ГНИЛЬ
Город поразила гниль. Давно ее не было; но вот она снова здесь. Припадая к стенам домов, она крадется по улицам и ртом прижимается к окнам. От этого на стеклах остается лишь едва заметная муть - след ее дыхания, но со временем контур его проявится, и вот уже на этом месте лучами разбегается звезда белой плесени. Хозяйка бросится яростно оттирать ее тряпками и карболкой - напрасно: следы заразы смываются, но потом она с еще большей силой разрастается по гладкой поверхности стекла. А что самое страшное, и о чем всегда забывают пострадавшие: белые созвездия гнили имеют свое поле тяготения, человек попадает в его плен задолго до того, как начинает бороться с ними. Теперь уже в городе не сосчитать тех случаев, когда пораженные эпидемией жители, которым по постановлению городского совета следовало пришивать в случае заболевания на рукав звезду, стремились уклониться от выполнения этого указа, и их отправляли на специальные, отгороженные колючей проволокой площадки, где добровольцы насильно пришивали им этот символ заразы. Уничтожение его карается смертью. Но часто доведенные до отчаяния люди срывают звезду - ведь тех, кто ею отмечен, все сторонятся; и уже принято решение выделить в старом городе специальное место, где будут собраны больные, чтобы те, предоставленные сами себе, не были бы больше в тягость здоровым. А гниль тем временем разрастается все сильнее и сильнее. Ночью ее слизистый след тянется через весь город, и когда поднимается солнце, дома новых жертв оказываются отмечены убийственным украшением из перламутрового студня: вернейший признак того, что на окнах их скоро появится звезда плесени. Саму гниль не видел еще никто. Горстка порядочных людей, которая все уменьшается, считает, что никакой болезни вовсе и нет, что причина ее - не инфекция, а внушение, и направляет ее совет старейшин, добивающийся таким способом отстранения зараженных граждан от общественной жизни города. Доля истины в этом несомненно есть. Ведь от болезни не пострадал ни один незначительный в городских делах человек; а если кто-то осмелится зайти в одну из больниц, переполненных умирающими, чьи лица уже отмечены улыбкой небытия, тот легко утвердится в этом мнении, тат как врачам дано строжайшее распоряжение: лекарство назначать лишь в тех случаях, когда точно известно, что спасение уже невозможно. Недавно один из врачей попытался нарушить это правило. Болезнь он излечил, собственно, вовсе не медикаментами, а любовью и даже таким способом добился необыкновенного успеха. Но в тот же день за ним пришли, и он с тех пор исчез навсегда. Теперь открытие его, вероятно, забудется, ибо немногие, узнавшие о нем случайно, потеряли мужество любить. Равно как и бог утратил мужество укрывать этот мир своей любовью. Иначе почему же тогда слизистый след гнили петляет уже меж церквей и храмов? Только потому, что веры в них больше нет, а дыхание, олицетворением которого они являются, направлено не на землю, а в пустое пространство космоса и бессмысленно овевает голые черепа небесных звезд, в то время как внизу, на земле, правит чумная звезда гнили.
ВЕРШИ
Место было болотистое, и, когда он ступал, у него под ногами зыбилась почва. Она поросла мхом, осокой и камышом; выше человеческого роста поднялись заросли ивняка.
Он хотел попытаться спустить на воду лодку и украдкой вытянуть пару-тройку вершей; так, из интереса, глянуть - и все. Домой он ее, рыбу, взять с собой не мог: иначе бы обнаружилось, что он прогулял уроки.
Собственно, ему уже пора назад, конец до города приличный, а времени наверняка больше часа. Но тут было жилище фазанов, и он таился в засаде до тех пор, пока не послышалось их "пурр-пурр-пурр" и они не показались длиннохвостые, в переливающихся всеми цветами радуги воротничках - со свитой невзрачных, буроватых самочек, деловито работающих клювами. Тут были и опустевшие домики "улиток - они так и просились в руки; и прошлогодние гнезда камышовки на стеблях тростника; и вороний помет, приметный по ярко-красным резинкам, которые они, прожорливые твари, принимали за жилистое мясо.
А напоследок остался, так сказать, гвоздь программы - лодка. Поблизости, сразу, как обойдешь камыши, в лес вдавалась протока, из которой торчали ольховые пни. Здесь и стояла лодка, прикрепленная цепью к пеньку. Замок-то, конечно, не отомкнуть, но штырь от кольца, которым цепь крепилась к лодке, штырь расшатался; может, его и удастся вытащить.
На бегу раковины улиток у него в кармане негромко постукивали друг о друга. Дышал он ртом.
