- Езжайте да прямиком в ад, заячьи губители проклятущие! - прокаркала Ида им вслед.
Благое пожелание, но, судя но состоянию зайца, рай сейчас был к нам ближе. Это было заметно по тому, как его складчатый носишко то и дело втягивал воздух, на него уже веяло запахами вечности.
Но, очевидно, неудача Черной Мадонны поссорила Иду с небесами, она не отпускала туда зайца.
- Надо раздобыть сена, - вдруг заявила она.
Не имело ни малейшего смысла объяснять ей, что земной голод плохо согласуется с той жаждой независимости, которую испытывает заячья душа; и мы завернули зайца в Идину цветастую наволочку, Ида осторожно перекинула его через плечо. Она знала, где поблизости хранится корм для лесных зверей, там она собиралась с помощью сухих листочков клевера пробудить к жизни почти уже заснувшую заячью душу.
Пошел снег. Когда мы добрались до опушки, крупные хлопья валили так густо, что мы едва различали стволы деревьев.
Разумеется, мы заблудились и в конце концов, обессиленные, сели прямо в снег.
Заяц отсутствующим взглядом - зрачки его уже покрылись голубоватым налетом - смотрел сквозь нас; это мы отдыхали, его путь продолжался.
Ида все еще не хотела в это поверить. Она долго ползала среди кустов, пока не обнаружила орешник. Надрала немного коры и принесла зайцу. Но кроме вежливого потягивания носом, никаких других признаков пробуждающегося аппетита добиться от него не удалось.
- Слишком устал, - решила Ида. - Пускай сперва поспит.
Это было уже ближе к истине.
В какое-то мгновение нам все-таки показалось, что Черная Мадонна еще не вышла из игры. Мимо нас прошествовал олень, мы безмолвно последовали за ним, и верно, он вывел нас к лесной кормушке.
Она оказалась крытой, а рядом стоял сарай с сеном. Под навесом мы устроили привал, и Ида вновь начала ворожить над зайцем.
Одуванчики, мать-и-мачеха, клевер - все было в засушенном виде, и хвалы этим кормам воздавались то по-польски, то по-немецки. Заяц честно пытался не огорчать Иду. То и дело он с явным усилием поднимал голову и приличия ради из последних силенок притворялся, что проявляет интерес к пище. Но потом мало-помалу его самообладание пошло на убыль; тогда Ида начала натирать снегом его пылающий нос, в результате он два раза чихнул, ничего другого она не добилась.
Медленно начинало смеркаться. Олени приходили и уходили. Потом появились и первые звезды, а издалека, из какой-то деревни, донеслись до нас три слабых удара колокола в честь дня святого Николая.
Ида задремала; ее рыжие косички торчали, словно замерзшие беличьи хвосты.
Заснул и заяц. Я еще прикрыл его сеном, а потом попытался представить себе, что скоро наступит рождество. Кажется, мне это удалось; правда, скорее во сне, чем наяву. Во всяком случае, разбудил меня громкий вопль. Я вскочил и успел увидеть на искрящемся снегу подлеска бегущие сапоги старой Мелитты. Заяц исчез.
Я нашел Иду, она стояла на коленях перед черной зияющей дырой и ревела. Барабаня кулаками по затвердевшему снегу, она кричала прямо в нору:
- Чтоб тебе задохнуться, вонючка проклятая! Чтоб тебе задохнуться, вонючка проклятая!
То, что она имела в виду лису, которая - вполне простительным образом полагая, что в кормушке найдется что-нибудь и для нее, - утащила зайца, я понял только уже на пути домой. До тех пор от Иды можно было услышать лишь польские проклятия.
Я очень старался внушить ей, что столь очевидная ошибка лисы не причинила никакого ущерба небесным устремлениям заячьей души, однако Ида оставалась при своем мнении: советник ли сожрал зайца или лиса - это дела не меняет. Утверждение, на которое действительно трудно (стоит только вспомнить как следует лицо этого человека) что-нибудь возразить.
Дом лесничего в мерцании звезд выделялся на ночном небе сахарно-белой невинностью видовой открытки. Звучала приглушенная предрождественская песня, и видно было, как в столовой на венке из еловых веток горят свечи.
Мы подошли к окну и заглянули внутрь.
Этот венок был сплетен поистине с любовью. Сверкая, висел он над головою старой Мелитты, стоявшей рядом с тетей Эльзой. Мелитта воткнула в волосы здоровенный перламутровый гребень, и вид у нее был даже довольно шикарный. Дядя Хуго и советник стояли несколько правее. Глаза их блестели от пения, а пунш в стаканах, которые они держали перед собой, казалось, вот-вот переплеснется через край.
Высоко над венком можно было различить и глухаря. Его шею шнурком прикрепили к потолку: он выглядел так, словно тоже поет со всеми.
РАДОСТЬ ВЗАЙМЫ
Больше всего хлопот отцу обычно доставляли рождественские праздники. В эти дни нам особенно трудно было смириться с тем, что мы безработные. Остальные праздники можно справлять или не справлять, но к рождеству люди готовятся заранее и, когда оно наступает, стараются его удержать подольше; витрины иногда даже в январе никак не могут расстаться с шоколадными дедами-морозами.
Мне же больше всего огорчений доставляли гномики и Петрушка. Если отец был со мною, я отворачивался, но это еще сильнее привлекало его внимание, чем если бы я смотрел на них. Тогда я мало-помалу снова начал заглядываться на витрины.
Отец тоже не был так уж равнодушен к тому, что в них выставлено, просто он лучше владел собой. Рождество, говорил он, праздник радости, и самое главное теперь - не унывать, даже если нет денег.
- Большинство людей, - говорил отец, - просто радуются в первый и второй день праздника и, может быть, еще на Новый год. Но этого недостаточно, радоваться надо начинать, по крайней мере, за месяц до праздника. Тогда под Новый год ты со спокойной совестью можешь опять взгрустнуть, - говорил он, - ибо ничего нет хорошего в том, чтобы просто так расстаться со старым годом. Но вот теперь, перед рождеством, уныние совершенно неуместно.
Отец сам всегда очень старался не унывать в это время; но по какой-то причине ему это давалось труднее, - чем мне, может, потому, что у него уже не было отца, который мог бы сказать ему то, что он всегда говорил мне.
Все это наверняка сошло бы легче, если бы отец не потерял работу. Теперь он согласился бы даже снова работать помощником препаратора, но в настоящий момент там помощники препаратора не требовались. Директор сказал, что отец, конечно, может бывать в музее, но с работой придется подождать до лучших времен.
- А когда, по-вашему, они наступят? - спросил отец.
- Мне не хотелось бы вас огорчать... - ответил директор.
Фриде повезло больше, ее взяли подсобницей на кухню в большой бар на Александерплатц, к тому же с казенной квартирой. Нам это было очень приятно - не быть все время с нею вместе; теперь, когда мы виделись только в обед и вечером, она была нам куда милее.
Но, в сущности, и мы жили неплохо! Фрида обильно снабжала нас едой, а если дома было уж слишком холодно, мы шли в музей. Мы осматривали его, а потом, примостившись у батареи под скелетом динозавра, либо пялились в окно, либо заводили с музейным сторожем беседу о разведении кроликов.
Сам по себе этот год был словно создан для того, чтобы прожить его до конца в спокойствии и созерцательности.
Если бы только отец не затеял такой возни с рождественской елкой!
Началось это совершенно неожиданно.
Мы зашли за Фридой в бар, проводили ее до дому и наконец улеглись, как вдруг отец захлопнул том "Жизни животных" Брема, который он все еще читал по вечерам, и спросил меня:
- Ты спишь?
- Нет, - отвечал я, было слишком холодно, чтобы спать. - Я сейчас понял, - заявил отец, - что нам необходима рождественская елка. - Он замолчал, ожидая, что я отвечу.
- Ты находишь? - спросил я.
- Да, - сказал он, - и притом самая лучшая, самая красивая, а не какая-нибудь завалящая, которая опрокинется, если на нее повесишь хотя бы грецкий орех.
При упоминании о грецком орехе я вскочил. Может быть, удастся раздобыть на елку хотя бы несколько пряников?
Отец откашлялся.
- Господи... - сказал он, - почему же нет, надо поговорить с Фридой.
- А может, - предположил я, - Фрида знает кого-нибудь, кто нам подарит елку?
В этом отец усомнился. И потом - такое дерево, как он себе вообразил, никто дарить не станет, ведь это богатство, настоящее сокровище.
- Может ли оно стоить целую марку? - спросил я.
- Марку? - Отец презрительно засопел носом. - Минимум - две.
- А где бывают елки?
- Видишь ли, - сказал отец, - я как раз сейчас над этим думаю.
- Но ведь мы никак не сможем ее купить, - заметил я, - две марки, где ты их теперь достанешь?
Отец поднял керосиновую лампу и осмотрелся в комнате. Я знал он соображает, что бы такое еще снести в ломбард; но все, что можно было, мы туда уже снесли, даже граммофон, из-за которого я ревел в голос, когда этот тип за стойкой, шаркая, унес его в заднее помещение.
Отец поставил лампу на место и откашлялся.
- Ты лучше спи, я должен как следует все обмозговать.
После этого разговора мы стали часами околачиваться возле тех мест, где продавались елки. Их разбирали одну за другой, а мы по-прежнему оставались ни с чем.
- А может, все-таки?.. - спросил я на пятый день, когда мы опять притулились возле батареи под скелетом динозавра.
- Что все-таки? - строго спросил отец.
- Я думаю, может, все-таки стоит попытаться заполучить самую обыкновенную елку?
- Ты с ума сошел?! - Отец был возмущен. - А может, еще капустную кочерыжку, такую, что и не поймешь - то ли это швабра, то ли зубная щетка? Об этом не может быть и речи.
Но к чему все эти разговоры? Рождество неумолимо приближалось. Поначалу рождественские леса на улицах были еще густыми, мало-помалу в них стали появляться просветы, а однажды вечером мы стали свидетелями того, как самый толстый продавец елок на Алексе, Джимми-Приводной-Ремень, продал за три с половиной марки последнее деревце, настоящую спичечку, поплевал на деньги, вскочил на мотоцикл и укатил.
Вот тут-то мы и приуныли. Не слишком, но все-таки достаточно, чтобы Фрида сдвинула брови больше, чем сдвигала обычно, и спросила, что с нами такое.
Мы, правда, уже привыкли хранить свои заботы про себя, но на сей раз сделали исключение, и отец ей все рассказал.
Фрида внимательно выслушала,
- Только и всего? Мы оба кивнули.
- Ну вы и комики, - сказала Фрида, - почему бы вам просто не пойти в Груневальд и не стибрить там одну елку?
Я нередко видел отца возмущенным до глубины души, но таким, как в тот вечер, - никогда.
Он стал белее мела.
- Ты это серьезно? - хриплым голосом спросил он. Фрида была поражена.
- Вполне, - сказала она, - ведь все же так делают.
- Все! - точно эхо повторил он сдавленным голосом. - Все! - Он поднялся и взял меня за руку. - Если позволишь, - обратился он к Фриде, - я провожу мальчика домой, а уж потом надлежащим образом отвечу тебе.
Ничего он ей не ответил. Фрида была достаточно благоразумна, она сделала вид, будто прониклась щепетильностью отца, и на следующий день извинилась перед ним.
Но какой от всего этого прок? Елки, той роскошной елки, которую воображал себе отец, у нас по-прежнему не было.
Но потом - настало уже двадцать третье декабря, и мы опять заняли свое излюбленное место под скелетом динозавра - отца вдруг осенило.
- Скажите, у вас есть лопата? - спросил он музейного сторожа, сидевшего рядом с нами на складном стульчике.
- Что? - воскликнул он и вскочил. - Что у меня есть?
- Лопата, старина, - нетерпеливо повторил отец, - есть у вас лопата?
Да, лопата у него была.
Я робко поднял глаза на отца. Он выглядел вполне нормально. Только взгляд его показался мне беспокойнее обычного.
- Хорошо, - сказал он, - мы придем сегодня к вам домой, и вы нам ее дадите.
Что он задумал, я узнал только ночью.
- А ну, - сказал отец и встряхнул меня, - вставай. Сонный, я перелез через решетку кровати.
- Что такое стряслось?
- Имей в виду, - сказал отец, останавливаясь передо мной, - украсть елку - это подло, но взять взаймы - можно.
- Взаймы? - моргая, переспросил я.
- Да, - отвечал отец. - Сейчас мы пойдем во Фридрихсхайн {Район Берлина.} и выкопаем одну голубую елку. Дома мы поставим ее в ванну с водой, отпразднуем завтра сочельник, а потом снова вроем ее на прежнее место. Ну, как? - Он смотрел на меня пронизывающим взглядом.
- Гениальная идея! - сказал я.
Напевая и насвистывая, мы тронулись в путь, отец - с лопатой через плечо, я - с мешком под мышкой. Иногда отец переставал свистеть, и мы в два голоса пели "Завтра, дети, что-то будет" и "C горних высот я к вам пришел". Как всегда, от таких песен у отца выступили слезы на глазах, и у меня на душе стало как-то торжественно.
Когда перед нами открылся Фридрихсхайн, мы замолчали.
Голубая ель, на которую наметился отец, росла посреди укрытой соломой клумбы роз. Она была в добрых полтора метра высотой и являла собою образец равномерного роста.
Поскольку земля промерзла еще только сверху, это продолжалось недолго, и вот уже отец освободил корни. Мы осторожненько положили елку, надели на корни мешок, отец накинул на верхушку, торчавшую из мешка, свою куртку, мы засыпали яму, припорошили ее соломой, отец взвалил дерево себе на плечи, и мы пошли домой.
Там мы налили водой большую цинковую ванну и поставили в нее елку.
Когда на следующее утро я проснулся, отец с Фридой уже украшали ее. С помощью веревки елку прикрепили к потолку, а Фрида вырезала из станиолевой бумаги всевозможные звезды и развесила их на ветвях - получилось очень красиво. Заметил я в ветвях и несколько пряничных человечков.
Мне не хотелось портить им удовольствие, и потому я притворился, что еще сплю. А сам стал думать, как бы мне взять у них реванш за их доброту.
Наконец я придумал: отец взял взаймы рождественскую елку, так неужели же я не сумею, хотя бы на праздники, выручить из заклада наш граммофон? Итак, я сделал вид, что лишь сию минуту проснулся, выразил все приличествующие случаю восторги, потом оделся и вышел на улицу.
Хозяин ломбарда был очень страшный человек; еще когда мы первый раз пришли к нему и отец отдал в заклад свое пальто, мне захотелось как-нибудь ему напакостить; но сейчас надо было держаться с ним подружелюбнее.
