- Я буду послушна, Исма.
Огонь затрещал и снова выглянул из-за бортика. Ахатта села на постели, всматриваясь в красный свет, озаряющий стену напротив.
- Исма? Что это там?
- Где?
На гладкой стене между двумя коврами змеилась черная узкая трещина, как стебель странной травы, начинаясь от самого пола и на уровне плеч загибаясь неровным полукругом.
- Этого не было. Раньше не было.
- Это гора, Ахи. Мы живем в горе, как скальные кроты. Она дышит. И иногда трескается. Если пойдет дальше, я заделаю ее мелкими камнями и замажу глиной.
Ахатта вспомнила жирный взгляд жреца-повелителя на свою грудь в вырезе рубахи, его слова о матери-горе, наказывающей женщин. Поежилась, натягивая покрывало до самого горла. Жрец принес ее орехи, и обувь. Был ли он сам в том лесу, за скалой? И если был, то видел ее? Когда она шла в воду. И из воды. В одних только ожерельях. "Сладкие камни женщин, выточенные демонами"...
Исма потянулся, закидывая за голову руки. Голая грудь сверкнула красным. Его нога под покрывалом нащупала ногу Ахатты. Но женщина, улыбаясь, села, закалывая волосы:
- Нет, муж мой, мой голодный муж. Ты спи, а я сделаю тебе поесть.
Он кивнул и почти сразу заснул, улыбаясь, но между бровей держалась морщина. И не разглаживалась.
Одевшись и, как следует завязав пояс, затянув шнурок на вырезе рубашки, Ахатта на коленях зашарила руками по ковру, собирая орехи. Ползала, стараясь не поворачиваться спиной к черной трещине на взблескивающей кристаллами слюды гладкой стене.
26
Ахатте снилось, что у нее пять сестер, пять одинаковых, смуглых Ахатт, сидят кружком на рыжей летней траве под жарким солнцем, начищенным, как медная бляха, и поют, улыбаясь, протяжные степные песни. В центре стоит на прямых белых жердинах, вкопанных в сухую землю, станок и в нем цветной паутиной натянуты толстые шерстяные нити. Коричневые, крашеные в отваре листа ольхи, желтые, вымоченные в цветах степной пижмы, зеленые, три седьмицы полощенные в анисовой воде, красные - от сока рябиновых ягод. И девушки, мелькая смуглыми руками, с рукавами, заколотыми у самых плеч, протягивают через паутину костяные челноки с нитью синей, как море в летний полдень. Ахатта тоже поет, смеется вместе со всеми, и медлит совершить очередной нырок челноком, заглядываясь на свои отражения. Вот Ахатта напротив опустила голову, чтоб откусить белыми зубами нитку и волосы свесились тяжелой черной волной, почти вплетаясь в узор. И так красиво широкоскулое лицо с узким, как острие копья, подбородком, что у настоящей Ахатты заходится сердце от восхищения. Вот Ахатта по левую руку замолкает, закончив грустную песню и, подталкивая горячим локтем, вдруг ведет смешливый речитатив, которым дразнят парней девушки-степнячки. Горячо блестит глаз, похожий на черный глаз молодой кобылицы, с такими же длинными загнутыми ресницами, смешно морщится тонкий с горбинкой нос. А Ахатта одесную, продев свой челнок, оставляет его в нитях и вдруг, вскочив, поднимает руками густые волосы, кружится, притоптывая, наступает, будто на смущенного парня, поддразнивая словами песни. И, уворачиваясь, приседает, раздувая широкий подол, под которым мелькают круглые сильные колени.
Ахатта смеется, следя за воображаемым ухажером. Мерно мелькает белый челнок, вместо лучей паутины ложится перед глазами яркое цветное полотно шестиугольного ковра, что ткется не с середины, а странно - с краев. Так что девушкам приходится вставать и тянуться к незатканному сердцу узора.
Это ковер нам с Исмой, думает она, и торопится сделать как можно больше, улыбаясь сестрам. Это важный ковер, особенный, его нельзя соткать в жизни, вот и приходится по ночам, во сне. Но как же хорошо тут, под звонким небом, на воле. Воздух такой, будто напели его жаворонки. Это ковер... думает она и вдруг хмурится, будто набежавшая на солнце тучка прячет яркие краски, это ковер... чтоб закрыть стену. С черной трещиной в ней.
А я красивая, думает она, снова улыбаясь и разглядывая одинаковых женщин, стройных, сильных и быстрых, готовых вскочить и прыснуть в разные стороны, кто бегом по траве, кто взлетев на спину коню, а кто рядом, держась за хвост и крича от радости быстрого молодого бега. Красивая. Вот что видит Исма, когда смотрит на меня. Вот как я улыбаюсь и поворачиваю голову. А вот так я танцую, когда он, закинув руки, лежит после любви и просит, - спляши мне, жена Ахатта, мой степной цветок, спляши, как плясала у костра, когда украла мое сердце. Как хорошо, мне есть что подарить своему мужу, Исме Ловкому. Пусть будет у него самая красивая жена... Я...
Вот уже в середине цветного ковра осталась лишь пустота размером с детскую голову, пронизанная лучами нитей. Совсем немного времени нужно Ахатте, чтоб доткать свое счастье и подарить его Исме. Но тускнеет солнце под впрямь набежавшей на него тенью. Облако? Оборвав песню, женщины, подняв головы, смотрят вверх, лежат на ковре двенадцать рук, держат шесть костяных челноков. Шесть одинаковых лиц, из смуглых, с ярким румянцем, становятся серыми; темнеют горячие глаза. Черная тень все ниже, держась точно под солнцем, не давая ему светить на радостный узор ковра, спускается. И вот стремительно налетает черный пустынный гриф, складывая крылья изломанными углами, падает в центр ковра и клюв его раскрывается, показывая желтый бугристый язык. С криком вскакивают женщины, летят на землю белые лодочки-челноки, путая яркие нитки. Вот он...
Крикнув, Ахатта садится в постели. Дрожащими руками натягивает повыше толстое покрывало. На тыльную сторону ладони падает капля пота со лба. И вторая. Не замечая, что делает, она вытирает лицо трясущейся ладонью, промокает ее о толстый овечий мех. И затихает, осматриваясь.
В большой комнате, устланной коврами - темно. Огонь в очаге погас и там, наверху, наверное, вскоре наступит раннее утро, свет зальет морскую гладь и верхушки сосен. Когда солнце выкатится из-за левой скалы, закрывающей бухту тойров, свет придет и сюда, в пещеру. Дыры в ее потолке облицованы пластинками слюды и отражают дневное высокое солнце. Но, отражаясь, свет слабеет, потому в пещере почти весь день и большую часть ночи горит огонь в очаге и мерцают множество светильников, подвешенных на цепях. Лишь перед утром огонь доедает поленья. И в это самое глухое время, время, когда небесный шаман Патахха идет в черные дыры пустоты под нижним миром, в пещере стоит кромешная темнота.
"Исма спит. Устал. Нельзя будить". Она еще раз медленно вытирает руку, досуха, и бережно проводит кончиками пальцев по гладким черным волосам мужа. Он устает, целыми днями лазая с молодыми тойрами по скалам, уча их находить следы и скрадывать зверя, натаскивая в приемах рукопашного боя и показывая ночами, что говорят звезды о погоде и о том, куда идти, если не видно мха на деревьях и примет на скалах. Тойры сильны и неповоротливы, хвастают лишь мощью бугристых плеч: кто в одиночку свалит кривую сосну, выдирая из скал лохматые корни, кто навалясь, задавит соперника тяжелым телом. Долгие времена хватало тойрам умений силы. Но времена меняются и в скудных гористых краях маячат злобные призраки голода и болезней, потому что идущие мимо скал корабли все реже обманываются кострами тойров, не поворачивают в бухты, входы в которые закрыты подводными скалами. С тех пор, как пришли к тойрам жрецы-повелители, стала меняться их жизнь. И Исма - часть этих изменений. Но тойры неповоротливы и в медленных умах. Потому Исму в племени не любят, хотя и боятся. Несколько раз в темноте, когда возвращался в пещеру, свистел мимо виска пущенный сильной рукой камень. И дважды чуял нюхом охотника Исма приготовленные для него ловчие ямы, не попадаясь в них. С жалобами на непокорство к жрецам не шел. После нападений каждый раз устраивал поединки, на берегу, и быки-тойры шли на него по трое, наклоняя большие головы и сверкая из-под низких бровей маленькими углями глаз. А женщины тойров, маленькие и коренастые, с толстыми шеями и большой бесформенной грудью, кричали и улюлюкали, как стая ворон, подбадривая своих мужей и женихов. И всякий раз Исма, вихрем проносясь меж неуклюжих силачей, делая там подсечку, там заламывая бойцу руку, или подбивая ребром ладони под горло, побеждал. Оставался один среди лежащих, с рычанием исторгающих проклятия в небо. Поднимал пустые руки, медленно поворачиваясь, не обращая внимания на беснующихся женщин, старающихся доплюнуть до него. И усталое лицо темнело от мрачных дум.
Только в пещере, когда оставались вдвоем, светлело широкое лицо Исмы, мягко смотрели на суету жены у очага узкие глаза. Когда приходил рано, любил садиться на ковер, привалясь к приступке у большой кровати и следить, как Ахатта, наклонившись и опираясь на руки, раздувает огонь в очаге, как ощипывает скальных перепелов и напевает степную песню, помешивая кашу в котелке. Но чаще появлялся он уже ночью, когда в пещере скакал красный огонь, и Ахатта сидела над тканьем или пластала мясо, натирая солью, чтоб подвесить над огнем, а утром вынести на ветки сосен и целый день отгонять мух от извитых полосок. Или, устав, засыпала на той же приступке, положив под щеку ладонь в присохшей рыбьей чешуе. Никогда не ложилась она без мужа в постель, всегда ждала.
Пусть поспит, хорошо, что крик не разбудил его, снова подумала и бережно убрала руку от невидимой головы Исмы. Хоть и страшно...
Сидя, она решилась и взглянула на стену, по которой днем вилась черная трещина, невидимая сейчас. Если бы совсем темно, то и не понятно, куда смотреть. Вот там должен быть красный ковер, висит от самого потолка. Из-за него выбегают черные маленькие сороконожки, они там живут и Ахатта старается не трогать гнездо, потому что они ловят злых муравьев, приходящих из щелей в камне. А левее, от самой двери висит еще один, коричневый, старый, они были, когда жрецы поселили их в этой пещере. Значит - трещина между ними.
Ахатта могла и не говорить себе, где. Потому что, как все предыдущие ночи, глаза, напрягаясь, поймали еле заметное свечение в глухой черноте. Там, где трещина загибалась, с каждым днем уводя себя вниз, так что получалась на блестящей стене прочерченная ею арка, под изгибом плавало бледное пятно. Размером с детскую голову, подумала она, вспоминая свой сон. И сморгнула набежавшую от напряжения слезу. Притихла, глядя, в надежде, что чернота останется нерушимой. Но нет, чуть привыкнув, глаза снова увидели пятно. Похоже на огромный глаз, подумала она и опустилась на подушку-валик, стараясь шевелиться тихо-тихо. Мутный глаз, нехороший. И он смотрит.
По приказу жреца и просьбе Исмы женщины тойров ткут для них ковер, чтоб прикрыть трещину. Жрец еще раз приходил в пещеру, сидел на скамье, вольготно расставив толстые ноги в плетеных сандалиях, открывающих багровые ногти. Жрецы одевались не так, как народ тойров, и были совсем не похожи на быковатых, неуклюжих мужчин племени. Колени жреца отблескивали в разрезах белого сборчатого покрывала, засаленного по вороту и подолу. А низкий вырез доходил до широкого золоченого пояса, так что всегда была видна безволосая крупная грудь с татуировкой, ломаные линии которой походили на паука, бегущего сразу во все стороны. И на спине паука - серое мутное пятно, будто дырка с клубящимся в ней туманом. Каждый раз, когда кто-то из жрецов проходил близко, Ахатта старалась не смотреть на распахивающийся вырез. А женщины тойров толпились, оспаривая друг у друга честь быть отмеченной прикосновением холеной руки жреца к ямочке на горле и к правой груди.
Жрец-Пастух, войдя, кивнул Исме на его приветственный жест и посмотрел на Ахатту, ожидая, когда она подойдет, подставляя горло и грудь. Но Ахатта, поклонившись, схватила котелок и, присев у дальней стены, стала драить его блестящие бока, набирая в горсть толченую слюду. Тогда жрец сел на скамью и, уже не обращая внимания на Ахатту, окинул трещину ленивым взглядом. Похлопал себя по бедру, оглаживая рассеянно.
- Я замазывал ее глиной, мой жрец мой Пастух. Но глина не держится в камне. Позволь мне нарубить в лесу веток и поставить перед стеной, моя жена заплетет их лыком и...
- Твой разум - полразума, гость Исмаэл. Ты понял, что надо просить разрешения изменить мать-гору, но не понял, что мать-гору менять нельзя. Мы, - жрец оторвал руку от толстого бедра и погладил грудь, серый глаз на спине татуированного паука, - мы проведем обряд, и мать-гора сама скажет нам, что нужно сделать. А пока обряда нет, все должно оставаться так, как хочет мать-гора.
Он благосклонно принял из рук подошедшей Ахатты кубок с горячим хмельным питьем и, грея о бронзу руки, уставился на нее, прихлебывая. Выпив, вернул кубок хозяйке. Встал, подхватывая жезл.
- Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что...
Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом - грудь. Но не могла. Исма молчал.
И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она - вещь.
Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:
- Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их...
- Нет! - Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, - ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово - закон для тебя.
- Да, - она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.
- Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у...
-Перестань. Не смейся надо мной!
- У-у-у...
- Я тебя укушу!
- Укуси. А я тебя съем.
- А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?
- А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах...
Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.
Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе - доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.
В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро - на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак - черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.
- Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.
- Часть узора, - повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.
- Стать ее пришлась по нраву матери-горе.
- Пришлась по нраву... - красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.
- Да, - оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:
- Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят...
- Не устоят...
- Никакие боги не устоят.
- Никакие.
- Хорошо, - он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.
- Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.
- Проверим, проверим... - жрецы, переглядываясь, потирали колени.
- Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.
- Ненадолго? - в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.
- Главное нам - сражение! И если ее дорога - сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!
Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.
Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.
27
"Он - мое племя"...
