другим, отгибая жесткие края. Хорошо помню, как сильно отличалась темная, словно кофейная гуща, и жирная кладбищенская земля от легкой, цвета жженого сахара земли с перекрестка.
То, что произошло дальше, хотя было это всего лишь несколько дней назад, смешалось в моей голове. Я стала одновременно наблюдателем и участником.
Отец Луи извлек откуда-то книгу, похожую на Библию, но она не была Библией, а только напоминала ее своей тяжестью. Не знаю, что это была за книга, не могу сказать. Он подал мне ее туда, где я сидела, на край могилы, и она раскрылась, упав на мои подставленные ладони. Вижу ли я отмеченное место? Да, вижу. Я должна прочитать этот отрывок задом наперед, снизу вверх, справа налево, громко, слово за словом, а прочитав один раз, тут же начать снова. Читая, я должна была высоко поднять правую руку в сторону новой луны, держа ладонь вывернутой наружу. (На это он обратил особое внимание.) Мне надлежало читать, пока он не остановит меня, нанизывая эти латинские слова одно на другое, так что получалась какая-то нелепая цепочка. Сама не знаю, что я читала той ночью, не могу извлечь ни малейшего смысла из этой декламации. Слова, всего лишь слова, не более. Единственное, что могу сказать наверняка: если бы они читались так, как были написаны, слева направо, то составили бы описание некоего ритуала римской католической церкви. А так, как я их читала, задом наперед, они были, как я уже сказала, не более чем словами, но складывались каким-то образом в заклинание. И чему же мне предстояло стать свидетельницей, когда это заклинание…
…Отец Луи открыл гроб сам, на этот раз медленно. Деревянная крышка отделилась со звуком ломающегося льда. Все это время я продолжала читать. Стоит ли говорить, что читать вот так – по-латыни, задом наперед, держа вывернутую правую ладонь раскрытой в сторону луны, было не так-то просто, требовало нешуточной сосредоточенности? Занятая своим делом, я не сразу увидела содержимое раскрывшегося гроба. Не заметила я и того, что, как я думаю, случилось в тот же миг, – исчезновения призрака, моментально водворившегося в предназначенную смертным могилу.
Когда же взглянула вниз, на раскрытый гроб, то увидела высохший труп в знакомых лохмотьях. Черты лица были неразличимы. Его положение в этом узком сосновом ящике больше всего напоминало позу зародыша: он лежал, свернувшись, на левом боку, подтянув колени и склонив голову… Я ожидала увидеть совсем другое: или Мадлен, такой, какой я ее знала, или неузнаваемую кучу костей – обычный скелет. То, что предстало моему взору, было ни тем ни другим, а вернее… и тем и другим. Когда я сидела на краю могилы, произнося слова заклинания, пытаясь одновременно заглянуть в гроб… я увидела , что труп перестал быть трупом! То, что было мертво, ожило.
Мадлен, та Мадлен, которую я знала, каким-то образом сошла в гроб, чтобы заявить право на свой бренный прах. Заглянув в гроб сразу же, как только отец Луи раскрыл его, я бы, вероятно, увидела просто останки смертного существа. Тлен. Кости. Может быть, сохранившиеся лучше, чем обычно. Но к моменту, когда я увидела это там, в могиле, Мадлен уж словно начала воссоздаваться. Отрываясь время от времени от страницы, которую читала, и бросая взгляд вниз, я стала свидетельницей полного ее воссоздания из останков. Эта мертвая, потемневшая от времени кожа, туго натянутая на кости, вновь стала девушкою по имени Мадлен. Живой Мадлен де ла Меттри – так, по крайней мере, казалось. Такой она оставалась недолго. Очень недолго.
Я видела, как высохшая кожа становится мягкой и заполняется плотью, как кости соединяются в суставах. Кожа вновь обрела цвет, присущий живому человеку. Волосы и ногти начали… расти с быстротой, немыслимой для смертного. А потом… потом я увидела шею, которая мгновением раньше была всего лишь выемкой на кости, неким изгибом. Там, где был профиль Мадлен, медленно проступало ее лицо, обращенное к небу; она лежала, глядя вверх, на священника. Я это видела , могу поклясться! Помню последнее слово заклинания, произнесенное мною, – Dominus[150], после чего веки Мадлен приподнялись и – какой ужас! – ее красивые карие глаза словно застыли, превратившись в вязкое желе, и она долго еще улыбалась этими глазами отцу Луи.
Я взглянула на священника и увидела, что из его глаз катились слезы и застывали на щеках, пока он совершал свой, как видно нелегко дававшийся ему, обряд. Смочив большой палец каким-то маслом из серебряного флакона, он начал короткими взмахами руки крестить воздух над могилой, не переставая при этом читать Misereatur[151] и Indulgentiam[152]. Это был обряд соборования, исполняемый для спасения души: «…милостью Святого Духа помоги ей, Господи, прости ей грехи ее, спаси и прими душу ее».
Воссоздание Мадлен завершилось: на моих глазах исчезли безобразно длинные ногти трупа, скрученные, как когти животного, а ее волосы, спутанные в черный узел, распрямились и стали такими, какими, вероятно, были, когда она умерла… Но еще до этого отец Луи взял прядь ее волос и несколько ногтей, которые легко отделились от пальцев. А она лежала на спине и выглядела так, как в день своей смерти, – если бы не вырванное горло, она была бы красивой.
Теперь отец Луи приступил к обряду другого рода. Я видела, как он вытащил из складок своего одеяния продолговатый чугунный котелок, чуть длиннее кисти его руки, бросил туда спутанные волосы, обломки ногтей и вылил остаток масла из серебряного флакона. Все это время он что-то бормотал; единственные слова, которые я сумела разобрать, – lavande et miel , лаванда и мед, – их он и добавил в котелок и, крепко сжимая его, заставил… заставил нагреться (как – не знаю), и пар начал с шипением вырываться из отверстия в крышке.