Я лез вон из кожи. Рассказывал ему что-то о двух бабушках, о "последней радости на старости лет", о том, что "как раз на рождество..." и т. д., и вдруг хозяин как размахнется, как даст мне оплеуху, а потом и говорит с полным спокойствием:
- Часто ли ты врешь по будням, мне наплевать, но на рождество изволь говорить правду, понятно?
С этими словами он прошаркал в соседнюю комнату и вынес оттуда граммофон.
- Но смотри у меня, если вы его сломаете! Только на три дня! И то лишь потому, что это ты!
Я поклонился так, что едва не стукнулся лбом о колени, сунул ящик под мышку, трубу - под другую и помчался домой,
Сперва я спрятал и то и другое в домовой прачечной. Фриде все равно придется сказать, потому что пластинки у нее, но на Фриду можно доложиться.
Днем нас пригласил к себе шеф Фриды, хозяин бара. Нам подали отличнейший суп с лапшой, а потом картофельное пюре с гусиными потрохами. Мы ели, покуда не перестали вообще что-нибудь соображать, потом, чтобы сэкономить уголь, пошли ненадолго в музей, к скелету динозавра, а вечером за нами туда зашла Фрида.
Дома мы затопили печку. Потом Фрида достала громадную миску, полную гусиных потрохов, три бутылки красного вина и целый квадратный метр коврижки под названием "Пчелиный укус"; отец выложил на стол в подарок мне свой том "Жизни животных" Брема, а я в первую же минуту, когда никто не видел, бросился в прачечную, притащил граммофон наверх и попросил отца отвернуться.
Он послушался. Фрида достала пластинки, зажгла свечи, я вставил трубу и завел граммофон.
- Уже можно повернуться? - спросил отец, не выдержав, когда Фрида погасила верхний свет.
- Минутку, - сказал я, - эта чертова труба, думаешь, ее легко закрепить. Фрида кашлянула.
- Какая еще труба? - спросил отец.
Но граммофон уже играл "Придите, детки"; пластинка хрипела, и трещина на ней была, но какое это имело значение? Мы с Фридой стали подпевать, и тут отец обернулся. Он только всхлипнул и схватил себя за нос, но потом прокашлялся и тоже запел.
Когда пластинка кончилась мы пожали друг другу руки и я рассказал отцу, как раздобыл граммофон.
Он пришел в восторг. "Ну, каково? - то и дело обращался он к Фриде, кивая при этом в мою сторону: - Ну, каково?"
Получился, чудеснейший сочельник. Сначала мы пели и слушали пластинки, потом только слушали, но не пели, потом Фрида одна пропела все, что, было на пластинках, потом она еще пела вместе с отцом, а потом мы ели и выпили все вино и опять немножко послушали музыку, а потом проводили Фриду домой и легли спать.
На утро елка еще стояла наряженная. Я валялся в постели, а отец целый день заводил граммофон и насвистывал вторя.
На следующую ночь мы вытащили елку из ванны, сунули ее, еще украшенную станиолевыми звездами, в мешок и понесли во Фридрихсхайн.
Там мы опять посадили елку посреди розовой клумбы. Утоптали землю поплотнее и пошли домой. А утром я отнес назад граммофон.
Потом мы не раз навещали нашу елку, она опять принялась. Станиолевые звезды долго еще висели на ее ветвях, некоторые провисели до самой весны.
Несколько месяцев назад я снова видел елку. Она вымахала чуть не до третьего этажа и в обхвате была величиной со среднюю фабричную трубу. Теперь мне странно себе представить, что она гостила у нас на кухне.
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
До чего же красиво бывало, когда в начале декабря в парке открывали свои палатки торговцы всяким предрождественским товаром. Мы шатались по дорожкам в поисках старых знакомых. Мы знали множество зазывал и владельцев палаток, в основном еще с времен, когда отец работал на ярмарке препаратором в кунсткамере.
Однако на этот раз - была зима двадцать восьмого года, и стояли такие лютые холода, что приходилось подолгу греться в Пергамском музее, - на этот раз мы не встретили никого из старых знакомых. Может, они еще объявятся, а может, было слишком уж холодно, ведь большинство из них - хозяева заведений, персонал которых состоит из одново человека, и ни о печке, ни о другом отоплении нечего и думать.
Но у нас имелась еще одна причина, по которой мы слонялись среди палаток и балаганов. Ведь если не сидеть сложа руки, то можно надеяться заполучить контрамарку на все представления или даже заработать несколько марок.
Прежде всего нас необычайно интересовала выставка редкостей и уродов. Уже при разгрузке огромных дощатых стен и горизонтальных балок внушающего почтение громадного здания мы так рьяно и даже ожесточенно взялись помогать, что, когда отдавались распоряжения на следующий день, к нашему участию отнеслись как к чему-то само собой разумеющемуся.
Над входом, украшенным яркими плакатами и пестрыми транспарантами, высилась башенка с колокольчиками - точь-в-точь пагода. Хозяин выбрал такое оформление, потому что жировые складки у него под глазами сообщали ему эдакую азиатскую раскосость. И в одежде Эде-пагода старался по мере возможности походить на китайца или японца. Но родом он был всего-навсего из Нойкельна {Район Берлина.} и к тому же был слишком высоким и толстым, чтобы его маскировка могла кому-нибудь показаться правдоподобной; только его лысая голова выглядела более или менее убедительно.
Когда его павильон с монстрами уже стоял, отец пошел к нему, пожелал ему удачи в его предрождественских начинаниях и намекнул, в чем мы хотели бы ему помогать.
Эде-пагода угостил отца сигаретой, указательным пальцем, сплошь покрытым шрамами, постучал себя по виску и отвернулся.
Так мы узнали, что в этом декабре на рождественской ярмарке у нас появился враг.
Мы укрепились в своем мнении еще больше, когда узнали, что на выставку редкостей и уродов Эде-пагоды дети не допускаются. И притом вовсе не потому, что дети могут испугаться человека-льва Халефа бен Брезике, а потому, что Эде-пагода не выносил детей.
Фрау Шмидт, уже четырнадцать лет работающая у него самой толстой женщиной в мире, объяснила нам: это связано с тем, что у самого Эде-пагоды слишком много детей, они у него чуть ли не в каждом городе.
Но отец утверждал, что причина такого отвращения к детям кроется глубже.
- Он же привык к карликам и лилипутам, - сказал отец, - а их крошечные размеры человеку вроде него приносят большие деньги. Но в малом росте нормального ребенка он смысла не видит, а бессмыслицу коммерсанты его типа не переваривают, так что все вполне естественно.
Как бы то ни было, но даже на рождественской ярмарке мы встретили одного из детей Эде-пагоды. Это был самый печальный и самый длинноносый мальчик, какого мы когда-либо видели. В день открытия мы познакомились с его матерью. Она была хозяйкой павильончика для игры в кости, помещавшегося под боком у Пергамского музея, на самом темном пятачке ярке освещенного парка. Весь инвентарь павильончика состоял из подноса, кожаного стаканчика, двенадцати лиловых плюшевых медвежат и маленького чемодана, полного утешительных призов. Главной приманкой у фрау Фетге был старенький фотоаппарат, который она выставляла как возможный главный выигрыш.
В разговоре с нею отец выяснил, что у нас есть общие знакомые, а именно Красавчик Оскар, который делал моментальные рисунки. На октябрьской ярмарке в Штеттине он говорил фрау Фетге, что в декабре намеревается приехать в Берлин. Так что вполне естественно, разговор коснулся Эхнатона.
В то время, когда Эхнатон Фетге появился на свет в бродячем фургоне, Эде-пагода, его отец, подделывался не под азиата, а под египтянина. Фрау Фетге тогда уже довольно давно танцевала у него в балагане танец с покрывалами. А поскольку Эде-пагоду нельзя было назвать человеком необразованным, то он дал фрау Фетге псевдоним: Нефертити де Кастро, а их общий сын, благодаря длиннющему и вправду немного похожему на египетский носу, был внесен в метрическую книгу, несмотря на протесты чиновника, под именем Эхнатона Фетге,
С тех пор минуло почти восемь лет, и печаль Эхнатона по поводу забывчивости его отца дошла за эти годы до таких пределов, что он даже перестал протирать свои маленькие, постоянно запотевающие, никелированные очки. Он просто смотрел поверх них, как будто они только что запотели.
Мы прилагали все мыслимые усилия, чтобы немного подбодрить Эхнатона, ведь в конце концов скоро рождество, и для нас было бы непереносимо знать, что в святой вечер какому-нибудь мальчику также грустно, как Эхнатону. Но сколько мы ни стояли с ним перед гигантским колесом, изукрашенным синими и красными лампочками, или перед жаровнями с миндалем, от аромата которого захватывало дух, он веселее не становился.
И тут на помощь нам пришел случай.
Как раз напротив выставки уродов и редкостей Эде-пагоды оставалась свободной крохотная площадка, ярко освещенная прожекторами Эде. Мы все удивлялись, что никто ее не занял, очень уж удобно она расположена. Главное, там не обосновалось никакое увеселительное заведение, которому Эде со своей выставкой наверняка подпортил бы коммерцию.
На третий день рождественской ярмарки отец, которому всегда до всего было дело, вдруг заявил:
- Не знаю, не случилось ли чего с этой площадкой?
- А что такое с ней должно было случиться? - ворчливо осведомился Эхнатон.
- Надо выяснить, - сказал отец.
Он взял нас за руки, и мы пошли в контору по распределению торговых мест; она помещалась возле Купферграбена, в каюте списанной баржи, некогда возившей яблоки.
- Я тоже ничего не понимаю, - сказал шеф конторы. - Пауль собирался еще позавчера прибыть на Силезский вокзал.
- Пауль? - в нетерпении спросил отец. - Уж не Пауль ли Иенте из Укермарка со своим ослом-математиком Францем?
- Он самый, - кивнул шеф. - Только вот Франц уже слишком стар, чтобы считать, и Пауль заставил его крутить детскую карусель.
- Всемилостивый боже! - воскликнул отец. - Ему же самое место возле Эде-пагоды!
Против этого, сказал шеф, он никаких возражений не имеет.
- Какие могут быть возражения, - вздохнул отец. - Паулю и так в жизни не везло.
Не повезло ему и на сей раз. Ни на одном из путей Силезского вокзала, куда мы отправились в тот же вечер, не обнаружилось товарного вагона с каруселью и ослом. Однако отец не успокоился до тех пор, пока не добился разрешения поискать на подъездных путях, у погрузочной платформы.
Мы с Эхнатоном отстали и увидели только, как отец исчез в морозно-сверкающей тьме, среди запорошенной снегом путаницы рельсов, похожей на огромного высохшего паука.
Через некоторое время он вернулся, едва переводя дух.
- Кусачки! - крикнул он еще издали. - Раздобудьте кусачки!
Мы тут же бросились на поиски, хотя понятия не имели, для чего отцу вечером, в половине девятого, на путях Силезского вокзала понадобились кусачки. К счастью, на платформе был домик, где хранились инструменты дорожных рабочих, дверь его оказалась незапертой, и среди всякого хлама, попавшегося нам под руки, мы отыскали ножницы для резки проволоки и, схватив их, кинулись обратно.
- Отлично! - воскликнул отец при виде ножниц. - Идемте со мной!
Мы, спотыкаясь о шпалы, пошли за ним.
Вдруг впереди мы услышали глухой треск и стук, и в то же мгновение из-за кулис ночи появился заметенный снегом товарный вагон.
- Вот и Пауль! - кричал отец. - Мы уже почти пришли! Они по ошибке запломбировали его вагон, - задыхаясь, объяснил он. - Когда поезд прибыл, Пауль спал, вот вагон и загнали на запасной путь.
- Отто! - донесся из вагона измученный голос. - Отто, это ты?
- Да! - крикнул отец, уже перекусывая проволоку пломбы; мы втроем рванули раздвижную вагонную дверь, и в свете шипящей карбидной лампы появилась сперва страдальческая седая морда Франца, осла, а потом из темноты позади него - золотой кант на старой капитанской фуражке Пауля Иенте.
Пауль приветствовал нас так, словно вернулся с Северного полюса, даже Эхнатона он несколько раз бурно заключил в объятия.
Правда, Эхнатон в этот вечер интересовался совсем другим, а именно Францем. Все время, что тот, пыхтя и послушно кивая, тащил в направлении парка повозку с пучеглазыми лебедями, оленями, тиграми и прочими принадлежностями карусели, Эхнатон вел его за недоуздок, ободряюще похлопывал по шее и дружески уговаривал, когда осел, дрожа, останавливался перевести дух.
Было еще слишком рано, чтобы идти к месту стоянки Пауля Иенте, поэтому мы прошли мимо собора, позади музея; фрау Фетге дала нам подкрепиться кофе из своего термоса, а Франца мы тщательно со всех сторон обтерли соломой.
После полуночи в парке стало пустеть, теперь Пауль со своей тележкой мог спокойно лавировать среди мерцающих заснеженных дорожек.
Эде-пагода уже закрыл свое заведение и выключил прожекторы; это было хорошо, хоть не все сразу обрушится на Пауля Иенте. Он остался очень доволен этой площадкой.
- Если я здесь не преуспею, Отто, - сказал он, - то где же тогда?
Отец откашлялся и преувеличенно бойко поплевал на руки.
- Ну, за дело! - жалобно крикнул он.
Мы работали до самого утра. К счастью, у Пауля с собой оказалась коксовая печка, иначе мы вряд ли бы управились. Когда за спиной трубящего ангела на крыше собора показался обглоданный край солнца, последний деревянный лебедь был смонтирован. Пауль установил шарманку и заставил Франца сделать пробный круг под звуки "Придите, детки".
Все получилось как нельзя лучше, и что нас особенно обрадовало: Эхнатону это движение карусели доставило удовольствие, впервые мы заметили какое-то подобие улыбки, блеснувшей за его никелированными очками. Но неужто Францу это и вправду нетрудно?
- Ерунда, - сказал Пауль, - вовсе нет, Хопп! Ну-ка, еще разок!
В этот момент на возвышении раздвинулась парусиновая дверь шатра, и оттуда показался красный, как рак, татуированный двухвостой морской девой торс Эде-пагоды; Эде выплеснул воду из таза прямо под ноги Францу; тот в отвращении прижал свои длинные уши и стал как вкопанный.
Эхнатон поджал губы.
- Поосторожнее, сосед, - спокойно сказал Пауль, - ты здесь не один.
Эде-пагода медленно поднял громадную лысую голову, его глазки, утопающие в складках жира, лениво скользнули по детской карусели.
