- Нет, Хамма. Десять погонь во все стороны от дворца снарядил Ашик, сто лучших воинов летели по дорогам и дальним полям, спрашивая горожан и крестьян о мужчине высокого роста, с широкими, как ветви старой сосны плечами, и мальчике десяти лет, в шелке и парче. Но до самых краев Земли Долин ни единого следа беглецов. А когда прошло несколько дней, ко дворцу прибежал человек, кричащий и бьющий себя кулаками в грудь, и следом за ним тащилась рыдающая женщина с растрепанными волосами. Их сын, семи лет, ушел к роднику и не вернулся. И с того дня горюющие родители раз в несколько дней появлялись у ворот, требуя от царя помощи и справедливости. Они приходили с разных концов Земли Долин, и стража сбилась с ног, пытаясь определить, какими тайными тропами пробирается Беслаи, ворующий детей.
- Пфф, - двенадцатилетний Хамма сел, размахивая руками, - это же легко. Беслаи путал следы, как ты учил нас, старший, залегал днем и шел глухими ночами, по самым открытым местам, чтоб быстро и не крадясь.
- Легко для тебя, Зуб Дракона Хамма. Но не для разнеженных в сытой безопасности воинов Ашика. Они считались хорошими воинами и были такими. Но куда им было против дикого, живущего по законам дикого леса и диких скал, всю жизнь говорящего с камнями и травами. Люди стали запирать двери на железные засовы и не пускали детей в поле одних. Но лето сменила осень, а за осенью пришла зима. А Беслаи, прозванного Стервятником, так и не поймали. Сотня мальчиков, от шести до двенадцати лет пропала в тот год, и их родители поседели от горя, молясь лишь о том, чтоб не найти в полях детских костей. Ашик стал красить бороду, в которой появилась первая седина, и с беспокойством разглядывал в зеркале морщины в углах рта.
Пень подождал, когда мальчики отсмеются, представляя себе царя с зеркалом в руках.
- К зиме все стало спокойно. Весной по всей Земле Долин царь повелел выстроить маленькие часовни в память о пропавших детях, набрал в стражу городов и деревень в два раза больше воинов. И жизнь Земли Долин потекла дальше. Лишь любимая жена царя Тириам, мать его сыновей, перестала носить яркие одежды и отказывалась сидеть на пирах в честь иноземных послов и радостных событий.
- А царь сидел? Праздновал?
- Да, - Пень разыскал глазами темную голову спросившего, совсем маленького, сидевшего дальше всех.
- Правильный вопрос, Бахрам. Он царь. Государственные дела выше личного горя. Для хорошего правителя все подданные - родные дети.
- Как мы для князя нашего Торзы...
- Верно. Мы все Зубы Дракона - дети нашего князя. И мой рассказ о том, почему наше племя связано теснее, чем любая семья.
Луна поднималась, светлея и уменьшаясь. В бледном, но ярком свете лица мальчиков стали видны лучше, тихие и внимательные. Когда-то и Пень сидел так, слушая историю племени. А рядом с ним, с одной стороны сидел Исма Ловкий, а с другой поодаль - Хаидэ. Отосланная отцом в военный лагерь, вместе с мальчиками, измученная и осунувшаяся, но не отстающая от них, во всех испытаниях - рядом, с неподвижным лицом и суженными глазами. Однажды ночью Пень услышал, как она плачет, уткнувшись лицом в корни ивняка над ручьем и растирая вывернутую днем щиколотку. Он подполз тогда к ней, наощупь стянул мягкий сапожок и долго мял холодную вздрагивающую ногу. Пока она, всхлипнув, не провалилась в сон. Поутру, не хромая, Хаидэ подошла к Исме, поклонилась, прикладывая пальцы ко лбу в знаке благодарности. И убежала умываться, а Исма остался стоять с открытым ртом.
- Старший Абит...
- Да, - Пень прогнал воспоминания. Он знал, что Исма убит, знание пришло к нему само и легло в грудь давящим камнем. Так все совершается... Нет их четверки. Хаидэ в полисе, Ахатта исчезла, Исма, уйдя в наем, был жив, но вот пришло знание, что он отправился за снеговой перевал. А Пень рассказывает будущим воинам старую легенду, чтобы и они потом знали друг о друге - сердцем. Понимали, откуда это знание и верили ему.
- Прошло семь лет. Почти счастливых для тех, кто не уходил из Земли Долин, как раньше уходил из них странник Беслаи, и потому не видел перемен, вползающих в жизнь, как медленная болезнь. Советы разбирали распри, которые становились все мельче и злее. Сосед позавидовал соседу за слишком богатый дом и - поджег его, один горожанин украл у другого невольницу, потому что она слишком красива, а другой отравил коня, за то, что тот не его конь.
Но дворцовые праздники из года в год становились все пышнее, потому что Ашик с трудом засыпал, ворочаясь на шелковых подушках: лицо Беслаи вставало перед ним, как черная луна, а губы, змеясь, говорили слова о том, что нега и довольство источит изнутри беспечную и сытую жизнь. Так и случилось, но заточенный в своем горе Ашик не хотел соглашаться с пророчеством брата. Ему нужен был шум и веселье, яркие огни. И он отворачивался от согнутой фигуры Тириам, скользившей по коридорам дворца.
И вот наступил праздник осеннего ровного солнца, когда все жители Земли Долин, надев праздничные одежды, шли и ехали в солнечный город, к распахнутым воротам дворца, чтоб отпраздновать ушедший год и собранный урожай. Повозки с тыквами и арбузами, мешки с кричащими цыплятами, кадки с мочеными овощами и горы золотой пшеницы на затянутых полотном арбах. Скрип и крики, смех и песни, запах вина и дым от жареного мяса.
- Айя, - прошептал кто-то из мальчиков, и Пень улыбнулся, пряча улыбку в усы.
- И вдруг замолчал один из поющих. Крикнула женщина. И все стали смотреть на дорогу. Там, петляя между скрипящих телег, скакали всадники, прямо сидя, держали поводья вольно, и только коленями упираясь в закраины рогатых седел. Все они были молоды, немного старше вас. И у всех в глазах стоял белый отсвет снегов перевала. А впереди скакал седой огромный воин и плечом к плечу с ним юноша в кожаной куртке, накрест перетянутой охотничьими ремнями.
- Тер! - выкрикнул из темноты Бархам, и замолчал, когда остальные зашипели на него. Костер вдалеке, словно тоже слушая, вспыхнул, рассыпая букетами яркие искры.
- Царевич Тер и Беслаи, прозванный Стервятником. Они вели свое маленькое войско во дворец. И впереди них бежали жители деревень, спотыкаясь, каждый хотел первым сообщить царю радостную весть. Его сын, младший сын, рожденный любимой женой Тириам - жив и прекрасен, как осеннее солнце. Едет к отцу.
Когда они въехали в распахнутые ворота, по ступеням крыльца сбежала старая женщина в серых одеждах и, волоча длинный плащ, упала к ногам гарцующего коня. Царевич спешился, поднял женщину, придерживая за плечи, пока она ощупывала его лицо и прижималась к потертой куртке. Он стоял без улыбки, ждал терпеливо, пока Тириам наплачется, и глаза его не потеряли ледяной синевы. А Беслаи, соскочив с коня, кинул поводья стражнику. Поклонился Ашику, что стоял на высоком крыльце.
- Я вернулся, брат, за тем, что ты обещал мне. Место советника, покои во дворце, и даже семья.
- Ты, Стервятник Беслаи. Украл моего сына. И ты хочешь почестей?
- Он сам ушел со мной. И сам вернулся. Он жив и стал воином. И теперь у меня есть большее, чем просто слова, что говорил я семь лет назад.
Мальчики-воины въезжали в просторный двор, бросали поводья и сидели в седлах, спокойные и собранные, готовые ко всему.
- Сто слабых мальчишек - младенцев, ушли со мной далеко за отроги гор, к границе вечного снега. Восемьдесят девять воинов ждут твоих приказов, царь. И каждый из них стоит целого отряда.
Беслаи замолчал, ожидая ответа. Но и царь молчал. Только скрипели повозки и тихо переговаривались люди, заполнившие площадь перед крыльцом. Наконец, Ашик простер руку над толпой и сказал громко, отводя взгляд от высокой фигуры обретенного сына:
- Слушайте, люди Земли Долин! Завтра начнется всем праздникам праздник. Странник Беслаи покажет нам, что могут его воины и если они победят в праздничном бою, то я, царь Ашик, потомок древних царей, отец и владыка счастливых земель, отдам ему все обещанное и даже больше. Он станет советником во главе моего войска, получит прекрасный дом и богатые дары. И жизнь наша станет еще краше и лучше. Спасибо вам за привезенную дань, устраивайтесь на ночлег и пируйте. А утром все собирайтесь на военной площади.
Не глядя на Беслаи, он протянул руки к сыну и, дождавшись, когда тот вместе с матерью взойдет по ступеням, ушел с ними во дворец. А Беслаи вернулся к своим мальчикам-воинам. Они распрягали коней, отводили их к кормушкам с овсом, и после, привязав к коновязи, ложились спать рядом, на голую землю, заворачиваясь в истертые плащи и не обращая внимания на бродивших вокруг зевак, заглядывавших в серьезные лица.
Костер догорел, только угли тлели, еле слышно потрескивая. Мальчики сидели неподвижно. Пень оглядел их. Черные, посеребренные луной головы, а там внутри каждой, он знал, помнил по себе - толпятся картины жизни давно ушедшей, бывшей не здесь. Кровь тех, кто лежал на затоптанной земле у конских копыт, текла в их жилах. И уроки прошлого должны быть запомнены, пусть будущее совершает другие ошибки, не повторяя уже сделанных.
- Спать, - сказал негромко и смолк, прислушиваясь. Бахрам ахнул, Хамма пробормотал что-то невнятное.
- Скажи вслух, Хамма, ты недоволен?
- Я думал... Старший, я думал, мы услышим историю до конца.
- Спать, - Пень встал и пошел к остаткам костра. Развязал штаны и помочился на багровые угли, те зашипели, угасая. Когда вернулся, все уже лежали, завернувшись в плащи, и были похожи на темные кусты в безветренную погоду. Вздохнул и заворочался Бахрам, укатываясь под небольшой обрывчик.
Пень неслышно прошел между спящих, уходя в белесую от луны степь, тихо свистнул невидимому в темноте коню. Скача к лагерю, думал о том, что Хамма хороший парень, но завтра уже будет отправлен в дальний лагерь, слишком несобран и нетерпелив. А вот Бахрам, хоть и младше прочих, будет старшим для следующей горсти мальчишек. ...Когда луна перейдет небесную границу и наступит мертвое время ночи, он вернется от Торзы. Поспят парни всего-ничего, и хорошо бы все выдержали предутреннюю охоту и день учебы. А то придется еще кого отправлять к пастухам и кузнецу. Слабые потеряют год. Пастухи тоже нужны, но племя невелико, стада небольшие. Воины важнее. Но некоторые так и не сумеют пройти испытаний. Ну что ж... пастухи тоже нужны.
Высокая трава хлестала по мягким сапогам, дальние деревья стояли, облитые ночным светом. Пень Абит, старший младшего отряда будущих воинов - Зубов Дракона, скакал к вождю, не зная, он тоже не выдержал испытания, из которых состоит вся жизнь племени. Потому что рассказы его слишком живы и переполнены подробностями, которые он сумел увидеть в своей голове. Торза знал это давно. И давно думал об этом. Летя через ночь, Пень сбросил на спину шапку, как любил делать всегда, еще в детстве, когда скакали они по ночной степи вчетвером. Подставил ветерку широкое лицо и запел, замурлыкал песенку, наслаждаясь быстрым бегом легкого коня. Он уже был изгоем, но еще не знал этого.
22
Степь лежала под ночью и не была черной, для тех, кто изо дня в день смотрит в ее глаза. Абит скакал, проносились темные кусты, купы деревьев, лощины, скрытые между серебряных курганов, торчащие в мягкой траве изваяния древних. Вот по правую руку замаячил большой холм с неровной верхушкой и Абит объехал его поодаль, чтоб не тревожить чужих богов - на вершине холма топорщился сложенный из ветвей, сучьев и тонких стволиков венец, украшенный огромным мечом с тускло блестевшей рукоятью. Это алтарь Ареса и у подножия венца днем видны куски кольчуг и смятые в боях бляшки с панцирей побежденных скифами врагов. Абит прошептал в уме слова, обращенные к ночи, в которых было лишь отмечено "я тут, я воин Абит, я в своей степи". И скакал дальше, пригибаясь к шее своего Серого, ловя носом спящие запахи трав. Ветер дул ровно, чуть шелестели по левую руку тростники над озерцом, перестукиваясь коленцами стеблей.
Уйдя в ложбину, он натянул поводья, и конь пошел шагом, чуть дергая головой и поглядывая по сторонам. И когда ложбина распахнулась, показывая темную степь, тронутую по макушкам травин светом луны, всадник прижал пятки мягких сапог к бокам Серого, и тот, всхрапнув, прибавил шаг, взлетая на круглую вершину холма впереди.
Абиту казалось, конь несет его прямо на луну, и он запрокинул лицо, подставляя его голубому свету. Широко открыл глаза и полетел, отпуская поводья, слился с галопом коня, закричал безмолвно, чтоб не тревожить степь, но не мог не кричать. Крик бился внутри, кидался от ребер в горло, падал к солнечному сплетению и почти разорвал Абита. Но конь, доскакав до вершины, замер. И всадник, схватившись за горячую шею Серого, тихо промычал, проглатывая остатки крика.
Что же со мной?
Он спрыгнул и огляделся. Степь лежала вокруг, стояла в глазах, текла в его жилах. И так прекрасна была ее плоская тишина, так плакал серебром склоненный ковыль, что Абит вздохнул до боли, сжал кулаки, готовый ударить любое, что подвернется под них.
Сейчас бы в бою. Убить. Одним ударом.
Он был очень силен, бывший толстяк и обжора, приземистый и широкоплечий. И он убивал в бою. И так тоже убивал, - слушая, как родится в душе непонятный крик, который нельзя выпускать. Но, убивая с криком внутри, смахивая врага одним движением руки, затянутой в панцирную перчатку, как муху с куска мяса, Абит уже знал - это не помогает. Крик снова придет и, выворачивая внутренности, загудит, разрывая его на части.
Знает ли князь?
Один ли я такой?
Князь знал о них все, недаром все они были его дети. И если до сих пор молчал, то, что же готовил отец своему скрытному, непохожему на других сыну?
Это началось, как черная болезнь, что возникает от укуса крошечной болотной мухи. Сперва черные точки на веках и между пальцев, потом пятна, а потом все тело съедает черная немочь, и больной, несвязно крича, кружится до изнеможения, падает и засыпает, чтобы, проснувшись, снова кричать и кружиться. Пока не умрет, потому что сон все короче, а черная пляска все бешеней.
Что укусило тебя, Абит, воин и старший отряда мальчиков? Можешь ли ты быть старшим?