Ночи Ахатты становились все длиннее, потому что сон уходил, уворачивался, будто дразня ее тем, что ковер стоит недотканным под ярким степным небом. Без сна лежала она ночь за ночью, проваливаясь иногда в пустоту, снова выскакивая из нее в черную пещеру, в которой маячило на стене бледное пятно, ожидая, когда женщина приподнимется на локтях - посмотреть. Если ей удавалось справиться, она не смотрела, закрывала глаза, зажмуривая упрямые веки, которые сами собой раскрывались снова, чтоб убедиться - ночь здесь, не кончается. И сон не идет. Сражаясь с собственной черной пустотой, она снова закрывала глаза, а когда открывала в очередной раз, видела на потолке слабые отблески - пришел день. За границами проеденной пещерами горы солнце сверкает водой, жарит лучами сосновые иглы, накаляет до сизого блеска каменные лбы на верхушках скал. А тут, внутри - рассеянный свет, плывущий по блестящим от слюды камням, тонет в длинной шерсти старых ковров, оберегающих от холода стен.
Сердясь на то, что ночь мучила ее, и, радуясь, что день наступил, Ахатта вскакивала и босиком бежала к очагу, раздуть багровые угли, присыпанные пеплом. Тут не было нужды вставать раньше птиц. Исма, если уходил до рассвета, не будил жену, ел теплую с вечера кашу, в укутанном козьей шкурой котелке, запивал остывшим чаем. Или не ел вовсе, если шел на лесную охоту.
Домашняя работа съедала дневное время. Слишком велика комната-пещера, чтоб отпустить от себя Ахатту. Надо прочистить жесткой щеткой ковры, приготовить еду, протереть блестящие стены, чтоб стекающие капли не мочили устланный пол, сходить наружу за свежей водой, прибраться в крошечных кладовках, соединенных с пещерой узким лабиринтом-коридором.
А где-то степь звенела под копытами коней, выдувала ветрами запахи тела, не давая им застаиваться и скиснуть, ложилась под засыпающих мягкой травой, склоняя над ними душистые ветки шиповника и дерезы. И там, в степи, Ахатта была воином, потому что все женщины Зубов Дракона были ими, хоть и не такими умелыми, как мужчины. Чистя от рыбного супа котелок на холодном вечернем песке, она криво улыбалась. Куда здесь скакать, зачем? Она сама пришла к своему мужу, и он теперь для нее - племя. Сам Исма крепко держит нить, связывающую их с Зубами Дракона, это его мужское дело. Они далеко от племени, но неразрывны с ним, и он заботится об этом. Ахатта ослушалась вождя, пошла против законов, не стала выбирать себе нового мужа, на что имеет право каждая жена, муж которой ушел в долгий наем, часто грозящий смертью. Потому она виновата в том, что происходит. И в этой трещине в стене виновата тоже.
Потому не требовала она от уставшего мужа, чтобы поторопил женщин с тканьем ковра, а жрецов с совершением обряда матери-горы. Решила быть терпеливой и ждать. Когда скакала сюда, пригибаясь к шее послушной быстрой Травки, то в такт топоту копыт повторяла бесконечную просьбу о том, чтобы небесное воинство снегового перевала помогло найти Исму. И если позволят им встретиться, то она, Ахатта, примет любую долю, лишь бы рядом.
Теперь ее доля - открывать глаза в ночь и запрещать себе подниматься в постели, прижимаясь спиной к толстому ковру, навстречу бледному взгляду. А утром беречь огонь и готовить еду, идти на скалы к рыбакам и брать у них свою долю рыбы, чистить ее на песке. Варить похлебку. И удивляться: снова день промелькнул, как один вздох, уступая место черной пустоте, глядящей на нее бледным недреманным оком.
Ночь сменяла ночь. И однажды вечером Ахатта остановилась, перестилая постель, держа в руках толстую подушку-валик. Смотрела на нее, понимая с занывшим вдруг животом, она взяла ее в руки положить повыше. Чтобы, когда проснется ночью, не разбудить мужа, придвигаясь спиной к ковру, а сразу, открыв глаза, увидеть...
Бросила валик на пол. Он покатился, уткнулся в приступку, свесив хвостик-кисточку.
Ахатта накинула распашной кафтан и, на ходу подвязывая его грубым поясом, быстро вышла в темный извилистый коридор. Почти бежала, наизусть ставя ноги, вовремя опуская ступню, когда полы прерывались двумя-тремя, грубо выделанными ступенечками, и все убыстряла шаги, задыхаясь и хватая ртом затхлый холодный воздух.
Длинная лестница с мокрыми стенами казалась бесконечной, и впереди не было света. Вечер, почти ночь, напомнила себе, выход есть, но там темно, лишь звезды над морем. И побежала быстрее, к звездам. Выскочив из проема, ведущего на тропу по внешней стороне горы, вдохнула вечернего воздуха, пахнущего дымом, морской водой, резко - рыбой и мокрыми углями. И, уже медленно, стала спускаться, прислушиваясь, не идет ли кто позади или сбоку, из тускло светящихся нор. Внизу вокруг красных костров двигались тени, слышался смех и грубые песни с лающими словами. Тойры любили в теплое время года проводить ночи на пляже, и был он для них еще одной пещерой, общей. Они не смотрели на небо, сидя на корточках вокруг костров, перекидываясь бранными словечками, протягивая руки к жареной на прутьях рыбе. Иногда кто-то вставал черной медвежьей тенью, потягивался и, переваливаясь, брел к соседнему костру, прихватывая за бока визжащую молодайку, получал от нее тумака, и усаживался к играющим в кости. Сверху, с тропы пляж казался черным ковром с раскиданными по нему красными окнами узора. И серебром охватывала его вода бухты.
Не доходя до песка, Ахатта свернула на узенькую боковую тропу и, отводя от лица ветки, пачкающие руки смолой, прошла так, чтоб с берега ее не увидели. Она не раз ходила тут днем, а сейчас крупные звезды мигали, когда их заслоняли сосновые ветви, и все казалось незнакомым. Сосредоточилась и пошла медленно, плавно, стараясь не доверять глазам, - пусть ноги ступают сами, у них своя память. И ноги, помня, вели ее, соразмеряя шаг с выбоинами, подъемами и впадинами. К небольшой расщелине, прячущей крошечный кусок пляжа, в пять шагов длины. Если знать, где нырнуть под колючие ветки боярышника, нагибая голову, чтоб не цепляться волосами, то над самым песком, где заросли расступались, в одном единственном месте можно было спрыгнуть на песок.
Холодный, он продавился под пятками и руками, когда Ахатта, не удержавшись на ногах, упала вперед. Тут же вскочила, оглядываясь. Черные скалы стояли, нагибаясь, а за ними, как родители, стояли скалы большие. Звезды теснились над головой, и было их так много, что казалось, в море стекала звездная река. Постояв в нерешительности, женщина развязала пояс и скинула кафтан. Через голову стащила полотняную рубаху. И пошла в море, полное звезд. Стояла по шею в воде, смотрела, не отводя глаз, чтоб звездами заполнить себя целиком, и шепотом говорила с невидимыми, с теми, кто добр и смотрит всегда, но кто, как ей стало казаться с недавних пор, не заходит под каменные своды пещер. Просила, пусть ее Исма пореже хмурится и пусть время идет быстро-быстро, если нельзя уйти из тощего леса, от тойров-быков, то пусть четыре года мелькнут, как мелькает в соснах красная шапка быстрого дятла. Попросив, замерла, ожидая знака. Молча смотрела на нее ночь тысячами ярких глаз. Молча смотрело море отраженными звездами. Немая висела над горизонтом луна.
"Это потому что я виновата...". Ахатта опустила голову и, ведя по воде руками, медленно пошла обратно. С ужасом думала, нарушив законы своего племени, она что-то изменила в судьбе своей, и в судьбе Исмы. И, может быть, невидимые стражи уже не будут беречь их? Отвернутся и уйдут, как уходят звезды с утреннего неба.
Плечи и грудь щекотала вода, текла по бедрам и коленям. Еле слышно журча, отпустила ступни, одну за другой, и сухой песок принял их, охватывая подошвы холодными сыпучими ладонями. Ахатта подняла руки, собрать и отжать длинные, прилипшие к спине и ягодицам волосы. Не донеся рук до висков, остановилась, не закончив шага. И, на один удар сердца позже посвиста деревянной дубинки, свалилась ничком на песок.
...Черные пятна кружились на черном и странно, что было их видно - черные на черном. Сливались в душное полотно с еле заметным сладковатым запахом, от которого хотелось увернуться, как от ядовитого тумана над отравой-травой. И когда слились, заполняя мир, перед глазами медленно расплылось серое пятно. Мутным серым глазом.
Это не глаз, нет. Это - слеза, надо голову, повернуть голову и стряхнуть. И...
Она резко открыла глаза в небо, полное равнодушных звезд. Боль в левом виске усилилась, она подала голову влево, чтоб прижаться виском к подушке-валику. Полыхнула кожа на правой скуле, дернулись перед глазами звезды. И встали.
Не дом, не постель. Не сон!
Мыча в жесткий комок, забивший рот, она задергалась, пытаясь повернуться, вскочить. Но обмякла всем телом, напуганная кинувшимися на нее болями, разными, одинаково злыми. Горели виски, тянуло кожу на скулах, ломило челюсти от невозможности закрыть рот, болели зубы, стискивая жесткую помеху. Билась кровь в намертво схваченных чем-то запястьях и щиколотках, резало голый живот и под грудью, не давая вдохнуть.
Раздувая ноздри, часто и рвано дыша, она еще раз попыталась поднять голову, не смогла и, скашивая глаза, водила ими, до рези стараясь рассмотреть хоть что-то. Черная тень закрыла белую монету луны. Через стук крови в ушах слышались звуки: смех и негромкая ругань. Черное пятно становилось больше, съедая звезды. Кто-то нагибался, дыша горелой рыбой и старым пивом.
Ужасом прыгнула на Ахатту память о своей наготе, шевельнулись на часто поднимающейся груди ожерелья из старых монеток и бронзовых бусин. Не обращая внимания на боль в растянутых по песку прядях, она снова забилась, выворачивая локти и колени. Но лишь оглушила себя грохотом крови в перетянутых веревками руках и ногах. А тень, закрыв звезды и довольно рыча, навалилась, елозя по вывернутым локтям жесткими руками, смяла грудь. И, отяжелев, вдруг упала, не давая дышать. Стискивая колени, Ахатта опять замычала, сжимаясь, будто хотела утечь сквозь песок. Кто-то, ругаясь, свалил с нее тяжелое тело. И тут же сам получил ясно слышимую оплеуху. По голой коже женщины мышами побежал ветерок, поднятый схлестнувшимися тяжкими телами, рванулась болью нога, на которую наступили, борясь. Ахатта затихла, водя глазами за медвежьим поединком. Двое, сопя и рыча по-звериному, толкались, сливаясь в один бесформенный силуэт, натужно выкрикивали ругань, со злобой, но вполголоса. И так же вполголоса раздавались из-за головы и сбоку поощрительные смешки.
"Не двое. Есть еще. Два или три, я не вижу. ...Слышу.
Свирепея от того, что ее, воина, захватили врасплох, плакала злыми слезами, мычала, стараясь вытолкнуть языком изо рта вонючую тряпку. И - боялась. Кто бы ни победил в медвежьей борьбе, побежденный просто уступит право первого. А их тут - пятеро. Или - больше?
Звезды смотрели на распластанное тело, схваченное узлами, надетыми на длинные колья, вбитые в песок. Просто смотрели, исчезая за шатающимися борцами и появляясь снова. И никто, никто, кого звала она, кого просила недавно, стоя по горло в звездной воде, не спустился со снегового перевала - помочь, уберечь, спасти. И наказать врагов. Она - одна...
Мысль прыгнула и упала, недодуманная. Потому что, хрюкнув, один из бойцов вдруг замер и, медленно отрываясь от соперника, повалился на песок, забулькал горлом, хрипя. Смешки смолкли, заскрипели поспешные шаги, злые восклицания смешались с ними. Второй боец, тяжело отпрыгнув, воздел руки с блеснувшим в одной ножом, готовясь отразить невидимое нападение. И блеск метнулся из черной руки, замелькал, поворачиваясь, нанизывая на себя звездный свет, канул в недалекой воде. Тойр взвыл с яростью и недоумением, осел бесформенной кучей, продолжая стонать. И стих.
Топот удалялся, уже слышался треск ветвей на прибрежных скалах. Быстрая тень, закрывая звезды, склонилась над Ахаттой, двигался нож, лопались, освобождая руки и ноги, веревки. Поддев сбоку у талии, обрезал петлю через живот, и она, садясь, дернула изо рта тряпку, вдохнула кипящий воздух и хрипло закашлялась, цепляясь руками за плечи мужа.
- Ис-ма...
- Тихо!
Вскочив, поднял ее за плечи.
- Одежда где? Куда ты ее...
Яркий свет десятка факелов вспыхнул одновременно, заливая песок красными ползающими тенями. Они стояли посреди крошечного пляжа, изрытого ногами тойров, двое из которых валялись сейчас поодаль, блестя мертвыми глазами. Кровь не была видна в красном свете, а раны, что нанес нож Исмы, прятались под одеждой - небольшие точные удары, похожие по быстроте на укусы песчаной осы.
- Так пришлые платят детям-тойрам за еду и тепло очага.
Мерный голос, без злости и без удивления, но с ясно слышимой насмешкой, проговаривал слова. Жрецы, столпясь, стояли тесной кучкой на каменной макушке ближайшей небольшой скалы. Пятеро держали в руках факелы. И жрец-Пастух стоял впереди, смотрел вниз с грозной насмешкой на жирном лице. Длинные серьги, спускаясь на плечи, светились и вспыхивали прозрачными огнями.
- А я предупреждал, высокий гость Исмаэл, твоя жена, одержимая сладкими бесами, навлечет на себя горести и гнев матери-горы. Но она приняла еще большую вину, заставив тебя убить. Тех, кто принимал тебя, как брата!
- Они хотели взять ее, - Исма заслонил собой дрожащую обнаженную жену, - они...
- Замолчи, презирающий обычаи! Она заставила их, неразумных детей. Манила, показывая себя, как девка на грязной ярмарке. Ничего бы не стало с ее телом, если бы пара мальчишек вкусила его. Ты знаешь, в племени тойров это лишь в радость. Мужчинам и женщинам.
- Мы не тойры.
Жрец, стоя почти над головой Ахатты, рассматривал ее, как рассматривают жука, брезгливо.
- Я не спорю над телами убитых тобой юношей, дикарь. Идите в свою пещеру. Мы решим, что с вами будет.
Подхватывая подол, он повернулся, и жрецы расступились, отводя от бритой головы факелы. По одному исчезали, спускаясь на другую сторону скалы, и свет угасал, уступая место ночи, полной звезд и шуршания воды.