А я продолжала читать все тот же отрывок в десятый или, может быть, в двадцатый раз.
…Недолго пребывала Мадлен в том состоянии, обрести которое стремилась веками: красота ее стала исчезать, плоть разрушаться.
– Быстрее! – крикнул священник. – Теперь быстрее! – Не зная, чего он хотел от меня, я могла лишь повторять его действия. Он подтащил один из мешков поближе к голове Мадлен, я подтянула второй к противоположному концу гроба. Я возобновила было чтение, но священник остановил меня взмахом руки. – Дело сделано, – сказал он. Значит, заклинание подействовало. А может быть, церковное проклятие утратило свою силу… Но отец Луи молчал. Его глаза были устремлены на Мадлен, чье недолгое оживление сменилось смертным тленом. И вновь я могла лишь повторять то, что делал священник: брала горсти земли и бросала их в могилу, где как живая лежала Мадлен; на ее лице, в ее широко открытых глазах все еще можно было различить улыбку. – Только правой рукой! – сказал мне отец Луи. – Пользуйся только правой рукой, той, которую благословила луна. Погружай ее в землю сжатой в кулак, раскрывай ладонь, а потом сжимай снова. Набирай землю и разбрасывай, разбрасывай над ней… И старайся делать это одинаково, совершенно одинаково каждый раз. – Сам-то он, как я заметила, вовсе не придерживался этого правила: работал торопливо, обеими руками, покрывая верхнюю часть тела Мадлен землей так быстро, как мог. Но я все делала так, как он велел.
Хотя движения священника немного замедлились, я работала все так же. Двадцать, тридцать, сорок раз я опускала кулак, вытаскивала его и разбрасывала землю над телом… девушки, суккуба, призрака, доброго духа… над телом Мадлен. Рука болела. И я, и инкуб молчали. Я гадала, могла ли Мадлен говорить. Полагаю, что да, могла. Наверно, она молчала, потому что у нее не было слов, кроме «прощай», а этого она говорить не хотела.
По-видимому, я сделала все, чего от меня ожидали, если речь идет о луне и ритуале чтения задом наперед. Теперь я знала наверняка, что исполнила свою миссию. От меня больше ничего не требовалось: я стала простой свидетельницей происходящего.
Отец Луи опорожнил свой мешок первым, я – вскоре после него, работая одной рукой, той, которую «благословила луна». Мадлен, еще полностью сохранявшая свою телесность, покрыта слоем освященной земли. Во время этого колдовского погребения все мое внимание было сосредоточено на нижней части тела Мадлен, на ее ногах. В этом мне повезло: я никогда не смогла бы проделать то же, что отец Луи, – закрыть освященной землей широко открытые глаза Мадлен, ее блаженную улыбку. Она не моргала, когда земля падала на ее лицо. Я с трудом сдержалась, чтобы не отвести взгляд, так потрясла меня ее готовность принять эту землю. И тогда отец Луи произнес последние слова прощания: «Sit tibi terra levis , моя Мадлен». Он повторял их снова и снова, каждый раз, когда осыпал ее лицо горстью освященной церковью земли.
– Да будет земля тебе пухом, – говорил он вновь и вновь. – Да будет земля тебе пухом.
И вот Мадлен уже вся покрыта землей. Тогда я подумала: все кончено – сейчас мы вернем на место крышку гроба, возможно, свершим еще один обряд, каким-то непостижимым образом попрощаемся с ней. Но нет.
Как описать то, что произошло дальше? Поймите, у меня не так много времени: я слышу, как наверху таскают взад-вперед дорожные сундуки, капитан выкрикивает команды, все готовятся к заходу корабля в порт не позднее чем через час. (Ричмонд – наш порт назначения, Ричмонд, в штате Виргиния…) Что ж, я опишу необычный конец этой истории обычными словами.
Я увидела, что Мадлен задвигалась под своим земляным одеялом. Пока мы засыпали ее освященной землей, она не мигая смотрела на нас, вернее, на священника. Уже не в позе зародыша в утробе матери, а на спине; она лежала совершенно неподвижно все то время, что мы работали. Но теперь она, казалось… вновь свертывалась в утробный завиток. Медленно и очень изящно… подобно тому как течет вода, неторопливо разгорается огонь, дует ветер… И вот она уже лежит, свернувшись, словно в чреве матери. В этот миг я поняла, что мы достигли своей цели. А так как положение, которое она приняла, красноречиво свидетельствует о бессмертии, я не перестаю размышлять: а что если Мадлен вновь обретет жизнь в каком-нибудь ином обличье? Я и сейчас думаю об этом. И если она действительно… живет , надеюсь, что живет мирно и безмятежно.
Если бы мы тогда сразу же вернули крышку гроба на место… Но нет. Мы по-прежнему молча сидели по краям могилы. Наконец священник дотронулся правой рукой до Мадлен: она лежала лицом к нему, свернувшись на левом боку. Я удивилась, увидев, что он внезапно отшатнулся, но удивление сменилось отвращением, когда поняла, что он вовсе не убрал свою руку. Нет, это предплечье Мадлен отпало от плеча, а кисть – от запястья. Отец Луи так и сидел, держа ее руку, быстро распадающуюся на множество маленьких косточек, в своей, сложенной пригоршней.