Вопросы наползали, как наползает на белое лицо луны сонная туча. И было их много, но ответы, что раньше приходили сами собой и были ясными, были - на все, ответы лежали мертвыми, где-то в заброшенных сусличьих норах, никто не мог найти их. И Абит не мог. Он мог только идти по следу, обратно в прошлое, туда, где еще не поразила его душу странная болезнь.
Он глубоко вздохнул и заставил себя стоять неподвижно, страшась быть похожим на болотного плясуна. Серый замер обок, хороший конь, конь - брат. Понимает. Абит смотрел вниз, на родное, неустанно текущее вместе с кровью по жилам. Широкие полосы ковыля, как невестины покрывала, прозрачные и легкие. Пучки старых трав, венцы кустарника, копья древесных ветвей, черные воды ночных ручьев, иногда блестящие, как глаз змеи под ночным светом. Запах полыни и зверобоя, летней душки и заячьих бобов. Шорох лап старого лиса и перетоп валкого кабана, стук копыт маленьких пугливых газелей и вдруг сонный рык степной кошки.
Это было всегда. Мать родила его с этим, и с этим он ушел во взрослую жизнь. Пока не начались приступы. Редкие поначалу. Однажды скакал вниз по длинному склону и вспомнил, как, взявшись за руки, летели они к морю, когда были детьми. Как вдруг синева неба нагнулась, заглядывая в его глаза и застила степь. Серый топал все чаще, стук копыт слился в непрерывную дробь, Абит ахнул и взлетел, отпуская из рук поводья. - Ничего не было перед глазами, кроме неба.
Так было в первый раз. С этого началась болезнь. Он стал взлетать чаще и чаще, для этого сначала нужны были очень яркие вещи. Чтоб запах костра смешался со звоном старого колокола на древней молельне и укрылся светом заходящего солнца. Или за рощей вдруг мелькнет острый клинок реки, рубящий нежное тело степи, а над водой висят, трепеща крыльями, соколки, ныряя вниз за добычей, будто падают в смерть. Или ветер, вздохнув, принесет и осыплет закованных в подвижные доспехи всадников лепестками дикой вишни.
А потом уже и не надо было нового, яркого. Хаидэ, думал он, и вдруг, молча крича, взлетал, оторвавшись от тех, кто скакал рядом. Мать, родившая ему брата, и выпростав грудь, совавшая в маленький рот темный сосок, видел он, и снова кричал внутри, улетая и возвращаясь, тяжко дыша и украдкой взглядывая на тех, кто продолжал лежать у ночного костра, перебрасываясь тихими словами. Битва, слышал он, та, что кончилась, но почему-то оставила в его ушах звон и тяжкий топот, лязганье и резкие вскрики. ...И снова летел, возвращаясь в то, что минуло навсегда, уступив место новому, другому. Для всех минуло, а в нем - осталось.
А может, болезнь началась раньше? Когда это было впервые, по-настоящему впервые, старший Абит?
Ахатта...
Сгибая колени, он сел и уперся руками в теплую сонную землю. Серый перетоптавшись, нагнул голову, стал тихо щипать траву под копытами.
Это было, когда Исма попросил его сложить слова. Для Ахатты. Потому что слова Исмы были неуклюжими, как новорожденные котята, слепыми и слабыми. Он присматривался к Абиту, замолкал в разговоре, думал. А потом, когда они стояли в ручье и ждали, чтоб напились кони, сказал:
- Сплети мне слов, Пень. Чтоб я подарил их Ахатте.
Проведя рукой по траве, Пень вырвал пучок и подбросил в темный воздух. Улыбнулся. Да, тогда оно и случилось. Он не спросил, почему Исма решил, что слова толстяка Пня будут лучше и сильнее. Просто кивнул, и ушел из ручья, дернув поводья. Ехал шагом, и, шевеля губами, спел сразу. Ехал и видел вместо широкой степи узкие черные глаза, горячие и ленивые, как разомлевшие на речном песке змейки. Ехал и вдруг летел. Смотрел, не отрываясь. Пел и не боялся забыть, потому что слова сплелись в единственно верный узор. Он отдал их Исме, тот, выслушав, приложил руку к сердцу, благодаря. А Пень только махнул в ответ, радуясь внезапной легкости внутри.
Тогда и началось. А забыл. Почти забыл.
Что ты будешь делать теперь, старший Абит? Скажешь ли о том князю?
Подобрав ощупью толстый лист ушек, он поддел ногтями мохнатую кожуру на стебле, оторвал ее и сунул в рот кислый столбик, истекающий травяным соком. Прожевав, сплюнул тягучую слюну и, накидав сверху ворошок травы, поднялся. Вскинул в седло большое тело и шагом поехал к кострам лагеря.
У походной палатки Торзы костер не горел. Спешившись, Абит кинул поводья на седло, и Серый, кивая, пошел в темную степь.
- Сядь, старший.
Фигура вождя была не видна на темных натянутых шкурах и Абит, подойдя на голос, поклонился, сел на корточки, свесив руки между колен. Костры поодаль потрескивали, медленно заслоняли их тени лежащих воинов, тихие слова иногда плыли по ночной тишине.
- Ты рассказал мальчикам о предках?
- До половины, князь, как ты велел.
- Хорошо. Кого увидел?
- Хамма быстр в речах и нетерпелив, Бархам плохо скрывает желания, но послушен и думает лучше.
- Ясно.
Князь сказал слово и замолчал, как показалось Абиту, выжидая. Пень сплел пальцы, крепко сжимая их, и приготовился сказать о себе.
- Помолчи, старший. Пойдем в степь, прихвати мех с вином, вон на шкуре.
Тихо поднявшись, князь исчез в серебре ночи за палаткой. Абит, потянулся, нашарил маленький мех, пошел следом, слушая мягкие шаги. Они обогнули бок большого кургана и оказались в маленькой ложбине, утыканной по краям каменными лбами. Луна светила на трещины, и пятна лишайника казались черными. Как следы болотной болезни, подумал Пень, кладя мех на облитый луной камень.
- Расскажи мне, Абит. То, что ты завтра расскажешь младшим.
- Да, князь.
Торза сел, откупоривая мех, запрокинул его над лицом. Глотнув, отер пальцами бороду. Абит медлил. Просьба была неожиданной. Но князь ждал.
- Славный был год и славный урожай. Поутру всех, кто спал у повозок, разбудила музыка. Дудели рожки, пищали флейты, стукали барабаны. Ашик вышел на крыльцо, вздымая руки и благословил свой народ, благодаря землю за ежегодную щедрость. А потом все пошли...
- Выпей вина, старший. Хочешь?
- Я...
- Или ударь себя по щеке. А может, мне дать тебе затрещину?
Голос князя звучал раздумчиво.
- Я...
- Если тебе нужно вино, чтоб рассказать так, как это звучит в твоем сердце, то ты плохой зуб Дракона. Если твой язык мертв, и ты не можешь оживить его, то ты гнилой Зуб. А если ты скрываешь от меня то, как говоришь с младшими, то твоя кровь становится чужой нам. И ты уже не зуб Дракона вовсе. Ты понимаешь это, Пень?
...
- А если ты еще раз скажешь "я", то это вино окажется на твоей голове. И завтра ты пойдешь пасти овец и принимать ягнят. А теперь рассказывай.
Абит огляделся. Степь лежала и слушала, как женщина слушает своего мужчину, подперев голову гибкой рукой и блестя звездами. Он зажмурился и тут же открыл глаза, ощутив приближение полета. Покачнулся. И, расправив плечи, глянул перед собой глазами старого Беслаи, полными ледяной синевы снегового перевала.
...
Ашик не спал всю ночь. Оторвав от обезумевшей Тириам молчащего сына, увел его в дальние покои. Молчал, рассматривая юношу, пока женщины стелили богатые покрывала. А тот, поглядев по сторонам, не обращая внимания на тонкой работы изысканные вещицы, на горы фруктов в чеканных вазах, сел у стены, вытянув ноги и положив руку на кинжал. Они не смогли говорить в ту ночь. Ашик лишь назвал мальчика сыном и тот, усмехнувшись, ответил, что его отец - Беслаи. И так будет всегда, пока смерть не заберет его на снеговой перевал.
- Перевал? - голос царя окреп от злого недоумения, - нет после смерти никаких снегов! Зачем же нам жить, если после короткого срока вечность терпеть лишения? Мы уходим в Цветущие долины и все встречаемся там. И ты уйдешь туда же, нескоро, когда придет срок оставить царство.
Замолчал, когда мальчик усмехнулся, не возразив. Ашик помедлил, борясь с желанием ударить наглеца по щеке. И тут же его скрутил стыд. Ведь это сын, любимый и оплаканный, сидит перед ним, такая нежданная радость, лучший подарок на праздник. Он шагнул к Теру, протягивая руки, и тот вскочил, жикнул выхваченный из ножен кинжал, ярко блеснув в свете жарких ламп. Льдом блеснули глаза.
Утихшая было ненависть плеснула внутри царя. Но он улыбнулся и выставил перед собой руку, успокаивая царевича.
- Ты устал, сын мой, потерянный и возвращенный. Ляг и спи, а утром начнется праздник. Вы встретитесь с нашими воинами, лучшими воинами царства, такими же молодыми и сильными. Но не волнуйся, это будет всего лишь игра. Мы должны веселить богов, чтоб те любили нас. А потом ты останешься с нами, а Беслаи получит для своего отряда жилье и жалованье. Все хорошо.
Он ушел, унося на лице застывшую улыбку. А когда чуть погодя вернулся, чтоб передать сыну слова любви от матери, то в спальне гулял ветерок, пришедший из распахнутого окна. Шевелил край покрывала на пустом ложе.
- Ты воин, князь, и ты знаешь, как поет битва. Любая битва. Хоть двое идут на двоих, хоть один отбивается от сотни, или отряд сшибается с равным по силе отрядом, - битва гудит и ревет, как гудит ветер, превращаясь в ураган. Как ревет вода, гоня волну за волной на истерзанный берег. Как рвет уши песчаная буря, напавшая на травы с юга, из дальних пустынь. А теперь представь, князь, такую же битву в оправе толпы, поднимающей кубки с вином, грызущей яблоки и бросающей под ноги кости. Всем весело, все кричат и смеются, а на вытоптанном поле, сшибаясь и сверкая клинками, ревет битва, как злая метель, кусающая все подряд.
Мальчикам дали деревянные мечи. И отобрали луки со стрелами. И восемьдесят девять воинов Беслаи, неся в глазах синий отсвет далекий снегов, не дали битве нареветься всласть. Только-только успели зеваки откусить от яблока, а уже царевы воины были повержены, лежали, вымазав потные лица в растоптанной пыли с заломленными за спину руками. А рядом валялись обломки деревянных мечей.
Абит отбежал, размахивая руками, и Торза, следя за ним, увидел, как тот, расправляя плечи, подрос, откинул голову. Сверкнули в луне глаза, показалось или нет - синим бледным светом.
- Я, воин Беслаи, я говорю вам - вот мои речи, вот мои доводы. Мой лучший подарок брату, моя любовь нашей стране. Возьми их, царь Ашик, пусть Земля Долин будет защищена настоящими воинами и продолжает цвести. И дай мне других.
Замерли руки, не донеся до жующих ртов мясо и яблоки. А из толпы вдруг истошно закричала женщина.
- Он убил моего сына, Ашик! Он взял его и не вернул, моего мальчика! А теперь просит второго? Убей его! Не дай Стервятнику Беслаи красть наших детей!
Пень Абит прыгнул в черные тени камней и вышел оттуда мягкой походкой, простирая вперед руки, с которых, казалось, свешивались богатые рукава трех парчовых халатов. На белом лице темнели глаза, и рот раскололся в натужной улыбке.
- Не волнуйтесь, добрые люди. Я, царь Ашик, позабочусь обо всех. Пусть продолжается праздник, и мальчики получат богатые дары. А завтра наступит важный день Большого Совета, и наше решение будет объявлено на главной площади. Сейчас же там поставлены столы, пируйте и пляшите. Никто не будет обижен.
Торза сидел на камне, сжимая в руке мех, из открытой горловины на землю лилась тонкая струйка вина.
- Весь день продолжался праздник. Виночерпии неустанно подкатывали новые бочки, повара жарили на вертелах целые туши баранов, слуги, сгибаясь, разносили плоские корзины с хлебами и виноградом, глубокие корзины с яблоками и айвой, глиняные блюда с жареной рыбой. Там, где были повержены воины царя, плясали девы и кривлялись циркачи. Ашик восседал на помосте, увитом цветущими ветками, и поднимал чашу за чашей под крики и рев довольной толпы. По правую руку от него сидел царевич Тер, так и не сменивший походной одежды на праздничные халаты, и рядом с ним, трогая руку и не сводя с мальчика жадного взгляда - его мать Тириам, забывшая старших сыновей. По левую руку царя - Беслаи, а перед ним - почти нетронутая чаша с вином.
Солнце становилось мягче, посвистывали над головами стрижи и вот уже черные стаи галок поплыли в нежном сумраке над дворцом в дальние рощи. А посреди темного сада замелькали, крутясь и шипя, огненные драконы и колесницы. И лишь глухой ночью все смолкло. Народ потянулся, зевая, в распахнутые ворота дворцового сада, устраиваться на ночлег рядом с повозками. Ашик, простирая руки, простился с толпой и пошел в башню, не оглядываясь, но слушая спиной, пойдет ли за ним его потерянный сын. Улыбнулся в усы, услышав, как, ведя мальчика, что-то несвязно говорит ему мать. Позже, заглянув в покои царевича, он велел увести оттуда прикорнувшую у постели Тириам. Посмотрел на холодное лицо спящего сына. И вернувшись к себе, увидел ожидавшего у двери советника.
- Твой брат Беслаи, царь, ждет у себя в покоях. Призовешь ли ты его для разговора?
- Нет, пусть спит. Завтра Большой совет, завтра все решим.
Жестом подозвал советника ближе, шепнул ему несколько слов. И, отпустив наложниц, остался один, прилег на постель, не снимая одежды, и чутко прислушиваясь к тишине перед утром.
- Ты знаешь, князь Торза, что такое ожидание, потому что ты воин и охотник. Ты знаешь, как лежал Ашик, ожидая исполнения своего приказа. Спокойный и натянутый как тетива лука. Спокойный, потому что его обретенный сын лежал через три стены под охраной неспящих стражей. И еще, потому что вино мальчикам-воинам подавали в отдельных мехах, принесенных из дальней секретной кладовой.
Утро еще не наступило, когда задремавшего царя разбудили крики и оружейный лязг. Затопали по коридорам дворца шаги, и вдруг женский крик прорезал остатки сторожкой тишины. Ашик сидел на постели, и вскочил, когда услышал:
- Мой мальчик, мой Тер!
Ему пришлось выбежать на крыльцо, расталкивая топотавших стражников. Но мало что видно было в неровном блеске факелов, что вздымались над головами и падали, умирая. Лишь сверкание разящих мечей иногда ловил глаз, но ухо слышало больше. Стоны и крики, злая ругань, скрежет клинков, посвист стрел, и чей-то хрип. И следом ржание коней и быстрый топот.
