Хаидэ откинулась на подушки, закрыла глаза. Новое сильное тело требовало внимания, как внезапный и жданный подарок. Хотелось ходить вокруг, трогая и восхищаясь, проверяя пальцами бывшие рваные швы, что срослись, привыкнуть к тому, что это - новая Хаидэ, и понять, точно ли это она. И вся ли?
- Моя госпожа, ваш Техути... - слова повисли в теплом воздухе и Хаидэ, не открывая глаз, знала - девчонка цепко следит, как отзовется тело и лицо госпожи названному имени.
- Что Техути? - спросила ровным голосом, не открывая глаз, вытягивая перед собой руки и слушая больше, как гудят напряженные мыщцы, чем ожидая ответа.
- Он ждет в комнате рабов-мужчин. Вдруг вы захотите призвать его к себе...
- Пусть ждет. Позови Фитию, я распоряжусь.
- Хорошо, госпожа, - в девичьем голосе прозвучало разочарование. Прошлепали к выходу легкие шаги. Порхнула ветерком, повисая снова ровными складками, вышитая штора.
Хаидэ села, осматриваясь. В голове бродили ленивые мысли, все без начала и конца. И то, что внутри, занимало ее куда больше, чем так волновавшие вчера события. Раб куплен, пусть пока ждет.
Она отстегнула легкие пряжки, держащие на плечах широкий вырез рубашки. Спустила тонкую ткань и, проведя руками по теплой груди, потрогала живот. Ставя ноги на ковер, внимательно рассмотрела свои бедра, низ живота с треугольником тонких волос. Вставая, сбросила рубашку, и пошла к большому зеркалу, оглаживая бедра и талию. При каждом шаге длинные волосы щекотали спину и ягодицы - это было нужно, и она кивнула, неся себя, как чеканный кубок, полный дорогого вина.
Натянутая тисненая кожа кресла чуть скрипнула, подаваясь под ее телом. Хаидэ села, вглядываясь в ту, что жила за стоячей водой полированного зеркального озера. Свет из окна падал сбоку, деля ее надвое - светлая, почти белая кожа плеча и бедра, отставленный локоть. Скула и прозрачный янтарный глаз под ровной бровью, четко вырезанная ноздря и по переносице - граница, за которой начиналась тень. На темной стороне лица сверкал из глазницы черный глаз, падали ровной завесой волосы, укрывая грудь, на границе света и темноты смутно виднелся пупок, появляясь при вдохе на чуть видной выпуклости живота.
Она опустила белую руку и темную руку, глядя в разные глаза. Оперлась темной ногой о мягкий ковер. И нагнула голову, разглядывая помеху под ступней. Блеснула в тени тонкая цепь, подхваченная пальцами. Выпрямляясь, она потянула через ладонь цепочку и закусила губу, когда тело вдруг снова вспомнило ночь. Все целиком, от ягодиц, прижатых к прохладному сиденью, до скул и лба у кромки волос.
"Он всю меня облизал. Как... как корова теленка". Надевая цепочку на шею, рассмеялась. Это Ахатта когда-то рассказывала ей о Ловком, такими словами. А она тогда не понимала их. Бедная Ахатта и бедный Ловкий, бедный их сын, пропавший в несчастии. Но жалость пала, раздавленная могучей радостью нового тела, жадного тела, такого красивого и оказывается - нужного. Как вода. Как свет. Так что же - она жестока? Черства? Ей бы горевать о мертвом друге и страдающей Ахатте, что лежит через четыре стены под присмотром старой няньки. Откуда радость? Неужто только от ночной любовной сытости?
Цепочка мерно поднималась и опускалась на груди в такт дыханию. Бежал вверх-вниз по мелким звеньям золотой блик. Вспыхивали, попадая в солнечный луч, сплетенные в круге змеи - золотая и серебряная.
"Еще память"... Они сидели на берегу, и Нуба покаянно клонил курчавую голову, а она, глупый маленький зверек, важно доказывала ему, что стала - женщиной. Потому что на старом плаще - пятно ее крови. Он умен, ее большой раб, он тряс головой, отрицая. Теперь она понимает лучше. Но стало ли в ней больше ума? Или просто тело подсказывает - эй, княжна, смотри, мне хорошо, а значит, ты стала настоящей женщиной. А почему, разве тело скажет? Надо самой додуматься.
- Для этого мне египтянин, - сказала она двойной Хаидэ в отражении, - пусть учит меня думать. Не только слушать свое тело или глядеть вокруг. Так?
Двойная Хаидэ молча ждала ответа. И теплая голая Хаидэ кивнула. Так и должно быть. Можно смотреть, видеть и слышать, чувствовать. Можно просить ответов у мудрых. Но лучше думать и отвечать на свои главные вопросы самой. Верно, поэтому Фития отворачивалась от ее ищущего помощи взгляда.
Она подняла руки, собираясь хлопнуть. Крикнуть, призывая исчезнувшую Мератос, пусть даст одежды. И снова улыбнулась растерянно. Ее тело не желало идти в просыпающийся день. Остаться в постели - пусть Теренций снова придет и возьмет ее. Несколько раз. Схватит за волосы, как хватают рабынь. Укусит за верхнюю губу, чтоб закапала кровь. Сожмет в жесткой руке ее грудь. Так, чтоб она разъярилась и, зарычав, кинулась, победила, сжимая бока железными бедрами. А руками сдавила его скулы так, чтоб лицо покраснело, и он почти умер, задыхаясь...
Хаидэ вскочила, уронив легкое кресло. Пробежав к сундукам у стены, схватила разложенный темно-зеленый хитон. Сжимая губы, в ярости и веселье, стала накручивать на горящее тело складки прохладного льна. Что за мечты, княгиня? Твой муж немолод, исполняя твои ненасытные желания, один раз и еще раз и еще, взвоет и запросит пощады. Или напьется снадобий и умрет, придавливая тебя большим телом. Тебя что, взял Дионис в свою свиту?
Резко дергая, защелкнула пряжку на поясе, так стянув его, что еле могла вздохнуть. И, успокаиваясь, снова прошла, шелестя подолом, к зеркалу.
Когда появилась Фития, Хаидэ сидела, ровно взмахивая гребнем, проводя им по длинным волосам - до самых кончиков, снова и снова. И через зеркало поймала взгляд старой няньки, такой же цепкий и тайный, как тот, которым смотрела на нее девочка-рабыня. Одна на своей заре, другая на закате, и время что разделяет их - больше моря. Но обе женщины. Хаидэ отдала няньке гребень, откидывая голову, поворачивала, чтоб той было удобнее укладывать пряди.
- Что Ахатта?
- Я думала, и не спросишь, - усмехнулась старуха.
Хаидэ поймала сухую руку, обвитую черным серебром браслетов. И не отпуская, попросила:
- Фити, я та же княжна, а ты моя старая Фити. Мне просто пришло время проснуться.
Старуха, темнея узким лицом, опустила голову, пошевелила губами. И кивнула. Сказала мирно и с грустью:
- Твоя наездница бредила всю ночь. Иди к ней, пусть расскажет о смерти мужа. Она не хочет, но ты уговори. Иначе яд сожрет ее изнутри.
Темные руки разделяли пряди, заплетали, скручивали и, подкалывая золотыми шпильками, укладывали в тугую сложную прическу, открывающую уши и скулы. Не удержавшись, нянька добавила:
- Если после супружеской ночи тебе есть дело до чужих несчастий.
- Это и мое несчастье тоже, Фити.
За их спинами шлепала босыми ногами Мератос, мурлыкала песенку, смолкая, чтоб не пропустить ни слова. Принесла белый плащ и помогла заколоть его на плече поверх богатых складок изумрудного льна с вышивками по краям рукавов и подолу. Отступила, в подчеркнутом восхищении всплескивая маленькими руками. Хаидэ оглядела себя в зеркале.
- Если муж будет спрашивать меня, Мератос, скажи, я выйду позже, когда он вернется с пристани. Пойдем, Фити.
Спускаясь по лестнице, идя узкими коридорами, касаясь рукой прохладных колонн перистиля, Хаидэ жадно смотрела вокруг, будто впервые увидев, как ползут по белому мрамору плети плюща с треугольными листьями, как ярко вырезано небо над внутренним двориком, и солнце бросает горсти блесток в воду бассейна. Стрижи, резко мечась, чертили синий квадрат над головами, и Хаидэ рассмеялась белому комку облака в вышине, все еще хмелея от тока собственной крови. Нагибая убранную золотом голову, вошла в каморку, где лежала Ахатта. И в полумраке улыбка на ее лице растаяла, оставаясь снаружи, за пределами тяжкого воздуха каменной клетки с узким оконцем.
Светильник, потрескивая, чадил, продлевая рыжий огонек черным тонким хвостом, и Фити, подойдя, пальцами выровняла пламя. Села у стены, складывая на коленях сухие руки.
Ахатта не спала, сидела, сбив на край постели покрывала. Упиралась в циновку на полу расставленными босыми ногами. И, опустив белое в полутьме лицо, разглядывала тугие повязки на груди. Сказала хриплым голосом, трогая пальцем мокрое пятно на бинтах:
- Великая госпожа соизволила. Прийти ко мне, к нищей убогой твари, чья грудь вместо женского молока полна яду... какая милость...
- Я не смогу тебе помочь, сестра, если ты будешь точить яд из своего сердца, - ответила ей Хаидэ, садясь на табурет у постели. Взяла дрожащую руку Ахатты в свою. Мокрое пятно на конце указательного пальца, казалось, прожгло ей кожу, но Хаидэ приказала себе не думать о яде в теле больной.
- Не боишься? - не отнимая руки, Ахатта подняла на нее узкие, лихорадочно блестящие глаза.
- Нет.
- Ты видела - отрава сильна.
- Ты мне сестра. Пока ты лежала и не помнила себя, египтянин кое-что объяснил мне.
Хаидэ поднесла худую руку подруги ближе к своему лицу и, почти касаясь губами мокрого пальца, продолжила:
- Это яд, который должен убить бога. Ты пошла за Исмой, нарушила клятвы племени. Потому твое тело приняло в себя отраву. Если умрешь, то пойдешь в мир богов и мертвых, чтоб там найти цель и поразить ее. Ты сейчас - отравленная стрела. Но я не твоя цель, Крючок. Пока не возненавидишь меня, твой яд мне не страшен.
Они смотрели друг на друга через переплетение рук, Хаидэ все ближе подносила к губам мокрый палец Ахатты. И когда коснулась его губами, та отдернула руку, перекосив лицо. Хаидэ тихо рассмеялась.
- Видишь, ты бережешь меня. А я буду беречь тебя. Хочешь молока? У тебя пересохло в горле.
Ахатта откинулась на подушки. Ответила мрачно:
- Мне не поможет молоко. Мне нужны... нужен. Тут нет того, что мне нужно.
- Фити, возьми корзину, поди в маленький сад, за бассейном, сорви все белые цветы, - велела Хаидэ, и старуха встала, - эти странные цветы пришли раньше тебя, Ахи, но верно, ждали тебя. Никогда не было в моем саду таких цветов. Мератос рассказывала, ты ходила их есть.
- Ну, ходила...
- Помогают?
- Немного...
Хаидэ наклонилась, вытирая ладонью влажный лоб больной. Пронзительно жалея, смотрела на острые скулы, обтянутые кожей, на глубокие глазницы и потрескавшиеся губы. Все потеряв, Ахатта шла через лес и дикие степи, не к ней, а свирепо надеясь, что Нуба сможет повернуть вспять ее судьбу. Теперь нужно убить ее разочарование, заставить снова поверить, - пока ее собственная жизнь не кончилась, надежда все еще есть.
- Расскажешь о Ловком? И о своем сыне. Расскажешь, Крючок?
- Ты все равно не сможешь помочь! - Ахатта повернулась на подушке, отодвигаясь от руки Хаидэ, - никто не сможет!
- А ты расскажи просто так. Тебе сейчас плохо. А мне, впервые за много лет - хорошо. Я жила без любви, Ахи, и не было у меня того, что было у тебя. Я знаю, тебе было бы легче, если бы мир вокруг полнился страданием, но в таком мире кто даст тебе сил? А я сейчас - могу. Так бери же мою силу. Пока жив твой сын, ведь он жив? Тебе нужно жить тоже. А уйти за снеговой перевал ты успеешь.
Ахатта слушала, глядя в сторону узкого окна, и по худому лицу бежали, как тени по воде, разные выражения - от тихой надежды до тяжкой скорби.
- Нет мне пути за перевал, Хаи-лиса. Беслаи оставил меня, когда я предала племя. А если все же найду туда дорогу, ты говоришь, я стрела для богов. Значит, придя к седому Беслаи, я стану его убийцей?
- Тебе решать.
Хаидэ отвечала, не медля, не думая, и не успевала удивляться уверенности в своем голосе. Откуда ей знать, правда ли сказанное. Но пусть посветлеет усталое лицо Ахатты.
Вернулась Фития, с корзиной, источающей сладкий дурманный запах и, отворачивая лицо, сунула добычу в изножье постели. Хаидэ сунула руку в месиво тугих лепестков и, размяв несколько, протянула Ахатте. Та, помедлив, взяла сладко пахнущий комок. Мучительно искривив лицо, глухо сказала:
- Я как зверь, да?
- Ешь. А то я запихну силой. Накормлю, как ушками в степи.
- Угу, думаешь, я совсем слабая?
- А разве нет?
Хаидэ подалась с табурета, и навалилась всем телом на перевязанную грудь Ахатты, схватила горсть лепестков, поднося ко рту. Та от неожиданности закашлялась, заслоняясь руками, дернула ногой, пиная подругу коленом. Шпильки, выскакивая из кос, тонко прозвенели по каменному полу.
- Эй, кобылицы! - закричала Фития, вскакивая, - да ты что, змея степная, раздавишь ее, смотри, она худая совсем, ну-ка слезай!
Смеясь, Хаидэ осторожно улеглась рядом, тихонько толкая ту в бок:
- Подвинься, а то я подумаю, что ты все же толстая.
Фития, качая головой, стояла над постелью, где лежали, тесно прижимаясь друг к другу, степные сестры, женщины племени зубов Дракона, обе изгнанницы, каждая в своей собственной судьбе.
Нашаривая рукой, Хаидэ подтянула корзину, поставила на грудь и, доставая цветы, сминала, подавала Ахатте. Та запихивала комки в рот, жевала, проглатывая. И насытившись, отвела ее руку.
- Все. Мне почти хорошо. И ты - тут, Лиса.
- Я тут, Крючок, - согласилась Хаидэ, опуская корзину на пол, - помнишь, мы так лежали, когда новая трава, каждый год. Ели ушки.
- Помню. Это я помню. А вот дальше, Лиса, то, что несколько дней назад, не знаю, вспомню ли.
- Вспомнишь. Моя сила уже с тобой, - уверенно отозвалась Хаидэ и посмотрела на Фитию:
- Нянька, позови Техути, пусть он услышит тоже.
Ахатта отодвинулась, прижимаясь к стене.
- Не надо его! Он чужой!
- Ахи, он поможет. Египтянин много знает и умеет думать. А мы с тобой еще нет. Пусть придет и выслушает.
