В далекой земле, натянув поводья, соскочил на траву, положил деву и сел рядом на корточки - ждать, когда очнется, раскроет глаза и увидит, как хорош и красив Йет. На раскрытой ладони держал пару серег, прекрасных, как зеленые листья, просвеченные полуденным солнцем. Семь кошелей золота отдал Йет за подарок будущей невесте, но выкупив драгоценность, догнал купца и отобрал золото обратно, ехал, смеясь и похваляясь хитрым умом.

Сидя над девой, жадно смотрел в светлое лицо, а потом сам вдел в нежные уши прекрасные серьги.

Под утро, когда засветило далеко у кромки земли солнце, открыла глаза дева Мииса. И не увидела ничего слепыми своими глазами, которыми всю жизнь смотрела только на солнце.

Зря наклонялся быстрый Йет, зря улыбался, подмигивал и закручивал короткий ус над вишневой губой. Лежала слепая дева, дрожали плечи и руки прятались в рукава, лишь бы не тронуть копошащегося над ней вора.

Зарычал тогда Йет, крикнул, вскочил, изрыгая проклятия. К чему красота его, зачем расчесана серебряным гребнем борода, на что тысяча пряжек пришита к яркому кафтану? Если любимая не видит!

От его криков свернулась в комочек Мииса и стала просить тихим голосом не убивать ее, а отпустить, чтоб и дальше жить в хижине, говорить со зверями, смотреть на мать-солнце. Но, громко крича, признался в любви гордый Йет. И возненавидел слепую красавицу, за то, что не она первая полюбила, как то бывало всегда.

Бросился коршуном, разорвал на светлой груди платье, смял нежные плечи. Полетела на траву подаренная серьга, сверкая зеленым огнем.

- Будешь любить меня? - рычал, как не делают того люди...

- Не могу.

- Будешь?

- Нет...

- Будешь! Или - убью.

Промолчала в ответ дева Мииса. Лишь отвернула лицо от гневного дыхания ярости. Засмеялся тогда охотник Йет тому, что и без любви лежит под ним прекрасная дева. И не видя его, все равно принадлежит только ему.

Но всходило солнце и, встав посреди неба, оглядывалось, ища свою дочь, беспокоясь, почему не смотрит она в небо золотыми глазами, как было то всегда. А увидеть ее не могло, потому что лежала Мииса, закрыв глаза и отвернув к земле лицо, полное страдания. Но зато, прыгая и скача, карабкаясь друг на друга, пищали, стрекотали, чирикали солнцу мелкие звери - о том, куда унес Миису быстрый и гордый Йет. И, когда сложились сто маленьких шумов в один сильный голос, ахнуло солнце, взъярилось и, протянув звонкие лучи по далекой земле, ударило ими в спину охотника Йета.

- Смерть тебе! Смерть!

Плавилась кожа на широкой спине, горела одежда, слепли испуганные глаза, когда скатился Йет с израненной девы, прикрывая лицо обугленной рукой.

- Нет, мать солнце, оставь его. Смертью на зло отвечать - станешь темным, - взмолилась дева Мииса, открывая золотые глаза. Просила за гордого глупца, потому что дети иногда бывают умнее родителей, чтоб мир продолжал жить.

Но тяжело остудить ярость солнца и дева Мииса замолкла, а из открытых глаз утекло золото, навсегда. Рычал, корчась, сожженный Йет, натыкался на неподвижное тело, катаясь.

И, увидев, что сталось с любимой дочерью, ахнуло солнце.

- Нет, - закричало оно, - нет! Вот вам обоим жизнь. Тебе и - тебе тоже...


По громкому слову солнца вскинулась дева Мииса, поднялась вверх и пропала в небе. С тех пор каждую ночь выходит она на порог небесной своей хижины, смотрит на край земли, туда, где спит солнце, а людям видна лишь сережка в ушке красавицы, полная ночного зеленого света.


Глупый охотник Йет по тому же громкому слову, зарос чешуйчатой кожей и стал безобразным слепым демоном. Жадно нюхая воздух, ползает он по земле и ищет женщин по запаху. И, находя слабых, вползает в женскую нору, хохоча, селится внутри, и женщина, без любви идет к мужчине, не сумев совладать со страстью. Будет лежать под ним, но после убьет, одержимая демоном, что студит в холодных болотах вечно пылающую чешую.

И только когда, ползая в гнилых болотах, найдет Йет вторую сережку, поднимет ее в безобразной руке, показывая матери-солнцу, то может случиться так, что солнце простит безумца и вернет ему человеческий облик. Если кивнет в ночном небе далекая дева Мииса, качая вдетой в ухо зеленой искрой-звездой.

Но горе в том, что не ищет Йет потерянного подарка, слишком много вокруг женщин, что по-прежнему ждут его, маня рыжими косами, черными косами, светлыми...


Костер догорал, а Хаидэ, согнувшись, сидела, укрытая плащом, смотрела на угли, что казались прозрачными, так и хотелось пальцем пройти в пылающее красное стекло, думала о словах няньки. ...Пусть хранит тебя Ночная красавица, а демону не поддавайся, женщина. То, что кипело внутри и даже сейчас, после целого дня бега, после охоты и сытной еды - никуда не ушло, лишь свернулось клубком внутри и тихо гудит, как пчелы в колоде, грозя своей отравленной силой, - оно, конечно, от демона. И о том же говорит ее память. Свадьба с Теренцием, брачная ночь. Ее крики и сухой язык, облизывающий губы, ее глаза, жадно следившие за мужем и ее тело, хотевшее его, да кого угодно, лишь бы схватил, встряхнул, прополз руками... Везде.

Она усмехнулась, и глаза на освещенном огнем лице стали глубокими и черными, как дыры.

Теренций сдержал свое обещание, сказанное перед свадьбой. То, что спрятала она в дальние сундуки своей памяти, закрыла на сто замков и выкинула ключи в темную воду под старыми скалами, пришло и прожилось ею снова, от самой первой минуты, когда в паланкине, наряженную как кукла, укутанную в кафтаны, завешанную ожерельями и браслетами, привезли ее в дом жениха, поклонились и ускакали, оставив. И первая ночь была лишь первой в череде тех, что посвящал муж ее обучению. Сначала сам, пока не кончились у него запасы волшебной мази, а потом призывая избранных, некоторых она до сих пор видит в тяжелых снах и тысячи раз убивала в мыслях, казнясь.

А если прогнать злые мечты о чужой смерти, отвернуться от горячего стыда, который приходил каждый раз, когда вспоминала себя, растрепанную, с блестящими глазами, с руками, протянутыми в нетерпеливых жестах, выполняющую насмешливые приказания Теренция, наблюдавшего за играми, то, оказывается, коротко было это первое время. Совсем коротко!

Она сунула обгоревшую ветку в костер, пошевелила, любуясь взлетевшими в черное небо искрами.

- Надо было помнить об этом всегда, княгиня. Не отворачиваться, - сказала шепотом, чувствуя на щеках привычную краску стыда, - ведь спрятанное может укусить. Или отравить.

Сколько же длилось это? Большой дом, разделенный на две половины, был наполнен чужим по самую крышу, будто стояла в нем, покачиваясь, розовая вода с душным и сладким запахом. И хочешь - не хочешь, сладость проникала в мозг, сердце и душу. Ходили по мрамору, качая бедрами, рабыни, посмеиваясь, шептались, поднимая подолы, хвастались ночными метинами. Знатные гости приводили тонких и нежных мальчиков, с кудрями, забранными под золотые венки, с губами, натертыми жесткой щеткой, подкрашенными кармином. Нескончаемые пиры прерывались походами в веселые дома, и гости возвращались оттуда, приводя еще девушек, устраивая соревнования между домашними обученными рабынями и гетерами, бросая им золотые монеты, и обливая вином из ритонов.

Осенняя свадьба. Время тяжелых плодов и сытых трав, время, когда вся степь пахнет так, будто можно есть ее целиком, как наваристую кашу из походного казана. А потом время серого ветра и частых дождей. Ей казалось, так долго, долго, каждое утро, шаркая, Фития заново разжигала жаровню посреди спальни, а стены дома были холодны, как лед, и только заморские ковры спасали от ледяной испарины. Иногда падал снежок, совсем легкий, зябкий и его было жаль. Но он, как мальчишка-нищий, на жалость отвечал злобой и воровал из жаровни тепло, делая день сырым и промозглым.

После - весна, котору она почти не заметила, и лето, полное пиров, гостей, вина и грубого веселья...

Год проведенный ей в Триадее завершился и начался другой. Шел. Для нее не меняясь.

А потом однажды море налилось синевой, под самые края. И стало ясно, там за краем воды - снова весна. Солнце чаще смотрело сверху, и Хаидэ вдруг смогла дышать. Будто она не человек, что дышит воздухом, будто ей для дыхания нужен свет.

- Свет, наконец, прояснил мою глупую голову, - она смотрела в почти угасший огонь и прошедшие дни стеной стояли перед глазами.

В ту весну Теренций вдруг изменился, тогда ей казалось, необъяснимо. Пиры продолжались, но муж перестал вваливаться в спальню, и, бросившись в плетеное кресло, окидывать стены и мебель тем плавающим, ищущим взглядом, за которым следовали, обычно, старые или наново придуманные забавы.

Сидя у маленького костра одна, Хаидэ хмурилась, вспоминая. И вдруг - смеялась, с недоумением встряхивая головой. Она закрыла воспоминания внутри себя, и вот, достав, без жалости заставила себя вспомнить, будто взяла в руки и подставила солнцу, тому, что светит сейчас в ее голове. И то осветило черные норы, змеистые трещины, которые раньше вели непонятно куда.

- Он старел, мой муж. Вот оно что. Испугался смерти. И он захотел ребенка. Еще тогда...

Ей перестали давать травяной отвар, который приносили каждую ночь, после того, как муж посещал ее ложе. Но Теренций не знал, что после первой же ночи Хаидэ, тщательно расчесанная и убранная, после обряда домашним богам убежала на задний двор и, уведя за старую смоковницу Нубу, усадила его перед собой и сказала:

- Нуба, у меня не будет детей. Ты это можешь?

Черный великан смотрел на нее, будто ожидая объяснения. На широкое лицо падали солнечные пятна, сухой лист опустился на круглое плечо. Но она молчала, глядя требовательно. И он кивнул.

- Вот и хорошо. Ты сделай уже сегодня, к закату. Чтоб уж наверняка.

Почему она не попросила полной защиты от мужа? Ведь Нуба, стряхнув с плеча лист, смял его в вытянутой руке и потом, вопросительно глядя, сделал быстрый жест, которым дразнили друг друга молодые мужчины Зубы Дракона: сложенную лодочкой ладонь подержал пальцами вверх, а потом опустил, заставив жалко поникнуть. Сделай он это, Теренцию не с чем было бы приходить в спальню. Но она, может быть, вспоминая демона, который угнездился в низу живота, и просыпался от волшебной мази, отрицательно покачала головой.

...Ей перестали давать травяной отвар. И сразу вслед за этим Теренций стал приходить в ее спальню, один, трезвый. Она ждала с холодным интересом, что будет. Но не было ничего. Несколько ночных неудач мужа наполнили ее злорадным торжеством, и однажды днем она улыбнулась ему в лицо, думая об этом. Кидая в него этой улыбкой. А вечером заперла дверь спальни изнутри, не слушая ворчания Фитии. Сидела у запертой двери на полу, держа в руке нож, прислушивалась. Услышав шаги мужа, встала у самого порога, примеряя расстояние до его живота. Шаги замедлились. И остановились. Десять медленных вдохов и выдохов тянулась тишина, двое, разделенные тесаными досками, украшенными чеканными завитками узоров, стояли и слушали. А потом шаги удалились. С тех пор Теренций ни разу не вошел в ее спальню.

- Два года вначале. И восемь лет потом. Восемь.

Она вытянула руки, подогнула к ладони два пальца. Черные на фоне тусклого огня пальцы показывали ей - время идет и что-то забирает с собой, оставляя. Меняет.

- А мы с ним о многом думали вместе. Вот, оказывается, что видно, если не прятать прошлое.

Теперь она хочет мира с мужчиной, который швырнул ее в чуждый мир, наполненный чуждыми вещами. И он согласен. Но снова хочет попробовать.

- Ну, что же. Пришла пора менять и меняться...

Встала, забросав тлеющие угли рыхлой землей. Огляделась. Ночь стояла над травами и деревьями, дышала запахами поздней весны. И вместо угаснувших искр небо искрилось множеством звезд, мелких и крупных, желтых и белых. И только сережка Ночной красавицы переливалась зеленой каплей над верхушками тонких деревьев. Там, наверху, она - чистая дева Мииса. А под ногами, ползая и жадно втягивая воздух влажными холодными ноздрями, таится болотный демон, бывший охотник Йет. И оба они нужны.

Подняв руки, княгиня прошептала славу Ночной красавице. Встав на колено, коснулась ладонью травы, обращая слова к болотному демону.

Подобрала плащ и, пройдя к дереву, у которого паслась Цапля, потрепала ту по теплой морде, кинула повод на свисающие ветки.

- Жди здесь, милая. Я скоро приду.

Вынула из сумки узел с хлебом, мешочком изюма и, нащупав, вытащила отдельно лежащего петуха, связанного, с головой, притянутой к жестким лапам. Скинув плащ, разделась, поглядывая на стоящую над макушками рощи луну. Взяла в одну руку узел, в другую связанную тушку и нож. И пошла, приминая высокую траву босыми ногами.


За холмом, в сотне шагов еле виднелись под луной две старых дороги, скрещивая белые тулова. Одна из них вела к побережью, туда, где давным-давно разрушена была рыбацкая деревня. Другая, почти тропа, взялась неизвестно откуда и непонятно, куда вела, зарастая высокой травой.

Хаидэ встала на перекрестке, облитая лунным светом, чувствуя, как гуляет по остывшей коже теплый ветерок. Подняла руку с узлом, показывая его луне, и, согнувшись, положила у ног. Опустилась на колени и, ножом выворачивая пласты засохшей глины, принялась рыть яму. Разбуженный петух глухо кричал через связанный клюв. Когда яма углубилась по локоть, отряхнула руки и рассекла веревки, на шее птицы. Стоя на коленях, проговорила шепотом слова, обращенные к Гекате. Сказала те, что должно было сказать, которым учили. И замолчала, задумавшись. Петух крутился в руке, изгибая шею.

- Ночная богиня, прими от меня, женщины степных богов, дар крови. И дай... - она остановилась и произнесла окрепшим голосом, - дай нам, мне и мужу моему, того, что перестанет делать из нас врагов. Три лика твоих смотрят везде, ты насылаешь черные сны, но ты и хранишь от них. Пусть жизнь его не канет в черную бездну бесплодно и бессмысленно. А моя - пусть моя жизнь длится для высшего. Я обещаю тебе: с этого дня не закрывать глаз и не прятать головы. Пусть твои перекрестки, Обутая в красное, соединяют дороги, ведущие в разные стороны.