Это случилось на самом исходе ночи. И там, где у ног своих лошадей, завернувшись в походные плащи, спали мальчики-воины старого Беслаи, остались лежать неподвижно мертвые тела убитых по приказу царя. Туда побежала Тириам, спотыкаясь и падая, и оттуда донесся ее вопль, когда она повалилась на политую кровью землю, прижимая к животу голову младшего сына, качая ее и целуя пыльный лоб и полные холодной синевы глаза, смотревшие в медленно светлеющее небо. Не желая смотреть и слышать, царь повернулся и побежал в покои царевича, путаясь в полах халата. Издалека увидел в распахнутые двери пустую постель. И заревев, бросился к спальне Беслаи. Но тот исчез, снова, как семь лет назад. И те, кто сумел, очнувшись от дурманного вина, отбиться от посланных царем палачей, исчезли вместе с ним.
Утро пришло, как приходит оно всегда, князь. Мы уйдем за снеговой перевал, а тут утро будет приходить снова и снова, даже если никого из людей не останется в степи. В земли долины пришло утро, и было ему все равно, что назовут его люди самым горестным утром за всю историю прекрасного царства. Потому что царь Ашик оберегал покой своей земли и своего народа.
Беслаи шел, а с ним шли четыре десятка молодых воинов, каждый не старше двадцати лет. Через деревни и поселки, через осенние поля, и рощи в золоте листьев. И от человека к человеку передавали слова для царя, которые говорил уходящий Беслаи, снова забирая с собой мальчиков.
- Я ухожу навсегда, передайте тому, кто был моим братом, а стал предателем и убийцей. Я не проклинаю Землю долин, она уже проклята. Мы - Зубы Дракона, и мы найдем себе новую родину, но никогда и никто не станет для нас нашим народом. Мы - племя изгнанников, всегда будем жить сами по себе.
Через всю страну прошел странник Беслаи. Ты мудр, князь, и ты не удивишься тому, что в далеких от столицы деревнях мальчики сами уходили к нему. А те, что постарше, уводили с собой молодых женщин и девушек. Так дошли они до отрогов гор и канули в снегах, оставшись в памяти Земли Долин страшной легендой. Ушли за снеговой перевал, наполняя глаза его ледяным светом. И теперь не понять, где осталась смерть и для кого она. Мы - Зубы Дракона, потомки ушедших из блаженного края. Мы мертвы для тех, кто остался там. Мы за снеговым перевалом. Но, умирая, мы уходим туда, на снеговой перевал, в отроги гор и в чистые долины, в которых текут ледяные прозрачные реки и цветут холодные цветы. И они, те, что живут еще дальше, они мертвы для нас. Возврата нет. Перевал, единожды преодоленный, не преодолим.
Абит замолчал. Опустив голову, стоял неподвижно. За спиной Торзы посвистывал в трещине валуна ветерок. Звезды висели так низко, будто они созрели на ветках колючих кустов. Молчание длилось, из-под ног князя выскочила осмелевшая мышь, мелькнула среди камней и уселась столбиком - смутная тень на светлом.
- Это все? - голос Торзы спугнул зверька, и тень исчезла.
- Да...
- Ты устал, говорун?
Абит поднял дрожащую руку, несколько раз сжал и разжал кулак, выплывая из тумана.
- Да, - согласился удивленно, - как, как после скачки, князь.
- А если бы не устал, то, может быть... Хотя нет... ты еще не дорос до себя. Это усталость не от рассказа, Абит. Ты был там. И вернулся.
- Там?
- Снова повторяешь за мной? Не зря моя дочь дала тебе прозвище Пень. Ты был за снеговым перевалом. И вернулся.
- Но это не по-настоящему!
- Но устал по-настоящему? Знаешь ли ты, Пень, почему Яс остался без языка?
- Я думал, мать родила его таким, князь, - Абит вспомнил немощного Яса, бродившего по стойбищу со связкой тростниковых дудочек и его вечную улыбку, открывающую щербатый рот.
- Нет, умник. Яс плел слова, так что люди шли за ним куда угодно. Яс ушел из племени по приказу моего отца, чтобы сопровождать богатого купца-араба. Он был его стражем, хорошим и верным. Но слова сплелись в сеть и поймали самого Яса. Он совершил глупость, говоря их тем, кто поймал и воспользовался. Потом был бит плетьми на площади города, такого далекого, что ты никогда не увидишь его своими глазами. Там же ему вырвали язык. Яс вернулся и я взял его обратно.
- Ты добр, князь.
- В нем течет кровь Зубов Дракона. А еще он делает лучшие манки на степную птицу. Ему вырвали язык, Пень, потому что он говорил раньше, чем думал.
Абит промолчал в ответ. У него пересохло в горле и устали ноги.
- Если тебе дорог язык, Пень, ты должен научиться думать. И тогда уже уходить в те места, куда нет хода другим.
- Да, князь.
- Я благодарен тебе за то, что ты взял меня за снеговой перевал и показал родину предков. Потому я забочусь о твоей судьбе. Иди, Абит. Иди из племени, не возвращаясь к младшим. Не думай, как сухой лист на ветру, будь им.
Слова князя, имевшие силу закона, ударили Абита камнем из пращи, и он покачнулся. Хотел что-то сказать, но не стал, потому что говорить не было смысла. Только оглянулся, ища глазами Серого.
- Иди без коня. Ничто и никто не должно становиться между воином и его судьбой. Я буду ждать тебя. Научишься думать - вернешься.
Князь поднялся с камня, держа в руке пустой мех. Сделал шаг и исчез за поворотом ложбины.
За курганом чирикнула птица, просвистела другая. И следом, будто проснувшись по сигналу, тихо и все громче, набирая силу, степь затрещала птичьими голосами, зазвенела первыми утренними жаворонками. Степная цятка, говорила мать, показывая маленькому Абиту на дрожащие в утреннем небе крылатые точки, видишь, степная цятка полетела ночные зернышки клевать, под крыло прятать.
- У сухого листа матери нет, - прошептал себе Пень и, отвернувшись от воспоминаний и от расщелины, куда ушел Торза, сделал первый шаг в свою собственную судьбу.
23
В стране степей зима мягка и осенние травы успевают родиться и вырасти после лета, - так и уходят под первый снег зелеными. Когда север скован стужей и только ледяные ветры свистят над белыми равнинами, в стране степей то выпадет мягкий снежок, то растопит его ласковое солнце. Жаворонки вьются в бледной синеве неба и из-под копыт коней, взрывая сухие травы, взлетают стаи перепелов, мелькнув багровыми подкрыльями. Бегут рыжие зайцы, неторопко и вольно, останавливаются на пригорке, присев и поводя длинными ушами. Крикнет всадник, смеясь. И заяц, прижав к коричневой спине уши, поскачет дальше, мелькая цветком хвоста, прижатым к светлому пятну крупа.
Но после, когда на северных равнинах тает снег и отовсюду лезет, сверкая на весеннем солнце, яркая, до слезы на глаз, молодая трава, в страну степей приходит мертвая весна. Серые дни сменяются глухими ночами, солнце бродит за облаками и вся степь лежит, будто смерть повила ее белесыми пеленами, сковала тоской. Травы не остановить, они лезут, толкая сухие стебли прошлого лета зелеными иглами, но нет в них блеска и нет радости. Будто насильно вытаскивает их неумолимое время, а само оно тянется, как сырая жила из освежеванной туши оленя, тянется без конца.
И только когда на пригорках и склонах древних курганов выбьет, на сером, тугие стрелки тюльпанов, свернутые в узкие длинные коконы, степь вздохнет, шевельнется и, замерев, ждет. Лопаясь тонкой пленкой по краям лепестков, цветы разворачиваются, загораясь алым блеском, мигают и мельтешат под холодными ветрами и, будто спохватившись, солнце рвет облака, протягивает в синие дыры горячие лучи. И степь распахивается в пришедшую, наконец, весну. Живую весну, идущую вслед за мертвой.
- За снеговым перевалом расцвели они, пока ты спишь, прилетели и опустились на стебли...
Так могла бы шептать мать маленькому Абиту, укачивая его, но не говорились эти слова, потому что все и так знали - все для них идет из-за снегового перевала. Там, в прохладной долине, по которой течет быстрый сверкающий ручей, один из тысяч, распахнулся полог палатки и седоголовый Беслаи, выбравшись, выпрямился, оглянулся после долгого сна и улыбнулся, щуря глаза. Он жив в своей смерти и кровь его горяча так, что улыбка согревает воздух. Не рвется связь, никогда.
Вот он идет к ручью, присев, черпает ладонью воду, обливая потемневшее от горного солнца лицо.
- А в стране степей ломаются на воде последние льдинки и утекают, становясь все прозрачнее.
Вот разжигает костер, подкладывая в огонь сухие ветки.
- А в стране степей брызжут по яркой траве цветы, желтые, синие, красные, лиловые.
Вот Беслаи поет охотничью песню, сзывая свой народ.
- А в стране степей рощи подергиваются плотной дымкой весенней листвы и поверх листьев лопаются цветочные почки, обещая к лету грозди плодов.
И наступает время сладкого воздуха. Степь лежит, глядя в небо прекрасным лицом, руки ее раскинуты вольно, а грудь колышется травами и дышит птичьими песнями. Лучшее время, время сока и первого меда, время, когда, кажется, можно быть сытым и пьяным только запахами новой жизни.
Пень Абит шел, приминая мягкую траву, прямо на восходящее солнце. Из-под потертых сапог прыскали в разные стороны кузнечики, раскрывая полукружия красных и лазоревых крыльев, и снова пряча их под серый доспех. Вились мелкие мотыльки, белые и желтенькие, похожие на облетающие с коня клочки линялой шерсти. Поодаль, на склоне холма, паслась стайка перепелок, время от времени птицы взлетали, мелькая в лад короткими крыльями, и снова пропадали в траве. А на вершине торчали серыми камнями большие дрофы, иногда шевелясь, чтобы перейти с места на место. Солнце лезло вверх, становилось ярче, и Абит щурил глаза, но не отворачивался, боясь оглядываться назад. В распахнутом вороте кожаной рубахи по груди ползли капли пота, и каждый шаг был посчитан сердцем, будто сапоги ступали не по радостным травам, а по самому его нутру, по середине ребер, до горла.
Приближалась по левую руку далекая рощица, - обсыпанная снегом цветов, становилась все ближе. И через стволы деревьев сверкала вода.
Абит на ходу хватал глазами пространство, выискивая силуэты всадников, фигуры пеших или коробчатый скелет повозки, и сам не замечал этого, совершая то, что привычно, что должно. А если заметил бы свои движения, то верно задумался бы, хочет ли он встретить кого, или как раньше - примечает, чтоб первым увидеть противника.
Но думать было невмоготу, хотя прощальные слова Торзы он помнил и, пока не взошло солнце, шагая, старательно пытался собрать мысли во что-то путное. Но, проснувшись с солнцем, степь закричала тысячью голосов, и мысли сбежали из головы, а Пень, махнув рукой, отпустил их, наказав вернуться попозже. Он шел и чем дальше уходил, тем лучшим воином становился, исполняя веление князя.
Когда подошел к рощице, солнце висело над самой головой и, Абит, убирая с потного лба растрепавшиеся волосы, вошел в тень, быстро, по-змеиному оглядываясь. Но только змея, торопясь, скользнула из-под ног, да разлетелись мелкие бабочки. И ещё, в ответ на его шаги, примолк соловей, чтобы, едва минуешь, снова разлиться мелким водопадом трелей.
Пройдя насквозь светлые деревья в цветах, Абит обогнул старый дуб с кривым толстым стволом и ступил на мокрую глину, заросшую молодым тростником. Присел, черпая ладонью воду и плеская в горячее лицо. Хватал губами, глотал, снова набирал полные горсти. И, опять оглядевшись, стащил рубаху и штаны, положил поверх одежды нож. Ступил в прозрачную воду, внимательно следя, куда ставит белые ступни с широкими пальцами. Рядом с чернеющей у частокола тростника корягой, присел и, задержав дыхание, окунулся с головой. В ленивом зеленом сумраке протянул одну руку к черной дыре в основании мореного водой ствола и, держа вторую раскрытой ладонью к дыре, быстро повел поддающуюся воду.
Не думай, как зверь, скрадывающий добычу, будь им...
Он был выдрой, с прижатыми к гладкой голове круглыми ушами, с подернутыми прозрачным веком черными глазами, все примечающими в зеленой воде. С выпущенными на сильной лапе крюками когтей и веером усов, ловящих колебания волн. И когда, в ответ на подогнанную волну, из дыры метнулась, лениво поворачиваясь монетным боком, рыбина, стремительная ладонь преградила ей путь и ногти вцепились в жабры. Взрывая фонтаны воды, Абит выпрямился, резко выбросил рыбу на глинистый бережок. Прыгнул следом и, снова схватив за головой, одним ударом о камень, убил.
Присев на земле, рассмотрел добычу. Толстые чешуйчатые бока еще поднимались, трепыхался красный плавник. Не думай, как зверь, поймавший добычу... Он мог съесть ее прямо так, вгрызясь в белое брюхо и выплевывая жесткую чешую, а потом найти на берегу озерца заросли горькой ивы и, сорвав тонких веток, зубами содрать с них кору, сжевать и проглотить, как следует делать всякий раз, когда ешь сырую рыбу из озера, а не из моря, чтоб черви рыбы не ожили в животе. Но Абит не захотел оставаться зверем. Снял с ремня нож, единственное оружие, оставленное ему вождем, подхватил одежду и ушел с берега на солнечную маленькую поляну, окруженную орешником. Собрав небольшой костерок, настругал тонкой лучины, сложил ее домиком и присыпал сверху размятым сухим мхом. Поддев на рукояти ножа бронзовую скобу, отвел ее и придержал пальцем. На внутренней стороне скобы сверкнула вставка из горного хрусталя, тонкая и прочная, прозрачная, как вода и выпуклая, как созревшая чечевица. Абит поймал в длинный глазок солнечный луч и, направив его на костерок, дождался, когда мох задымится. Раздув костер, сидел перед невидимым, обжигающим лицо огнем, подбрасывая в него толстые обломки веток. А когда они прогорели, закопал в жаркую золу рыбину, обмазанную мокрой глиной. Соловей над головой щелкал, переливая в горле весеннюю песню, возились в листьях прочие птицы, вскрикивая на разные голоса.
Абит вытащил рыбу, когда глина потрескалась, и долго неторопливо ел, выковыривая горячие куски белой мякоти. А потом, еще раз осмотревшись и прислушавшись, лег навзничь, глядя сквозь решетки ветвей на далекое небо. Голый, с ножом в руке, украшенным цветными камнями по удобной рукояти, заснул, разбросав ноги.
