Перерыв не помеха, если он вызван аплодисментами.
Я хорошо помню молодого человека, который подал мне идею этой книги, хотя бы уже по тому, что его звали Валентин: именно так звучала фамилия моего немецкого прадедушки. Он подошёл ко мне после концерта, застенчиво представился и, когда я оставил в его программке автограф, поведал свою историю. Эту историю, глубоко задевшую его, я в первый момент счёл курьёзной и смешной. Речь шла о его первом знакомстве с «Итальянской» симфонией Мендельсона, исполняемой, пожалуй, чаще других. И хотя прошло уже несколько месяцев, происшествие всё ещё не давало ему покоя.
Перед концертом он прочёл программку и с удивлением обнаружил, что Мендельсону было всего 22 года, — то есть ровно столько же, сколько самому Валентину, — когда он сочинил эту симфонию после путешествия по Италии в знак восхищения этой страной, её людьми и многочисленными сокровищами искусства. И ещё Мендельсон утверждал, что никогда прежде ему не удавалось написать такой весёлой музыки. Валентин радостно предвкушал встречу с симфонией, потому что первые её такты уже слышал в одном рекламном ролике и сразу в неё влюбился. И вот он сидит на своём месте в партере, с подъёмом и воодушевлением слушает лучезарную, пронизанную солнцем музыку, ему кажется, будто он снова, как в прошлом году, проводит отпуск в Италии, он словно снова видит перед собой таверны и виноградники и пребывает в полном восторге.
А потом случился конфуз. Едва отзвучал последний аккорд первой части, как Валентин вне себя от радости вскочил со своего места и захлопал в ладоши. Он чуть было не крикнул «браво!», но слово застряло у него в горле. Аплодировал он один. Никто вокруг даже не пошевелился. Только злобное шипение, да ещё ледяное молчание и неодобрительные взгляды со всех сторон.
Он опустился в своё кресло и не решался поднять глаза. Правда, садясь, успел заметить, как некоторые музыканты на сцене приветливо ему улыбнулись, а один сделал жест рукой, означающий что-то вроде: «Ну ладно, чего уж тут!» Остальные части симфонии он слушал невнимательно. И если вначале был полон энтузиазма, то теперь чувствовал себя очень неловко. Рассказывая эту историю, он не скрывал недоумения. «Что я такого сделал? — спрашивал меня Валентин. — Я всего лишь спонтанно, от всей души хотел выразить своё восхищение прекрасной музыкой и великолепной игрой оркестра». Ведь аплодисменты — это хлеб артистов, они имеют право узнать, удалось сегодня осчастливить публику или нет.
Я сочувствовал Валентину. Человек проявил любовь к классической музыке и получил такой ушат холодной воды лишь потому, что неписаное правило разрешает аплодировать только в конце симфонии, а не после каждой части. Шокировало бы Мендельсона такое спонтанное выражение чувств? Не думаю. Мне кажется, он скорее обрадовался бы тому, что его Allegro vivace было воспринято человеком XXI века с таким энтузиазмом.
И разве помешал музыкантам этот импульсивный всплеск восхищения, пусть даже не предписанный этикетом? Валентин заметил, что некоторые из них улыбнулись, то есть, судя по всему, они не были возмущены и уж тем более оскорблены. Я бы точно не испытал дурных чувств, скорее наоборот. На концертах в Италии, да и в других странах, меня часто награждали аплодисментами уже после первой части, и каждый раз я переживал удивительное ощущение. Аплодисменты — самый приятный шум, если не считать музыки.
Итальянцы в этом отношении ведут себя свободнее, если, разумеется, артист заслуживает их одобрение. Если им что-то нравится, они аплодируют независимо от того, вся симфония закончилась или только её первая часть. Да что там, они аплодируют даже во время похорон! Если человек, которого опускают в могилу, добился, по мнению присутствующих, больших успехов, его провожают в последний путь знаками одобрения. Но южный темперамент так же непосредственно проявляется и в обратном: неудачников безжалостно освистывают.
Однажды в Венеции я присутствовал на концерте, где какой-то скрипач играл Моцарта, и играл, к неудовольствию публики, неважно. «Buffone!» — кричали слушатели, что можно перевести как «паяц» или «шут гороховый». Они были беспощадны. Эту непосредственность в выражении чувств обязательно должны учитывать музыканты, собираясь впервые выступать в Италии.