Положив петуха на край ямы, примерилась и резким движением отсекла маленькую голову. Тело забилось, из обрубка толчками хлынула кровь. Быстро сев, Хаидэ подставила под струю босые ноги, под светом луны глядя, как чернеют они от крови. А потом бросила дергающееся тело и голову в ямку, рассыпала сверху изюм, положила хлебы и забросала землей. Встала сверху, утаптывая рыхлые комки красными ногами. Поворачиваясь, поклонилась на три стороны, шепча Гекате прощальные слова. И пошла прочь, не оглядываясь. Думая о том, что там, за спиной, должны уже собраться на запах и молитву ночные слуги темной богини, и сама она в высокой колеснице, может быть, спускается с черных ночных небес, и, придержав поводья, смотрит уходящей в спину. Конечно, надо было щенка, а не птицу. Но со щенками пусть сам Теренций ищет в ночи заброшенные перекрестки. А на нее, женщину из чужого племени, Геката не будет держать зла.


33


Запах наплывал волнами, топил в себе. Поднимался выше головы, и Ахатта вскидывала лицо, чувствуя на нем лишь нос, с раскрытыми, как у морского зверя ноздрями, - вынырнуть, хватить кусок воздуха, ставший плотным, как еда, и успеть задержать дыхание, чтоб не захлебнуться в волне, накрывающей с головой. Грудь разрывалась, в голове звонко стучали бронзовые молотки, и она взмахнула слабой рукой, пытаясь их сбить, остановив стук.

Рука упала на край постели. Ахатта открыла сухие глаза. Водила ими по сторонам, пытаясь сообразить, куда двигаться, чтоб не задохнуться. И, не в силах выдержать пылающий в груди жар, хрипло со стоном вдохнула, впуская в себя душный запах. Сердце застучало сильно, до тошноты, раскачиваясь внутри, замельчило, дрожа и, наконец, замедлившись, забилось ровнее.

"Тело - не хочет смерти"... Губы, трескаясь, разошлись в ухмылке, по нижней губе поползла капелька крови. Ахатта слизнула ее шершавым языком - солоно. Повернув голову, всмотрелась. На фоне полумрака клонилась сидящая фигура: мешковато обмотанная голова, тонкая прядь волос, ссутуленные плечи. Красный свет мерцал из-за спины сидящей, и Ахатта, вдыхая и выдыхая потный от тяжелого запаха воздух, поняла - ночь. Может быть, эта, что сидит у ложа - уже умерла? Запах накрыл ее с головой, она, задохнувшись, скоро мешком свалится на постель, придавит.

Медленно, цепляясь рукой, Ахатта отодвинулась. И, услышав мерное дыхание, немного успокоилась. Видно, не убивает он, этот запах, только спишь от него. Хотя сама она - проснулась.

Села, опираясь спиной на жесткую подушку. От усилия сердце снова зачастило. Небольшая комната с маленьким квадратным окном, затянутым грубой тканью, была набита запахом, как подушка овечьей шерстью. Сидя, Ахатта рассматривала клубы, завитки, слои и, вытянув шею, проследила толстую полосу, идущую от двери. Он вползает. И заполняет все.

Спящая пошевелилась, оплыла на стуле, прислоняясь к стене. Пробормотала что-то. Это Фития, старая нянька княжны - поняла Ахатта. Она просто спит. Ее не мучает этот запах. А может, его и нет вовсе? Но эта полоса, похожая на прозрачного змея, вот же она!

Ахатта прикрыла глаза. Но в закрытые веки мгновенно кинулась картина - черная дыра, расшитая точками звезд, высокая гора поленьев на краю глаза, а наверху, в погребальных одеждах...

- Н-н-нет, - вскрикнув, ударила себя по рту, прижала руку к треснувшей губе, чтоб не разбудить няньку. Смотрела перед собой, боясь даже сморгнуть, чтоб не увидеть снова. И, убирая руку, стала дышать глубоко, в надежде, наконец, умереть или заснуть. Но запах, вталкиваясь в рот и ноздри, не убивал, как спросонья казалось. Шел в грудь плотной водой, щекотал, протекая по горлу. И стал - нужным. Раскрывая рот, Ахатта села прямо, хватая воздух, будто ела что-то, чему не было конца, без возможности откусить. Спустила ноги и, косясь на спящую няньку, встала, покачиваясь. Белая рубаха скользнула к щиколоткам. Опустились длинные рукава. Она сделала шаг, другой. Уцепившись за спинку ложа, примерилась, отпустила, и тихо пошла в обход сидящей старухи. Рот все это время работал, хватая и заглатывая следующую порцию запаха. Будто она - рыба на песке.

За узкой дверью остановилась, но запах вел и Ахатта пошла за ним, забирая ртом. Через тихий и темный дворик, освещенный луной, мимо бассейна, по воде которого плелись бледные сетки света. Мимо привязанного пятнистого зверя, который, услышав шаги, вскинулся, злобно рыча и громыхая цепью, но она лишь повела раскрытой ладонью, и зверь отполз, тихо визжа, спрятался за колонной, перевернув зазвеневшую миску.

Впереди, между белых призрачных колонн толпились черные кусты и купы цветов в длинных клумбах, насыпанных жирной землей. Лезли по извитым столбикам плети вьюнков, чернея письменами стеблей, на которых цветки казались летучими в ночном сумраке. И там, сбоку, в углу цветника над зарослями стоял, качаясь огромной шапкой, запах. Замычав от нетерпения, она пошла быстрее, не закрывая рта, нащупывая босыми ногами холодные плиты. И, наконец, свалившись на колени, сунула руки в темную зелень. Не удержавшись, упала ничком в шершавые листья, подавшиеся перед лицом, ударилась носом о землю и застыла, отдыхая, лишь повернув набок голову, чтоб удобнее было пить тяжелый душный аромат цветов. Они висели и торчали среди широких листьев, и света луны хватало, чтоб разглядеть большие колокольцы с натянутыми между жесткими гранями белыми перепонками. Надышавшись, Ахатта перевернулась на спину. Подняла руку, трогая пальцем упругие завитки на уголках граней. И, сгребая цветок ладонью, смяла в горсти прохладную упругую мякоть. Запах смягчился, стал легче, и стало понятно - мало его. Раскрывая рот, она сунула в себя плотный комок, прожевала, глотая. Поведя рукой, схватила еще один.

"Не те. Похожи, очень, но не они. Не те, что там". Сев в зарослях, пригибала к себе колючие стебли, срывала цветы и, комкая, совала в рот, жевала, проглатывая, в надежде насытиться. И, услышав частые шаги, замерла, подтягивая ноги, согнулась, прячась. Через переплетение листьев ей было видно, как освещенная огоньком в руке, боязливо обходя подальше цветник, пробежала вдоль колонн девочка-рабыня. Ахатта усмехнулась. Она напугала девчонку в прежний раз, сильно напугала. Сейчас не надо, чтоб видела. Если нет ей смерти, то нужно набраться сил. Потому что там, в сердце горы остался ее сын, совсем маленький, наверное, похожий на Исму. Теперь ей нельзя умирать.

Шаги стихли. Ахатта, сорвав и проглотив еще три душно пахнущих комка, ощутила другой голод. Тело просило просто еды, мяса, попить, хорошо бы вина. Съесть яблоко или горсть слив. Она поднялась, оправляя рубаху. Провела руками по грудям, тяжело повисшим под намотанной повязкой. На сосках полотно промокло, и она поднесла к носу мокрые пальцы, ожидая услышать запах женского молока. Но пальцы пахли все тем же душным цветочным запахом.

"Я приду. Как только стану здоровой и сильной, вернусь к вам, проклятые пауки. Заберу его. А вас всех..."

Хоронясь за колоннами, шла обратно, к маленькой двери, ровно ступая окрепшими ногами. С ненавистью перебирала в уме тех, кого убьет, вернувшись в гнилой лес, укрывший крошеные скалы над равнодушным свинцовым морем. Всех!

Всех? И Теку?

Медленный вопрос всплыл в голове. Отмахнувшись, пошла быстрее, кивая своим мыслям и шепча угрозы. Прокралась мимо похрапывающей Фитии, и легла, укрывая застывшие ноги.

Тека. Если бы не она, гореть бы тебе, алый тюльпан степи, маленький глупый заяц сильного воина Исмы. А на руках жреца-Пастуха плакал бы, задыхаясь от жирного дыма, твой новорожденный сын.


***


Тека пришла к Ахатте, когда та на берегу чистила рыбу, бросая кишки подальше, чтоб дерущиеся облезлые псы не швыряли из-под лап песок на белесые тушки. Хорошая толстая рыба, очень вкусная, если насадить ее на острую ветку и испечь на костре. Но Ахатта не хотела разводить костер на берегу. Складывала выпотрошенную рыбу на кусок полотна - унести в пещеру, там, на очаге в небольшой каменной кухне, она ее сварит, чтоб Исма не только поел, а еще попил горячего рыбного супа.

Псы, взвизгнув, удрали, спасаясь от грозного окрика, и стал слышен скрип песка под тяжелыми шагами. Ахатта подняла голову, вытирая руки о старый передник. Тека стояла над ней, уперев в бока толстые руки. А потом присела на корточки, достав из сумки, положила на песок тугой сверток.

- Это тебе. Трава для рыбы. Я сушила давно, а мне много. И Кос не любит рыбный суп. Я - Тека, жена Коса.

- Я Ахатта, жена...

- Знаю, знаю я тебя. Твой Исма убил моего мужа.

Ахатта смотрела на широкую крепкую фигуру, пряди волос, висящие вдоль щек. В вечернем свете круглое лицо казалось слепленным из неровных комков глины.

- Убил твоего Коса? Мне очень жаль.

- Не Коса, нет! Он убил Тария! - Тека махнула толстой ручкой и рассмеялась, блестя зубами, - когда парни побежали и взяли тебя, Тарий пошел с ними, старый дурак. И твой Исма ножом, жик-жик, выпустил ему кишки, как ты рыбе. Теперь у меня новый муж, мне дали его пастухи-повелители, а раньше мне Коса наплел ковер, вот. Мой Кос, он молодой и сильный, знаешь, какой сильный! Берет меня столько раз в ночь, - она вытянула руку, показывая три пальца. Посмотрела на них, шевеля губами, и растопырила все:

- Не столько, нет. Вот столько! Я жарю ему рыбу, вон там, у воды. Хочешь, пойдем туда. Но если Кос захочет тебя взять, я тебя убью. Он мой совсем, поняла, высокая?

Ахатта стояла на коленях, не зная, что сказать. Тека сидела на песке, разглядывая ее, и улыбалась, будто не она только что говорила о смертях.

- Я не хочу твоего Коса. Мне нужен только мой Исма.

Улыбка на широком лице женщины погасла. Глаза прищурились.

- Повтори, что сказала! - потребовала она, подаваясь вперед бесформенной грудью.

Ахатта растерянно пыталась сообразить, что же делать. Повторить... А вдруг она снова скажет и сделает не то? И опять Исме придется за нее отдуваться перед жрецами.

- Ну!

От воды послышался взрыв смеха, и Тека, быстро оглянувшись, снова уставилась ей в лицо.

- Я не хочу твоего Коса, Тека...

- Так! А дальше?

- Мне нужен только мой Исма...

Тека на коленках подползла к Ахатте и схватила ее за мокрую руку. Шумное дыхание женщины пахло дикой черемшой и рыбой.

- Ты это два, два раза сказала!

- Я могу и еще раз сказать, и сотню раз повторить, - ответила Ахатта мрачно и выдернула свою руку из цепких пальцев. Стала связывать концы тряпки, собирая потрошеную рыбу.

- Не надо еще. Ты уже сказала. Теперь Кос никогда не будет с тобой забавляться, ой-йеее. Это мне приятно, очень. Но ты и другое сказала. Что никто не нужен тебе, только твой важный Исма. Так, да?

- Да, - Ахатта встала, закидывая сверток на плечо.

- Ты траву забыла, - вставая, Тека затопталась, толкая сверточек Ахатте в карман, - пойдем, я с тобой иду, к тебе. И собак отгоню вот. А ну, лесные отродья!

Точно брошенный камень угодил в бок псу, тот завизжал, на берегу снова громко засмеялись парни. Ахатта шла, придерживая рукой неудобный узел с рыбой, а Тека, перебирая толстыми ногами, тупала по песку, по камням, взмахивая руками, и говорила-говорила без перерыва:

- Кос хороший, молодой только, он на рыбалке первый, а потом приходит, ой-йее, я ему говорю, Кос, ты хоть бы чешую смыл в море, она колется мне, в разных смешных местах. А не будешь мыться, родится у нас с тобой морской сыненок, весь в чешуе. Тарий мне сделал двух деток, дочка уже выросла, ей вот столько, ее взяли парни, забавляться, а когда пройдут по горам снега, то будет ей муж, хороший. А сын еще маленький, он только помогает охотникам, ему сделали свистелки, знаешь, для птиц, он ходит и свистит-свистит, скоро оглохнет весь или станет сам, как птица. Так что у меня хорошо, у меня тоже много ковров, не потому что я высокая, как вы, но я умелица. Потому тепло у меня, чисто, и Кос радуется. И берет меня часто-часто, мне и сладко.

- Кто ты?

- Умелица я. По коврам. Все женщины-тойры ткут, но умелицы они другие ведь.

- Понятно.

Длинный коридор вился, мелькали черные входы в чужие пещеры. Ахатта удобнее перехватила мокрый узел. Придется, наверное, приглашать толстуху в дом, будет она там все смотреть и щупать, болтать, не умолкая.

Впереди замаячил поворот в узкий коридор их пещеры. И вдруг, продолжая говорить, Тека выдернула из руки Ахатты узел, кинула его на каменный пол к стене и, схватив за руку, увлекла в узкий проем в стене коридора.

- Что?

- Тихо ты...

В небольшой пещерке свет падал клином из тускло освещенного коридора, и Ахатта увидела, - замолчав, Тека прошла вдоль стен, тщательно прохлопывая их руками. Проверив все, подошла вплотную.

- Ты вправду хочешь, чтоб только Исма? Чтоб только он?

- Я...

- Глупая моя голова, ты уже сказала, ты сказала слова веры. Ты слушай тогда Теку. Тут можно сказать изо рта в уши, только мы.

Она поднялась на цыпочки и, резко ухватив за шею, притянула к себе высокую Ахатту.

- Вы с ним уже в горЕ, в сердце ее. Там твое слово ничего не весит, против повелителей. На вот, вот тебе правильная еда, немножко, ты вечером пожуй и проглоти, поняла? И потом уже ложись к своему Исме. Кончится, я тебе принесу еще. На...

Говоря, тыкала Ахатте в живот чем-то твердым и та, поймав ее руку, приняла неровную маленькую коробку.

- Идем на свет, и молчи там.

Пихнула Ахатту в проем и закричала ей в спину:

- Но мои ковры, знамо дело, получше, я твоих не сильно видела, но Кос сказал, а он уже у трех жен был в пещерах, твои ковры, говорит, Тека, самые теплые и большие. Но ниток много надо, нитки я собираю и пряду, из всего. Я тебе покажу, как. Ты ведь высокая, не умеешь, у тебя ручки вон слабые какие. Ну ты иди, а то муж твой голодный будет, что стоишь ровно камень. И я пойду, у меня уже рыба готова, но для Коса пойду еще пива менять.