За дверным проемом, укрытым рогожной занавесью, пели дневные птицы, плескалась вода, стекая с крыши в бассейн, издалека слышно было, как ржали в конюшне лошади и перекликались рабы, занимаясь домашней работой. Узкое окно светило все ярче и тускнел рыжий хвостик на носике светильника.
- Хорошо, - медленно согласилась Ахатта, - пусть придет.
39
Две женщины лежали рядом на тесном ложе. Головы - светлая, с растрепавшимися косами, еще недавно уложенными сложной прической, и черноволосая, с прядями, раскиданными по плоской подушке, касались друг друга. Бок о бок, вытянувшись как рыбы, смотрели в низкий потолок. Княгиня молчала, а ее подруга, переводя дыхание и облизывая губы, говорила, останавливаясь и подбирая слова. И когда снова начинала говорить, сжимала руку Хаидэ.
Повесть о скудном лесе и паучьих горах слушали еще двое. Фития, уступив место на табурете у стены египтянину, села у шторы, закрывающей вход. Иногда, незаметно приподнимая край занавеси, осматривала пустой коридор и выход в заднюю часть внутреннего дворика.
- Когда серый глаз тумана на стене пещеры закрылся, не пуская нас с Ловким в сердце горы, я узнала, что ношу ребенка. Нашего первенца, сына.
***
Когда серый глаз тумана на стене пещеры закрылся, не пуская Ахатту с Ловким в сердце горы, она узнала, что носит ребенка. О том, что это мальчик, сын, ей сказала Тека. Ахатта пришла к ней на берег, когда мужчины отправились на охоту. День стоял серенький, зябкий, ветер, приходя из-за горы, кидался на жесткую поверхность воды, собирая ее ледяными пальцами в мелкую рябь, но уставал, и вода снова разглаживалась, сверкая лезвием огромного топора. Маленькая Тека чистила огромную рыбу, и бормотала смешную песню - из круглого рта вылетали клубочки пара. Бросая нож на песок, дула на красные руки, хлопала ими по широким бокам, приплясывая. Снова садилась на корточки, хватала нож и чешуя летела во все стороны, подхватываемая ледяным сквозняком.
Ахатта присела рядом, поставив на песок торбу с ягодами, запахнула плотнее овчинную шубейку. Тека покосилась на нее, продолжая скрести белый рыбий живот ножом в красных руках, покрытых цыпками.
- Тека, у меня кончилась смола. Последний был маленький кусочек, я съела.
Женщина засопела и чешуя полетела быстрее.
- Ты дашь мне еще, Тека? - Ахатта говорила шепотом и оглянулась, проверяя, не слышит ли кто. Тека воткнула нож в рыбье брюхо, нажимая, провела ровную полосу. Разрез лениво раскрылся, показывая блестящие кишки. И тут же к воде подкатились собаки, вертясь и взвизгивая от нетерпения, тянули черные морды к рыбе, опасливо сторожа каждое движение, чтоб не получить пинка. Тека вытащила петли кишок и прозрачный воздушный пузырь, швырнула подальше, и псы, роняя с боков клочкастую шерсть, кинулись драться. Вставая, вытерла нож о полу грязного полушубка. И закричала сердитым шепотом, тоже осматривая пустой пляж. Вдалеке у большого костра двигались фигуры хозяек, что вешали на деревянные стойки потрошеную рыбу.
- Ты поглупела, да? От своего живота? Зачем тебе это, если вас в гору не пускают! Не пускают ведь? Думаешь, Теке легко - взяла народила тебе нужных вещей и дала, на, высокая женщина, на, тебе нужное! Я этого не рожаю! Я своим поделилась, а ты теперь приходишь и Тека-Тека...
Она скорчила измазанное лицо в умильной гримасе, передразнивая просящую Ахатту. Та вскочила, придерживая шубу на животе. Захлебнулась налетевшим ветром. Холодные волосы елозили по щекам в беспорядке, и такой же беспорядок был в голове.
- Живота? Мой живот при чем, Тека? Хочешь сказать...
- Не хочу! Ничего не хочу от такой глупой. Хоть дни бы считала, когда женская кровь, а то сама времени не знаешь, а все Тека-Тека...
- Я думала. Боялась, а вдруг нет. Значит, правда?
Ахатта распахнула шубу и положила ладони на чуть выпуклый живот. Подняла на подругу растерянные глаза. Та, смягчаясь, проворчала:
- Эх, ты, высокая, а вот так, - растопырила пальцы обеих рук, - простого узора не видишь.
Прикоснулась указательным пальцем к указательному:
- Женской крови - нет!
Свела кончики больших пальцев:
- Нюхаешь еду и на воздух бежишь, отдать ее собакам!
Ткнулись друг в друга подушечки средних пальцев:
- Грудь тянет вниз, а?
Ахатта закивала, кладя одну руку под тяжелую грудь. А Тека, хмуря брови, свела безымянные пальцы, продолжила шепотом:
- Внутрь не идете.
- Откуда знаешь? - Ахатта смотрела, как растопыренные пальцы строят прозрачный шалашик.
- Знаю! Я дочерь Арахны. - и Тека рассмеялась, - ладно, скажу глупой - нельзя тебе пускать в себя мужа, чтоб сына не потерять. А без сладости вы сердцу горы не нужны.
Не очень понимая, Ахатта спросила, захваченная вылетевшим у Теки словом:
- Сына? Откуда знаешь?
Тека торжественно свела мизинцы и сказала распевно, голосом, каким говорила о своих коврах и узорах:
- Будешь готовить постель сегодня, посмотри на Маленькую звезду, в самую ее серединку. Там - рисуночек. Мужской.
Сотканный в лесу ковер, подарок Теки, висел в изголовье супружеской постели и Ахатта, замирая сердцем, вспомнила - в самой середине шестилучевой звезды сияла маленькая стрела наконечником вверх, и она удивлялась, разглядывая, почему раньше не заметила.
- Будет вашему щенчику год, нарисуется первая линия в оперении. На второй год - вторая. А пока - так. Просто стрела.
Расцепив руки, Тека уселась на корточки и заскребла раскрытое как розовый рот рыбье брюхо. Поодаль скулили и рычали собаки. Ахатта тоже села, подобрала ноги, укрывая их подолом шерстяной юбки. Попросила:
- Тека, не сердись. Почему ты сердишься? Скажи, что надо и я...
- Ничего не надо. Буду сердиться! Ты мне привяза, на голову мою, мне от тебя может быть опасность. Но ты посмотри на себя - длинная, тощая, руки-ноги как палки. Куда тебя? Э-э-э... - Тека махнула рукой, - пропадешь без меня. А еще мне обидно - я Косу обещала сыночека, и все пустая. А ты, р-раз и сделала своему дурному мужу подарок. Но я тебя простила уже. У меня есть дети, ладно. Кос подождет.
Из тяжелых туч солнце протянуло светлый столб, положило на свинец моря яркое пятно. Поодаль еще одно и еще. Все тучи вдруг продырявило светом и по щекам Ахатты поползли слезы. Она смотрела жадно, не отворачиваясь, словно пила глазами солнечный свет. У них будет сын! Ловкий, ее Исма, ее быстрый конь, любимый, получит подарок, настоящий. Теперь надо беречь себя, и еще нужны ткани для маленького, и сделать колыбельку, и много всего... На подол юбки шмякнулся кус рыбы, поблескивая чищеной мокрой кожей.
- Сваришь горячую похлебку, своему мужу. Сама не ешь, все равно выкинешь псам, жалко. Лучше вари кашу из ягод, да приходи, я тебе насыплю орехов.
Тека увязывала разделанную рыбу в тряпки, отшвыривая ногой остатки потрохов. Выполоскала в воде красные руки, шлепая ладонями по песку. И, беря сверток подмышку, сказала тихо:
- К следующей большой луне снова вас позовут. Когда у щенчика ручки окрепнут и он внутри в тебе будет хорошо держаться. Пойдешь в гору уже совсем другая, сильная, смотри, берегись там, и мужа своего береги. Тогда и дам смолы. Без того не ходи, поняла? Поняла Теку?
- Поняла, - Ахатта, подняв голову, смотрела, как та уходит, приземистая, широкобедрая, в бесформенном старом полушубке.
- Тека!
- Чего тебе еще? - женщина остановилась, досадливо оглядываясь.
- Ты мне сестра.
- И чего? - смотрела воинственно, перетаптываясь разбитыми сапогами, стянутыми поверх голенищ толстыми кожаными шнурами. Ахатта локтем оттолкнула нахальную собаку, сунувшую нос к рыбе на ее коленях:
- Просто, сестра.
- А-а-а, - Тека соображая, смягчилась:
- У меня не было сестры, только братья, дурные все, пьяницы и быки. Тойры и есть. Хорошо, сестра. Ты только думай иногда, а то вовсе глупая.
Вечером, когда усталый Ловкий хлебал горячий рыбный суп, Ахатта сидела на выметенном ковре и смотрела, как ест, провожая глазами каждое движения, следила, как раскрывается рот, шевелится короткая черная борода, по скулам бегут тени, когда жует. И уложив мужа спать, ушла прибраться и сложить посуду, чтоб утром спуститься к морю и вымыть. Копошилась тихонько, и только, когда Ловкий уснул, пришла и легла сама. Повыше устроив под головой подушку, вперила взгляд в арку, очерченную извилистой трещиной. Там, где раньше под ее взглядом сгущался серый туман, открывающий ход в сердце горы, мерцал в тусклом свете жирника равнодушный камень. Не зыбкий, просто камень, неотличимый от других стен пещеры. Закрывая усталые глаза, Ахатта сползла пониже, прижалась к спящему мужу и положила руку на свой живот. Она скажет ему позже. Пока нужно подумать обо всем, как обещала Теке, чтоб та не сердилась. ...Жрецам зачем-то нужно сберечь ее сына и потому их не пускают в сердце горы заниматься любовью на траве среди белых цветов с душным сладким запахом. Но скоро гора опять позовет их обоих. Нет, уже троих. И Ахатта не сможет противиться этому зову. Как не может и Ловкий. Ее сильный и ловкий Исма.
Она погладила живот, уплывая в сон. А хорошо бы суметь и не пойти. Не захотеть туда, где тяжелые пчелы ползают в желтой пыльце, внутри огромных цветов, а воздух напоен тягучей сладостью. Туда, где так просто войти в вечность и остаться в ней, мерно соединяя обнаженные тела... Так никто и никогда не предавался любви, только им дано это. Они избраны горой и разве можно противиться? Срок придет, Исма разбудит ее посреди ночи, и, обнаженная, укрытая по плечам черными, прекрасными волосами, она пойдет, плавно ставя сильные ноги, зная, - следом идет ее муж, чтобы на мягкой траве брать ее. А она возьмет его, наслаждаясь запахом, касаниями, дымкой пыльцы в рассеянном свете, нудным жужжанием пчел. И взглядами тех, кто, собравшись у дальней стены, следит за их любовью - шесть белых фигур, шесть пар жадных глаз, шесть знаков на коже под распахнутыми вырезами жреческих туник. Так низкие смотрят на своих богов... Пусть же смотрят жрецы на высокую Ахатту и ее высокого Исмаэла, совершающих молитву любви, какой не было никогда прежде.
Ахатта заснула, держа руку на животе. Зная: стоит сердцу горы раскрыться, и они вместе пойдут туда. Все трое.
***
Она закашлялась, хрипя. Хаидэ села на постели, перехватила у Фитии плошку с молоком, поднесла, и, поддерживая черноволосый затылок, напоила. Вопросительно посмотрела на египтянина. Кивая, тот показал рукой: пусть говорит дальше. Ахатта откинулась на подушку, с влажных губ слетел хриплый смешок.
- Я глупа, Хаидэ. Я думала, Тека из тойров-быков, проста и бедна умом, а я, высокая дочь племени Зубов Дракона, принимающая помощь, все равно лучше и умнее, ведь я росла в свободе степей, почти равная быстрым и сильным мужчинам. Так ползли мои мысли, забирались по кривой тропе дальше и дальше. Я возгордилась, мечтая, что мы избраны и вдруг мы - новые боги, нареченные спасти убогое племя, ставшее нашим. А что, думала я, нежась в мечтах о сердце горы, ведь Беслаи стал богом, и создал себе народ. Так почему мы с Исмой, молодые и прекрасные, лежащие на алтаре жирных трав и тяжелых цветов, единственные такие в племени тойров, не можем стать их матерью и отцом? Так шептали мне мои мысли. Что нужно, чтоб поумнеть по-настоящему, сестра? Неужто, надо пройти через страшное горе или вовсе утонуть в нем? Это гора отравила меня и Ловкого, нагнала в глупую женскую голову морок. Так думаю я сейчас, раненая, с отравленной кровью, потеряв мужа и сына. Но тогда я все дни убирала цветами пешеру, ходила по ягоды и варила похлебку, кормила Исму и засыпала в мечтах о том дне, когда снова сгустится под аркой туман, расплавит камень и откроет нам сердце горы. Исма тоже мечтал об этом. Ночью я просыпалась и видела, мой муж сидит на ковре у стены, трогает мертвый камень, проверяя, не появился ли вход. А по утрам он не помнил, как это было. Смеялся, гладя мой живот, целовал в губы и уходил на охоту. Или чинил вместе с тойрами старые лодки, чтоб выходить в море - учил их ставить сети на длинную рыбу у выхода в бухту.
Она провела по груди, нашла руку Хаидэ и сжала ее пальцы.
- А когда туман вернулся, и арка открыла проход внутрь горы, я не пошла к Теке за обережной смолой. Ум покинул меня, Хаидэ.
***
Когда туман вернулся, арка открыла проход внутрь горы. Ахатта проснулась от того, что Исма тихонько тряс ее за плечо.
- Ахи, проснись, любовь моя. Гора простила нас, Ахи! Смотри!
Задыхаясь от счастливого ожидания, Ахатта села, скидывая покрывало. Арка полнилась нежным светом, он мерцал, переливаясь, туман втягивался внутрь, завиваясь жемчужным водоворотом. Придерживая рукой округлившийся живот, Ахатта спустила на ковер босые ноги. Нашла руку мужа. Но он удержал ее за плечо. В умирающем свете жирника его глаза смотрели встревоженно.
- Ахи, а наш ребенок? Может быть, мы должны подождать? Он родится и тогда...
Его большая фигура с одной стороны освещалась оранжевым светом домашнего огня, а с другой - обволакивалась серым дымом. И Ахатта вдруг на одно страшное мгновение возненавидела своего мужа и нерожденного сына. Да как смеют они мешать ее счастью? Она ведет унылую трудную жизнь, ее руки в цыпках от ледяной воды и рыбьих потрохов, а кожа потускнела от зимнего хмурого света. Рядом есть место, наполненное светом и удовольствием, которое - единственная радость ей. Муж сам привел ее туда, сам научил наслаждаться. И теперь медлит?
Она подавила ярость, мерно дыша, улыбнулась Исме светло и спокойно.
- Как скажешь, мой любимый. Хочешь, заснем тут, в нашей постели. А завтра пойди к жрецам и попроси разрешения заделать трещины в стене, навсегда. Нас ждет обычная жизнь, о которой ты клялся, уходя в племя тойров.
Сняла его руку с плеча, легла, закрывая глаза, и стала напряженно прислушиваться. В дальнем углу мерно капала вода с потолка, собираясь в большой кувшин, чистая, прошедшая камень насквозь. Тихо дышал рядом Исма, не шевелился. И когда ожидание стало невыносимым, и она собралась вскочить, побежать к арке, отбрасывая руки мужа, нырнуть в серый туман, он прошептал:
- Пойдем, Ахи.
