Ранним утром, 25-го октября, главнокомандующий объехал раненых, распорядился их размещением и проехал к Чургунскому отряду.
Здесь, из донесений князя П. Д. Горчакова усматривалось, что он, за неудавшейся атакой Данненберга, не решился сам предпринять ничего серьезного, опасаясь тем прибавить урону этому кровавому дню.
Парламентер, вызванный неприятелем для переговоров о погребении тел убитых, возвратился при нас и рассказывал, что союзники в отчаянии, что вылазка из Севастополя причинила им много вреда.
На следующий день светлейший объезжал бивуаки пострадавших полков, и солдаты знакомых ему частей, с остатками офицеров, толпой окружали князя, наперерыв рассказывали, что каждому удалось сделать, в сражении, и вообще все были веселы вследствие сознания, что каждый, на чью долю выпало бороться с неприятелем, сделал всё, что мог. Это можно было заключить по их живым и чистосердечным рассказам. В Тарутинском полку светлейшему передали, что когда англичане опять заняли отнятую у них батарею, то наши войска столпились перед ней и стреляли из колонны через головы товарищей, так как батарея была на высоте. Сзади подошел Селенгинский полк и его взял задор и он давай палить тоже вверх; но пули его, не долетая, падали на тарутинцев и от этого у них большая часть была ранена своими. Бородинцы и все офицеры подтвердили это. Поэтому главнокомандующий Селенгинского полка не благодарил, а сухо упрекнул солдат. Селенгинцы и не подозревали вреда, который нечаянно наделали тарутинцам.
Из всех слышанных рассказов невозможно было вывести заключения, что и как происходило. Ясно было только одно: что отряд Соймонова наступал не по той стороне балки, по которой следовало. В тесном месте встречаясь с неприятелем последовательными частями, он по частям был и разбит до прибытия отряда Павлова, с которым, в его очередь, повторилось тоже самое. Расстроенные части рассыпались по балкам и скатам Сапун-горы, кто куда попал. Поэтому восстановить дело не было никакой возможности.
На другой день, я, как знакомый с местом расположения наших войск, был назначен главнокомандующим сопровождать великих князей по бивуакам всех отрядов. Мне привелось быть счастливым свидетелем того восторга, с которым их высочества были встречены солдатами. Мы посетили Бельбек, Инкерман, Чургун, и возвратились не рано.
Как ни огорчен был главнокомандующий потерей Инкерманского сражения, но его утешала бодрость духа, встреченная нм в пострадавших войсках: светлейший поспешил засвидетельствовать об этом государю императору всеподданнейшим донесением от 27-го октября (за № 465) и приказал представить себе списки отличившихся, для выдачи наград. Но неудача Инкерманского сражения повлияла на упадок духа севастопольского гарнизона, а по оборонительной линии поднялась суматоха, так как там полагали, что союзники, ободренные успешным отбитием нашего нападения, решатся приступить к штурму. Подобное настроение опять породило в защитниках города лихорадочную деятельность и томительное, беспрестанное ожидание штурма. Вследствие этого неоднократно были фальшивые тревоги, поднимались с обеих сторон канонады, губительно действовавшие на гарнизон; у нас было даже несколько взрывов пороховых погребов. Много тратилось пороху, снарядов, и потеря в людях была значительная… Так протекли последние дни октября.
Главнокомандующий, не разделяя опасений гарнизона, рассчитывал, напротив, что потери союзников в Инкерманском бою были настолько ощутительны, что они еще не скоро решатся на какое нибудь предприятие. С этой стороны он был покоен, но сокрушался об утратах в гарнизоне, совершенно непроизводительных; удерживать же встревоженных моряков он не мог.
Подозревая упадок духа в союзной армии и уныние, поддерживаемое безнадежностью и ненастным временем года, светлейший еще думал сам воспользоваться этим: с этой целью он просил прислать ему из Николаева еще пехотных войск: надобно было пополнить убыль в полках. В особенности ощущался у нас недостаток в лицах начальствующих и в правильной организации штаба главнокомандующего. Об этом князю просто некогда было хорошенько и подумать; время было горячее, спешное. Ему приходилось поспевать повсюду; целые дни и ночи он проводил в движении; при его преклонных летах, надобно было удивляться, как еще его всюду доставало. В себе одном он, можно сказать, совмещал целый штаб главнокомандующего.