Пронзительный голос удалялся. Широкая спина исчезла за поворотом. Ахатта, заставляя себя не смотреть по сторонам, спрятала коробку в карман передника и быстро пошла к своей пещере.

Внутри, оглядываясь на стены, прошла в маленькую кухню с голыми стенами, блестящими от испарины и, задернув висящий в дверном проеме старый ковер, положила у очага узел с рыбой. Вытащила из кармана коробочку, наспех сложенную из коры, раскрыла. На донце лежали, как темные вылупленные глаза, слипшиеся комки смолы. Ахатта потрогала пальцем - липко. Помедлив, сунула палец в рот. Язык защипало и в голове резко всколыхнулось. Испуганно выдохнув, она закрыла коробку и, встав на колени, сунула ее в маленькую нишу, за старую посуду. Занялась рыбой, время от времени посматривая в угол, где коробка, казалось, выпирала углами, становясь огромной как сундук.

После ужина, когда Исма лежал, разбросав руки, Ахатта села перед овальным зеркалом, расплетая черные косы. Медленно водила гребнем по длинным прядям и рука срывалась в тех местах, где Исма ножом отсек волосы, спасая ее на берегу от парней, что хотели позабавиться.

- Исма?

- Что, заяц мой?

- Эта сказка, про Арахну плетущую нити, тебе кто рассказал ее?

- Где-то слышал, может быть от тойров на привале, в лесу. Иди ко мне.

- Принесу воды. Я пересолила рыбу сегодня.

Он засмеялся ей вслед. В маленькой пещере Ахатта, встав на колени, вынула коробку. Открыла. Круглые комки смотрели на нее, держа на макушках точку-блик, как безумный зрачок.

"А вдруг она хочет отравить меня. Она потеряла мужа. Если бы я потеряла Исму..."

Но вспомнила блестящие зубы Теки, и ее толстые ловкие ручки, болтовню о молодом сладком Косе. И то, как тщательно она прохлопала этими ручками влажные стены пещерки, перед тем, как сказать. А еще вспомнила, как смотрел на нее саму, обнаженную и избитую, жрец-Пастух, и насмешка тайного знания кривила крашеные губы. Кого сторожилась Тека? Кого, как не их, носящих тонкие, неряшливо роскошные одежды и золотые кольца на шеях и пальцах?

- Ахи!

Она подхватила на палец темный комочек и, зажмурившись, сунула в рот. Разжевав, проглотила и, не успев понять, изменилось ли что-то в ней, сунула коробку на место и побежала в спальню.

"Мне нужен только мой Исма!"

Исма спал, повернувшись на бок и сложив руки под темную щеку. Постояв над постелью, Ахатта отошла к очагу, пошевелила угли, чтоб не погасли сразу. И забравшись под толстое одеяло, прижалась к горячему боку мужа. Закрыла глаза и приготовилась спать, зная, что, как было каждую ночь в последнее время, Исма разбудит ее в самый глухой час, стоя у арки-трещины. Чтоб идти впереди него в сердце горы, туда, где среди оглушительного аромата цветов, усыпанных жужжащими пчелами размером с желудь, снова произойдет сладкое, и будет происходить, с двумя, до самого утра.


В маленькой, плотно убранной красными коврами пещере, в самом сердце горы, шесть жрецов-повелителей сидели, опустив головы и сомкнув руки, слушали что-то, что происходило за медленной капелью в пустотах стен.

- Она уже не страшится. Радость пришла к ней, опутывая тенетами.

- Опутывая тенетами, - нараспев повторяли жрецы за Пастухом-повелителем, поднимая ладони.

- Скоро она раскроется, как цветок. Для нас.

- Цветок... для нас...

- Скоро безумец-мужчина уступит нам свое место между ее сладких бедер.

- Бедер...

- И оставит свою душу в сердце горы. Навсегда.

- Навсегда...




34


Холод наступил сразу. Однажды утром Ахатта проснулась от ледяного сквозняка, ползающего по лицу, подняла руку - отмахнуться и еле разжала сведенные во сне пальцы. Укрыв мужа, соскочила с постели и босиком, прижимая локти к бокам, пробежала к потухшему очагу - заново развести огонь. Она уже знала, снаружи, вместо яркого солнца, прыгающего по водной ряби, северный ветер тащит по небу горы лохматых туч, и те, упираясь, брызгают ледяным дождиком. Тепло еще вернется, но, как сторожкая лесная птица, выскочит, покрутится на песке и так же внезапно исчезнет среди качающихся веток.

Ахатта хорошая хозяйка, у нее приготовлены теплые вещи, починены кожаные сапожки для себя и для Исмы, навязаны толстые шерстяные чулки. Тека обещала принести ей хорошей пряжи. Раздувая огонь, Ахатта вспомнила, как удивлялась, когда Тека в первый раз взяла ее на женскую охоту. Ушли далеко в лес, Ахатта спотыкалась, быстро устав от напряженного внимания - камни под ногами разваливались, шурша и треща, падали со склонов, увлекая за собой мелкий мусор. А Тека тупала крепкими короткими ногами, мелькая из-под забранной на правом боку рубахи цветным толстым чулком с переплетенными поверх кожаными шнурками, хватала ветки, нюхала шумно, отбрасывала, нагибаясь, поднимала комки сухой травы, лохматила и, выбирая что-то, прятала в сумку на боку. Трещала, не переставая. О том, что сказал Кос и что сделал Кос, и как она оттрепала за волосы хитрую соседку, что наладилась прибегать за сушеной рыбой, пока ее, Теки, в пещере нет, и что у соседки вечно расстегнута до пупа рубаха, понятно ведь зачем... А потом, выскочив на маленькую поляну, обежала ее кругом и остановилась перед Ахаттой, которая уже сидела на большом валуне, вытянув гудящие ноги. Сказала деловито:

- Тут хорошие нитки, для умелиц хорошие. Буду прясть. И тебе, высокая, скоро много ниток занадобится.

Рассмеялась, застрекотав, как сорока. Ахатта хотела спросить, почему же вдруг понадобится много, но Тека стала делать такое, что все вопросы вылетели из головы. Шустро бегая от одного края полянки к другому, женщина, доставая из сумки длинные тонкие веревки, привязывала их к веткам, перебирая рукой, тянула, поддергивая, накидывала на ветки напротив, и скоро вся поляна была заплетена цветным, ровно большой паутиной. А Тека, крутясь в середине, вздымала толстые ручки, тараторила на языке тойров так быстро, что Ахатта еле ловила смысл сказанного. Про женщин, про умения их и женские тайны, про матерь-гору и сердце Арахны выпевала Тека хриплым голоском и, замолкая, прислушивалась. Опустевшая сумка валялась на жухлой траве.

А потом, что-то услышав и поклонясь, Тека заходила, пятясь, от опушки к середине, приседая, чтоб не путаться головой в собственных силках. Толстые ручки мелькали, шевелились пальцы быстро-быстро, и в них появлялась откуда-то толстая нить. Тека шла к центру, нить удлинялась, выползая из темноты колючих ветвей, и по ней пробегали солнечные блики. Искоса посмотрев на Ахатту, женщина хихикнула, шепотом объяснила, покачав нить:

- Эту - вороны в гнездо принесли, весной еще. Из их пуха и травин плету. А ту вот, видишь, ее из белых вьюнков. Вон - борода лишайника, она желтая будет и для хорошего запаху.

Деловито бегала по полянке невысокая крепкая Тека, тянула свои женские нити, и потихоньку сплетался в центре поляны круглый ковер, формой похожий на цветную и плотную паутину. Когда стал он размером с собачью шкуру, Тека отрезала от него натянутые силки, и обежала по кругу поляну, коротким ножиком отсекая цветные концы. Ахатта, раскрыв рот, смотрела, как уползает освобожденная ножом пряжа, теряясь среди кривых стволов. А Тека подняла коврик, встряхнула. Протянула Ахатте:

- Его зовут Маленькая звезда. Поверни, видишь, видишь, сверкает середка?

- Вижу...

- Твой теперь. Пойдем, а то вечер скоро, а кричать не будем, это ведь наше с тобой женское дело, так?

- Благодарю тебя, Тека. Красивый какой.

- А... - та махнула ручкой, бегая по траве и засовывая в сумку обрезки пряжи.

- У нас ткут из овечьей шерсти.

- А мало ее. Только когда парни овец приведут, тогда есть. А ковры ткать - надо. А то и жизнь остановится.

- Ты вправду умелица, Тека, - Ахатта крутила коврик, рассматривая текучие узоры.

- Я дочерь дочери дочери дочери и так триста раз матери ткачихи Арахны. Мне нет другого пути.

- Той самой Арахны? Что родили Солнце и Луна - небесные пряхи?

- Откуда знаешь? - Тека встала напротив, смотрела требовательно, прижимая к животу сумку с торчащими цветными хвостами.

- Исма... мне рассказал Исма.

На широком лице с темными небольшими глазами под насупленными бровями расплылось страдание, покривило толстые губы. Внезапно Тека закричала вполголоса, остервенело пихая в сумку пряжу.

- Откуда ж я знала, что хлопот с тобой, эх, эх! Думала, вот высокая дева, будет тебе, Тека, подруга, твоя подруга, а не та, что под бок Косу полезет. И что теперь? Что?

- Не знаю. Ты чего, Тека?

- Молчи. Сильно много знаешь. Все тут вывернешь, как старый мешок. Пойдем.

Повесив на плечо сумку, схватила Ахатту за руку и потащила за собой под деревья, ворча и причитая.


Теперь ковер Маленькая звезда висел в изголовье постели, текли по нему сложные узоры, то прячась в прыгающем свете, то сверкая ярко, как солнце. К арке даже и примерять его не стала Ахатта, знала - не для того он. А для чего - боялась еще и подумать. Решила - потом, пусть еще время пройдет.


А когда канул в стылую воду еще десяток серых дней, Ахатта лежала щекой на вытоптанном ворсе старого ковра, дула изо всех сил в ленивый огонь. Прижимая руку к животу, думала, кажется, времени прошло достаточно. Или нет? Решила ждать еще. Пусть придет настоящая зима, и муж будет чаще дома, сидеть с ней у очага, смотреть, как она шьет или вяжет.


В тот день, когда Исма, поев и выпив отвара трав, ушел, надевая приготовленную Ахаттой шапку, она вышла, таща кучу тряпья, которое надо перетряхнуть на северном ледяном ветру, и сложить до тепла. На песке, кутаясь в шубку из старой овчины, стояла и слушала ветер, подставляя ему озябшее ухо. Пусть бы унес их с Исмой северный ветер, послал бы за ними небесного аргамака с выгнутой шеей и тонкими злыми ногами, что крушат первый лед на озерах и срывают даже иглы с веток. И покачала головой, накидывая на волосы платок. Если унесет, как же тогда - сердце горы? Нет. Пусть скачет небесный конь посреди тяжких туч, а они пока останутся тут.


К ночи сердце ее снова, как в каждый вечер, стало биться сильно и мерно, в ожидании странного перехода, когда она идет, оглядываясь на улыбку мужа, а тот кивает, подбадривая, иди, жена, иди вперед, в самое сердце горы.

В сердце горы большая пещера с дырой наверху, в которую смотрят звезды. Там, в небе - ночь, упала на горы и лес, посеребрила море светом бледной луны. А тут, в просторном теплом зале разбежались множество узких тропинок между купами темной зелени, кидающей вверх и в стороны широкие листья. Упругие стебли держат на себе множество крупных цветов, шестигранными колокольцами, с натянутыми меж гранями белыми перепонками. А на уголках цветка вытягивается мякоть гнутыми змейками, завернутыми колечками. Очень красиво. Из припорошенного желтой пыльцой нутра поднимается сладкий запах, тугой и сильный, и кажется, это он плывет слоистым светлым туманом между кустов, поднимаясь к самому лицу. В этом странном саду царит светлый полумрак, будто сами цветы светят ровным бледным светом с желтым оттенком. И можно, устав, прилечь где угодно, на ровную шерстку травы, отводя голой рукой стебли с цветами. Только бережно, чтобы не потревожить больших толстых пчел, медленно ползающих по лепесткам. Или летающих низко, с лапами, отягощенными жирным взятком.

В любом месте, на каждой маленькой поляне, Исма, накрыв ее своим телом, берет, целуя рассыпанные по траве черные волосы. И от мягкого тумана кружится голова, сладко, так сладко. Как никогда раньше не было ей, даже в маленькой палатке из шкур, где были они одни, оставленные Зубами Дракона, соединяясь вдвоем для будущей жизни.

Лежа под тяжелым мужским телом, приподнимаясь навстречу, Ахатта из-за сильного плеча мужа глядит на слои тумана, открывает рот, чтоб вдохнуть его побольше, и размытые, плывущие мысли говорят ей - кто-то еще смотрит на них. Может быть, это пчелы пронося мимо свою еду, оглядываются? Или белые цветы, вскормленные жирной землей и сладким туманом? Или...

Этой ночью Ахатта дошла до самой середины пещеры, туда, где небо смотрело в дыру точками острых звезд. Легла навзничь, поджидая мужа. Смежила веки и рассмеялась тихонько, увидев через решетку ресниц много мужских фигур, и все они - муж ее Исма. Так правильно, думала плывущая голова, так верно, ведь в ней одной столько сладости, что и должен он подходить и брать ее снова и снова, расслаиваясь на множество Исмаэлов. Как сама она в том сне, в котором шесть одинаковых Ахатт ткали пестрый ковер посреди степи.

Мужчина склонился над ней, и она, поднимаясь, раскрыла бедра, приглашая, провела руками по высокой груди. А в желудке вдруг клюнуло, затрещало болью. И стихло, выбив из глаз внезапную слезу, от которой в голове туман свернулся комками и пал, открывая пустой ясный воздух.

- Это... это не... Исма...

Подведенные черным глаза смотрели на нее, близко-близко. И жадно, так смотрит Тека, требуя ответа на свои вопросы. Но в маленьких глазках Теки стоит горячее, женское и земное. А эти холодны...

- Исма? - она почти не слышала своего голоса и вдруг замерзла, по рукам побежали мурашки, кинулись на плечи, затопали лапками по животу. И она, опускаясь, прикрыла ладонями ледяной живот, глотая сонный туман, тянувший вниз тяжелые веки, свернулась в клубок, притискивая к груди колени. Шепнула еле слышно:

- Исма...

Трава колола кожу, под боком кусался острый камешек. Гудели толстые пчелы, и проплыла в голове недуманная раньше мысль о том, как страшен, должно быть, укус такой...

- Я здесь, Ахи...

Веки не поднимались, и она повела носом, принюхиваясь, как зверь, поворачивая навстречу голосу слепое лицо, полное надежды. Кто, кроме Исмы держит ее тут, в этом мире? Только он. Но в сладком запахе тумана не было запаха ее мужчины, который всегда был частью ее любви. Пот, дерево рукояти лука, железо наконечников стрел, выделанные ее рукой шкуры одежд, приготовленная ею рыба, кожа его и его волосы, и тот запах, который всегда приходит, если Исма хочет ее...