Исма отпустил плечи жены, поворачиваясь к берегу, где лежала темной кучей ее одежда, но Ахатта вцепилась в его руку. И он повел жену, поддерживая за талию. Молчал, и она молчала тоже, иногда взглядывая на его невидимое в темноте лицо. Кое-как одевшись, пошла сама, держась за руку Исмы и стараясь не повисать на нем, хотя ноги то и дело подгибались. Молча он подсадил ее на лысый пятачок скалы, у входа в черные заросли. И уже там, под ветками, когда впереди засветилась тусклыми щелями гора, Ахатта схватила его руки и, останавливая, зашептала:
- Давай уйдем, Исма! Муж мой, убежим сейчас, пока нас никто. Ты ведь убил. Что будет? Надо уйти.
- Нет, - он покачал в темноте головой и повторил:
- Нет. Зубы Дракона не бегут из наема. Или договор до конца или смерть.
- Но я...
Она замолчала, не закончив, потому что мысль о вине пришла и навалилась, как пьяный тойр, воняющий полусырой рыбой. Я? Меня не должно быть тут. Я нарушила закон, и теперь из-за меня - все. Исме все это - из-за меня...
- Что?
- Нет. Ничего.
Уже в пещере, когда Исма, не дав ей заняться очагом, насильно уложил в постель и лег рядом, но, больно стукнуло ее сердце - поверх покрывала, спросила безнадежно:
- Что теперь будет, Исма? Что будет с нами?
- Я не знаю. Но тойры часто убивают друг друга. Они вызывают на бой стариков и убивают их. А потом стаскивают на дальний пляж, оставляя тела морским птицам и горным шакалам. Потому у них нет стариков, Ахатта, чтоб не тратить на них еду.
Она вспомнила взгляд жреца на свою грудь. И его насмешливую улыбку на красных губах, умащенных помадой.
- Мы не тойры, Исма.
- Я знаю. Но боги снегового перевала не оставят нас.
- Сегодня они оставили меня, - горько пожаловалась Ахатта, и снова сжалась, ожидая, муж скажет "ты сама... виновата сама"
- Они прислали меня, глупая. Спи.
Она послушно закрыла глаза. И снова открыла их, потому что перед закрытыми глазами на багровом фоне замаячило бледное пятно глаза. Потолок посверкивал слюдяными блестками, отзываясь искрами на прыгающий свет в маленькой плошке.
- Ахи? Те тойры, что дрались за тебя... Скажи мне, я успел? Они...
- Нет! Они привязали меня, и ударили, перед этим ударили, но не тронули меня. Ты пришел вовремя, я благодарю тебя за это, муж мой...
- Благодари небесных лучников. Они сказали мне.
- Хорошо. Да.
Она лежала, боясь пошевелиться. И закрывая, открывая глаза, молила богов снегового перевала, чтоб Исма откинул край покрывала и лег так, как ложился каждую ночь, прижавшись к ее голой спине, и тепло дыша в шею. Молила, пока не услышала, как изменилось дыхание заснувшего мужа.
...
- Иди сюда, Ахи...
Морщась от боли в шее, она открыла глаза и села повыше, натягивая на себя покрывало. Исма стоял под аркой, прочерченной черной трещиной, так и не прикрытой ковром. Улыбался ей и манил рукой, положив другую на бледный, плавающий под изгибом арки глаз.
- Пойдем, Ахи.
- Исма, - голос не послушался, и слово вылетело еле заметным ночным мотыльком, - Ис-ма. Туда? Мне?
- Я твой муж, Ахи-охотница. Забыла? Иди, я зову тебя.
"Он - мое племя"
Отбрасывая тяжелое покрывало, Ахатта встала с постели. Потянулась за сброшенным на приступку кафтаном.
- Не надо, Ахи. Иди...
Жесткая шерсть ковра примялась под босыми ногами. Глухо отозвался задетый на ходу вымытый котелок, приготовленный к утру, овеял теплом остывающих углей очаг.
Поднимая лицо к улыбающемуся лицу мужа, Ахатта подошла и он, взяв ее руку, преодолевая еле заметное сопротивление, приложил ладонью к серому пятну на стене. Нажал. Две их сплетенные руки легли в мягкое, податливое, и трещина арки проистекла серым дымком, закружив Ахатте голову запахом старого перебродившего хмеля. Дым натекал, как легкая вода, заполняя пространство, ограниченное черной линией. И, когда, устав осторожно и неглубоко дышать, Ахатта вдохнула его полными легкими, стена в арке исчезла. Лишь дым клубился, скрывая все, но дышалось легко, и хмель плавно кружил голову. Ахатта засмеялась, доверчиво глядя на мужа, в его серые с плавающими точками черных зрачков глаза, и тот кивнул, ободряя. Подтолкнул вперед, в туманную пелену.
- Иди, Ахи.
- А ты?
- И я.
В душном сердце матери-горы, выстланном коврами, ткаными в незапамятные времена умелицами племени арахны, живущими без мужчин и зачинающими новых женщин от своей слюны, шестеро жрецов сидели лицами друг к другу, положив на голые колени белые мягкие ладони. Под закрытыми веками двигались зрачки, будто следя за кем-то.
- Судьба завязала первый узел нового узора, - жрец-пастух открыл глаза и поднял перед собой ладони.
- Первый узел... - жрецы, открывая глаза, поднимали ладони навстречу.
- Пришлый связал себя с тойрами неправедно пролитой кровью.
- Связал... кровью.
- Женщина пленена целиком. И готова.
- Целиком... готова.
Шесть пар серых глаз с черными точками зрачков скрестили взгляды в центре душного воздуха. Смотрели, не видя. А где-то там, в лабиринтах горы, полных легкого дыма, текущего красивыми завитками, обвивающими пальцы и шеи, шли двое - обнаженная женщина, стройная, с ожерельем из старых монет на тяжелой высокой груди, с черными, неровно отсеченными ножом волосами, укрывающими спину. И мужчина, в кожаных вытертых штанах, заправленных в узкие сапоги с вышитыми голенищами. Туман серыми каплями оседал на его широких скулах и черных бровях. Шел след в след и, когда женщина оборачивалась с легкой, полной любви улыбкой, улыбался в ответ.
- Двое соединили жизни с горой, - провозгласил, наконец, жрец-пастух. И опустил руки на колени.
- Соединили, - жрецы, потирая колени, задвигались, улыбаясь друг другу.
28
Матерь-гора помнила все времена, через которые шла, как идет охотник через густой лес, вольную степь, душное болото... Времена ложились за горбатой спиной длинным, уходящим в бесконечность ковром, каждый узор в котором был выткан ею.
И край времени остался за краем ее ковра, на котором написаны клейкой, застывающей на ветру нитью, начала истории жизни.
...Не было ничего, кроме солнца, бросающего вкруг себя нити-лучи. Ничего, кроме луны, плетущей из облаков невесомые покрывала света. Бесконечны были узоры, сплетаемые из облачных прядей и лучей, полосами длились они, укладывались мелкой рябью, расходились в стороны, а то устремлялись вверх, цепляясь за звезды и пропадая в мировой темноте. Время шло, а светила плели и плели свой свет, расшивая им темноту. Но вот однажды, замерло солнце-паук, и лапы-лучи опустились, отягощенные солнечной пряжей. Потому что узор, который ткался золотыми лучами, был повторен. Впервые с начала времен.
Огляделось солнце-паук и закричало от боли, не понимая ее. Не было ему другой судьбы, как плести узор жизни и времени, но если он стал повторяться, то - что впереди? Кричало солнце, висели нити, качаясь и путаясь, сплетались в тяжелые клубки и падали вниз, отрываясь от солнечных лап. Так громко кричало солнце, что проснулась луна, не в свой черед, и, сгребая тонкими лапами-лучами пролетающие нити, хотела спасти их, но не смогла. Тяжкие нити рвали лунные лапы. И луна закричала вместе с дневной паучихой. От этого крика, наполовину желтого, наполовину белого, по нестерпимому желанию, родившемуся от нестерпимой боли, - стала внизу земля. Ударились о землю комки, узлы и обрывки, сотрясая ее, ведь то, что казалось легчайшим в пустоте, падая, имело огромный вес, должный размерам родивших. Вздыбилась земля, пошла горами и складками, прорвалась во многих местах, брызгая гневным огнем, потому что земля тоже испытала боль. Ползли по дырам желтые и белые нити, проникая в черные трещины на серой земле, плавясь в красном пламени ее изнанки.
И, меж двух криков, остановилось солнце-паук, опуская пламенное лицо, и увидело - там, внизу, ткутся новые узоры! Зубцами стоят земные горы, петлями вьются новорожденные реки, кругами блестят озера и моря. И боль солнца стихала, потому что, упав, клейкие нити потеряли свой вес, отдавая его земле. Открыло тогда солнце огненный рот, извергая новые нити и направляя их вниз. Устав, ушло в сон, а на небо вышла белая луна, вплетая свои нити в узоры земли.
Так началось новое время. Но и эти узоры подошли к концу, когда на земле не осталось места для новых гор и новых морей. Много времени заняло это, но и это время ушло в прошлое. Хмурясь, смотрели вниз божественные пауки-созидатели, роняя клейкую слюну, которой некуда было плестись. И, когда ветер не справился с тем, чтоб высушивать нити, они, слипаясь, вдруг ожили сами. Первая трава прыснула из коричневой глины - зелеными стрелами к синему небу. И глядя на новый цвет, рассмеялось солнце, начиная новое время. Зелень трав и деревьев мешалась с яркими красками цветов. И было внизу так звонко и прекрасно, что от красоты зародились птицы - петь.
Казалось луне и солнцу, так будет вечно. Хотя мы-то знаем, их вечность не раз грозила закончиться. Пришел и новый конец. Посмотрело солнце на огромные покрывала, затканные цветами и травами, и стало понятно ему, сколько ни сотворяй новых узоров, лишь цветными узорами останутся они. Взошла на пламенный лик тоска, делая его жар нестерпимым, и обижаясь на мир, отвернулось солнце, уходя вместе с днем и уступая место ночной сестре-пряхе. И та, взошла над землей, как всходила каждую ночь, но в эту, жалея сестру, принялась думать. И колдовать.
Стала над землей Ночь первого колдовства. Многое сделано небесными пряхами за долгие времена - было луне из чего создавать новое. Поднимая из вод ленивых рыб, ловя лапой спящую птицу, хватая в петлю лесного зверя, сплетала луна кричащих животных, сминала в комок, подбирая лапы и крылья, трепала, как треплют свежую шерсть, чтоб стала она мягкой и послушной. И, утомясь к утру, оставила луна солнцу куклу из коры, шерсти, кожи и крови зверей. Была у куклы голова, чтоб на ней открылись глаза - смотреть. Был на ней рот - кормить себя пищей, петь песни и разговаривать. Было тулово, чтоб крепились к нему руки с ловкими ладонями-пауками, и ноги, чтоб идти в новые места, за новыми узорами. Не было лишь огня в пустой груди. Но то дело солнца, знала луна и ушла, не заботясь.
Проснувшись, увидело солнце новую игрушку. Протянуло к ней лапы-лучи, смеясь, и вскрыв грудь из кожи и кости, вложило в нее живое сердце, щелкнуло по нему, чтоб застучало. И нарекло куклу Арахной Плетущей узор.
Открыла кукла живые глаза, подняла перед собой живые руки, разглядывая их. И немедленно принялась за дело: побежала в леса, срывая с деревьев зеленые ветки, скатилась по глине к реке, вытаскивая из воды скользкие водоросли. Пела и плела, плела и пела. Оставив на закате работу, собирала ягоды и грибы, ела и спала, чтоб утром снова плести свои человеческие ковры.
Бросая дочери Арахне золотые и серебряные нити, радовались небесные паучихи. Но вскоре, по их небесным меркам, всего через малое время, заметило солнце, лицо Арахны стало похожим на старую кору, а руки движутся медленно и путают золотые нити. Укоряя дочь в лени, сердилось солнце, дергало нити, и наступала на земле то засуха, то дикие холода. Но все тише пела Арахна, медленно брела по кромке болота, оступаясь в него корявой ногой, и узоры из-под дрожащих рук выходили скудные и некрасивые.
- Наша дочь из живого, того, что живет свой срок и умирает, - сказала луна, плача в ночь серебряными слезами, - и она умрет. В свой земной срок.
И опять разгневалось жаркое солнце. Но гнев не мог изменить того, что время идет в одну сторону, и чем дольше ярилось солнце, тем короче становился земной срок Арахны Плетущей узор. Пришлось луне устроить Ночь второго колдовства. Солнце спало и не видело, что делалось в бледном свете сестры. Но к утру рядом с Арахной пищала крошечная девочка, размахивая маленькими руками. Прикрыло солнце горячий глаз облаком, чтоб не опалить младенца, и смотрело в щелку, как Арахна, широко раскрыв рот, обмакивает пальцы в слюне, мажет себе низ живота, и через малое для солнца время, из распухшего живота выходит орущий младенец. И еще один.
- Как все сложно, - сетовало солнце, разглядывая подрастающих паучих, - крепких, с сильными руками и острыми глазами, которые споро бежали по травам и берегам, собирая пряжу для новых ковров.
- Но раз с живым по-другому нельзя, пусть так. Это даже интереснее.
Но, через малое солнечное время, рассматривая новые ковры, опять разозлилось солнце, и на закате, громыхая темными тучами, закричало сонной луне через все небо:
- Наши дочери, созданные твоим колдовством, тупы и ленивы. Посмотри, как скучны их узоры! Они делают одно и то же. А старшая скоро развалится на куски, из которых ты слепила ее! Ночная пряха, что нам делать? Скажи, пока я вижу твой бледный серп!
- Ложись спать, сестра, не горячи огненную кровь.
И, нагнувшись из ночи к земле, луна-пряха стала смотреть на ковры, рядом с которыми спали дочери. Все было на них: зубцы гор, завитки трав, пятна цветов, цепи рек и россыпи светящихся камней. Но чего-то не хватало узорам, как первой умелице-кукле из коры не хватало когда-то живого сердца. И тогда луна-пряха, протянув бледный луч, коснулась им трясущейся головы дочери Арахны. Та не спала, ожидая смерти.
- Может быть, ты знаешь своих дочерей лучше, чем мы - небесные вечные пряхи? Скажи мне, что нужно, чтоб пальцы их ткали живые узоры? У них есть все.
- У них нет любви, которая сведет их с ума. Тогда сделанное руками оживет.
- Странные вещи говоришь ты. Хорошо, что сестра моя солнце не слышит тебя. Но что надо сделать? Я могу совершить Третье ночное колдовство, но я не знаю, что колдовать!
Рассмеялась тогда старая Арахна, всю жизнь рожающая крепких дочерей и всю жизнь ткущая ковры для услады небесных матерей своих. Покачала седой головой.
- Протяни мне руку, небесная пряха. Чтоб я не умерла, пока буду совершать свое, женское колдовство. Которого ты не умеешь.