Наконец, 1-го ноября, светлейший вызвал к себе генерала Семякина и назначил его начальником штаба, на место временно исполнявшего эту должность полковника Герсеванова, назначенного, в свою очередь, исправлять должность генерал-квартирмейстера. Вунш исправлял должность директора канцелярии и, вместе с тем, заведовал продовольственною частью войск. Светлейший привык с ним работать и потому возлагал на него другие поручения, которые Вунш, по мере возможности, умел исполнять в точности. Впоследствии он был назначен генерал-интендантом, а директором канцелярии — Александр Дмитриевич Крылов.
Замедление в этих распоряжениях можно себе объяснить, как неимением под рукою способных или свободных лиц, так и тем, что до сих пор мы были как на горячих угольях, в беспрестанном ожидании катастрофы, долженствующей решить участь войны. Никто не думал, что война затянется; каждый день и каждую ночь мы ожидали решительного боя; главнокомандующий не снимал сюртука с плеч; сна почти не знал.
Пребывание великих князей в армии требовало однако необходимой обстановки — и вот, за батареей № 4, на площадке, устроился изрядный лагерь для чинов, состоявших при великих князьях, и для конвоя. Весело забелели палатки и оживилась мрачная наша жизнь. Раздались звонкие, молодые голоса; послышались песни, хохот; говор не умолкал; поднялась беготня, веселая суета; по вечерам появились огоньки в палатках, устраивались кружки у самоваров. Главная квартира как будто сбросила с себя покров угрюмости, самый её состав освежился, помолодел. Повеселел и главнокомандующий и на его лице появилась улыбка: он всегда любил молодежь с её светлыми надеждами, любил ободрять молодых людей, помогать им развиваться и радовался их успехам.
Достойно удивления было его всегдашнее уменье подмечать добрые наклонности юноши, ухватиться за его способности и руководить им, неприметно для него самого, до тех пор, покуда тот не оперится. Приемы князя, которыми он развивал человека, полны были такой деликатности, такого такта, что питомец скоро свыкался с мыслью, что он делал всё сам, не замечая, что к тому его за руку привел светлейший. Многие даже забывали, чем были в данном случае обязаны исключительно ему, и случалось, что они, усвоив что либо от светлейшего, потом ему же сообщали за свое. Князь не только не разубеждал их, но всегда старался поддерживать в них уверенность в их собственных способностях и тем придавал своим ученикам чувство самоуважения.
Когда мне случалось бывать свидетелем подобной самолюбивой забывчивости, то, признаюсь, хвастливый ученик был мне противен и я порывался уличить его, но воздерживался, понимая намерение князя побудить человека этим путем к самодеятельности.
Сохраняю воспоминание об одном человеке, который чрезвычайно благородно принимал подобные поощрения и всегда улавливал князя на слове, возражая ему на похвалы:
— Помилуйте, ваша светлость, за что вы меня хвалите? Ведь вы сами указали мне как сделать!
А князь ему отвечает, разводя руками:
— Не помню, не помню!
Но честный Тотлебен (то был он) не успокоится, бывало, а, при выходе, возьмет меня за руку и говорит с добродушнейшей улыбкой:
— Панаев, ведь вы помните? Князь при вас же мне толковал и, когда мне удалось исполнить его план, он же благодарит за выдумку… Князь, просто, меня конфузит!
Когда же мне не случалось бывать свидетелем доклада Тотлебена, а князь опять таким же образом его «конфузил», то он после отыскивал меня и непременно жаловался на светлейшего.
Отличный человек был Тотлебен, приятный, обходительный и всегда веселый. Мы все его очень любили и как только он, бывало, приедет к нам на Северную, так мы и спешим его окружить. Он не тяготился расспросами и, со свойственной ему доброй, простой и привлекательной манерой говорить, охотно отвечал каждому.
Светлейший не только высоко ценил Тотлебена, но душевно любил его больше всех в Севастополе: ни прежде, ни после не знавал я человека, которого бы он так любил, как Тотлебена.
И то можно сказать, что Тотлебен был счастлив расположением и доверенностью к себе князя Меншикова. Он не забывал того, что князь подготовил его на славный инженерный пост и еще продолжал руководить при обороне Севастополя. За эту-то скромность, за бескорыстную преданность делу, за заслуги при севастопольской обороне, князь Меншиков поставил Тотлебена на пьедестал, сооруженный всем русским и европейским миром защитнику Севастополя. Сам князь отклонился от почестей, предоставив Тотлебену пожинать лавры. На долю светлейшего достались клеветы, нелепицы, на него взведенные, — на них он и не возражал.