- Нет, - она вяло оттолкнула ползающую по груди руку. Чужую, не пахнущую мужем. Из-под тяжелых век, не желающих подниматься, потекли слезы. Да она и не хотела открывать глаз, чтоб не увидеть снова перед самым лицом того жадного и холодного чужого взгляда. Где ее муж, нареченный судьбой? Почему?..

- Нет... - шепот становился все тише, ломался, как ломаются в пальцах сухие веточки, мертвые. А внутри, в самом животе, куда сегодня вечером, с трудом проглоченный, упал странно пахнущий, с дурным вкусом, кусочек смолы из текиной коробки, росло что-то упрямое, тугое, наполняло, лезло в колени и локти, заставляя их стискиваться, защищая тело, прежде такое мягкое, раскрывающееся цветком. И чужие руки, а охмелевшая от тумана голова пусто говорила ей - да, чужие, ползали по напряженному телу, как ползают легкие отвратительные насекомые, пытаясь раздвинуть колени, оторвать от груди локти, от лица сжатые кулаки, но отлипали, сваливаясь, не имея силы. Потому что она не пускала их, как пускала ночь за ночью в себя Исму.

Лежа в центре круглой поляны, над которой ночная темнота перемешивалась с ровным светом, а стылый морозец с мягким теплом, идущим из-под корней, Ахатта неумолимо засыпала, не имея сил справиться с текущим по траве туманом. И, сквозь заплетающий голову сон, с облегчением услышала удаляющиеся тяжелые шаги, в которых звучали недовольство и придавленная ярость.


Пятеро жрецов, опустив руки вдоль ниспадающих складок одежд, стояли у стены, глядя, как по тропе, расталкивая склоненные стебли пещерного дурмана, идет к ним жрец-Ткач, сдвинув намазанные брови и кривя яркий рот. Колени подбивали подол короткого праздничного хитона, вышитого золотом и камнями, полы распахивались, показывая обнаженное тело. Ткач подошел к Пастуху, стоявшему в середине маленькой шеренги, и прерывающимся от ярости голосом сказал:

- Ты обещал, повелитель-Пастух. Но она не пускает меня.

- Дай мне, повелитель-Пастух. У меня больше мужской силы, - высокий и худой жрец, с длинными прядями, убранными под золотой обруч, сделал шаг вперед, заглядывая в лицо главному.

- Нет, Охотник.

Глядя в середину пещеры, где смуглым комком лежала Ахатта, а поодаль сидел, сложив руки на коленях, спящий Исма, голый, с умиротворенным лицом, жрец-повелитель сказал задумчиво:

- Дело не в мужской силе. И не в слабости морока. Что-то пришло в ее тело. То, что держит его.

Он воздел руки и хлопнул в ладоши над головой. От резкого звука с потолка сорвались летучие мыши, вылетели в черную дыру, мельтеша острыми крыльями, а медленные пчелы загудели сильнее. Исма, вздрогнув, открыл глаза, улыбнулся, вставая.

- Ахи... мой алый тюльпан, жена моя...

Губы его коснулись лежащих на щеке ресниц. Ахатта, дремотно прислушиваясь, улыбнулась в ответ.

- Исма, мой муж.


Жрецы, выстроившись у стены на возвышении, глядели, как, посреди клубов медленного тумана два тела слипаются и расходятся, - то быстро, то медленно; рты открываются, чтоб надышаться сладким туманом, продлевая движение тел. И две пары глаз, не отрываясь, глядят друг в друга, ничего не видя вокруг.

Двое любили друг друга, под лениво летающими пчелами, среди клонящихся вниз огромных цветов, точащих невидимую глазу отраву. А жрецы, повинуясь жесту Пастуха-повелителя, отвернувшись, уходили по одному в узкую расщелину, ведущую в комнатку в сердце горы.


- Мир изменяем и узоры его прихотливы...

Пастух-повелитель привычно воздел руки, обращая к пятерым белые ладони. Не дождавшись ответа, оглядел подручных. С нажимом в голосе проговорил дальше:

- Кто хочет сам изменять мир, тот сначала должен научиться использовать его собственные изменения.

Жрецы молчали.

- Я умею, а вы - щенки паршивой суки, не научившей вас думать - нет. Потому Пастух - я. А вы мои овцы.

Пристальные глаза на жирном лице окинули паству брезгливым взглядом. И жрецы опустили головы, один за другим. Воздели ладони, раскрывая их навстречу друг другу.

- Женщина сильна и сила ее, скопившись, выбродит, схватится хмелем, станет отравой, какой не было тысячу лет. Женщина станет ядом, смертельным не для людей - для богов.

- Для богов... - шепот тронул стоячий воздух и старший жрец улыбнулся.

- Пусть она зреет. Узор изменен.

- Изменен, - кивая, соглашались жрецы, - изменен...




35


Жрец-Пастух быстро шел узким коридором, густые складки длинного хитона путались в широком шагу, и время от времени он поддергивал край рукой, цепляясь кольцами. Коридор был пуст, только раз попалась навстречу старуха лет сорока, ахнув, торопливо присела, откидывая голову и выпячивая грудь под серой рубахой. Жрец на ходу коснулся ее горла, провел кончиками пальцев по рубахе и, оставив счастливицу позади, вытер пальцы о бок. Губы искривились, и брезгливая гримаса осталась на лице. Несколько раз свернув, он вошел в темную расщелину и, достав из кисета маленький светильник, раздул таящийся в нем уголек. За спиной, источенная лабиринтами жилых коридоров и пещер, гора еле слышно гудела женскими и детскими голосами, сквозняк приносил из наружных отверстий далекий лай собак, протяжные крики чаек. Тут, перед кромешной тьмой, проваливающейся в глубину, было тихо. Подняв толстую руку с огоньком, жрец медленно пошел вперед, трогая другой рукой мокрую стену. Влага стекала крупными каплями, они холодили пальцы, а потом холод ушел, сменившись теплом, и стены стали сухими. Через несколько поворотов мигающий свет упал на узкую дыру в рост человека и померк в бледном сиянии, идущем изнутри. Жрец захлопнул медную крышку, аккуратно сложил сосуд в кисет, выстланный паклей, и протиснулся в щель, кряхтя. Подбирая подол, чтоб не порвать, мрачно думал о том, что слишком много ест, ну, а чем еще тут, в тоскливом месте на берегу серого моря заниматься? Женщины грязны и убоги, мужчины тупы. Даже управлять ими не составляет труда, - голову не приходится напрягать, не говоря уж о теле.

У стены, сунув руку в кармашек кисета, достал туго свернутые комки зеленого хлопчатника - редкой травы, за которой посылал мальчишек, раз в год приносящих звонкие коробочки, полные легкой ваты. Затолкал комочки в нос и, медленно подышав, открыл узкую деревянную дверь, втиснутую в расщелину. Заложив изнутри засов, пошел по тропке через заросли высоких цветов с темными листьями. Оглядывал бледные колокольцы, трогал рукой витые змейки на краях лепестков.

Судьба послала его сюда, и он не роптал. И научил не роптать пятерых помощников. Хотя время от времени ему приходилось не только бросать кость своим жрецам, даря им женщин помоложе или позволяя устраивать некоторые забавы в тумане сердца горы, но и себя связывать злыми словами, сечь укоряющими мыслями, утешать картинами будущего. Потому что и он роптал, глядя в зеркало, как грузнеет большое тело и оплывает властное лицо. Успеет ли он сделать все, что велено ему? Должен успеть! Но эти двое, что появились в племени тойров (он усмехнулся красными губами - появились, потому что он так решил и все подготовил), оказались волнующе сильными, молодыми, такими красивыми и полными жизни. Они стали ему лекарством, которым жрец лечился от скуки и презрения к тойрам, потому что знал - скука и презрение сокращают земную жизнь.

Воину Исме должно было остаться в племени на всю его земную жизнь. Подготовленным подземной отравой, питающей его мозг и сердце каждую ночь, послушным и сильным, - вождем тупых тойров-быков, исполняющим все приказания шестерых жрецов. Но следом за Исмой явилась жена. Так неожиданно, так внезапно. Как он называет ее, когда думает, что никто не слышит птичьего языка двоих? Алый степной тюльпан... Любящие мужчины глупы и смешны, даже если они высокие воины.

По зарослям цветов плыл слоистый туман, хорошо видимый у стен, где стоял полумрак, он таял к середине пещеры, куда падал свет из дыры в потолке. Огромный световой столб, будто отлитый из дымчатого стекла, внутри которого кружились птицы, нося на крыльях блики верхнего солнца. Ниже, над самыми цветами летали черные пещерные пчелы, медленно и тяжело, как летают во сне пущенные рукой камушки. Жрец нахмурился - ласточка метнулась, подхватывая пчелу. Недреманным глазом надо следить за сердцем горы. Свет нужен цветам и пчелам, но свет привлекает птиц.

Он прошел к световой завесе, наклонился, погружая руки в густые заросли. Поддел камень и отвалил его, открывая черную нору. С тонким свистом поползли вверх клубы жемчужного тумана, сворачиваясь и вытягиваясь длинными хвостами. В носу защипало, и жрец задержал дыхание, борясь с желанием раскрыть рот и глотнуть сладкого, першащего в горле запаха. Пропитанная бальзамом вата почти не пропускала в нос отраву, но осторожность не помешает.

Отворачиваясь от дыма, еле дыша, жрец-Пастух смотрел, как ласточки, не закончив полет, падают на цветы, а широкие листья шевелятся, роняя на землю птичьи тельца. Снизу пялился камень с грубо вырезанной на нем мордой. Подождав, сколько нужно, жрец поставил его на прежнее место, заткнув отравленную дыру.

Перейдя дальше, отвалил другой камень и постоял над ним положенное время. Камней было шесть, и шесть жрецов правили племенем тойров, придя в него в незапамятные времена. Когда наступит время покинуть земную жизнь, жрец-Пастух отправится из племени тойров туда, где подрастает его назначенный сын, в чтении древних свитков и изучении сонма богов самых разных стран. Он приведет его на свое место, молодого жреца с еле пробивающейся бородой, а сам спустится в сердце горы, в горнило сладкого тумана, и там найдет забвение, которое сохранит его до времени полновластия. Чем больше сделает он тут, наверху, тем меньше времени лежать ему в толще дурманного дыма и тем быстрее наступит бесконечность, не прерываемая больше ничем.

Высокие гости, взятые в наем - большая удача для шестерых жрецов, ведущих племя тойров по верному пути. Тойры и их гора посреди гнилого леса хороши, как хорош и привычен бывает свой дом, стоящий за глухой оградой. Жрецы славно потрудились, лишая племя богов, и теперь это тупые быки, покорно идущие туда, куда нужно повелителям. Но, потеряв своих наивных, простых, как грубые камни, богов, тойры лишились и человеческого. Теперь они всегда только ведомые, не подтолкни их, умрут с голоду в своих безрадостных землях. А надо идти дальше, мир огромен и жрец-Пастух не желает быть лишь пастухом тойров. Вместо шага сделать прыжок, вот что позволит ему сильный и храбрый мужчина, чей лоб всегда прорезает морщина от спрятанных мыслей. А его женщина, которая пришла как помеха, она поможет не просто прыгнуть, а преодолеть новую вершину! Пастух умен и вовремя увидел это!

Заваливая пятую дыру, жрец хрипло рассмеялся и тут же смолк, водя по сторонам покрасневшими глазами. Трясущейся рукой сорвал с плеча приколотую пряжку и ткнул острием застежки в мякоть левой руки. Стер ладонью кровь. В голове от боли прояснилось. И он, покачиваясь и задерживая дыхание, пошел к последнему камню. Время, что можно было провести тут, открывая все шесть ноздрей горы, дышащих отравленным подземным газом, истекало. Столько раз изо дня в день он делал это, что по стуку сердца определял время. Надо уходить, если он не хочет остаться тут и заснуть сном мертвого, дожидаясь, когда пятеро жрецов хватятся и придут опустить его в пропасть.

Он еще сумел, упрямо прикусывая губу, расправить листья дурмана над последним камнем, поставленным на место. И шатаясь, пошел к расщелине. Протиснувшись в темный коридор, навстречу смутному человеческому гомону, оперся на стену, кашляя и выковыривая из носа комки хлопчатника. Вытирая руку о подол, ругал себя, шевеля губами, - увлекся мечтами, как неразумный подросток, упустил мгновения непосчитанными. Если так пойдет дальше, то придется брать к цветам другого жреца, чтоб стоял у выхода, а это не нужно. Потому что тогда он, жрец-Пастух, ничем не будет отличаться от своих помощников. Расстояние должно быть велико.

Выпрямляясь, Пастух отряхнул испачканный землей подол и двинулся навстречу обычной жизни. К ночи туман, напоив отравой цветы, рассеется до нужного состояния, и в пещере можно будет ходить, снова приведя в нее воина Исму с его преданной женой, даже в отравленном сне сумевшей охранить себя от мужской жадности жрецов. Но то и хорошо, знал теперь жрец-Пастух. Пусть она, уже носящая в своем животе потомство высокого воина, зреет до поры, когда назначено ей будет уйти к богам. Кто там у них, у Зубов Дракона? Старый воин Беслаи, ставший богом не так давно. Пусть он встретит за снеговым перевалом одну из своих дочерей, с грудями, полными ядовитого молока, с телом, насыщенным смертельной отравой. И еще одним человеческим богом станет меньше. Она сделает все, что велят ей жрецы, потому что у них останется ее ребенок. Хорошо бы это была девочка. Жрец усмехнулся, скачущий на носике светильника огонек осветил изогнувшиеся губы. Через десяток с небольшим лет, проведенных в заботах о племени тойров, у него во власти окажется новая Ахатта, - такая же смуглая, с крепкой красивой грудью, воспитанная в полном и беспрекословном повиновении. А пока есть женщины тойров, пусть некрасивые и неуклюжие, но от стародавней жизни осталась им веселая жажда телесного счастья и потому сочетаться с ними неплохо. Захочется красоты, что ж, корабли все еще, подходя на свет обманных костров, садятся на прибрежные скалы. И жрецы имеют в грабежах лучшую долю добычи. Женщины бывают там, разные. Конечно, таких, как Ахатта, нет. Но он подождет.

Он шел и шел, кивая редким встречным, касаясь подставленных женских грудей, обходил играющих детей, приподымая подол, чтоб не дотронуться. Заглянул в большую пещеру ковров, где десяток умелиц, притопывая и бегая, тянули нити-паутины из собранного в лесу хлама, и пели короткие песенки-частушки, взрываясь грубым смехом, кивнул сидевшему на возвышении жрецу-Ткачу, надзиравшему за работой.

И, зайдя в свое просторное жилище, увешанное лучшими коврами, с узорами, перетекающими, будто живые, со вздохом повалился в большое кресло с мягкими подлокотниками. Приняв из рук служанки чашу с подогретым вином, вытянул ногу, чтоб расстегнула сандалию. И, нежась от сильных нажатий женских пальцев, разминающих ступню, закрыл глаза.