Обежав камыши, он увидел мужчину. Мужчина стоял на коленях среди связок тростника, а его пальцы шарили по какому-то узлу.
Вилли пригнулся и уперся ладонями в мох. Тут он увидел, что узел был человеком, женщиной, у которой дергались ноги. Но дергались они у нее недолго, еще чуть-чуть - и она замерла.
Мужчина поднялся с колен, отряхнул брюки. Потом пхнул женщину ногой, но она не шевельнулась.
Руки Вилли судорожно впились в мох, между пальцев проступила зеленоватая вода. Он никак не мог оторвать взгляда от женщины; даже после того, как мужчина, заметив Вилли, медленным шагом направился к нему.
- Ну?.. - спросил он.
Вилли поднял глаза:
- Она мертвая?
- Да, - ответил мужчина.
- Ты почему ее убил?
Мужчина нагнулся и, прищурясь, окинул взглядом заросли ивняка:
- Ты тут один?
- Да, - отозвался Вилли.
Мужчина подошел ближе.
Вилли смотрел мимо него, на женщину,
- Она тебе не нравилась, да?
- Угу.
- А теперь как "же?
- Ты чего здесь ищешь? - спросил мужчина.
- Что? - переспросил Вилли.
- Чего ты здесь ищешь?
- У женщины были светлые волосы, она была в светлом пальто и туфлях на низких каблуках, на них налипла болотная жижа и вялые дубовые листья.
- Я к лодке шел, - объяснил Вилли.
- К какой еще лодке? - Мужчина сунул руки в карманы.
- Вон к той.
- Она на замке, - сказал мужчина.
- Да там штырь расшатался.
- Чепуха.
- Да, да. Если по нему камнем постучать, он выскочит.
- А лодка чья?
- Рыбака одного.
- И часто он сюда приходит? Сегодня, к примеру?..
- Сегодня - не придет, как пить дать не придет.
Мужчина повернулся и пошел назад, к женщине.
- Поди-ка сюда!
Вилли подошел.
- Возьмешь ее за ноги, - велел мужчина. Он подхватил женщину под руки. - Ну, давай.
Вилли ухватился за ноги, и они поволокли женщину к лодке.
- Сумку забыли, - сказал мужчина.
Вилли вернулся и поднял сумку.
Мужчина выбил штырь, потом втащил женщину в лодку; ее ноги свешивались за борт.
- Весла где?
- Я принесу, - сказал Вилли.
- Где вес-ла?
- Спрятаны. Вон там, под кучей листьев.
Когда мужчина прибежал назад, дыхание у него было прерывистым, а весла прыгали по плечам туда-сюда.
- Ты слышал?!
- Что? - спросил Вилли.
Они прислушались.
- Там, - показал мужчина; указательный палец у него дрожал.
- Ах, это, это - канюк.
- Ка... кто?
- Канюк, - повторил Вилли. - Он так кричит.
- Похоже, ты здесь все излазил?
- Спрашиваешь.
Они плыли вплотную к опоясывающим берег камышам. Мужчина греб, Вилли, как рулем, правил крышкой от ящика для рыбы. Там, где протока впадала в озеро, они сбросили мертвую в воду. Юбка на ней вздулась пузырем, и мужчина надавил на нее веслом, чтобы вышел воздух.
- Так, - сказал он.
- Сумка, - напомнил Вилли. - Сумку забыли.
- Давай сюда.
Вилли встал и протянул ему сумку. Мужчина тоже поднялся. Он быстрым движением оглянулся по сторонам и стремительно шагнул к Вилли. Лодка закачалась. Вилли пошатнулся - мужчина, схватил его и стиснул в руках.
- Порядок, - сказал Вилли.
Мужчина отпустил его и швырнул сумку в камыши.
- Поехали.
На обратном пути им встретился поплавок от верши.
Вилли встал на колени на носу лодки.
- Вон верша стоит.
Мужчина перестал насвистывать.
- Где?
- Вон там.
- Может, заглянем?..
- Я и хотел.
- Давай.
Они подгребли к поплавку.
- Левее, - сказал Вилли, - еще левее. Так. Теперь чуть вправо. Хорош. Он встал и перегнулся через борт.
- Ну?.. - Мужчина вытянул шею.
- Лини, - сказал Вилли. Он опустил вершу в воду и оттолкнул лодку от ольхового пня. - Ерундовая рыба.
Мужчина опять налег на весла. Он снова засвистел,
- А я знаю, где еще есть.
- Что-что?
- Я знаю, где есть еще.
- Ну и где?
- Вон, напротив. - Вилли кивнул на противоположный берег.
- Отлично, - сказал мужчина.
- Недавно в одну лысуха угодила.
- Ишь ты!
