Открывшаяся перспектива встреч с оригинальной девушкой, да к тому же светлейшей княжной, сильнее сблизила и в то же время немного разъединила друзей. Сблизила потому, что до сих пор, при всей внешней короткости, отношения офицера, чиновника и беллетриста не переходили за пределы легкого нащупывания друг друга, поверхностного, ни к чему не обязывающего обмена мнений, безобидной и даже приятной шутки. По существу же молодые люди были друг другу чужды. Никому, например, не было дела до того, что блестящий корнет взял с текущего счета последнюю тысячу рублей, что у кокетничающего и жуирующего чиновника -- страшно сердитая, опекающая его на каждом шагу мать, что молодой писатель с кукольно-прозрачными и счастливыми глазами вот уже два года мучается непониманием самого себя -- своего таланта, своего характера, своего мироотношения, и что, в сущности говоря, при всем житейском успехе он несчастнейший в мире человек.
И вот теперь случайная общая авантюра должна заставить каждого чуть-чуть поглубже обнаружить себя, невольно кое в чем проговориться.
Разъединяющий же элемент заключался в том, что каждому из приятелей в глубине души было досадно, что познакомился с княжной не он один.
Часов около девяти, когда совсем стемнело и между стволами деревьев стало проступать багровое зарево луны, Юрди, Глыбович и Крюковский, разговаривая осторожными голосами, и даже почему-то на цыпочках, перешли по крупному хрустящему песку морскую площадку и расположились ждать на угловой, защищенной от ветра скамье. На площадке, несмотря на сухую погоду, гуляло немного публики -- большинство дачников уже перебралось в Петербург. Две фосфорические полосы от прожекторов с соседней прибрежной станции, похожие на гигантские светящиеся ножницы, сдвигались, раздвигались, щупали море и берег, зажигали неожиданным зеленым светом верхушки сосен и лип. Было довольно прохладно, и маленький, вечно суетящийся Юрди кокетливо кутался в легкий пушистый плащ.
-- Я убежден, что она не придет, -- закуривая папиросу, сказал корнет Глыбович, -- двадцать четыре часа вполне достаточный срок, чтобы одуматься и признать немного рискованной затею.
-- По-моему тоже, она не придет, -- подтвердил Юрди, -- так как ей гораздо удобнее приехать на велосипеде. А вы что думаете, писатель?
-- Что я думаю? -- переспросил Крюковский. -- Я думаю, что она чудесная, исключительная, что она во всяком случае сдержит слово и что с сегодняшнего вечера мы начнем в нее влюбляться самым ускоренным темпом...
-- А потом? -- после паузы спросил корнет каким-то странным глуховатым голосом.
-- Ну, знаете, тут трудно быть пророком.
Уже над деревьями всходила яркая, прозрачная, как желтый леденец, луна, когда послышался скользящий шорох велосипеда, и по самому краю площадки красивым полукругом проплыл знакомый, отчетливый силуэт.
-- Ду-ду, Ду-ду! -- раздался издалека мелодичный окликающий голосок.
-- Дуду, Дуду, Дуду! -- ответили мужчины тоненьким хором.
Княжна соскочила с велосипеда, Легко приподняла его в воздухе и круто повернула назад. Маленький Юрди, размахивая полами плаща, побежал ей навстречу и торжественно провел ее до скамьи.
-- Говорить, говорить, скорей говорить! -- восклицала княжна, здороваясь с Глыбовичем и Крюковским. -- Я по-настоящему изголодалась без хороших, умных разговоров. У нас масса времени, господа! Сегодня я нарочно поторопила ужин, и мы можем болтать хоть до рассвета... Ну-ка, милый писатель, давайте тему скорей.
-- Извольте, -- сказал Крюковский, -- я думаю, что меня поддержат и остальные: самая лучшая тема -- вы.
-- Как я? -- немного оторопела княжна.
-- Конечно вы -- вы сами, ваша жизнь, ваши мнения, ваши привычки.
-- Да, да, конечно, конечно! -- крикнули Юрди и Глыбович. -- Интереснее этого ничего не может быть.
-- Мерси, господа, но, право, было бы немножко смешно, если бы я, так поспешно, с такою радостью мчавшаяся только что на велосипеде именно от своей жизни и даже, может быть, от самой себя, взяла бы да и вернулась к себе. Нет, это когда- нибудь в другой раз.
-- Разве ваша жизнь так неинтересна, княжна? -- немного рисуясь, спросил корнет Глыбович.
-- Ах, нет. Мне самой никогда не бывает скучно. Но то, что вас особенно может интересовать в моей жизни, именно ее обстановка, ее, так сказать, скорлупа, -- все это сплошная, безысходная скука. Нет, ради Бога, только не об этом.
-- Тут какое-то недоразумение, -- довольно горячо возразил беллетрист, -- окружающая вас обстановка могла бы быть скучной, например, для готтентотов, ничего не смыслящих в красоте, но ведь вы живете среди музейных сокровищ, в вашем распоряжении все, что только может быть интересно мыслящему и эстетически чувствующему человеку.