- Ты хочешь свести с ума своих дочерей? Так ты любишь их?
- Да. Пусть живут полной жизнью.
Протянула луна тонкие руки-нити, чтоб Арахна, держась за них, смогла встать. И смотрела, удивляясь круглым лицом, как дряхлая женщина, собрав нужные травы и ягоды, смачивает их слюной, красит кровью из отворенного запястья, натирает собственным потом, шепча непонятные, выдуманные слова. А потом, сплетя из получившегося комка странные грубые нити, все в узлах и проточинах, ткет новый ковер, растянув его на поляне. Заполняет середину рисунком, на котором в полный человеческий рост стоит кто-то, с головой лесного медведя, с туловом льва, руками большой обезьяны, с торчащим членом, похожим на свирепую змею. И, откусив последний узелок, отступает, чтоб лунный свет заполнил полотно.
- Это кто? Разве руки его смогут выткать узор? Разве глаза увидят красоту? А посмотри на его ноги! И тулово, похожее на кряжистый дуб!
Рассмеялась Арахна. И, медленно ложась под мягкие кусты, напомнила ночной пряхе:
- Пусть пряха-солнце оживит его сердце.
Но поутру, увидев корявый рисунок, пряха-солнце разгневалась. Швырнула острые злые лучи, разбудив старую Арахну.
- Этот урод должен получить в дар от меня горячее сердце? Не бывать этому!
- Тогда не получишь ты продолжения жизни, мать-мастерица. И до скончания вечности смотреть тебе на одни и те же узоры, скучные и мертвые.
Но не могло уступить гордое солнце. Сказало последнее слово и замолчало:
- Сменяй свою жизнь на жизнь чужака. Если ты мать и так печешься о дочерях, умри. Стань горой, камнем. А он пусть живет.
С тех пор смотрят с небес вечные пряхи, как рвут сердца женщины, путая нити своих жизней, сходя с ума и сводя с ума мужчин. От любви человеческой оживают узоры на полотне настоящего, длятся в прошлое бесконечным покрывалом, и в будущем не видно ему конца. И стоит, сгорбив каменную спину, матерь-гора, бросив в стороны уставшие скалы-руки, а вокруг нее - первые дочери, горами поменьше, дают своим дочерям-умелицам приют и защиту, оберегая от злых ветров, зимней стужи, летнего зноя. Чтобы не прекращалось плетение жизни.
Проговорив последние слова, Исма смолк, глядя в поблескивающий потолок. Ахатта, положив голову на его руку, тоже смотрела вверх и перед полузакрытыми глазами проплывали картинки чужого прошлого. Ждала продолжения, но муж молчал, и она шевельнулась, думая, не заснул ли. Но Исма другой рукой прижал ее к себе, и она улыбнулась успокоенно. Не спит, они - вместе. После того, как попали в сердце горы, все изменилось.
- Как красиво. Я думала, тойры, они почти звери. Но такие песни разве могут быть у зверей, Исма?
- Нет, Ахи. Это хорошее предание, оно о прошлом и в нем есть жизнь. Но...
- Что, муж мой?
- В нем нет богов, Ахи.
- А солнце с луной?
- Это не боги. Это сказка о том, что видят глаза. Я...
- Что?
- Нет, ничего. Спи, Ахи маленький заяц, спи.
Ахатта прижалась крепче, дыша терпким запахом мужского пота. Закрыла глаза. Исма, покачивая на руке ее голову, хмуро смотрел в потолок, думая, что вовремя остановил свой глупый язык. Пусть Ахи спит, может быть, она не вспомнит, что было ночью. Не вспомнит о сердце горы...
- Исма... любимый муж мой...
- Что, жена? - он шепнул тихо-тихо, чтоб не разбудить засыпающую.
- Мы еще пойдем в гору, да? Там так хорошо...
- Спи.
29
Теренций сидел в покоях жены и, хмурясь, оглядывался. Втянул воздух и скривил широкое лицо с обвисшими щеками.
- Тут все еще пахнет твоей новой игрушкой. Что, рабыни не могут прибраться как следует?
Хаидэ отошла от окна, села на придвинутый Мератос табурет, расправила складки тонкого льна.
- Ты просто хочешь ругаться.
- Нет.
- Иногда ты похож на мальчишку, высокочтимый Теренций.
- Для зрелого мужчины разве это плохо?
- На капризного мальчишку, которого давно не наказывали.
Она улыбнулась мужу, наклоняя голову к плечу. Из-под золотого обруча выбилась завитая прядь и закачалась у щеки. Румяна, сурьма на глазах. Теренций с удивлением присмотрелся.
- Ты куда-то собралась?
- Нет. Я знала, что ты придешь.
- Раньше тебя это совсем не волновало, княгиня.
Хаидэ кивнула. Прядь скользнула по щеке, щекоча кожу. Надо же, это приятно, спасибо девчонке Мератос, глупой девчонке, напомнившей ей о том, что мужчины просты.
- А сейчас волнует.
Теренций вытянул ноги и откинулся к завешенной ковром стене. Скрестил на широкой груди толстые руки. Заявил:
- Я тебе не верю.
- Ну что ж, - Хаидэ встала с табурета. Медленно прошла по комнате, трогая стоящие на поставцах безделушки, встала так, что дневное солнце просветило края одежды. И подняла руки, поправляя волосы.
- Веришь, или не веришь, есть ли разница? Я хочу мира. Сколько можно воевать с собственным мужем?
- А ты спросила меня? Я хочу этого мира? - он подался вперед, хлопнул себя по колену.
Хаидэ смотрела внимательно и печально. Но и с удивлением. Вот он сидит, тот, кому ее отдали когда-то, а она была совсем девочкой и ничего не хотела, лишь бы остаться в степях и летать на черном огромном Брате, навстречу западному ветру. И за то, что их разделяли прожитые им годы, за то, что она была вырвана из своей земли, за обиды, наносимые ей по его грубости и невнимательности, она ненавидела его. Поначалу. Но ненависть - удел ограниченности, так поняла позже, и отказалась от нее, сменяв на равнодушие. Для того, чтобы понять, равнодушие задевает мужчину сильнее ненависти. Вот если бы годы, разделяющие их, были не так длинны. В этом, сидящем с расставленными ногами, толстыми и крепкими, с обвисшим от постоянного хмеля лицом и небольшими недобрыми глазами, совсем не виден тот юноша, каким он когда-то был. Лишь в чертах крупного лица еле-еле мелькнет иногда абрис другого, незнакомого ей человека. Понравился бы ей молодой грек, полный надежд и честолюбивых устремлений? Каким он был? Как Исма? Жесткий и одновременно добрый, спокойный и иногда белеющий от ярости, так, что на обтянутых кожей скулах блестели бескровные пятна? Или таким, как Абит? Увальнем, с немного растерянной улыбкой, с которой он мог свалить и коня.
- Теренций. Каким ты был?
- Что?
- В свои двадцать лет, каким ты был? Ты помнишь это?
- Ты считаешь меня беспамятным стариком?
- Да нет же! - быстро подойдя, Хаидэ села на пол и посмотрела на мужа снизу, с требовательной просьбой на лице.
- Ты умен, а говоришь со мной как ... как с камнем у обочины. Пнешь и все. Чтоб не мешала. Я для тебя всегда была лишь необходимостью, девчонкой, которую надо взять в дом, посадить в покоях, чтоб высокий князь Торза отправлял в полис наемников. Я выросла, князь. Ты это видишь?
Теренций с удивлением смотрел на поднятое светлое лицо. Кашлянул. И нахмурившись, полез в пристегнутый к поясу кошель.
- Вот. Если тебе впрямь интересно.
Вокруг толстого пальца обвилась цепочка из белого и желтого золота. Хаидэ приняла в ладонь круглый медальон, перевернула. На гемме, вырезанной из дымчатого опала - профиль юноши с гордо посаженной на крепкой шее крупной головой. Густые волосы вьются копной, прижатой тонким венком, мясистый нос чуть нависает над пухлыми, капризно сложенными губами. Пристально смотрит вперед глубоко посаженный под тяжелой бровью глаз.
- А ты почти не изменился...
- Этой гемме сорок лет, жена. Мне было семнадцать. Я был... необуздан, всегда. Горд и тщеславен. Собирался достичь многого. Готов был сделать для этого все. И делал. Двадцать лет делал. Стал советником в городе, уважаемым человеком. У меня была жена и двое детей. А потом по навету меня пришли арестовать. Я сбежал, ночью. Нас ждала маленькая лодка, мы скрылись на небольшом острове. Совсем недалеко от Греции, у многих там были виллы, потому пришлось уйти на другой конец острова, к пастухам. Они жили в пещерах.
- Жена... Ты был женат.
- Конечно! Я делал карьеру и хорошая жена - половина пути наверх.
- Ты любил ее?
- Нет.
Хаидэ наматывала на палец цепь и смотрела, как гемма качается в воздухе. Казалось, юный Теренций кивает словам.
- Не любил. Но она была хорошей женщиной, не самой красивой, но послушной и доброй. Они умерли, все трое, от малярии. Это было больное место, с болотами вокруг. Я всегда был здоров, как бык. Мне ничего не стало! А оба моих сына умерли, в грязных тряпках, у стены, по которой все время текла вода.
- И жена...
- Да, и она тоже. Когда я их похоронил, то решил уйти обратно, в столицу. А оттуда пробраться на торговый корабль и уехать. Мне было все равно куда.
- И ты попал сюда?
- Дай сюда, - он снял с пальцев Хаидэ цепочку, свернул и спрятал в сумку.
- Нет. Когда я пробрался в город, ночью, одетый в рванье нищего, я пришел к своему другу. И тот рассказал мне, что вышло помилование. Давно. Меня помиловали. Давно! Если б знал раньше, мои сыновья остались бы жить.
- Мне жаль...
- Мне тоже. Я напился. Бегал под луной и выл, как бешеная собака. Я выл от злости. Когда проспался, стал думать, чем прогневил богов. Кто наслал на меня проклятие? И понял...
- Кто?
Теренций нагнулся к сидящей на полу жене, взял ее за плечо и сдавил. Дыша чесноком и сандалом, выдохнул:
- Кто угодно! Я многих обидел, пока карабкался наверх, очень многих. И некоторых из них арестовали, чтоб я мог занять место позначительнее. ...Я стал жить один в своем доме, а он был огромен, мой дом, его строили лучшие архитекторы. Я пил, и пировал. И просадил все свои деньги. Потому что не знал, чье проклятие настигнет меня и когда. А дом потом продал. И после этого отправился на судно, идущее в Эвксин. У меня в Греции остались друзья, которые ценят звонкую монету. Поэтому меня ценят здесь. Как ты сказала тогда - нарисовать свой портрет на тюках шерсти и амфорах с маслом? Чтоб знали, как выглядит заморский купец Теренций?
Он оттолкнул жену и расхохотался. Замолчал, оборвав смех.
- Ты что жалеешь меня?
- Д-да. Наверное, да. Да, муж мой, я жалею тебя.
- Не прикидывайся доброй тетушкой!
- Жалею, что ты так бездарно растратил свою жизнь. И продолжаешь тратить.
- Вот! Узнаю свою строптивую жену. А скажи, дикая женщина, может и ты для меня - чье-то проклятие? Для чего затеян этот разговор? Что ты хочешь выманить из меня?
Хаидэ встала. У двери переминалась Мератос, слушая с жадностью, приоткрыв пухлый рот. Глядя на мужа сверху, княгиня сказала ровным голосом:
- Если тебе привычнее говорить так, будто ты торгуешься, будем говорить так, муж мой. Я хочу, чтоб ты купил мне в рабы египтянина Техути. Мне лично.
- Техути, Техути... подожди. Ты о ком говоришь?
- О том жреце из Египта, которого приводил показать Флавий. В ночь, когда вы нашли Ахатту.
- Ах, вот что! Этот маленький человечек, похожий на бобовый стручок. Ты, кажется, вела с ним ученые беседы. После того, как плясала голая, изображая менаду. Он недешев. Да зачем он тебе? Попросила бы коня или паланкин, драгоценностей, наконец. Тебе нужны новые украшения, у нас бывают полезные гости.
- Я хочу раба.
- Ты их будешь собирать, как я лошадей, а, жена? Выводить на площадь, похваляясь тем, сколько душ подарил тебе нелюбимый супруг? И станешь требовать то черную красотку, то узкоглазого звездочета, а то захочешь зеленолицего водяного человека?
Хаидэ стояла, ожидая, когда мужу надоест насмехаться. Когда он замолчал, ответила:
- Мне нужен лишь египтянин. Пока что. И я знаю, это пойдет и тебе на пользу. Когда-нибудь ты поймешь. А пока, если хочешь торговаться дальше, выслушай.
Теренций изобразил насмешливое внимание.
- Ты даришь мне этого раба, - Хаидэ говорила медленно, раскаиваясь в том, что не обдумала своего предложения раньше. Но все приходило в голову внезапно, и она решила не останавливаться, идя за судьбой, - ты даришь мне египтянина, а я отправляю гонца к Торзе. Ты получаешь десять воинов, в личное пользование, сроком... на три года. Допустим, на три.
- В личное? На семь, Хаидэ. Семь лет и ни годом меньше.
- Техути еще не здесь, высокочтимый Теренций. А семь лет - слишком большой срок. Даже я, единственная дочь великого Торзы, не смогу обещать тебе такого. Три года, муж мой. Что угодно, иди с ними войной на побережье, отдавай в наем, посылай на грабежи.
- Хм...
Теренций встал и заходил по комнате, отмахиваясь от залетевшей с ветерком мухи. Маленькие глаза разгорелись. Остановившись напротив жены, он смерил ее пристальным взглядом:
- В чем его дальняя польза мне? Ты сказала, он будет полезен, и кротко добавила, что я туп и не понимаю, для чего. Так растолкуй старому тупому мужу.
- Прости, Теренций. Нам обоим надо учиться говорить друг с другом по-новому.
- О чем ты?
- Я не должна была... Ну, ладно. Что касается египтянина... Он очень умен. Я готова учиться. И я твоя жена. Не враг, Теренций, жена. Я пришла к тебе и по доброй воле, жизнь моя связана с тобой. И не забывай, когда ты брал в жены девочку из степного племени, ты брал дочь вождя Зубов Дракона и амазонки. Девочки становятся женщинами. Дочери вождя - могут стать большим. Ты заметил, что я изменилась? Это - начало. Я буду тебе не только женой, но и союзником. Не товаром для мены на воинов, а большей ценностью.