Тотлебен был последним и славнейшим питомцем в военной деятельности князя Меншикова. Наставник и ученик имели право гордиться друг другом.
В лагере главной квартиры приютился и я, разбив себе палатку, а подле меня поместился мой почтенный друг Николай Саввич Мартынов, только что прибывший в распоряжение главнокомандующего.
Мартынов, человек пожилой, из отставки вновь поступил на службу артиллерии штабс-капитаном. Добыл себе турецкую, остроконечную палатку, взятую в Балаклавском деле на редутах. Казацкий офицер, от которого Мартынов ее приобрел, аккуратно поставил палатку и, по случаю ветра к ночи 1-го ноября, обложил полы её каменьями и, впустив в нее приезжего, наложил камень и на дверцу.
Уютно, на прекрасной складной кровати, улегся Мартынов, выражая соседям свое благополучие и неизреченную благодарность казаку-благодетелю. Кроме того, как изнеженный сибарит, он приехал к нам в прекрасном тарантасе с фордеком и привез с собой камердинера-итальянца, старого и преуморительного. Он поместил его в тарантасе, возле палатки.
Когда все улеглись, ветер стал свежеть, а после полуночи пошел дождик, всё сильней да сильней, наконец приударил ливнём и разыгралась буря.
Палатка моя промокла насквозь; спасения в ней уже не было: ее качало, рамка трещала, коробилась и полы наваливались на меня. Вдруг, слышу отчаянный крик Мартынова. Турецкая палатка влажными своими объятиями одолевала его и тащила к среднему колу; высвободиться из ужасных объятий он не мог; полы, обложенные камнями, бурею подтащило к середине… Мартынов звал на помощь своего итальянца, но тот отвечал из засады, что ему так хорошо в тарантасе, что он не решается вылезть из него в такую дурную погоду и советует лучше своему господину идти к нему. Но как же идти? В палатке уже на четверть воды, Мартынов в одном белье и выкарабкаться не может, двери закрутило, и парусинных пол, обремененных камнями, он приподнять не в силах. Когда рассвело, моя палатка не устояла: порывом бури сорвало её и все до одной палатки в лагере, разом. По обыкновению, и ночью одетый как днем, в больших сапогах, я спрыгнул с койки в воду и бросился спасать свой тулупчик. Не успел сделать и двух прыжков, как порывом ветра меня опрокинуло в лужу и насилу-насилу я достиг угла своего сарайчика: сунул туда мой неразлучный тулупчик… Оглядываюсь — и лагеря как будто и не бывало, его снесло и торчала одна только турецкая палатка Мартынова, но в каком виде! Ее закрутило улиткообразно и совершенно прижало к среднему колу. Некогда было мне заботиться о том, что в палатке делал мой приятель, я бросился на берег бухты: светлейший ночевал на «Громоносце».
Почти на четвереньках я добрался к берегу. Ветер рвал так, что, кажется, мог унести меня на воздух и единственным спасеньем было — лечь на землю. «Громоносец» был выкинут на берег: князь, при помощи матросов, спускался в шлюпку, которую никак не могли удержать у борта, она металась как бешеная… Но вот, князь уже в шлюпке; за ним стали на руках спускать Камовского, с портфелем, но он как-то сорвался и упал в море! Ловкие матросы мигом выхватили и его и портфель. Камовского, почти без чувств, вынесли на берег; он совершенно окоченел; его в сторожке раздели, завернули в спасенный мной тулупчик и едва отогрели пуншем. Он заговорил лишь через час.
Как ужасны условия войны! Мы радовались этой буре, потому что она крушила неприятельские суда. Люди гибли простирая руки к небу, а мы?.. Мы чуть не пронизывали ядрами погибавших. Любопытно было посмотреть на печальное зрелище, но добраться до берега было так трудно, что не стоило и предпринимать поездки. Мы были уверены, что море возьмет свое.