- Господи! - равнодушно произнес он. - Я только сейчас ее заметил!
В это утро нам стало ясно: для того чтобы Пауль преуспел на рождественской ярмарке, должно случиться чудо.
А вечером нас ожидал сюрприз.
Фрау Фетге сообщила, что прибыл Красавчик Оскар. Это немного отвлекло нас от Пауля, мы по всей ярмарке разыскивали Оскара. Наконец мы его нашли. Ему уже не досталось места, и он с горечью в душе стал возле дворца, перед порталом Эос. Он теперь отпустил себе эдакую художественную бороду, которая очень красила его как портретиста. И действительно, то и дело мимо сновали люди, которые всерьез хотели, чтобы он нарисовал их портрет.
Мы попросили Оскара нарисовать портрет Эхнатона, потому что после встречи со своим папашей тот снова загрустил, и даже пуще прежнего. Но случилось как раз обратное: он чуть не расплакался, увидев портрет, причем Оскар нарисовал его очень похоже. Но это, по-видимому, и было причиной слез.
Отец немедленно утешил Эхнатона, сказал, что сейчас мы пойдем к Паулю прокатиться на карусели, и это наверняка опять его развеселит.
Между тем все вокруг приобрело уж совсем рождественский вид: снег запорошил крыши и палатки, в воздухе пахло хвоей и турецким медом, а люди были так приветливы друг с другом, словно им всем кто-то пригрозил одно-единственное злое слово, и настанет конец света. Если бы еще не было так ужасно холодно!
Перед выставкой уродов Эде-пагоды толпилось столько народу, что мы едва смогли продраться. Эде в рупор расхваливал миниатюрность своих лилипутов, которые стояли вокруг него, угрюмые и замерзшие, а тем временем позади него то и дело проскальзывала одна из его двенадцати гейш и посылала воздушный поцелуй восторженно аплодирующей толпе.
Нас очень удивило, что не слышно шарманки Пауля.
- Смотрите, - сказал отец, - прожекторы.
И верно, Карусель Пауля так пронзительно ярко освещали прожекторы Эде-пагоды, как будто там собирались снимать кино о понуром Франце и лупоглазых лебедях и тиграх.
Пауль был в отчаянии.
- Матери говорят, что за пять минут на моей карусели дети испортят себе глаза.
- А днем? - спросил отец.
- Днем! - воскликнул Пауль Иенте, и золоченый шнур на его старой капитанской фуражке уныло взблеснул. - Что такое хозяин карусели на рождественской ярмарке днем? Безработная сова, над которой потешаются мыши!
- Кокнуть бы эти его прожекторы! - проскрипел Эхнатон и встал так, чтобы его тень падала на Франца и защищала осла от света. Франц благодарно поднял голову.
- Насилие, - возразил отец, - тут неуместно. И дело вовсе не в том, чтобы наказать Эде, а в том, чтобы дать Паулю возможность заработать.
- Моя мама тоже ничего не зарабатывает, - в ярости произнес Эхнатон, и это тоже его вина. Он давно заслуживает наказания.
- Твоя мать добрая и мужественная женщина, - сказал Пауль несколько не к месту, - если бы мой промысел процветал, я бы не задумываясь предложил ей вступить в дело.
Глаза Эхнатона за стеклами очков перебегали от Пауля к Францу, но когда он заговорил, можно было заметить, что предпочтение он отдает Францу.
- Разговоры, - сказал он, - ничего не стоят.
Отец засмеялся деланным смехом.
- Ну вот! - воскликнул он с такой фальшивой радостью, что у меня по спине побежали мурашки. - Тогда ничего другого не остается, как сейчас же пойти к фрау Фетге и сделать ей предложение..
Пауль сказал, что он совсем не это имел в виду, но что всегда полезно побеседовать с умной, честной и деловой женщиной.
- Здесь же я ничего не теряю, - со вздохом присовокупил он.
С этими словами он запер карусель на замок, взял Франца за недоуздок, и мы стали протискиваться сквозь толпу.
Сама судьба вела нас этим путем.
Не прошло и пяти минут, как нас остановила укутанная в меха дама и спросила Пауля, сколько будет стоить, если ее доченька прокатится на Франце.
Пауль был так измучен, что только пожал плечами.
- Пятьдесят пфеннигов, - быстро ответил Эхнатон.
- Это же просто даром, - сказала дама. А не будет ли отец так любезен подсадить ее доченьку?
Отец пробормотал, что он с удовольствием, подсадил доченьку, и мы, раздосадованные, поплелись по дорожкам, пропахшим пряниками.
Поистине прекрасная идея, - обратилась к Паулю словоохотливая дама, оживить рождественскую ярмарку таким библейским животным, как осел!
Пауль слушал ее болтовню.
- Ну, - сказала дама доченьке, яростно колотившей каблуками по брюху Франца, - - как чувствует себя мой младенец-Христос на пути в Египет?
При слове "Египет" Эхнатон резко вскинул голову.
Но и отец, казалось, тоже как-то насторожился.
- Красивое сравнение, - сказал он рассеянно.
- Вы согласны? - воскликнула дама. - Какая глупость, что у меня нет с собою фотоаппарата. Моя мышка верхом на осле, которого ведет Иосиф, - это был бы снимок на всю жизнь.
- Меня зовут Пауль, - сердито поправил он.
- Господи! - простонал отец и хлопнул себя ладонью по лбу.
- Прошу прощения... - отчужденно проговорила дама.
Но тут отец повернулся и бросился бежать в сторону Пергамского музея.
- Странный человек, - удивленно сказала дама, - сначала он мне показался похожим на одного из волхвов.
Она сняла свою доченьку с Франца, который облегченно вздохнул, заплатила Паулю пятьдесят пфеннигов и холодно поблагодарила.
Эхнатон знал, куда помчался отец - к фрау Фетге. Мы застали ее в крайнем волнении.
- Я? - кричала она, когда мы подходили, - Я - Мария?
- Да, - повелительным тоном отвечал отец, - кто же еще?
- Минутку! - охнул Пауль. - Сперва я должен зваться Иосифом, а теперь еще и фрау Фетге - Марией?
- Пауль! - завопил отец и встряхнул его. - Да ты понимаешь, кого мы встретили в этой даме?
- Скажи уж сразу, инспектрису из налогового управления, - прохрипел Пауль.
Отец смерил его уничтожающим взглядом.
- Ангела! - торжественно произнес он.
Пауль и фрау Фетге в испуге разом глянули на собор, в позеленевшем куполе которого тускло отражалось море ярмарочных огней. Но все каменные ангелы по-прежнему трубили на своих карнизах.
- - Я понимаю вас, - сказал вдруг Эхнатон, в задумчивости расчесывая челку Франца, - дама напомнила о Библии.
- Так-то оно так, - кивнул отец, - а о чем еще?
- О самой рождественской истории, - быстро вставил я, потому что мне хотелось опередить Эхнатона, который был умнее меня.
- Вот именно, - торжествующе произнес отец, - а теперь - внимание. - Он ткнул пальцем во Франца. - Осел, - объявил он, что, впрочем, было совершенно излишне. И указывая на фрау Фетге: - Мария. - Затем на Пауля. - Иосиф.
- А вы, - разволновался Эхнатон, - дама сказала, что вы похожи на одного из волхвов.
Отец самоуверенно кивнул.
- Она ангел, я это знаю. А вы, - сказал он, указывая на нас с Эхнатоном, - вы два других волхва.
Пауль застонал, он просто ничего не мог уразуметь.
- Пауль, - терпеливо проговорил отец и снял с тумбы фотоаппарат фрау Фетге, который она держала - как возможный главный выигрыш. - Что это такое?
- Фотоаппарат, - вполне правильно ответил Пауль.
- Наконец-то вы поняли! - заорал Эхнатон. - Дама же специально...
- Пссст! - сказал Пауль и напряженно сощурился. - Теперь я начинаю понимать: нам придется фотографироваться.
- Только в качестве фона, так сказать, - вставил отец.
- Но ведь нет самого главного! - завопил я. - Какой толк от Иосифа и Марии, если...
- Бруно, мальчик мой, - резко перебил меня отец, - о том-то и речь: за Христом-младенцем дело не станет. Их будут приводить матери!
Мы застыли в благоговейном молчании; у всех нас перед глазами довольно отчетливо возникали картины, порожденные величием этой мысли.
Потом фрау Фетге все-таки коснулась деловой стороны вопроса. Действительно ли это ей будет выгоднее, чем игральный павильон?
Отец ее успокоил; а кроме того, она в любой момент может вернуться к своим игральным костям.
Эхнатон заявил, что о подобном возвращении не может быть и речи.
Тогда и он согласен, пылко сказал Пауль и деловито взглянул на фрау Фетге; ему бы такое и в голову не взбрело.
Теперь оставалось только выяснить, где же следует фотографироваться.
Тогда-то, собственно, и родилась у отца лучшая из его идей.
- То есть как это где? - вскричал он, ликуя. - В ослепительном кино-свете прожекторов Эде-пагоды, разумеется!
Уже на следующий день мы приступили к работе. Пауль демонтировал свою карусель, оставив лишь помост, и принялся рисовать задник: пальму на фоне сверкающего пустынного ландшафта. Нарисовал он ее очень натурально, могла бы получиться сказочная реклама пива: глядя на нее, нестерпимо хотелось пить. Фрау Фетге тем временем раздобывала парики, накладные бороды и величественные одеяния; тут ей весьма кстати пришлось то, что в лучшие свои времена она была костюмершей в "Зимнем саду" и знала там всех и каждого.
Отцу выпала самая важная миссия: найти человека, умеющего фотографировать. Естественно, что он вспомнил об Оскаре, который давно жаловался, что в такой холод не то что быстро, а и медленно-то рисовать не может.
Оскар обещал пораскинуть мозгами, и правда, уже на другой день он появился, чертыхаясь, и, потирая посиневшие руки, сказал, что после долгих колебаний решил переквалифицироваться в фотографа.
Пауль, настроенный несколько недоверчиво, расщедрился на пробную пленку, однако снимки, которые сделал Оскар, оказались вполне приличными. И он получил из театрального источника фрау Фетге весьма подходящую к его художественной бороде черную шляпу, деньги на пленки, блокнот для записи адресов заказчиков. Теперь у нас был полный комплект.
В прекрасный, бархатно-седой декабрьский вечер, когда падал густой пушистый снег, заглушавший всякий шум, мы в новых одеяниях вышли из павильончика фрау Фетге и размеренным шагом отправились в наш первый рекламный поход по рождественской ярмарке.
Фрау Фетге Пауль посадил на Франца, и, хотя Пауль так и не снял своей капитанской фуражки, они все трое выглядели совсем как настоящие. За ними следовал Эхнатон. На нем был развевающийся грубошерстный плащ, в руках он нес жезл с жестяной звездой. Он должен был идти вплотную за Францем, потому что отец сделал ему из картона колпак, похожий на те, что носили египетские фараоны, а так как никелированные очки испортили бы его египетский профиль, ему пришлось их снять, и он теперь плохо видел. Меня вымазали жженой пробкой, приклеили курчавую, ужасно щекотную бороду, а вокруг головы обернули красное махровое полотенце в виде тюрбана.
Отец оставался в общем-то самим собой, только на голову надел медную корону и, кроме своих собственных усов, еще приделал себе бородку клинышком. Но основная тяжесть вновь легла на его плечи. Ибо он приветливо и так, чтобы это не выглядело похищением, брал у очередной матери ее малыша, сажал на Франца впереди фрау Фетге и при, этом громко, так, чтобы мать наверняка услышала, говорил: "Приди, младенец Христос". Оскар же кричал "Какая Прелесть!" или "Очаровательно!" или "Восторг!" и каждый раз, правда еще не щелкая, подносил аппарат к глазам.
Успех, который принесла нам эта выработанная отцом метода, не поддавался описанию.
Когда мы, приблизительно через час, добрались до старой карусели Пауля, за нами тянулся такой хвост матерей и отцов с детьми, что когда он обвился вокруг нашего украшенного еловыми ветками помоста, то уже вполне мог соперничать с толпой перед выставкой уродов Эде-пагоды. Но и там все сразу же оглянулись на нас, и мы с великим удовлетворением заметили, что Эде все труднее становилось зазывать к себе людей с помощью рупора.
Не знаю уж почему, но после первых же снимков мы стали вживаться в свои роли. Дело, наверное, было в растроганных лицах родителей и детишек, благоговейно семенивших к подмосткам. Так или иначе, но жесты отца, когда он подсаживал малышей на Франца, одного за другим, мало-помалу делались все царственнее, и даже Эхнатону отсутствие очков придало непринужденности, поистине достойной царя. Трудно приходилось только фрау Фетге. Она то и дело испуганно косилась из-под своего платка на Эде-пагоду, который, конечно, видя вокруг толпы детей, постепенно наливался яростью. Но, с другой стороны, как раз это затравленное выражение лица оказалось весьма кстати для фрау Фетге в роли Марии, за него она неоднократно удостаивалась особых рукоплесканий.
Оскар нащелкал в этот вечер около шестидесяти снимков, мы с легкостью выдержали бы и больше, но кончилась пленка. Отец посоветовал всем, насколько это было возможно, и дома не выходить из своей роли, тогда завтра можно будет добиться еще большей подлинности.
И верно, на другой день все мы так разыгрались и так свыклись со своей ролью, что и друг с другом говорили весьма торжественно, а Оскар, несмотря на свою художественную шляпу, заработал в буквальном смысле комплекс неполноценности, оттого что он был всего-навсего фотографом.
Встретились мы возле павильончика фрау Фетге; уже смеркалось, снова пошел легкий снежок, и тут вдруг с наружной стороны, в обход ярмарочной толчеи, появился Пауль Иенте верхом на Франце. Оба взволнованно пыхтели, а золоченый капитанский шнур на фуражке Пауля поблескивал словно в предвестии беды.
- Скорее! - крикнул он и дернул в другую сторону Франца, который с испугу рвался вперед. - Эде демонтирует прожекторы!
Это была дурная весть.
Подобрав полы своих одежд и схватив королевские регалии, мы кинулись вслед за Паулем.
И верно, выставка уродов была погружена во тьму. Лишь несколько жалких лампочек горели по углам.
- Я вам покажу! - кричал Эде в рупор. - Вздумали нажиться за мой счет!
Мы молчали и, чтобы согреться, теснее прижимались к Францу.
В это время, недовольно ворча, стали появляться лилипуты, замерзшие, они выстроились согласно требованиям рекламы. В темноте они казались большими, серыми, плохо выдрессированными мышами; нам, как всегда, было их очень жалко.