Теренций молчал. Легкий ветер гулял по просторным покоям, шевелил откинутые летние занавеси, солнце отблескивало на медном боку холодной жаровни и на завитках кувшинов и ваз. У большого зеркала в плошках громоздились цветы, вываливаясь на каменную полку. И краснели натертыми до блеска боками вынутые из кладовой последние зимние яблоки. Его жена стояла, опустив руки, унизанные витыми браслетами, и на щеку, тронутую румянами, свисала, покачиваясь, золотая прядь. Да. Она изменилась. Повзрослела, сидя тут, на женской половине, занимаясь тканьем ковров и другими медленными женскими делами. И вдруг оказалась - женщиной двадцати четырех лет, слишком старой, чтоб соблазнять мужчин юностью, но еще полной свежести и молодой силы.
И слишком уж спокойное у нее лицо, думал Теренций, когда, поклонясь, спускался по лестнице, слишком спокойное для таких разговоров, прямо величественное. Скругленные ступени падали вниз под ногой, потому что Теренций не желал опираться на перила. Шел осторожно, чтоб не поскользнуться, и не мог обозреть даже мысленно этих медленно ползущих десяти лет, проведенных его женой на женской половине дома-дворца. Длинных десяти лет, из которых восемь она была предоставлена сама себе.
- Теренций!
Поднял голову, покачнулся, схватившись за перила. Хаидэ стояла наверху, из-за ее плеча выглядывала маленькая рабыня.
- Ты не ответил. Я получу свой подарок?
- Спустись-ка. И оставь свою наушницу там.
Шлепая босыми ногами, Хаидэ быстро сбежала вниз, и он подумал о тридцати с лишним годах, лежащих меж ними.
- У меня были сыновья, княгиня. Теперь моя жена - ты. Мне нужен сын.
- Это... это слишком большая цена.
- Да? А мне кажется, вполне нормальная, для законной жены. Которая просит себе в игрушки другого мужчину. Ты говорила со мной как взрослая женщина. Я сейчас говорю с тобой так же.
- Ты сам перестал заходить в мою спальню.
Сказала тихо и в голосе неожиданно для нее самой, прозвучал упрек. Теренций усмехнулся.
- Это не разговор для лестницы, жена. У нас обоих есть, что сказать, и это будет впустую. Потому я говорю, будто только что вышел на эту дорогу и делаю первый шаг. Ты хочешь раба. Мне неважно, для чего он тебе. Если... Я сказал о своих условиях.
- Я подумаю, Теренций.
- Вот и хорошо, подумай.
И глядя, как она подбирает длинный подол, собираясь ступить выше, добавил:
- А наемников можешь оставить отцу. Или нет, пусть их будет пятеро. Уже отвернувшаяся Хаидэ от неожиданности отпустила подол и прижала руку к губам, пачкая ее помадой. Побежала наверх, повторяя про себя слова отказа, что превратились в продолжение торговли. Пусть их будет пятеро. И спать с ней.
29
Теренций сидел в покоях жены и, хмурясь, оглядывался. Втянул воздух и скривил широкое лицо с обвисшими щеками.
- Тут все еще пахнет твоей новой игрушкой. Что, рабыни не могут прибраться как следует?
Хаидэ отошла от окна, села на придвинутый Мератос табурет, расправила складки тонкого льна.
- Ты просто хочешь ругаться.
- Нет.
- Иногда ты похож на мальчишку, высокочтимый Теренций.
- Для зрелого мужчины разве это плохо?
- На капризного мальчишку, которого давно не наказывали.
Она улыбнулась мужу, наклоняя голову к плечу. Из-под золотого обруча выбилась завитая прядь и закачалась у щеки. Румяна, сурьма на глазах. Теренций с удивлением присмотрелся.
- Ты куда-то собралась?
- Нет. Я знала, что ты придешь.
- Раньше тебя это совсем не волновало, княгиня.
Хаидэ кивнула. Прядь скользнула по щеке, щекоча кожу. Надо же, это приятно, спасибо девчонке Мератос, глупой девчонке, напомнившей ей о том, что мужчины просты.
- А сейчас волнует.
Теренций вытянул ноги и откинулся к завешенной ковром стене. Скрестил на широкой груди толстые руки. Заявил:
- Я тебе не верю.
- Ну что ж, - Хаидэ встала с табурета. Медленно прошла по комнате, трогая стоящие на поставцах безделушки, встала так, что дневное солнце просветило края одежды. И подняла руки, поправляя волосы.
- Веришь, или не веришь, есть ли разница? Я хочу мира. Сколько можно воевать с собственным мужем?
- А ты спросила меня? Я хочу этого мира? - он подался вперед, хлопнул себя по колену.
Хаидэ смотрела внимательно и печально. Но и с удивлением. Вот он сидит, тот, кому ее отдали когда-то, а она была совсем девочкой и ничего не хотела, лишь бы остаться в степях и летать на черном огромном Брате, навстречу западному ветру. И за то, что их разделяли прожитые им годы, за то, что она была вырвана из своей земли, за обиды, наносимые ей по его грубости и невнимательности, она ненавидела его. Поначалу. Но ненависть - удел ограниченности, так поняла позже, и отказалась от нее, сменяв на равнодушие. Для того, чтобы понять, равнодушие задевает мужчину сильнее ненависти. Вот если бы годы, разделяющие их, были не так длинны. В этом, сидящем с расставленными ногами, толстыми и крепкими, с обвисшим от постоянного хмеля лицом и небольшими недобрыми глазами, совсем не виден тот юноша, каким он когда-то был. Лишь в чертах крупного лица еле-еле мелькнет иногда абрис другого, незнакомого ей человека. Понравился бы ей молодой грек, полный надежд и честолюбивых устремлений? Каким он был? Как Исма? Жесткий и одновременно добрый, спокойный и иногда белеющий от ярости, так, что на обтянутых кожей скулах блестели бескровные пятна? Или таким, как Абит? Увальнем, с немного растерянной улыбкой, с которой он мог свалить и коня.
- Теренций. Каким ты был?
- Что?
- В свои двадцать лет, каким ты был? Ты помнишь это?
- Ты считаешь меня беспамятным стариком?
- Да нет же! - быстро подойдя, Хаидэ села на пол и посмотрела на мужа снизу, с требовательной просьбой на лице.
- Ты умен, а говоришь со мной как ... как с камнем у обочины. Пнешь и все. Чтоб не мешала. Я для тебя всегда была лишь необходимостью, девчонкой, которую надо взять в дом, посадить в покоях, чтоб высокий князь Торза отправлял в полис наемников. Я выросла, князь. Ты это видишь?
Теренций с удивлением смотрел на поднятое светлое лицо. Кашлянул. И нахмурившись, полез в пристегнутый к поясу кошель.
- Вот. Если тебе впрямь интересно.
Вокруг толстого пальца обвилась цепочка из белого и желтого золота. Хаидэ приняла в ладонь круглый медальон, перевернула. На гемме, вырезанной из дымчатого опала - профиль юноши с гордо посаженной на крепкой шее крупной головой. Густые волосы вьются копной, прижатой тонким венком, мясистый нос чуть нависает над пухлыми, капризно сложенными губами. Пристально смотрит вперед глубоко посаженный под тяжелой бровью глаз.
- А ты почти не изменился...
- Этой гемме сорок лет, жена. Мне было семнадцать. Я был... необуздан, всегда. Горд и тщеславен. Собирался достичь многого. Готов был сделать для этого все. И делал. Двадцать лет делал. Стал советником в городе, уважаемым человеком. У меня была жена и двое детей. А потом по навету меня пришли арестовать. Я сбежал, ночью. Нас ждала маленькая лодка, мы скрылись на небольшом острове. Совсем недалеко от Греции, у многих там были виллы, потому пришлось уйти на другой конец острова, к пастухам. Они жили в пещерах.
- Жена... Ты был женат.
- Конечно! Я делал карьеру и хорошая жена - половина пути наверх.
- Ты любил ее?
- Нет.
Хаидэ наматывала на палец цепь и смотрела, как гемма качается в воздухе. Казалось, юный Теренций кивает словам.
- Не любил. Но она была хорошей женщиной, не самой красивой, но послушной и доброй. Они умерли, все трое, от малярии. Это было больное место, с болотами вокруг. Я всегда был здоров, как бык. Мне ничего не стало! А оба моих сына умерли, в грязных тряпках, у стены, по которой все время текла вода.
- И жена...
- Да, и она тоже. Когда я их похоронил, то решил уйти обратно, в столицу. А оттуда пробраться на торговый корабль и уехать. Мне было все равно куда.
- И ты попал сюда?
- Дай сюда, - он снял с пальцев Хаидэ цепочку, свернул и спрятал в сумку.
- Нет. Когда я пробрался в город, ночью, одетый в рванье нищего, я пришел к своему другу. И тот рассказал мне, что вышло помилование. Давно. Меня помиловали. Давно! Если б знал раньше, мои сыновья остались бы жить.
- Мне жаль...
- Мне тоже. Я напился. Бегал под луной и выл, как бешеная собака. Я выл от злости. Когда проспался, стал думать, чем прогневил богов. Кто наслал на меня проклятие? И понял...
- Кто?
Теренций нагнулся к сидящей на полу жене, взял ее за плечо и сдавил. Дыша чесноком и сандалом, выдохнул:
- Кто угодно! Я многих обидел, пока карабкался наверх, очень многих. И некоторых из них арестовали, чтоб я мог занять место позначительнее. ...Я стал жить один в своем доме, а он был огромен, мой дом, его строили лучшие архитекторы. Я пил, и пировал. И просадил все свои деньги. Потому что не знал, чье проклятие настигнет меня и когда. А дом потом продал. И после этого отправился на судно, идущее в Эвксин. У меня в Греции остались друзья, которые ценят звонкую монету. Поэтому меня ценят здесь. Как ты сказала тогда - нарисовать свой портрет на тюках шерсти и амфорах с маслом? Чтоб знали, как выглядит заморский купец Теренций?
Он оттолкнул жену и расхохотался. Замолчал, оборвав смех.
- Ты что жалеешь меня?
- Д-да. Наверное, да. Да, муж мой, я жалею тебя.
- Не прикидывайся доброй тетушкой!
- Жалею, что ты так бездарно растратил свою жизнь. И продолжаешь тратить.
- Вот! Узнаю свою строптивую жену. А скажи, дикая женщина, может и ты для меня - чье-то проклятие? Для чего затеян этот разговор? Что ты хочешь выманить из меня?
Хаидэ встала. У двери переминалась Мератос, слушая с жадностью, приоткрыв пухлый рот. Глядя на мужа сверху, княгиня сказала ровным голосом:
- Если тебе привычнее говорить так, будто ты торгуешься, будем говорить так, муж мой. Я хочу, чтоб ты купил мне в рабы египтянина Техути. Мне лично.
- Техути, Техути... подожди. Ты о ком говоришь?
- О том жреце из Египта, которого приводил показать Флавий. В ночь, когда вы нашли Ахатту.
- Ах, вот что! Этот маленький человечек, похожий на бобовый стручок. Ты, кажется, вела с ним ученые беседы. После того, как плясала голая, изображая менаду. Он недешев. Да зачем он тебе? Попросила бы коня или паланкин, драгоценностей, наконец. Тебе нужны новые украшения, у нас бывают полезные гости.
- Я хочу раба.
- Ты их будешь собирать, как я лошадей, а, жена? Выводить на площадь, похваляясь тем, сколько душ подарил тебе нелюбимый супруг? И станешь требовать то черную красотку, то узкоглазого звездочета, а то захочешь зеленолицего водяного человека?
Хаидэ стояла, ожидая, когда мужу надоест насмехаться. Когда он замолчал, ответила:
- Мне нужен лишь египтянин. Пока что. И я знаю, это пойдет и тебе на пользу. Когда-нибудь ты поймешь. А пока, если хочешь торговаться дальше, выслушай.
Теренций изобразил насмешливое внимание.
- Ты даришь мне этого раба, - Хаидэ говорила медленно, раскаиваясь в том, что не обдумала своего предложения раньше. Но все приходило в голову внезапно, и она решила не останавливаться, идя за судьбой, - ты даришь мне египтянина, а я отправляю гонца к Торзе. Ты получаешь десять воинов, в личное пользование, сроком... на три года. Допустим, на три.
- В личное? На семь, Хаидэ. Семь лет и ни годом меньше.
- Техути еще не здесь, высокочтимый Теренций. А семь лет - слишком большой срок. Даже я, единственная дочь великого Торзы, не смогу обещать тебе такого. Три года, муж мой. Что угодно, иди с ними войной на побережье, отдавай в наем, посылай на грабежи.
- Хм...
Теренций встал и заходил по комнате, отмахиваясь от залетевшей с ветерком мухи. Маленькие глаза разгорелись. Остановившись напротив жены, он смерил ее пристальным взглядом:
- В чем его дальняя польза мне? Ты сказала, он будет полезен, и кротко добавила, что я туп и не понимаю, для чего. Так растолкуй старому тупому мужу.
- Прости, Теренций. Нам обоим надо учиться говорить друг с другом по-новому.
- О чем ты?
- Я не должна была... Ну, ладно. Что касается египтянина... Он очень умен. Я готова учиться. И я твоя жена. Не враг, Теренций, жена. Я пришла к тебе и по доброй воле, жизнь моя связана с тобой. И не забывай, когда ты брал в жены девочку из степного племени, ты брал дочь вождя Зубов Дракона и амазонки. Девочки становятся женщинами. Дочери вождя - могут стать большим. Ты заметил, что я изменилась? Это - начало. Я буду тебе не только женой, но и союзником. Не товаром для мены на воинов, а большей ценностью.
Теренций молчал. Легкий ветер гулял по просторным покоям, шевелил откинутые летние занавеси, солнце отблескивало на медном боку холодной жаровни и на завитках кувшинов и ваз. У большого зеркала в плошках громоздились цветы, вываливаясь на каменную полку. И краснели натертыми до блеска боками вынутые из кладовой последние зимние яблоки. Его жена стояла, опустив руки, унизанные витыми браслетами, и на щеку, тронутую румянами, свисала, покачиваясь, золотая прядь. Да. Она изменилась. Повзрослела, сидя тут, на женской половине, занимаясь тканьем ковров и другими медленными женскими делами. И вдруг оказалась - женщиной двадцати четырех лет, слишком старой, чтоб соблазнять мужчин юностью, но еще полной свежести и молодой силы.
И слишком уж спокойное у нее лицо, думал Теренций, когда, поклонясь, спускался по лестнице, слишком спокойное для таких разговоров, прямо величественное. Скругленные ступени падали вниз под ногой, потому что Теренций не желал опираться на перила. Шел осторожно, чтоб не поскользнуться, и не мог обозреть даже мысленно этих медленно ползущих десяти лет, проведенных его женой на женской половине дома-дворца. Длинных десяти лет, из которых восемь она была предоставлена сама себе.
- Теренций!