- Пой-демм, - загудело слово, как огромная капля, переполняя голову-кувшин. А его рука сжала ее руку и потянула.
В желудке Ахатты не лежал, давя тяжестью, комок обережной смолы, от которого тошнило и кружилась голова. И потому она шла легко, почти летела, черные волосы трогали голую спину, щекотали бедра и ягодицы. Исма шел следом, не отводя от жены глаз.
В дымной от сладкого света пещере, полной черно-зеленой листвы и белых шестигранных колокольцев, у дальней стены стояли все шесть жрецов, ожидая.
Охотник, чья работа - следить за добычей зверья и рыбы, а еще наказывать жадных, отбирая излишки и оделяя ими других, чтоб племя не сокращалось. Он был высок и худ, белые жидкие пряди перехвачены кожаным обручем с золотым тиснением: фигурки зверей, птиц и охотников.
Целитель, чья работа - лечить тела от болезней, а души от неповиновения, распределяя снадобья и угрозы. Небольшого роста, с глубоко посаженными холодными глазами.
Ткач, чья работа - править узоры мастериц Арахны, ткущих ковры судеб племени. Его одежды всегда были самыми яркими и каждый день он менял искусно вышитые высокие шапки.
Жнец, чья работа - собирать травы и смолы, точившиеся из камня, а еще - провожать мертвых в нижние пещеры, объявлять здоровыми бывших больных и нарекать детей новыми именами. Широкоплечий и длиннорукий, с губами, будто вымазанными весенней земляникой и прозрачными ушами - в них он носил длинные серьги.
Видящий невидимое, чья обязанность - следить за всем, что нельзя пощупать и поймать рукой, от дуновения ветра до приступов ярости или любви. Самый молодой и красивый, с волосами, убранными в три косы, уложенные вкруг головы впереплет с драгоценным шнуром из камней. Но с глазами, полными нездешнего льда, как у слепого.
И старый Пастух, тот, что пасет всех тойров и указывает дорогу своим жрецам, тот, кто знает о главной цели, и обо всех тропах, ведущих к ней. И о том, как прокладывать новые. Крупнотелый, с брезгливо сложенными красными губами и большой плешивой головой. С глазами, утонувшими в складках век и маленькими ухоженными руками, раскрашенными соком растений.
Шестеро в белых одеждах, распахнутых на груди, так, чтоб видны были знаки, нарисованные на светлой коже - серый туманный глаз в черном шестиграннике, стояли в ряд и слушали, как через гудение толстых пчел приближаются легкие шаги и за ними - уверенные шаги мужчины.
В теплом воздухе пещеры гуляли влажные сквозняки, они не сушили пот, выступивший на лбах жрецов, когда те, не отрываясь, смотрели на поляну, окруженную клонящимися тяжелыми цветами. Гудели пчелы, ползая по белым перепонкам лепестков, падали, срываясь, попадали под движущиеся обнаженные тела и погибали, раздавленные. Их гудение не прерывалось, подхваченное сотнями других пчел, но не могло заглушить прерывистого дыхания и слов, произносимых Исмой над обморочно запрокинутым смуглым лицом жены. На рукаве Жнеца алели следы помады, он стер ее с губ, не замечая, что выпачкал и набеленную щеку. Позвякивали подвески на шнуре, сплетающем косы Видящего Невидимое, а его ледяные глаза совершали беспрерывные движения, очерчивая контуры двух обнаженных тел - снова и снова.
И когда Ахатта вскрикнула, как кричат ласточки, что, падая через столб дымного света в угарный запах цветов, погибают, скатываясь с широких листьев, жрецы перевели дыхание, сглатывая и опуская дрожащие руки. Через туман в глазах следили, как, откидывая большое тело, Исма скользит по груди жены рукой и, откатившись под темные листья, замирает, сраженный тяжелым сном. И, завистливо вздыхая, шарили глазами по свернувшемуся клубком женскому телу, ожидая приказа Пастуха, чтоб уйти в свои пещеры. Но Пастух не успел открыть рта.
Ахатта, разворачиваясь, как развертываются тугие лепестки цветка, подняла голову, провела рукой по спутанным волосам, разделяя пряди пальцами. И, глядя на жрецов, улыбнулась змеиной улыбкой, выползающей из уголков рта.
Шестеро замерли. Пятеро переводили взгляд на Пастуха и быстро возвращали его на женщину, которая - тут не было сомнений, - манила, улыбкой, рукой, подхватывая другой рукой тяжелую грудь, и вот уже медленно вытягивала ноги, раздавая их в коленях. В глазах пятерых, когда они смотрели на Пастуха, покачивалась тоскливая уверенность. Даже если прямо сейчас он выберет новую тропу, Пастух - он, ему получать темную сладость, которой полны узкие глаза Ахатты.
- Охотник, - голос Пастуха был тих и уверен, - иди. Возьми то, что она хочет дать.
Жрец-охотник взглянул на Пастуха и, не раздумывая, быстро пошел по узкой тропе, отводя листья длинной рукой. Пройдя над спящим Исмой, подтолкнул его глубже в заросли цветов и тот, откатившись, уткнулся лицом в траву, не просыпаясь. Вкрадчивым колокольчиком прозвенел женский смех, и Охотник, распахивая хитон, встал на колени, притягивая Ахатту за бедра к голому животу.
Снова гудели пчелы и толкались в потные виски горячие легкие сквозняки пещеры. Четверо жрецов смотрели и в их блестящих от ожидания глазах отражались переплетенные фигуры. А пятый, жрец-Пастух, прикрыв глаза тяжелыми веками, слушал движения, женские вздох, мужское рычание: думал, перебирая возможные варианты, протаптывал новую тропу для ведомых. Включал внезапные изменения в узор беспрерывно ткущегося ковра их общей судьбы.
Ахатта замолчала, положив руку на глаза. Молчала и Хаидэ, ожидая, когда та отдохнет и продолжит рассказ. Техути сидел на своем табурете неподвижно, будто слепленный из глины. И вздыхала старая Фития у шторы, через мелкие дырки в которой сочился веселый солнечный свет.
- Пусть они уйдут, - Ахатта говорила тихо и Хаидэ приподняла голову.
- Зачем, Ахи? Они друзья, а кроме них нет никого у нас. Я тут чужая, как и ты в племени тойров.
Ахатта сдавленно рассмеялась.
- Врешь. От тебя пахнет женским счастьем. Ты тут давно уже... своя...
Хаидэ покраснела, бросив косой взгляд в сторону узкого оконца, где сидел египтянин. И тут же рассердилась на себя. Она была с мужем, зачем вдруг пришла вина и перед кем? Перед хитрым рабом, которого еще три дня назад она и знать не знала! Сердито лукавя, за мгновение мысленно успела перечислить десяток уничижительных прозвищ для Техути. И снова щеки залило жаром. Оборвав мысли, Хаидэ повернулась к подруге:
- Ты сказала, что глупа. Я верю. И я глупа, Ахи. А он, хоть и раб, умен и поможет. Пусть знает все. Ты ведь рассказала бы Нубе?
- Нуба все понял бы сам. Из головы в голову, - устало ответила та. А Фития вдруг поднялась и, отдергивая штору, сказала:
- Некогда мне с вами. Вон девки визжат, пора и пристрожить. Пойду.
День заглянул в распахнутые занавеси, осветил землисто-серые острые скулы Ахатты и закрытые лодочки глаз, и скрылся, чтоб она могла говорить дальше, не пряча лицо.
- Пастух был шестым. Или седьмым, если считать Ловкого, - голос был ровен и сух, как старая полынь перед осенними дождями, - а я все еще была полна женской силы и ничего не боялась. Только смеялась, как смеются кобылицы, уводя распаленных коней из стада.
***
Пастух был седьмым. Проходя мимо лежащего Исмы, подавил желание пнуть его ногой, обутой в мягкую сандалию. Пастуху негоже играть в игры слабых. И он просто приподнял полы широкого белого хитона, не отказав себе в удовольствии скривить лицо в брезгливой гримасе. Разъятая обнаженная женщина, по смуглой коже которой тенями перетекала пыльца рассеянного света, следила за тем, как подходит, и улыбалась. Так улыбается степная львица, пожрав большую часть убитой антилопы и положив лапу на остатки рваного мяса. Ее мяса, которое теперь можно лениво доедать.
Жрецу не понравилась улыбка и ясный взгляд узких глаз. Но его одиночество на этой тропе кончилось и уже не остановить ногу, поднятую для последнего шага. Если не хочешь упасть, жрец, проплыла в голове мысль, шагни.
Она была очень красива, а он ценил красивые вещи. Когда-то избрав свой путь, он поделил его на три отрезка. Земная жизнь, потом ожидание в черной пустоте, и после вечность в пустоте еще большей, - единственном месте, где возможно бессмертие без наказания. И это говорило ему о необходимости получить все здесь и сейчас, в земной жизни. Как можно больше.
Когда Ахатта появилась в племени, испуганная, оборванная, с плавающим взглядом, ищущим хозяина, жрец восхитился тому, как сделали ее, и сладость мечты о том, что пройти свой путь она должна с ним, весь путь, от полной принадлежности ему, до смерти от его руки, - отравила его. Но он Пастух и ум Пастуха, созданный, чтоб ставить на места все, что происходит вокруг, был сильнее просто желания. Задача была сложна и радовала сложностью. Не просто отобрать у мужа. Подчинить, взять целиком, провести через все и лишь когда это все закончится - убить для большей цели, внимательно глядя в узкие горячие глаза, полные любви к нему - мучителю и единственному свету. И до последнего шага жрец был уверен, что все кусочки мозаики верно находят свои места в дырах мироздания.
Но вот она лежит, раскинув в стороны мягкие от усилий руки, отведя согнутое колено. Свет падает на округлившийся живот, делая ее еще желаннее, слаще. Если бы только это было в ней, то шаг Пастуха пролетел бы сквозь пространство, и закончился тяжким уверенным топом. Но - глаза, в которых не было дурмана и хмеля...
Было поздно что-то менять на этой тропе. И Пастух сделал шаг.
***
- Ты была под ним, а он был в тебе?
Голос Техути был тихим, но обе женщины вздрогнули.
- Ответь мне.
- Я была под ним. Да. И он был...
- И все?
- Что? - беспомощно переспросила Ахатта. Хаидэ притихла, пытаясь понять вопрос.
- Скажи все, высокая Ахатта. Все, что было. Даже если это было только в твоей голове.
- Я...
Она резко села, прижимая руки к повязке на груди, где расплывались темные пятна, наполняя каморку тошнотворно сладким запахом. Новый голос Ахатты был низким и чистым, без хрипа и задыханий:
- Он брал меня. Большой уверенный мужчина, зверь, берущий самку. А я в это время ела его. Ела его мозг, его сердце и мысли. Я уже пожрала пятерых низших, кого он благоразумно пустил впереди себя, надеясь ослабить мою силу, если вдруг я задумала что-то против. Но он не понял, подходя и поедая меня глазами, что каждый, кто был во мне - с семенем и криками оставил мне часть себя. И к Пастуху пришла не просто Ахатта - бессловесная жена высокого мужа, часть мужчины. К нему пришла Ахатта-Охотник, Ахатта-Жнец, Ахатта-Целитель...
Пастух понял это, войдя. Но освободиться не смог. И я пожрала и его.
Опираясь на руку, она повернулась к Хаидэ и узкие глаза сверкнули вызовом.
- Ему понравилось. Делая во мне последний шаг, он кричал так, что пчелы гудя, улетали в столб света и умирали в клювах ласточек.
Она перевела взгляд на египтянина.
- Что смотришь, чужеземец? Ты сам попросил. И я рассказала тебе свой сон. Сон безумной женщины, которую отравили и положили на сочную траву, для потехи шестерых мерзких мужчин. Они брали то, что принадлежит Исме и радовались, как над поверженным врагом. А я... я лежала под каждым из них и придумывала себе сказку о женской силе.
Египтянин встал, пошарил на низком столике, где Фития держала лекарства и питье. Поднеся чашку с темной жидкостью, сказал Хаидэ:
- Пусть поспит. Она очень устала.
И, обращаясь к Ахатте, несколько торжественно, но и смущаясь ее пристальному взгляду, поблагодарил:
- Спасибо тебе, смелая. И зря ты хочешь уверить себя, что это сон. Я попросил, да. Потому что мои знания больше ваших. И чтоб использовать их, мне нужно знать не только о том, что совершалось телами. О другом тоже.
Он поклонился хозяйке, низко, как и положено рабу, прижимая к груди руку. Ступил к выходу. Снова за откинутой шторой мелькнул день, ярясь солнцем, криками людей, топотом и ржанием коней на конюшне. И исчез, стягиваясь в дырки на старом полотне.
40
Худой мальчишка, слишком высокий для своих лет, потянулся из-за горы старых корзин и, взвешивая на руке гнилой гранат с мягким боком, досадливо оглянулся. Пихнул ногой напиравшего сзади маленького, с рыжими сальными кудрями. Прошипел, свирепо хмурясь:
- Не мешай, Токей, стукну!
- Кидай, ну! - рыжий сопел, тычась под локоть другу. Засмеялись сдавленно еще двое, чернявые, одинаковые, как братья, из-за перепачканных золой лиц.
Высокий осторожно выдвинулся на пустое место, прикинул взглядом путь к отступлению и, размахнувшись, резко метнул гранат под мягкую гору мешков на другой стороне узкой улочки. Гнилой плод чвакнул и отскочил, брызгая красным соком. С невнятным криком, раскидывая ворох мешков, показался незаметный до того спящий бродяга, сел, вертя лохматой головой. По лбу, залепленному красными зернами, стекал сок, будто его ранили.
Мальчишки, хихикая, присели за корзинами, следя, не появился ли кто в пустом переулке. Но только облезлый осел, задрав заднюю ногу, пытался копытом почесать живот, не дотянувшись, икнул и снова опустил голову, дощипывая пыльную травку. Дети, вытягивая шеи, напряженно следили за разбуженным бродягой. А тот пошарил за спиной и, вынув старую цитру, устроил у груди, дернул струны. Помаргивая залепленным гнилой мякотью глазом, закричал хриплым спросонья голосом.
Полная, полная меда
Женщина моя
Полная меда грудь
А голова не помнит меня
Как мне найти, как найти
Женщину мою
Только за пчелами, что гудят
Выйду я на тропу...
Хватаясь друг за друга, мальчишки, хохоча, повалились на землю. А из двери, на которой болтались грубо сшитые коровьи шкуры, донесся страдающий крик хозяина кабачка:
- Чтоб треснула твоя голова и отвалился язык, никчемный певун! Чуть прилягу отдохнуть, орешь, вроде тебя за хвост дергают! Проваливай отсюда!
Шкура заколыхалась, медвежьей тенью сонный и злой хозяин, замаячив на пороге, швырнул в певца очистки из помойной миски. Тот, не прекращая петь, закланялся. И, бережно прижимая к груди цитру, побрел на шум базара, что раздавался с прокаленной солнцем площади. Потряхивая головой, как мул, отгоняющий слепней, перебирал струны, бормотал на ходу песню, а в пыли за босыми ногами оставались раздавленные зерна гнилого граната.