Один из них, маленький господин Питч, высоким фальцетом спросил, что случилось с прожекторами.
- Не суй свой нос куда не надо, - заорал взбешенный Эде, - теперь придется обходиться без них!
- Тогда значит и без нас, - спокойно заявил господин Питч. - Довольно, ребята, идемте.
И сколько Эде ни бесновался, они больше не показывались.
- Я полагаю, - приглушенным голосом сказал отец, - мы облегчим его задачу, если сейчас ненадолго исчезнем.
Так мы и сделали.
Отец был столь уверен в своей правоте, что велел всем нам быть готовыми к шествию.
- А что если мы вернемся, а там по-прежнему темно? - осведомился Оскар.
Отец с закрытыми глазами сдвинул корону на макушку:
- Нет больше никакой темноты. Мария готова?
- Готова, ваша светлость, - отвечала фрау Фетге, уже усевшись на Франца и поправляя юбки.
Наверное, можно сказать, что мы были весьма легкомысленны; но в таком случае и сам господь бог, вернее, та ангелоподобная, закутанная в меха дама или кто-то еще, внушивший отцу эту неколебимую уверенность, были легкомысленны и подавно.
Так или иначе, когда мы - за нами тянулся еще более длинный, чем накануне, если это вообще возможно, хвост матерей и отцов с детьми - снова свернули на нашу мерцающую снегом дорожку, то выставка уродов Эде-пагоды и пустынный пейзаж Пауля Иенте, вызывавший нестерпимую жажду, были освещены так же ярко, как раньше.
- Для Эде это вопрос существования, - пробурчал отец, даже не шевеля губами, когда мы занимали свои места для первого снимка. - Король что артист - обоим необходим свет.
В этот вечер перед нашими подмостками народу собралось больше, чем у Эде. Даже бездетные взрослые теперь заинтересовались нами, причем их зачастую это зрелище трогало даже больше, чем отцов и матерей.
Однако мы не обольщались, мы все знали, и даже Франц это чуял: за пестрыми, увенчанными снежными шапками афишами Эде собиралась буря. От вечера к вечеру лицо его становилось все более угрожающим. И люди Эде нас предостерегали. Человек-лев, Халеф бен Брезике, маленький господин Питч и фрау Шмидт, самая толстая женщина в мире, все они тайком на минутку выбегали к нам. Эде замышляет месть, шептали они, и зол он на нас не столько из-за того, что мы пользуемся светом его прожекторов, сколько из-за того, что к нам теперь все время стекается такое множество детворы.
- А чей же это праздник, рождество, в конце-то концов! - в волнении закричал отец на фрау Шмидт, позабыв на миг о своей короне.
Фрау Шмидт попыталась пожать плечами.
- Я вас предупредила. Босс кипит. Если он выйдет из себя, вам несдобровать.
Отец, высоко ценивший демократический дух нашего предприятия, предложил провести голосование: кто хочет выйти из игры, пусть скажет.
Оскар откашлялся. Однако Эхнатон так блеснул на него своими никелированными очками, что тот поскорее надвинул на глаза шляпу и сделал вид, будто он просто охрип.
И все-таки мы решили хотя бы раздачу фотографий перенести в павильончик фруау Фетге. Заработанные деньги, которые всякий раз делились поровну, мы носили в карманах, так что кое-какие меры предосторожности были приняты.
У нас набралось уже столько прекрасных увеличенных снимков, что Оскар мог начать печатать их в виде почтовых открыток. Спрос на них был огромный, потому что мы, конечно же, сбывали их, оставаясь в своих одеяниях.
Пауль заявил, что такого благополучного рождества они с Францем не упомнят уже долгие годы. Это происходило днем в "Старой орешине", где мы всегда пили грог, чтобы легче было целый вечер продержаться на ногах. Пауль говорил, как-то странно растягивая слова, и Оскар смотрел на него взглядом, исполненным надежды.
Другое дело отец. Он, правда, повесил свою корону на одежный крюк, но и без нее выглядел достаточно величественно.
Пауль приподнял капитанскую фуражку и сосредоточенно почесал в затылке.
- Не забудь, что ты Иосиф! - напустилась на него фрау Фетге.
- Ваш Иосиф, Мария, - сказал отец, - по-видимому, слишком заинтересован в праздничных радостях, а о своей чреватой опасностью задаче предпочитает не думать.
- Задача! - проворчал Пауль. - Только и слышу, что задача да задача!
- И правильно слышишь, - о достоинством отвечал отец, - каждый день к тебе приходит добрая сотня ребятишек, чтобы, взобравшись на осла, почувствовать его тепло и ощутить то же, что ощущал тогда этот беби из Вифлеема. Так разве же это не задача? Пауль беспокойно заерзал на стуле.
- Если уж ты намекаешь на те времена, то, по крайней мере, прими в расчет и этого проклятого Ирода.
- Я так и сделал, - отвечал отец. - Именно поэтому я и сказал, что наша задача чревата опасностью.
- Но мы ведь неправильно играем, - упорствовал Пауль. - Они же тогда удрали.
- Ну и что? - диким голосом завопил Эхнатон, крайне возбужденно выглядывавший из-под своих запотелых очков. - Почему бы им на этот раз не продержаться?
- Браво, Эхнатон! - обрадовался отец и сказал Паулю: - В конце концов, волхвы тогда допустили кардинальную ошибку.
Фрау Фетге беспокойно взглянула на отца. Не слишком ли далеко он заходит?
- Почему? - сказал отец, сурово глядя в свой стакан строгом, - Они принесли дары младенцу Христу и выпутались из этой некрасивой истории. А должны были бы предоставить ему приют.
- Да просто остались бы с ним, - твердо заявил Эхнатон, - и этого было бы достаточно.
- Да, - рассеянно кивнул отец, - остаться было бы достаточно.
- Прекрасно, - прокряхтел Пауль, - вот мы и останемся.
Все выглядело почти так, словно принятое решение окончательно и бесповоротно. Почти так. Три дня еще дела шли хорошо, и, казалось, будто падающий с утра пушистыми, ватными хлопьями снег накрыл толстой прохладной шапкой не только ярмарочные балаганы, но и жажду мести Эде. Это значит, что до сих пор - мы уже научились не обращать внимания на ставшую привычной ругань, которой он ежевечерне осыпал нас через свой рупор, - он более или менее оставлял нас в покое, связано было это с тем, что мы раньше заканчивали работу, ведь наши клиенты рано ложились спать.
Под вечер, когда мы открывали свое рекламное шествие, было труднее не попадаться на его пути; тем более что Эде превратил это в своего рода спорт - подстерегать нас и не давать нам проходу. До сих пор мы молча обходили его стороной, предоставляя следовавшим за нами матерям возмущаться и обдавать Эде презрением, Но потом, на четвертый день, как уже сказано, когда от праздника нас отделяли каких-нибудь тридцать часов, случилось вот что.
Было, наверное, , около трех часов, но над парком уже сгустились странные, какие-то грозные сумерки, сквозь них с трудом пробивались звуки шарманки и пластинок с рождественскими песнями. Казалось, злой великан прижал большим пальцем все звуки, и даже Франц стал на дыбы, словно хотел стряхнуть с себя великаний палец, так что Паулю и Эхнатону с трудом удалось успокоить его.
Едва мы - с большим или меньшим достоинством мы вновь объединились и теперь пели рождественскую песнь - обогнули хлопающую на морозном ветру пивную палатку, как вдруг позади жаровни с яблоками возник Эде-пагода в котелке, сдвинутом на затылок, держа окурок в уголке рта.
Он подпустил нас так близко, что избежать встречи было уже невозможно, да и Франц не пожелал двинуться с места. Но вдруг Эде громко взвыл - не успели мы оглянуться, как в мгновение ока одно из копыт Франца опустилось на ногу Эде, придавив ее всей тяжестью ослиного тела, усугубленной еще и тяжестью фрау Фетге.
Эде, конечно, ударил Франца, удар пришелся в шею; Франц - встал на дыбы и с ревом помчался в сторону Пергамского музея, унося на спине визжащую фрау Фетге и волоча за недоуздок Эхнатона, словно бы состоящего из грубошерстного плаща и доброй дюжины тоненьких семенящих ног.
И тут Эде набросился на отца. Тот отскочил в сторону, и Эде, багровый от ярости, налетел на стену палатки, которая, мягко спружинив, отфутболила его прямо на Оскара, а Оскар, за которым вился серебристый шлейф морозного дыхания, молниеносно спрятался за огромным, деревянно улыбающимся Дедом Морозом с Рудных гор.
- Столб! Осторожнее, столб! - крикнул отец ему вслед. А там уж и ему самому пришлось соблюдать осторожность, поскольку Эде, весь красно-синий, махнув рукой на Пауля, бросившегося вдогонку за Францем, пыхтя возвращался назад.
Я успел еще на бегу заметить, как отец, чтобы ловчее было бежать, сорвал с головы корону, а дальше уже лишь ярмарочные будки со свистом проносились мимо, да вокруг меня фонтаном разлетался снег..
Вероятно, никогда еще на рождественской ярмарке не бывало такой сумасшедшей погони. К счастью, Эде оказался неважным спринтером; не помню уж, как это получилось, но только вдруг я увидел ступени Пергамского музея, справа галопом мчался Франц, а наверху стояли наши; тут подбежал и отец, вместе со мною взлетел по ступенькам, затем все мы очутились в вестибюле и по плохо освещенной лестнице кинулись наверх.
Там мы и собрались. Все, кроме Оскара. Но внизу раздалось пыхтенье Эде, и вот уже его тень, стократ увеличенная светом рождественских огней с улицы, упала на лестницу, но мы, стараясь двигаться совсем бесшумно, шмыгнули во тьму бесконечных залов музея.
Вдруг фрау Фетге, бежавшая впереди, пронзительно вскрикнула.
- Там!.. Там!.. - повторяла она, стоя у окаймленного снегом окна и дрожащим пальцем указывая в темную глубину зала.
Рядом со мной остановился запыхавшийся Эхнатон, фараонский колпак сполз ему на лоб, но испуганным он не выглядел.
- Что там, мама? - громко спросил он.
- Там... - испуганно прошептала фрау Фетге. Подошел отец. Он старался казаться спокойным.
- Ничего страшного, фрау Фетге, - хрипло произнес он, - там, впереди, всего лишь мумии. Мы попали в египетский зал.
- Как тут и написано, - сказал Эхнатон, поправляя колпак.
- Спокойствие! - Пауль на мгновение перестал стучать зубами.
Но мы успели расслышать: из соседнего зала предательски приближались чьи-то тяжелые шаги.
- Быстро! Разбредитесь по залу! - шепнул отец. - Притворитесь экспонатами!
В ряду мумий прямо передо мной слабо поблескивала капитанская фуражка Пауля, я схоронился за статуей.
Какое-то мгновение все было спокойно, так что мы отчетливо слышали, как на рождественской ярмарке играют шарманки. Затем опять раздались шаги, и теперь уже можно было различить даже пыхтение Эде. Казалось, и с ним творится что-то неладное, он подолгу задерживал дыхание, чтобы лучше слышать.
- Ирод! - прогремел вдруг загробно раскатистый голос, в котором лишь тонкий знаток мог бы узнать отца"
- Ирод! - из другого конца зала приглушенно, эхом отозвался Эхнатон.
- Ирод, - точно привидения, наперебой закричали мы.
В мягком мерцающем снежном свете, падавшем из окна, Эде несколько раз повернулся вокруг свой оси, как будто над ним кружился невидимый пчелиный рой, и застонал.
Но мы уже снова как воды в рот набрали.
Ничто не шелохнулось, лишь фуражка Пауля на секунду слабо взблеснула, точно здорово потертый нимб. Однако этого было достаточно, чтобы Эде рухнул на колени перед призраком.
- Я ничего дурного не сделал, - прохрипел он. - Я ничего дурного не сделал!
- Однако, - произнес отец загробным голосом (очевидно, он говорил в какой-то большой сосуд), - ты терпеть не можешь детей!
- И нас ты преследовал не только до Иордана, но до самого Египта! раздался из ряда мумий безукоризненно неузнаваемый голос Пауля.
- Где я? - застонал Эде, кулаками сжимая виски.
- В Египте! - торжествующе завопил из своего угла Эхнатон.
- Довольно! - произнес отец своим обычным голосом. - Он преклонил колена, этого покаяния достаточно. - Отец щелкнул зажигалкой и помог Эде подняться.
Как ни смешно это звучит, но Эде пришлось воспользоваться его помощью. Он дрожал всем телом, и даже в колеблющемся свете зажигалки его лицо было белым, как у снеговика.
- Я хочу выйти отсюда, - слабым голосом пролепетал он.
Отец дал Эхнатону подержать зажигалку и медленно повел Эде к лестнице. Тот беспомощно спотыкался, идя рядом с отцом.
- Мы немножко, пожалуй, пересолили, - дружелюбно обратился к нему отец, - ведь за стенами течет не Иордан, а Шпрее.
- Иосиф! - послышался вдруг где-то в темноте испуганный голос фрау Фетге. - Иосиф, где ты? Пауль кинулся назад.
- Здесь! - крикнул он, помахивая фуражкой. - Мария, ты видишь меня?
Прошло несколько минут, покуда фрау Фетге удалось ощупью пробраться между статуями, кувшинами и камнями.
- Он ушел? - испуганно спросила она.
- Да, - ответил Пауль. - Отто повел его вниз.
- Я чуть не разревелась, - сказала фрау Фетге, - когда увидела, как он падает на колени. Пауль обстоятельно высморкался.
- Я тоже, - лицемерно, сказал он.
Она взяла его под руку, и мы стали спускаться с лестницы. Внизу стоял отец, он вежливо спорил с музейным сторожем.
- Прекрасно, - говорил тот, уже вконец измученный, - вы, значит, полагали, что египетские залы еще открыты?
- Именно так оно и было, - сказал отец.
- А как же тогда, - с горечью проговорил сторож, - вы объясните вот это?
Он рывком открыл дверь комнаты администратора, где в озерцах талой воды, натекших с его облепленных снегом копыт, стоял Франц, который радостно поднял нам навстречу свою седую морду страстотерпца.
- Осел, - невозмутимо констатировал отец, - как это мило со стороны дирекции позволить вам держать его здесь.
- Не притворяйтесь! - возмутился сторож. - Он прибежал вслед за вами. Если б я его сюда не отбуксировал, он бы теперь блуждал в египетских залах.
- Чудо! - сказал отец. - Это библейское животное привел сюда инстинкт.