Князь Ухтомский, храбрый и добрый молодой человек, решился попытаться спасать погибавших. Он отпросился у главнокомандующего и пустился на борьбу с бурею. Не буду говорить о том, какого труда стоило ему добраться до устья Качи; на выброшенной шлюпке, с казаками вместо матросов, князь Ухтомский, с неимоверными усилиями, несколько раз достигал борта судна, нагруженного французской кавалерией: упрашивал неприятелей сойти на берег, обещая им спасение… Но они не решались. Между тем, шлюпка не в состоянии была держаться, ее выбросило на сушу; князь с казаками опять стащил ее в воду, опять достиг до судна, опять стал предлагать помощь — и опять напрасно! Все его попытки были безуспешны и кавалеристы погибли в море… По странному предубеждению, французы полагали, вероятно, что в руках у русских им будет хуже, нежели на дне морском. Измученный Ухтомский возвратился на другой день и всё тужил о том, что ему не удалось спасти французских кавалеристов.
Союзный флот много пострадал в бурю 2-го ноября: насчитывали до тридцати судов, потерпевших крушение в виду берегов Крыма; из них половина была судов военных и большего размера, да кроме того многие суда потеряли рангоут. На погибших транспортах находились части войск, теплая одежда, снаряды, порох. Наши суда на рейде тоже порядком потерпели: буря тащила их с якорей, наваливала друг на друга, прижимала к скалам и сажала на камни. Деятельность во флоте кипела; несчастные случаи были предупреждены. Без повреждений не обошлось, но они были незначительны.
На другой день рано, когда утренний туман только что рассеивался, мне случилось быть на пароходе «Громоносец», откуда в это время было усмотрено, что блокшиф корабля «Силистрия», который был затоплен на левом фланге линии заграждения рейда, вдруг показался из-под воды. Как мертвец из гроба, один из дедов черноморского флота поднялся со дна морского, — после страшной бури, взглянуть на внучат.
«Силистриею» долгое время командовал Нахимов и когда, за несколько лет тому назад, корабль состарился и пришлось сдавать его в порт, то Павел Степанович очень сокрушался, не признавая еще дряхлости корабля «Силистрия». Теперь корабль этот, точно в подтверждение защиты бывшего своего командира, одолел море и всплыл на поверхность, как бы доказывая этим свою силу.
Это зрелище несказанно поразило моряков и они вскрикнули в удивлении:
— «Силистрия» встает из мертвых!
Действительно, было что-то таинственно-грозное в этом появлении со дна морского старого корабля и многие делали по этому поводу разные суеверные предположения. По исследованию оказалось, что корпус блокшифа оставался на дне, а всплыла лишь оторванная палуба с бортами. Впоследствии, через семь месяцев (в июне 1855 года), когда Нахимов был смертельно ранен, говорили, что «Силистрия» напророчила ему смерть.
Буря 2-го ноября нанесла нам суровую непогоду: наступило ненастье, пошли дожди, подули ветры, холод, снег, даже морозы. Союзники бедствовали, да и нам было не хорошо, хотя обтерпелый наш народ был привычен к своему климату и умел управляться с ним. Всё же войска изнурялись лишениями по недостатку подвозов: дороги были адские. Люди на бивуаках еще кое-как укрывались от непогоды в шалашах и норках; но лошади в коновязях быстро изводились и кавалерия вскоре была не в состоянии нести аванпостную службу. Около половины ноября главнокомандующий приказал отправлять кавалерию частями по деревням к стороне Евпатории на поправку. Когда эти войска разместились по квартирам, то за Алмой, в покинутых деревнях, находили в домах много сгнивших трупов англичан, кучами, вповалку. Это были раненые в Алминской битве, не подобранные своими. По рассказам пленных, захваченных тогда казаками, можно было заключить, что большая часть раненых притащилась к берегу, когда флот уже снимался с якоря. На призыв их никто не отозвался и они так и погибли: кто тут же на берегу, а кто посильнее — тот забрел в деревни и погибал здесь от ран и голоду, в невыразимых мучениях. Когда трупы несчастных были убраны, то смрад, внедрившийся в жилищах, был так силен, что его невозможно было выносить: дома так и остались незанятыми войсками.
Так нашей многочисленной кавалерии и не удалось получить применения к делу; она составила для армии более бремя, нежели принесла пользы. Лошади обессилели до того, что не в состоянии были нести всадника; главнейшей тому причиною был, разумеется, недостаток фуража.
Впоследствии думали воспользоваться лошадьми для транспортирования провианта на вьюках, но и это не удалось.