Поднял голову, покачнулся, схватившись за перила. Хаидэ стояла наверху, из-за ее плеча выглядывала маленькая рабыня.
- Ты не ответил. Я получу свой подарок?
- Спустись-ка. И оставь свою наушницу там.
Шлепая босыми ногами, Хаидэ быстро сбежала вниз, и он подумал о тридцати с лишним годах, лежащих меж ними.
- У меня были сыновья, княгиня. Теперь моя жена - ты. Мне нужен сын.
- Это... это слишком большая цена.
- Да? А мне кажется, вполне нормальная, для законной жены. Которая просит себе в игрушки другого мужчину. Ты говорила со мной как взрослая женщина. Я сейчас говорю с тобой так же.
- Ты сам перестал заходить в мою спальню.
Сказала тихо и в голосе неожиданно для нее самой, прозвучал упрек. Теренций усмехнулся.
- Это не разговор для лестницы, жена. У нас обоих есть, что сказать, и это будет впустую. Потому я говорю, будто только что вышел на эту дорогу и делаю первый шаг. Ты хочешь раба. Мне неважно, для чего он тебе. Если... Я сказал о своих условиях.
- Я подумаю, Теренций.
- Вот и хорошо, подумай.
И глядя, как она подбирает длинный подол, собираясь ступить выше, добавил:
- А наемников можешь оставить отцу. Или нет, пусть их будет пятеро. Уже отвернувшаяся Хаидэ от неожиданности отпустила подол и прижала руку к губам, пачкая ее помадой. Побежала наверх, повторяя про себя слова отказа, что превратились в продолжение торговли. Пусть их будет пятеро. И спать с ней.
30
Босые ноги шлепали по ступеням, твердо отстукивали шаги маленькие пятки. Рукой Хаидэ держала складки хитона, и ветер овевал горячие колени. С тех пор, как появился этот чужеземец, кожа ее горела почти постоянно. И после танца в зале, посреди пьяных мужчин, жарко дышащих и хлопающих себя по бокам, подбадривая танцовщиц, как кобылиц на соревновании, тело не желало долго оставаться в неподвижности. А еще хотелось кричать...
Что же это?
Влетев в покои, упала в скрипящее кресло и, кинув руки, улыбнулась в потолок. Это Афродита пришла за ее телом, принесла ночью кубок, наполненный сладкой отравой, и заставила выпить. Заставила? Нет, она сама ждала и просила. Тут, в полисе, это - Афродита, и алтари стоят в каждом доме, где-то роскошные, а где-то просто маленький грубый столик с неуклюжей фигуркой. Греки знают о женской силе, потому прекрасная Афродита радует и пугает их одновременно. Верить такой богине Хаидэ отказывалась, до этих пор, слушая рассказы о том, как и что происходило на Олимпе. Разве может быть любовь такой злой, безжалостной и мстительной? Но сейчас, слушая, что происходит в теле, вдруг поняла, да, может. И месть Афродиты направлена против того, кто не оценил, посчитал пустяком женскую силу. Даже если это сама женщина.
- Но я люблю Нубу, - прошептала она. Повернула голову на звяканье посуды и сказала громко:
- Мератос, поди вниз. К фонтану, набери новой воды для цветника.
- Но госпожа, цветы политы...
- Иди.
- Хорошо, госпожа. Я скажу Фитии, пусть придет сюда?
- Нет. Я буду одна.
Остро глянув, девочка пробежала к двери и задернула за собой штору. Хаидэ наклонилась вперед, зажимая руки между колен. Улыбаясь, топнула босой ногой. Двигаться, двигаться! Внизу лежит больная Ахатта и ее жалко, Нуба канул в неизвестность и по ночам приходит тоска. Исма умер, бедный прекрасный воин Исмаэл... Так почему же тело поет, кричит свою песню? Будто свалившееся на нее оказалось ключом, открывающим двери. И там - такое. Как быть с ним?
Рассмеялась, облизывая языком пересохшие губы. Вскочила и, подойдя к зеркалу, отстегнула пряжки с плеч. Опустила руки, потряхивая, чтоб одежда быстрее сползла к ногам и, не дожидаясь, стала стягивать, топча подол босыми подошвами. Зеркало, дрожа полированной бронзой, отзывалось на движения. Упал поясок, звякнули пряжки. Зашелестело на груди золотое ожерелье, щекоча кожу, когда Хаидэ подняла руки, освободить волосы от тугого обруча.
Поворачиваясь, внимательно смотрела на себя. И рассмеялась, вспомнив, как девочкой на теплом песке рассматривала свое спящее тело.
- Мое тело проснулось. Совсем проснулось.
Округлости и впадины, освещенные мягким, процеженным через полотно солнцем, держали взгляд. Тут хорошо, и тут хорошо - отмечала, глядя на изгиб талии, линию бедра, на то, как напрягается икра, когда пальцы ноги упираются в пол. А тут - слишком мягко, эй, дочь степи, ты можешь превратиться в греческую матрону, с вислым животом и большими грудями. Если не будешь танцевать и заниматься гимнастикой.
Встретившись с глазами отражения, скорчила гримасу, дразня себя.
"Так Теренций смотрит на стати купленной кобылицы". Безжалостная мысль, ударив, принесла наслаждение.
Да, - она закружилась, потряхивая головой и раздувая ноздри, - кобылица, которую покупают. Вот что сидело во мне, все это время. Может быть, это демоны. Те самые, что приходят с болотными огнями, пробираются по ночной земле, нюхая, и если находят женский след, то вползают в женскую нору, забирая женщину целиком. Так говорят о женской силе в степях. И, не боясь демонов, смеются. Потому что ни один демон не справится с дочерьми Зубов Дракона, которые могут скакать день и ночь, драться голыми руками и спать на холодной земле. Но тут, в ленивом и безмятежном покое дома-дворца демон, нашедший ее среди местных чужих богов, может стать сильным...
- Может, - согласилась Хаидэ.
- Но я все равно сильнее!
Схватила плащ, накинула и запахнула, затягивая поверх складок кожаный пояс. Дернув занавесь, побежала вниз по лестнице, выкрикивая имя няньки.
- Что? Что птичка?
Фития торопилась навстречу и Хаидэ остановила ее, схватив за руку.
- Не надо наверх, Фити. Пойдем, дашь мне одежду.
- Какую?
- Мне нужны штаны и рубаха. Все. Нет, еще нужен лук, простой.
- А...
Нянька глянула на разгоревшееся лицо и промолчала. Пошла впереди, кренясь и одной рукой касаясь белых колонн. Свернув за угол, отперла дверцу своей комнатки. Подошла к корзине, в которой свалено было вперемешку всякое тряпье.
- Тут вот, стирано, для слуг в доме. А лук, где же я тебе лук-то...
- А мой?
Старуха, держа в руках мятые штаны из грубого полотна, повернулась.
- Ну, есть твой. Тебе зачем?
- Фити. Где он? Тетиву надо, наверное, новую. Ну, скорее давай!
- Не нужна новая. Цел, я уж старалась. Натянешь только сама, а то руки у меня слабы.
Хаидэ дернула из ее рук штаны и, прикрыв двери, скинула плащ. Засмеялась, глядя, как хмурится нянька. Одеваясь, слушала ворчание, впрочем, никакой злости или испуга в голосе няньки не было. Завязала узлом волосы и, подхватив их старым шарфом, плотно намотала его на голову, оставила край, чтоб закрывать лицо.
- Проведешь меня на конюшню. Там есть кто сейчас?
- Поели, спать ушли, ленивцы. Как нет хозяина, так их не дозовешься. Но коней почистили, причесали. Нету твоего Брата, девочка, только Брата нет.
- Ничего, Фити. Брат с Нубой.
- Улетели два черных. Погоди... А ты сама? Ты не собралась ли?
- Нет-нет, Фити. К рассвету вернусь. Сегодня на перекрестке старых дорог можно совершать обряд почитания Гекаты. Скажешь Теренцию, я взяла Цаплю, петуха и хлебы, мешок изюма. Я ему говорила. Он знает.
- И что мальчишкой поедешь, в штанах, тоже знает?
Хаидэ снова накинула плащ, подпоясалась. Топнула ногой, проверяя, хорошо ли сел наспех натянутый сапожок. Внутри все дрожало, просясь - скорее, скорее же!
- Видишь, плащ. А что под ним - мое дело.
Белую Цаплю вывели к задней калитке. Дом сонно молчал, лишь из окон, то из одного, то из другого выглядывала неугомонная Мератос, пока Фити не погрозила ей кулаком.
- Иди, Фити, иди. Присмотри за Ахаттой. Мужу скажи, я вернусь, утром. Скажи, Хаидэ будет просить Гекату, за него, поняла?
- Да, да. Езжай уж. Хаидэ...
- Что? - княгина нетерпеливо посмотрела, как танцует Цапля, вытягивая серебристо-бархатную морду к мощеной дороге, обсаженной густым кустарником.
- Подчини болотного демона, птичка. Пусть Ночная красавица хранит твое сердце.
Управляя послушной Цаплей, Хаидэ повела плечом, проверяя, на месте ли детский лук, похлопала рукой по колчану со стрелами. И свернув за угол, смешалась с едущими и идущими с базарной площади крестьянами. Шарф закрывал лицо до самых глаз. Пристроившись к скрипящей телеге, доверху набитой мешками с овечьими шкурами, порадовалась, что время мирное и городские ворота открыты.
- Йее-хо! - там, где летняя дорога уходила прямо, сверкая светлой затоптанной глиной, она свернула в степь и понеслась от побережья в рыжие и зеленые травы. Цапля заржала коротко, рванулась вперед, радуясь бегу под полуденным солнцем.
Они бежали, летели вместе, подставляя носы и глаза степному ветру, переполненному запахами полыни и чабреца. Мягко колыхалась широкая спина, взлетали копыта, бился о бока заплетенный хвост. Трепался по ветру шарф, и края плаща вспархивали серыми крыльями. Мысли скакали обок, подчиняясь мерному топоту.
Мое тело. Оно проснулось бы раньше. Но я попросила Нубу. И он сделал. Нуба, любимый. Но время пришло. Я - другая. Я - настоящая. Сегодня ночью я отворю себя. Прошлое сомкнется с настоящим.
К рассвету воды времени потекут одной рекой.
Летя через степь, оглядываясь, и видя - одна, совсем одна посреди желтого, рыжего и зеленого, Хаидэ закричала, во все горло, сердито и требовательно, без слов, одним лишь голосом, бросая крик в небо.
- Йее-хо!
Не вытирая слез, скакала, время от времени кричала снова и снова, так что из травы, выстригая крыльями жаркий воздух, поднимались перепелки. Смеялась и снова кричала.
После долгой скачки натянула поводья, похлопала по мокрой шее уставшую кобылицу. Ехала шагом, нюхая воздух, смотрела по сторонам, не обращая внимания на заболевшую с непривычки спину. На пригорке, по бокам которого толпились прозрачные молодые деревца, спрыгнула с лошади и охнула, растирая рукой бедра. Рассмеялась, покачав укоризненно головой, сбросила наземь плащ. И, оставив кобылу пастись, спустилась вниз, в рощицу.
Свет желто падал между тонких прямых стволов, ложился на траву пятнами. Хаидэ шла, бесшумно ставя мягкие подошвы сапог, нагибалась, подныривая под ветки. У отдельно стоящего дерева замерла, приготовив лук. Болел палец, незащищенный рукавицей, слезились уставшие глаза. Она закрывала их, проговаривая короткую просьбу к учителю Беслаи, чтоб не оставил одного из своих учеников, чтоб позволил утолить голод. И открывала снова.
Неподвижность охотницы обманула мелкое зверье. На поляну вышел барсук, поводя черным носом, переваливаясь, ушел под небольшой обрывчик, фыркая, захрустел улиткой. Мелькнул за деревьями заяц, одетый в летнюю серую шубу. Над головой хлопали крылья, то мелко, то сильно и мягко, Хаидэ определяла по звуку - это зяблики, а это - вяхири, пролетев, заворковали в зелени. Но не поворачивала головы и не шевелилась. И, наконец, из-за дерева вышла и замерла маленькая газель, повернула к солнцу морду с черной полоской по глазу.
Мысленно поблагодарив Учителя за заботу, Хаидэ, не дыша, натянула тетиву. Тенькнула недлинная стрела, будто прилетев из того времени, когда с этим самым луком она отправлялась на охоту с Нубой. И, прокричав детским голосом, газель упала, дергая ногами-ветками.
Нагибаясь, Хаидэ отразилась в остекленевшем черном глазу. Солнце наливалось желтизной, заглядывая в лицо сбоку, наблюдая, как, присев, молодая женщина старым ножом отрезает заднюю ногу убитого зверя. Тянет окровавленными руками шкуру, подсекая лезвием и, обмазав окорок глиной, кладет рядом на траву, собирая ветки для маленького костра. Полнясь красным вечерним соком, солнце смотрело, как сложенные накрест ветки ловят искры, одну за другой, высекаемые гладким круглым камнем о длинный брусок. И уходя за деревья, оставило темноте прыгающий на корневище из прогорающего хвороста неспокойный цветок огня.
Сдвинув в сторону еще горящие ветки, Хаидэ закопала в золу мясо и села, свесив руки, привалившись спиной к теплому стволу. Поодаль ходила Цапля, фыркала, дергая пучки тугой травы.
Воды времени, что разошлись когда-то, утекая из родника, и так долго текли своими путями, сходились. И скоро сольются в одну реку.
Запах крови уходил, на его место шел, щекоча ноздри, требовательный аромат жареного мяса. И из памяти поднимался, перемешиваясь с ним - другой, резкий, сплетенный с запахами специй и трав. Так жарили баранов на свадьбе, что была когда-то, десять лет назад, в этом же доме, с открытым небу каменным двориком, украшенном ребристыми колоннами. И этот запах мешался с множеством других: сладкие - благовоний, хмельной - вина, кисловатый - пива, скачущие запахи охапок цветов, невнятные ползущие - косметических притираний и бальзамов. Так много для чуткого носа девочки, привыкшего к ветрам степи...
31
Свадьба продолжалась.
Сюда в покои доносился ее шум. Хаидэ увели, как только солнце начало клониться к закату - готовиться к ночи. Теренций остался с гостями, отпускавшими вслед невесте соленые шуточки. Смеялся, пил, обнимал счастливого и пьяного Флавия. Хаидэ не все из сказанного понимала, но достаточно, чтобы уши у нее запылали.
Ее привели в купальню, в третий раз за сегодняшний день. Сняли роскошные одежды - тоже три раза меняла сегодня. Рабыни, переговариваясь на непонятном языке, снова искупали ее в мраморном бассейне.
Нуба ждал снаружи.
Хаидэ вспомнила, как скривился Теренций, увидев черного раба.