Что для южной публики норма, то на севере воспринимается как грубая бестактность или даже проявление глупости. Немецкая концертная традиция не предусматривает аплодисментов после отдельных частей, хлопать положено только в самом конце, и если кто-то пренебрегает этим правилом, с ним может произойти то же, что и с Валентином на концерте Мендельсона. Однако я сомневаюсь, что эти строгие обычаи сохранятся в будущем. Я всё чаще ощущаю — как у слушателей, так и у коллег-музыкантов — симпатию к нравам южных стран.
Нет, я не призываю вести себя на концертах классической музыки так, как на джем-сешн джазменов, когда аплодируют даже после удачно исполненного сольного пассажа. Но и у нас не помешало бы, чтобы атмосфера стала более раскрепощённой, не такой натянутой.
Когда задаёшься вопросом, почему непосредственные реакции, такие, как в Италии, отвергались в немецких концертных залах, конечно, на ум приходят упомянутые выше призывы к дисциплине в XIX веке. Если вспомнить о том, как вольно вела себя публика во время исполнения музыкальных произведений, то усилия по наведению порядка представляются вполне разумными. Правда, как водится, со временем впали в другую крайность, совершенно усмирив любые порывы у слушателей. Лозунг «благоговение и умение себя вести» выглядит в XXI веке немного устаревшим.
Композитор Карл Рейнеке, напротив, был просто счастлив, когда в 1860 году побывал в Лейпцигском Гевандхаусе и встретил там, как он писал, «бесспорно знающее толк в музыке и благоговейное общество», которое пришло «исключительно ради музыки» и «весьма редко позволяло себе бурные аплодисменты». Такая атмосфера вполне соответствовала представлениям задающих тон эстетов, хотя утвердилась она далеко не во всех городах.
Если в Лейпциге «перевоспитание» публики достигло своей цели, то в других местах дело не всегда шло так гладко. Судя по всему, многие любители концертов не хотели безропотно мириться с новыми строгими правилами. Их приходилось постоянно призывать к «благовоспитанности» и просить воздерживаться во время концертов от «разговоров, отбивания такта руками и ногами, прочих обращающих на себя внимание жестов, особенно от аплодисментов или иных подобных демонстраций». Труднее всего было отказаться от спонтанных аплодисментов. Ещё в 1910 году на выступлениях квартетов настоятельно рекомендовалось «не аплодировать в паузах между отдельными частями», и даже в 1940 году в программах Берлинской вокальной академии содержалась просьба «не прерывать исполнение аплодисментами».
В пользу требования воздерживаться от аплодисментов приводились два довода: во-первых, состоящее из нескольких частей сочинение теперь следовало рассматривать как единое целое, которое ни в коем случае не должно прерываться аплодисментами; во-вторых, эти шумные паузы якобы сбивают с толку исполнителей.
Тут уместно привести свидетельство одного из величайших пианистов XX века, Артура Рубинштейна. В его воспоминаниях, опубликованных в 1973 году, рассказывается о концерте, который он восемнадцатилетним юношей давал в Париже: «Французская публика в 1904 году реагировала совсем не так, как нынешняя. Тогда аплодисменты вызывал каждый удачный пассаж, раздавались возгласы „браво“, „charmant!“, „quel artiste!“ Случалось даже, что музыкант прерывал игру и поклонами благодарил за аплодисменты, что мне, признаться, совсем не мешало, а наоборот, поощряло. Ещё и сегодня, когда играю в узком кругу, мои добрые друзья таким образом выражают свою признательность».
Можно призвать и другого свидетеля, Антонина Дворжака. Премьера его симфонии «Из Нового света» в 1893 году в Нью-Йорке встретила такой триумфальный приём, что сидевший в ложе композитор чувствовал себя королём. То, что слушатели в Карнеги-холле после первой части бурно аплодировали несколько минут, похоже, его только обрадовало.
Если мы ещё дальше углубимся в прошлое, то узнаем, что происходило в 1824 году на премьере Девятой симфонии Бетховена, — это и вовсе привело бы концертных пуристов в ужас. После каждой части бурные овации, которые, правда, глухой композитор мог только видеть, но не слышать, а в скерцо всеобщее ликование и размахивание платками вслед за громовыми ударами литавр посреди пассажа, который пришлось повторить. О возмущении Бетховена ничего не известно. Разочарован он был только до смешного низкой выручкой от продажи билетов.