-- Музейные сокровища, красота! -- воскликнула княжна. -- Да неужели вы думаете, что кто-нибудь из аристократов, выросших с пеленок в этой красоте, чувствует или -- еще больше -- любит красоту? Да ничего подобного... Вот именно, как самые настоящие готтентоты. Один из моих братьев, извините, хранит свои подтяжки в великолепной севрской вазе. Скажите ему, что это оскорбительно для искусства. Наконец, совершенно естественно: итальянской природой восхищается кто угодно, только не сами итальянцы; подлинного Рубенса, висящего изо дня в день над кроватью какого-нибудь светлейшего князя, может любить архитектор, ремонтирующий дворец, но не сам князь. Я не скажу, чтобы я отрицала красоту своей обстановки, я ее понимаю, ценю, но -- увы -- гораздо чаще я ее просто не вижу. И конечно, я уже с детства не способна любить ее.
-- Да неужели, княжна, -- с грустью спросил Крюковский, -- все это правда?
-- Правда, правда... И заметьте, самые утонченные, образованные аристократы с большей любовью отдаются путешествиям, спорту, охоте, в лучшем случае коллекционированию каких-нибудь набалдашников, трубок, автографов, даже газетных опечаток, чем созерцанию окружающей их красоты.
-- Все это мне раньше казалось теорией, -- сказал Крюковский, -- но ваш искренний тон свидетельствует, что это, кажется, правда.
-- Да, это правда, -- простодушно отозвался корнет Глыбович, -- вот меня Рубенсы тоже совсем не интересуют.
-- А что вас интересует, дорогой корнет? -- лукаво спросила княжна.
-- Меня интересует жизнь, -- просто ответил тот.
-- Господа, господа, -- радостно воскликнула княжна, -- как это у него хорошо вышло, вы слышали? "Меня интересует жизнь"! Вот и я думаю, раз уж вам так захотелось сделать из меня самой тему для нашей беседы, что ничего не может быть прекраснее жизни, подлинной жизни, ее естественного течения, движения, опыта, борьбы... Ничего, ничего этого нет в той среде, где я живу, или если есть, то это нечто призрачное, беспочвенное, ненужное. Один карьеризм. Люди, умеющие красиво одеваться, красиво есть, красиво говорить, совсем не умеют красиво жить... Ах, очень часто эти хорошие, добрые, глубоко культурные люди страшно несчастны.
-- Но что же могло бы сделать их счастливыми? -- спросил Крюковский. -- И почему они ничего не делают для своего счастья?
-- Тут нужно что-то, -- сказала княжна серьезно, -- нужен какой-то толчок, может быть, попросту мода, чтобы все эти несчастные заключенные выбежали из своих раззолоченных клеток прямо на улицу, прямо в толпу и слились с тем народом, который они видят только из своих зеркальных окон и который питает их...
-- Но практически, практически! -- вставил словечко Юрди, уже суетившийся нетерпеливо на своем месте и совершенно не разделявший взглядов княжны.
-- Практически чрезвычайно просто: сделаться учителями, врачами, шоферами, метрдотелями, лакеями -- чем кто может, -- чуть-чуть сердито отрезала она.
И опять поднялся спор, и опять, как и вчера, стройная девушка в черном платье, жестикулирующая, поворачивающая личико то к одному собеседнику, то к другому, стала походить больше на курсистку, чем на светлейшую княжну. В пылу спора она хватала за руки своих оппонентов, била их иногда больно по коленям, по плечам, и у всех троих было к ней хорошее, теплое чувство. Потом, ни к чему не придя, усталые, они сидели на скамейке, уже совсем ярко освещенной луной, и говорил один беллетрист Крюковский, и всеми молчаливо одобрялось -- даже самой княжной, -- что говорит он именно о княжне.
Говорил беллетрист высокопарным слогом и немного звенящим модулирующим голосом, и это было похоже на декламацию о какой-то сказочной принцессе, а декламация красиво сочеталась и с лунным светом, и с сонной тишиною парка, и с величественными рельефами дальнего старинного дворца.
Живет на свете девушка, которую судьба одарила, быть может, за счет миллионов других людей величайшими благами мира -- красотою, здоровьем, пытливым умом, великодушным сердцем и ясными, любопытными, широко отверстыми на жизнь глазами. Уже всего этого более чем достаточно, чтобы вечно благословлять судьбу, но, капризная в доброте своей, как и в гневе своем, судьба наградила девушку еще двумя прекрасными дарами -- особой, совершенной аристократической кровью и колоссальным богатством. Но и этого показалось мало капризнице-судьбе, и зажгла она в сердце девушки заветнейший и благороднейший пламень -- пламень искания и недовольства. С этим пламенем в сердце счастливая девушка вступает в настоящую, цветущую, сознательную жизнь. Не позабыла ли судьба в последнюю минуту еще об одном существенном благе, как иногда самая заботливая, снаряжающая свое детище в дальнюю дорогу мать забывает сунуть в переполненный погребец какую-нибудь щепотку соли, -- не забыла ли судьба дать на дорогу своей любимице хотя бы немного бесстрашия, немного презрения к стоящим по обеим сторонам дороги пугалам -- чужому мнению, злословию, сплетне и великому множеству других? О, если судьба позаботилась и об этом, счастливая девушка будет действительно счастливее тех заключенных, о которых она говорила с такою жалостью и печалью.
Беллетрист умолк, а княжна, смотревшая на него все время восхищенным остановившимся взором, поднялась со скамейки, гордо откинула свою маленькую головку и сказала:
-- Все это будет, будет и будет! Дуду должна быть счастливой, и счастье в ее руках. Теперь довольно философствовать. Давайте дурачиться, господа!