Как всегда, после дневного ухода за цветами, в голове плавно кружилось, и перед закрытыми глазами возник и стал шириться будущий мир, мир полновластия, лишенный богов, всех. Лежал огромным ковром, черные точки, множась, сливались в области тьмы, захватывающие целые страны. И земля, по которой ходили люди, ступая по твердому, растворялась, чтоб средний мир соединился, наконец, с нижней бездной.

- Тогда смерти не будет, - прошептал, погружаясь в дремоту, довольный тем, что все идет, как надо.

36


Девушка пела и полудетский голос плыл, покачиваясь, как плывут по воде пущенные весной праздничные ленты, увитые цветами. Тонко звенела лира, продлевая звук голоса, над огнем светильников толклась мошкара, роняя себя черными точками на камни и брошенные на стол мелкие вещи. После серых дождей, ярких радуг, утренних стылых заморозков и неба, через край полного тучами, пришло лето, раскидывая по степи и побережью цветной подол с вышивками, уселось на травы и остановило время. Жаркие медленные дни шли чередой, и каждый тащил за собой вечер, весь в звездах, а к нему была привязана ночь, мягкая, как мех щенка. Все двигалось медленно, и даже цветы в цветнике замирали, полураскрывшись.

А может, это только казалось Хаидэ, потому что ее сердце стучало так быстро, что временами думалось - выскочит на каменные плиты и упрыгает мокрой красной лягушкой - не догонишь. Хаидэ полулежала, укрыв ноги широким подолом, облокотившись на руку. Тело вытягивалось до гудения в мышцах и будто жило само по себе. На кушетках, вынесенных в перистиль, лежали гостьи, две знатные гречанки, с которыми был долгий и утомительный ужин, полный вежливых слов и благосклонных улыбок, напоенных настороженным ядом. И лишь сейчас, зная, что песня умолкнет и визит подойдет к концу, женщины размякли, перестав быть похожими на змей. Просто слушали. На полу сидела Мератос, прислонившись к кушетке. Анатея стояла за колонной, с подносом, что должна была унести в кухню. ...Черные волосы, забранные в узел, русые волосы, свитые в косу, золотые волосы, убранные под тонкий обруч, плетенный из золота и серебра. Вышивки на плечах и подолах. Браслеты и женские кольца, сандалии, выглядывавшие из-под богатых подолов.

Хаидэ улыбалась, кивая, когда одна из посетительниц оборачивалась к ней. И напряженно вслушивалась в неясный шум на мужской половине дома. Вот кто-то рассмеялся густо. А вот загомонили сразу несколько голосов. Пробежал, шлепая босыми ногами, мальчишка-раб, неся поднос с фруктами. Дородная Архипика проводила его оценивающим взглядом.

Там, на мужской половине, Теренций торговал египтянина Техути. Хаидэ подумала о своей цене за нового раба, и жаркий пот выступил на груди и подмышками. Лицо загорелось краской. Она попыталась уверить себя, что просто волнуется, состоится ли сделка. Но картины, плывущие вслед за музыкой, говорили ей о другом. Так что же, достигнув двадцати пяти лет, став зрелой женщиной, матроной, женой знатного сановника, она оказалась почти гетерой, с кровью, кипящей в таких местах, что раньше молчали, будто и нет их? Архипика, рассеянно улыбаясь, перевела взгляд на хозяйку дома и мгновенно подобралась, сверкнув глазами, - как зверь на охоте. Хаидэ, по-прежнему пылая лицом, двинула локтем и чеканный кубок, звеня и расплескивая вино, покатился по полу. Ахнув, гостьи вперили в него взгляд. А песня закончилась.

- Мератос, унеси чашу, - Хаидэ спустила ноги с кушетки, встала, поправляя складки туники.

- Как действует на нас, женщин, музыка, не правда ли? - Архипика, тоже поднявшись, ждала, пока ее рабыня приведет в порядок одежды. Смотрела зорко, прищуривая глаза.

Хаидэ кивнула, стараясь не вслушиваться в дальние голоса.

- Кубок выправят, у нас хороший медник, - ответила невпопад. Женщины, поклонившись, и желая скороговоркой милости Гестии и Афродиты, направились к выходу из дома. Из боковой двери, распахивая занавески, вышел чернокожий раб и, согнувшись, придерживал ткань, пока мужчины выходили. За Теренцием, громко рассказывающим что-то соленое, следовал Техути. Увидев княгиню, остановился для поклона.

- Иди на задний двор. Старуха покажет тебе, где спать, - оборвав себя, приказал Теренций египтянину, и Хаидэ вздрогнула. Муж посмотрел на нее.

- Вы хорошо провели время? Угощала ли вас моя жена заморскими фруктами, сияющие дамы?

- О, советник! Твоя жена - чистое золото, с ней так уютно и по-домашнему. И твой повар ничуть не хуже, - Архипика усаживалась в паланкин.

- Пусть будет добр к вашему дому Аполлон, соседка. Я отпущу твоего мужа позже, у нас не закончена игра в индийские кости. А потом Диодор научит игре тебя.

- Еще чего, - загремел Диодор, большой и краснолицый, похожий на свою дородную жену, как брат, - не у одного тебя есть умники в доме, Теренций, у меня тоже есть прекрасный учитель наших детей. Мы будем играть с ним. Я дарю ему свою одежду! - Диодор захохотал, хлопнув себя по бокам, - а потом выигрываю ее!

- Теренций сыграет на другое, - выглянув из паланкина, произнесла Архипика, и, сделав паузу, не выдержала ее, - весь полис до сих пор говорит о споре, заключенном им с собственной женой. Когда она плясала для мужчин, обнаженная...

- Эх, я был тогда в отъезде, - расстроился Диодор, - ну, с тобой я на тряпки играть не буду, Архипа, ты слишком тяжела - так плясать, как пляшет Хаидэ.

- Несите! - крикнула женщина рабам и задернула занавеску.

Хаидэ, сжимая кулаки, обернулась к мужу, ожидая увидеть насмешку на бритом лице. Но Теренций смотрел на нее серьезно, подталкивая смеющегося Диодора обратно в покои. И, оставшись один, повернулся к жене.

- Я выполнил обещание. И жду, когда ты исполнишь свое. Мои гости скоро уйдут, жена.

- Я...

- Иди в купальню. А после жди меня у себя.

- Сегодня? Может быть, ты устал...

- Иди!


Вода была теплой и пахла цветами. Лежа в бассейне, Хаидэ думала о том, что в степи мытье было необязательным и редким. Но никто не был грязным, так помнилось ей. От мужчин пахло конским потом, выделанными шкурами, свежим вином или кровью. Исма всегда пах еще полынью, травой степной печали. Может быть, потому что чаще других спал на голой земле, укрывшись с головой шерстяным плащом. А женщины пахли травами, дымом, над которым сушили волосы после того, как вымоют их дождевой водой, пахли молоком - кобыльим и своим, женским. Жареными зернами, горячими лепешками, летом - медом и давлеными вместе с зеленым листом ягодами... Ветер, что дует вольно, сушил пот, выступавший под одеждой, и развеивал невкусные запахи. И все вещи, которые носили на себе, на стоянках висели на вешалах рядом с палатками, к утру пахли зябким холодком и свежестью.

А тут, на нижнем уровне трехэтажного дома Теренция бассейн всегда полон свежей воды, которую возят от родника за городской стеной, без перерыва наполняют и наполняют, сливая прежнюю в клумбы, в сад на заднем дворе и дальше течет она ручейком по узким желобам вдоль мостовой, приникая к корням оливок и дубков, растущих у стен домов. В купальне жарко от огня, разожженного под медными котлами. И с мраморного потолка падают тяжелые капли испарины, будто мозаичные нимфы и сатиры вспотели от бесконечного бега.

Мератос, напевая, шлепала по лужам на полу, подоткнув под пояс коротенький подол. Принесла плоскую корзинку с лепестками дикой розы и, присев на краешек бассейна, стала бросать в воду алые и белые лодочки. Хаидэ, до того от волнения почти задремавшая, очнулась под внимательным взглядом девочки-рабыни. Белая с веснушками рука ходила над корзинкой и водой, забирала в горсть лепестки, роняла их.

"Она знает"... Хаидэ отвернулась. Фития сидела на скамье рядом с разложенными одеждами: черная фигура, руки сцеплены на коленях. И - глаза.

"Все знают"...

Все знают, что сегодня, после нескольких лет спальня ее откроется для мужа. Рабыни принесут вино, зимние яблоки, ранние сливы, изюм, орехи в меду. Уже, наверное, застелили постель мягким покрывалом тонкой шерсти. И потом будут сидеть на заднем дворе, слушая звуки из-за плотно прикрытых ставен.

Мысль мелькнула и ушла, - это ведь рабыни. Но Фития, с ее неподвижным взглядом. Что думает она? И что скажет?

Выходя из теплой воды, она, опираясь на руку Мератос, посмотрела на старую няньку, но та смежила веки, уводя взгляд. И Хаидэ решила - не будет ни о чем с ней говорить. Девочка, что отчаянно нуждалась в помощи и утешении, осталась там, в том первом году замужества, а тут - другая.

И, подняв руки, ожидая, когда рабыни накинут и поправят на ней облаком падающее полотно, вспомнила - Техути. Он тоже знает, а не знает - ему скажут. Сидя на скамье, вытягивала ногу, чтоб Мератос завязала ремешки сандалии, и отворачивала загоревшееся лицо, как и нянька, закрывая глаза, будто хотела спрятаться за веками. И мысленно увидела широкое черное лицо Нубы. Шевельнулись толстые губы, потрескавшиеся по краешкам.

"Когда не знаешь, что делать, не жди чужих голосов, Хаидэ, слушай свое сердце и свое тело".

Открыв глаза, она топнула обутой ногой, проверяя, как держатся ремешки. Встав, сказала:

- Фити, сегодня присмотри за Ахаттой, спи там. Египтянину дай плащ, крепкий, пусть будет его. Проверь, чтоб ему было, где спать.

И, не ища взгляда няньки, пошла, придерживая рукой летящий подол. Думала о Техути, о Нубе. Вспомнила Теренция, свои крики и стоны, что долго еще приходили к ней во снах, заставляя просыпаться с мокрыми от стыда щеками. И улыбнулась, пересекая дворик и дальний говор с мужской половины.

Поднимаясь по лестнице, четко ставила на ступени ноги, слушала сердце и тело. Сердце говорило - нельзя бояться ничего, и того, что говорит ей тело - тоже нельзя бояться.


Проводив гостей, Теренций отослал раба и тот, кланяясь, скрылся, оставив хозяина в гостевой комнате, среди рассыпанных по полу и клине подушек и покрывал. На маленьких столиках лежали остатки трапезы: обглоданные кабаньи ребра, куски белой мякоти осетра, надкусанные яблоки в лужицах вина. Чадил, потрескивая, огонек на носике светильника, доедая остатки масла.

Пройдя через комнату, Теренций сел на ложе, привалился к ковру и расстегнул пряжку ремня. Положил на живот крупную руку, усмехнувшись. Его мать говорила, глядя, как прибегая с улицы, стаскивает выпачканный хитон, о том, что с таким телом всю жизнь ему бегать и прыгать. А иначе твое тело задавит тебя, сын, - надевала на мальчика свежее платье и, поймав за плечо, расчесывала черные, крупно вьющиеся волосы. Она и сама была рослой, крупной, и гости отца одобрительно улыбались, кланяясь, когда приходили с визитом, а Евклея выходила к ним показать детей. Афинянка по крови, мать троих чистокровных сыновей-афинян. Все, как в старые времена.

И хотя в пору детства Теренция не так строги были правила и афиняне уже могли заключать браки с женщинами других мест, да что говорить, даже вольноотпущенница могла стать женой знатного, но если кому везло соблюсти обычаи старины, то - гордость и высокомерие.

Теренций потер грудь под распахнувшимся хитоном. Вытянул ноги. Трое сыновей, он - младший, крупный, с широкими плечами и медвежьей походкой. Не было в его осанке царственности, украшающей старших братьев. И они дразнили его. Иногда говорили, смеясь, о том, чего он не понимал. Высокие, с длинными шеями, укрытыми русыми локонами, оба были рождены много раньше и к тому времени, когда Теренций был отдан в обучение, уже уехали из дома. А он, каждый день занимаясь с такими же подростками, слушая учителей и делая упражнения в отдельном поле городского гимнасия, услышал и узнал еще об одной традиции. Взрослые мужчины приходили к гимнасию смотреть на мальчиков. Особенно нравился им этот... как же звали красавца? Ах, да, Аполлодор. С пухлыми губами, нежным лицом и карими глазами, которые он тайком подводил сурьмой, чуть-чуть, чтоб казалось, мать родила его таким - широкоглазым, удивленно-капризным. Иногда сразу несколько мужчин, стояли у изгороди, облокотившись, следили, как он бегает, высоко поднимая колени, как мечет камень и диск. Часто с ними стоял отец Аполлодора, кивал на восхищенные возгласы. А однажды его вместе с сыном увезли прямо из гимнасия на великолепной колеснице. На следующее утро томный и бледный Аполлодор показывал перстень с львиной головой и хвастал, как, посадив его на роскошно убранный стул, вознесенный на высокую мраморную столешницу, мужчины читали ему стихи и пели. В бане, когда он ушел, мальчишки постарше, завистливо усмехаясь, объяснили Теренцию, что могло быть дальше, там, на пиру. И он дома спросил у отца об этом.

...Неправильное время выбрал он для вопроса. Отец, нахмурясь, вертел в руках бронзовый кубок, а мать вдруг швырнула на столик плоскую тарелку с кусками рыбы, встала и ушла, прошуршав одеждами. Отец проводил ее взглядом.

- Ты будешь дурнем, сын, если поверишь, что взрослые могут развратить мальчишку. Это лишь старый обычай. Мальчики - цвет нашего народа, по ним видно, будут ли ахейцы и дальше героями и победителями. Все это - не более, чем игра. Она для того, чтоб в семьях думали о том, каких детей рожать и не пытались найти счастье в убогих браках смешанной крови. Ты понял?

- Да, отец.

Взгляд отца был острым и тяжким одновременно - Теренций тогда почувствовал, как загорелось лицо, и руки стали большими, как бревна, непонятно, куда деть их. Он не был похож на избранного мужчинами Аполлодора. Никто никогда не любовался, как он бежит, по-медвежьи неуклюже, но быстрее многих, метит копьем точнее и кидает так, что мишени падают, треща. А отец, безжалостно рассматривая его, добавил:

- Твои братья увенчивались лавровыми венками за красоту. Ленточки с размерами их икр, бицепсов и талии висели среди даров Аполлону, самые знатные горожане платили золото, чтоб после носить ленты на своей одежде. Это тешило мою гордость. А ты... Я не знаю, в кого, в моем роду не было таких. Если надеть на тебя крестьянский хитон, да вымазать лицо.