И тогда я увидела, что волосы Мадлен становятся все длиннее, превращаясь в темную спутанную массу, как тогда, когда мы выкопали гроб. Пряди волос, подобно червям, извивались в земле, почти закрыв лицо Мадлен, и лучше бы уж они совсем скрыли ее некогда красивое лицо, черты которого теперь быстро стирались, ведь то, что я увидела… Скажу сразу и напрямик: я увидела, как отливающее жемчугом желе ее глаз потекло струйками вниз по щекам, коричневые радужные оболочки напоминали растекшиеся яичные желтки. Струйка из правого глаза захватила на своем пути плоть ее носа, оставив на его месте лишь впадину с зазубренными краями. Щеки и губы отпали. Ногти на ногах росли так же быстро, как волосы, они походили на серебристо-голубые черепки разбившейся луны, которые врастали в мягкую плоть ног, пока и та не отвалилась.
Плоть. Кость. Плоть и кость.
Да, я видела под этим тонким слоем кладбищенской земли, как разлагается тело Мадлен, как плоть отпадает от кости, подобно тушеному мясу. Отвалились груди, потом плоть бедер, и она осела на левую сторону: казалось, что свернувшийся в клубок труп никак не может поудобнее устроиться, ерзая по обрывкам алого атласа, оставшегося от обивки гроба. Распался бочкообразный изгиб ребер. А что же внутренности? Они обратились в прах, едва отличимый от темной земли, принесенной с кладбища. Кровь? Ее не было.
И Мадлен больше не было. Отец Луи рассыпал то, что оставалось в его сложенных горстями ладонях: кости рук Мадлен белыми звездами упали в темную землю, а священник закрыл черными от праха пальцами свое залитое слезами лицо. Я дотронулась до его холодного вздрагивающего плеча, пытаясь найти слова утешения, но ничего не могла придумать. Вскоре он поднял голову и посмотрел на меня. Слизнул землю с губ, изогнувшихся в улыбке, которая показалась мне неестественной. Но вдруг улыбка его преобразилась, став теплой и искренней. И тогда он взял щепоть тяжелого от слез праха, задержал между большим и указательным пальцами, а потом позволил ей упасть в стоящий сбоку маленький котелок, прошептав что-то о Лете – реке в подземном царстве, воды которой уносят души умерших в забвение.
«А что же я сделала?» – спрашивала я себя, сидя у края могилы, скорчившись, баюкая лицо в грязных руках. Слезы текли по щекам, превращаясь в грязь. Что же я все-таки сделала? Наверно, я задала этот вопрос вслух, потому что отец Луи тут же на него ответил:
– Ты привлекла силу луны. Ты использовала свое колдовское искусство так, как это и подобает новой ведьме. И я благодарю тебя за это. Мы оба тебя благодарим. – Потом священник сказал, что все еще нуждается в моей помощи.
Он высоко поднял котелок: железо тускло блестело, озаряемое звездами и скудным лунным светом.
– Возьми это, – сказал он, и я повиновалась. Котелок был теплым, а руки, передавшие его, – как всегда, холодными. Хотя я знала, какое отвратительное варево было в нем, от котелка шел сладчайший аромат, поэтому я не сомневалась… вернее, не слишком долго колебалась, когда он велел мне выпить его содержимое, сказав при этом: – Я беру ее у моей Церкви и передаю ее Церкви внутри тебя… – И пока инкуб содрогался в рыданиях, я выпила эту смесь, которая, как ни странно, оказалась приятной и успокаивающей. – Сохрани ее навсегда, – произнес священник, задыхаясь от слез, – сохрани, потому что я не сумел ее сберечь.
Мне трудно было уследить за стремительными движениями отца Луи. На мгновение он исчез, а когда я снова увидела его, он опять стоял у края могилы. Рядом со мной он поставил круглую плетеную корзину. Верх корзины закрывал колпак из темного атласа, который стягивался при помощи черной ленточки. Священник молча уселся рядом со мной. Подался вперед, разровнял прах и землю в гробу, просеял ее, перемешал. А потом, косточка за косточкой, извлек Мадлен оттуда, где она лежала. Сначала положил в корзину большие кости – и тут я присоединилась к нему, хотя это и показалось мне какой-то печальной пародией на детскую игру – то ли в камешки, то ли в кегли. Затем те, что поменьше. Вскоре в могиле не осталось ничего, кроме земли и праха.
Мы, я и отец Луи, брели прочь от могилы, которую не слишком-то даже и постарались замаскировать, хотя, конечно, сгребли туда землю с краев. Я не пожалела рук, чтобы наломать жесткий и колючий кустарник для букета. Было раннее утро, после полуночи минуло три или четыре часа, столько же оставалось до восхода солнца. Могила, освещаемая слабым светом звезд, тусклым светом робкой новой луны, была призрачно голубой и казалась всего лишь трещиной в земле. Я шла не оглядываясь, стараясь смотреть только вперед, на заляпанный грязью берлин, блестевший тем не менее в этом полумраке как жемчужина на колесах или что-то еще столь же немыслимое. Карета светилась, подобно инкубу, собственным светом.
Я влезла в экипаж. Отец Луи проворно, как кот, взобрался на козлы. Не знаю даже, сохранял ли он обличье человека там, наверху, или только правил лошадьми, следя, чтобы берлин катился вперед, и, значит, ни один смертный, который мог повстречаться на дороге, не видел кучера. Ничего не могу сказать об этом, потому что сидела внутри экипажа. Впрочем, в час, когда мы выехали из этой безлюдной долины, подобные мысли не слишком меня заботили.
Как я уже упоминала, в Авиньон мы возвращаться не стали, а поехали дальше и к рассвету уже были в Арле.