Понятно, что в вопросе об аплодисментах в паузах вряд ли имеет смысл ссылаться на времена, когда ещё были живы композиторы-классики. Обычаи тогда были другие, и, судя по всему, они никому не мешали. Во всяком случае, ни у кого не создавалось впечатление, что знаменитую Девятую Бетховена «захлопали» уже на первом представлении. Случись нечто подобное сегодня, приверженцы традиций в концертном зале схватились бы за головы, а в газетах поднялась бы настоящая буря.
Как бы ни относиться к щекотливому вопросу об аплодисментах, бесспорно одно: есть много сочинений, которые не терпят аплодисментов в паузах и доставляют значительно большее удовольствие, когда выслушаешь их целиком, от начала до конца. Уже по своему характеру такие инструментальные концерты и симфонии не приемлют громких хлопков в паузах, не говоря уже о топанье, возгласах или свисте, каким бы выдающимся ни было исполнение. В качестве примеров можно назвать «посвящённый памяти ангела» концерт для скрипки с оркестром Альбана Берга или проникнутую глубокой печалью «Неоконченную» Франца Шуберта. Прерывать их аплодисментами никому и в голову не придёт.
Но, слушая лучезарную симфонию «Юпитер» Моцарта или виртуозный концерт для скрипки с оркестром Чайковского, к выражению чувств можно относиться спокойнее и не считать аплодисменты после первых частей непростительной бестактностью. Да и после долгого и бурного вступления к «Крейцеровой сонате» Бетховена можно было бы смириться с аплодисментами, при условии, что пианист и скрипач действительно продемонстрировали грандиозную игру. С другой стороны, прерывать хлопками песенный цикл «Зимний путь» не стоит. Впрочем, каждый солист волен обратиться перед концертом к публике и попросить отказаться от аплодисментов в паузах, если он чувствует, что это ему будет мешать.
Всё зависит от интуиции каждого отдельного слушателя. Аплодисменты — это награда, и если кто-то убеждён, что исполнение было необыкновенно удачным, он может спокойно хлопать, не обращая внимания на опасность остаться в полном одиночестве. Важно, чтобы делалось это абсолютно искренне, когда человек до глубины души захвачен и потрясён услышанным.
Аплодисменты, которыми собравшиеся приветствуют музыкантов перед началом концерта, всего лишь условность, они почти ни о чём не говорят. Разве что на сцену выходит любимец публики, которого всегда и везде встречают с восторгом, даже если он ещё не начал играть. Но овации, которыми нанятые клакёры пытаются настроить зал в пользу своего фаворита, не имеют ничего общего с искренним выражением чувств. Также, как и подкупленные освистыватели, которые в XIX веке приводили в смятение музыкантов в Парижской опере.
Организованные мероприятия, вероятно, могут временно повлиять на успех или неудачу произведения или артиста, но решающего значения они не имеют.
Не знаю, помог ли я Валентину вновь обрести уверенность после неудачного опыта с «Итальянской» симфонией тем, что рассказал кое-что об аплодисментах, но на его вопрос «Когда же можно аплодировать?» однозначного ответа я не дал. Да я и не думаю, что такой ответ существует. Решающим должно быть собственное ощущение, тогда аплодисменты будут к месту и воспримутся соответствующим образом.
А чтобы успокоить тех, кто, вероятно, волнуется, не приветствую ли я анархию в музыкальной культуре, скажу: чем опытнее любители классических концертов, чем лучше они знают музыку и чем больше исполнений прослушали, тем увереннее они будут в своих суждениях, и тем реже будут хлопать невпопад.
Главное тишина, а не аплодисменты.
Ну, всё! Закончив играть, я на несколько секунд поднимаю смычок вверх, потом опускаю и замечаю, как спадает напряжение. Кончено. Заключительное Rondo, средняя часть Larghetto и первая часть — кажется, мы можем быть довольны.
Если не ошибаюсь, довольны и слушатели в зале. Они начали хлопать сразу после заключительного аккорда. Это были бурные аплодисменты. Отсюда, со сцены, их силу отмечаешь мгновенно. Каждый музыкант безошибочно определяет, какие они — жидкие и сдержанные или восторженные и бурные. Это же касается и возгласов «браво!».