Он хотел сказать еще что-то, но посмотрел на двери, куда скрылась Евклея, и махнул рукой. Теренций ушел, не доев сладкого. Слоняясь по двору, думал, не спросить ли мать, но не стал, помня, как разлетелись по полу куски рыбы, шлепая брызги оранжевого соуса.

С тех пор Аполлодор занимал все его мысли. Сидя в дальнем углу, Теренций следил за тем, как тот выпевает стихи, улыбаясь на одобрительные кивки учителя. Ненавидел. И не мог без него обойтись.

Огонек съел последнее масло и, задрожав, умер, пуская в комнату новые тени. Надо идти к жене. Будто к незнакомке. Была дикая девочка, которую он презирал и на которую надменно злился. В особенности, когда она, ни с того ни с сего, зарезала его лучшую кобылу. Да еще велела остричь налысо ту девку, с острым языком и сладкими губами. Теренций тогда опешил от степного нахальства. Еле видна от земли, чуть выше кустов при дороге. А туда же, княжна! Он не стал ее ненавидеть, слишком неравными казались силы, нельзя ненавидеть того, кого презираешь за дикость и грубость. Просто решил сломать ее, задавить новой жизнью.

"А ведь она похожа была на этого... Аполлодора. Думал ли ты, старый дурак, что прошлое настигнет тебя за морями, вывернувшись наизнанку. И ты растеряешься, не зная, как быть..."

Сейчас стыдно вспоминать, как, потеряв всякую меру, он давил и давил, желая лишь одного - сломать навсегда, увидеть, как мелко дрожит, сходя с ума от страха, как ненависть к нему превращается в ненависть к самой себе.

"Ты с самого начала бился с ней, как бился бы с великаном. Что ослепило тебя, грек, лишило разума во всем, что относилось к этому ребенку? Ты забыл о чести, о благородстве. Приберегал их для знатных? Но и она знатна. Так за что?"

- Чужая, - сказал он пустой комнате. И в темноте, светлея, проплыло лицо, широкое, с маленьким подбородком и карими глазами, будто полными через край орехового меда. Чье это лицо? Оно из прошлого, лицо капризного мальчишки, заласканного и захваленного за то, что дано от рождения? Или это лицо девочки-жены, из которой он пытался сделать площадную девку для грубых домашних утех?

- Одно лицо! У них одно лицо! - Теренций вскочил, отшвыривая ногой загремевший поднос. И рассмеялся, выгоняя остатки хмеля. Он-то думал, причины туманны и потому высоки. А на деле просто сражался с призраками из далекого прошлого, мстил девчонке за случайное сходство. Позор!

В двери испуганно заглянул чернокожий слуга, прибежавший на шум. Отсветы факела запрыгали по глянцевой черной коже, будто раб смеялся, гримасничая. Теренций махнул рукой и тот исчез.

Идя по коридору, Теренций тяжело ступал мягкими кожаными сапогами, местная скифская привычка, вот уже совсем лето, а он не торопится надевать легкие сандалии, ногам тепло и уютно в разношенной коже. Вошел в купальню и сел на мраморную скамью, вздохнув с облегчением. Вытянул ногу, позволяя согнувшейся рабыне заняться шнуровкой. Сидеть было покойно.

"А ты не заметил, как стал стариком..."

Он смотрел поверх длинных волос девушки, убранных плетеной кожаной лентой, на стену, украшенную цветными мозаиками, и не видел узора. Шевелил губами, продолжая мысленный разговор. Так хотелось возразить безжалостным словам, но он никогда не жалел себя, как не жалел никого. Тело, сладко принимая прохладу мрамора, возможность не шевелиться, отдыхая, говорило свое, точное. И где укрыться от сказанного им, какие глаза зажмурить и чьи уши заткнуть, чтоб не звучал внутри головы его собственный голос. Чем заглушить его? Напиться... Привести девок, самых грубых, с портовой площади... Залучить мальчиков из небогатого квартала, чей заработок почти всегда заработан полным послушанием... Да вот, хоть бы - рабыня...

- Отойди, я сам.

Нагнулся и стал дергать толстыми пальцами затянутый шнурок, неровно дыша и слушая, как сердце рвано забилось, пропуская удары, а в лицо кинулась кровь. Анатея, неслышно ступая, носила от котла ведро с горячей водой, и Теренций, скинув, наконец, сапог, следил налитыми кровью глазами, как плавно движутся ее бедра, как радует девичье тело усилие, с которым поднимает и переворачивает она тяжелое ведро.

Мылся он долго и сидя в нежной воде, думал о том, что переговоры с купцами прошли хорошо, несмотря на смуту в метрополии, вернее, как раз благодаря смуте, он сумеет умножить состояние, как уже бывало. Отлично, что дом его славен среди путешественников и что сам он слывет просвещенным аристократом, щедрым знатоком вин, драгоценностей и высоко ценимой местной рыбы. Прекрасно, что люди глупы и можно, говоря твердо и убедительно, заставить их поверить во что угодно.

"Ты, ценитель грубых наслаждений, не пропускающий петушиных боев в портовых кабаках, любитель низких шлюх, что во время совокупления орут пьяные песни, обливая вином твою лысеющую голову, ты - чист и высок в глазах тех, кого обманываешь еще и в расчетах. Хорошо быть аристократом и не быть к тому же глупцом"

Вытирая мокрую грудь, расхохотался, понимая, что мысли эти и есть кусты, в которые он попытался убежать от близкого будущего, ждущего его за двумя поворотами коридора и узкой лестницей наверх. И, упрямо надевая все те же разношенные сапожки, дикарские, степные, подумал, наконец, о мужском, доведя до конца мысль о старости:

"А вдруг ты ничего не сумеешь сегодня ночью, торгаш? Ей двадцать пять, а тебе?"

И, как бывало всегда, посмотрев в лицо своему страху, любому, даже тому, что мог вызвать смех, тут же успокоился. Всегда и всему есть решения, знал он. И жил так. Даже, когда случались в его жизни страшные катастрофы, он поднимался и продолжал жить. Потеряв в войнах обоих красавцев-братьев, давно похоронив гордого отца и черноволосую Евклею, афинянку по крови, лишившись семьи, денег, поместья, он - жил. И что, какая-то девчонка, не дождавшись от него всплеска мужской силы, посмеется и этим его убьет?

Он шел, полы чистого хитона, скользя по гладкому камню стен, овевали теплом ноги. Шел быстро, уверенно, сжимая в одной руке пыльный сосуд со старым вином, а в другой - золотую цепь с кулоном в виде двух сплетенных змеек.

Но грозная улыбка время от времени сползала со сжатых губ и, спохватываясь, он хмурил брови, возвращая ее на место.




37


Ночь стояла над степью и городом, окунала в темное море мягкие руки, водя ими по теплым рыбам и сонным водорослям. Ожерелье огней на городских стенах под наплывом темноты становилось сочным, будто огонь светил внутрь себя, ничего не освещая вокруг. Да и не надо было. Стражники дремали, вытянув ноги, опираясь подбородками на древки длинных копий, и спали все голоса и движения. Изредка кто-то поднимал голову, оглядывая спящую темноту, вслушиваясь в нее. И снова склонялся, оставляя неяркому свету лишь взлохмаченный затылок или темя съехавшей кожаной шапки.

На заднем дворе большого дома, под старой смоковницей, что крепко держалась за кусок земли, охваченный плитами, сидели и полулежали рабы, сквозь дремоту глядя на огонек над жаровней. Черный раб, сверкнув красными от живого огня белками, шевельнулся, и сидящая рядом Мератос ойкнула, дернула голой ногой. Нагнулась, охлопывая каменный пол вокруг себя.

- Я рассыпала изюм! Лой, убери свои ручищи.

Лой рассмеялся и отодвинулся. Но черная рука медленно, как невидимая в темноте змея, снова подобралась к щиколотке девочки. И снова та вскрикнула, шлепнув Лоя по курчавой голове.

- Сиди тихо, - перестав гудеть непонятную песню, сказала ей Гайя. Она сидела на корточках, опираясь спиной на стену, быстро шевелила пальцами, трепля комок шерсти, торчащий из зажатого между колен мешка.

- Тихо. А то хозяин даст тебе плетей.

Мератос хихикнула, убирая ногу подальше от Лоя.

- Мне не даст. Ну, и некогда ему сейчас. Он у госпожи.

Подтянув ноги, обхватила их руками и оглядела сидящих. Никто не поднял головы, и Мератос надула губы, лениво взяла мешочек и, шаря в нем одной рукой, неловко достала горсть сладостей, запрокинула лицо, ловя ртом ягоды. Прожевав, спросила:

- А правда, что наша госпожа - дикая женщина и когда господин взял ее в дом, она была вся в шкурах и ела сырое мясо?

- Я тоже ем сырое мясо, - Лой, подползая, укусил Мератос за икру, зарычал, притворяясь свирепым львом.

- Уйди... Гайя, скажи ему! Будто меня медом намазали, что он лезет!

- Сама себя намазала, сама и гони, - Гайя трепала шерсть, не глядя на возню. Смуглые пальцы иногда взблескивали, будто свет - это багровый жир.

- Ничего я не мазала.

- Ой ли...

- Гайя! - девочка доела изюм из горсти, затянула мешочек и повесила его на пояс. Вскочила, и, взмахнув подолом, подбежала, уселась рядом, толкая женщину под локоть так, что та уронила мягкий комок, - расскажи, Гайя, расскажи о свадьбе хозяина. Ты ведь давно куплена, я тогда еще только родилась, да?

- Нет, ты уже ползала и мешала людям. Как сейчас. И так же любила изюм.

Девочка захихикала, прижимая ко рту липкую руку.

- Ой, я сильно люблю его. А еще люблю орешки в меду, в коричневом, горячем. Ну, расскажи, Гайя.

Гайя положила мешок с шерстью. Ленивые черные фигуры проснулись и со всех сторон на нее смотрели крашеные темным огнем лица. Сверкали ждущие глаза. Женщина кивнула, вытягивая ноги, наклонилась вперед, маня рукой. И все послушно подползли ближе, чтоб не пропустить ни слова.

- Наша госпожа Хаидэ, да будет милостива к ней Афродита, да будет свет Аполлона всегда сиять ей в любой темноте, приехала в страшной повозке, запряженной парой степных коней с косматыми гривами. На ней было платье царского голубого льна, а шея, руки, пояс и волосы убраны золотом, и было его так много, что захоти господин сторговать себе за них новый корабль, то получил бы их два.

- Ах, - в голосе Мератос прошелестела зависть.

- Но золото - не все, что привезла с собой княжна. Десять всадников ехали вкруг повозки. Каждый подобен черной молнии: в одеждах, шнурованных тесно и подпоясанных туго; с горитом, полным жалящих стрел; с луком, похожим на радугу в полнеба. У стремени каждого было копье, из таких, на которых в бою храбрец насаживает сразу троих врагов и там они умирают, корчась и размахивая руками. А за поясом имели они топоры, с лезвием косым, как дикий глаз степного беса. Да они и были бесами, духами войны были они, потому что они - Зубы Дракона, самые хитрые, самые сильные и злые воины, которых можно найти в степи. И тот, кто нашел, умирает.

- Наш господин не умер! - ревность в голосе девочки вызвала усмешку на темном лице Гайи.

- Не умер, - согласилась она, - потому что наш господин благороден и смел, умен и расчетлив. Это приданое его юной жены скакало вслед за повозкой. Не он нашел их в степи, сам вождь Зубов подарил ему своих степных детей. А кроме непобедимости в битвах славны Зубы Дракона верностью своему племени и своим клятвам.

Она осмотрела слушателей. Все внимали, только Лой валялся на спине, глядя на звезды. Шарил рукой в надежде дотянуться до ноги Мератос.

- А красивая она была?

- Такая же, как сейчас.

- Но я выросла, я взрослая, а она что - не изменилась? Ведь время идет.

- Ее время не такое, как твое, девочка. Она живет в покоях, сладко спит и вкусно ест. Ее руки белы и не знают труда. А ноги никогда не ранятся о колючие камни. Ты станешь старухой, а она будет княгиней, до самого своего конца.

Мератос опустила голову, закручивая пальцами край платья, пробормотала:

- Подумаешь...

И подняла руку с блеснувшим на ней тяжелым браслетом:

- Видишь? Это подарил мне господин. Он сказал, что я...

- Что ты глупа? Вон твоя судьба, изюм да Лой. А подарки от знатных носи и не хвастай. Иначе твоя глупость убьет тебя. Что там шепчешь?

- Ничего, - Мератос водила рукой, любуясь браслетом.

Гайя, схватив ее за локоть, дернула к себе, и та почти упала головой ей на колени.

- Слушай меня, глупая утка, и не болтай своим дурным языком. Наш господин щедр на любовь и подарки. Тебе браслет, другой - бусы, а мальчику гостю - праздничное платье. Прими дареное, но не кичись им перед другими. Иначе повторится то, что случилось, когда ты еще пачкала свои детские одеяла.

- Пусти! - девочка вырвалась, вскочила. Пнула пяткой взвизгнувшего Лоя. Прошлепали по камню сердитые шаги.

- Ой,- сказала добрая, всех жалеющая Анатея, - убежала...

Гайя с усмешкой посмотрела на смутно белеющий угол дома, на нем нарисовалась кривая тень с вытянутым носом. Мератос, свернув, не ушла далеко, уселась под факелом.

- Первое утро новой жизни настало для молодой жены, а она уж велела остричь Милицу, обрезать ее прекрасные волосы...

Тень качнулась и вытянулась, чтоб расслышать тихие слова. Воздух стоял недвижно, поддерживаемый немолчным ририканьем сверчков, таким однообразным, будто и не было его.

- Милица была главная в доме. Лучше всех танцевала, пела, как пели сирены, и гости хозяина любили ее. А мы - нет. Очень горда была и без доброты. Утром прислали ее и меня к молодой жене, чтоб уложить ей волосы и умастить тело розовым маслом. Навести глаза и брови. Показать, как надевать украшения. Милица идти не хотела. Но она рабыня. А когда молодая хозяйка, не сумев открыть, уронила на пол драгоценный флакон и потекла из него золотая амбра, Милица сказала по-гречески, чтоб та не поняла.

- А что сказала, Гайя? - Анатея замерла, наклонившись вперед.

- Глупость сказала, злую глупость. Забыла, что она раба, а хозяйка - жена господина.

- И хозяйка услышала, да? Она уже знала язык и поняла?

- Не надо ей было знать языка. Она подобралась телом, ровно лиса на охоте, ровно хищная птица над воробьем. Только глаза блеснули лезвием топора. Она просто увидела лицо Милицы, когда та говорила. И тут же велела - голову брить и вышвырнуть из дома, навсегда.

- И хозяин послушался?

- Она пришла в его дом стать женой. И все мы с того дня стали и ее рабами тоже. Узнав, что приказала княгиня, он рассмеялся. Позвал к себе Милицу и велел ей скинуть покрывало. Гости лежали с вином и смотрели, как блестит ее большая голова, глупая голова. И тоже смеялись. Хозяин услал Милицу в рыбацкую деревню, в дальнюю, где квасят хамсу и делают из нее гирум. Вонь от него такая сильная, что когда посланные из той деревни приходят в полис, все зажимают носы. Так она и осталась там, чистить рыбу и заполнять ею деревянные бочки на жаре, среди мух. А тоже была вся в браслетах и кольцах, что дарили ей знатные.