- Баба у него, в меду! - рыжий Токей заплясал вокруг друга, поднимая пятками белую глиняную пыль, - побежали, Рум, посмотрим, где свалится, а у меня вот, - он протянул руки, показывая еще два сгнивших плода, - заснет и мы снова его, хоп!
- Домой надо, - высокий Рум с сожалением посмотрел вслед нелепой фигуре в лохмотьях, - отец изобьет, если не помогу с дровами. К вечеру вернусь. Будет он у нас всю ночь голосить, пусть ему синяков бабы наставят.
Чернявые, одинаково повизгивая, с готовностью засмеялись. И смолкли, когда на всю компанию упала черная тень. На помосте над горой корзин возникла Карса, базарная торговка, огромная, как старый холм и могучая, как буйвол. Уперла толстые руки в крутые бока и маленькими злыми глазами оглядела мальчишек.
- Бабы, значит. Синяков, говорите... А ну быстро отсюда, пока не скормила ослу, лишаи собачьи! Увижу, что Убога трогаете, хвосты оборву и на уши намотаю! Ыть!
С последним выкриком мальчишки, только пыль взлетела, рванулись по улочке в другую сторону. И остановились поодаль. Души их жаждали последнего слова.
- А нет у нас хвостов! - крикнул Токей, выставляя вперед голую ногу. И собрав слюней, плюнул как можно дальше в дорожную пыль.
- Нет, нет, - подтвердили чернявые, один даже повернулся, хлопнул себя по тощему заду, доказывая.
Карса, прижав руку к вытертому переднику, всколыхнула большое тело в неприличном движении.
- Ах, нету? Вот спущу тебе штаны, и найду. Чем тогда мочить пыль, а? Из ушей будешь лить?
И сделала вид, что спускается с помоста. Мальчишки рванули по улочке, дробно топая жесткими пятками. А Карса, повернувшись к двери в дом, крикнула:
- Зелия, дай корзину, пройдусь до базара.
После разморенной жары боковой улочки рыночная площадь оглушала. Карса, раздвигая могучим телом толпу, уверенно шла через привычные звуки. Вот медник лупит своим молотком, от которого в голове остается тонкий звон. А вот шуршит под раздраженные крики торговцев тяжелое зерно, пересыпаясь из мешка в чашу огромных весов - совсем рядом. Дальше, за навесами и прилавками орут куры и клохчут цесарки, удивляясь собственной смерти. И еще дальше, за широкими воротами ржут приведенные бродяжьим племенем кони. Плещет вода, выливаясь из бочки в подставленные кувшины. И сбоку, за пирамидами ярких бочонков, пахнущих соленой рыбой и острыми маслинами - невнятное бормотание под треньканье струн. Карса поправила укрытую полотном корзину и, пошевеливая плечом, так что отскакивали, смеясь, торговцы, поплыла за бочонки.
Так и есть, вот он сидит, сверкая красным пятном на лбу. От сока волосы слиплись, свисают сосульками, блестят нездешние глаза, глядя поверх голов. И в пыли у босых грязных ног валяются несколько мелких монеток, легких и плоских, как рыбья чешуя.
Увидев Карсу, певец улыбнулся. Закивал часто и запел громче.
Мед-мед, коричневый мед
Мед-мед, черный как смерть
Толстой пчелой
Да прямо в кровь
Чтоб стала ты не моей
Карса поставила корзину и сложила на груди руки. Пригорюнившись, слушала, прикрывая от солнца глаза и складывая обветренные губы в жалостливую улыбку. Когда певец допел, проведя последний раз по струнам пальцем, и сам дослушал, как замирает в жарком воздухе тонкий жужжащий звук, сказала, снова подхватывая корзину:
- Что ты тут на самой жаре, Убог. Посмотри, все уже спать идут. Я тебе молока принесла, попей.
Певец принял в руки небольшой кувшин, заткнутый пробкой. Подождав, когда напьется, Карса, морщась, осторожно стерла с грязного лба раздавленные зерна:
- И пирога тут кусок. А то хочешь, пойдем, Убог, поживи у меня. Не обижу. Хоть поешь по-людски, да от мальчишек отдохнешь.
Певец улыбнулся и вернул ей кувшин. Взял завернутый пирог, откидывая край тряпицы, широко откусил, жадно жуя мягкое тесто и мясную начинку. Ел, глотал, вытирая бороду рукой, а вокруг головы вились, низко гудя, базарные толстые мухи.
- Пойдем, Убог. А? Одни мы с Зелией, а ты мужик, - она окинула взглядом широкие плечи бродяги, - поможешь нам крышу починить. Тяжело без мужика, Убог. Я же не просто прошу, поживешь, отработаешь. Откормишься.
Убог доел последний кусочек пирога и, вытирая рукой рот в зарослях бороды, усмехнулся.
- Не будет тебе от меня счастья, добрая. Пожалеешь ведь. Проклянешь и выгонишь прочь.
- А то мое дело! - от голоса Карсы, чирикая, вспорхнули с разбитого бочонка воробьи, - большая уже, как пожалею, так и разжалею. Ну, что идешь?
- Крышу починю, - согласился Убог и пошел вслед за женщиной, улыбаясь торговцам, что посмеивались, кивая друг другу.
Жаркий полдень загнал в дома горожан и на крышах, накрытых плетеными из прутьев беседками, они улеглись, бросая на горячие тела легкие плащи. Дремота бродила по выбеленным солнцем пустым улицам, трогала пальцем глинобитные стены.
- Комнатка есть, задняя, там спать будешь, только помыться тебе надо бы, - поднимаясь по дощатым ступеням, Карса оглянулась на певца и покачала головой, увенчанной тюрбаном из цветной парчи. Зазвенели длинные серьги, цепляясь за плечи. Открывая двери, крикнула в тихую глубину дома:
- Зелия! Начерпай воды в котел, да разожги в дворике очаг. Слышишь, лентяйка?
Бродяга встал у входа, переминаясь пыльными босыми ногами, опустил руку с цитрой, а другой неловко пощипывал клочкастую бороду. Прошелестели медленные шаги, Зелия показалась в просторной первой комнате, оглядела гостя с презрительным удивлением. Молодая, яркая, с горячо нарумяненными щеками и наведенными сурьмой большими черными глазами, встала, уперев руку в бедро, на которое навиты были складки богатой юбки. Сказала низким голосом:
- Ты кого притащила, мать? Над ним весь город смеется!
- Иди, делай, что говорю! - Карса схватила гостя за руку, подвела к лавке у стены и велела:
- Здесь сиди. Я лезвие найду, а то бородища, как у старого козла, да и волосья надо подкоротить.
Ушла, шелестя юбками, широко ставя ноги, а гость, вздохнув, положил цитру на лавку рядом с собой и огляделся. Большая комната с рядом квадратных окошек. На белых стенах развешаны плетеные из соломы картинки-забавки. Посреди комнаты, окруженный табуретками большой стол на козлах - с гладко выскобленной столешницей, на нем в глиняной плошке сушеные яблоки ломтиками. А рядом мешочек с фасолью, часть разобрана на две неровные кучки и поверх лежит зеркальце в оправе с завитушками. На краю стола баночки с румянами и белилами, палочки и кисти с кошачьим ворсом, ожерелье змейкой свисает со стола. Убог наклонил голову в одну сторону, в другую, щурил глаз, любуясь, как солнце, протекая в квадратное окошко, блестит на стеклянных бусинах. Зашелестели шаги, мелькнула тень, и узкие руки подхватили ожерелье, расправляя, подняли выше - Убог, как зачарованный вел за блеском глаза: Зелия, аккуратно, чтоб не растрепать затейливо уложенные волосы, надела бусы на шею, уложила низку прозрачных капель на смуглую кожу.
- Что уставился? Иди туда, в дверь, по ступенькам. Мать тебе там воды уже налила.
Девушка собрала свое богатство, рассыпая на пол фасоль, отвернувшись, исчезла за дверью в соседнюю комнату. Убог нерешительно встал и, на всякий случай поклонившись колыхающейся шторе, пошел к выходу.
Внутренний дворик, посыпанный чистым песком, был убран, у стен тянулись лавки с разложенным женским рукоделием, в углу громоздились корзины - готовые и недоплетенные. В другом, рядом с небольшим огородиком из нескольких грядок, на которых курчавилась петрушка и краснели стручки перца, - стояло большое корыто, круглое, схваченное плетеными обручами. По желобу в корыто стекала вода из большой бочки, укрепленной под крышей. Рядом Карса черпала из котла теплую воду и плескала ее в корыто, время от времени суя туда руку.
- Скидывай свою рвань, - прикрикнула на гостя, - сожгу. Штаны рубашку дам, от мужа остались, крепкие еще.
Убог помялся и стал развязывать грубые шнурки, стягивающие драную рубаху. Отвернувшись от хозяйки, стащил штаны. Оглянулся - Карса, стоя спиной, подкидывала в очаг хворост. Переступил ногами, отпихивая упавшие штаны, и голый, залез в корыто, плюхнулся, садясь и, вздыхая от удовольствия, закрыл глаза. Руками прикрывал низ живота, подняв из воды колени.
Карса, подтащив маленькую скамейку, грузно уселась рядом, вытирая о юбку блестящее двойное лезвие, скрепленное на тупых концах, сказала:
- Голову наклони, чтоб не в воду. И не дергайся.
Ее пальцы ловко держали лезвия, раскрывая и смыкая наточенные края, и на песок падали русые лохмы. Серый, облезлый от жары кот, пройдя по стене, удивился и сел, не зная, спускаться ли к своей миске. Убог, держась за край корыта мокрыми пальцами, клонил голову через деревянный обод, жмурился, когда отстриженные волосы щекотали щеки, падая.
- Дом видишь, хороший дом, высокий, - вела разговор Карса, пока руки работали, - да тяжело нам без мужика. Я уж Зелии говорю, хватит глазами стрелять, вон Тукани, каков молодец, сама бы пошла за него! А какие роет колодцы! Где хочешь, воду найдет! Ну ростом не вышел, сам знаешь, у маленьких все большое в другом месте. А она мне, нет, мама, за царевича пойду. И как вечер - юбки навертит, все семь, что на приданое куплены, и плясать до утра. Тяжело мне, Убог. Ленива да гульлива, а работы сколько, смотри. Не верти головой, потом посмотришь.
Нагибаясь, ловко состригла концы бороды, пока Убог, с готовностью задирая лицо, подставлял ей подбородок. И, встав, довольно оглядела свою работу.
- Вот черпак, вот мыльная жижа в миске. Ремень принесу, а то штаны велики, муж у меня был - большой, красавец, Зелия в него удалась, кобылица.
Собрала состриженные волосы и покидала в очаг, шепча обережное заклинание. И когда вспыхнули, истекая запахом жженого конского клейма, грузно, но быстро пошла по лесенке, скрипя ступенями.
Убог, скрестив в теплой воде ноги, мурлыкал песенку, натирал намыленной горстью грудь и голову. Поднявшись, нащупал утонувший черпак, и обрушил воду на голову, отфыркиваясь, засмеялся. Нагибаясь, черпал, снова лил на себя, наслаждаясь мытьем. И прекратив петь, оглянулся, спиной почуяв взгляд. На ступеньках стояла Зелия, сверкала узорами на парчовых юбках, серьгами в длинных мочках, браслетами на руках и щиколотках. С удивлением смотрела на голую спину бродяги, на его сильные бедра и длинные ноги с мускулистыми икрами. Убог опустил руки, поворачиваясь к ней лицом. Щеки Зелии под алыми румянами вспыхнули.
- А ты не старик, бродяга. Сколько же тебе лет?
- Не знаю, красавица. Когда засыпаю, то мне вот, - он развел руки и опустил их, показывая, как тяжело лежат на ладонях годы, - а по утрам, когда поют птицы, так и вот, - поднял руки перед грудью, сводя пальцы щепотью. Замер, так и держа их. Зелия оторвала взгляд от его живота, облизала губы красным, быстро мелькнувшим языком, и прикрыла глаза, пряча блеск.
- И откуда пришел в Стенгелес, бродяга?
Убог пожал плечами.
- Зелия! - грянул голос хозяйки и Карса, отодвинув дочь, заскрипела ступенями, держа в руке длинный ремень с блестящей начищенной пряжкой, - что встала, лучше бы вон, корзину доплела, завтра базарный день, а у нас еще конь не валялся, что понесем?
- Сама начала, сама и плети, - огрызнулась Зелия, и в последний раз окинув взглядом гостя, исчезла в дверном проеме.
- Куда собралась? - Карса всплеснула толстыми руками, глядя снизу вслед дочери.
- К воротам пойду, - донеслось из дома, - купцов встречать.
Еле слышно хлопнула входная дверь. Карса, подхватывая ремень, обратилась к все еще стоящему мокрому Убогу:
- Вот видишь, как живу, а она...
И замолчала, глядя на него во все глаза. Убог, забеспокоившись, опустил руки, нагнул голову, тоже оглядывая себя, даже поднял ногу, согнув, чтоб осмотреть вымытое колено.
- Да ты, ты же мальчишка совсем! А в рванине своей - я уж думала, дед. Вот уж... Погоди...
Нахмурившись, Карса подошла ближе, глядя не на живот, как дочь, а выше, на покрытую светлыми волосами грудь.
- А это у тебя что? - коснулась пальцем красных, неровно заживших рубцов, пересекающих кожу. И отдернула руку, будто боясь обжечься.
- Не знаю, добрая. Когда проснулся, оно уже было, со мной. Верно, я так родился?
Карса постояла в задумчивости. По широкому лицу с резкими складками пробежала тень. Но, что-то решив, сказала, подавая кусок серого мягкого полотна:
- Вытрись. Ничего ты не знаешь, недаром люди сказали - Убог. Оденешься, покажу, где спать.
Отошла и встала, большим холмом, глядя, как гость прыгает на одной ноге, суя другую в штанину. О чем-то думая, шевелила губами.
В маленькой комнатке на полу был брошен чистый матрас, стояла рядом трехногая табуретка, да на широком подоконнике в ряд - пара мисок, деревянная ложка и глиняная кружка. На узкой скамье у стены отдыхала облезлая цитра, и Убог сразу кинулся к ней, погладил рукой по тенькнувшим струнам. Подталкиваемый хозяйкой, улегся на матрас, раскидывая ноги в мешковатых штанах. Распуская пузырем юбки, Карса присела на глиняный пол. Осторожно погладила неровно стриженые волосы, открывающие незагорелый лоб над закрытыми глазами.
- Если бы не умер мой сын, когда только родился, сейчас был бы такой. Зелия - она вторая. А мальчик... я была моложе ее, совсем еще девочка. Не видел ты меня, Убог. Глазами железо прожигала. Ночи могла плясать, а после весь день плела с отцом корзины, он был первый плетельщик на весь Стенгелес. Сейчас я первая. А после меня - кто?
Убог, которому мальчишки не давали спать ночами, швыряя в него камни и хлопая над ухом надутыми бычьими пузырями, уже дремал, улыбаясь. И Карса, договаривая шепотом, поддела пальцем вырез просторной рубахи, отвела домотканое полотно, разглядывая красный рисунок на широкой, мерно поднимающейся груди.
- Кто ж тебя заклеймил, беспамятный ты бродяга... Или то - колдовство?