Ему снилась Ахатта, висящая в корявых ветвях огромного дерева. Вместо листьев по веткам ползали медленные темно-зеленые жуки, заползая на растянутые руки и гладкий, подергивающийся живот. Падали и, перевернувшись на лапки, снова лезли наверх, по трещиноватой коре и свесившимся черным волосам женщины. Мерно стукал глухой барабан, ныла какая-то дудка, будто вился большой комар и уворачивался от замаха.
Когда зеленый жук заполз на смуглый лоб, Ахатта открыла глаза. В них, узких и черных, покачиваясь, плыла дрема, перемешанная со страхом. Пень встал, вырастая, расправляя плечи, доставая каменного потолка седой головой Учителя Беслаи, улыбнулся ей, щуря синие глаза, полные света снегов, и, поднимая сильную руку, метнул в жука нож, сверкнувший на лету красными камнями и бронзовыми накладками. Нож вонзился в самую середину лба, пригвоздив к смуглой коже жука, мельтешащего щетинистыми лапами. Ахатта крикнула и Пень, проснувшись, сел, сжимая в руке нож.
Рощица говорила слитным шепотом птичьих голосов и жужжанием пчел. С озерца сквозь надрывное кваканье лягушек доносился плеск играющей рыбы. Низкое солнце просвечивало ряды тонких стволов, зажигая весеннюю листву горячим зеленым светом. А напротив Пня на согнутой ветке кустарника сидела большая ворона, разглядывала его круглым глазом. Открыв клюв, каркнула снова, и Пень вскочил, стряхивая остатки сна. Ворона лениво улетела и только качалась перед глазами распрямившаяся ветка.
Ахатта.
Оглядевшись, Пень присел на корточки у потухшего костерка, нащупал одежду. Собрался было натянуть штаны, но, морщась от липкости грязных ладоней, снова пошел к озерцу. Ополоснувшись, замер, рассматривая себя в успокоенной глади. Из воды на него смотрело широкое лицо, скулы покрыты короткой бородкой, вдруг посветлевшей и завившейся в разные стороны мягкими прядями. Он отвел упавшие на лоб русые волосы, заглянул в светлые глаза. Горячо стукнуло сердце, когда вспомнил о сне, в котором глаза его были глазами Беслаи, ледяными до синевы. Но нет, это его глаза, глаза Пня, только, вроде бы, выгоревшие за день одиночества до серого цвета, вместо привычного темного. Наклоняясь, тщетно пытался в наморщенной от ветерка поверхности разглядеть себя получше, но не смог и, махнув рукой, натянул рубаху, штаны, подпоясался ремнем.
- Когда ты последний раз видел себя, Абит? - спросил вслух и покачал головой. Не было нужды разглядывать свое лицо, вот и не смотрел. Наверное, такой и есть, все время.
Ахатта. Но это всего лишь сон.
Стоя над водой, которую изнутри трогали рыбы, оставляя на гладком медленные круги, он полой рубахи вытер лезвие ножа, спрятал его. Сны приходят разные. Некоторые из них вещают о будущем или говорят о далеком. И без пришедшего странного сна Пень знал, с Ахаттой что-то случилось. Но не было в дневном сне метки о том, что он настоящий. Он бы метку увидел, или услышал. Важнее было другое сейчас.
Медленно двинулся в зеленый сумрак, пронизанный красными лучами уходящего солнца. Прошел под березой, засматривая наверх, там, где ветви истончались и чертили еще яркое небо. Потрогал шелковистую кору. Постоял перед зарослью ежевики, усыпанной белыми цветами. Над каждым цветком висела пчела, и многие разные мухи мелькали радужными крылышками.
Там, откуда ушел, он сейчас гнал бы отряд мальчишек, покрикивая и направляя, подгоняя отставших, по холмам и рытвинам, дальше и дальше, чтоб встретить ночь в дикой степи и, разведя костры, а может быть, таясь без огня, заночевать на траве, уча молодых жизни воина. А теперь некуда торопиться, и, оказывается, он видит множество вещей, невидимых раньше. Мухи. Кузнечики. Маленькое гнездо на конце ветки. Резные листья дуба, очерченные бронзовым светом. А ведь Зубы Дракона гордятся тем, что вросли в мир, и сердца их бьются вместе со степными травами и дуновением ветра. Но вот он один, и некуда торопиться, и вдруг он увидел больше. Получается, он вышел на свободу? Из клетки обязанностей, сменяющих одна другую. Жил ли кто в племени свободно? Без нужды встать до солнца, и делать то, что делалось испокон веку, завещанное Учителем Беслаи. Похоже, никто.
Двинулся к опушке, раздвигая ветки орешника. И остановился опять. Зачем ему снова в путь? Куда он идет? Нет задания, нет обязанностей, и поручений нет.
- Я теперь... такой. Могу вот...
Негромкий голос вплелся в вечерние звуки рощи, не нарушая их.
Абит сел на небольшой холмик и пощупал рукой сочную траву. Можно никуда не идти, остаться. Ловить рыбу, идти в степь, разыскивая перепелиные гнезда и заячьи норы. Возвращаться к озеру и сидеть перед закатом, пока солнце медленно идет вниз, касается краем границы вод и красит гладкую поверхность красным. А потом, когда надоест, идти дальше, может быть к морю, жить там, вырыв в большом обрыве землянку. Построить лодку, как те, что бывают у речного племени. Не для рыбалки, - Пень знал, никогда не пропадет он в степи или у воды, потому что умеет быть зверем, - а для того, чтоб однажды отправиться к солнцу, загребая веслом и крича новые песни. Вдруг вспомнил, как дети по весне выпускают из клеток степных птичек и мелких зверьков, которых кормили всю зиму. И смеются, глядя на беспорядочные прыжки степного прыгунчика, который, задрав хвост с черной кисточкой, боится степи, замирает, мечется, не зная, что делать с этим огромным миром, обступившим его. И падает, притворяясь мертвым.
- Я не степной прыгун! Я знаю, как быть, и знаю мир. Я сам и я не пропаду.
Сознание огромности свободы вдруг закружило большую голову Пня, и он схватился за лохматые волосы, потянул сильно, смеясь и крича.
- Я сам! Сам! Что хочу!
Тут же смолк, сторожась, чтоб крик не услышали издалека, вскочил, разбрасывая вокруг себя вырванные пучки травы. И остановился. А как же Ахатта? Все Зубы Дракона знают друг о друге, так есть. Воины знают больше о каждом из них, на любом расстоянии. Ранен ли, или погиб и смотрит сверху, уходя за перевал. О женщинах и стариках знают меньше, просто приходит ноющая боль в сердце и у боли этой есть имя. Вот болит его сердце и говорит ему - Ахатта.
Солнце село, и роща ушла во мрак. Скоро взойдет луна, в степи ее уже видно, а сюда она заглянет сверху, уже белой и маленькой. Вместо кузнечиков засверчали сверчки, дневные птицы примолкли, лишь изредка вскрикивая. И ухнула в вышине ветвей маленькая сова.
- Она чужая жена. Исма ушел, слава ему и пусть дорога к Учителю будет спокойной, но все равно Ахатта - чужая жена и любит только его.
Он проговорил это в темноту и прислушался, будто ожидая ответа. Не услышав, сказал еще, нажимая на каждое слово, с вызовом:
- И в города я могу. Теперь вот. Там многие чудеса.
Сверху из темноты порхнула невидимая тень, чиркнула рядом с ухом мягким крылом и унеслась, показывая в свете восходящей луны угловатые крылья. Но женщина из дневного, не отмеченного правдой о жизни сна, смотрела в его глаза своими, они дремали, но в них был страх и просьба. Провожая взглядом мелькнувший призрак поманившей его свободы, Пень прошептал:
- Надо идти, к Ахатте. Надо.
Повернулся, разыскивая в серебрящихся стволах просвет, ведущий к опушке.
Летучая мышь, трепеща уголками растянутых по тонким косточкам крыльев, мелькнула на диске луны и унеслась в небо, собирая на черный силуэт крапки звезд.
И вдруг заболело левое плечо, резко, будто укусил кто. Пень на ходу машинально хлопнул поверх одежды, сунул руку в ворот. Проведя пальцами по плечу, нахмурился, останавливаясь, медленно ощупал кожу. Растягивая ворот, стащил рубаху с плеча и, выпятив подбородок, попытался разглядеть в бледном свете, что там. На плече, там, где у каждого человека племени был выбит мелкими шрамами знак - две длинных сходящихся линии, соединенных по широкой стороне волнистой чертой, так что получался длинный зуб, кожа горела и билась под ней кровь.
Сколько помнил себя Абит, столько носил он на плече знак племени, как носят его все люди Зубов Дракона. Длинный изогнутый треугольник из цепочки мелких шрамов. Выросши, он сам принимал младенцев, орущих и дрыгающих ногами, чтобы, зажав тельце коленями, наколоть знак ножом, освященным старым шаманом Патаххой. Каждый нож годился для нанесения знака, но не каждый воин получал это право. И не всегда. Пень получил, в тот год, когда отличился в битве, и Торза, призвав его к себе, велел уйти в дальнее стойбище, сопровождая повозку с тремя только что родившими женщинами. Одна из них была мать Абита. Она ехала, трясясь, укрытая по коленям выделанной шкурой и поймав взгляд старшего сына, улыбалась слабой улыбкой - роды были трудные. Держала на руке маленькую черную головку. Приехали днем, а к ночи на площадке, окруженной палатками, четыре шамана спели хвалу богам воздуха и земли, Матери Трав и Учителю Беслаи. Абиту вернули его нож, омытый в крови ягненка, и он, глубоко втыкая кончик лезвия в детскую кожу, шевелил губами, отсчитывая нужное число точек.
Останавливаясь, поднимал голову и видел перед собой лицо матери, залитое кровью костра, ее широкие черные глаза и закушенную губу. Крик мальчика уносился в небо, полное звезд.
- Теперь в жилах нового воина течет наша общая кровь, - сказал Патахха, беря орущего еще безымянного мальчишку и вытирая маленькое плечо пучком мха, - возьмите его, пусть мать хранит мальчика, пока не придет время.
Шрам-зуб болел все сильнее, руку дергало, казалось, распухнув, она разорвет кожаный рукав. Абит потянул рубаху через голову и она, задевая горящую кожу, показалось ему, сама загорелась - хоть срывай и топчи ногами. По носу хлестнул шнурок, вырванный из ворота, волосы больно зацепились за петлю. Не желая кричать в голос, Абит замычал угрожающе, стращая боль, и закрутился на месте, оступаясь на мягкой земле. Рвал рубаху с плеч, путаясь в рукавах. Отбросил под ноги и вдруг замер. Коснулся горящей кожи, нащупывая бугорки шрамов. Пальцы скользнули по гладкой, ровной поверхности и очередной шрам, разглаживаясь, исчез, перестал ощущаться.
- Нет! Я - Зуб Дракона! - крикнул он черным, облитым серебром луны стволам, и ночная сова расхохоталась в ответ.
- Я - Абит, меня называли Пнем, это прозвище, детское!
Придерживая руку, на которой кожа вздувалась и опадала, становясь гладкой, он снова кричал, утверждая себя и с ужасом понимая, в словах появляются дыры и он, Пень... как же зовут его, кто он, - не может их заткнуть, не знает чем.
- Я - воин племени... племени... и вождь мой, князь...
Мысли путались, крик спугивал их, и черный кричащий человек у подножия деревьев замолкал, прислушиваясь к себе и, охваченный страхом, растопыривая пальцы, будто так хотел удержать память, сорванным голосом снова кричал:
- Я родился... степь... моя мать, отец мой и... брат. Ис-маэл. Брат? Сестра? Ха... Хаидэ кто? Ты, Аха... Ах-а-тт...
Тяжело дыша, повалился на колени, сжал кулаки, удерживая последнее, что стремилось уплыть вслед за конским топотом, лязгом мечей, запахом пота и жареного мяса, болью в натруженных пальцах от натянутой тысячи раз тетивы, горитом со стрелами, бившимся о бедро... Удерживая имя женщины, глядящей на него узкими глазами из ветвей дерева, полного зеленых жуков вместо листьев.
- Нельзя. Ее нельзя...
Пополз, ощупывая перед собой землю, отбрасывая ветки, роясь в насыпанном сверху лесной мусоре, закрутился на коленях и вдруг засмеялся хрипло, поднимая в правой руке нож. Красный камень в рукояти сверкнул и погас, закрытый кулаком.
Человек с лицом, завешенным русыми лохмами, оскалясь, кинулся навзничь на склон пригорка, подставляя обнаженную грудь лунному свету. Приставил лезвие к груди, нажимая, вдохнул острый запах крови и повел линию, разрезая кожу, молясь тем, кто еще смотрит на него из темного воздуха, но чьи взгляды уже почти не видны. Молясь успеть, пока они не отвернулись, унося с собой все, что он знал, все, чем жил до этого страшного дня.
Кровь щекотала ребра, а боль не была слышна, заглушенная болью в плече, болью, ворующей знак родства. И на белой в свете луны коже появлялась кривая буква чужого языка. Когда-то давно девочка Хаидэ училась, чтоб уйти из племени, оставаясь его воином. Абит тогда смотрел и слушал. И еще помнил, но память уже исчезала.
Черная кривая буква истекала кровью, а после - лишь длинный шрам, длящийся по животу.
И человек без имени и прошлого, без народа и без множества умений, что делали его одним из лучших молодых воинов племени, которое враги называли Драконами и степными осами, выронил нож и, повернувшись на бок, заснул. Уже не зная, что он был - Абит, по прозвищу Пень, и что имя Ахатты, любимой другим, перестало болеть в его сердце, призывая на помощь.
Он спал на склоне, на мирное лицо светила луна, меняя черты и выбеливая лохматые волосы, делала своим светом ярче свежий шрам на груди, истекающий черными змейками крови. А на дальнем краю поляны стоял невысокий и худой силуэт, за которым деревья будто вскидывались и шевелились, оставаясь на месте, клонили к меховой шапке ветки с пучками листвы и будто пальцы от огня, отдергивали их выше. Луна не могла найти под шапкой лица и светила только на вытянутую вперед руку, в горсти которой перемигивалась стайка зеленых неярких огней. Будто носящий меховой малахай с кинутым на грудь хвостом старого лиса держал семью светляков, сцепленных лапами, живых и - вместе.
24
Патахха был стар. И оттого понимал, что мудрость его, полнившая мальчика Патахху, юношу Патахху и молодого мужчину, что мог бы свистеть вслед красивым наездницам на весеннем празднике, не стала больше - расползлась по прожитым годам тонким слоем, как горсть бараньего жира по кожаному щиту в рост воина. Ну, разве что чуть-чуть, думал он, глядя на свои скрюченные пальцы и ладони, изрезанные трещинами линий. Но это чуть-чуть нельзя измерить, а значит, и нет его.
Потому Патахха никогда не спорил, молча выслушивая вождя. Лишь спрашивал иногда, перед каждым вопросом поднимая сухую ладонь, чтоб собеседник понял, он, Патахха, старший шаман Зубов Дракона, не стоит выше, а испрашивает разрешения сделать сказанное немного яснее. Ведь, чем яснее будет оно, тем лучше.