Сидя в это раннее утро в экипаже, я бодрствовала. Тишину нарушал лишь стук копыт, скрип колес берлина и неприятное бряканье костей в корзине рядом со мной. В такой корзине из темных ивовых прутьев, выложенной черным атласом, могла перевозить свою драгоценную шляпку какая-нибудь модница. Избыток атласа можно было вытащить за ленточку (что я, конечно, и сделала), и получался колпак, закрывающий корзину. Я даже завязала ленточку узлом и все время отодвигала корзину как можно дальше от себя, пока наконец ей не нашлось место на противоположной скамье. Но при каждом повороте дороги, на каждом ухабе, в который попадали колеса, корзина двигалась, а малейшая тряска заставляла череп (уверена , что это был череп) перекатываться внутри нее, так что все это плетеное вместилище праха двигалось и тряслось, как живое существо.
Однако, посидев некоторое время напротив, я поняла: это не живое существо, не Мадлен, ничего общего с ней. Всего лишь корзина с костями. Скелет, и ничего больше. Но так ли это? И все же должна признаться: я говорила с ней, обращалась к ней, словно к самой Мадлен. Я делала это, чтобы отогнать свои страхи, а может быть, чтобы обуздать свои надежды. Но Мадлен больше не существовало. Не знаю, куда она ушла, но в этой корзине ее точно не было. Подобно облаку, этому чистому порождению стихий, она слилась с голубизной, Бесконечной Голубизной, чтобы рассеяться, раствориться в забвении на этом голубом фоне.
Вскоре кости перестали меня беспокоить: я поставила корзину рядом и крепко прижала к себе, утихомирив тем самым ее содержимое.
Мы въехали в Арль – пыльный, но необыкновенно красочный городок, – сейчас я не располагаю временем, чтобы описать всю эту цветовую гамму, хоть мне и сообщили, что мы войдем в порт через несколько часов (а не через час , как говорили раньше). Да, мы быстро приближаемся к американскому континенту, к его восточному побережью: я только что услышала, как кто-то крикнул, что берет уже виден, но я пока не осмеливаюсь взглянуть сама… В Арль мы въехали, когда солнце уже вставало, и, видимо, не привлекли ничьего внимания. По заведенной привычке мы упрятали берлин в самую безлюдную, темную и тихую улочку, какую только смогли отыскать. Я уже приняла решение избавиться к ночи от этой диковины.
Едва карета перестала трястись и остановилась, я вышла и тут же обнаружила, что отца Луи нет. Забеспокоилась, не исчез ли он окончательно: ведь наша «работа» была сделана. Я предполагала, что он остановится в Арле, зная, что мне нужно уладить здесь кое-какие нехитрые дела, прежде чем ехать в Марсель и садиться там на корабль. Может быть, и у призрака были здесь какие-то свои призрачные дела, не знаю. Конечно, он будет пребывать в скорби, и, хоть я и жалела ничего не подозревающих женщин Арля, меня, в сущности, мало интересовало, как могут скорбеть инкубы.
Пока я бродила по городским улицам, солнце поднялось еще выше. Я спросила у пятерых встречных, какая гостиница считается здесь самой лучшей (о, этот тягучий южный выговор, произносимые нараспев, с паузами, слова!), и отправилась в ту, которую назвали трое из пяти. За лучшую комнату на верхнем этаже с побеленными стенами и узкими каменными пилястрами я заплатила хозяйке вдвое против обычного. Именно поэтому она выселила предыдущего постояльца, которому я лишь слегка посочувствовала. Настроение у меня было превосходное. Разве я не достигла в своем ремесле успеха, который оказался не по плечу моей soror mystica? Разве я не привлекла силу луны, что бы ни подразумевалось под этим? Разве я… Осознавая себя как бы заново, я была в своих поступках не вполне собой. Но кем я была? Размышлять над этим я не хотела. По крайней мере, тогда.
Я не пожалела денег, чтобы мой номер (он состоял даже не из одной, а из двух комнат с каменным полом из грубого песчаника, давно не мытыми окнами и видом на развалины римского театра) побыстрее привели в порядок. Такая щедрость обеспечила мне обильный завтрак из трех вареных яиц, черного хлеба, густо намазанного абрикосовым повидлом, и чашки кофе, который доставила мне в номер сама хозяйка гостиницы. Доесть завтрак я не смогла, но меня позабавило, что эта видавшая виды женщина (я пришла к такому выводу, наблюдая, как гордо она несет свою пышную грудь) приняла меня за голодного как волк путешественника.
Арлезианцы начали уже пробуждаться, когда я, распорядившись разбудить меня в два часа, погрузилась наконец, довольная собой, в глубокий продолжительный сон.
Днем я немного побродила по Арлю, но мысли мои были настолько заняты событиями предыдущей ночи и фантазиями о том, что ждет меня в будущем… словом, я мало что запомнила. Если говорить начистоту, я искала лишь свою Арлезианку, поэтому взор мой был прикован к лицам прохожих. Я всматривалась в каждый отдаленный силуэт и, конечно же, толком не увидела города. Первое, что приходит в голову, когда я вспоминаю Арль, – острые, как гвозди, мелкие камешки, от которых плохо защищали подошвы моих башмаков. С каждым болезненным уколом я проникалась все большей решимостью поскорей избавиться от гардероба, собранного для меня Себастьяной. Башмаки, конечно, не имели никакого отношения к содержимому несессера – просто их тонкие, не приспособленные к таким дорогам подошвы напомнили мне о еще большей непрактичности этой одежды.
В Арле и позднее в Марселе я пополнила свой гардероб, посетив несколько магазинчиков и лавок, торгующих поношенной одеждой. (Место в несессере я освободила, выложив оттуда всякую мишуру.) Я тщательно выбирала одежду не потому, что придавала такое уж большое значение ее цвету или покрою, скорее мне казалось, что я должна соблюсти меру, как бы пройти по узкой тропке. Если на мне будет слишком много одежды, я буду выглядеть нелепо в порту и на корабле, на борт которого поднимусь. Если буду одета слишком легко, меня могут вообще не взять на судно. При излишке одежды могут обмануть, даже ограбить. Если одежды будет мало, могут подумать, что я… Enfin , я выбрала то, что полностью меня устраивало.