- Никак вы еще намерены насмехаться надо мной? - сказал сторож.
Отец ответил, что ничего подобного у него и в мыслях не было, наоборот, если сторож позволит, он спокойно расскажет ему по порядку всю эту рождественскую историю, дабы тот смог сам судить об уме и надежности осла.
Сторож возвел глаза к небу.
- Ладно, - простонал он, - забирайте своего библейского осла и чтоб духу вашего тут не было.
- Премного благодарен, - сказал Пауль, слегка коснулся, как бы отдавая честь, своей капитанской фуражки, отвязал Франца от батареи и вывел его из комнаты, в сопровождении фрау Фетге осторожно свел вниз по ступеням к обычному его окружению: к дымящемуся, мерцающему морю ярмарочных огней,
- Погоди, - сказал мне отец, - Бруно, а где же Эхнатон?
- Господи помилуй, - сказал я, - он остался наверху.
На губах сторожа мелькнула безумная улыбка.
- Прекрасно, - пробормотал он, - вам угодно еще что-нибудь захватить с собой?
- Пауль! - крикнул отец в направлении выхода. Пауль как раз подсаживал фрау Фетге на спину Франца.
- Отто, - закричал он в ответ, - в чем дело? Отец сложил руки рупором.
- Как насчет того, чтобы немножко помочь Эде-пагоде в приготовлении к празднику?
- Это еще зачем? - воскликнул Пауль.
Отец закричал еще громче:
- Затем, что праздник мы проведем с ним и его людьми.
- Аминь! - крикнула фрау Фетге и легонько наподдала Франца пятками.
- Нам еще надо забрать Эхнатона! - заорал я ей вслед.
- Вы что, рехнулись? Да ведь эта статуя весит добрых три центнера.
Напрасно мы пытались втолковать ему, о ком в действительности идет речь, он нам не верил. И конце концов мы решительно оттеснили его и ринулись наверх.
К счастью, сторож страдал подагрой, и беготня доставляла ему мало радости. Лишь через несколько минут мы услышали, как он, отдуваясь, взбирается по лестнице. Но мы уже успели обнаружить крошечный огонек.
Это был огонек отцовой зажигалки. Эхнатон держал ее в высоко поднятой руке, освещая бюст одного из египетских фараонов.
- Эхнатон разглядывает Эхнатона, - шепотом восхитился отец.
И верно: оба они были невероятно похожи друг на друга; поскольку Эхнатон Фетге так и не снял свой картонный колпак, а у его тезки был точь-в-точь такой же, только каменный. Собственно говоря, единственным отличием являлись никелированные очки, причем это отличие явно было в пользу Эхнатона Фетге, он в своих очках казался много интеллигентнее египтянина.
Но пленило нас не только это. Самым пленительным в Эхнатоне Фетге была - сейчас его улыбка. Эхнатон улыбался; да, то, чего мы тщетно добивались чуть ли не месяц, этому каменному истукану удалось достигнуть в одну минуту: Эхнатон почувствовал себя уверенным и веселым. Но тут сторож доплелся до верхней ступени.
- Еще и открытый огонь! - ахнул он. Отец положил руку на плечо Эхнатону Фетге.
- Теперь пойдем, мой мальчик, нам пора смываться! Эхнатон со вздохом закрыл зажигалку.
- Значит, и из Египта тоже?..
- Из Египта тоже, - сказал отец, - конечно.
Мгновение он прислушивался к тому, как сторож с проклятиями пытается в темноте нащупать выключатель, потом шепотом подал нам сигнал, и мы втроем бросились вниз по лестнице.
ВЕСЬ БЛЕСК ДЛЯ ВИЛЛИ
В ту зиму нам окончательно уяснилось, что, если мы не сумеем до дня рождения Вилли подыскать для него другое место, он будет потерян для человечества. Он и всегда-то был не слишком общительным. Вилли рано потерял жену: она поела капусты, удобренной вороньим ядом, и с тех пор в доме у него осталась только коза, которую он пускал пастись на межи, отделявшие друг от друга орошаемые поля. Случалось, он брал себе в дом ежа или прикармливал ворону, потому что последние слова Элли, его жены, были: "Не сердись на ворон за то, что они отомстили не тому, кому надо".
Может быть, помещик в Мальхове давно уже уволил бы Вилли, потому что он плохо справлялся со своими обязанностями сторожа при орошаемых полях. Но так как помещик чувствовал себя отчасти повинным в смерти Элли (она была у него скотницей), он предоставил Вилли возможность и дальше носить форменную фуражку сторожа.
Эта фуражка очень много значила для Вилли. Особенно роскошной она не была, но зато довольно объемистой, с массивным, давно потрескавшимся лаковым козырьком, не дававшим Вилли смотреть на небо; неба над полями было много, а Вилли после смерти Элли был с небом не в ладах. Поэтому он и жил в низине за деревней, в похожей на холмик землянке, с таким крошечным оконцем, что паук с легкостью мог бы заткать его своей паутиной.
Собственно, мы познакомились с Вилли через Фриду. Фрида тогда состояла в коммунистической партии, которой нужны были новые избиратели. В городе уже мало что можно было сделать, люди хотели хлеба, а не лозунгов, а потому руководство постановило, что теперь прежде всего надо агитировать в окрестностях города и в деревнях. Фриде достался Линденберг, Мальхов и северовосточная окраина Вайсензее, а так как отец не хотел отпускать ее одну по этим нелегким дорогам, то он отправился с нею, а в том, в чем участвовал отец, участвовал и я.
Отец не больно-то интересовался политикой, но поскольку он все равно был безработным, то, сопровождая Фриду, он ничего не терял. Мы заботились о том, чтобы в амбарах и в сараях, где выступала Фрида, можно было бы присесть, а порою отец и сам включался в дискуссию, что, правда, не слишком нравилось Фриде, потому что отец очень уж вдавался в личные дела присутствующих.
Однако никому в ту зиму отец не уделял столько внимания, сколько Вилли. С тех пор как Вилли впервые появился в своих вымазанных землею брюках дудочкой, , в кривых, покрытых коркой засохшей глины, башмаках, в ветхой куртке цвета мха и в форменной фуражке сторожа, так низко надвинутой на глаза, что из-под растрескавшегося лакового козырька виднелся только поросший серебряной щетиной подбородок, отец уже не выпускал его из виду.
Вилли приходил на все собрания, которые Фрида проводила в Мальхове. В общей сложности их было двенадцать. Как правило, на них являлось от силы три-четыре батрака, а иногда заглядывали и бобылки, которые, если было не слишком холодно, приносили с собой вязанье. Дискуссии всегда бывали оживленными, потому что Фрида нападала на помещика, которого она называла кровопийцей, а батраки пытались ей разъяснить, что как раз помещик-то и избавил их от участи безработных и недовольных.
Вилли по обыкновению молчал. Он всегда усаживался в самом дальнем углу на какой-нибудь ящик или ржавый плуг, и, чтобы хоть что-то видеть из-под своего козырька, выставлял вперед подбородок, и не сводил глаз с Фриды. Он не кивал, не покачивал головой, а только сидел, засунув руки в карманы, скрюченный, неподвижный, и смотрел на Фриду.
Фрида была абсолютно, уверена, что сумела привлечь Вилли на свою сторону. Покуда не выяснилось, что Вилли приходит не из-за Фридиных прославлений коммунистической партии, а из-за ее сходства с Элли. Фриду это огорчило.
Но отец успокаивал ее.
- Вилли, - говорил он, - ни одна партия все равно не поможет, ни твоя и никакая другая. Вот чего Вилли не хватает, так это участия.
- То есть ты тем самым хочешь сказать, что партия не принимает участия в судьбах трудящихся? - мрачно спросила Фрида.
- Вилли - человек, - отвечал отец, - а человеку интересен только человек.
Фрида на него очень обиделась, хотя и несправедливо, тем более что это даже противоречило ее собственному внутреннему убеждению, поскольку Фрида сама всегда стояла за человеколюбие.
Тем не менее с Вилли ей приходилось нелегко, он стал внушать Фриде какую-то неуверенность; когда он смотрел на нее так, она то и дело оговаривалась. И однажды, когда батраки вновь, что называется, загнали ее в угол, и отцу потребовалось все его искусство убеждать, дабы мальховское поражение коммунистической партии не превратилось в личное поражение Фриды, Фрида в самом разгаре дебатов в ярости крикнула Вилли, который не проронил и словечка, чтобы он прекратил как дурак таращиться на нее, это сбивает ее с толку.
Вилли втянул голову в плечи и прижал подбородок к груди, так что стал теперь со своим огромным козырьком как две капли воды похож на старую, нахохлившуюся ворону. Но уже через несколько минут подбородок его снова задрался кверху, а из-под тяжелых век на Фриду опять устремился такой же неподвижный взгляд.
Отец потом извинялся перед ним за Фриду: она, мол, была слишком раздражена,
- Точь-в-точь, как Элли, - задумчиво проговорил Вилли. - И вороны, у них ведь тоже глаза наливаются ядом, если кто-то слишком долго смотрит на них.
- Вообще-то она совсем не такая, - сказал отец, - это все из-за ее товарищей.
- Я знаю, - отвечал Вилли. - С Элли бывало то же самое, из-за управляющего. В основе своей это одно и то же.
В тот вечер Вилли впервые пригласил нас к себе в землянку. Она уходила вглубь на добрых полтора метра, и там, внизу, было очень уютно. В бочке из-под дегтя горел огонь, в кровати сладко посапывала коза, а полки на стенах были завалены яблоками и капустой. И тем не менее, как уже сказано, мы сразу поняли, что должны вытащить Вилли отсюда. Потому что если на минутку забыть о печке, полках и козе, то это все-таки был склеп. И то как, согнувшись, Вилли двигался, и то, как он щурился от света, когда открывал печку, ясно доказывало нам, что он уже наполовину превратился в крота.
Даже Фрида на другой день беспрерывно прикидывала вместе с нами, как бы его получше устроить.
- Во всем виноват только этот кровопийца-помещик,- - сказала она. - Как он мог допустить, чтобы Вилли так жил?
- У него была комната в поместье, - отвечал отец.
- Так в чем же дело? - спросила Фрида. Отец пожал плечами.
- Элли лежит под землей, поэтому и Вилли хочет жить под землей.
- Ерунда, - сказала Фрида, - на это надо смотреть с социальной точки зрения.
- А почему же Вилли на тебя все время пялится? - спросил я.
Фрида замолчала и прикусила губу.
- Его необходимо снова примирить с жизнью, - сказал отец.
- Пустые слова, - раздраженно ответила Фрида. - Он должен вступить в партию и вновь обрести свое человеческое достоинство.
Отец покачал головой.
- Достоинства у Вилли хватает, а вот что ему действительно нужно, так это свет.
- И я так считаю, - пылко закивала Фрида, - но в эту нору, в которой он живет, никогда не заглянет солнце свободы. Он должен выйти на улицы, должен участвовать в демонстрациях.
- Нам следует быть скромнее, - сказал отец.
Фрида с опаской взглянула на него, вздернув брови.
- Ах... А что ты имеешь в виду? Отец пожал плечами.
- Давай для начала пригласим его к Ашингеру.
- А на какие шиши? - воскликнула Фрида, широким жестом обводя голые стены, где на обоях сохранились лишь темные очертания мебели, заложенной в ломбард.
Отец принялся в задумчивости покусывать кончики усов. Я было подумал, что он сейчас намекает на партийную кассу. Но отец слишком уважал общественную работу, которую вела Фрида.
- Положись на меня, - сказал он немного погодя.
Отцу частенько приходили в голову удачные мысли, когда дело касалось других, но так далеко, как в случае с Вилли, он еще никогда не заходил. Из всех книг у нас оставались только три тома "Жизни животных" Брема; теперь он их продал. И получил за них кучу денег, по-моему, целых шесть марок. Он купил Фриде шапку, мне чулки, остальное предназначалось Вилли.
Нелегко было его убедить принять наше приглашение. Он приводил все возможные доводы: его коза, мол, не привыкла по вечерам надолго оставаться одна, ему нечего надеть, а городской шум просто сводит его с ума.
Но когда на следующий вечер мы явились в условленный час к его покрытой инеем землянке, и через низенькую дверь вдруг вылез Вилли, мы невольно протерли глаза. Правда, нельзя сказать, что его брюки дудочкой были отутюжены, что с них выведены пятна, нет, но в загнутых кверху носках его ботинок отражалось морозно-ясное звездное небо, и вместо обычной куртки на нем был черный сюртук. Фуражку он оставил дома, но ветер был ему нипочем, потому что волосы он сильно напомадил, и они приятно пахли.
В омнибусе он рассказал нам, что это все еще его жениховское добро. Фрида, на которую он пристально смотрел из-под своих тяжелых век, несколько раз сглотнула слюну.
- Наверняка вы уже давно не надевали этих вещей, - прощупывая почву, сказал отец.
Вилли слегка задрал подбородок, при этом веки его опустились еще ниже, теперь он действительно казался спящим.
- Нет, - проговорил он, - надевал, на похороны Элли.
Мы приложили немало усилий, чтобы перевести разговор в другое русло; собственно, только уже у Ашингера мы по-настоящему отогрелись.
Вилли там очень понравилось, только вот с глазами он мучился, не привык к такому обилию света. Жмурясь, он слушал, как отец объясняет ему сюжеты развешанных на стенах картин, изображавших уличные сценки из жизни старого Берлина. Потом он с наслаждением выпил пива и принялся за еду. Мы тоже, то есть каждый из нас съедал один-два кусочка, затем незаметно передвигал тарелку другому, ведь мы, чтобы Вилли побольше досталось, заказали на нас троих одну порцию.
За едой мы почти не разговаривали. Вилли был слишком погружен в это занятие. Как же мы радовались, глядя на него, отец казался просто счастливым, и даже Фрида, видимо, теперь была довольна такой развязкой.
- Ты только погляди на него! - сказала она, когда после еды Вилли, взглядом извинившись перед нею, в своем черном сюртуке размеренным шагом вышел из зала.
- Разве не говорил я тебе, что у него достоинства хватит на десятерых, - заметил отец.
- Удивительное дело, - сказала Фрида, - а ведь у него даже нет воротничка.
- Настоящий господин, - воскликнул отец, - как ни комично это звучит.
- Это звучит совсем не комично, - строго произнесла Фрида.
Отец задумчиво покусывал свой ус.
- Да, - проговорил он и откашлялся, - ты права.
Прождав Вилли полчаса, мы забеспокоились. В конце концов отец пошел посмотреть, в чем дело.
Он довольно долго отсутствовал, так что Фрида уже готова была послать за ним меня.