Ни с кем в племени не говорил Патахха. С людьми говорили его трое помощников, младшие ши. Он же мог произносить прямые слова лишь в беседе с вождем. И Торза был третьим вождем в жизни Патаххи.
Шаман сидел у своей палатки, плел короб из мягкой коры и время от времени отмахивался от края оторвавшейся шкуры, что хлопала по руке, когда ветер усиливался. Надо бы позвать младшего ши, чтоб закрепил шкуру, но в голове Патаххи бродили мысли, и он не хотел их спугнуть. Патахха думал о грифах. Они летали высоко в небе, потом сбивались в небольшие стаи и садились, пропадая из виду, почти у края степи. Патахха знал, там лежит падаль и грифы, исчезнув из неба, не появятся, пока не оставят на траве лишь белые кости в кровавых ошметках. Нельзя сказать, что мысль эта давала Патаххе что-то явное, но он привык доверять себе и, когда грифы, лениво махая огромными крыльями, влетели в голову Патаххи и обосновались там, под седыми волосами, укрытыми меховым колпаком, не стал прогонять птиц. Патаххе нравилось, что в такой маленькой на вид голове, сидящей на высушенной годами шее, умещаются не только большие птицы, но и небо, оставленное ими, и гулкая степь, по которой они сейчас скачут, напрыгивая на соперников, и даже стадо степных газелей, давно умчавшееся прочь. Раз это все там, значит оно и нужно, знал старый шаман, и не кричал внутрь головы грозных слов. Если бы молодой вождь Торза спросил шамана, зачем ему грифы в голове, Патахха не ответил бы. ...И еще - ответ тоже похож на крик внутрь головы, начнешь объяснять, и останутся лишь мычащие слова, стучащие слова, слова-палочки, слова-камушки. А из палочек и камушков степи не построишь, грифов не сделаешь.
Вот короб не мешает Патаххе, сколько он сплел их на своем веку, не сосчитать. Только поэтому старые пальцы еще не скрючились совсем, хотя на каждом суставе выросла большая шишка, и все болят в дождь. Как с ними за снеговой перевал, думал иногда Патахха и улыбался в жидкие седые усы. Нет, побуду пока здесь, пусть мальчишка Торза умнеет и пусть младшие ши, наконец, рознятся настолько, что один из них удостоится чести спеть над Патаххой провожальную песнь и занять его место. И снова улыбался собственному лукавству. За снеговым перевалом каждый примет себе тот возраст, который назначен человеку новой судьбой. И, может быть, Патахха снова станет мальчишкой, упоенным собственной мудростью. Или мужчиной, свистящим вслед черным косам, взметнувшимся над той, что летит по степи, пригибаясь к шее коня. И таким будет вечно. Но, сидя у полога из шкур, Патахха так наслаждался тишиной вокруг, движениями побаливающих, но быстрых пальцев, съеденными вечером мясными колобками с черемшой и грифами внутри головы, что опасался всерьез, а вдруг возраст ему назначен именно этот, и быть ему вечно старым Патаххой, пережившим двух вождей племени. Каждая мысль похожа на шар бродяжьей травы, думал Патахха, вот и я, сказав себе одно, продолжил и сказал совсем другое, а если продолжу еще, то края мысли сомкнутся на поверхности шара. И будет он катиться по степи, пока не докатится до настоящих грифов. Вот же, дались эти прожорливые твари...
Замедлив движения рук, поднял голову, прислушиваясь. Обогнав конский, еще неслышимый топот, прокричала где-то ивовая сойка. Не может она кричать сейчас, у сойки птенцы и женщины-сойки молча сидят в гнездах. А их мужья носятся, добывая еду, и им не до свадебного крика. Патахха положил на колени недоплетенный короб и стал ждать. Топоча, вылетел из-за палатки младший ши, тот что не нашел еще свое имя. Упал на колено и прижал руку к груди, испрашивая разрешения говорить. Патахха кивнул, прислушиваясь к конскому топоту, далекому, но явственному.
- Кто-то едет, небесный Патахха.
- Скажи Эргосу ши, чтоб проветрил палатку князя, безымянный.
- Это князь, небесный Патахха?
Шаман вздохнул и, опустив глаза, стал заплетать полоску лыка вокруг будущей ручки короба. Младший ши встал на оба колена и прижался лбом к примятой траве. Патахха не торопился подымать виноватого. Вот ручка короба стала толще и топот копыт уже слышен яснее. Он закрепил кончик лыковой полоски и, прикусив его зубами, затянул крепче. Положив короб рядом, устроил руки на коленях.
- Иди исполняй, ши-торопыга. И не беги, а то получишь это имя навсегда.
Младший ши оторвал голову от травы и Патахха спрятал улыбку, увидев, как отваливаются от гладкого лба смятые травинки. Кланяясь, младший ши исчез за палаткой. Конечно, ему не пристало носить имя ши-торопыга, но пусть поволнуется недолго.
Утро уверенно переходило в день, князь скачет к шаману с делом совсем необычным, какого не было в их общей судьбе. Оттого и крикнула в старые уши сойка ранней весны, которой нынче не может быть. А дальше к чему гадать, пусть князь сам расскажет, за чем едет, а дело не начнешь раньше, чем засверкает в окраине неба серьга Ночной красавицы. Потому князь, рассказав, отдохнет, дожидаясь вечера, а уедет прочь уже под утро. Патахха прислушался: улетели ли грифы из его головы. Нет, все ходят вразвалку, клекоча друг на друга. Вот еще один... Интересно, уйдут ли, когда прискачет князь, или так и будут рвать клювами мертвое мясо?
Он сидел, прислонясь к столбу, сложив на коленях старые руки. Не думал. Топот рос, заполняя уши, за спиной время от времени топотал ши безымянный, и ши Эргос шуршал покрывалом, которое достал из палатки князя. Потянуло дымком от свежего костра. И первый гриф, вынув из разорванного брюха скользкую голову, прислушался, блеснул маленьким глазом, поднялся в воздух, тяжело взмахивая серыми крыльями. За ним взлетел второй. Третий пробежал на когтистых лапах и тоже взмыл в синеву.
Последний гриф покинул голову Патаххи, когда князь осадил коня на вытоптанной между пяти палаток ровной площадке и спрыгнул на землю. Отвязав, свалил с крупа коня тушу барана с вылупленными мертвыми глазами на длинной морде. Патахха повел головой, восхищаясь возникшей в ней легкости и пустоте. Грифы унесли все мертвое и всю падаль, оставив лишь легкие тонкие косточки, которые омоет дождь и рассыплет ветер, сделав частью степи.
Патахха встал и поклонился гостю.
- Моя голова чиста, князь. Уши свободны.
Князь, кивнув ему, посмотрел на младших ши, и шаман поднял вверх обе руки, сложил кисти в знаке отсутствия. С тихим топотом младшие ши уволокли баранью тушу за палатки, и, прихватив корзины и верши, покинули маленький лагерь.
- Мой костер горит для тебя. В котелке горячая похлебка, а в плошке - вареные бобы. Есть вино в кувшине и вода в роднике. Если ты голоден и хочешь пить.
- Я голоден, Патахха. И хочу пить. Мне надо собраться с мыслями.
- Это лучшее место для мыслей, князь.
Ели, не торопясь, черпая по очереди деревянными ложками из поставленного на землю котелка. Торза взял было кувшин с вином, вытащив легкую пробку, подержал и закрыл снова, отсекая от запахов степи пряный аромат винограда и хмеля. Глотнул из меха родниковой воды. Патахха цедил горячую похлебку из ложки, жмурясь от удовольствия. Князь не приезжает сам без нужды. А значит надо поесть, как следует. Нескоро придется отдохнуть.
Когда, выскребя дно котелка, старший шаман хлопнул в ладоши, младшие ши, тихо шелестя мягкой обувью, набежали, похватав в шесть рук посуду, и скрылись, перешептываясь. Князь проводил их взглядом, молча. В стане шамана не говорили о пустяках и не вели вежливых бесед, скрывая истинные цели. Говорили о главном. Или молчали.
День ярился медовым солнцем, птицы висели в голубом небе черными крошками, издалека слышалось ржание жеребцов, гоняющих ласковых кобыл. Весна шумела и будто хлопала в ладоши, танцуя и поворачиваясь, блестя монетами ожерелий из прыгающих в ручьях рыб, взметывая подол из множества цветных трав, дрожа длинными серьгами на ветках кустарников. И насколько видел глаз, между палаток и выше их, наклоняясь к лицам сидящих, раскиданы были по травам степи огненные платки тюльпанов и ранних маков. Сладкое время, время любви. Время, когда даже Зубы Дракона смотрят вокруг, улыбаясь, и в глазах их тает ледяной отблеск снегов, а на его место приходит мед.
Патахха сидел, смежив веки, и был степью, цвикал степным прыгуном у осыпавшейся норы, пластал теплый воздух острым крылом ласточки, шуршал полевой мышью в стеблях мечинника. И так весомо было его молчание, что князь Торза, хмуривший черные с сединой брови, не заметил, как, положив руки на колени, тоже прикрыл глаза, и морщины на лбу разгладились. Сидел, подогнув под себя одну ногу, и растворялся в шуме и писке живой степи. Улыбался чуть заметно.
- Скажи, князь...
- М-м?..
- Какой птицей была последняя твоя женщина?
Князь кашлянул удивленно, не открывая глаз, но медлить не стал, ответил, вспоминая смуглое лицо Тои, и ее раскосые глаза с яркими белками:
- Той уточкой, что живут в дворцовых прудах. Заморской уткой.
- Хорошая птица.
- Да.
- А была ли у тебя сойка, князь?
Торза увидел перед собой крупную птицу с резкими движениями и требовательным взглядом, с крепким клювом и широкой голубой грудкой. Покачал головой:
- Нет, не было сойки. Не люблю я их. Женщина-сокол была. Да ты знаешь.
- Говори.
Князь, захваченный воспоминаниями об Энии, открыл рот, ожидая, что польется из него рассказ о том, как посмотрела чуть исподлобья, убрала рукой волосы, что выбились из-под чеканного шлема, как...
И заговорил, медленно выстраивая слова:
- Мой молодой воин - лучший из молодых, небесный Патахха, вырастил в голове запретный сад. И ему не нужны для этого ни женщина, ни злость битвы. Его голова и сердце питаются видениями, которые сами же и создают. И это бы ничего, я мог бы отправить его тебе, в младшие ши. Но сад его головы вытекает через рот и попадает в уши мальчиков. Заплетает их мысли, как заплетает старую рощу могучий травяной змей-ломонос. Он один, небесный Патахха, способен разрушить все, что создавал учитель Беслаи. И он сделал бы это быстро...
- Сделал бы? - шаман поднял руку ладонью к гостю, уточняя. Торза кивнул:
- Я изгнал его, сказав слова. Он ушел.
Коричневая рука чуть покачивалась, похожая на древнюю змею с шеей-запястьем и головой из сомкнутых пальцев. Постояв, змея опустилась, пальцы обхватили колено. Шаман ждал.
- Ушел... Я не позволил ему взять коня. И оружие. Я обещал взять его назад, когда он научится владеть своим даром. Но... Он оказался сильнее, чем я полагал, небесный Патахха. Он обратил свою силу - на себя. Пока - на себя. Я видел, как он уходил, и первые десять шагов уже рассказали мне, что с ним происходит сейчас. Каждый его шаг становился другим, Патахха.
- Ты полагаешь, уходя по степи, он уходил от нас? С каждым шагом?
- Я полагаю, с каждым шагом он уходил. И менялся. Измененному есть ли дорога назад?
- Его дорога назад - твоя клятва, князь. Ты обещал и примешь его.
- Приму. Это было мое слово.
Солнце висело в зените, еле заметно клонясь к закату. Свет пожелтел, и степь стала похожей на женщину, носящую ребенка в первые свои недели. Яркие губы, большие глаза, узкая ладонь на плоском еще животе. Песня жизни, немолчная и неостановимая. Она звучала, а старый шаман молчал, ожидая. Знал, князь Торза достоин своих предков, он не нуждается в понуканиях. И князь сказал, роняя каждое слово тяжелым камнем в мягкую траву.
- Он не должен вернуться, небесный Патахха. Сделай это.
От сказанных слов отречения степь будто притихла. Замолчали птицы, трепеща крыльями в вышине, без звука пробежала полевая мышь и, юркнув в траву, замерла, оставив на виду кончик черного хвоста. Утих плеск и шуршание воды в ручье за палатками. Князь смотрел на шамана. А тот, открыв, наконец, глаза, смотрел на гостя.
Многое могли сказать они друг другу словами, но говорили лишь взглядами.
"Ты знаешь, как дорог Зубам Дракона каждый человек племени, как важен нам храбрый воин, и этот, именем Абит, друг моей дочери княжны Хаидэ - воин настоящий. Но иногда приходится отказаться от одного, чтоб сохранить целое, даже не зная, верно ли решение"
Это говорили глаза князя.
"Я был младшим ши во времена твоего деда, и тогда же стал старшим ши, а проводил его за снеговой перевал уже небесным шаманом. Я был небесным Патаххой с первого дня власти отца твоего и ни разу не подвел его в княжении. Но мне не пришлось ни разу делать того, что просишь меня ты, светлый князь Торза, не знающий, верно ли решение. Ты мог его просто убить. Но не убил. Потому что ты не бог и судьба сама должна распорядиться нами. И твоя просьба мне - знак, что ты вверяешь себя судьбе"
Так мог бы сказать шаман, и об этом он промолчал, глядя в глаза князю.
А потом кивнул. И степь, встрепенувшись, снова загомонила.
- Отдохни, князь. Когда солнце теменем коснется травы, появится сережка Ночной красавицы. И начнем. Но ты должен знать, измененный, вернувшись, может наделать бед...
- Я знаю.
- Но измененный забывший, выбросивший свое племя из сердца - уничтожит его, если пути пересекутся. Я заберу его память. Но лишь боги и судьба поведут его дальше. И они могут привести его в племя. Снова. Которое стало ему чужим, совсем чужим.
- Я знаю и это. Но я не бог, и не судьба. Пусть они распоряжаются нашими жизнями.
Торза поднялся и, прикладывая руку к груди, склонил голову. Патахха кивнул и остался сидеть, снова закрыв глаза и слушая, как вождь тяжело прошел мимо и скрылся в своей палатке.
... Мысли похожи на шары. Учитель Беслаи, одержимый заботой о народе, решил создать ему новую судьбу. И создал, ввергнув цветущую Землю Долин в горести и страдания. Народ предков залечил раны и продолжил жить за отрогами снежных гор. А Беслаи взял в рукавицы воина людей, что ушли с ним, и дал им сделанную судьбу. Судьбу жить вне прочего мира, тесно и крепко связанными и, когда Зуб Дракона рвет эти связи, он умирает. Общая кровь, одна на всех - мужчин, детей, стариков, женщин. ...Тот, кто уходит в наем, не рвет связь, племя сильно и нити лишь тянутся, не разрываясь.