Гайя посмотрела на замершую тень на белой стене.

- Ты поняла, глупая? Иди к нам.

Но тень, качнувшись, исчезла.

Мератос, отползя за угол подальше, встала, поправляя платье. Повертела на руке подаренный браслет, и, шепча злые слова, тихо ушла в большую женскую комнату, где у стены каменные загородки отделяли ее каморку. Кинувшись на постеленные овечьи шкуры, заплакала, вытирая злые слезы. И шмыгнув, прошептала:

- Ну и что. Подумаешь. Да я. Я вот...

Злость бродила в ней, беспомощно тыкаясь в углы, искала выхода и не находила его.

- Я все равно, что-нибудь..., - пообещала себе девочка, сворачиваясь клубком и засыпая.

Сон пришел, горячий и влажный: Мератос сидела на троне, в одеждах из золота, в зале, уставленном корзинами с изюмом и орехами. А княгиня, с морщинистым лицом и скрюченными руками ползала у ног, умоляя о милостях. Но Мератос ела изюм и смеялась. И Теренций, окруженный красивыми сильными мужчинами, которых привел ей, царице, кивал и тоже смеялся над своей старой ненужной женой.


Под смоковницей стояла тишина. Мужчины и женщины, притихнув, пытались услышать, что делается наверху, в женских покоях княгини. Говорить о ней после рассказа Гайи никто не решался. А та, снова подняв комок шерсти, тихонько загудела свою песню, трепля жаркие волокна.


А в верхней спальне, освещенной тремя светильниками, слепленными в виде нагих нимф, Теренций сидел в кресле, вытянув ноги. Смотрел на заснувшую Хаидэ, лежащую на узорном покрывале среди раскиданных подушек. Вспоминал, как спала она в первую их ночь, и рядом был Флавий, пьяненький и болтающий чепуху. Да и сам Теренций говорил всякое. И делал.

"Что сидишь? Иди к ней, возьми. Она честна и выполнит обещание".

Честна. Иначе не маялась бы тут, в золотой клетке, не ткала бы целыми днями покрывала в мастерской, не возилась бы в цветнике. Не сидела бы на месте хозяйки дома, разряженная в тяжелые одежды, принимая гостей. Его гостей. Она обещала отцу. И все обещания выполняет, как подобает настоящему Зубу Дракона.

"Не хочет тебя, старый сатир и никогда не хотела. Но ляжет, раскинувшись, позволит войти. Таковы они, Зубы Дракона, чтоб сожрал их всех цербер, не оставив костей"

Ему видна была ее ступня, расписанная красной хной. И тонкие браслеты, охватившие щиколотку сверкающими жилками, по которым будто течет золотая кровь. Выше, среди складок белого хитона виднелось гладкое колено. Круглилось бедро с павшим на него поясом из серебряных пряжек с яшмовыми кабошонами. Одна рука лежала на груди и, закрывая ее, поднималась и опускалась от дыхания. Другая, откинутая, свисала с края постели, показывая ладонь и полураскрытые пальцы, тоже в завитках орнамента.

Теренций сдавленно кашлянул, сдерживая себя. Не хотел будить, но, не потому, что боялся неудачи, которую предрек себе. Как всегда, он внутри взлетел над мыслями и желаниями и осматривал их, как скупец оглядывает сокровища, выложив их перед собой. Или как он сам оглядывает стати лошадей на торгах, придирчиво, чтоб не упустить ничего. Что чувствует он сейчас, собрав свои знания о молодой жене? Вот она, не любящая и не хотящая, готова принять. Ждала. Он пришел взять ее и возьмет, на то он муж и мужчина. Ерунда про старость, он еще крепок и полон мужской силы. Но что он чувствует? Жалость? Грусть? Любовь, может быть, или торжество? Или - злорадство?

Княгиня чуть повернулась, свет упал на серьезное лицо, стрелки сурьмы на веках, протянутые по-египетски до самых висков, полураскрытые карминные губы. Скулы, припудренные слюдяным порошком.

Теренций привстал, сжимая подлокотники. Усмехнулся, поняв себя. Ее связанность словом возбуждала. Она не хочет его и от этого взять ее будет еще слаще. Это главное. А потом уже все остальное.

"Я все-таки сделал из нее девку. Она торговалась со мной и цена назначена. Я купил и возьму купленное. А ты мерзавец, Теренций, старый мерзавец, и какое же это наслаждение. А там, можно будет покупать ее еще и еще, как тогда, когда она продалась в первый раз, танцуя за своего дохлого египетского жреца. Первый шаг сделан, а она и не заметила этого"

Он встал, не сводя глаз с ее шеи, по которой вились, спутавшись, золотые и серебряные цепи, будто она скована ими. Вот сейчас, наклонившись, взять горстью, скрутить и поднять за них, придвигая к своему лицу ее глаза и губы...

Услышав шаги, Хаидэ открыла глаза, просыпаясь. Села, опираясь на руки. Глаза ее в красном полумраке были полны темной глубины, и ничего не различить было в ней. Она смотрела на мужа, тяжело идущего к постели. И, все так же темнея глазами, с тенью, падавшей поперек лица, протянула руки к нему.

- Иди. Иди ко мне, сильный мужчина....


Теренций качнулся, воздух перед ним стал плотным, не давая дышать, не пуская сделать последний шаг. Брови поползли вверх, уголок рта задергался, мысли запрыгали, кружась, в попытке заново выстроить то, что развалилось от ее слов, сказанных медленным голосом, сделанным из темноты и жара.

Женщина с темными глубокими глазами поднималась ему навстречу, медленно, как змея поднимается к лицу перед смертельным ударом, белели руки, унизанные роскошью золота, изогнулось тело под прозрачной тканью, нога, спустившись с постели, оперлась на невидимые плиты и будто повисла в темноте, светлая. И снова пришел ее голос, пропитанный древним женским желанием, как змеиным ядом, уже идущим по его венам.

- Иди ко мне. Возьми...


Думать не было времени. Его желание никуда не ушло. Выросло, корчась и крича изнутри в уши, - обманула, обошла, преодолела, но от того стала еще желаннее. И уже никуда не деться.

Встав над ее запрокинутым лицом, он поддел согнутым пальцем цепочки, коснулся шеи. И, беря ее скулы в ладони, медленно опрокинул на постель, обратно, чувствуя, что она без сопротивления раскрывается, мягчая, принимая его большое тело, падающее в бездну, как ржавый якорь плавно летит в бесконечную толщу воды, не зная, есть ли там дно.

"Победила... Степная волчица, дикая тварь, победила..."

Слова кончились.


Ночь спала, убаюкав саму себя неподвижным теплом, и спали в каморках рабы и слуги большого дома, когда из верхних покоев донесся женский вскрик, оплетенный рычанием зверя-мужчины. Как птица, на лету встречая стрелу, крик взмыл и смолк, сваливаясь в тишину.

Фития, еле успев, поддержала вскинувшуюся на постели Ахатту, прижимая плечи, уложила обратно, шепча:

- Ну, ну, не буянь, повязка спадет, спи. Все уже.

Нахмурив брови, совала к сухому рту чашку с водой, а глаза смотрели в стену, видя свое. Ахатта, напряженно прислушиваясь к тишине, легла, ища блестящими глазами старухин взгляд, и, не спрашивая, часто дышала. Фития похлопала ее по горячей руке, улыбнулась одними губами.

- Все. Уже все.


В дальнем городе, в котором десять лет назад был Теренций, проездом, с караваном мехов и вяленой рыбы, на грязной рыночной площади в дальней проулке, заворочался нищий бродяга, открыл синие глаза, и огляделся, вспоминая себя. Вспомнил день, жару на каменной мостовой и мальчишек, что, подкрадываясь, сыпали ему на голову мусор, пока он пел. И убегали, смеясь, когда он, улыбаясь, грозил им старой цитрой, которую выменял у хозяина прстоялого дома на крепкие сапоги. С тех пор ходил босиком, а откуда взял те сапоги - не помнил. И что было до этого города - не мог вспомнить тоже.

Пошевелил губами, повторяя странное птичье слово, которое выкрикнул ему сон, много раз повторил, чтоб запомнить, - слово ложилось в песню, что мучила его много дней. Улыбнулся и лег снова, укрывая голову рваной накидкой, поджал босые грязные ноги, заснул.


В пещере, убранной цветными коврами, с веселыми странными рисунками на них, пыхтящий Кос вдруг замер, потому что Тека уперлась в его грудь сильными ручками.

- Подожди, ты, медведь!

- Ты чего? Ну!

Поворачивая голову, женщина прислушивалась к мерному и привычному стуку капель в стене, к шорохам ночных жуков и сопению спящих детей. Кивнула, тихо засмеявшись.

- Ага. Все уже. Иди, давай, сейчас будет тебе еще маленький Кос, ну-ну-ну...

И парень, заглядывая в блеснувшие глубиной глаза на некрасивом широком лице, вдруг испугался и захотел ее - так сильно, как раньше никогда, никого.


Ночь лежала, простершись, смотрела на всех укрытых собой, и темная глубина ее взгляда входила в сердца женщин, лежащих с мужчинами. А далеко-далеко, края ночи становились прозрачными, переходя в свет, истончались, держа одним краем вечернее прошлое, а другим - утреннее будущее. Между ними цвел день, в котором не было места вскрику ночной птицы.


В самой середине дня, у огромного бока бархана, насыпанного волнами красного песка, стояло дерево, черное и изогнутое, с жестяными листьями, гремящими на сухом ветру. Корни его змеями вылезали из песка далеко от ствола и, казалось, шевелились, но это ветер пересыпал, играя, песок. Черный великан, сидевший, закрыв глаза, у ствола, пряча лицо в тени скудной листвы, цветом был неотличим от ствола и пока сидел неподвижно, казался огромным наростом с блестящей корой. Вскрикнула в белом, кипящем от зноя небе невидимая птица, и великан открыл глаза, резко, так что пустынный суслик, вереща, подскочил и ввинтился в узкую нору, засыпанную потревоженным песком. Мужчина облизнул ярким языком толстые губы, глядя перед собой в пространство. Выслушал что-то, неслышимое пустыне и зашептал, еле шевеля потрескавшимися губами. Договорив до конца, приподнялся, вытащил из-за пояса короткой канги вытертый кожаный кисет. Развязав, бережно вынул сложенный кусок серой ткани и расстелил на коленях. Провел рукой по темному пятну. Увидев, как выцветают края пятна, цветом сравниваясь с серой тряпкой, снова зашептал, укоризненно, обращая к себе невнятные слова, ругая и уговаривая. И, не сумев уговорить, вскочил, сбивая макушкой сушеные листья с нависшей ветки. Заорал, перечисляя бранные слова с упреками, держа в руке скомканный лоскут, забегал по красному песку, тяжело выворачивая большие ступни, топая в бешенстве ногой, останавливаясь и падая на колени, стуча кулаком по шуршащим, уходящим из-под руки холмикам.

И, наконец, устав, вернулся к дереву, упал, садясь, прислонился спиной к стволу. Складывая лоскут, прижал к лицу, вытирая пот с острых скул, обтянутых глянцевой кожей. И снова упрятал его в кисет, на самое дно. Подобрал ноги, чтоб не палило солнце, и, закрыв глаза, стал ждать, когда ночь подаст ему мягкую руку и поведет за собой, в красные пески.




38


Что нужно женщине, чтобы родиться с темной глубиной в глазах, кто должен быть отцом, а кто матерью той, что приходит в мир - быть женщиной настоящей? Этого не знают ни колдуны, ни шаманы. Не знают и те, кто, загибая пальцы, мерно перечисляет летопись давних лет или пишет ее на ломких пергаменах или мягких папирусах. Такие женщины просто приходят в наш мир. Живут. Одни ходят по травам босыми ногами, окуная подолы в росу, и под ранним солнцем роса отливает багровым светом, будто кровь намочила тонкую ткань. Другие возлежат на богатых коврах, покачивая узкой ножкой, на пальцах которой - вышитый башмачок с загнутым носом, вот-вот упадет. Такая берет персик с чеканного блюда, надкусывает, вытирая сок, текущий по подбородку, и на цитре музыканта рвется струна. Иногда западный ветер приносит такую в дикое племя и мужчины бьются как звери, за взгляд или поцелуй.

Так сильны они, пришедшие без предсказаний, что, отчаявшись понять, кто, откуда и почему, люди нарекают их нечистыми, и чертят в воздухе и на песке охранные знаки. Но узкая нога, мягко ступив, разрушает заклятье, быстрые глаза, сверкнув, развеивают прошептанные слова. И те, кто боялся, с радостью склоняют головы, пленяясь.

А есть просто женщины, рожденные для продления рода и мерных повседневных дел, но вместо радости и благодарности за покой, они мечтают о темной силе, идут к старухам за тайными порошками и, шепча заговоры в урочный час, прислушиваются к своему телу, ожидая перемен. Но лишь кружат головы в сроки, отведенные для зачатий, не пленяя и не становясь легендой. Рожают детей, растят их, забыв о дуновении темноты, и лишь изредка вспоминают о мелькнувшей молодости, как о чем-то чужом.

А первые, темные, - до поры бегают босиком, едят зеленые сливы с дикого дерева, дерутся с мальчишками. Выходят замуж, и отдают мужчине девственную кровь, еще не зная своей силы. Но настает день. Или - ночь... Не обязательно первая, - главная.


Теренций лежал, закинув руки за голову, смотрел в потолок, туда, где вокруг черных отверстий для уходящего дыма пестрела роспись. Сердце бухало в груди, сотрясая ребра, на висках остывал пот. Он не поворачивал головы, но вся правая сторона лица и тела горели - вот она, лежит рядом. Отставленный локоть жгло так, что казалось, кожа сойдет, и Теренций мысленно одернул себя, уговаривая - это кажется только.

"Старый дурак"... Десять лет назад, разглядывая двоившееся перед глазами красное пятно на свадебном покрывале, решил, что сделал ее женщиной, и сразу забыл, мало ли их было, девственных и свежих.

"А сделал только сейчас вот..."

Она вздохнула, поворачиваясь, и он замер в ожидании, страстно желая, чтоб прижалась к боку, ткнулась носом в плечо. И по-юношески тут же проклял себя за это желание, когда, не дотронувшись, затихла, улегшись удобнее. Вспомнил, как поднималась ему навстречу, спуская с ложа светлую ногу и захотел ее снова, удивившись быстроте желания. Ведь почти только что отвалился, отрычав по-медвежьи, выкатывая глаза на перекошенном лице. И понял, повернуться, чтоб взять ее еще раз, по-хозяйски, не сможет. Не посмеет. Проводя рукой по широкой мокрой груди, раздумывал, рассердиться ли на себя. Или на нее? И, неожиданно для самого себя, проговорил, надеясь, что не заснула:

- Ты слышала? Купцы говорят, в метрополии смута. Может быть, к нам будут реже заходить суда... Подорожает одежда и драгоценности, амбра...