От того, что мне не удалось продать («Месье, – спросил меня лавочник, – кто станет носить такое?»), я избавилась в марсельском порту, просто выложив на набережной ворох одежды и пригласив прохожих выбирать то, что им понравится. Признаться, мне было неприятно, когда житель Александрии, возвращающийся домой через Мессину, выбрав вышитую блузу из белого шелка, лишь слегка пожелтевшую от времени, оторвал от нее рукава. Он пояснил на едва понятном французском (я поняла сказанное по его жестикуляции), что такие длинные рукава, без сомнения, зацепятся за какую-нибудь часть оснастки корабля, а это может стать причиной несчастного случая, а то и гибели.
Сидя в уличном кафе и все еще надеясь увидеть Арлезианку, я познакомилась с мужчиной. Вернее, он познакомился со мной.
Подсчитав стоимость двух чашек кофе, я собиралась уже выложить деньги на мраморный столик и удалиться, однако какой-то тучный человек стоял так близко, что мешал мне встать.
– Месье, – сказала я, протискиваясь мимо него, – pardonnez-moi[153].
Но этот человек… мало того, что пуговицы на сером жилете из тонкого шелка, туго обтянувшем его живот, вот-вот, казалось, оторвутся и, как пули, поразят меня, пробьют насквозь , мало того, что и сам живот был достаточно серьезным препятствием, он, этот человек, еще и протягивал мне руку.
– Теофиль Либоде, – представился незнакомец, и, чувствуя себя обязанной соблюсти некие светские условности, суть которых я даже не смогла бы определить, я вскоре обнаружила, что продолжаю сидеть за своим столиком рядом с незнакомцем.
В памяти моей остались безобразно жирные руки с похожими на усики волосками и ямочками на костяшках пальцев. (Помня о предостережении Арлезианки, я приобрела пару мужских дорожных перчаток, которые, как домашняя кошечка, лежали у меня на коленях, – сидеть за столом в перчатках было бы неловко.) От него так воняло табаком, что я бы не удивилась, увидев, что вместо языка из его рта высовывается скрученный табачный лист, но нет… он просто вытащил из жилетного кармана сигару.
– Кубинская, – сказал он, предлагая мне закурить, но я отказалась. Из другого кармана была извлечена серебряная фляга. Вытряхнув в блюдце кофейный осадок из моих чашек и протерев их шелковым шарфом, он разлил содержимое фляги. – Самый темный ром, какой только может быть, – пояснил он. – Не поверите, с Ямайки. – То потягивая ром, то попыхивая сигарой, толстяк откинулся на спинку стула и, казалось, только теперь успокоился. До этого его очертания словно расплывались от непрерывного движения, в котором он пребывал, шума, который он производил, и ощущения огромности. – А теперь, – сказал месье Либоде, положив широкую руку плашмя на стол и постукивая по его поверхности изуродованным подагрой большим пальцем с явным намерением показать мне два перстня, действительно внушительные, – теперь я нахожусь в некотором замешательстве: вы знаете мое имя, а я…
Я тут же придумала имя, вернее, назвала имя бывшего министра финансов: если мой неожиданный друг знает его, значит… он не так уж поглощен собой и глуп, как кажется. Но он его не знал. С таким же успехом я могла бы отрекомендоваться как Жан Расин и изложить ему историю Федры. Могла бы сказать, что меня зовут Мирабо или Папа Лев XII: казалось, он забыл имя в тот же миг, как я его назвала. Тем не менее мне пришлось еще раз пожать его руку. Ощущение было такое, словно я сжимаю крысу, у которой содрана шкура, поэтому я быстро отдернула руку, неприлично быстро.
Подошел официант. Месье Либоде сказал, что мы ни в чем не нуждаемся, и дал денег, вполне достаточно, чтобы нас оставили в покое. Потом вновь наполнил чашки хоть и крепким, но приятным ромом.
– Вы путешествуете, топ ami[154]? – спросил он. Я вернула ему его вопрос обратно, что, собственно, моему собеседнику и нужно было. – Да, конечно. Весь белый свет объехал… Не устаю повторять, что это долг человека – повидать мир. – Он попыхивал сигарой и потягивал ром. Мимо прошла осыпаемая цветами и конфетами процессия детей в невероятно живописных одеяниях. Они, по-видимому, шли на расположенную неподалеку арену для боя быков, где должно было состояться какое-то торжество. Месье Либоде не обратил на детей никакого внимания. – Только что вернулся, пропутешествовав полгода, знаете ли. Африканский континент – страдания и радости, скажу я вам, страдания и радости. А вы куда направляетесь, молодой человек?
– В Америку, – ответила я, тем самым впервые уяснив собственные намерения. Себастьяна говорила, что мне предстоит переплыть море, но не уточнила какое. Я сама предположила, что это Атлантический океан, хотя, конечно, многое зависело от того, как пойдут дела в Марселе.
– Да, конечно, Америка, – задумчиво произнес мой собеседник. – Довелось там побывать несколько лет назад. После этой неприятной заварухи двенадцатого года. – По-видимому, он имел в виду войну. – Значит, Америка? – повторил он, пристально глядя на меня своими маленькими глазками, а потом с явным намерением пустить пыль в глаза вытащил из жилетного кармана золотые часы на цепочке, сплетенной из рыжеватых волос. – Tempus fugit[155], мой юный друг. Но скажите: вы хотите прославиться или нажить состояние? – И прежде чем я успела обдумать ответ, предложил свой собственный: – Конечно, в такой юной стране эти две цели часто связаны. – Он спросил меня и про город: – Нью-Йорк или, может быть, Бостон? – Я ответила, что пока не знаю. – Дам вам такой совет: делайте себе имя на Севере, а деньги ищите на Юге. – И он откинулся назад, улыбаясь, – оракул, изрекший вещее слово, – и скрестив свои кажущиеся слишком короткими руки на обтянутом шелком бочонке живота. (Мне он не нравился, казался неприятным собеседником, но потом это облегчит заключенную между нами сделку, в которой я славно его надула.)