- У моей невесты хороший вкус, - сказал, ползая глазами по мускулистому телу, - надеюсь, он выхолощен? Проверьте. Если нет, отведите на конюшню, пусть там займутся.
Несколько рабов кинулись к Нубе, пытаясь развязать повязку.
- Что они хотят, Флавий? - испугалась девочка.
- Ничего страшного, княжна. Проверят, есть ли член. Если есть - отсекут. Тогда он сможет ночевать в твоей спальне на полу.
- Нуба, - велела Хаидэ, - стой смирно, не калечь никого. Помни, это и мои люди теперь. И - сними повязку.
- Ого! - поднял брови Теренций, - жаль холостить такого жеребца!
Хаидэ подошла, таща за руку Флавия, подняла лицо:
- Послушай меня, высокочтимый Теренций. Нуба - мой раб. А я - не твоя рабыня! Никто не дотронется до него. Флавий, я верно говорю? Понятно для князя? А если с ним что-нибудь случится, я заколюсь или отравлюсь. Ты сам объяснишь Торзе, что за беда произошла с его любимой дочерью. И с моей смертью твои интересы и интересы Зубов Дракона разойдутся.
- Флавий! - утомленно воззвал жених, - ты чем в степях два года занимался, негодник! Привез маленькое чудовище с замашками тирана. Ну, да ладно, невеста. Ты юна, но - права. Твой раб, делай, что хочешь. А ты не седлала его, чтоб скакать ночами? В степной темноте перепутать двух черных жеребцов несложно!
Хаидэ нахмурилась, пытаясь понять скрытый смысл знакомых ей слов.
- О, дикая юность, - вздохнул Теренций, забавляясь, - тем приятнее будет тебя объездить, ах, прости, обучить и просветить. Сначала ты торжественно и официально подаришь Греции свою степную невинность. Все будет довольно скучно. А попозже - займемся.
Хаидэ опустила глаза, злорадно вспомнив о своей невинности. Что он сделает, когда узнает? Она не боится. Пусть делает, что хочет. А если совсем уж страшное захочет сделать, она заберет Нубу и убежит. Или - прыгнет в окно. Вон, какой высокий дом - три комнаты одна на одну поставлены.
...Приведя с пира, рабыни завернули уставшую, помытую горячей водой девочку в нежную ткань, отвели к мраморной лежанке. Уложив на толстое покрывало, растерли мягкими звериными шкурками кожу. Поднимая одну за другой руки, снова выскоблили подмышки. Хаидэ лежала, мрачно глядя в потолок, на котором мозаика - голые женщины и мужчины. Одна из рабынь шепнула что-то другой и обе прыснули, сразу же став серьезными. Но кусали губы и щурили смеющиеся глаза. Хаидэ напряглась, вырвала руку из цепкой ладони смуглой женщины, села, натягивая край покрывала на живот. А та прикрикнула, стаскивая покрывало. Заговорила, мешая слова разных языков и показывая пальцем на волосы внизу живота. В другой наизготовку держала сверкающее мокрое лезвие. Девочка свела ноги и, крепко прижимая к животу покрывало, ощерилась, как зверек. Смуглая, каркнув, пожала плечами, но лезвие убрала.
Где же Фития, думала девочка с тоской, сутулясь, пока рабыни натирали шею, лопатки и плечи сильно пахнущим маслом, от запаха которого у нее кружилась голова. Няньку не пустили в купальню, отправили куда-то в дом, раза два слышался ее голос. И она - не боится, покрикивает вон на кого-то, будто домой к себе вернулась. А сама Хаидэ от злой растерянности и усталости, проведя много часов в пиршественном зале, почти забыла греческую речь: редкие слова влетают в уши, понимаясь, а прочее, что болтают женщины быстро - звучит, как журавлиное курлыкание.
Сильно и бережно поворачивая лежащую девочку, женщины натерли все ее тело, снимая излишки масла комком мягкого полотна. Подав руку, высокая чернявая гречанка с забранными косами, поклонилась, уже серьезно. Накинула белоснежный хитон и повела к стене, на которой висело огромное полированное зеркало. Усадила на низенький табурет. Увидев себя, Хаидэ запахнула на груди белую ткань, стараясь, чтоб движения не были поспешными.
Переговариваясь, женщины освободили золотистые волосы от сложной прически, тщательно расчесали. Обмакивая пальцы в плошку с маслянистой жидкостью, чернявая ловко закрутила концы прядей. И, крепко закалывая одну прядку за другой, подобрала все, оставив короткие кудряшки. Бережно надела ажурный обруч, усыпанный коваными золотыми листьями. Смуглянка убежала, вернулась с крошечной баночкой. Дернулась было к Хаидэ, отвинчивая крышку, но старшая прикрикнула. Отчитала, показывая на стену, откуда плыл толчками пьяный гул.
Заколов на плечах легкую ткань, торжественно вывели в длинный пустой коридор, освещенный медными светильниками и, поддерживая под руки, отвели в спальню. Здесь Хаидэ еще не была. Открыв рот, оглядывалась. Сколько тканей! Ковры! Ложе за прозрачными занавесями, зеркала. Столики, шкафчики, тумбочки, кресла...
Рабыни надели на девочку коротенький синий хитон, подпоясали. На ноги - сандалии: два ремешка да крылышки на щиколотках. Подвели к зеркалу. Глядя на пухлогубое отражение - лет десяти, не больше, Хаидэ подумала, вот так растешь, растешь, и что? Даже грудь не видна за всеми этими складками!
Но, наверное, эти лучше знают, как надо...
Усадив перед зеркалом, рабыни набелили загорелое лицо, положили на щеки румяна, обвели черной краской глаза, мазнули по губам ярким кармином.
- Теперь жди, - улыбаясь, сказала по-гречески старшая, - еще приду, попозже. Потом муж придет.
Ушли, оставив двери незапертыми. Хаидэ шепотом позвала Нубу. Он сразу пришел, возник в дверном проеме, огромный и мрачный. Зыркнул на ложе в шелковых подушках. На роспись над ним - козлоногие мужчины с большими торчащими членами бегают за женщинами в прозрачных одеждах, а те смеются. Сев на ковер, положил большие руки на блестящие черные колени и следил, как Хаидэ ходит, осторожно трогает вещи, открывает ящички и шкатулки, тащит низки жемчугов, камней. Поворачивается к зеркалу, прикладывая к шее.
Утомившись рассматривать, девочка села напротив раба, протянув руку с тяжелыми браслетами, тронула пальцем темное колено. Сказала негромко:
- Нуба? Помнишь, я тебя просила на песке? Чтоб не было мне больно? В сердце? Нуба... я решила, ты сегодня не делай ничего. Понял? Ничего. Я сама хочу разобраться. Хорошо? Послушаешься?
Нуба, помедлив, опустил голову, так и остался сидеть, не глядя на хозяйку. Хаидэ вздохнув, встала, поцеловала бритую макушку.
- Ты, когда Теренций придет, будь за дверями, ладно? Далеко не уходи. Если что, я позову. Иди.
Теренция не было долго. Устав ждать, княжна заснула на огромной постели, свернувшись калачиком и положив руку под набеленную щеку. Нуба сидел за дверями на корточках, свесив большие руки.
Проснулась резко, почувствовав чьи-то руки на подоле хитона, жесткие пальцы на обнаженных коленях.
"Вот!" - молотком стукнуло в сердце. Раскрыла глаза. И - еще шире, увидев старшую рабыню над собой. Ухватилась за подол, оглядываясь из-под сползающего золотого венка.
- Тихо, тихо! - засмеялась та, - лежи спокойно, дикарка! Князь уже в купальне, сейчас поднимется.
И прикрикнула, отцепляя ее пальцы:
- Убери руку, дай умастить! Так надо!
Хаидэ нехотя отпустила ее руку. Старшая зачерпнула пальцем из баночки, и, придерживая девочке колени, смазала внутреннюю поверхность бедер, до самого верха. Девочка, морщась от жаркого прикосновения мази, нахмурилась и изо всей силы стиснула колени.
- Вот и все! - рабыня говорила негромко, умащивая Хаидэ и стараясь не запачкать тонкий подол жирной рукой.
Рука скользнула выше, жар кинулся за ней, обжигая живот.
- Не дичись, ровно тебя в силки поймали.
Убрав руку, чернявая вытерла пальцы полотном, расправила синий подол на бедрах невесты. Рассматривая ее, проговорила певуче:
- Высокочтимый князь искусен в любовных утехах. Он добр со многими. И с женщинами тоже.
Улыбнулась и добавила:
- Подожди, сейчас будет хорошо.
Хаидэ опустила ресницы, часто дыша, и вдруг застонала, облизывая губы. Жар палил кожу, намазанную снадобьем, будто по бедрам и животу растекался горячий мед. Девочка открыла блестящие глаза, повела взглядом, ничего не узнавая вокруг. И вцепившись в руку рабыни, потащила ее к подолу, разводя колени.
- Нет! - засмеялась та, легонько хлопнула девочку по пальцам и отняла свою руку, - терпи. И сама себя не трогай, не смей трогать. Потерпишь - слаще будет.
- Нуба! - стонала Хаидэ, - иди сюда, Нуба!
Черный мгновенно возник в дверях, глядя на сбитый хитон, руки, дергающие вырез одежды, блестящие глаза.
- Иди, иди ко мне, скорее, Нуба, сюда вот иди! - проводя по коже пальцами, показывая, требовательно звала.
- Э, нет, раб, - властно сказала старшая, выходя в боковую узкую дверцу, и увлекая Нубу за собой, - с этой поры твое место - за дверью.
Глянув на перекошенное лицо, добавила тихо:
- Ты, здоровяк, уйди на задний двор. Я скажу вина тебе дать.
Нуба вырвал руку и, тяжело сползая по стене на корточки, сел у двери.
На другой лестнице уже слышались пьяные голоса. Флавий распахнул дверь в спальню, втаскивая Теренция, закутанного в роскошное банное покрывало верблюжьей тонкой шерсти. Конец покрывала волочился по полу.
- Вот, м-милый, - Теренций, покачиваясь, навалился на резную спинку ложа, - вот! Лежит мой козырь, моя п-политическая необходимость. Я рад, что она не лохмата грудью, как парадная шапка ее отца. Вы знакомы? Ах, да, учил два года! Ее... Ты хорошо следил за моей женой, Флавий? Развлекалась она с каким-нибудь скифским мальчишкой? Или - с двумя? Тремя, а, Флавий? Грязными, но - хорошенькими? А какой получился пастушок, прелестный, да? Из нее...
Хаидэ сидела, выпрямив спину и поджав под себя согнутые ноги, натягивала на колени короткий подол. Мяла в руках край тонкого синего полотна, переводя взгляд с одного мужчины на другого. У нее кружилась голова, сердце, размахиваясь, проваливалось вниз, и тогда ей казалось, она, как только рожденный младенец, намочила покрывала богатой постели, вместо теплого вылив на него огненную кипящую жидкость. И нет стыда, который должен бы накрыть с головой, она ведь - воин, пусть женщина и пусть еще не вошла в возраст зрелости, вместо стыда за мокрое горячее пятно под собой она ощущала только жадное нетерпение. Скорее бы раскланялся и исчез Флавий. Скорее бы ее муж протянул к ней руки, погасить то, что пылало, вскипая тяжелым варевом, заливая бедра, низ живота и груди нестерпимым желанием. Иначе она просто сгорит.
Наклоняясь вперед, прижимая грудь к коленям, быстро улыбнулась Теренцию, облизнув губы.
- Моя прелесть, - умилился тот, - видишь, дружок! Говорил, зря я платил золотом за это снадобье, а? Погляди. На эту степную зверюшку. Я закажу бочку этой дряни. Весь Триадей полюбит старого дурака Теренция!
- Я люблю тебя без всяких снадобий, князь! - важно сказал Флавий, икнув. Покачнулся, сполз на пол рядом с ложем и захрапел, сунув голову под свисающее покрывало.
- Ну, вот, м-милая, милое дитя, - Теренций ухватился за столбик балдахина, - усну-ул твой учитель. Я тебя сам... н-научу...
Качаясь, прошел к столику, таща за собой сползающее покрывало. Нацедил из пузатой бутылки резко пахнущей жидкости и выпил, морщась. Постоял, опираясь руками о край каменного стола и, кажется, немного протрезвел. Вернулся к ложу, топча покрывало босыми ногами и, крякнув, грузно упал рядом с Хаидэ. Она повернулась к нему, быстро дыша. Скользнула пальцами по бритой груди, круглому животу.
- Ну-ну, - поморщился князь, - не торопись. Хочу на тебя посмотреть. Встань. Пройдись.
Хаидэ, умоляюще глядя на него, медлила. Но Теренций прикрикнул, и она соскочила с кровати.
- Иди. Иди к зеркалу, не поворачивайся. Руки подыми. Выше. Потянись. Нагнись теперь. Потрогай ковер. Хорошо! Прелестный мальчик с золотыми кудрями. Ну, иди к Теренцию, иди, мое сокровище.
И прикрыл глаза, ожидая, пока девочка заберется на постель.
- Ляг вот так, головку поверни. Ах, какой профиль! Я закажу гемму с твоим профилем, мой пастушок. А хочешь, начеканим золотых монет?
Он завозил руками по спине девочки, задирая подол. Хаидэ застонала, приподнимаясь, сгорая. Теренций подхватил ее под живот, навалился, дергаясь. И отталкивая, шлепнул в сердцах по ягодице, оставив красный отпечаток руки:
- Я... сегодня много. Выпил.
Хаидэ, прикусив подушку, грудью уперлась в покрывало, заерзала, сжала кулаки. Из глаз текли злые слезы.
- Погладь меня, - попросила прерывистым шепотом, - как старшая, когда умащивала...
- Старшая? - Теренций заворочался, провел рукой по лицу, соображая, - позови раба своего, - приказал, - зови!
- Нуба! - крикнула Хаидэ, а черный силуэт плыл перед ее глазами, расслаиваясь и снова слипаясь, - Ну-ба!
- Сюда, раб, - велел князь, - иди к своей хозяйке.
Нуба, пройдя мимо ложа, встал у изголовья, тяжело глядя в стену.
Теренций снова рванул девочку вверх за бедра, прижал к себе. Хаидэ застонала, упираясь руками в покрывала.
- Снимай повязку, раб! - Теренций держал невесту, не сводя взгляда с высокой фигуры раба.
- Сними, Нуба! - закричала княжна.
И тот, жадно глядя на обнаженного черного воина, затрясся, задергал девочку на себя, закричал, понукая, хлеща голосом, как кнутом:
- Давай! Давай, звереныш!