Но тут отец вернулся. С таким просветленным лицом, словно ему было видение.
- Что с тобой? - резко спросила Фрида. - Где ты оставил Вилли?
- Он познает красоту мира, - ответил отец. Фрида сдвинула брови.
- Не заливай! Или он познает ее там, куда пошел?
- Хочешь верь, хочешь не верь, - сказал отец, - но так оно и есть.
Брови Фриды медленно поползли вверх.
- Слушай! - грозно проговорила она. - Если ты собираешься издеваться над Вилли... Лицо у отца стало серьезным.
- И не думаю. К сожалению, ты не можешь сама в этом убедиться, но если бы ты видела, с каким сияющим видом он смотрит на свое отражение в белом кафеле, ты почувствовала бы то же, что и я: он вновь обрел себя; жизнь протянула ему руку, и Вилли ее схватил.
- А Элли? - Голос Фриды вдруг сорвался. Я с удивлением взглянул на нее. Но отец не очень удивился.
- Элли это одобрит, - спокойно произнес он,
- Нет, - страстно сказала Фрида. - Никогда.
Разговор зашел бы еще дальше, но тут вернулся Вилли. Он больше не жмурился, лицо его лучилось, сиял и лучился даже каждый волосок в его серебристой щетине.
- Нет, это ж надо! - сказал он, приподнимая полы сюртука, чтобы удобнее было сидеть. - Как светло! Это ж надо, такая чистота, такой свет! - Он провел рукой по лбу и, рассеянно улыбаясь, смотрел мимо покрасневшей от гнева мочки Фридиного уха. - Знаете что? - сказал он и немыслимо высоко задрал свой подбородок. - Этот человек там, внизу, еще жалуется! И других хочет разжалобить!
- Да что за человек в конце-то концов? - в отчаянии воскликнула Фрида.
- Служитель в мужской уборной, Фрида, - вполголоса пояснил отец.
С этого дня мы стали навещать Вилли только вдвоем, Фрида вдруг отказалась. Впрочем, ее пропагандистская кампания в Мальхове тоже подошла к концу. Она еще несколько, раз попытала счастья на северо-восточной окраине Вайсензее; но словно проклятие тяготело над нею, она утратила дар убеждения, люди зевали и уходили.
- Чего ей недостает? - спросил я как-то отца на пути домой.
- Вилли, - кратко ответил отец.
И с Вилли тоже что-то случилось. Всякий раз, как мы приходили к нему в землянку, он сидел в своей форменной фуражке, надвинутой на глаза еще глубже прежнего, среди яблок и кочанов капусты, сидел у ветхого стола, глубоко задумавшись. Мало-помалу и отец потерял покой.
Какое-то время я молча наблюдал все это.
Но, проснувшись однажды ночью, я заметил, что отец сидит на кровати, смотрит на луну и вздыхает. Я не выдержал.
- Что случилось? - спросил я.
- Она была у Вилли, - отвечал отец.
- И?
- И Вилли ей сказал, что думает теперь только об одном.
К горлу у меня подступил комок.
- О Фриде?.. - хрипло спросил я. Отец слабо улыбнулся.
- Она так надеялась.
- Надеялась? - крикнул я, ударив кулаком но подушке.
- Ты должен ее понять, - сказал отец, - она так радовалась своему сходству с Элли. Она усмотрела в этом задачу куда более осмысленную, чем вся ее пропаганда.
- А что же, - с усилием проговорил я, - что Вилли сказал ей на самом деле?
- Он сказал ей, что день и ночь только и думает, как чудесно было бы после стольких серых, выпачканных глиной десятилетий в Мальхове жить в такой чистой, с белым кафелем комнате, какую он недавно видел у Ашингера.
Комок застрял у меня в горле, я отлично мог себе представить, каково теперь Фриде. Но и Вилли я тоже видел: как он, скрюченный, закрывшись потрескавшимся козырьком фуражки и сложив шершавые руки, похожие на лапки крота, непрерывно жмурясь, сидит в своей землянке. Я заревел в голос.
- Ты прав, - сказал отец, - все это довольно запутанно.
Но потом - уже светало и мне только-только удалось снова задремать отца вдруг, как, впрочем, всегда по утрам, осенило.
- Бруно! - закричал он, тряся мою кровать. - Бруно, скажи, правда или мне приснилось, что служитель у Ашингера жалуется на жизнь?
Я пробормотал, что да, Вилли недавно говорил об этом.
- Значит, правда! - воскликнул отец и вскочил с кровати. - Так оно и есть! - В волнении он бегал взад и вперед по комнате..
Снизу кто-то постучал в потолок. Отец громко крикнул:
- Прошу прощения! - и снова плюхнулся на кровать. - Ну, мальчик мой, ты все еще не понимаешь? - прошептал он.
- Нет, - отвечал я.
- Ах да! - сказал отец, хлопнув себя по лбу. - Ты ведь еще не видел этого Мафусаила из уборной у Ашингера. - Мне что-то стало уясняться.
- Он старый?..
- Старый, - сказал отец, - это не то слово; его дряхлость поистине достойна преклонения.
- И ты считаешь?.. - затаив дыхание, спросил я. Отец медленно пожал плечами и поднял руки ладонями наружу.
- Он стар, и он жалуется, - большего для начала требовать нельзя.
У Ашингера стулья еще стояли на столах, а мы, стараясь остаться незамеченными, уже сбегали вниз по лестнице. Там никого не было. Комната, наделавшая такого переполоха, была и вправду вся выложена белым кафелем. Отец обошел ее так, словно ему предстояло тут жить.
- Многое, - сказал он, - тут в очень неважном состоянии. Сразу видно, арендатор утратил подлинный интерес к своим обязанностям.
- Э-э, позвольте, - раздался чей-то дребезжащий голос, - откуда вы, собственно, взялись?
Мы обернулись, это оказался человек, служивший здесь, внизу. Изможденный, бледный старикашка со впалой грудью и хриплым дыханием.
Отец снял шляпу, а я отвесил ему поклон.
Пусть служитель бога ради не обижается на его замечание, весело произнес отец, оно относилось к так сказать гуманной стороне дела. Он пригласил старикашку подняться с ним наверх, в зал, мы уселись, и отец стал распространяться о преимуществах старости и о том, как важно позволить себе на закате дней своих пожить в полном покое.
- Э-э, кому вы это говорите! - прокряхтел старик. - У меня есть земельный участок в Хоэншенхаузене. Вы думаете, торчать тут - предел моих желаний?
- Конечно, нет, - с воодушевлением сказал отец, - остается еще завести козу или какое-нибудь другое животное, и вот маленький рай готов.
В козе, отвечал старичок, сейчас большой нужды нет, но в остальном отец абсолютно прав.
- Так почему, - с упреком выкрикнул отец, - вам, не долго думая, не сбросить с себя это ярмо?
Старичок, видимо, никогда об этом не думал. Ошарашенный, он уставился на отца.
- Да, - - немного помедлив, протянул он, - почему бы и нет? - И сразу же испуганно воскликнул: - Нет! Арендный договор...
- Перепишите его, - ликуя, перебил старичка отец.
- А на кого? - спросил тот. - Кто захочет в наши дни поступить на эту должность?
Отец погладил себя по подбородку, рука его дрожала.
- Н-да, - с усилием выговорил он, - тут вы действительно затронули весьма щекотливый вопрос.
Это был самый волнующий разговор, - который отец когда-либо вел в моем присутствии. Я понятия не имел, как он применит свои дипломатические способности; хотя если речь шла о других, у него всегда было наготове нечто из ряда вон выходящее. Но если дело касалось его самого, то он в лучшем случае пожимал плечами. Сейчас я пожалел только, что с нами нет Фриды. Вероятно, отец кое в чем разочаровал ее, а этот разговор мог бы научить ее им восхищаться.
Беседа явно затягивалась.
К полудню отец так настроил старичка, что тот уже собрался бежать в наблюдательный совет и швырнуть им под ноги свой договор.
- То, чем я здесь занимаюсь, унизительно! - кричал он. - И за это еще надо платить!
Отец всеми силами пытался его успокоить. А потом выложил на стол свой козырь.
- Боже! - вскричал он, хлопая себя по лбу. - У меня идея! Есть для вас замена!
У старичка от волнения стала трястись голова.
- Есть... это... Правда?!
- Ну как же я мог забыть! - кричал отец. - Бруно, мальчик, почему же ты не напомнил мне об инспекторе Вилли Кнузорске?!
- Господи помилуй! Конечно! - воскликнул я. - Ты совершенно прав!
Далее все разворачивалось с поразительной быстротой. Всего за какой-нибудь час был составлен окончательный вариант предварительного договора со старичком. Параграф первый гласил: в день своего рождения, то есть пятнадцатого февраля, Вилли займет свой пост; параграф второй обязывал старичка взять к себе козу Вилли и построить для нее зимний сарайчик, а в параграфе третьем было записано, что старичок, которого, впрочем, звали Эрвин Йеллинек, предоставит Вилли (предварительно заручившись согласием хозяйки) свою, находящуюся неподалеку, меблированную комнату.
Остаток дня господин Йеллинек угощал нас спиртным. Потом он предложил отцу перейти на "ты", и мы, насколько нам это удалось, пошли провожать его до трамвая, так как он решил закончить этот радостный день не в опостылевших меблирашках, а непременно в своем домике в Хоэншенхаузене.
- Честное слово, Отто, - бормотал он через плечо кондуктора, мешавшего ему выпасть из вагона, - я уже давно не был так счастлив, как сегодня.
- Я тоже, Эрвин, - кричал отец, махая вслед исчезающему в метели трамваю.
Теперь прежде всего надо было посвятить в наш план Фриду. Потому что отец ни в коем случае не хотел, чтобы создалось впечатление, будто он подыскал это место для Вилли только с целью совсем отвлечь его от Фриды. Но сколько мы ни искали, Фриды нигде не было.
- Господи, - сказал я, когда мы в который уже раз грелись в продуктовом отделе универсального магазина Титц, где иногда проводилась бесплатная дегустация бульона, - лишь бы она не приняла слова Вилли близко к сердцу и...
- Ну, знаешь ли! - сказал отец. - Она же не была в него влюблена!
- Нет? - удивился я.
- Оставь этот многозначительный тон! - раздраженно воскликнул отец.
- Во всяком случае, она очень обиделась, - сказал я. Отец в волнении грыз усы.
- Это уже звучит иначе. Не забывай, - сказал он, - что Фрида вовсе не раба своих чувств, она вполне разумный человек.
- Прекрасно, - отвечал я, - тогда поищем ее в конторе.
И правда, она оказалась там. На столе стояла огромная пепельница, а в ней, наверно, штук двадцать окурков. Перед Фридой высилась такая гора листовок и газет, что узнать ее можно было только по заплатке на левом локте ее спортивной куртки.
- Вот тебе и на, - сказал отец, - ты куришь? Фрида пробормотала, что это бесплатные сигареты.
- Ага, - выдавил из себя отец.
Сперва он завел речь о прекрасной февральской погоде, потом перешел на трудности, которые уготованы человеку в комнате, где топится только бочка из-под дегтя и где всегда такая уютная средняя температура.
- Если ты имеешь в виду бочку из-под дегтя в известной нам землянке, перебила его Фрида, - то, увы, должна тебе сказать, ты выбрал тему, оставляющую меня глубоко равнодушной.
- А как же, - спросил отец, непривычно выпрямившись, - подобное равнодушие согласуется с твоим социалистическим образом мыслей?
Фрида, сбитая с толку, уставилась на него.
Я тоже был поражен, отец никогда еще так - не говорил.
Раздосадованная Фрида заявила, что она не совсем его понимает.
- Ах вот как? - сказал отец. Тут, мол, томящаяся во мраке пролетарская душа тянется к свету, а Фрида осмеливается утверждать, что ей это безразлично?!
Фрида мрачно прикусила нижнюю губу.
- Не кричи так, - подавленно сказала она.
- Я сделаю все, - закричал отец, - чтобы обеспечить Вилли место под солнцем! Если надо, то и кричу.
- А я?! - проговорила Фрида. - Я должна спокойно слушать и на все молчать, да?
Отец сразу же снизил голос и опять ссутулился.
- Фрида, - тихо сказал он, - какое значение имеем мы сами, когда речь идет о благе ближнего?
- О благе! - передразнила его Фрида. - О каком же это таком благе? Может, о белом кафельном сортире?! - Голос ее дрожал, она была очень взволнована.
- Речь идет о блеске этого мира, - торжественно заявил лтец, - а сводится он к чьим-то глазам или к кафельной глазури, это разница чисто эмоциональная.
- Может быть, для Вилли, - в изнеможении сказала Фрида.
Отец откашлялся.
- Со смертью Элли, - произнес он, глядя мимо Фриды на тени снежных хлопьев за окном, - весь этот блеск для Вилли померк. Так почему же он не может вновь засверкать для него в этом пресловутом помещении?
Фрида беспокойно отгоняла - от лица облачка дыма.
- В каком еще помещении? - хрипло спросила она. - Ты уже имеешь в виду что-то определенное?
Тогда мы уселись и все ей рассказали.
Молча и непрестанно дымя, Фрида выслушала нас. Когда мы кончили, она долго еще молчала. Потом потушила сигарету и подошла к окну,
- Он уже знает?
- Нет, - ответил отец.
Фрида прижалась лбом к стеклу.
- Значит, мы должны ему сообщить.
Вообще-то мы собирались на следующий вечер пойти к нему, потому что ходить на орошаемые поля запрещалось; днем, когда много света, невольно обращаешь на себя внимание, а мы не хотели, даже напоследок, причинить Вилли неприятности. Но через пять дней будет его рождение, и он должен внутренне подготовиться к такому подарку. Итак, мы тронулись в путь среди дня.
Вилли не было в землянке. Мы искали его около двух часов. Наконец увидели его вдалеке, посреди огромной вороньей стаи. Вороны вокруг него что-то жадно клевали, видимо, он рассыпал им корм. Издали он со своим козырьком, в узеньких брюках и сам казался вороной.
Мы подождали, покуда птицы лениво поднялись в колючий, морозный воздух, потом окликнули Вилли, и он, помедлив, подошел к нам.
Мы не видели его больше полутора недель, и все трое здорово перепугались, заметив, как он за это время изменился. Форменная фуражка была надвинута на лоб так низко, что даже задирать подбородок теперь не имело смысла: потрескавшийся козырек совершенно закрывал глаза. И шел он теперь так сгорбившись, что казался ниже ростом; застывшая на морозе рука, которую он нам протянул, больше чем когда-либо напоминала когтистую лапку крота.