Цель африканских путешествий моего нового знакомого была следующей: в своем доме близ Лиона он уже много лет имел «cabinet de curiosites»[156], как он его называл, которым очень гордился. В этом салоне «изящных украшений» он демонстрировал «за небольшое вознаграждение» такие, например, objets[157], как «засоленные останки двух взрослых зеленых обезьян, умерших, конечно, естественной смертью». В перечне диковинок упоминались также: мумия ребенка времен Птолемеева царства («Там все имеет свою цену, надо только найти нужного туземца»), покрытый лаком крокодил, «длинный, как бревно», зубы кашалота с вырезанными на них морскими видами, несколько чучел росомах, которые «выглядят как живые». По мере того как он рассказывал, мое отвращение к нему росло, а интерес пропадал, пока месье Либоде не дошел до того, что, очевидно, считалось особенно ценным экспонатом.
– У меня есть, – весьма доверительно сообщил он, – утяжеленная игральная кость герцога Орлеанского.
– Non![158] – восторженно воскликнула я. (Тут меня и посетила идея.)
– Oui! – настаивал он, и я, в свою очередь, по-заговорщицки придвинувшись поближе, спросила:
– Месье, не интересуют ли вас сувениры… de l’ancien regime?
Его глаза широко раскрылись. Когда я поспешно вышла из кофейни вслед за ним, он часто и тяжело дышал, словно выбившаяся из сил собака, но вскоре обрел привычную походку – враскачку, ловко помогая себе тростью с набалдашником из слоновой кости, так что мы достаточно быстро добрались до берлина. Вскоре мы договорились о продаже кареты, и я распрощалась как с месье Либоде, так и с ней. Подумала, не предупредить ли его о наводнении, но не стала: возможно, Рона отступила – ведь Мадлен уже не станет волновать ее воды. За берлин я получила хорошие деньги – вдвое больше, чем первоначально предлагал месье Либоде. Торгуясь, я обнаружила в себе нечто вроде вкуса к коммерции: доставляет удовольствие , когда знаешь, что написано на монетах и банкнотах, а я наконец научилась в этом разбираться. (Я тогда подумала вот что: если уж такой надутый болван действительно стал в этом мире богатым… если он смог, почему бы и мне…)
А теперь надо спешить… (Я только что вновь взялась за перо, а до этого вставала из-за своего маленького столика, чтобы из единственного иллюминатора каюты взглянуть на далекий, но быстро приближающийся берег. Да, это порт Ричмонд в штате Вирджиния. О городе я не знала ничего, о штате – только то, что Джефферсон называл его своим домом.)
…Расставшись с берлином, я вынуждена была подумать, как мне теперь добираться до Марселя. Я без труда решила эту задачу, заказав место в дилижансе, который должен был отправиться из Арля на следующее утро, ровно в девять часов. Маршрут не предполагался прямым, но это не имело значения. Новая луна пришла и ушла, и я уже никуда не спешила.
Я вернулась в свой двухкомнатный номер, когда начало смеркаться, чрезвычайно довольная удачной сделкой с толстяком и в то же время раздосадованная тем, что не встретила Арлезианку. Со мной был увесистый груз – трофеи, собранные в книжных лавках города. Этим вечером сын весьма сговорчивого портного, которого я отыскала на близлежащей улочке, должен был доставить мне два новых костюма: портной за двойную плату подрядился сшить их вдвое быстрее обычного. Я изрядно устала, но была в приподнятом настроении. Кровь так и играла в жилах, и я сомневалась, сумею ли сегодня уснуть. Утром предстояло ехать в Марсель, и вновь мысли о матросах и морском путешествии несколько меня охлаждали. (Забавно: теперь, когда я уже почти пересекла океан, понимаю, что это совсем не страшно, – ритмичная качка, тишина моря доставляют мне даже удовольствие… Но я сочувствую и прежнему своему «я», полному боязни перед морем.)
Я послала сына хозяйки за бренди и была весьма признательна ей, когда она сама принесла мне в номер бутылку и почти чистый хрустальный бокал. Куда меньше обрадовал меня предложенный ею кусок соленой свинины с ломтем черного хлеба, который приходилось размачивать в чашке с бульоном, иначе я рисковала оставить в хлебной корке зуб или даже два. Я открыла окна, чтобы слышать успокаивающие звуки города. Лунный полумесяц стал больше, но светил не слишком ярко. Холодало, слышался стук закрываемых на ночь оконных ставней.
Я поела. Несколько раз глубоко вздохнула, зная, что это может меня успокоить. Несмотря на усталость в тот вечер в Арле, я не смогла устоять перед желанием перелистать некоторые из купленных книг – исторических, а также выбранных наугад трактатов, в большинстве своем так или иначе касающихся нашего «черного искусства». Хорошо, что у меня сейчас нет времени, поскольку мне трудно объяснить то удовольствие, которое получала я от этих книг… разрезая непрочитанные страницы серебряным ножичком, специально купленным для этой цели, ощущая исходящий от толстой, жесткой бумаги аромат знаний, соперничавший с ароматом бренди…
В конце концов (даже не знаю, который был час) глаза мои до того устали, что начали слезиться, хоть я и пыталась продолжить чтение. Веки налились тяжестью, и сон вступил в свои права, как ни велик был мой интерес к лежащим передо мной книгам, как ни волновалась я и ни мучилась от неразрешенных вопросов.