Неблагоприятное для военных действий время года вынудило врагов к взаимному затишью. Никаких движений предпринять было невозможно; грунт совершенно растворился, расползался под ногами, налипал на них.
Пользуясь временем, союзники ограждали свою позицию с тылу и с правого фланга непрерывным рядом укреплений и вскоре сделали ее неприступною. Между тем, траншеями они значительно приблизились к Севастополю и одолевали нас штуцерным огнем. Для наших амбразур потребовались заслонки, но они оказались как-то непрактичны: представленные главнокомандующему образцы были неудовлетворительны и общего применения не получили.
В это время участились вылазки и легкие стычки с неприятелем; как союзники, так и наши, желая воспользоваться непогодой, пускались в маленькие предприятия и наталкивались друг на друга. К нам, на Северную, часто приводили пленных, перебежчиков, и представляли их главнокомандующему вместе с удальцами, их захватывавшими. Офицеры, начальники вылазок, часто присылались к светлейшему для личного изъяснения дела.
Так тянулось время нашего тяжкого, безотрадного положения. Ненастье, недостаток приюта утомляли светлейшего; после тяжких трудов он не находил себе отдыха ни днем, ни ночью, ни на пароходе, ни в караулке. Тоска и бедственное положение войск, вынужденное бездействие, наконец, преклонные лета при мучительном хроническом недуге, до того расстроили телесные и нравственные силы князя, что он опасался окончательно слечь и перемогался потому только, что в армии не имел в виду лица, которому мог бы передать свой трудный пост. Притом, не веря в пользу большего состава штаба главнокомандующего, князь не спешил увеличивать численности его.
Стараясь управляться с теми лицами, которые он уже приспособил к делу, светлейший, вместе с тем, дорожил их силами и рабочим временем. Поэтому, избегая без особой нужды отрывать их от дела, он часто сам отправлялся работать к ним на квартиру.
Несмотря на разбросанное размещение и отдаленность квартир за горами и балками, князь, после вечернего доклада, бывало, что нибудь вспомнит, сядет на лошака и отправляется: ночь, темнота, грязь, ветер, дождик, снег — его не останавливают. Казак идет впереди с фонарем; князь за ним пробирается, рискуя сорваться с кручи в овраг, но подобные опасения ему не приходили и в голову; он думал свою думу и ехал на Сухую балку к Вуншу, а оттуда, совсем в противоположную сторону — к Семякину. У меня бывало сердце обмирает; но Бог миловал и ни разу никакого несчастья не случилось… Отзывались эти разъезды только на его здоровье — растревожась к ночи, он потом плохо спал.
Утомляясь не по силам, князь сам всегда заботился о покое других и дорожил силами каждого. Так, например, в подобные тревожные ночи, он, бывало, даже не приказывал дожидаться себя шлюпке, отвозившей его на пароход, где ему ночевать было спокойнее. Князь не желал беспокоить капитана и утомлять матросов и ложился на берегу в караулке, в душном, маленьком чулане.
Вскоре в нашу армию на место Данненберга прибыл барон (ныне граф) Д. Е. Остен-Сакен.
После утомительно скучных дней, наступил наконец день и веселый — именно 15-е ноября, в которой главнокомандующий приступил к раздаче знаков отличия за Инкерманское дело. Первые награды он возложил на грудь Их Высочеств Великих Князей Николая Николаевича и Михаила Николаевичей.
Призвав Их Высочества к себе, Меншиков возложил на них знаки ордена св. Георгия четвертой степени и поздравил с монаршею милостью, так как Великие Князья получили этот почетный орден с соизволения Его Величества в воздаяние их мужества, оказанного 24-го октября в деле против неприятеля.
Не приготовленные к выражению высокой милости Императора, Их Высочества не знали, зачем их приглашал к себе главнокомандующий; но мы, штабные лица, уже за час до того проведали и собрались около выхода из караулки князя Меншикова, с тем, чтобы иметь счастье принести Их Высочествам наше поздравление.
Когда Великие Князья с Георгиевскими крестами на груди вышли от главнокомандующего, мы радостно их поздравили… Но Их Высочества, в смущении, сказали нам, в один голос, что им совестно перед нами; что каждый из нас более их заслужил награду; что на то была воля главнокомандующего и потому они убедительно просили его распространить награды за Инкерманское дело на всех достойнейших.
Действительно, через несколько дней, главнокомандующий подписал списки, ему представленные.