Торговый город Стенгелес, узлом связавший сто дорог, что подбегали к нему, извиваясь, теряя в дымной дали ведомые лишь купцам хвосты, передремав полуденный зной, просыпался, шумя и грохоча, полнясь криками людей и животных. Стучали копыта лошадей, скрипели повозки, орали погонщики на обиженно вскрикивающих верблюдов. Пели и смеялись женщины, стекаясь к фонтану городской площади, несли на головах высокие кувшины. Азартно стуча резными костяными фишками, переругивались игроки в шиш-беш, тыча смуглыми пальцами в расписные потертые доски. Пряча выигрыш, озирались на гортанные оклики конного патруля. Но всадники, поглядывая по сторонам, процокивали мимо, и мягкие сапожки красного сафьяна покачивались в стремени перед прохожими, отступающими к стенам. Вознося к жаркому небу башни, и круглясь цветными шарами куполов посреди чешуйчатой черепицы домов, поставленных на деревянные столбы, город жил от полудня до сумерек, а потом постепенно затихал снова. И только колотушки ночных сторожей перестукивались с дальних улиц - каждая в своем квартале. Легкий стук ударялся в белеющие в сумраке стены, отскакивал от них и уносился в небо, полное звезд. Ночь лежала на башнях и крышах, как расшитое бусинами женское покрывало, за которым солнце прятало светлое лицо. И ранним утром, вспугнутая навалившимся светом, ночь утекала в дальние закоулки, чтоб и из них уползти в углы сараев, подвалов и чердаков.
Убог проспал до вечера. И не проснулся, когда пришла ночь. А утром в комнатку заглянула Карса, наряженная в лучшую свою синюю юбку, надетую поверх трех нижних юбок из беленого полотна с прошвами. Белая рубаха, собранная по вырезу, открывала смуглую грудь, горами выпирающую из кружева, и по ней, шелестя и звякая, змеились ожерелья из монет, глиняных бусин с рисунками и драгоценных стеклянных шариков, что привозили купцы из Сирии. Черные волосы, наверченные на полированные коровьи рога, покрывал тюрбан из старой парчи, а большие уши с вытянутыми мочками оттягивали бронзовые серьги. Разглядывая спящего, Карса мизинцем потерла губы и, посмотрев на палец со следами помады, сама себе усмехнулась. Вытерла палец о передник, который несла в руке, позабыв. И кинув его на лавку, подошла к матрасу, шурша и звеня. Убог спал, прижимая к груди старую цитру, светлое лицо во сне стало мягким, совсем мальчишеским. Большая рубаха задралась, открывая молодой сильный живот, впалый, но расчерченный выпуклостями мышц. Карса, краснея, покачала головой, думая о своих годах. Присела рядом, глубоко вдыхая запах мужчины, запах вчерашнего мытья и свежего ночного пота - ночь случилась душная, с сухими зарницами, молча полыхавшими за краем небес.
- Ишь, нянчит свою дрынчалку. Ровно любимую обнял...
Она протянула руку и легонько коснулась пальцем широкой брови спящего, провела по щеке. И отдернула, услышав резкий голос дочери:
- Мать, ты где?
Убог заворочался, открывая светлые глаза. Карса, вскочила, наступая на юбки, откачнулась от матраса, заслоняя бьющий в окошко свет. Но певец, не посмотрев на нее, ошупал цитру, поглаживая облезлое дерево рамы. И только потом, садясь, поднял сонные глаза на хозяйку. Улыбнулся ей. Скользнул взглядом по длинным серьгам, высокому тюрбану и в улыбке появилась грусть.
- Я что, одна поволоку на базар корзины, ты...
Зелия не договорила, вставая в дверном проеме и переводя глаза с матери, застывшей между окном и матрасом, на Убога с цитрой в руках.
Карса откашлялась.
- Не одна. Вставай, Убог, поможешь.
Она быстро пошла к двери и вытолкала дочь в коридорчик.
- Давай, грузи на тележку, помогу.
Перед домом, ловко закидывая на тележку блестящие новенькие корзины, Зелия сказала злым шепотом, пристально разглядывая стрелки сурьмы на маленьких глазах матери и полустертую помаду на губах:
- Ты что это, мать? Ты его притащила, как эти, которые ходят в старый город, мальчиков себе купить? За пироги, думаешь, он тебя...
- Замолчи! А то надеру зад, не посмотрю, что по женихам бегаешь. Подай ту, последнюю.
Зелия надулась и швырнула на гору плетева маленькую корзинку для фруктов. Сказала мстительно, оставляя за собой последнее слово:
- А краски мои не бери. Купи себе и мажься.
По дороге на рынок обе молчали, нарядным конвоем идя по сторонам скрипящей тележки. Убог наваливался на поручень, полированное дерево которого блестело от старости, и, улыбаясь, кивал зевакам, что провожали троицу шуточками.
- Экий работничек у тебя, соседка! - заорал хозяин кабачка, выплескивая в каменный желоб помои, - научишь его плести, глядишь, и будет тебе счастье!
- От плетения какое счастье, - откликнулась с другой стороны улицы женщина в цветной домашней рубахе, - пусть лучше Зелия замуж за него пойдет. Вот и мужик в доме, хоть и Убог, да с музыкой!
Убог заволновался, оглядываясь на далекий уже дом. Там осталась цитра, впервые за много дней одна, без него. Но вспомнил, как ловко Карса перекинула через двери тяжелый брус, замкнула его железным замком, а ключ повесила на вышитый пояс. И успокоился, толкая тележку дальше. Зелия шла, высоко подняв голову, не обращая внимания на шутки, плавно ступала шитыми бисером башмачками. И только на смуглых щеках алел, кидаясь пятнами, злой румянец. Но, изредка взглядывая на певца, она удивленно поднимала тонкие нарисованные брови. Тот мерно ступал босыми ногами и, удерживая на ухабах тележку, поводил широкими плечами под чистым полотном старой рубахи. Смотрел по сторонам, ровный нос морщился от удовольствия, глаза светили неярким светлым блеском. Подстриженная русая борода обрамляла правильное лицо с широкими скулами. И в вырезе рубахи (Зелия кинула быстрый взгляд и отвернулась) курчавились светлые, не такие как у местных смуглых мужчин, волосы.
У прилавка, расставив товар, Карса подхватила на локоть свою корзинку, и, беря за рукав Убога, сказала:
- Торгуй. Мы пойдем, мяса куплю, да насчет крыши поговорю с гончаром, а черепицу Убог отнесет.
- Опять я одна? Пусть он со мной торгует.
Карса смерила дочь немилостивым взглядом.
- Еще чего. Сама справишься. Глазки состроишь - больше купят.
Большая фигура матери в ярких юбках и широкая сильная спина Убога в складках отцовской рубахи исчезли в толпе. А Зелия приманчиво улыбнулась случайному покупателю, быстро оценивая висящий у пояса толстый кожаный кошелек и, плавным речитативом, водя над корзинами рукой в браслетах, начала торг.
Город Стенгелис жил, шумя по утрам, ложась поспать в жаркий полуденный зной и просыпаясь, когда солнце присаживалось на край неба за большой пустыней, раскидывая красные юбки по сотням прибитых копытами и колесами дорог. Шумел, пугая ночных бабочек и летучих мышей, звякал посудой к ужину, разливался пьяными песнями и женским смехом. И когда ночь из синей становилась черной, под заунывные крики монахов в древних каменных церквях, снова засыпал, чтоб поутру начать размеренную торговую жизнь.
Убог все дни проводил на крыше, отдирая почерневшую дранку, приколачивая янтарные балясины и, после укладывая поверх них яркую оранжевую черепицу - Карса залезла в свой тайничок и отсчитала из накопленных денег, чтоб хватило черепицы на всю крышу, да еще осталось покрыть навес над плоской кровлей с беседкой. В старой юбке и вытертой мужской рубахе она ползала вместе с Убогом по крыше, помогала, держа за концы деревяшки и любуясь рядами оранжевой чешуи, говорила:
- Давно хотела. И денежку собрала. Да чужого нанимать - себе дороже. Все в доме рассмотрит, не спрячешь, а потом бойся, ночами не спи - вдруг придет. Да уворует. Зелия опять же, за ней глаз нужен. Поработает такой, а мне потом внука нянчить. Куда внуки, я и сама не стара, - добавляла и улыбалась, поблескивая губами в яркой, купленной для себя краске.
- Меня-то не боишься, - смеясь, спрашивал Убог, откладывая молоток и принимая от Карсы кувшин с ледяным кисляком. Пил, пачкая бороду белым. Та звонко, как девочка, смеялась.
- Не боюсь. Ты хороший. И тебе цитра твоя милей любых денег. Ведь так?
- Так, добрая. Так.
- А хочешь, я тебе новую куплю?
Убог ставил на разобранную крышу кувшин и, вытирая бороду, качал головой:
- Нет. К этой привык, она сама меня нашла.
- Да уж. Она нашла, а сапоги, что сменял, тебя потеряли.
- Что сапоги. И без них хорошо, - сидя на крыше, Убог вытягивал ноги и шевелил пальцами.
- Я тебе куплю, - решила Карса, - мягкие, сафьянные, как вот стражники городские носят.
- Ты мне и так уже рубаху справила и кафтан. Штаны новые. Не надо сапог.
- Куплю! Ты ж работаешь. А если думаешь, не заработал, то вечером, на кровле... ты мне сыграешь, Убог? На цитре своей?
- Сыграю, - соглашался певец, щурясь на солнце. И поднимался, потягиваясь, - еще пару рядов кину и пусть прилеживается.
В большой комнате Зелия, ведя по ладоням тонкие линии коричневой хны, слушала доносящиеся из дыр в разоренной крыше разговоры, смех матери, и, поднимая нарисованные брови, думала напряженно. Вспоминала, как по вечерам Карса льет из черпака воду на широкую потную спину Убога. Бродяга поводит плечами, фыркает и трясет головой, а с русых волос летят в стороны сверкающие в свете фонаря капли. Нищий, нищий, зло повторяла себе, разглядывая в зеркальце длинный миндаль черного глаза. И такой, такой сильный, красивый, светлый, как барашек-перволетник. А без копейки в сапоге. Да и сапога нету, мать дура собралась покупать. Эдак все ему отдаст. А он за это...
Зло растерла по руке коричневую жижу и встала, выполаскивая в миске ладони с испорченным узором.
Ужинали теперь втроем. На плоской крыше рядом с навесом маленького второго этажа Карса расстилала жесткую скатерть и ставила на нее миски с тушеными овощами, подносик с жареным мясом, плошки с вареньем и кувшин с простоквашей, а то и с молодым некрепким вином. Когда в первый раз, грузно суетясь, приготовила стол, Зелия, принаряженная к уличным танцам, взобралась наверх и, оглядывая посуду, вдруг решила:
- Дома буду. С вами.
И никуда не пошла, не обращая внимания на тяжелый материн взгляд, села во главе расстеленной скатерти, распуская вокруг сильных колен цветные, поблескивающие в свете звезд юбки. Карса на правах хозяйки присела рядом с Убогом, подкладывая ему в миску мяса и фасоли. И когда попил, махнула рукой на то, что дочь сидит рядом черным изваянием, изредка кидая в рот кусочки, и посветлев лицом, попросила:
- Сыграй, Убог. Спой своих песен.
- Спою, - согласился тот, прилаживая на коленях цитру. Прикрывая глаза, тронул струну, занывшую в плотном стоячем воздухе, который изредка шевелил налетающий от далекой реки ветерок. И запел, заговорил речитативом странные куплеты о пчелах, истекающих отравленным медом, вплетая в песню слова на незнакомом языке.
С тех пор Зелия не уходила по вечерам, и ее черный силуэт неподвижно рисовался на фоне беленой стены. Когда Убог пел, Карса переползала по крыше поближе к дочери, чтоб лучше видеть певца. Сидели молча, тонкая изогнутая, с высокой шеей, на которой блестели ожерелья (на крышу к ужину Зелия надевала лучшие свои наряды) и большая, грузная, с наверченным на черные жесткие волосы тюрбаном.
Под ними и вокруг них дышал, засыпая, плоский и большой город Стенгелис, куда в незапамятные времена пришли, толкая перед собой тележку со скарбом, родители Карсы, да так и остались, живя у базара, продавая торговцам искусно плетеные корзины. А сверху, дырявя черное полотно ночного неба, смотрели на них яркие звезды.
Спев, Убог вставал, прижимая руку к груди, кланялся, благодаря за еду. И уходил в свою каморку под крышей. А мать и дочь, посидев, молча убирали посуду и расходились по комнаткам. О госте, после тех самых первых слов о краске, не говорили ни разу. Лишь иногда Карса ловила на себе изучающий дочкин взгляд. И отворачивалась.
Старая Карса стала петь по утрам, сидя во внутреннем дворике на лавке, держа на расставленных коленях остов корзины с торчащими прутьями.
- Пчелы в тебе, женщина моя... - тихонько выводила хрипловатым грубым голосом, и Зелия, застилая низкое ложе цветным покрывалом, усмехалась, показывая мелкие и ровные зубы.
Когда крыша расцвела красным полем новенькой черепицы, и оставалось лишь покрыть небольшой навес над каморкой второго этажа, Карса сказала, принеся кувшин с кисляком отдыхающему в тени беседки Убогу:
- Я тебе денег приготовила, плату.
- Спасибо, добрая.
- Но ты... останься еще, Убог. Дел полно. Куплю тебе осла, будешь возить товар, станешь торговцем.
Убог вытер рукой короткую бороду, растер по ладоням белые, кисло пахнущие следы.
- Не смогу я, добрая. Какой из меня торговец. Затоскую.
Карса поставила кувшин и подошла вплотную. Почти прижимаясь к распахнутой рубахе Убога, теряя голову от мужского запаха сильного тела, зашептала бессвязно, беря его опущенную руку:
- Не отпущу я тебя. Останься. Хочешь, отдам, все отдам, деньги есть у меня, тайник. И не делай ничего. Только вот сиди и пой свои песни. Кормить буду. Ты же мне теперь, как... как... - она замолчала, увидев на лице бродяги не удивление и не презрение, а - грусть, будто все это знакомо ему, и происходит снова. Но, не понимая и не желая понимать, смотрела с мольбой, сжимая теплую руку все сильнее.
Снизу из дворика, сидя на лавке с корзиной, Зелия, прищуриваясь, следила, как большая фигура матери клонится к темной на ярком небе мужской фигуре. И когда отпущенный прут зло хлестнул по запястью, вскочила, швырнув корзину в угол. Загремела, разваливаясь, гора старых мисок, и Карса, вздрогнув, отпустила руку Убога. Простучали по лестнице, выходящей из дома, быстрые шаги Зелии. И Карса, отвернувшись, ушла с крыши, шелестя юбками.
***
Этой ночью, во сне, полном тишины, снова пришел к Убогу старый шаман Патахха и говорил что-то, безмолвно шевеля губами, сводя бесцветные брови на исчирканном морщинами лбу. Убог, как всегда это бывало, слушал тишину, силясь понять и в ужасе помня, сон кончится и он снова все забудет, если не придут, наконец, звуки, не наполнят собой шевеление старческих губ. Звуки не приходили и Патахха, подступая, протянул руку, трогая шрамы на груди Убога. Тот застонал, слушая, как наполняются они болью и боль эта - единственное, что дано ему слышать во сне. Молил без слов, чтоб она стала сильнее, еще сильнее, - сложилась в слова. И она увеличивалась, заставляя шрамы обжигать кожу. Огромная буква с оборванными краями, горящими красным огнем, отделяясь, поплыла в темном воздухе, закачалась перед распахнутыми в сон глазами Убога. И он открыл рот, чтоб сказать.