Оставив книги сваленными кучей на маленьком столике, придвинутом к открытому окну, я поместила на него и остатки ужина (картина очень напоминавшая ту, что мне приходилось видеть в малой библиотеке С***). Я встала из-за стола и начала готовить постель ко сну: взбила плоскую подушку и застелила тонкий матрац грубой льняной простыней.
И тут я обнаружила под подушкой пару грязных коротких панталон цвета индиго и сразу поняла, кому они принадлежат: в тот же миг я почувствовала столь знакомый мне холод.
Я обернулась: да, он стоял там, перед открытым окном, его красоту еще более подчеркивало мерцание фонарей, только что зажженных на улице, свет звезд и луны… Ромео. Это был Ромео.
Прошло всего мгновение (если бы только можно было задержать этот миг, столь быстротечный, столь прекрасный), и я поняла, что это всего лишь иллюзия.
– Зачем? – спросила я отца Луи – ведь именно инкуб предстал передо мной в обличье Ромео. Глаза мои наполнились слезами, но слезы не желали литься, точно так же, как иллюзия не желает мириться с правдой. – Зачем? Я же говорила тебе, Луи, меня не интересует…
– Чтобы отблагодарить тебя, – сказал священник голосом юноши, голосом Ромео. Он подошел ко мне, обнаженный, обнял руками Ромео и поцеловал украденными у него же губами и… И я не смогла не ответить поцелуем на поцелуй.
– Мне следовало знать, что ты не оставишь меня в покое, – вздохнула я. Его крепкая шея была холодна, но мне показалось, что эта прохлада зажгла огнем мои губы, когда я целовала его, игриво кусала за ухо, стыдливо шептала: – Говори его голосом…
– Да, – отвечал Ромео, – тебе следовало это знать.
К нему я не могла не проявить благосклонность.
И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».
Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие – это не более чем средство достичь цели, а цель – подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что-то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по-своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому – обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль – ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, – вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие-долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.
Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях – я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким-то обрядом, исполненным благородства.
Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» – и теперь он отвечал на него.
Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:
– Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит [159].
Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая – объята страхом: я поняла, что осталась одна – окончательно и неоспоримо.
Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.
…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.
Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом.
…После Арля усталая Рона замедляет течение, а затем разделяется на les deux Rhones morts , две «мертвые реки», несущие свои сонные воды через дельту Камарга. Пока мы столь же медленно продвигались к Марселю, я узнала от своих попутчиков все, что они могли поведать о крае, через который мы ехали. Они смеялись, когда я вскрикивала при виде стаек фламинго, взлетающих с розоватой воды. Конечно, я никому не сказала, чем был вызван их внезапный взлет: Малуэнда в обличье ворона летала, черная среди красных и розовых птиц, не спуская с меня глаз. Окрестности изобиловали также дикими гусями. При ярком свете дня орлы, канюки и пеликаны разгуливали по пескам цвета слоновой кости. Неожиданные слезы вызвал у меня табун быстрых белых лошадей, бледными тенями пронесшихся на фоне еще более бледных дюн (эти лошади сарацинской породы, как мне объяснили, участвуют в бое быков). Покрытые пшеницей и виноградниками равнины, спускающиеся к морю, низины, где пасся полудикий скот… красота этой земли взволновала меня до глубины души. Никогда не представляла, что природа на такое способна.
Мы прибыли в Марсель в разгар дня. Спокойствие Камарга только усилило мою инстинктивную неприязнь и недоверие к городам. Вскоре я уже оплатила проезд на «Ceremaju» , маленьком клипере, принадлежавшем ливерпульской фирме «Ллойд и Реденбург». Отплытие его было намечено на следующий день, а прибытие в Америку – через четыре-пять недель, что зависело, конечно, от погоды, которая, впрочем, хвала Всевышнему, была хорошей: спокойное море и устойчивый ветер.
На «Ceremaju» был наложен карантин, и судно спокойно стояло у побережья «мертвого Марселя». (В прошлом веке чума унесла за каких-то два года пятьдесят тысяч обитателей города, половину его населения. А в те дни всех обуял страх перед желтой лихорадкой, по слухам, опустошавшей Испанию… Enfin , всем судам надлежало бросать якорь в карантинной бухте Дьёдонне близ острова Помегю.) «Ceremaju» должен был отплыть из Марселя, как только его трюм освободится от чая, табака и пшеницы и будет вновь загружен, как я с радостью услышала, пустыми бочонками из-под оливкового масла: по словам капитана, благодаря этому плавучему грузу «Ceremaju» станет, по существу, непотопляемым.
Сначала я не собиралась добавлять в эту «Книгу», мою «Книгу», следующую подробность, но все-таки приведу ее: возможно, она позабавит тебя, Читатель, хотя мне тогда было не до смеха. Дело в том, что «Ceremaju» был тем, что называют «бриг-гермафродит», то есть двухмачтовым судном с прямыми парусами на передней мачте и с оснасткой, как у шхуны, на корме. Представьте себе мое состояние, когда я изо всех сил пыталась изобразить из себя мужчину, чтобы получить каюту на этом корабле. Подробно рассказывая о корабле, капитан явно насмехался надо мной и испытывал от этого удовольствие. Но потом он, уже вполне серьезно, заговорил о деньгах, о стоимости проезда. И вот тогда, среди этой шумной толпы моряков самой разнообразной внешности, говорящих на всех языках мира и занятых своей опасной работой, я испытала такое облегчение и нетерпение, что совершила ошибку, вытащив из кармана деньги, хотя переговоры еще только начинались. Корабль набит битком, заявил капитан, и возможность моего проезда на нем исключена. («Наше судно не приспособлено для путешествующих дам», – так сказал первый же увиденный мною американец. При этом он не сводил глаз со скомканных банкнот в моей руке.)