Напряг слух, по-прежнему не поворачиваясь. Спит?

- Я плохо разбираюсь в политике и торговле, Теренций. Но думаю, ты не упустишь своей выгоды.

- Нашей, Хаидэ. Ты хозяйка в этом доме.

Собственные слова, сказанные из вежливости, вдруг принесли удовольствие. Захотелось добавить еще, о том, что она - богата, и знатна. И дом какой... Его, нет, - их, общий дом.

- Я рада.

Он лежал, обдумывая. Ответная вежливость? Просто так, от скуки сказала? Не чает, когда он уберется в свою спальню? Скоро за окном проснутся первые птицы. Надо, и, правда, уйти...

Еще раз повернувшись, Хаидэ закинула на его живот голую ногу, вздохнула сонно, прижимаясь лицом к плечу и, повозившись, задышала мерно, засыпая. Свет мерк, масло в лампах кончалось. И пестрота росписи на вогнутом потолке затихала, будто и краски смежили веки, отправляясь спать. Он пошевелился осторожно и замер, прижатый горячей ногой.

- Спи, - сонно сказала жена.

И Теренций послушно закрыл глаза, стараясь дышать легче и не двигаться.

"Не ты сделал ее женщиной, глупец. Когда ты вошел в спальню, женщина встретила тебя. Она сделала тебя мужчиной. На старости лет"


Он так и не заснул, глядя, как темная роспись наливается бледным утренним светом, будто ее освещает не солнце, а первое сонное цвиканье птиц за окном. И когда смог разглядеть нарисованные золотом звезды над белой головой Посейдона, сдвигая теплую ногу, осторожно встал и намотал на себя хитон, кое-как. Подхватив сапоги, босой, прошел в двери, хотел оглянуться, но на лестнице стоял страж, преданно поедая его глазами, и Теренций, нахмурившись, пошлепал вниз по ступеням, морщась от холода камня.

Уже в своих покоях спохватился - вдруг принес обратно подарок, но руки были пусты и, покопавшись в памяти, услышал тонкий звон, - когда опустила с постели ногу, светлую в темноте, как мрамор Афродиты, он разжал пальцы и уронил на пол цепочку с медальоном.

Проснется - увидит. Или рабыня соблазнится и украдет. Вещь дорогая, но - пусть.

Он встал перед маленьким алтарем, открыв медную крышку, раздул лежащий в золе уголек и воскурил от него тонкую свечку. Тяжкий и одновременно тонкий тревожащий запах поплыл в воздухе, щекоча нос, овеял лицо мраморного Гермеса.

"Пусть крадет. ...Богу такое расточительство не понравится" - Теренций усмехнулся. Но тут же став серьезным, поклонился статуэтке, шепча молитву благодарности за прошедшую ночь.

- И за мужскую силу благодарю тебя, хитрый и смелый.

Дым тек перед глазами, и вдруг на мраморном лице появилась ухмылка. Шевельнулись красивые губы.

- Что же ты не остался, муж своей жены, только этой ночью ставший ей мужем? Мужской силы хватило бы!

Теренций потряс головой и взмахом руки отогнал дым. Гермес смотрел на него, приоткрыв неподвижные губы. Не шевелился.

- Я... я не знаю, - ответил грек, то ли богу, то ли самому себе, - может, я испугался, что попаду в рабство?

Он ждал ответа. Но каменное лицо не изменило выражения, и он ответил себе сам:

- Да. Я испугался этого.

Пошел к ложу, стягивая хитон, и замер, услышав за спиной шелестящий голос каменного бога:

- Не все же ей быть твоей пленницей и рабыней, знатный. Все меняется. Теперь ты ее раб.

Теренций с размаху упал на постель, лицом в складки мягкого покрывала.

- Нет, - голос, приглушенный тканью, звучал еле слышно, - нет, этому не бывать. Я же ушел. И я буду настороже.


Хаидэ снился Нуба. Он давно покинул ее сны, оставаясь лишь в памяти, и княгиня забыла черты темного лица: ведь память не сон, она выцветает на солнце времени. Но сегодня сон привел старого друга, учителя и защитника. Она, радостно узнавая большую фигуру, замахала рукой, так что заболело плечо.

- Нуба! - крик бился о выцветшее горячее небо, обжигался и падал на красный бескрайний песок.

Хаидэ уперлась в песок руками и, поднимаясь, огляделась. Красное полотно пустыни длилось до края земли, упираясь в белесое небо. А Нуба, не слыша ее, сидел у черного древесного ствола, поджав худые колени, чтоб ступни не пересекали изломанную тень. И глаза его были закрыты. Хаидэ сделала шаг, босая нога увязла в раскаленном песке, он зашипел, пересыпаясь, кусая кожу острыми песчинками. Сделала второй шаг и побежала, протягивая руки. Дерево оставалось вдалеке, и силуэт черного великана не пошевелился. Болели колени, ступни жгло, в рот будто насыпали песка. Устав перемешивать ногами красный сыпучий огонь, Хаидэ остановилась, водя шершавым языком по сухим деснам. Опустила руки, безотрывно глядя на черный силуэт ствола.

"Здесь надо по-другому" прошелестела в гулкой голове мысль, и кончик ее завился кольцом, спрашивая - "а как по-другому?". Она не знала.

Солнце висело белым пятном, еле заметно склоняясь от верхней небесной границы. Красные волны песка бежали, оставаясь на месте, как только что бежала она.

Может быть, ночь с Теренцием разорвала их связь с Нубой? Ей было хорошо, и она выпустила из головы все мысли о нем, наверное, впервые с того дня, как, измучившись и заранее тоскуя, велела черному рабу уйти. Изгнала, и он покорно ушел, проговаривая утешения ей, голосом, что звучал в голове, и потому она не знала - а точно ли Нуба говорит эти слова? Или она выдумала себе его голос, устав от вечного молчания друга? Ушел босиком, в старой набедренной повязке, с пустыми руками, после того, как несколько длинных мгновений они стояли друг против друга и смотрели в глаза. И, плача, она вздохнула с облегчением, потому что не могла дольше видеть, как тускнеют, вваливаясь в глазницы, черные глаза с яркими белками, пересыхают обметанные непонятной тоской губы. Приготовилась тосковать, привязав его к своему сердцу крепкими веревками памяти. И тосковала. Пока боль утраты из острой не перешла в ноющую, привычную. И вдруг, в ее новую ночь с мужем, исчезла.

Так раздумывая, Хаидэ стояла на горячем песке, а солнце крепко держало ее темя под раскаленными волосами. Смотрела на дерево и глаза болели от резкой границы - черный силуэт на красном бескрайнем фоне.

"Нет" сказала себе шепотом и повторила громче, так что по гребенке ближнего бархана, суетясь, побежала серая ящерка, осыпая из-под коротких лапок песок, - нет! Мое новое не отнимает бывшего, а лишь прибавляется к нему. Я это знаю!

И, уже не пытаясь приблизиться к черному далекому дереву, закрыла глаза. На веках, окрашенных кровью и красным сиянием песков, замелькали черные узоры. Хаидэ замерла и позвала память, соединяя ее с нынешним сном. Узоры плыли, светлея и, по мере того, как память, упираясь, все-таки подходила ближе, - меняли цвет, становясь из черных синими, из синих серебряными. И вот вместо красной непрерывности песчаных волн побежала перед глазами мелкая рябь речной воды. Ручей, тот самый, где цвели сливы, роняя в воду лепестки, а среди белых деревьев она впервые увидела черную фигуру. Там было тепло от весеннего солнца и свежо от проточной воды, там пахло летучим медом и сонными после зимы травами, такими сочными, что их можно было пить, как зеленое вино.

Память билась в ее голове рябью прохладной воды, соединяясь с песками сна. И, наконец, когда сон и память перемешались, так что не расплести цвета, не отделить зноя от холода, мир покачнулся и сдвинулся, поворачиваясь. Поняв, можно - Хаидэ медленно открыла глаза. Опустила голову, - холодная вода обволакивала щиколотки, пуская вверх по коже толпы мурашек, и пальцы ног подгибались от стужи. Нагибаясь, зачерпнула ледяной влаги, выпрямилась, протягивая сомкнутые руки, с которых капали блестящие капли. Но дерево было далеко, серебряная вода, разливаясь от ног, становилась розовой, потом красной, превращалась все в тот же песок. Хмуря брови, Хаидэ протягивала руки, уговаривая вселенную. "Здесь надо не так", снова стукнуло в голове, он не дотянется до ее воды, но она может помочь - по-другому.

Держа руки вытянутыми, напряглась, вытягивая себя в дрожащую струну. Пусть услышит!

Черный силуэт шевельнулся, отделяясь от черного кривого ствола. И она увидела, как открываются глаза на черном лице.

"Ну же!"

Тяжело опираясь ладонями о черную тень, Нуба встал на колени, поднимая голову. Стал похож на большого исхудалого зверя, и Хаидэ, не переставая дрожать в усилии, вплела в память о весеннем ручье - другую память: о морском берегу, на котором сидела, кутаясь в старый плащ, а Нуба, рыча и кривляясь, скакал перед ней, падая на четвереньки, чтоб развеселить, метался, как большая собака.

"Я все помню, раб мой, мой друг и любимый, мой черный!"

Медленно распрямилась одна нога, вторая и, придерживая рукой ствол, Нуба встал, пошатываясь. А память Хаидэ, вплетаясь в сон, бежала, подхватывая по пути розные воспоминания, прижимала их к груди, ссыпала в широкий подол. Вот они вместе на Брате, Нуба в мягком седле и она впереди него, откидываясь на широкую грудь, смеется, щуря глаза от встречного ветра. Ветер пахнет степью и близким морем и ничего, что Теренций потом обругает Фитию, - они все равно убежали и весь день носились по дальней степи, обхлестав колючими кустами босые ноги...

Широкое лицо с ввалившимися щеками треснуло неуверенной улыбкой. И Хаидэ улыбнулась тоже, не отводя глаз от заросшего серой щетиной мужского лица. Сердце стучало, купаясь в жалости к нему - огромному и худому, как ярмарочный медведь, забытый пьяным хозяином-бродягой.

"Ты голоден и тебе надо попить..."

Вытянутые руки болели, дрожа. Последние капли утекали через ослабевшие пальцы. Но Хаидэ смотрела на Нубу, заклиная того сделать, что нужно. И он, отделившись от черной тени, вышел на раскаленный песок дня. Вытянул руку и, шевеля губами, обратил лицо к белесому пятну солнца.

Черной точкой парящий в небе ястреб наклонил маленькую голову, услышав зов. Острые глаза показали картину внизу, далеко от его полета: посреди красных барханов кривое дерево смерти, под которым нельзя укрываться живым. Высокая черная фигура рядом с изломанной тенью от сухих ветвей. И поднятая в птичьем приказе рука. А поодаль, в дрожащем размытом пятне миража - перетекающая светлой водой женская фигура, не отсюда, решил ястреб, взмахивая крыльями и отправляясь выполнять приказ, - чужая фигура, но это она принесла в горстях силу, для черного.

Пискнул, прощаясь с короткой жизнью, маленький водяной заяц, когда ястреб упал в тростники и ударом клюва пробил круглую голову. Повисло, обмякая, толстое тельце, покрытое мокрой короткой шерстью. И, мерно взмахивая крыльями, ястреб сжал лапы, чтоб не выронить добычу и полетел обратно.

Хаидэ опустила затекшие руки только тогда, когда из выгоревшего неба выросла быстрая тень, швырнув в протянутые широкие ладони мертвую тушку, еще не успевшую обсохнуть. Большой рот на черном лице раскрылся, перекусывая заячью шею. Ястреб обиженно вскрикнул и исчез, быстро взмахивая крыльями, торопясь уйти. А Нуба, вытирая измазанные кровью щеки, нашел взглядом Хаидэ и кивнул, прижимая к груди костлявую руку. Она смеялась торжествующе и плакала, не замечая слез на щеках. Вода, крутясь, уходила, отпуская ее щиколотки и песок, шипя, высыхал, покусывая кожу.

- Нуба! - крикнула спеша, чувствуя, как сон редеет, размывается и тоже утекает неслышной водой, - Нуба! Ты мой, навсегда! Скажи мне это! Скажи сам!

Сжала кулаки, впиваясь ногтями в кожу ладоней. Не отрываясь, смотрела, как бледнеет, оставаясь во сне, черное лицо. Нуба, поднимая над головой руки, оскалился. И впервые она увидела, как в унисон мысленному голосу раскрылись, произнося слова, толстые, обметанные трещинами губы:

- Я твой черный, княжна! Нам с тобой еще...

- Нуба! - закричала она, теряя его лицо и голос, - Нуба!

Мгновенно проснувшись, выброшенная на поверхность сна, села на постели, скидывая на пол сбитое покрывало. Собственный крик звенел в ушах, колотилось сердце. Мератос, сидевшая на корточках у занавеси входа, вскочила, испуганно хлопая сонными глазами.

- Подать воды, госпожа? - кинулась к столу, неловко сдвигая посуду, загремела бронзовым кубком.

- Что? - Хаидэ огляделась. Подобрала ноги, одернула подол рубашки, под быстрым и острым взглядом девочки. Та, кланяясь, поднесла кубок с водой, приправленной ягодным соком.

- Ты вдруг кричала, светлая госпожа...

- Что я кричала? - Хаидэ взяла кубок, удивляясь, что руки, которые она так долго держала вытянутыми до резкой боли в мышцах, не дрожат. И голос чистый и уверенный.

- Просто кричала. Вот так - ааа! - Мератос сделала радостное и одновременно хищное лицо, свела короткие бровки в воинственной угрозе, - что-то снилось тебе, моя госпожа, да будет Нюкта добра всегда и навевает только светлые сны.

- Не помню. Верно, я охотилась во сне, - отпив большой глоток, Хаидэ откинулась на подушки, возвращая кубок девочке, - на речного зайца, - предположила и рассмеялась.

- Фу, они противные, мокрые, - девочка старательно передернула плечами. Унесла кубок на стол и Хаидэ, заметив, как та с любопытством поглядывает, потянулась, взбивая ногами покрывала. Наверное, девчонка слышала, как она звала Нубу. Ну и пусть. Он остался там, в чудовищной красной пустыне без воды, но уже не один. Хаидэ стала сильнее, и сумела об этом сказать ему. А отнять у нее сны не может никто. Даже если Мератос наябедничает Теренцию.

Она покраснела, когда память о прошедшей ночи свалилась на нее узорчатым покрывалом. И снова рассмеялась, ощущая, как, покалывая и щекоча изнутри, бродит в ней новая сила. Ее тело, будто было разорванным и вдруг стало собираться, склеиваясь в единое целое, соединяя куски и сращивая швы. Для этого нужно было лечь вечером и ждать, в беспокойстве и страхе, когда ее муж придет и возьмет ее, впервые по-настоящему? Теперь она целая? Такая, как надо?

Загрузка...