Мы молча проводили его до землянки.
У входа он остановился и задумчиво провел загнутым кверху носком ботинка по сверкающему снегу.
- Почти как кафель, - сказал он со вздохом.
Фрида сжала губы.
- Вилли, - быстро сказал отец, - мы должны сообщить тебе что-то очень важное.
- Ладно, ладно, - пробормотал Вилли, - входите.
Мы еще дали ему развести огонь, но потом отец не выдержал.
- Вилли, - проговорил он, переведя дух, - мы достали для тебя место арендатора в туалете.
- Минутку, - сказал Вилли и сосновой лучинкой сдвинул фуражку со лба. Минутку. Я сплю, правда?
- Нет, - сказала Фрида, - Вилли, ты не спишь.
Вилли потряс головой, как будто ему в уши попала вода.
- Эй, - произнес он, - эй, Вилли, проснись.
- Вы не спите, - сказал отец, - честное слово.
- Нет, - настаивал Вилли, - это исключено. Вот же Элли стоит.
Фрида поперхнулась.
- Я - Фрида.
У Вилли стали дрожать колени.
- Еще раз, - взмолился он и уставился на Фриду, задрав подбородок.
- Я - Фрида, - безрадостно сказала она, - могу поклясться.
- Значит, это правда, - констатировал Вилли. Жизнь мало-помалу возвращалась к нему; он по очереди осмотрел нас, задрав подбородок. - Но почему же вы это вдруг сделали для меня?
- Видите ли, - сказал отец, - отвечать на этот вопрос - все равно что давать отчет, почему я дышу.
- А я - как ты, - сказал я.
Фрида молчала.
На следующее утро мы отправились к хозяйке господина Йеллинека. Она держалась несколько отчужденно, но когда отец объяснил ей, насколько важно для господина Йеллинека провести свой заработанный столь горьким трудом досуг в Хоэншенхаузене, и что, с другой стороны, значит для Вилли быть преемником господина Йеллинека, она стала сговорчивее. Ей хотелось бы взглянуть на Вилли, сказала она; и если он человек приличный, то она ничего не будет иметь против него, как нового жильца.
- Тогда, - сказал отец, - можно считать, что практически он уже к вам переехал.
А в полдень у Ашингера состоялась первая деловая встреча Вилли с господином Йеллинеком. Господин Йеллинек пришел от Вилли в восторг и, должен сказать, с полным основанием, поскольку Вилли купил из своих сбережений воротничок и галстук, которые вместе с сюртуком придали ему такой торжественный и благородный вид, что отца это несколько раз сбивало с толку; а уж Фриде, которая все время мечтательно смотрела на Вилли, и говорить не приходится.
Вилли хотел было сначала поработать полдня, вроде как испытательный срок, но отец ему отсоветовал; предстояло еще слишком много приготовлений, а ведь эта служба должна была стать для Вилли не докучной обязанностью, а подарком ко дню рождения.
Председатель наблюдательного совета уехал в Исполиновы горы кататься на лыжах, но у него имелся заместитель, который в ответ на звонок господина Йеллинека сказал: если господин Йеллинек хочет по состоянию здоровья переписать арендный договор на кого-нибудь другого, то пожалуйста, главное, чтобы этот другой был человек надежный.
Насчет этого, отвечал господин Йеллинек, который уже снова напился от радости, что так внезапно стал пенсионером, насчет этого господин советник может убедиться лично, что же касается его самого, то он в любом случае головой ручается за этого Вилли Кнузорске.
Заместитель председателя наблюдательного совета этого не требовал. И все-таки, когда на следующий день обитая кожей дверь его кабинета снова беззвучно захлопнулась за Вилли и мы почти благоговейно взглянули на него (ради такого случая он даже побрился, а Фрида еще воткнула ему в петлицу красную бумажную гвоздику), то под мышкой он и вправду нес бумагу, черным по белому удостоверяющую, что отныне он вступает в новую должность. Заместитель председателя только удивленно покосился на загнутые кверху носки Виллиных туфель. Но это сказал Вилли, можно будет при случае как-нибудь исправить.
То был торжественный день для всех нас.
Оставалось лишь уладить вопрос о переселении козы из Мальхова в Хоэншенхаузен. Мы понимали, что Вилли нелегко будет с ней расстаться, и потому решили, что он должен один перевезти ее.
Отец как раз получил пособие и пригласил нас с Фридой к Ашингеру, где мы обсуждали все те улучшения, которые мы хотели порекомендовать Вилли, Ведь в конце концов он должен выплачивать аренду и платить за меблированную комнату.
У нас имелось множество довольно полезных идей. У Фриды, которая сначала все больше помалкивала, потом стали появляться самые лучшие идеи. Так, например, она предложила маленькие, украшенные цветами таблички, снабженные веселыми и мудрыми изречениями в стихотворной форме. А у отца родилась мысль поставить в комнате перед уборной подставку для чистки обуви, а в ней устроить маленькую библиотечку.
Мы столько всего на придумали, что отец решил составить список. И тут нам пришло в голову сейчас же набросать программу торжества по случаю дня рождения. Оно должно было происходить у Ашингера. По поводу пирога отец хотел переговорить с новой хозяйкой Вилли. Свечи могла принести Фрида.
- А может, - сказал я, - стоит привлечь еще нескольких клиентов?
Но отец считал, что нельзя сейчас мыслить так прозаично, ведь в конце концов речь идет об оформлении праздника.
- А повседневность наладится сама собой, - сказал отец.
- Если удастся, - вставила Фрида, - я раздобуду у наших пропагандистов граммофон.
- Отличная идея, - с радостью записывал отец. Не знаю, долго ли еще это продолжалось, потому - что я заснул за столом.
Следующий день - это было 14 февраля, и всю ночь, как нарочно, чтобы сделать день рождения Вилли светлым и радостным, шел снег - целиком был посвящен приготовлениям к празднику. Вилли отец посадил под домашний арест, снабдив его нашим последним томом энциклопедии от V до X; для него все должно было быть сюрпризом. Кроме того, Вилли надо было еще пережить разлуку с козой, которая далась ему куда труднее, чем он предполагал.
Но потом все устроилось, и наконец наступило долгожданное утро.
Фрида пригласила всех нас на чашку кофе, а затем следовал пункт первый из отцовской программы праздника: отсылка форменной фуражки Вилли помещику в Мальхов. Вилли написал несколько благодарно-умиленных строк, и после того, как отец исправил наиболее тяжкие орфографические ошибки, а Фрида приложила еще и листовку, мы завернули шапку сначала в шелковую, а потом в упаковочную бумагу и все вместе отправились на почту.
До самого обеда мы праздновали у Ашингера вступление Вилли в новую жизнь, а потом к нам присоединился хихикающий и опять уже пьяненький господин Йеллинек, передал сердечнейший привет от козы и пригласил нас отобедать с ним. Кельнеры нас уже знали и, проходя мимо, всякий раз подносили какое-нибудь угощение, так что вскоре уже Вилли, держась своими красными, покрытыми шрамами руками за отвороты сюртука, стал держать речь, не забыв упомянуть и Элли, и свое прошлое сторожа орошаемых полей, речь, настолько трогающую сердца, что, когда он кончил, к нам подходили совсем чужие люди и молча жали ему руку.
Краткую речь произнес и отец, под аплодисменты присутствующих он призвал Вилли с полной ответственностью и серьезностью отнестись к своему новому, в высшей степени гуманному поприщу.
Потом было еще много всяких тостов, и не успели мы оглянуться, как наступил вечер, стемнело, и тут появилась новая квартирная хозяйка Вилли и, соответственно, прежняя господина Йеллинека, с праздничным пирогом. Едва улеглась буря оваций, как вошел управляющий и спросил, может ли он пригласить нас на чашку кофе.
Отец ответил, что только в том случае, если и он в свою очередь примет наше приглашение на главное, торжество.
С удовольствием, отвечал обрадованный управляющий, он ведь холостяк и не знает, что ему делать нынче вечером.
Поскольку господин Йеллинек тоже оказался холостяком, то сразу же возник новый, весьма интересный разговор о достоинствах холостяцкого житья, к нему присоединились все собравшиеся. Кроме Фриды; она сидела, откинувшись на спинку стула, курила и рассеянно смотрела на Вилли, высоко вздернув брови. В тщательно напомаженной голове его преломлялись лучи верхнего света.
Поздно вечером - большинство гостей уже разошлось, кельнеры стали покашливать, то и дело глядя на часы, - настал великий миг.
Отец извинился и пошел вниз расставить свечи. И вдруг снизу донеслись раскатистые, многократно повторенные эхом в гулких кафельных стенах, грозные, так что все вздрогнули, первые звуки гимна. И тут же оборвались, сменившись печальной мелодией "Не каждый день бывает воскресенье".
- Пластинки перепутал, - пояснила Фрида, все с облегчением поднялись и вслед за Вилли, возглавившим процессию, пошли вниз по лестнице.
Нам явилось поистине сказочное зрелщце - вряд ли можно придумать помещение более подходящее для украшенного свечами праздничного стола. Теплый свет красных свечей играл на белом кафеле, а блестящий пол и сверкающие двери повторно отражали этот неземной, волшебный блеск.
На столе лежали подарки для Вилли: от отца - наш последний том энциклопедии, чтобы Вилли в часы наименьшего наплыва посетителей мог расширять свой кругозор; от меня - сапожная щетка с изображенной - на ней панорамой Бранденбургских ворот; от господина Йеллинека - бутылка Штейнхегера {Можжевеловая водка}; а Фрида воплотила в жизнь свою идею вырезала лобзиком табличку и выжгла на ней стишок:
Тому, кто всем мирским невзгодам
Бросает храбро вызов год за годом,
Желаю обрести укромный уголок,
Где бы порой весь мир забыть он мог.
{перевод М. Френкеля)
Вилли от умиления не знал, на что ему раньше смотреть, он то и дело протирал мизинцем уголки глаз и усиленно моргал, что, впрочем, мало помогало, слезы уже катились по впалым щекам, стекаясь под задранным подбородком в блестящее жемчужное ожерелье. Теперь он благодаря сюртуку, галстуку и новому воротничку выглядел не менее нарядно, чем стол с подарками.
Всем нам тоже нелегко было скрыть свою растроганность, даже управляющий всхлипывал.. Мы дали Вилли спокойно налюбоваться - подарками. Потом я завел граммофон. На этот раз я выбрал "Нет у меня авто, нет рыцарского замка", песню, которая нам с отцом всегда была очень близка. Но тут она, кажется, не произвела на отца большого впечатления, он давно уже оттягивал указательным пальцем воротничок рубашки и был бледнее обычного.
- Что с тобой? - тихонько спросил я.
- Фрида, - беззвучно выдохнул он, - куда девалась Фрида?
Я в смущении оглянулся. Нет, здесь были только мужчины.
"Моя голубка, я тебя люблю", - запел какой-то господин на пластинке.
- Фрида! - в отчаянии воскликнул отец. - Бога ради, Фрида, где ты?
- Здесь, - раздался ее ворчливый голос.
Мы кинулись к двери.
Фрида сидела за дверью на весах, стрелка которых нервно дергалась туда-сюда. Фрида курила, а из кармана ее залатанной спортивной куртки торчали еще три непочатые пачки сигарет.
- Бог ты мой! - с облегчением воскликнул отец. - Но скажи, почему же ты не входишь?
- Слушай, - сказала она, мрачно глядя на отца сквозь облако дыма, - ты разве не можешь прочесть, что написано на ваших дверях?
- О, небо! - закричал отец. - Прости меня.
А не хочет ли Фрида, прежде чем мы пойдем наверх продолжить праздник вместе с управляющим, еще разок пожелать Вилли счастья?
- Зачем? - сказала Фрида, явно не в духе, и кивнула на приоткрытую дверь. - Смотри, он уже при исполнении служебных обязанностей.
Мы заглянули в щелку.
Там стоял Вилли и рукавом своего сюртука сосредоточенно начищал кафель,
НАШЕ ОБЩЕНИЕ С ГНОМАМИ
Я не знаю, как отец до этого дошел; может быть, он их только выдумал. Но может быть, действительно в них верил. Так или иначе, но он считал: хорошо было бы знать, что, кроме ангелов и прочих эфирных созданий, существует еще и нечто более осязаемое, гномы, например,
- Ангелы, - говорил отец, - чересчур обидчивы.
Чего уж никак не скажешь о гномах. Наоборот, они как раз больше всего пеклись о тех, от кого ангелы с возмущением отвернулись, а поводов для этого у ангелов всегда бывало достаточно.
И внешне отцовы гномы тоже были совсем особенные. На первый взгляд они походили на обыкновенных гномов. Но если присмотреться попристальнее, то можно заметить кое-какие отклонения от привычного гномьего облика. К примеру, у них крылышки, как у майских жуков, и лягушачьи лапки. Иногда ночью слышно, как эти лягушачьи лапки шлепают по лестнице. Зимой они носят подбитые шмелиным мехом домашние туфли из скорлупы грецких орехов.
Только вот какие они с лица, отец не мог мне точно объяснить. Поэтому он часто прибегал к помощи фотографических портретов Шоу, Толстого и адмирала Тирпица.
- Так что приблизительно ты можешь их себе представить, - говорил отец, - во всяком случае, в том, что касается бород, а лица у них, конечно, куда симпатичнее.
К несчастью, бабушка проведала, что мы так любим гномов. Она не слишком часто вспоминала о нас, считала отца асоциальным и неудачником. Но каждые несколько лет на нее вдруг по непонятной причине нападала сентиментальность, и тогда она нежданно-негаданно вваливалась к нам, дарила что-нибудь ненужное и по любому поводу нещадно к нам придиралась. Так продолжалось с неделю, потом она вдруг снова исчезала на долгие годы.
Но тут, как уже сказано, она прознала о нашем увлечении гномами, пожалела, что неправильно воспитала отца, и не могла успокоиться, покуда не купила гнома, который, как она с раздражением утверждала, был точно две капли воды похож на гномов, порожденных нашей фантазией, - более того, он был даже выше их на целую голову.
Не гном, а страшилище около метра в высоту, он казался бородатым младенцем, которого натерли салом, и похвалялся своими блестящими туфлями с пряжками, синим передником без единой складочки, трубкой в виде цветочного горшка, деревянными граблями и розовой лысиной и в довершение всего напоминал отцу его начальника.