- А-а-а, - протянулся в темноте каморки сдавленный стон. Ниже, в своей комнате, на широком сундуке, стянутом железными скобами, проснулась Карса, открыла глаза, прислушиваясь.
- А-а-бит... - бродяга во сне, вздыхая прерывисто, замолкал, чтоб начать снова:
- А-а-а... А-а-хат-та, - пламенела перед глазами спящего красная буква, ныряла, кивая, отпрыгивала, не даваясь, и Убог стонал, вертясь на своем матрасе.
Сумев произнести имя, затих, сжимая потные кулаки. Патахха исчез, размываясь, перетекая в женский стройный силуэт. И Убог, задыхаясь и исходя ночным потом, увидел прямо перед собой огромную пещеру, пронизанную столбами дымного света. Две высоких кучи хвороста, наваленного в грубые рамы, тонкие срубленные стволы связаны накрест веревками. И на одной - запеленутая в белое полотно фигура, бесформенная гусеница без головы и ног.
- А-а-а, - почти закричал спящий, увидев на другом ворохе растянутое веревками женское тело. Заплакал ребенок, громко и требовательно, как плачут совсем еще неразумные, только покинувшие материнский живот младенцы. Женщина открыла глаза, узкие черные и горячие, глянула ими прямо в сердце Убога, выгнула тело, изламывая руки. Затрещали, сгибаясь, тонкие стволики.
Звуки пришли и их стало так много, что спящий Убог растерялся, поднимая руки к ушам. Но прижатые к голове руки не мешали тому, что взрывалось, гремя и вопя, в голове. Детский плач, заунывная песня, глухой стук барабана, злые выкрики толпы, треск дерева, тяжкое рваное дыхание. И другой треск, что ширился, обжигая - под кучей хвороста, где лежало спеленутое тело, разгорался огонь.
- А-а-ахха, - Убог свернулся, поджимая к груди колени, мотая головой, чтоб вытрясти из нее звуки. Но они бесновались, покрываемые низким гудением пчел и мерным падением тяжких капель, - казалось, они срывались прямо на его лицо.
Вылезая из-под вязанок хвороста, пламя ухнуло, взорвалось высокими языками и, под женский крик и треск ломающегося дерева, Убог дернулся, выброшенный из какофонии рева и шума. Сел на матрасе, сжимая трясущиеся кулаки, всхлипнул, изо всех сил стараясь удержать исчезающий сон. Но тот, затихая, уходил, как уходит в травы весенняя мимолетная вода. И растаял, уступив место тишине глухой ночи.
Убог, подняв руки, вытер потное лицо обеими ладонями, задержал их на глазах. Шрам на груди горел, сердце неровно билось, утихомириваясь.
- Что, плохой сон? - женский шепот вкрадчиво протек через ночной воздух, коснулся мокрых ушей и Убог, вздрогнув, отвел руки от лица. В квадратное оконце светила луна и фигура женщины, сидящей на полу у него в ногах, казалась облитой снятым молоком. Так же сидела она на крыше, напротив, когда пел. Слушала и непонятно было, нравится ли ей, что поет Убог. А потом вставала и уходила, подхватывая тонкой рукой с сильной кистью тяжелые, тканые серебряной нитью, юбки. Встала и теперь. Но не ушла. Плавно мелькая голыми локтями, отстегнула на боку пряжку пояса, и накидка, наброшенная поверх длинной рубахи, упала к ногам.
- Я тебя успокою. Хочешь?
Пальцы шевелились, вытаскивая концы плетеного шнурка из выреза рубахи на высокой груди. И та, белея складками, открывала круглые плечи, блестевшие в лунном свете. Женщина чуть повернулась, позволяя луне осветить себя, блики легли на округлость полной груди.
Убог прижал руку к шрамам на груди, вдавливая пальцы в грубую поверхность израненной кожи. А-а-а... Купалась. Ночью. В ручье, одна, а он, проклиная себя, за то, что она принадлежит другу и нельзя ему быть тут, лежал за кустом и, дыша хмельным запахом полыни, смотрел, не имея сил отвести глаз. Сотни раз раздевались вместе, все четверо, хохоча, кидались в мелкую ледяную воду, брызгая друг на друга. Но вот он лежит, таясь, и нет большей сладости. ...Такая же грудь, смуглая, тяжелая. Она поднимала ее руками, подставляя лунному свету, пахнущему степными травами. А он лежал, заклиная - подойди, увидь меня, посмотри. И боялся - увидит.
Женщина, будто услышав, подняла ладонями грудь и сделала шаг, приблизившись к сидящему Убогу. Изгибая обнаженное бедро, медленно опустилась и, ставя руки на матрас, на коленях, как большая кошка, подобралась вплотную, засматривая в лицо широкими глазами, жирно подведенными сурьмой. Шевельнулись блестящие от помады губы, почти черные в лунном свете.
- Я умею. Я очень искусна, хоть и не было во мне мужчины. Ты будешь первым, бродяга. Хочешь?
Руки легли на грудь, прошли по горящим шрамам, успокаивая огонь, надавили, укладывая Убога на спину. Он послушался, отдыхая от боли. Но поднял свою руку, сопротивляясь вкрадчивым движениям по животу и вдоль бедер, откидывающим легкое покрывало.
- Не бойся, нищий. Это подарок...
Горячее женское тело легло сверху, прижимаясь, и Убог, через кружение в голове понял - она пришла. Нашла его и пришла из сна, как и молил, таясь в траве у ручья. Поднимая руки, провел по гладкой спине, шевельнул ногой, чтоб женщина еще плотнее вжалась в его усталое от пережитого сна тела.
- А-а-а, - тихим шепотом попытался позвать, не помня, что там дальше, за первой огненной буквой. И увидел перед собой вместо узких черных глаз - точки лунного света в зрачках распахнутых, глядящих на него с жадным вниманием, будто не на него смотрит, а отражаясь, следит лишь за собой. Любуясь.
- Нет, - сказал испуганным шепотом, изгибаясь, чтоб стряхнуть с себя Зелию, - не надо! Нельзя!
- Ты же мужчина! - тихонько смеясь, она зашарила рукой по его животу, сжала пальцы так, что сладость кинулась Убогу в горло, - так стань пчелой на моем цветке. Вот он. Ну?
Убог повернулся на бок, сваливая с себя сильное тело, уперся рукой в женское бедро, не давая приблизиться. И застыл, глядя на большую фигуру в дверном проеме. Зелия, по-прежнему тихо смеясь, повернулась, ложась навзничь, подставляя луне раздвинутые колени и гладкий живот. Приподняв голову, тоже увидела мать. В белесом свете не видно было выражения лица Карсы. Она молчала.
Замолчав, Зелия медленно села, закидывая голые руки, скрутила в узел распустившиеся длинные волосы. И поднимаясь, подхватила с пола смятую одежду. Глядя сверху на неподвижного Убога, сказала ласково:
- А ты хорош, бродяга. Сладок. Как старый мед. Отдыхай, я завтра приду.
И как была, голая, прошла мимо матери, оттолкнув ее.
Карса стояла неподвижно, свет делал ее большую фигуру похожей на каменного истукана, одного из тех, что стоят у дорог за городскими воротами. Убог, вздохнув сел, обнимая колени.
- Ты клятый змей, - хрипло, без выражения сказала Карса.
Он затряс головой, выставил перед собой руку, но ничего не стал говорить. Женщина вошла в комнату, отшвыривая босой ногой забытый дочерью браслет, опустилась рядом с постелью Убога и грузно села, натягивая на коленях рубаху.
- Я, - сказал он.
- Молчи! Тот, кто сделал шрамы, наверное, хотел вырвать твое поганое сердце! Жаль, что не вырвал...
Осматривая его, потянулась, становясь на колени, точно так же, как недавно молодая и стройная дочь, и Убог увидел, как в вырезе рубашки смутно колыхнулись большие груди. Понурил голову, пока Карса, как слепая, гладила его по согнутым плечам, водила по бокам и, скользнув рукой к низу живота, остановилась. Засмеялась хрипло:
- Что? Так и будешь сидеть ровно баран на вертеле? Ты мне ничего не должен. Ты мне все от-ра-ботал...
- А я не отдаю тебе долги, добрая, - мягко ответил. Взяв ее неживую руку, приложил к шраму на груди, - оставь злые мысли. Послушай мое сердце. Оно лжет?
Его сердце, сердце сильного молодого мужчины билось размеренно и ровно. Рука женщины дрогнула, прижимаясь к шраму.
- Она... она пришла к тебе сама, да? Только что? Змея, выползшая из меня!
- Нет, добрая. Она - это ты. Время разнесло вас, как ветер разносит шары травы-странника. И они катятся, одним путем, не догоняя и не теряя друг друга. Вы обе и солнца и змеи. Любимы мной.
Карса смотрела, не слушая, как в полумраке шевелятся его губы, которые она с первого дня представляла себе, ложась на сундук. Сказала, что был бы сын, а сама... Видела, как прижимается лицом к ее груди и открывает губы, ища сосок. И хотела увидеть детское личико, но видела лишь его - со скулами, покрытыми короткой русой бородой. Какие уж тут мысли - о сыне...
Тряхнула большой головой и отняла руку, высвобождая пальцы. Встала, следя, чтоб не кряхтеть от боли в коленях. Будничным голосом сказала:
- Спи. Зелию выгоню. Утром. Тебя не трону, будешь работать, как договорились.
- Нет, - безнадежно позвал в широкую спину Убог, - не надо. Это все я...
Внизу хлопнула дверь, он прислушался, боясь, что тишина разорвется женскими криками. Но Карса не соврала, утром так утром. И ночь продолжала течь над городом медленной рекой, неся на себе яркие звезды.
Подождав некоторое время, Убог тихо встал, натянул штаны и рубаху, забрал с лавки старую цитру, бережно завернутую в тряпицу. Неслышно ступая босыми ногами, спустился по лесенке на первый этаж. Постоял перед запертой на ночь уличной дверью. Узким коридорчиком, сдерживая дыхание, прокрался мимо тяжелых штор на двери в комнату Зелии. И вышел во внутренний дворик, залитый бледным голубым светом. Ровный песок сверкал, будто накрошенные алмазы. Муркнул кот, сидящий в засаде у куста лавра, подошел, отираясь о штанину, и Убог, нагнувшись, потрепал того по короткой жесткой шерсти. Подвинул к стене старую бочку и по ней, обдирая рубаху, перелез на широкую стену, утыканную торчащими битыми черепками.
41
- Помоги лошадей отогнать! Эй, певец!
Открывая глаза, Убог увидел над собой синее вечернее небо и рыжую, потемневшую от сумерек бороду купца. Тот, убедившись, что услышан, шевельнул бородой и исчез, затопав сбоку, ругнулся. Убог пощупал цитру, что лежала рядом, укутанная в тряпье, поднялся, спросонья неуклюже сползая с повозки. Хлопая глазами, сжал в руке сунутый кем-то повод. И пошел, таща упруго натянутый кожаный ремень, следом за работниками.
- Вот, - удовлетворенно сказал купец, оглядывая темнеющий луг, окаймленный черной неровной полосой кустарников, - тут пусть ходят, понизу. А мы у костра.
- Вниз нельзя, - голос Убога был хриплым, в нем еще жил уползающий сон, в котором все покачивалось, пронизанное неспешными разговорами и покриком караванщиков, - там низина, трава плохая, для лошадей. Черви.
Купец придержал повод, не давая коню увлечь себя к нижней части луга, где трава стояла почти в рост человека, темная, сочная.
- Ишь ты. Я думал, только петь горазд.
Убог промолчал, ведя лошадь вслед за остальными, на сухую короткую травку у границы кустарника. Присев на корточки, захлестнул ремни вокруг тонких ног, и, поднимаясь, похлопал по шее, провел по теплым ноздрям, дыхнувшим на руку влажным паром. Лошадь фыркнула и, наклоняя длинную морду, уткнулась в траву. В пение ночных сверчков вплелись тихие резкие звуки - крепкие зубы состригали пучки травы, перемалывая. Глухо шлепали по крупам хвосты, переступали спутанные ноги.
А от разведенного поодаль костра уже стелился над травами сытный дымок разогретой похлебки - овощи, надерганная по обочинам пряная травка, несколько перепелов, за которыми караванщики отбегали в живую степь и после, отирая стрелы пучком все той же травы, ощипывали на ходу, мурлыкая заунывные бесконечные песни.
После ужина разлеглись у огня, глядя в прыгающие жаркие языки, замолчали, ленясь от сытости. Убог сидел поодаль, прищуривая глаза то так то эдак, наклонял голову. Огонь, играя с полузакрытыми веками, становился зеленым и синим, потухал и вновь разгорался. А еще потрескивал снопами сухой колючки, шипел пролитой из котелка водой, бормотал глухо, ползая по углям, и вдруг выстреливал звонким сучком. Над ухом висел, зудя, комар и Убог отмахнул его ладонью, чтоб не мешал слушать.
- Благословенные места, - сказал рыжебородый Аслам, поставив на траву недопитую пиалу, откинулся навзничь, разглядывая низкие звезды, - такой верно и должна быть земля, куда приводит мужчин смерть. Только женщин там должно быть без числа, да костры пусть горят сами и сами варят еду.
- Зачем ждать, - высокий гнутый Ихоя отер длинную бороду, закрутил пальцами кончик, чтоб лег на халат черным колечком, - привези сюда гурий и живи. Небось, кубышки твоей хватит на пять жизней. Только женам своим не рассказывай, куда исчез, а то найдут и выдерут волосы, - он захохотал, и вслед рассмеялись погонщики, просыпаясь, чтоб тут же снова захрапеть.
- Ты, Ихоя, весь ум свой спустил в бороду, вон, отрастил до колен. Такая земля не бывает пустой, все хорошее в этой жизни уже кем-то взято.
Аслам смолк, прислушиваясь к теплому ририканью сверчков, и цыкнул с сожалением, нюхая плывущий поверх парных трав запах ночных цветов:
- Сильно хороша земля. Значит, придется заплатить. За все в этой жизни приходится платить, это главное правило. Потому и мечтаем, чтоб когда умрем... Эх...
- А ты когда сидел дома, мой друг, больше пары декад? - Ихоя засмеялся и, укладываясь на бок, расправил лелеемую бороду, оберегая от пламени костра. По морщинистому лицу бежали, прыгая, красные отсветы, - деньги деньгами, но разве только они тащат твой толстый зад в дорогу? Сколько ты их исходил за жизнь. Небось, как гладкощекий отрок, мечтаешь найти себе рай на земле?
- Ну, мечтаю, - сурово ответил звездам Аслам, - заказано, что ли. Ум мой знает, что это только мечты. Все мы тут у костра - бродяги. Ты лучше скажи, а каков твой рай, Ихоя? Небось, тоже гурии без числа, да сладкая еда и кубки, в которых не кончается вино? Молчишь? Так я и знал. А вот певец... Ты где там, бродяга? Как тебя, Убог? Твой рай на что похож?