– И все же… – сказал он, – может быть…
В конце концов он согласился взять меня на борт, хотя, по его уверениям, придется обходить и нарушать все мыслимые законы и обычаи, что, разумеется, потребует денег. Не стану приводить здесь цену, которую я заплатила. На этот раз способность заключать сделки, которую я вроде бы отточила на владельце засоленных зеленых обезьянок, оставила меня полностью. В итоге капитан взял с меня, скажем так, «лишку», весьма незначительная часть которого, как я уверена, зазвенит в денежных сундуках фирмы «Ллойд и Реденбург».
Взамен мне было предоставлено самое удобное помещение на бриге – каюта, длина которой вдвое превосходила ширину (этого как раз хватало, чтобы разместить одну койку), с иллюминатором по правому борту, столиком и стулом, которыми я с радостью воспользуюсь, несколькими застекленными книжными полками (я прочитала там все, что меня заинтересовало, о путешествиях в южных морях, мифических морских животных и островах, где женщины ходят с голой грудью в юбках из травы) и с чем-то вроде кладовки, весьма щедро, как я обнаружила, заполненной: там были кувшины с пресной водой, бочонок галет, несколько болонских колбас, ветчина, жареная баранина, ваза с фруктами, всевозможные наливки и ликеры, которые я все перепробовала. Мне оставалось только приобрести запас свечей, фосфорные спички, чернила и перья. Для этого у меня было достаточно времени в Марселе, прежде чем я сняла комнату в гостинице на пристани. В общий зал заходить я боялась: там, похоже, поселился какой-то ужасный матрос с еще более устрашающего вида женщиной… Очевидно, напрасно я думала, что в заведении такого рода можно спать. Раздобыв карту Америки, я возвратилась с ней в свою комнату и подперла дверь единственным стулом. Потом прилегла на кровать и, заткнув уши клочками ткани, чтобы не слышать несмолкаемое пение, доносившееся снизу, стала изучать карту. Уснула голодная. Когда в окне забрезжил утренний свет, я проснулась еще более голодной. Я так хотела есть, что первой взошла на борт «Ceremaju» … В кладовку же свою ворвалась так стремительно, что забыла даже сказать adieu постепенно исчезающему берегу Франции.
У меня есть, к счастью, все основания написать, что океан мы пересекли без всяких происшествий, а мы – это капитан, его помощник, кок, четыре матроса, я и некий мистер Хант, возвращающийся в Ричмонд в компании молоденькой негритянки, владельцем которой (звучит нелепо) он себя объявил и которую назвал Мелоди за то, что она красиво поет. Почти все, что вы сейчас читаете, было записано под аккомпанемент ее пения. Enfin , в Ричмонд мы все прибываем в добром здравии. Должна, впрочем, сказать, что у меня болит левое плечо, после того как качка несколько ночей назад дважды сбрасывала меня с койки, и, конечно же, я не избежала le mal de mer[160], но мне сказали, что этого и следовало ожидать. Несомненно, мне придется испытать и свою долю le mal du pays[161]: кто же может покинуть родные места, не испытав грусти?
Итак, вот он, берег; охваченная трепетом, я вижу его, ощущаю его запах : ведь пахнет не столько само море, сколько его берег, – здесь и заканчивается эта история. Пока заканчивается. Конечно, дальше многое еще случится – для меня это пока тайна. Возможно, я снова отправлюсь в морское путешествие (мне понравилось плавание): приглашение от капитана получено, он даже ознакомил меня с предполагаемым маршрутом бригантины – в Ричмонде на борт будет загружен табак, затем судно отправится к дальней оконечности Флориды, откуда доставит груз соли на Кубу, в Гавану. Там корабль ждет партия кофе и пеньки, которая отправится в La Nouvelle Orleans[162], где, по крайней мере, язык будет мне знаком… Alors, qui sait?[163]
На палубе скрежет и топот – можно подумать, что туда выпустили порезвиться диких животных. Помощник капитана что-то кричит – я не понимаю ни слова: разговорный английский, на котором говорят в Америке, для меня внове. Даже Мелоди перестала петь. Я все писала, но теперь надо отложить перо и упаковать его в несессер. Этот дорожный сундук, с которым я покинула Равендаль и который теперь почти освободила от musee de modes Себастьяны, очистила от всего, кроме мешка из черного бархата, который я задвигала то в один, то в другой угол, когда укладывала в сундук новые книги и одежду, да так и не собралась ни разу изучить его содержимое…
И знаете, в этом черном бархатном мешке меня ждало открытие.
Это было две ночи назад, когда мне впервые пришло в голову, что пора начать складывать вещи и готовиться к высадке на берег. Лишь тогда я вспомнила про этот мешок, который вручила – по существу, навязала – мне Себастьяна в Равендале. Я бездумно бросила его в сундук, и только сейчас, когда прошло так много времени, наконец раскрыла. Того, что я там обнаружила, было достаточно, чтобы…
Нет, не могу продолжать. Просто нет времени. Помощник капитана уже трижды стучал в мою дверь. А там, на палубе, – сумятица, радостное оживление, к которому я хочу поскорее присоединиться.
…Поэтому я вложу сюда те несколько слов, те странички, которые я набросала той ночью, сидя на палубе и сознавая, что миссия выполнена, с чернильницей в левой руке и заостренным гусиным пером – в правой. Море было удивительно спокойно. Понятно, что писала я при ярком свете высокой луны.
Читайте дальше.