Как-то Лена спросила меня, воспринимают ли артисты вообще эти возгласы, и я ответил; каким бы уставшим ни чувствовал себя сразу после выступления, крики «браво» слышишь всегда, как и другие знаки одобрения. Наступает лёгкая эйфория, и тогда надо быть настороже, чтобы не впасть в головокружение от успеха. Но в любом случае это просто сумасшедшее ощущение: сначала сосредоточенная тишина, люди слушают музыку, а потом, когда музыка отзвучала, мгновенная пауза — и шквал аплодисментов, которыми награждают исполнителя. Значительная часть одобрения всегда адресована музыке. Если бы Бетховен не сочинил свой концерт для скрипки с оркестром, нас — дирижёра, солиста, оркестр — не принимали бы здесь с восторгом.
Я смотрю на оркестрантов, киваю им. Они отыграли великолепно, но сейчас они аплодируют мне. Струнники стучат смычками по нотным пультам, остальные хлопают в ладоши. Одобрение коллег, профессионалов — это нечто совершенно особенное.
Дирижёр сходит с подиума, я делаю несколько шагов ему навстречу, мы пожимаем друг другу руки, и он обнимает меня. Возможно, кому-то из публики этот жест может показаться чрезмерным, я и сам удивлён, ведь до этого он держался со мной довольно сдержанно. Но сейчас, когда мы закончили свою работу, он просто счастлив. Как и все мы на сцене.
Затем рукопожатие с концертмейстером. «Отлично сыграно!», — говорит он, сияя. Ни намёка на первоначальную сдержанность и тайную зависть, которая чувствовалась на первой репетиции, когда он как бы мимоходом упомянул, что ему тоже доводилось играть концерт Бетховена. Сейчас он искренне радуется удачному исполнению.
А теперь поклоны публике. Аплодисменты стали ещё громче. Снова возгласы «браво», к ним добавляется топанье ногами. Здесь, на сцене, чувствуешь, как начинает вибрировать пол. Дирижёр берёт меня за руку, мы снова кланяемся. Аплодисменты всё нарастают. Фантастика!
Оркестр тоже получает заслуженную долю одобрения. Широким движением руки дирижёр просит музыкантов встать. Крики «браво» адресованы также и им. Теперь стоим мы все, наслаждаясь ликованием публики. Затем следует уже описанный выше, после исполнения увертюры, ритуал вызовов. Сначала выходит дирижёр вместе со мной, потом выхожу я один, потом снова вместе. Это повторяется несколько раз, а люди в зале всё не унимаются и выражают свой восторг.
Я выжидаю какое-то время за сценой, инспектор подаёт мне полотенце и стакан воды. Весь зал рукоплещет в едином порыве. «Ещё не конец, — подмигивая, говорит мне дирижёр. — Тебе придётся сыграть что-нибудь ещё».
Мы снова вместе выходим на сцену, уже в четвёртый раз. Я подхожу к самому краю рампы. Аплодисменты сразу стихают. Время играть на бис. Я стараюсь говорить громче, в задних рядах тоже должны слышать, что я собираюсь играть: «Imitatione» Иоганна Пауля фон Вестхофа, композитора эпохи барокко, который ублажал своими композициями «Короля-солнце» Людовика XIV и которым позже восхищался сам Иоганн Себастьян Бах.
Я решаю обойтись без приготовленных заранее слов о том, что Вестхоф — замечательный композитор второй половины XVII века, поднявший скрипичную игру на недосягаемую до той поры высоту виртуозности. Вместо этого я произношу: «Этот номер на бис я посвящаю своим друзьям Лене и Морицу, которые сегодня впервые в жизни пришли на концерт классической музыки». И, обращаясь уже непосредственно к ним, добавил: «Надеюсь, придёте ещё!»
Бурные аплодисменты. Позже Мориц рассказал, что Лена вся залилась краской. Но оба гордились моим обращением и обещали, что действительно отныне станут посещать концерты.
Я иду на своё место, жду, пока установится тишина, и начинаю.