Из соображений пиетета мы некоторое время держали гнома в - спальне. Но уже через несколько дней начали молча обходить его, а вскоре, к нашему взаимному удивлению, мы оба, не сговариваясь, как бы даже случайно, вошли в комнату, и каждый держал в руках сложенный мешок. Вдаваться в долгие объяснения мы не стали. Засунули гнома в мешок, отец, крякнув, взвалил его на плечо, и мы поехали на вокзал, купили два перронных билета и посадили гнома в пустое купе первого класса в скором поезде, идущем в Брюссель. На зеленом бархате дивана гном выглядел очень забавно.
- Вот здесь ему самое место, - безжалостно сказал отец.
Чтобы произвести впечатление, будто купе переполнено, мы то и дело выглядывали в окно, покуда дежурный по станции не подал сигнал к отправлению, тогда мы выпрыгнули из вагона, и гном уехал.
Бабушке мы сказали, что разбили его во время уборки. Бабушка смерила нас довольно-таки проницательным взглядом, потому что по всей нашей квартире было заметно, что вряд ли мы, убирая, передвинули хотя бы один стул; однако ей пришлось удовольствоваться нашим объяснением. И она ограничилась тем, что спустя день подарила мне детский граммофон и несмотря на протесты отца пластинку к нему. На одной стороне ее было "Что Мейеру делать на Гималаях?", а на обратной - впрочем, принимая во, внимание необычайный бабушкин такт, ничего другого и ожидать было нельзя - "Шествие гномов".
Я тогда был помешан на музыке и нередко часами прокручивал пластинку. В результате отец предложил мне отдать ему эту пластинку, а он ее уничтожит; за это я смогу подыскать себе в отделе игрушек у Вертхайма что-нибудь другое, разумеется, не слишком шумное.
Я долго еще слушал эту пластинку, покуда не пресытился ею, и тогда решил принять предложение отца.
Мы искали с чрезвычайной сосредоточенностью, но ничего не нашли, слишком высоки были наши требования. Потом мы тщетно перерыли игрушечные отделы у Титца, Израэля и еще в полдюжине игрушечных магазинов, так что отец с тяжелым сердцем пришел к решению снова купить мне столь поспешно уничтоженную пластинку. И в тот самый день мы нашли его.
Он стоял в витрине кондитерской. Гном, самый чудесный гном, которого только можно себе представить. Он во всем - вплоть до крылышек майского жука и лягушачьих лапок - так точно соответствовал порождению нашей фантазии, что мы в состоянии были только шептать, когда справлялись, продается ли он.
- Этот? - спросила продавщица. - Да, конечному нас их на складе целая куча.
Нас страшно возмутили ее слова, и отец еле удержался, чтобы не сделать ей замечания. В конце концов мы его все-таки купили, хотя он под своей одежкой из станиолевой бумаги оказался не только полым, но еще и шоколадным.
Отец меня утешил. Если поставить его в безопасное место, то и шоколадный гном с легкостью доживет до восьмидесяти, а то и до ста лет.
Два года он, во всяком случае, протянул. А потом настал дождливый день, когда я не знал куда себя девать. Я начал рыться в старом хламе и обнаружил подаренный бабушкой детский граммофон. Я завел его и в задумчивости глядел на войлочный кружок.
И тут у меня возникла идея. А что если доставить удовольствие шоколадному гному и прокатить его на карусели?
Все получилось как нельзя лучше. Сразу видно было, что гному понравилось крутиться на войлочном кружке. И все же мне показалось, что он, пожалуй, не против крутиться еще быстрее. Но едва я прибавил скорость, как он, блаженно улыбаясь, свалился, отлетел к стене, шмякнулся об нее и невзрачным комочком станиолевой бумаги упал на пол.
Его смерть причинила мне большое горе. Отец сразу же - отпросился на службе, и мы поехали за город, в Бризеланг, где и закопали под засохшим дубом выложенную мхом сигарную коробку, в которой лежал гном, или, вернее, его останки. Я, глотая слезы, копал могилу, а отец насвистывал печальные песни Германа Ленса; потом мы воткнули в могильный холмик крест, сделанный из заячьих костей, и, не обменявшись ни словом, поехали домой.
Но и потом, еще очень долго, отец никогда не уставал ездить со мной на могилку.
А однажды, когда горе уже несколько притупилось, отец сказал, что времена сейчас трудные, и было бы неплохо иметь в своем распоряжении талисман - доброго гнома.
Он сунул руку в карман и протянул мне крошечный комочек глины, и вправду отдаленно напоминавший сидящего гнома.
- Сам обжигал, - заявил отец.
Моего разочарования как не бывало.
Я постоянно таскал с собой этот талисман, покуда он совсем не одряхлел. Но я уже к нему привык и привязался еще больше, чем отец. Так или иначе, но всякий раз, когда мы хотели, чтобы нам что-то удалось, мы сперва плевали на гнома, а потом я целый день таскал его в кармане брюк, все время сжимая талисман в кулаке. Конечно, он не стал от этого красивее, но выразительнее безусловно.
Однако наш гномик-талисман и вообще был явлением необычайным. Например, чтобы сохранять свою волшебную силу на больший срок, он должен был каждый год устраиваться за городом на зимнюю спячку.
Место, которое отец облюбовал для этой цели, было в красивой долине. Окруженная ольхою впадина в лесу, на краю которой любили появляться дикие кабаны. Путаница воздушных корней ольхи была точно создана для гномьего замка. Там имелись анфилады комнат, кухни и кладовые, подвалы в чердаки. Важнее всего нам было затемнить как следует спальню нашего гнома. И запасы на зиму у него были: брусника, крошки обсыпного торта, яблочные зернышки и грибы. Кроме - того, отец - для пущей безопасности всякий раз вырезал для него лодку, на случай, если долину вдруг затопит.
Потом мы прощались с ним. Церемония прощания задумывалась гораздо длительнее, чем бывала на самом деле, отец знал массу разных формул прощания и тому подобных грустных обрядов. Но я всегда так плакал, что отец удовлетворялся сокращенной программой.
В конце марта гном-талисман возвращался к нам. Это был праздник поважнее даже, чем день рождения отца, и встречали мы его обсыпным тортом, кофе, фонариками и песнями. Отдохнувший и набравшийся сил гном вновь приступал к своим нелегким обязанностям.
Наступила осень, и мы со слезами препроводили гнома в его ольховый замок, а когда опять пришел март, мы, ликуя, поехали за ним, - но он исчез.
Вся долина была затоплена, ольховые стволы на целый метр уходили под воду.
Сначала мы растерялись, потом отец взял себя в руки.
- Ты видишь его лодку? - Он неуверенно откашлялся.
- Нет, - сквозь слезы пробормотал я. Но отец не растерялся.
- Это счастье! - твердо сказал он. Сбитый с толку, я взглянул на него.
- Неужели ты не понимаешь? - спросил отец. - Он уплыл, когда поднялась вода! А для чего же мы вырезали ему лодку?
- Ты уверен? - спросил я.
- Слушай, - сказал отец, - не станешь же ты отрицать, что я знаю толк в гномах?
- Нет. Но почему же он просто не дождался нас тут, в лодке?
- Могу тебе точно сказать, - проговорил отец. - Времена теперь не такие, чтобы гномы чувствовали себя уютно.
- Правда?
- Честное слово, - отвечал отец, - как ни печально это звучит,
Это был последний наш гном. Он еще несколько раз писал нам, но отец оказался прав: его приветы в почтовых открытках были такими робкими, что просто духу не хватало звать его вернуться.
ВЫЛАЗКА В ЖИЗНЬ
По правде сказать, политические собрания мы недолюбливали. Ведь если они не такие как надо, - люди недовольны, а если даже такие как надо, поневоле склоняешься к мнению других. Но однажды мы все-таки пошли на собрание: Фрида считала, что нам необходимо послушать ораторов, лучше которых в настоящий момент не было в коммуне северо-восточной части Берлина.
Собрание происходило на старой мыловаренной фабрике в Панков-Хейнерсдорфе, на самом краю города. Сразу за фабрикой начинались поля и луга; мы бы с удовольствием сделали небольшой крюк и прогулялись, ведь стояло лето, слышались трели жаворонков, и солнце так играло в осколках стекла на мусорной куче за мыловаренной фабрикой, что эта куча казалась огромной, свалившейся с неба люстрой. Но Фрида сказала, что потребует у нас отчета, и мы вошли.
На фабрике везде до одурения пахло фиалковой эссенцией. Ораторы и вправду оказались прекрасными, говорили гневно и убедительно, они хотели, чтобы все мы были сыты, а если это не всегда возможно, то мы должны с надеждой обратить свои взоры на утреннюю зарю.
- Тут они правы, - сказал отец, - солнце на заре иногда и впрямь похоже на яичницу-глазунью.
Но ораторы не это имели в виду, они считали, что скоро взойдет солнце свободы.
Под конец все мы с воодушевлением спели несколько песен, а дойдя до слов: "Братья, протянем руки друг другу!", все в огромном пакгаузе взялись за руки и сияющими глазами уставились в потолок.
Отец посадил меня на плечи: чудесно было отсюда, сверху, смотреть, как столько мужчин и женщин держатся за руки.
Но едва допели песню, как все разжали руки, стали прокашливаться и смущенно отводить глаза друг от друга, а затем на трибуну поднялся человек в рубашке без пиджака и крикнул, что курить можно только на улице, и мы вместе со всеми двинулись к выходу.
Отец полез за карманными часами, хотел взглянуть, сколько у нас еще времени до того, как надо будет зайти за Фридой.
- Ну, сколько? - спросил я сверху, с радостью глядя на поля вокруг; в Вайсензее, где мы жили, везде был только камень.
Отец не ответил, он остановился в самой толкучке, взволнованно ощупывая карманы.
- Они же у тебя всегда висели на черном шнурке, - сказал я.
- Шнурок-то еще здесь, - прошептал отец.
- А часы? - спросил я.
- Тесс! - произнес отец и дернул меня за ногу.
- Почему это "тссс"? - возмутился я. - На собрания ходят не затем, чтобы там часы воровали.
- Уверен, что это ошибка, - произнес рядом с нами коренастый распорядитель собрания и строго взглянул на меня из-под помятой шляпы.
- Безусловно, - поспешно отозвался отец.
- Ты оставил их дома, товарищ, - сказал распорядитель. - Хочешь пари?
- Убежден, что вы правы, - подавленно согласился отец.
Вокруг все закивали.
- Ладно, люди, выходите! - крикнул распорядитель. - И на улице не скапливайтесь, чтобы легавые не заметили.
- Я тебя не понимаю, - сказал я, когда отец вышел на улицу.
Он спустил меня с плеч и взял за руку.
- Пожалуйста, - умоляюще произнес он, - подожди хотя бы, когда все разойдутся, хорошо? - Он затравленно улыбнулся женщине с красной бумажной гвоздикой, приколотой как значок, она толкала рядом с собой велосипед и на крыльце остановилась возле нас.
Не говоря ни слова, мы обошли вокруг фабрики.
Я твердо намеревался держаться с отцом сурово и, по крайней мере, еще полчаса с ним не разговаривать, но понял: ничего у меня не выходит, слишком уж день хорош.
За мусорной кучей росла старая бузина, ее блестящие ягоды уже начинали темнеть, под бузиной мы и уселись.
Я поймал кузнечика и принялся разглядывать его желтую грудку, большие, словно затянутые бархатом плошки глаз и странные усики, которыми он испуганно шевелил. Отец откашлялся.
- Бруно, - сказал он и сунул себе под усы травинку.
- Да, - отозвался я.
- Это была просто осторожность, так что ты не думай... - Он смолк и ожесточенно прикусил травинку.
Я дал ему еще некоторое время помолчать. Потом сказал:
- Нет, я так не думаю. И все-таки, может быть, нам удалось бы вернуть часы.
- Ты меня не понимаешь, - сказал отец. - Это же просто невозможно, чтобы на рабочем собрании у человека пропали часы.
- Но ведь это случилось, - настаивал я.
- Со мной случилось, - сказал отец.
Он произнес это так печально, что у меня сжалось сердце.
- Я могу стеречь велосипеды перед Патентным управлением, - быстро заявил я, - если повезет, можно в день до пятидесяти пфеннигов заработать, и мы будем их откладывать.
- Дело не в часах, - проговорил отец, - мы и без часов обойдемся.
- А в чем же дело? - спросил я. Отец как-то поник, травинка бессильно свисала у него изо рта.
- В листке плюща, - отвечал он.
Минуту я, жмурясь, смотрел на небо. Синее-синее, оно было подернуто очень нежной, с молочными прожилками, белизной, и там, на головокружительной высоте, парили черные стрижи.
- Какой еще листок плюща? - спросил я.
- Тот, что под крышкой часов, - в изнеможении отвечал отец.
Опустив голову, он бессмысленным взглядом смотрел на божью коровку, которая ползла вверх по кустику щавеля, торчавшему у него между колен. Должно быть, это был драгоценный листок.
Я надеялся, что отец сам все скажет. Но он молчал.
- Откуда он? - спросил я наконец. Отец вздохнул.
- С дедушкиной могилы.
Далеко, у самого Вайсензее, за мерцающей завесой зноя, виднелись гигантские котлы газового завода; они были словно увенчаны высокими вычурными решетками, в которых котлы могли подниматься и опускаться. Я частенько там играл, и мне вдруг вспомнилась единственная фотография, оставшаяся от дедушки: на ней был маленький мальчик, такой же мальчик, как и я, только волосы у него чуть покороче, и на нем, хоть это и непрактично, матроска; но наверняка он тоже с удовольствием бы играл позади газового завода.
- А нельзя, - спросил я, - просто взять новый листок с его могилы?
Отец едва не поперхнулся.
- Пожалуй, это самое простое, да.
- Не надо грустить, - сказал я, - наверное, у него на могиле сотни таких листочков.
- Безусловно, - подтвердил отец.
- А почему, собственно, мы никогда там не были? - поинтересовался я. Ведь он лежит в Вайсензее.
- Могила его там, - резко сказал отец.
Я удивленно взглянул на него, обычно он со мной так не разговаривал.
Отец тут же извинился и снова принялся взволнованно жевать травинку.
- Я не могу к этому привыкнуть, - сказал он немного погодя. - Когда он умер, ему было столько лет, сколько мне сейчас, но он как живой стоит передо мной; только у него была густая борода и волосы он носил короче.
Прямо у нас из-под носа неслышно взмыл в небо жаворонок, замер в дрожащем воздухе и запел.
- Тебе не надо туда ходить, - сказал я и затаил дыхание, чтобы лучше слышать жаворонка. - Если ты скажешь мне, где это, я пойду один.
Отец так яростно прикусил травинку, что подавился метелкой.
- Правда? - тяжело дыша спросил он. - Ты принесешь мне новый листок плюща?