Ихоя, закидывая бороду на плечо, тоже повернулся, разыскивая взглядом бродягу. Убог, опустив голову, сорвал пушистую ветку полыни, растирая пальцами, понюхал сладковатую горечь.
- Я не знаю. Мой рай там, где мои песни.
- То-то они у тебя такие тоскливые, - рассмеялся Аслам. И вдруг вскочил, откидывая полы халата - на фоне темно-синего неба нарисовались острые шапки всадников. Фыркнула пасущаяся поодаль лошадь, перетопывая ногами. Затрещал костер. Ихоя икнул и тоже поднялся, ошарашенно разглядывая безмолвных воинов из ниоткуда. За ним вскочили, сгрудясь, трое молодых погонщиков. Аслам, нашаривая в сумке на боку бумаги, подошел к стремени ближайшего всадника и поклонился. Тот сидел прямо, молчал, не спешиваясь.
- Мир вам, воины трав. Мы просто купцы и наши бумаги в порядке. Утром видели патруль и нам показали дорогу.
К свитку протянулась рука в кожаной перчатке, блеснувшей бронзовыми бляхами. Не разворачивая, всадник осмотрел печати, болтающиеся на веревочном хвосте, и сунул свиток обратно в протянутую руку купца. Сказал:
- Вы перепутали дорогу, торговцы. Утром проедете через лесок, и там вернетесь на шлях. Если же решите идти дальше по этой дороге, ваш рай наступит уже с первыми птицами.
Аслам, прижимая к груди свиток подорожной, отрицательно затряс бородой, закланялся. Всадник направил коня ближе и медленно проехал за костром, разглядывая небольшую толпу. Остановился, чуть шевельнув коленями по лошадиным бокам.
- Ты, бродяга, похоже, не купец. Ты - воин?
Убог развел руками, держа в одной легкий сверток. И покачал головой, пожимая плечами. Тряпье, разворачиваясь, открыло круглую раму старой цитры.
- Певец, - помедлив, всадник спрыгнул с коня, нагнулся и, сунув стрелу в костер, подождал, пока огонь не взберется по тонкому дереву. Поведя стрелой, осветил широкие скулы и прямой нос, прикрытые от жара глаза.
- Покажи плечо, это, - стрела двинулась, и Убог, распахивая на груди рубаху, послушно обнажил плечо до локтя. Огонек прошелся вверх-вниз, освещая гладкие мускулы. Осмотрев плечо и поведя светом над шрамами, исчертившими грудь бродяги, всадник кинул стрелу в костер, взлетел в седло и натянул поводья. Конь послушно повернулся, плавно ступая, пошел в темноту. Все молчали, напряженно слушая, как удаляется медленный топот. И вздрогнули, когда из темноты донесся голос:
- Спой своих песен, бродяга-воин, степь ждет.
Разворачивая цитру, Убог вопросительно глянул на Аслама, и тот закивал ему, гримасничая и оглядываясь во все стороны. Садясь, певец приладил инструмент на колено и тронул струны. Караванщики молча сели, косясь по сторонам, послушно замерли, внимая тихому пению.
После четвертой песни Убог замолчал. Завернул цитру и положил рядом с собой на теплую землю. Аслам, волоча кошму, устроился рядом, зашептал, все еще вглядываясь в темный воздух, полный ночных запахов:
- Вот попали. Это же земли Степных Ос. Мы тут ели, а они нас слушали. Рядом были. Да и сейчас, верно... - он снова оглянулся, - не зря тебе петь велели, не для нас же. Ихоя! Старая черепаха, ты как пропустил поворот?
- Мнэ-э, - по-бараньему отозвался Ихоя, впрочем, виновато.
- Ладно, - Аслам снова отполз, таща за собой многострадальную кошму, и демонстративно лег, натягивая край на живот, - утром сразу на шлях. А пока - молчите и спите.
- Зубы Дракона, - вполголоса сказал Убог, лежа и глядя на крупные звезды, - не осы они, Зубы Дракона.
- А ты, ухо демона, язык вороны, - разозлился Аслам, - как отъедем, тогда и будешь рот открывать. Спел свое и молчи.
Костер потрескивал и замирал, будто закрывая огненные глаза, а после приоткрывал, осматривая неподвижные фигуры взглядом красного света. И убедившись - молчат, не шевелятся, даже всхрапывают иногда, снова смеживал горячие веки. Слушал уханье степной совы и длинные тоскливые крики речной выпи.
Всадники ехали молча, поглядывая по сторонам, и степь вокруг них молчала шевелением мелкой ночной жизни, что не мешала слушать чужое.
- Чего ты к нему пристал, ... - голос одного из всадников оказался мальчишески ломким, - все ищешь. Он и не похож вовсе. И знака на нем нет.
- Не знаю, - ответил второй через десяток конских шагов, - показалось, надо проверить.
- Стрелу только загубил, оставил купцам.
- Да сгорит она.
Трава чернела вровень с коленями всадников, гладила блестящие в свете звезд конские бока. Лошади шли без тропы, уверенно выбирая место, куда поставить тонкую ногу.
- Он был ниже ростом и большой, а этот - выше, и худой, как ствол тополя. Волосы не черные, я посмотрел. А глаза какие, ты видел?
- Сам знаю, что не такие - неохотно отозвался всадник постарше, - у этого светлые, как ледяные глаза Беслаи. Но все равно...
- А если он избран? Тогда ты не найдешь его на земле, он ушел за снеговой перевал, не получив смертельной раны. Младшие шаманы говорили слова Патаххи, - мальчик прервался, прошептал положенные при произнесении имени слова, и продолжил, - что так может случиться.
Замолк, ожидая ответа. Молчали и остальные, черными тенями проходя сквозь травы и ночь. Не дождавшись ответа, мальчик попросил:
- Расскажи, а какой он был, Зуб Дракона учитель Абит?
- Самый лучший. Добрый.
- Я думал - смелый, - разочарованно протянул мальчик.
- Смелые мы все. На то мы - Зубы Дракона, - старший пошевелил плечом, на котором под кожаной рубахой, обшитой бляшками, жил рисунок из шрамов-точек, - но он был еще и добрый, добрее всех на земле.
Бродяга не спал всю ночь, глядя, как крупные звезды тускнеют, уступая место птичьим, сонным еще покрикам, что становились гуще и чаще, плетясь над замершим воздухом зыбкой сетью звуков. Смирившись с тем, что сон не пришел, да и радуясь тому, что не придется ходить в его непонятных слоях, от которых утром оставались лишь тягостные невнятные ощущения, смотрел и слушал, безнадежно пытаясь вспомнить, откуда пришло это - Зубы Дракона. И почему так уверенно сказано было им.
Когда на травы упала утренняя роса, и под сеть птичьих песен лег, наползая из пустоты неба, белый туман, нежный, как пух из перин, Убог тихо поднялся и пошел, ступая зазябшими ногами между лежащих фигур, укутанных халатами и покрывалами. Дремлющий у черного костра мальчик испуганно поднял бритую голову, ловя рукой съехавшую на плечо расшитую шапочку, и Убог, улыбаясь, покивал, чтоб успокоить. Присел рядом на корточки и, погружая руки в мягкий пепел, зашевелил пальцами, откидывая обугленные ветки. Ухватил и, сдувая пепел, встал, понес найденный наконечник стрелы к высокой траве, что клонилась от тяжести росы. Мальчик любопытно следил, как бродяга, собирая горстью росу, бережно моет кусочек обгоревшего металла и, покрутив в пальцах, подставляет первым солнечным лучам. Темный трехгранный конус, наконечник смертельной стрелы.
- Насмотрелся? - на голос Аслама Убог оглянулся, сжимая находку в кулаке. Купец молча махнул в сторону костра, где остальные ходили, складывая вещи, и бродяга заторопился к ним.
Солнце набирало силу, выжаривая белую глину дороги в пыль, повозки, дергаясь на ухабах, скрипели, раскачивались и едущие по бокам караванщики осматривали привязанные мешки, следя, чтоб ничего не терялось. Вполголоса, радуясь, что благополучно выбрались с места опасной ночевки, рассказывали друг другу слухи и сплетни. Убог шел пешком, держась за стремя асламова коня, и внимательно слушал, не замечая, что купец, дергая рыжую бороду, наблюдает за ним, хмурясь.
- Они бесы, настоящие! - захлебываясь, говорил молодой караванщик, гордый вниманием, - отец мне рассказывал, много. Их женщины рожают детей в логовах степных волков и те, кого не сожрали, сосут волчиц, а после их относят на заговоренное место и там бросают, где множество осиных шалашей. Осы жалят их так, что вместо лиц у них сырое мясо. Навсегда. И потом, когда в бою, они делают такую вот морду, - мальчик перекосил лицо в гримасе, растянул рот, оскаливаясь, и через искривленные губы невнятно договорил, - осы свазу итят, и жавят ввагов, насмевть.
- Осы не живут в шалашах, - оборвал рассказчика Аслам, - врешь, так умей врать.
Парень распустил лицо в обиженной гримасе и отъехал, толкая коня в бок коленом. А купец глянул вниз, на идущего у ноги Убога. Почему степные воины отметили его свои интересом? Почему смотрели на его плечо? Может, он лазутчик и накликает на головы мирных купцов несчастье?
Он придержал коня. Отрывисто сказал, отводя глаза от вопросительно поднятого лица спутника:
- Пусть проедут.
И спешился, помахивая рукой проезжающим повозкам, - третьей и четвертой, последней.
- Вот что, певун. Ты уж с нами декаду, спасибо помог, и подкормился. Я тебя не спрашивал, куда идешь, и сейчас знать не хочу. Но дальше давай-ка сам.
Вокруг стояла бесконечная степь, ветер вел по траве темные и светлые волны, трепетали крыльями ястребки, выискивая мышей. Жаворонки сыпали из бездонного выгоревшего неба ожерелья трелей. Белая дорога, змеясь, уходила за горизонт головой, и, Аслам оглянулся - терялась хвостом за другим краем степи. Пустая. Он кашлянул с досадой.
- Птицы и зайцев вдосталь, силков поставишь, не мне учить. А соли и лепешек я дам. Пойдет большой караван, подберут. Ночуй на дороге, понял? Ну и вот...
Он дернул кожаный ремень, что держал у седла притороченный мешок, распустил завязки и, поманив Убога, присел, раскидывая на белой пыли цветной плат, вынутый из мешка.
- Денег не дам, кормили. А подарок - выбери. Тут все ценное, можешь потом продать, вот и деньги...
Купец говорил, чтоб накрыть словами воспоминание о том, как Убог пел и они сидели молча, распуская душу, освобождая ее от жестких ремней забот и горестей. Как бежал за водой и разводил костер, а по ночам сидел дежурным, когда велят. Купец говорил, сердился на себя за многословие и, наконец, замолчал на середине слова, свирепо насупив почти белые от солнца брови. Убог подождал и кивнул. Сказал мирно:
- Я не пропаду. От сердца благодарю тебя, Аслам, что столько времени позволял с вами ехать. И подарок выберу, за то тебе отдельное мое спасибо.
Нагнулся к цветным безделушкам. Ничего особо ценного в этом мешке Аслам не держал, но все яркое и красивое, мало ли, кому в пути надо сунуть не только денежку, но и подарочек - крикливой хозяйке придорожной корчмы, ребенку паромщика, а то и красотке, скучающей на окраине городка, чтоб проще было договориться встретиться ночью. Расписные крошечные тарелочки, кувшинчики с петелькой для шнурка, светильнички с изогнутым носиком, медальоны с выпуклыми веселыми барельефами - фаллос с глазами, сатир держащий руками мужское достоинство. Низки ярких бус, пара стеклянных флаконов, бережно завернутых в тряпицу, комочки ароматной смолы в коробочках из коры размером с монету. И, тут Убог присел, протягивая руку, - плоская рыба из мутного радужного стекла, с выпуклым синим глазом и рельефно выдавленными плавниками. Рыба легла на ладонь, заблестев на солнце красными и зелеными разводами в глубине стекла. Покачал рукой, и блик на синей горошине глаза поплыл, отблескивая.
Аслам крякнул с досадой, прогоняя жадность. Сумел-таки выбрать, а на вид лопух лопухом. И торопясь, чтоб не передумать, заговорил, складывая добро обратно в мешок:
- Хорошую взял, издалека ко мне пришла, теперь вот уплыла к тебе. Ну и на здоровье, будешь продавать, не прогадай, смотри.
- Не буду, - ответил Убог, подставляя подарок солнечным лучам, - теперь у меня рыба. Веселая. И цитра.
- Ну да, ну да. Хорошо. Пойдем, лепешек дам.
Через малое время Убог остался на дороге, стоял, глядя, как пылят четыре повозки - хитрый Аслам рисковал, отправляясь на несколько дней раньше, вперед большого каравана, который охраняли наемники. Но первые деньги получал он, и это стоило риска. Тем важнее было Асламу блюсти осторожность в остальном.
Оглядываясь на одинокую фигуру посреди слепящей ленты дороги, Аслам повторял это про себя. И хмурился.
42
Облака, собираясь над морем, сталкивались, протекая друг через друга, соединялись и, меняя цвет с белого на серый, затягивали яркое небо сплошной пеленой, толстой, как набитые тончайшим лебяжьим пухом одеяла, - одно такое красовалось на мраморной лежанке в ткацкой комнате княгини. Солнце тускнело, становясь похожим на стертую монету, а потом вовсе скрывалось за облачной тканью. И тогда полотно, растянутое на станке, теряло краски.
Хаидэ вела челнок через висящие нити основы, колыхались под ногами привязанные к концам каждой каменные грузики. Деревянная рама чуть слышно постукивала, когда челнок, дойдя до края, поворачивал, следуя за движением руки. Хаидэ не любила, когда солнце оставляло ее и, работая, машинально хмурилась, как только свет в распахнутых окнах угасал. А потом, стоило солнцу найти в облаках прореху, вместе с ярчающими красками цветных нитей, лицо княгини светлело, и черточка между бровей исчезала.
Скрипела деревянная подставка, постукивали круглые камушки-грузила. Очень тихо, почти про себя, слышалась песня, которую мурлыкала Хаидэ, заплетая с нитью в узор.
Теренций, поднявшись по лестнице, встал так, чтобы рабыни, которые возились в углу, разбирая в корзинах цветную пряжу, не заметили его, но чтоб ему был виден станок и сидящая за ним жена. Привалясь плечом к холодному камню, смотрел, как солнце, появляясь, золотит собранные на затылке волосы. И светлая рука, облитая солнечным золотом, мерно движется, разговаривая с женскими вещами - нити, пряжа, челнок.
Дожди шли вот уже седьмой день, но утром подул резкий северный ветер, рабы кутались поверх грубых коротких хитонов в истертые зимние плащи из овечьих шкур, а сам Теренций ходил в город в кафтане, скифских штанах из мягкой кожи и снова достал из сундука любимые старые сапоги. Ветер порвал облачную пелену, ледяными пальцами проделал в ней дыры, и полуденное солнце выкатилось из-под толстого слоя туч на полосу чистого неба - как монета выскальзывает из продранного кармана.