Патахха поднял коричневую руку и сжал кулак, разглядывая, как прижимаются друг к другу пальцы, сплющиваясь до боли.
... Порча крови настигает всех, кто связан, не щадя никого. Абит - порченая кровь. И он, забыв себя, возможно, не вернется в племя никогда. А если выживет и если суждено ему будет встретить на новом пути кого-то из племени, ставшая чужой кровь не подскажет ему - вот мой брат. И, может быть, он пойдет дальше, новой дорогой, отдельной. Или, случись им биться - убьет одного из своих бывших братьев.
Но болотная болезнь начинается с крохотного пятнышка на пальце. Одного. А потом появляется другое и третье. Не Абит. Другой. И еще один.... Если племя состарилось и слабеет так же, как одряхлело когда-то в неге и довольстве государство Земли Долин.
Патахха медленно поднялся, упираясь руками в колени. Стряхнул крошки с подола длинной рубахи.
...Князь мудр. На его долю выпадают испытания, каких не познали его дед и отец. Если сад в голове Абита - начало общей болезни, то все дальнейшее - дело богов и судьбы. Это приносит спокойствие. Пусть все идет, как идет. Он, старый Патахха, небесный ши племени, горд, что на его долю выпали такие события. Пусть кровь жизни играет и бьется, как хочет. Надо прилечь, отдохнуть, может быть, увидеть сон, о птицах. И после отпустить мятежного Абита, уходящего, изменяясь. Дать ему свободу, первому за многие годы. Пусть идет в мир.
Когда небо наполнилось вечерней зеленью, грифы снова слетели в голову старого Патаххи. Ненадолго. Прошлись, поворачивая головы и разглядывая степь, поворошили начисто объеденные кости (полевые мыши и кроты поснимали остатки, недоступные толстым клювам), и самый старый, могучий гриф, с хриплым клекотом поднявшись в воздух, обрушился всем телом на решетки костей. Тройка других подскочила, топчась по останкам. И, растоптав в пыль бывшую жизнь, ставшую смертью, птицы взлетели, исчезая в дымном закатном небе. На искрошенные кости пролился легкий дождь, размывая белизну, пошевелила осколки, проклевываясь, новая трава. И все исчезло. Кроме степи, мерно стучащей шепотными бубнами младших ши племени.
Патахха, обрядившись в вышитую рубаху тонкой замши, отороченную по вороту огненным мехом, тугие сапожки с цветным отворотом, и меховой, расшитый медными бляшками колпак, вышел на середину площадки. Повернулся лицом к просвету меж двух палаток. Там вставала неровная толстая луна, а над ней дрожала зеленой слезой серьга Ночной девы. Мать Солнце подарило деве Миисе прекрасные серьги, ожидая радости свадьбы. Но осталась у девы только одна сережка. Капают на зеленый камень слезы печальной красавицы, и тот загорается глубинным светом. Пока есть любовь в женском сердце, будет гореть в небе зеленая звезда, а как померкнет, то и мир кончится.
Притопывая и кружась, рассказал-спел это старый Патахха, танцуя в кругу, освещенный пятью кострами у наглухо закрытых палаток. У трех костров недвижными тенями чернели фигуры младших, пальцами стукающих в шершавые негромкие бубны. У четвертого сидел, замерев, Торза, рядом с ним - жертвенный баран с распоротым брюхом. Пятый костер ждал Патахху, горел один.
Обманывая рассказом судьбу, ожидающую, чего попросит у богов старый шаман, Патахха кружился, запрокидывая голову, поворачивался к зеленой мерцающей капле, вскрикивал и поднимал руки, маша ими, как старый гриф крыльями. В поворотах приседая, двигался по звонкой земле, пока не добрался до туши, упал на колени, окуная кисти рук в черную кровь. Отскочив, провел по щекам и лбу мокрыми пальцами.
Ударяя и ударяя пяткой в землю, поворачивался, отталкиваясь ногой, а другая проминала мягкую глину и, на одном из несчитанных поворотов, Патахха провалился в нижний мир, возвышая голос, чтоб держаться им за стук бубнов, оставшихся наверху.
Он опускался все ниже и слышал, когда замолкал для вдоха, как тени бродили вокруг и, придвигаясь, пытались заглянуть в глаза шаману огненными багровыми белками. Но глаза Патаххи были закрыты, чтоб не нашли его душу мертвые чужаки и только голос его, связанный с бубнами мальчиков, чертил пустоту решеткой, не давая дотронуться до себя. Плыл вниз, танцевал, опуская вниз ступни, вытягивая вышитые носки сапог, цеплялся за мертвый воздух руками, кожа на которых стянулась от подсыхающей крови. И продолжал петь о земной любви, что дала жизнь вечерней звезде. Делал из слов и звуков лодочку для своей души, иначе мертвый мир заставит его открыть глаза и, заглянув в них, отравит быстрой смертью, заберет навсегда.
Еле слышно звучали бубны, ноги Патаххи устали, а в горле поселилась боль. Но все еще не находили дна носки вышитых сапог, а не встав, не найдет он нужного. Он рассчитывал найти его выше, на высоких стенах колодца, как раньше, когда, опускаясь, протягивал руку и брал, но сейчас рука оставалась пустой, а значит, нужно еще вниз. Куда не ходил, ни разу.
Он опустил голову, сглотнул, не переставая петь, а страх уже стоял рядом, дышал в шею, где отстал от нее воротник из меха старого лиса. Страх был сильным, летал, где хотел и сейчас болтался рядом, наполняя колодец смрадом умерших, не ведающих покоя, и ухмылялся, призывая Патахху, открыть, наконец, глаза и замолчать, покорившись.
А будет ли мне позволено отсюда взойти на снеговой перевал? Мысль готового покориться пришла, будто голова Патаххи стала чревом убитой газели, и в нее запускали головы грязные падальщики, щелкая страшными клювами.
Нет! Нет! - страх смеялся и дергал Патахху за спустившийся рукав. Останешься тут, старый бездельник, чучело, не знавшее женщин, никчема, червяк, бесполезно жрущий яблоко жизни. Захотел к учителю Беслаи? Безумец Беслаи давно мертв, а его воины вырезали друг друга в бесчестном бою, не поделив добычу в ограбленном селении. Там они убивали детей и насиловали женщин, а потом выжившие придумали сладкую сказочку, чтоб держать в плену всех, кто верит.
- Нет, - простонал Патахха и стих, чтоб не пропустить умирающего в неизмеримой выси шелеста бубнов. Но напрасно он напрягал слух, высь смолкла, уступив место звукам нижнего мира: страшным, чавкающим вздохам, надрывным ноющим стонам и гулкому смеху. Нитка, связывающая Патахху с жизнью, натянулась и задрожала, истончаясь, - вот-вот порвется. Запричитав хриплым шепотом бессвязные слова песни, шаман запрокинул залитое слезами лицо и открыл глаза, в надежде увидеть в горле колодца зеленый свет звезды. Но тут же зажмурился, спасаясь от багрового взгляда бродящих вокруг смертей. Нитка тенькнула и порвалась, отпуская дергающееся тело старика. Он полетел вниз, крича, понимая, - нет возврата, и лишь пытаясь снова поверить, что великий Беслаи не оставит его в бездне, протянет огромную руку и вознесет на сверкающие отроги далеких гор.
Хохот ударил в лицо, в уши, а по пяткам стукнуло, и шаман пал на колени, вскрикнув от боли. Опираясь о холодную землю, вскочил и, еле удерживаясь на подгибающихся ногах, огляделся, отмахиваясь от наседавших орущих улюлюкающих теней. В черном низком подземелье горели болотным светом костры из гнилых сучьев. Летали над ними огромные твари, маша перепончатыми крыльями, и ползали, отсвечивая мертвой слизью, слепые толстые змеи, толкаясь в ноги.
- Наш-ш, - шипел отравленный воздух.
- Наш, наш, наш! - дыхая смердящим холодом, разевались сотни багровых глоток, ветвились вокруг них тысячи извивающихся пальцев, подбираясь к горлу Патаххи.
Он хотел крикнуть, отрицая, но промолчал. Сделал шаг вперед и пошел, из-под черной дыры в каменном потолке, которая извергла его в подземелье. Внутри все кричало, требуя остаться, стоять на месте и ждать, когда сверху, быть может, придет спасение. Но Патахха ушел вниз, чтобы выполнить просьбу князя. С пустыми руками к чему возвращаться? Чтоб среди радостных сверкающих снегов вечно помнить о том, что сдался?
Он брел, наступая на скользкие тела, взмахивал руками, когда рядом проносились летающие твари. Обходил подальше зеленое пламя костров, в котором плясали, изгибаясь, обнаженные женщины, маня его руками, покрытыми черными язвами болотной хвори. И потеряв силы, упав ничком, полежал, выравнивая дыхание, и пополз, оскаливая зубы, шепотом припоминая все бранные слова и страшные проклятия, которые позабыл за долгую жизнь. Вытягивая перед собой дрожащую руку, вторую не смог выпростать из-под тела и замер, улыбаясь кривой улыбкой. Все? Это все?
- Нет... - звук, шедший издалека, начался тихо, еле заметно и, найдя уши Патаххи, вдруг вырос, наполнился силой, ударил бронзовым молотком по щиту. Стих, и тут же, ловя предыдущий за хвост, повторился:
- Н-нет. Н-нет-т...
Твари смолкли и шарахнулись, оставив лежащего старика. Он приподнялся на руках, медленно сел, ожидая нового удара. И тот пришел, а следом за ним, сплетаясь с мерными ударами, зашуршали бубны, сперва совсем тихо, а потом все слышнее, вышивая узоры звуков по натянутой сухой коже.
- Что? - закричал Патахха, вставая и покачиваясь. Взмахнул рукой, угрожая, и плюнул с сторону ближайшего костра. Тот зашипел и погас.
- Нате вам... яблоко! И нате вам с-с-ливу!
Костры гасли один за другим. Мелькнула рядом летучая тварь, рванула пастью рукав, вонзая в запястье мелкие острые зубы, и забилась, упала, возя по черной земле одним крылом, когда Патахха отбросил ее, схватив за второе.
- Вот вам! От с-старика! Вы...
Черная стена впереди осветилась зелеными бликами, и повеяло вокруг запахом вечерней травы и засыпающих деревьев. Патахха, замолчал, опустив руку, с пальцев которой стекали вязкие капли свежей крови. По стене там и тут загорались яркие точки, крупнели, лаская воспаленные глаза. Шлепнуло за спиной, и он оглянулся быстро. В утихающем озерце играла рыба.
Шаман сделал несколько шагов, разводя руками ветки деревьев. И вышел на небольшую поляну, на которой спал, разбросав руки и ноги, полуголый мужчина, сжимающий в руке нож.
Побелевшая луна светила на впалый живот и широкую грудь, а от зеленой звезды, застрявшей в ветвях старого дуба, тянулся еле заметный луч к плечу, очерчивая зыбкий рисунок. Патахха присел рядом на пригорке, тяжело дыша и разглядывая узкий треугольник шрамов. Перевел взгляд на растрепанные волосы, на сбившиеся пряди нечесаной короткой бороды, покрывающей широкие скулы. И перед тем, как накрыть отметину зуба иссохшей старой ладонью, выпачканной в крови, прошептал охранное заклинание и замолчал, когда под веками воина задвигались глазные яблоки.
Что снится Абиту, ушедшему, чтобы вернуться? Старик, оборванный и грязный, что появился из ниоткуда? Или ему снятся птицы? А, может быть, Ночная Красавица пришла в его сны и протягивает на узкой ладони свою драгоценность? Возьми сережку, Абит, сплетающий слова, сбереги ее. Ты ведь теперь сам по себе. Без племени, и безымянный.
Патахха накрыл рукой знак на плече, шепча нужные слова. Кровь на его лице высыхала, щекоча кожу. А рука, накрывшая плечо Абита, бледнела в лунном свете, роняя в траву подсохшие черные чешуи, пока не очистилась полностью, и только сквозь пальцы просвечивал еле заметный зеленый свет. Договорив заклинание, Патахха осторожно убрал ладонь и перевернул ее, всматриваясь. По ладони медленно ползали маленькие бледные огоньки. Такие же скучились на плече Абита, то выстраиваясь в знак, то снова растекаясь бесформенными узорами. И, оставляя плечо, по темному воздуху перетекали в ладонь шамана. Когда последний, мигнув, встал на свое место, Патахха, держа на ладони светящийся рисунок, поднялся с пригорка, обошел спящего, пересекая поляну. Встал на серебряную от луны траву.
Он не смотрел на того, над кем только что наклонялся. Подняв над головой сомкнутый кулак, подставил его под слабый дрожащий зеленью луч. И снова запел, хриплым сорванным голосом, негромко, не думая о словах, да и вообще стараясь не думать, не вспоминать дорогу сюда, чтоб суметь добраться обратно. Он пел, земля под кожаными подошвами мягчала, проминаясь все глубже. И, рассказав ярким, как осенние плоды, звездам, о слезах Ночной красавицы, надавил ногами на зыбкую землю, приседая.
Снова мелькали вокруг тени, обдавая лицо шамана душным тяжелым дыханием, снова ныли свои песни пляшущие в гнилом пламени женщины. Но бубны стучали ровно и были слышны, может быть, потому что держал их медный стук, откуда-то мерно приходящий к нему в уши - удар за ударом, так бьется сердце, ни одного удара не пропустив. Патаххе не пришлось ползти, он шел, время от времени прижимая к груди и ко лбу ту руку, что осталась в жертвенной крови и изредка осмеливаясь взглядывать сощуренными глазами. Нежить ползала и летала вокруг, тыкалась в руку безглазыми мордами, и мордами с огромными слепыми глазами, тянулись к руке, дрожа, скользкие языки. И небесный шаман, благодаря нижний мир за короткую дорогу и силы в деле, останавливался, пережидая, когда очередной язык слизнет каплю крови, очередной мерно дышащий смрадом нос втянет в себя ее запах. И, ведомый звуками сверху, держа второй кулак за пазухой, нащупал уставшими ногами место под горловиной верхнего мира. Стоял, заканчивая петь, и сдерживал желание задрать голову и зацепиться взглядом за лунный свет. Оттуда, сверху все шел и шел мерный звон меди. Патахха старался не гадать, кто вместе с бубнами мальчиков держит его, чтоб не навести на помощника мертвых взглядов.
И вот, ощутив, как уставшие ноги сами собой выпрямляются, становясь легкими и уже лишь носками касаются черного камня, замолчал, спев последнее слово. Медленно вытянул вверх грязную руку. Один сапог уже не касался земли, второй провел носком, отрываясь. И вдруг, зашипев, шевельнулись нижние камни, раскалываясь и выпуская из-под ног черный клубящийся дым. Как мотки черной шерсти тугие клубы поднимались, ползая по ногам, дергая подол рубахи, и разворачивались, цепляясь за одежду зыбкими, но хваткими пальцами. Шаман дернулся, почувствовав, как пальцы лезут по согнутому локтю, проползают по запястью и тычутся в запахнутый вырез рубахи, где у груди покоился прижатый кулак с замкнутыми в нем огоньками знака.