- Вот смехота, правда? Это потому, что они ныряют. А один раз водяная крыса попалась.
- А ты что, здесь живешь? - поинтересовался мужчина.
- Хорош, - сказал Вилли. Он сощурил глаза и перегнулся через борт.
- Ну?..
- Пустая. Раньше в нее всегда кто-нибудь да попадался.
- Может, она дырявая?
- Не-е. Она лежит неправильно - она набок завалилась.
- А рыбам-то не все равно?
- Рыбам?! Ну, в этом деле ты не кумекаешь. Как бы не так.
Мужчина снова заработал веслами.
- Не-е, в городе. Правее забирай, еще правее. Так, хорошо. Э, друг, да она ходуном ходит. Вот увидишь, неспроста это, поспорить могу.
Мужчина поднялся со скамьи, он смотрел на Вилли.
- Окуни. Ты посмотри, посмотри сюда: полно окуней.
- Красивая рыба.
- А то? - Вилли снова погрузил вершу в воду..
- Что ж ты, себе так ни одной и не возьмешь?
- Нашел дурака. Чтобы дома заметили!
Мужчина налег на весла.
- Что заметили?
- Ты никому не скажешь?
- Ну, слушай!..
- Дружище, я же прогуливаю.
- А-а! И правда - рыба тебя выдаст.
Они подгребли к берегу и причалили.
В камышах хрипло кричала чомга,
- Давай шевелись, - сказал мужчина.
- Погоди, надо штырь приладить. - Вилли вдавил его в углубление на борту. Потом отнес на место весла.
- Пошли, пошли.
- Да иду уже.
Тропинками они вышли к шоссе. Как раз в тот момент, когда они подошли к обочине, показались два велосипедиста.
- Что я еще хотел у тебя спросить, - громко сказал мужчина, - может, ты морских свинок любишь?
- Э, брось,- - отмахнулся - Вилли, - у меня у самого три штуки. - Они немного прошли вдоль шоссе. Сквозь листья берез на опушке леса просвечивали солнечные лучи; прямо из-под ног у них вспорхнула Сорока. Показался какой-то прохожий.
Мужчина остановился и посмотрел, на часы.
- Ого!
- Поздно уже?
- Ровно четыре.
- Ого, дружище! Обалдеть можно. - Вилли протянул мужчине руку. - Или вместе пробежимся?
- Да нет.
- Ну, тогда - всего.
- Тебе тоже.
На повороте Вилли оглянулся. Мужчина все еще стоял на шоссе.
- Ты чего? - крикнул он. - Ты точно меня не продашь?
- Как это?
- Да что я прогулял.
- Не беспокойся.
- Ну, тогда порядок. Привет!
Мужчина поднял руку.
НАМЕРЕНИЕ, ОСТАВШЕЕСЯ НЕВЫПОЛНЕННЫМ
Нельзя сказать, что Лозе был человеком бессердечным; он подавал нищим, - если у него была мелочь, - подавал даже тогда, когда сумерки сгущались, и уж никто этого не видел. Но если говорить о Херригеле, тут, считал Лозе, от него требуют невозможного.
Да, они дружили с Херригелем в школе. Херригель ни разу не забыл поздравить Лозе с днем рождения, и, хоть он и подделал документы, Лозе и впредь бы сохранил к нему доверие. Но чтобы из-за этого пойти к нему на свидание в тюрьму? И как такое могло прийти в голову этой мадам Херригель!
Нашла дурака; Херригель - человек с характером. Наведайся к нему Лозе, он, пожалуй, слегка смутится, и только. Нет, Лозе предпочел бы подождать, пока Херригель отсидит свой пять лет, а уж потом вести себя так, словно ничего не было; так поступают джентльмены. Но фрау Лозе думала иначе и мнение свое не преминула высказать довольно резко, а потому в один воскресный день, хотя было пасмурно, Лозе надел темные очки, надвинул на глаза шляпу и выехал за город. Выражение "выехал за город" он счел самым подходящим, хотя, по сути дела, ему не пришлось покинуть город; трамвай остановился у тупикового бруса, насыпь вокруг которого поросла ромашкой и дикой редькой; чуть поодаль дорогу перерезала грязная речушка, из нее похожие на остов выброшенного на берег кита выглядывали обломки взорванного моста; кругом простиралось поле, а справа, за горами ржавых консервных банок, высился прямоугольник тюрьмы.
Несколько раздраженный тем, что между другими посетителями тюрьмы установился тесный контакт, Лозе подождал, пока последний из них не свернул на ухабистую тропинку; лишь тогда он огляделся и скрепя сердце примкнул к общему потоку.