Снизу поднимался и отступал шум веселья. Звенела посуда, и время от времени пьяные голоса заводили заздравную песню для молодых. Кто-то брел по коридору, выкрикивая имя Теренция, а потом налетели еще голоса, и крик захлебнулся возмущенно, удаляясь. Шторы висели недвижными колоннами, отгораживая освещенную множеством огней спальню от степной ночи, в которой шевелилось невидимое море, смыкаясь волнами с берегом и отходя, чтоб снова сомкнуться. Черный раб стоял неподвижно, сведя лицо, стиснув зубы, и только в опущенной большой руке подрагивала распустившаяся повязка.
Хаидэ закричала, зазвенела голосом, падая на живот, сминая в кулаках расшитое покрывало. А следом грузный Теренций, откидываясь, взвизгнул тонко. Застонал, наваливаясь на обмякшее тело и, сам ослабев, перекатился на спину, тяжело дыша. Разжал потные кулаки, вытирая их о вышитое полотно праздничной постели. Выдохнул, закашлялся.
- Иди в купальню, жена, черный, пошел вон, - пробормотал, засыпая. Отвернулся, наматывая на себя тонкие сбитые простыни, - да не наступи там, на Флавия, - вспомнил. И заснул, всхрапывая и переглатывая храп.
Хаидэ лежала ничком, лицом в подушку, в зыбкой и дрожащей, как огни светильников тишине, окруженной дальним шумом пира.
Не поднимая головы, медленно отползла на самый край ложа, подальше от храпящего мужа, закинула на спину руку, цепляя пальцами, потащила задранный подол хитона - прикрыться. Тянула, а он, короткий, уворачивался от пальцев и, бросив, чувствуя озноб на недавно горящей желанием коже, прижала руку ко рту, кусая костяшки пальцев. Внутри ходила тошнота, качалась, как пьяная, прислонялась то к желудку, то ко лбу, от ее прикосновений хотелось вывернуться наизнанку и так умереть. Пришла медленная мысль про купальню. Там вода. Чистая, свежая. Но туда надо идти. Переступать ногами. Глаза открывать, видеть мужа. Флавия. Нубу. А если лежать так? И не поднимать головы - никогда-никогда... Будто весь мир исчез. Нет ничего. И - не надо. И чтоб утро не наступало. Не лезло в глаза солнце, отражаясь в зеркалах.
Хорошо бы заплакать, подумала холодно, будто голова была не ее головой. Но глаза были сухими, слез не было. Значит, придется - так.
Упираясь рукой, и не глядя на Теренция, спустила босые ноги на ковер, рядом со сброшенными сандалиями. Отдыхая, как после тяжелой работы, сидела, смотря на мелко дрожащие колени. В голове тянулся длинный коридор, бесконечный. Повороты. В купальне горит свет. Там - рабыни-мойщицы. С глазами.
Она подняла растрепанную голову, и через пряди свисающие из-под криво надетого венка до пояса, увидела напротив лицо няньки. Фития стояла на коленях перед ней. И у нее было белое, как зимняя степь лицо, на котором чернели глаза. Такое белое лицо, что Хаидэ испугалась невнятным страхом.
- Няня, - проговорила голосом шершавым, как старые листья, - что, няня? Отец?
У Фитии затряслись бескровные губы. Она поднялась, держа в руке пузырек с чем-то черным. Склонилась над ложем и, быстро с ненавистью, глянув на храпящего князя, вылила на запачканное покрывало из пузырька. Кровь растеклась мрачным цветком, впитываясь в тонкий шелк. Фития молча сунула руку к животу мужчины, выплескивая остатки. И, спрятав склянку в сумку на поясе, подхватила Хаидэ, приговаривая, шепотом выпевая бессмысленную детскую песенку.
- Ой-ли, ой-ли, на поле мыши, на дереве птицы, в небе звезда...
Огибая Флавия, пнула ногой по ребрам изо всей силы. Тот забормотал, чмокая мокрыми губами, и свернулся клубком, не просыпаясь.
- Тебе ли, тебе ли, птичии песни, звездочкин свет, во поле борозда...
Напевая, закутала девочку и медленно повела в коридор. Там ждала старшая. Поднимая руку с огоньком светильника, кинула сидящему на корточках Нубе:
- С нами иди, черный. Поможешь.
В купальне старшая, накричав вполголоса на хмельных рабынь, которые, не успев спрятать кувшин, хихикали, толкая друг друга, приготовила горячую ванну. Выгнала девушек, погасила светильники, оставив один - маленький огонек над изогнутым носиком плошки. Да широкое окно уже светлело сонной утренней зарей.
Поговорила с Фитией тихо, указывая на полки с чашами и пузырьками, на шкафчики, помогла уложить девочку в горячую воду. Придерживая на мраморном изголовье растрепанную голову, вынула оставшиеся шпильки, складывая их в шкатулку. Кивнула няньке и ушла, прижимая к животу полированный ящичек.
Фития искупала Хаидэ, не переставая бормотать. И долго сидела рядом, подливая ковшиком теплой воды из огромного казана. Потом помогла выбраться из ванны. Закутала в сухое, накидывая край ткани на волосы, оставила только лицо с зажмуренными глазами и крепко сжатым ртом. Кликнула Нубу.
Тот подошел из тени, принял девочку на руки. Хаидэ, сжимая кулаки, отчаянно отворачивала розовое лицо с горящими на щеках пятнами.
Нуба стоял, вздыхал тяжело, поднимая большую грудь. Взял вялую руку, пристроил на своей шее, но она убрала, уронив. Снова подхватил, упрямо укладывая на шее. Тогда, разжав кулак, она нерешительно обняла его.
Стоял, покачивая, баюкая. Пока нянька не подтолкнула - иди. Хаидэ заворочалась встревоженно:
- Няня? В спальню? Я - не хочу... - проговорила хриплым расколотым голосом.
Фития вздохнула:
- Ты теперь жена, Хаидэ.
Девочка уткнулась носом в плечо Нубы. Промолчала.
Раб нес ее медленно. Проплывали над головой чадящие факелы. Такой короткий коридор. Вот уже и дверь. Уложил на край постели, на чистое, заново постеленное девушками покрывало. Укрыл. Фития принесла глиняную чашку, полную горячего молока и, приподняв девочке голову, заставила выпить все. Хаидэ послушно пила, трудно глотая. Допив, откинулась на подушки, выпростала руку, ухватилась за черный локоть:
- Нуба. Ты... Ты не разлюбил меня?
Черный, стоя на коленях, нагнул круглую голову, положил девочке на живот. Руками провел по закутанным бедрам, задержался на них, растопыривая пальцы.
В высоком окне свет становился все ярче, и небо из нежно-зеленого наливалось утренней синевой. По ней мелькали черные ласточки, чертя острыми хвостиками.
- Хорошо, Нуба. Иди. Уже не болит, - Хаидэ погладила его руку. Совсем засыпая, добавила шепотом, - я что-нибудь придумаю, Нуба. Наверное.
Рука Хаидэ упала на постель и Фития похлопала Нубу по плечу, указывая на дверь. Они вместе вышли, оба оглядываясь.
Маковый отвар, добавленный в горячее молоко, усыпил девочку крепко.
Она не слышала, как поздним утром проснулся Теренций. Сел на постели, толкая ногой Флавия. Глядя на красные пятна по вышивке и свой запачканный кровью, морщась от головной боли, проговорил:
- А я тебе не верил, друг мой! Дикая козочка сохранила себя. Рядом с эдаким жеребцом! Или - по-другому развлекались?
Не видела, как Флавий прыгал и дергался на широкой, как стол, спине ее мужа, целуя Теренцию шею и затылок.
Не чувствовала, как, вторя любовнику, сжимает князь пальцы на ее закутанном в тонкую ткань бедре.
Лежа на боку, выпятив в сторону мужа маленькую круглую задницу, положив руки под щеку, Хаидэ спала. Скакала на Брате по жаркой степи. Плавала с Нубой. Ела ракушки...
На заднем дворе Фития, незаметно выскользнув в маленькую калитку, прошла по каменным плитам, метя их черным подолом плаща. Огляделась и, выбрав участок стены, что огораживала эту часть полиса, скрылась под низкими ветвями старой смоковницы, растущей у самых камней. Маленьким ножом вырыла ямку среди корней и спрятала туда пустой пузырек. А потом, выпрямившись, приложила к груди сжатые кулаки.
- Вы, те, кто смотрит на мою княжну со снегового перевала, если вам надо, чтоб так было, пусть это будет для чего-то. Или меня...
Голос прервался, она замолчала, пережидая. Потом продолжила:
- Возьмите мою жизнь. Черного жизнь тоже отдаю вам. Только сберегите ее. А если некому беречь, кроме нас, дайте нам сил. И долгой жизни.
Слева над огромной бухтой вставало солнце, беля светлые стены и зажигая огнем красные черепичные крыши, кудрявя пышную зелень деревьев в садах. Легкий бриз пришел с моря, овеял суровое темное лицо, вздохнул и пропал. Старая женщина кивнула солнцу и ветру. Поклонилась. Постояла еще. И, боясь, вдруг чужих богов окажется мало, опустилась на колени, легла ничком, кладя ладони на теплую землю. Шепча, повторила мольбу тем богам, от которых когда-то увезли ее в степи быстрые конные воины. Столько лет назад это было, что степь стала ей домом и родиной взамен той веселой гористой страны, где солнце, всходя, скакало по изукрашенным садами холмам, а луна отражалась в озерах таких же круглых, как ее светлый лик. Боги ее племени танцевали сами, и принимали молитву танцем, но тут не было места и времени плясать. Потому, лежа на сонной земле, она еще раз поклялась жизнью своей и жизнью Нубы. Встала, отряхивая руки.
Взметнув подол, пошла обратно, неслышно притопывая кожаными подошвами по вытертой мостовой.
В темном углу за конюшней сидел Нуба, неотличимый от темноты. Закрыв глаза с яркими белками, прислушивался, протянув невидимую нить от своего сердца к сердцу спящей девочки. И неровный стук ее сердца, повинуясь большому и сильному сердцу черного великана, замедлился, успокаиваясь. Два сердца бились вместе. Нуба ровно дышал, держа на коленях сжатые кулаки, перед закрытыми глазами его плыли, показываясь с разных сторон: рука с чуть согнутыми во сне пальцами, он знал - на мизинце всегда обгрызен уголок ногтя; колено со следом старого ожога; лопатка с тонким шрамом от утонувшей в ручье ветки... Мысленно поворачивая девочку, держа ее ладонями, ставшими большими, как две темных поляны, дул тихонько на старые ссадины, вытягивая губы трубочкой, зашептывал новые больные места, укладывал волосы - прядку к прядке. Только сердце не трогал, удивляясь мудрости вчерашнего ребенка, попросившего не давать маленькому сердцу забыть новую боль.
32
Черный демон Йет живет в старом болоте на краю мертвых земель.
А когда-то Йет был охотником и мчался по степям на быстром жеребце, пригибаясь к изогнутой шее. Зоркие глаза на ходу видели птиц в небе, зверей в норах, змей в камнях. Крепкая рука натягивала тетиву, и стрела, свистнув, сразу находила добычу.
Девушки выходили на пороги своих шатров, заплетая косы, укладывая их на вышитые рубахи, чтоб солнце трогало блестящие волосы, чтоб Йет, пролетая, остановил взгляд. Но не смотрел охотник ни на одну из них. Далеко-далеко, у подножия древнего кургана стоял маленький дом, сложенный из дикого камня. И жила в том доме прекрасная дева рассвета. Всю ночь летел охотник Йет, чтоб к утру оказаться в широком распадке, со склонов которого свисали цветущие ветки, истекая весенним ароматом. И, проскакав по низине, Йет осаживал коня на поляне, глядя, как открыв деревянную дверь, выходит на порог стройная дева в платье, расшитом утренней росой и мелкими листьями.
Дева Мииса встречала солнце и разговаривала с ним, потому что солнце было матерью ее и отпустило Миису на землю, заботиться о цветах и травах.
Каждое утро охотник Йет осаживал коня все ближе и ближе к порогу Миисы. Красовался в седле, выпятив грудь, поднимал подбородок, украшенный бородой, черной, как ночь, звякал кошелем на золотом поясе.
Но ни разу не глянула дева Мииса на Йета, выходя на истертый порог. Только на мать свою солнце смотрела она, простирая вверх руки в приветствии. А потом садилась на порог, поджав босые ноги, и шли к деве степные звери, летели небесные птицы, ползли болотные гады. Для всех находилось у девы Миисы доброе слово, ласка и привет. Чуткими пальцами залечивала она раны, поправляла сломанные лапы, приживляла ободранные о камни шкуры.
Не умен был охотник Йет, рожденный с красотой и удачей. Никогда не знал он отказа. Лишь глазом поведет - все валится к нему в руки, падает в ноги. И когда золотые силки поймали его хвастливое сердце, не знал что и делать храбрый охотник Йет. Только летел каждую ночь, чтоб к утру встать на мягкой траве и красоваться. Ожидая, что поднимет прекрасные глаза дева Мииса и ахнет, сраженная его красотой.
Но смотрела дева только на солнце...
И мрачный охотник, стегнув коня, летел обратно, в темнеющую вечернюю степь, чтоб скачкой утишить боль пойманного сердца. Но оно все болело и болело. Не было ума у быстрого Йета, чтоб признать, нужен ему совет, надо выбрать себе учителя и, склонив голову, попросить помощи, послушать, что скажет вечность. Не было ума, а была лишь безмерная гордость.
Мчась через степь, топтал копытами норы и гнезда. Летел так быстро, что плач степного зверья не поспевал за его ушами. И с каждым днем становился все злее, теша свою безмерную гордость. Получили свое и девы, что шли на порожки - смотреть на Йета. Хватал он дев за черные косы, рыжие косы, светлые косы, спрыгивая с коня, валил на траву. Но, накидываясь на послушное тело, не видел в зеленой траве золотых кос Миисы. И не возвращался к тем, кто теперь сидел на пороге, с подолом мокрым от вечных слез.
Однажды, устав от своей любви, быстрый Йет ехал медленно в знакомую долину. И не хотел ехать, но не ехать не мог. Искал глазами на земле и в небе подсказку, знак, но разбегались испуганные звери, уползали под камни змеи и даже птицы улетали повыше, оставив Йета в пустой земле со своими гордыми мыслями.
И надумал Йет, что надо сделать. Сколько было в голове мыслей, те и надумал. Немного.
Прискакал, как ветер, на зеленую поляну, коня не осадил, а сразу кинулся к порогу, на котором сидела, опустив лицо, дева Мииса, гладя светлой рукой дрожащего лисенка. Топча зверье, подхватил на руку деву, кинул поперек седла и увез. Так быстро летел, что плач и крики мелкого зверья не успевали войти в его уши, лишь ветер свистел в них.