- Ос-ставь... - раздался в ушах шип и зашелся хлюпающими вздохами.
- Иди с-сам, ос-ставь нам его...
Шип множился, буравя перепонки, пролезая в самую голову, и Патахха затряс ею, уронив шапку.
- Нет, нельзя, его нельзя, - просительно шепча, опустил поднятую было руку, стал совать ее вниз, растопыривая окровавленные пальцы, в надежде отвлечь гостя из мира еще более нижнего. Перед закрытыми глазами замелькали картины ночной поляны и мирного лица со сбитой всклокоченной бородой. Это он, Патахха, навлек на Абита нижние силы. Спал бы парень. И вот.
По растопыренным пальцам проползли, извиваясь и сдавливая руку, холодные веревки щупалец, сжали запястье, и в нем гулко забилась кровь. Патахха прерывисто втянул в легкие воздух. В голове прыгали мысли, скакали, обезумев, и никак не могли остановиться. Ледяные глаза учителя Беслаи, нахмуренный лоб Торзы, белые руки его отца, обряженного в погребальные одежды, и вдруг - широкая грудь ивовой сойки, когда птиц восседает на ветке, красуясь перед своей маленькой женой. Грифы. Морда старой лошади, что пасется за палатками уже много лет, не зная поклажи и всадников.
"Я-то думал, снеговой перевал" - мелькнула последняя, едущая верхом на принятом сердцем решении. И Патахха ответил, стараясь не слушать боль в пальцах, которые грызли чьи-то острые зубы.
- Я стар, но цена моя там - велика. Возьми...
Но свистнуло перед лицом, обдавая его жарким воздухом, пронзила ногу горячая боль, и загудело, сотрясая землю. Не договорив, небесный шаман открыл глаза, скосил их, пытаясь рассмотреть покачивающийся перед носом толстый стержень.
- Йэээ-э, и-и-и-и... - шип истончался, дрожа от бешенства, скакал в ушах. И Патахха, хватаясь изгрызенной рукой, вытащил из-за пазухи сжатый кулак и обхватил древко локтем. Резко застучали бубны. Стержень рванулся вверх и шаман в последний миг перед тем, как его выдернуло на поверхность земли, успел увидеть налитый нездешней, предвечной злобой взгляд, направленный не на него. Застывая от вещего ужаса, он посмотрел вверх и там, в горловине колодца привиделось ему лицо князя, озаренное теплым светом костра. Торза потянул за древко копья и выдернул его, не отрывая глаз от липкого взгляда черного монстра.
В каждой ночи есть глухое время, когда засыпает все. Это время без времени, потому что некому следить за ним и некому считать толчки крови в жилах на запястьях. Птицы, спрятав головы под крыло, замирают, впадая не в сон - в смерть. Звери, только что чутко водящие носом по запахам, застывают меховыми комками, и даже ветер не шевелит неподвижную шерсть. Стоят травы, каждая травина так, как застало ее исчезнувшее время, какая наискось, какая вытянувшись прямо. Звезды замирают, и свет их, протянутый к земле, можно тронуть пальцем и сломать, рассыпая стеклянную нитку на тысячи бледных иголок. Но некому трогать, спят даже людские сны в неподвижных сердцах.
Тысячи тысяч лет существует глухое безвременье ночи, и никто не может попасть в него и оглядеться внутри. Лишь делает время шаг в пустоту, как будто бы тотчас раздается следующий удар сердца и следующий выдох колышет грудь. Будто и не было черного пустого колодца в чужую бесконечность. А следующий шаг времени раздается уже по другую сторону пустоты. Которая тихо лежит и ждет следующей ночи.
Только редкие знают о пустоте и о том, что дыра есть и через нее, в мир трав и светлой воды, мир, где мужчина теряет голову от запаха женщины, а женщина, ненавидя его за муки рождения, вновь идет в кольцо рук, через дыру могут прийти чудовища. Иные, не познаваемые ни разумом, ни сердцем. И приходят.
Редкие знают об этом. Странно рожденные или отмеченные течением жизни, они знают и стерегут. Оберегают. Или идут туда, по великой нужде, когда нет других решений.
На залитой светом ущербной луны вытоптанной площадке лежал старик, свернувшись и сунув в изодранную рубаху крепко сжатый кулак. Одна нога его была подтянута к животу, а рваный сапог на другой пригвоздило к земле тяжелое длинное копье, которое держал сидящий над стариком мужчина в богатом кафтане и панцире из бляшек черного железа. Из-под разорванного сапога натекла лужица черной крови и застыла. А поодаль, на равных расстояниях друг от друга стояли три младших ши, каждый с воздетым над головой бубном.
Время сделало шаг, освободившись от сна безвременья, и три бубна стукнули разом. Пошевелился князь и, встав, бережно выдернул копье, отбросил. Упав на лежащий щит, копье отозвалось медным постуком, затихающим в шелесте бубнов. Торза склонился над Патаххой и помог ему сесть. Тот застонал.
Замер в ночи медный звон от упавшего копья. Патахха раскрыл глаза, двинул раненой ногой. Лужица, сверкая белым бликом по черной поверхности, ширилась, растекаясь по земле темными щупальцами. Небесный шаман завозил ногой, размазывая зловещие очертания. И хрипло рассмеялся, отнимая от живота кулак.
- Ты счастлив, князь.
Он раскрыл руку, показывая пустую ладонь, с которой слетали еле заметные огоньки, выстраиваясь в воздухе в знакомый каждому Зубу Дракона рисунок. Торза вздохнул, от легкого движения воздуха огоньки покачнулись и растворились.
Торза поклонился сидящему на земле Патаххе.
- Ты силен и мудр, небесный ши племени.
- Я так силен, что не смогу встать без твоей помощи. Младшие ши приготовят питье, помоги мне, князь.
- Прости меня за рану, небесный Патахха. Ты исчезал и появлялся, а потом не было видно твоей ноги и я...
- Ты все сделал верно, воин. И твое копье стучало о щит, когда это было нужно. Мудрец...
- Не мудрец. Ты прав - воин.
Торза вел припадающего на раненую ногу старика к палатке, а младшие ши тенями мелькали по гладкой земле, на которой недавно танцевал и бился в сражении с невидимым их учитель. Подбрасывали веток в костер, несли котелок с родниковой водой, укладывали на столбики спицы с кусками жертвенного барана.
Патахха шел, держась за большого сильного Торзу, как слабый ребенок держится за подол матери. И жалея великого воина, решил, - говорить о том, что сулит ему взгляд черного мира, не будет. Пусть время движется само и приносит то, что захочет. А старый Патахха, всю жизнь ходящий по твердой земле так, будто она тонкий лед, отделяющий его от бездны, продолжит заботиться о тех, с кем связала его судьба. И о князе позаботится тоже.
25
Малые реки, начинаясь от родников, текут, извиваясь, среди пригорков и кочек, входят тонкой еще водой в небольшие рощи и, напоив деревья, принимают их тень, стекающую с темной листвы, кормятся влагой корней, отдавая им свою влагу, и дальше идут, становясь реками средними. В них - рыба и серые черепахи, чьи маленькие головы торчат среди плоских листьев водяных лилий, на глади воды в крошечных затонах, растопырив нитяные лапы, бегают водомерки, падают с веток и трав мотыльки, и дрожат от крыльев, расходясь, нежные круги. А в середине вьется, крутясь, вода быстрая, которая торопится дальше, чтоб, взяв себе воды небесных дождей, сделаться шире. Петляя, встречаются средние реки посреди холмов, и одна покоряется, отдавая другой свои воды. И вот из двух - одна. Посреди подмытых сильной водой обрывистых берегов течет, то замедляя, то убыстряя ход, гремит камнями, плещет прозрачной волной на светлый песок пляжиков, что намыла сама. Спешат к ней другие речушки, и вот уже толстый широкий змей вьет сверкающее тулово между огромных курганов. Не перейти вброд, только броситься в воду и плыть, взмахивая руками, следя, чтоб течение не унесло слишком далеко. Взмахов рук еще хватает тут, где почти большая река стала настоящей, такой, что не пересохнет в летний зной.
И, протекая дальше, настоящая река принимает в себя ручьи и протоки, берет с собой их воды. Огромная, с дальним берегом, катит себя, уже никуда не торопясь: разливается плоскими озерами, снова собирается в сильную полосу-ленту. Она теперь одна, царит. И все, что в ней - движется, подчиняясь течению или борясь с ним. Все - в русле царской реки.
Так и время каждого человека, начавшись с рождения, течет само по себе, а после соединяется с временами других, и вдруг - снова несется отдельным ручьем; из прошлого через настоящее - в будущее. И если прошлое когда-то было одной рекой, которая рассыпалась потом на ручьи, какие-то из них, петляя по степям жизни, могут собраться вновь, чтоб идти в русло будущего уже вместе. Той самой огромной рекой, что царит над ветрами, травами, и ходом облаков.
Как дождаться того, чтоб ручьи соединились, думала Хаидэ, сидя в плетеном кресле в перистиле, за дальним краем квадратного бассейна. С крыши в бассейн смотрели каменные морды на концах водостоков. Вчера весь день шел дождь и сегодня над перистилем неслись облака, озаренные ярким солнцем, а то - серые, как комки старой пряжи. Брызгали из них поздние весенние дожди, знаменуя начало лета. Черные пасти каменных морд лили в бассейн собранную с крыши воду.
Теренций ушел на агору, он все еще пирует и развлекается с приехавшими гостями. В доме пусто, лишь бегают рабыни, шаркает растоптанными вышитыми туфлями Фития, покашливая. И в комнате слуг, куда открыта дверь, завешенная темным полотном, спит Ахатта. Выздоравливает. Вечером, может быть, приведут Техути. И можно будет еще говорить с ним, стараясь не думать о том, что через два дня корабль снимется с якоря, пойдет дальше вдоль побережья, через небольшие полисы: торгуя, подписывая бумаги, забирая почту и подарки в Элладу. И египтянин отправится на корабле.
Хаидэ плотнее закуталась в шерстяной шарф, которым заставила укрыть плечи нянька. Дожди напомнили, лето еще не пришло, и солнце капризно, как юная красавица, то засмеется, то хмурит яркую бровь. Но лучше сидеть здесь. Если Ахатта проснется, Хаидэ первая услышит ее.
Наверно, дожди виноваты в том, что прошлое видится Хаидэ ручьями, а будущее - сильной рекой. Следить за ними утомительно и хочется подогнать узкую капризную воду, ну скорее, давай же. Пусть река станет царской и пусть ей ничто не грозит, ни зной, ни зимняя стужа. Ручей - рассказ Ахатты о страшной жизни у тойров, еще ручей - воспоминания Хаидэ о Нубе. Еще ручей - рассказы Техути о далеком Египте. И еще один - ее рассказ Техути о том, что же все они значат друг для друга.
Поскрипывает при каждом движении кресло, плетеное из кожаных полос, текут перед глазами струйки воды с крыши, видятся вместо них ручьи прошлого. Что-то случится, когда сольются они и станут рекой. Не может не случиться. Столько лет жила она в клетке из мраморных колонн, будто спала и грезила о настоящей жизни. И вот с неба ее настоящего сорвались дожди, наполняя русла, которые давно казались пересохшими. Вода прошлого бурлит, крутит водовороты, топит в себе цветы и сорванные листья. Вода прошлого торопится, ей надо собрать все ручьи в большую реку. И течь дальше.
- Мератос, - вполголоса окликнула Хаидэ пробегающую с поклоном девочку, протянула ей лежащее рядом мягкое покрывало, - поди к больной, укрой ей ноги. Ну, что?
Девочка стояла, надув губу, крутила пальцем завитую прядь, выпавшую из-под вышитой повязки. Хаидэ посмотрела внимательнее. Не выпала прядь, нарочно выпустила она ее, и подвила горячими шипцами, чтоб подпрыгивала при каждом шаге.
- Пусть хранит тебя солнцеликая Афродита, моя госпожа...
- Что?
- Твоя новая рабыня, - и увидев, как нахмурилась хозяйка, поспешно поправилась:
- Твоя гостья, я боюсь...
- Она просто больна.
- Нет. Эриннии вошли в ее голову и отравили дыхание смрадом. Я не хочу, чтоб они вошли и в мою.
- Глупости. Никто в тебя не войдет. Она просто болеет, от того, что мужчины били ее, приняв за разбойника. И она голодала в степи. Ей нужно много спать, пить целебное питье и хорошо есть. Иди, она спит.
- Она смотрит. На меня.
- Ну и что?
- И дышит.
- Мератос! Я сказала - иди.
Девочка неохотно взяла покрывало, прижала к животу. И, отворачиваясь уходить, пробормотала:
- Если она должна есть, пусть не ест цветы...
- Что ты сказала?
Мератос стояла, опустив голову, темно-рыжая прядь качалась перед носом. Хаидэ поднялась и, подойдя, взяла ее за плечи, заставляя поднять лицо.
- Какие цветы? Что за ерунду ты мелешь!
- Не ерунду. Вот!
И обе оглянулись на небольшой цветник, разбитый между колоннами и бассейном. Там вились вокруг белого мрамора алые мелкие розы, белел шиповник, свисали с резных деревянных консолей огромные цветные вьюнки. А под вьюнками, поднимая вверх раструбы белых цветков и резные темные листья, пышно разросся куст дикого дурмана, и откуда взялся, видно птица, пролетая, принесла семена на лапках. Хаидэ с щекоткой в животе смотрела на оборванные и поломанные цветы, лежащие на каменном полу мягкими тряпочками.
- Я думала... это ты с девушками тут. Хотела вас поругать.
- Вот еще.
- Но она ведь не ходит. Она спит и очень слаба.
- Вот еще.
- Мератос!
- Я ночью шла, в комнаты. И тут темно совсем, а я не взяла светильник. Я шла и держалась за колонны, одну, вторую. Потому тихо шла, чтоб не споткнуться. А сверху - луна. Как раз.
- И что?
Мератос крепче прижала к себе скомканное покрывало. Встала на цыпочки и вытянула шею, чтоб поближе к уху Хаидэ.
- Я потому была в темноте. А тут свет, белый. И она ползала, прямо возле куста. Обрывала цветы и пихала их в рот. Она черная вся, волосы висят. Я испугалась. Думала - богиня Нюкта пришла к нам сделать ночь еще темнее. И я шагнула, назад. А она услышала и подняла лицо. У нее во рту был цветок. Она его жевала. И глаза блестели страшно-страшно.
Горячее дыхание возле уха замерло, и Хаидэ отодвинулась. Девочка глядела за ее плечо огромными напуганными глазами. Хаидэ медленно выпрямилась, поворачиваясь. В узкой двери комнаты стояла Ахатта, держа занавесь худой рукой. Увидев, что Хаидэ смотрит, держа за плечо девочку, Ахатта оскалилась и вдруг, зашипев, дернула головой вперед. Пискнув, Мератос мешком свалилась на плиты. А больная засмеялась и вдруг сама поползла вниз, таща за собой занавесь.