С выступлением на бис не следует торопиться. Иначе могут подумать, будто ты боишься, что аплодисменты быстро закончатся, и ты не успеешь показать свой, как говорят французы, «анкор». Конечно, нет и не может быть полной уверенности, что тебя вызовут на бис, но надо быть к этому готовым. Я оптимист, поэтому всегда держу про запас два номера. Важно, чтобы они не показались продолжением только что сыгранного основного сочинения. Если по программе играешь концерт Паганини, нельзя на бис предлагать один из каприччо Паганини, хотя для бисов это излюбленный номер, как и вообще все хиты и навязчивые мелодии. Оркестр Венской филармонии даже определил для новогодних концертов стандартный набор: вальс «У прекрасного голубого Дуная» и «Марш Радецкого».
Лично я люблю маленькие сюрпризы, мне по душе контрасты. Если концерт был виртуозным и громким и заканчивался грохотом литавр, я выбираю медленную, неброскую музыку — и наоборот.
Солист должен помнить, что номеру «на бис» не положено быть слишком долгим, особенно если твоё основное выступление заняло лишь половину вечера, как в этот раз. В следующем отделении концерта оркестр ещё будет играть Девятую Дворжака, и музыканты не хотят делиться временем, отведённым на перерыв. В Америке, где профсоюзы за каждую сверхурочную минуту — «overtime» — требуют тысячи долларов, солиста настоятельно просят играть «на бис» как можно короче. Но перерыв нужен и некоторым слушателям. Итак, коротенькая композиция.
А после — опять бурные аплодисменты. Возможно, так продолжалось бы и дальше, но я замечаю, что оркестранты уже приготовились к выходу. Пока я снова и снова кланяюсь, концертмейстер подаёт своим коллегам знак, они поднимаются и быстро покидают сцену. Пустеет и зал.
Когда сегодня играл «на бис», я вспомнил наш прощальный концерт с трио «Beaux Arts» в Берлине. Нас принимали с небывалым воодушевлением, слушатели словно с ума посходили, всё время кричали «браво», рукоплескали, поднялись со своих мест и не собирались садиться. Последним номером на бис мы играли адажио из фортепианного трио Бетховена, опус 2, медленную, берущую за душу композицию, заканчивающуюся фортепианным соло. Заключительный аккорд наш пианист, Менахем Преслер, удерживал очень долго, много дольше обычного. Своими сверхчувствительными пальцами мага он издал щемящий, почти неземной красоты звук. Публика была тише воды, ниже травы. А потом, прежде чем снова разразились аплодисменты, кто-то из задних рядов крикнул звонким, ясным голосом: «Спасибо!»
Это был один из самых волнующих моментов в моей музыкальной карьере. И с тех пор мне стали ещё понятнее слова Владимира Горовица: «Главное тишина, а не аплодисменты. Тишина до и во время игры — вот что важнее всего».
Самые опасные критики — те, которые хорошо пишут и при этом ничего не смыслят в музыке.
Через пару дней Мориц и Лена спросили меня, покупаю ли я после концерта все попавшиеся под руку газеты, чтобы узнать, что пишут критики о моей игре. И как я чувствую себя, прежде чем начать читать, — так, как когда-то в школе в день объявления оценок за год? Ведь тогда мы тоже не знали, какие оценки нам приготовили учителя.
Разумеется, меня интересует, что пишут обо мне газеты, хотя теперь я отношусь к этому значительно спокойнее. Когда я только начинал публичные выступления, то и впрямь с замиранием сердца листал газеты, искал, есть ли в них что-нибудь обо мне, и если находил, то читал рецензии с трепетом. И в зависимости от того, как обо мне писали, хорошо или плохо, я весь остаток дня проводил, будучи вне себя от счастья или смертельно удручённым. Теперь всё не так.
Нет, я не смотрю на любую критику свысока, ни в коем случае. Но иногда у меня создаётся впечатление, что умные, глубокие рецензии, побуждающие меня к осмыслению своей игры, появляются всё реже и реже. Часто читаешь рецензию и спрашиваешь себя, был ли её автор на концерте, а если и был, то имеет ли он хоть какое-то представление о музыке. Порой оценки до такой степени хвалебны, что думаешь: нет, так хорошо играть я не мог; и наоборот, до того ругательны, что я уверен: такого никак не могло быть.