Все эти дни Теренций думал о том, что княгиня будет заниматься с новым рабом, вести беседы с ученым египтянином, но кажется, она потеряла интерес к этой игрушке, едва раб стал ее собственностью. Во всяком случае, видятся они только у постели больной беглянки. И, как докладывал Теренцию черный конюх Лой, получив задание присматривать за Хаидэ - они там несколько раз всего лишь слушали сказки, что рассказывала бродяжка. Сказки. Он шевельнулся, отодвигаясь от двери, и крякнул. Нельзя же всерьез верить в эти байки о паучьем лесе и жрецах с дыркой на груди. Мир огромен, да, и полон не только богов, но и темных сил, светлых сил и кто знает, чего еще. Но Теренций, разменяв шестой десяток, знал - все это находится слишком далеко, чтоб пощупать рукой. Там, в старых песнях слепца Гомера. В скифских легендах. В страхах ленивых рабов, которые вечно придумывают себе отговорки, лишь бы оправдать свою лень. Мир это одно, а жизнь, которая под рукой - другое. Да, каждый грек, например, знает, что смерть есть высшая доблесть и главное не как живешь, а как и где умираешь. Но это же не подвигает самого Теренция или его друзей на постоянные мысли о подготовке смертного часа. Так и со сказками. Все они, наверняка правдивы. Где-то там, за многие стадии и переходы от людей. Но не в пределах степной страны, которую смогла пройти недавно рожавшая женщина с израненными босыми ногами.
Потому Теренций больше не злился на Ахатту. Она женщина, пусть себе лежит, пусть кормит Хаидэ сказками, пока та кормит ее вареными овощами из своих рук. Пусть занимает мысли жены. Все лучше, чем занимал бы их тощий жрец с выцветшими небольшими глазами на хитром и быстром лице. Он все же - мужчина. А Хаидэ не такая, как прочие жены, она не будет, как дебелая Архиппа, провожать тающим взглядом сильных юношей-рабов с мускулистыми спинами. Вечно ее привлекает что-то другое, каждый раз неожиданное.
Теренций лукавил перед собой. Кроме названной самому себе причины, была еще одна. Теперь каждую ночь они с Хаидэ проводили вместе. Он поднимался в женскую спальню даже после пирушек, еле переставляя ноги и спотыкаясь на плоских ступенях. Кое-как стащив с себя одежду, падал на постель, нащупывая горячее бедро лежащей рядом жены. Успокоенный, засыпал. И несколько раз просыпался ночью, чтоб снова и снова провести рукой - вот она, рядом. Спит.
В другие ночи, откинувшись друг от друга, отдыхая после любви, они разговаривали, и Теренций, с удивлением и некоторым стыдом за свою прежнюю слепоту, понял - жена умна. Подумал, как с этим быть, и велел приказчику искать ей учителя языков. А еще он перестал уходить к себе ночами. Просыпались теперь вместе.
Так что он не вмешивался в хлопоты Хаидэ вокруг больной.
Наскучив сидеть за облачной пеленой, солнце, наконец, засветило сильно, ярко. Пение птиц заполнило просторную комнату, вливаясь в окна вместе со светом. И Хаидэ повернулась к двери, улыбаясь, сказала невидимому мужу:
- Теренций, погода хороша. Позволь нам поехать на берег, я хочу, чтоб Ахатта подышала морским воздухом. Заодно рабыни постирают одежды, сколько успеем до темноты.
Она положила челнок и встала, оправляя складки домашнего хитона. Солнце зажгло тонкие пряди волос, что выбились из прически, положило невидимые ладони на круглые плечи.
"Моя жена - солнце" - всплыла в голове Теренция мысль, и он кашлянул, чтоб прогнать ее. Слишком юношески, чересчур романтично. Не подобает старому цинику, прожженному торговцу...
- Возьмите повозку. И пару охранников с оружием. Пусть Фития прихватит плащи, после заката можно подцепить лихорадку. А твой Техути... - сделал паузу, быстро и внимательно глянув на жену, и она спрятала улыбку, так похож стал грузный грек на любопытную девчонку Мератос, - останется со мной. В город прибыл караван, мне придется много считать и записывать, пусть будет под рукой. И при деле.
Повернулся и ушел вниз, тяжело ступая. А Хаидэ, нетерпеливо поглядывая в окно, быстро сложила вещи и накинула на станок покрывало. Солнце звало ее к себе. И всякий раз, когда после перерыва оно появлялось в небе, Хаидэ не могла оставаться под крышей. Может быть, и Ахатте солнце поможет найти себя? Найти степную красавицу, потерянную в лабиринтах горы женщину, влюбленную в Ловкого Исму, носившую его сына.
Город остался позади, а степь, кидаясь во все стороны цветными травами - зелеными, рыжими, белесыми, розовыми и голубовато-сизыми, кричала ликующе, подбрасывая вверх трепещущих крыльями птиц, шуршала ужами и быстрыми лисами, что мелькали вдалеке - хвостами ярче выгорающих на солнце трав. И полнилась запахами. Беспокойный аромат полыни мешался с тонким теплом чабреца, свежесваренной кашей парила высыхающая земля, плыл над осокой тревожный запах болиголова. Кивали малиновые чертополохи, отягченные черными жуками, стелился под ветром белоснежный ковыль, трогая собой низенькие разноцветные травки, яркими желтыми глазами провожали кортеж мохнатые лапушки, и дикий лен полоскал на ветру нежные цветки.
Хаидэ верхом на Цапле ехала обок легкой открытой повозки, держа в поле зрения Ахатту, укрытую покрывалом до самого подбородка. И то и дело переводила взгляд на степь, не в силах насмотреться. Приоткрывая рот, как влажная рыба, дышала, втягивая горсти воздуха, будто ела его, укладывая в желудок. И от летучей пищи сама становилась невесомой. Ударить пятками смирную Цаплю в белые бока и, натягивая поводья, направить к светлой полосе чистого неба под краем облачной пелены... Улететь.
Вот бы с Ахаттой. И Техути. И найти там Нубу. А как же Теренций? Пусть остается тут?
Но мысли бродили, рассыпаясь, и Хаидэ позволяла им исчезать, захваченная, как то бывало всегда, бронзовым светом на степных холмах. В парящей от мокрых трав влаге свет предвечернего солнца так выпукло укладывался на каждый стебель, каждое темя холма, охватывая теплой ладонью темные листья на купах кустарников, что становилось понятно, на что смотрели скифские мастера, чеканя фигурки зверей и птиц, обрамленные золотыми травами.
Покачиваясь в повозке, Ахатта приподнялась, оглядывая степь заблестевшими глазами. И Хаидэ увидела, радуясь ожидаемому чуду, как с каждым вдохом ее степная сестра возвращается, становясь прежней Ахаттой. Вслед которой головы юношей всадников поворачивались сами.
Засмеялась и, гикнув, понеслась вперед, сжимая голыми коленями конские бока. Впереди, скрытая холмами, синела маленькая бухта, отгороженная от большого побережья серыми скалами. На скалах росли гнутые ветрами деревца, и когда Цапля застучала копытами по узкой тропе, тучи негодующих птиц сорвались с веток, ругая нарушителей покоя.
Осадив лощадь на плоском пятачке над песчаным пляжиком, Хаидэ осмотрела пустынную бухту и, развернувшись, двинулась навстречу остальным.
- Оставьте повозку тут, у начала тропы, - велела бредущему пешком недовольному Лою, - а ты, - обратилась к другому рабу, невысокому и молчаливому индийцу, - помоги Ахатте сойти и проведи ее вниз.
Раб насупился и, отходя подальше от повозки, сердито сказал:
- Я не могу ее трогать, высокая госпожа, ты не видишь разве - она ядовитей змеи! Умру, и вам придется покупать нового раба.
- Глупости, Хинд, - отозвалась Хаидэ, спрыгивая с Цапли и одергивая белый хитон, - видишь, она выздоравливает, рабыни ухаживают за ней, и никто из них не умер.
Индиец вытянул перед собой смуглую ладонь, испуганно защищаясь:
- Они женщины, а яд ее - для мужчин!
Хаидэ привязала лошадь к низкому деревцу, повернулась, упирая руки в бока. Но насмешливый хриплый голос подруги опередил ее сердитые слова:
- Он прав, сестра, не ругай. Я сойду сама. Степь прибавила мне сил.
Ахатта медленно сползла с повозки, встала, покачиваясь и дыша морским воздухом, настоянным на цветущих травах. Высокая грудь, крепко спеленутая повязкой под серой хламидой, поднималась от жадных медленных вдохов.
- Дай мне руку. Если не боишься сама...
Хаидэ протянула руку и взяла холодные пальцы, сжала легонько, помогая подруге идти по узкой извилистой тропке. Позади Фития распоряжалась мужчинами, нагружая их ворохом плащей и хитонов.
- Твой яд уходит, - уверенно говорила княгиня, ведя больную вниз между серых камней, - там теплый песок, посидишь, посмотришь на море. Помнишь, Крючок, как мы вместе таскали ракушки и жарили их на огне? Пень упал в воду. А Ловкий... - и замолчала, неловко оборвав фразу.
- Мой яд никогда не уйдет, - тихо ответила та, - но ты права, я уже могу удержать его в себе. Будто я сосуд, закрытый пробкой. Если болезнь покинет меня, силы хватит, чтоб не открывать его.
Становясь на горячий чуть влажный песок, Хаидэ закивала, улыбаясь. Ахатта про себя добавила "если я захочу - не открывать сосуд", но не сказала этого вслух.
Солнце разгоралось, будто ветер, меняя направление с севера на запад, раздувал его, как горящую в костре головню. И от песка поднимались вверх тонкие струйки пара. Женщины сидели рядом на постеленном покрывале, вытянув ноги пятками на горячий песок, смотрели, как рабы подносят к воде охапки одежды, а Анатея и Гайя, расстелив вещи на плотной полосе у самой воды, намыливают их кусками глины, перекрикивая прибой. Заходят в море по пояс, черпая из него и сгибаясь, несут деревянные большие ковши - ополоснуть ткань. Мрачный Хинд с мальчиком-подростком подхватывали выстиранные вещи, выкручивали и, встряхнув, складывали в плоские корзины. А потом уносили по тропе к повозке, рядом с которой остался Лой - стеречь лошадей.
Закончив стирку, рабыни смеясь, выполоскали от песка мокрые подолы, стоя в воде. И выйдя, поклонились Хаидэ, ожидая приказаний.
- Фити, там за скалами, роща, помнишь, в прошлом году мы собирали ягоды? Подите, с корзинками, я хочу порадовать мужа свежими пирогами.
Нянька внимательно оглядела пустынный пляж, задрала голову к верхушкам скал. Кивнув, повесила на локоть корзину и, перемешивая ногами песок, повела рабынь за выступающую скалу. Мужчины-рабы переминались поодаль. Хаидэ дождалась, когда женщины скроются, и приказала:
- А вы идите к Лою. Мы скоро придем. Ну, чего ждете? Тут пусто, тропа одна, стерегите там.
Когда голоса мужчин стихли, заглушенные шумом моря и скалами, вскочила и, стаскивая хитон, заторопила Ахатту:
- Пойдем в море, Крючок. Там тепло и вода унесет твою боль. Пойдем.
Нагибаясь, бережно взяла подругу за руки и заставив подняться, помогла снять хламиду, пропитанную запахом болезни. Жалостно морща нос, оглядела худые плечи с торчащими ключицами, ребра под натянутой кожей.
- Может, после моря ты сумеешь снова есть настоящую еду, а, Крючок? Одними цветами тела себе не вернешь.
Ахатта послушно брела за ней, загребая ногами песок. Рассказывала, входя в воду и нагибаясь, чтоб потрогать радостную прозрачную зелень:
- Когда я засыпаю, Лиса, я говорю со своим ядом. Тихо, в голове. Чтоб кормить его, мне нужна сильная любовь. Или сильная ненависть. А может, это одно и то же, сестра?
- Может, - соглашалась Хаидэ, нагибая ее голову, чтоб удобнее было намылить голубоватым куском нежной глины.
- Я убила голубку. Мне рассказала Гайя. Я была, как, как костер, что пыхает, не думая, на чьи руки попадет его пламя.
- Да. Так и было.
- А теперь... Да погоди, я захлебнусь!
Хаидэ смеясь, осторожно окунула ее лицом и повернула к себе, любуясь разгорающимся на скулах румянцем. Убрала с висков мокрые черные пряди, черпая воду ладонью, смыла с повязки на груди разводы глины. И потянув за распустившийся конец ткани, стала разматывать ее.
- Ополоснись, я пока постираю. И обсохнем, а то солнце скоро канет за край воды.
Море трогало их, плескалось у кожи, покачивало теплую воду под мокрыми руками. И Ахатта рассмеялась, чистым без хрипа голосом, глядя, как голая Хаидэ деловито полощет длинную холщовую полосу. Выйдя, они бросились на покрывало, сталкивая на песок скомканные вещи. Ахатта легла на живот и, раскидывая руки, вздохнула от удовольствия. Хаидэ, ложась навзничь, глядела на облака, которые, не выдержав солнечного света, таяли, рассыпаясь на отдельные клочки. Зажмурилась - свет щекотал глаза, рассекаясь мокрыми ресницами. И вдруг, испугавшись внезапно возникшей тени, резко села, опираясь о покрывало руками.
Над ними, заслоняя солнце, маячил черным корявым камнем мужской силуэт. И еще два подходили сбоку, держась за изогнутые короткие мечи у пояса.
- Смотри-ка, море вынесло нам подарок!
Услышав голос, Ахатта перевернулась, согнула колени, пытаясь вскочить, но мужчина обрушился на нее, притискивая локти к песку. Второй вцепился в волосы Хаидэ, оттягивая назад ее голову. И она, не видя ничего, кроме яркого неба с ровными грядками облаков, ощутила у шеи мертвый холод наточенного железа.
- Откроешь свой жабий рот, - просипел в ухо голос, - квакнешь хоть что, бесстыжая кобылица, твоя голова покатится обратно в море.
- А мне нравится эта, даром что худа, а посмотри, какое вымя, - загоготал тот, что лежал на Ахатте. Та, застонав, попыталась вырваться, но замерла, когда снова заговорил другой, прижимая лезвие плотнее к горлу Хаидэ.
- Дернешься, твоя рыжая девка умрет! Бери их, Фем, пока одни.
Третий, топчась рядом, оглядывался на скалу, которая закрывала тропу. И поторопил:
- Быстро. В скалы.
Ахатту рывком поставили на ноги, качаясь, она взмахнула руками, хватаясь за мужчину. Тот снова загоготал, закатывая маслянистые глаза, окаймленные черными густыми ресницами.
- Гляди-ка, не терпится ей. Успеешь, тощая. Еще насмотришься, когда отрезать будем по кусочку от твоей мыльщицы.
Глотая слова, выплевывал их со слюной и кислой вонью скверного вина, но руками работал ловко, стискивая локти Ахатты за ее спиной и толкая впереди себя к мешанине скал. Второй поднял Хаидэ, по-прежнему держа нож у ее горла, обхватил за талию и потащил следом, больно наступая на босые ноги разбитыми кожаными сапогами. Стукаясь о него коленями, Хаидэ водила глазами по облачным грядкам. Фити и девушки ушли за скалу. Лой не придет, пока не услышит их крик. А кричать, - значит упасть с перерезанным горлом, глядя мутнеющими глазами, как исчезают в скалах насильники.