- Ахи! - Хаидэ кинулась и успела поддержать Ахатту, которая тяжело обвисла на ее плечах.
- Устала...
- Сейчас.
Дотащила ее до постели, настланной на деревянном топчане, уложила, укрыв одеялом. Сбегала за покрывалом, вытащила его из-под сомлевшей Мератос, похлопав ту по бледной щеке. И, как следует подоткнув покрывало вокруг ног больной, села рядом, осторожно беря в руки холодную неживую ладонь. Незаметно принюхалась к неровному дыханию, от которого пахло землей и резко - увядшими цветами. Так что же, не врала девчонка?
- Ахи? - позвала шепотом. Худые пальцы в ее руке шевельнулись.
- Хочешь попить? Я принесу тебе вина, хочешь?
Та открыла глаза. Медленно разошлись губы в нехорошей улыбке. Мелькнул язык.
- Хочешь спросить. Да? Она была пьяна, маленькая вертлявая... шла от мужчин.
- Ты видела ее ночью? Зачем вставала? Тебе нельзя еще. Я позову Фитию.
- Подожди, - рука вырвалась из ладони и, больно сжав запястье Хаидэ, потянула так, что та нагнулась, сдерживая дыхание и стараясь, чтоб Ахатта не замечала этого.
- Ты, ты боишься меня? Теперь?
- Глупости, сестра. Чего мне бояться?
- Я отравлена. Я сама - отрава.
- С чего ты взяла? - Хаидэ вспомнила мертвую птицу с задранными крючками лапок.
- Сны. Белая луна цветет. Мучает меня....
- Это болезнь, Ахи. Тебе надо поспать.
Тощие руки поползли вверх, цепляясь за складки хитона Хаидэ, легли на плечи. Отодвинув ее, как та отодвигала от себя девочку-рабыню, Ахатта всмотрелась в лицо подруги.
- Поцелуй меня, сестра. Ты... хозяйка. Жена... знатного.
Хаидэ медленно наклонилась навстречу блестящим глазам. Но когда прохладная щека ее уже коснулась пылающей щеки, Ахатта дернула головой, уворачиваясь от поцелуя.
- Я посплю. Иди. Да хранят тебя... наши боги. В снегах. Там, где мой... Исма.
Глядя на крепко зажмуренные глаза, Хаидэ все равно коснулась губами влажного виска. Вдохнула запах мертвых цветов. И, поправив покрывало, тихо вышла из комнатки. Проходя мимо сидящей на полу Мератос, сказала, чувствуя на губах ледяную горечь от пота больной:
- Вставай, тут мокро и холодно. Видишь, я осталась жива.
- Есть медленные яды, моя госпожа.
Сон не слетел на Ахатту легким покрывалом, сперва затуманивая мир вокруг, а потом пряча его целиком. Упал на измученное лицо душным тяжелым ковром, и она задохнулась, раскрывая в сон глаза, пока не увидела нарисованных на ковре картин. Тогда редкое рваное дыхание ее, привыкнув к тяжелому воздуху, стало выравниваться, уводя хозяйку в недалекое прошлое. Медленно и тяжело дыша, смотрела она широкими глазами на извивы цветного орнамента. Видела в нем.
Серые и черные зубцы, окаймляющие месиво узора...
... Песок становился холодным и Ахатта, оглядевшись, встала, сразу шагнув ближе к темному кустарнику. Песок светлел, и ее силуэт все еще виден со сторожевых гнезд тойров. А ей не нужно, чтобы жрецы-повелители снова говорили Исме - его жена нарушает законы. Края маленькой бухты окружали горы, зубчатые, кривые, они чернели сразу же, как солнце заходило за правую, торчащую огромным клыком в море. И только по воде бежали золотисто-красные волны, рассказывая, что солнце там, оно еще немного побудет, пока следующий клык не вспорет его свет.
Ахатта сняла с толстой ветки лыковый короб и аккуратно устроила его за спиной, затянув на груди кожаные ремешки. В коробе постукивали мелкие орешки. Набрала много, почти под самую крышку. Если не споткнется, поднимаясь в пещеру, и не уронит, рассыпав добычу, то к возвращению Исмы будет жирная ореховая каша. Жаль, близкие заросли крыжовника ободраны полностью, а идти дальше - не достанет времени, слишком долго она собирала шишки и, сидя на маленькой поляне, вытряхивала из них орехи. Было бы мужу свежее горячее питье с листом душицы, смородины и плавали бы в нем полосатые зеленые ягоды. Он так любит.
Зеленые завитки, украшенные круглыми ягодами и острыми иглами шипов, первый внутренний круг узора...
...Еще крыжовник есть за горой-клыком, она ходила туда, тайком, когда никак не могла смириться с тем, что солнце садится так быстро, маня кинутыми по воде золотыми лентами. Ей казалось, если перебраться за клык, там - широкое поле, с далеким краем, тонущим в тумане, и все заковано в бронзу вечернего солнца. Бежать по траве, твердо ступая кожаными подошвами, кричать, пусть ветер унесет крик в небо, мешая его с птичьими голосами. Но когда, ободрав руки о колючие кусты и располосовав голенище сапожка, выбралась на вершину клыка, то увидела лишь еще одну бухточку. И так же прикусывал край моря еще один горный выступ с растущими на нем кривыми соснами. Она и спускаться не хотела. Но полное безлюдье маленькой бухты влекло, и, потратив еще немало времени, Ахатта, спрыгнула, наконец, на белый хрустящий песок. Прошлась по нему и, вспомнив, как давным-давно, в детстве, купались, убежав из стойбища, засмеялась и стала скидывать на песок кафтан, расстегивая костяные пряжки, кожаную длинную рубаху, подпоясанную чеканным наборным пояском. И серую полотняную нижнюю рубашку сняла. Осталась лишь в ожерельях.
Синие волнистые полосы, прорезанные красными и золотыми нитями - по нижнему внутреннему краю...
... Зашла в воду, пожимаясь от непривычной прохлады. Мылась долго, окунала в прозрачный холод черные волосы, вздыхала, отжимая их застывшими руками. А потом упала на живот, смеясь и колотя руками, чтоб брызги просвечивали на солнце. Выйдя, подтащила к себе кафтан и уселась на него, греясь. Солнце медленно двигалось к черной горе и Ахатта, задремывая, подумала - в их бухте, в которой весь песок захламлен рыбьими потрохами и старыми углями, уже темно и тоскливо. Вдруг свистнула птица, еле слышно, и дрема слетела. Ахатта выпрямилась, замерев, чутко слушая все, что обступило ее. И поняла - слишком тихо. Даже редких лесных птиц, которые живут в этом древнем лесу, таком старом, что он еле кормит сам себя, и весь зарос лишайником и мхами, и то не слыхать. Она нащупала на песке рубаху, прижала к обнаженной груди, бросая по сторонам быстрые взгляды.
Угловатые фигурки, стоят частоколом, расставив крепкие черточки-ножки, срослись палочками-руками - не обойти...
...Взвилась, услышав среди сосен хохот и свист. Тыкаясь головой, натянула на мокрое тело нижнюю рубаху, накинула кафтан. Сгребла кожаную рубаху, и, забыв на берегу сапожки и короб для ягод, побежала, увязая в песке, к береговым скалам. Падая и расшибая колени, лезла наверх, злость туманила разум так, что она ничего не видела вокруг себя, хваталась за острые шипы, раня ладони. Подвернув ногу, свалилась в кусты на склоне и притихла, кляня себя за неосторожность. Позади на камнях перекликались парни-добытчики, разыскивая ее. Ахатта отползла в самые заросли. Осмотрелась зло. Дурной лес, старый, никуда не годный. В брошенных кое-как камнях растут кривые сосны и дубы, насыпают под корневища иголки и листья, и там, на крошечных островках дерна, цветут бледные фиалки, почти невидимые тонкие колокольчики. Протыкая скудную почву, лезет по стволам плющ-ломонос, заплетает деревья, свисая с ветвей неопрятными бородами. Иногда толпятся по россыпи скал кусты крыжовника, дикой розы, или рябина стоит одна, светит чахлыми гроздьями. Нет уютных лощин, нет овражков с родниками, нет рощиц, укутанных по прямым древесным ногам плотным веселым кустарничком. И даже толстых больших деревьев, по веткам которых можно белкой взобраться в крону и притаиться там - нет в дряхлом лесу. Только лежать, сунув голову под камни, ощущая, как торчит над взгорком бедро и плечо, как ни старайся вжаться в гнилое крошево.
В черном круге танцуют красные пятна, как ожерелье из огненных каменьев на шее злой богини ночи...
... Сосны почернели, а земля стала вовсе невидимой. Мужские крики удаляясь, стихли. Тогда Ахатта встала и, перебирая руками по кривым стволам, спустилась с вершины скалы-клыка на истоптанный песок бухты тойров. Прошла мимо костров, на которых, препираясь, жарили рыбу женщины и, подбирая усталой рукой подол криво подвязанной рубахи, медленно пошла по тропинке, окруженной тусклыми огнями, пробивавшимися из щелей в камне.
Светлый круг в черном круге, в самом сердце его. И посреди света - две полосы, две фигуры, одна повыше, другая пониже. Одна шире, другая - тонка. Слиты посередине...
Поворачиваясь на топчане, спящая Ахатта застонала, откинув худую руку. Под посеревшей смуглой кожей толкалась, выпячивая вены, кровь, темная, как медленный яд.
...а над головами вытканных в светлом круге фигур, слитых, сплетенных руками, с головами, касающимися друг друга - рисован резкими черными линиями чужой знак, смотреть на который - нельзя. Даже во сне. Нельзя!...
На плече горы, кинутом в сторону моря, чему Ахатта каждый день радовалась, напоминая себе, что могли они жить и на другой, лесной стороне горы, вышла на узкую тропку, ведущую к входу в жилье. Нырнула в расщелину и, нащупывая босыми, застывшими от ночного холода ногами камень, прошла долгий извилистый путь навстречу красному мерцанию. Сердце неприятно ныло. Раз горит огонь в доме, значит Исма там, вернулся голодный, а она бредет, без орехов, босиком, с исцарапанными руками. Не боялась, что муж посмотрит грозно и отругает, а то и взмахнет плетью, висевшей на стене знаком супружеской власти. Но ведь устал и голоден. А она - степи захотела, и моря.
Знак, похожий на паука, черный шестиугольник со слепой дырой в середине, там, где должен бы на узоре ковра быть глаз - сердцем орнамента. Но вместо глаза - непонятная серая каша, туман, в который смотреть - нельзя!
...Шагнула в неровный проем-арку, виновато улыбаясь. И встала. Посередине большой комнаты, рядом с круглой выемкой очага, на гостевой скамье сидел жрец-пастух. Сидел прямо, сложив на коленях жирные белые руки с красными, будто кровью крашеными ногтями. И, полузакрыв глаза на одутловатом круглом, как полная луна, лице, смотрел на Ахатту. Исма стоял рядом, выпрямившись и держа руку правую руку на левом плече, как должно стоять в присутствии повелителя. Ахатта хотела рассмотреть, как глядит на нее муж, подумав быстро, долго ли стоит так, рука наверно, вовсе затекла. Но жрец наклонился и, подхватив жезл, ткнул им в короб на полу. Крышка откинулась, горка орехов высыпалась на ковер, устилавший полы.
- Твоя непослушная жена все-таки заботится о тебе, высокий гость Исмаэл.
Складки белого покрывала обнажали жирные плечи, вырез на груди расходился, показывая татуированный знак власти. Жрец пошевелил палкой, рассыпая горку орехов по всему ковру, поддел за драное голенище лежащий тут же сапожок.
- Но жены скудны умом, вместо ума носят они на себе сладкие камни, выточенные демонами для мужского безумия, - по красным блестящим губам поползла ухмылка, и Ахатта стянула на груди вырез серой рубахи.
- Спроси ее, высокий гость Исмаэл, кого завлекала она, пока ты трудился в поте мужском, пока совершал мужские труды на благо могучих тойров, принявших вас как родных.
- Я. Я не...
- Замолчи, женщина. Тот, кто выточил тебя из сладкого камня, вложил в твой рот язык змеи. Ничего для добра не скажет он. Я скажу вместо тебя.
Он поднялся, опираясь на палку, и свет в очаге запрыгал, бросая блики на белые одежды и чеканный серебряный набалдашник в виде головы грифа. Жрец кивнул Исме и тот, медленно опустив руку, склонил голову, хмурясь. Проходя мимо стоящей Ахатты, жрец втянул воздух, расширяя ноздри плоского носа, обшарил ее фигуру бледными, будто плавающими в тумане глазами с черными точками зрачков.
- Я ухожу. Тебе решать, что получит она за непослушание. Но знай, юноши тойры неукротимы в забавах. И та, что манит их бесстыдством, может оказаться растоптанной, как детская куколка из коры. И винить будет ей только себя. А мать-гора, что держит нас у своей груди, накажет того, кто попустил бесстыдную сладость.
Шаги удалялись по извилистому коридору. Исма, дождавшись, когда стихнет постук палки, подошел к жене, беря за руку, и Ахатта подняла вторую, будто защищаясь. Тихо смеясь, Исма прижал ее к себе.
- Ну, охотница, что натворила? Чем напугала смелых юношей тойров?
Прерывисто вздохнув, Ахатта прижалась к широкой груди, закрыла глаза, слушая, как размеренно стучит сильное сердце мужа. Помотала головой, отказываясь говорить. Только обхватила руками крепче. И, повинуясь, мелкими шагами пошла к постели, куда увлекал ее Исма, прижав лицо к вымытым в соленой воде черным волосам.
- Ты пахнешь, как пахнет утреннее море, когда солнце еще спит.
- Тебе надо поесть. Исма...
- Потом. Иди сюда, мой алый тюльпан, иди. Я...
- Исма...
- Ты...
Огонь бился в каменном круге, освещая блестящий потолок, бросая блики на вбитые в него бронзовые крюки, на которых висели котелки, оружие и одежда. Путал красные пальцы света в коврах, покрывающих холодные стены. Затихал, будто слушая шепот и бормотание двоих. И снова взвивался высокими языками, когда пробирался в щели вокруг занавешенной двери-арки холодный ночной сквозняк.
- Исма, ты муж. Люб мой...
Они лежали мокрые, и Исма подтянул толстое одеяло из овечьих шкурок, укрывая голые плечи жены.
- Ахатта, ты - жена.
- Я встану, сделаю тебе еды.
- Побудь со мной. Я не голоден, женщины кормили меня рыбой, на берегу.
- Что?
Исма рассмеялся. И став серьезным, сказал:
- Ахи, не ходи больше одна далеко. Лес и скалы полны лазутчиков. Пусть мое сердце будет спокойно. Мне не нравятся тойры, и не нравится, как смотрит на тебя жрец. Но еще четыре года нашей жизни пройдут тут.