И всё же после каждого негативного отзыва я задаюсь вопросом: что если критик в чём-то прав? Может, что-то не так было с фразировкой? Или я играл без вдохновения? И так далее в том же духе. Но, поразмыслив, прихожу к выводу: нет! Он не прав. А если серьёзно, то должен признаться: когда в статье всё переврано или, что ещё хуже, утверждается что-то сомнительное, но снисходительным тоном, я злюсь. А ещё бывает, что автор переходит на личности. Когда читаю подобного рода критику о своих друзьях, я тоже непременно злюсь.
Были времена, когда люди читали рецензии, потому что сами не могли посетить концерт и хотели хоть что-то узнать о произведении и его исполнителях. Таких отзывов было множество. Скажем прямо, далеко не всегда объективных и бесспорных, но хотя бы информационно насыщенных и компетентных, иногда с изрядной долей юмора и иронии, но без предубеждений и личных выпадов.
Такие отзывы время от времени ещё встречаются, их авторы — великолепные знатоки своего дела и отличные журналисты, понимающие музыку и умеющие её подать. Писать так — искусство, и владеют им, к сожалению, лишь немногие. По-настоящему добротные рецензии крайне редки.
Весьма показательной для меня стала встреча, произошедшая пару дней спустя после моего посещения одного концерта. Я встретил друга студенческих лет, с которым мы давно не виделись. Он рассказал, что с недавнего времени пишет музыкальные рецензии для одной крупной газеты. Разумеется, я спросил его, понравился ли ему концерт и что он собирается о нём писать. Вместо ответа он попросил подсказать ему, что написать, так как сам он не в состоянии был ничего придумать. Такие «критики», скорее всего, недоучки, плохо разбирающиеся в музыке и готовые распространяться о каких-то совершенно неважных, второстепенных вещах, — но именно они могут представлять серьёзную опасность для музыкального мира.
Одним из самых влиятельных и наводящих страх критиков своего времени был Эдуард Ганслик (1826–1904). Он добился известности своими искрящимися иронией и остроумием рецензиями, и не в последнюю очередь — бессовестными нападками на исполнителей и композиторов, о которых предварительно составил нелестное мнение. К примеру, о концерте для скрипки с оркестром Петра Чайковского он писал, что это сочинение рождает в слушателях «жуткую мысль о том, что могут появиться музыкальные сочинения, издающие дурной запах».
Ирландский драматург Джордж Бернард Шоу (1856–1950), в течение многих лет писавший музыкальные рецензии для двух лондонских газет под псевдонимом Корно ди Бассето, тоже не стеснялся в выражениях. Мишенью ядовитых стрел ирландца был Иоганнес Брамс и его «Немецкий реквием», который Шоу считал настолько занудным, что даже самые унылые похороны в сравнении с ним представлялись ему балетом. «Есть жертвы, которые никто не должен приносить дважды; к ним относится реквием Брамса».
Некоторые композиторы и поэты отвечали на такого рода злобные выпады той же монетой. Рихард Вагнер отплатил своему ожесточённому противнику тем, что увековечил его в своей опере «Нюрнбергские мейстерзингеры» в образе буквоеда Сикста Бекмессера — педантичного школьного учителя, тщетно мечтавшего о славе и молодой красивой жене, а под конец и вовсе севшего в лужу.
Наиболее известны строки гётевского стихотворения: «Убейте его, собаку! Он рецензент».
Самая язвительная критика, которой я когда-либо удостаивался, появилась в американской газете «Бостон глоб» после моего первого выступления с трио «Beaux Arts» в Бостоне. Понятно, что на этом концерте я изрядно волновался, а когда волнуюсь, я время от времени притопываю ногой, и в тот вечер, очевидно, сам того не замечая, делал это чаще обычного.
А потом прочёл в газете, что в трио появился новичок, тонко чувствующий музыку, но, к сожалению, самый шумный — после Рудольфа Серкина, мастер притопа. Играя Шумана, он так громко топал ногой, что слушателям, дескать, захотелось узнать, нет ли в зале хирурга, который бы ему эту злополучную ногу ампутировал.
Год спустя я снова играл в Бостоне в составе трио и старательно следил за тем, чтобы моя нога не двигалась с места. После концерта тот же критик написал: «Год тому назад мистер Хоуп своим громким топаньем едва не погубил трио Шумана. На сей раз он держал свои ноги под присмотром…» Так что критика иногда приносит пользу.