Он попытался разобраться в своих чувствах. По натуре Лозе принадлежал именно к той категории людей, которым это удается с неизменным успехом. Но сегодня он испытывал непривычное затруднение. На душе у него было скверно. Однако из того мучительного состояния, в котором он находился, каким-то непостижимым образом родилось приятно щекочущее возбужденна. Скверно ему оттого, думал Лозе, что он, чья репутация по воле случая осталась незапятнанной, лицом к лицу сталкивается с человеком, чья репутация по воле случая запятнана; эта мысль пришла к нему еще дома, и потому он надел самый заношенный костюм. А ощущение щекотки появилось только что, и он никак не мог понять, чем оно вызвано. Ну, во всяком случае, он будет начеку; ничто не вызывало у него большей ненависти, чем неконтролируемые разумом чувства.
У главных ворот тюрьмы Лозе ожидала церемония, едва не заставившая его, повернуть назад. Сторож с лоснящейся физиономией потребовал назвать (с этим Лозе еще готов был согласиться) не только фамилию заключенного, но и фамилию посетителя (согласиться с чем Лозе уже никак не мог); сторож был либо туг на ухо, либо Лозе ему не понравился, поэтому свою фамилию Лозе пришлось повторить так громко, что все окружающие прекрасно расслышали ее. В этом была и своя положительная сторона, теперь он, по крайней мере, решился снять темные очки и нормально надеть шляпу: уже в трамвае эта маскировка лишила его уверенности в себе.
Но вот сторож отворил ворота, и Лозе увидел покрытый лужами хозяйственный двор. Со стороны главного корпуса, позванивая связками ключей, гурьбой шли надзиратели, у всех был такой же нездоровый цвет лица, как и у сторожа; Лозе возненавидел их с первого взгляда, но в ту же минуту признался себе в том, что его отвращение, в сущности, относится не к самим надзирателям, а к обществу, которое взрастило подобную породу служителей.
Лозе попал к совсем молоденькому надзирателю, фуражка держалась у него на левом ухе, голенища сапог были начищены до зеркального блеска. Старик с седой бородой признал в Лозе непосвященного и, пока они шли по двору, объяснил ему, что справа за стеной - женское отделение, а с левой стороны виднеется отделение со строгим режимом. Услышав это название, Лозе вновь ощутил уже знакомое, непонятно отчего возникающее возбуждение; он сердито велел старику прекратить свои наставления, в глубине души сознавая, что сердится не на старика, а на самого себя, от этого его гнев лишь усилился, и только в главном здании, поднимаясь по плохо освещенной металлической лестнице, он забыл о нем.
На полпути им встретилась группа заключенных. Лозе был весьма разочарован, не обнаружив на их лицах ни жажды бунта, ни невольничьей тоски по свободе; у них были заурядные лица обывателей, какие можно увидеть в окошечке любого почтамта.
Молоденький надзиратель привел свою группу посетителей в скудно освещенное помещение, частая решетка делила его на две половины. Во рту у Лозе вдруг появился привкус меди, как будто он лизнул ее, с некоторым удивлением он отметил, что пульс у него учащается.
Казалось, причиной тому было не столько предстоящее свидание с Херригелем, сколько нечеловеческая обстановка помещения, которому, кроме двух плевательниц и выстроенных в ряд неопрятных табуретов, похвастаться было нечем. Нечеловеческим был в нем и запах. Самым же нечеловеческим, по мнению Лозе, была решетка от пола до самого потолка. При мысли о том, что решетка, которой обычно огораживают земельные участки, предназначена здесь для того, чтобы отделить так называемых честных людей от так называемых нечестных, его охватил жгучий стыд, вызвавший нестерпимый зуд в голове. Лозе понял, что должен попытаться уйти от этих мыслей, иначе ему грозит опасность сбиться с тона.
Другие посетители производили впечатление людей менее восприимчивых. Несколько человек, напевая или тихонько насвистывая, расхаживали по помещению, другие, собравшись группками, что-то обсуждали, а один, поставив табурет под лампочку, читал газету. Но вот снаружи забренчали ключи, распахнулась дверь, и один за другим вошли заключенные. У Лозе вспотели ладони, он плотно сжал губы и, набычившись, словно капризный ребенок, уставился на ржавый гвоздь, торчащий за решеткой из противоположной стены.
Помещение сразу наполнилось шумом и смехом, посетители и заключенные обступили решетку, и, тогда как первые вели себя с наигранной непринужденностью, что в самое сердце поразило Лозе, вторые пытались скрыть свое смущение под напускной веселостью.
Еще до того Лозе уличил себя в мысли, что ему хотелось бы, чтобы Херригель был болен или на худой конец не захотел выйти на свидание с ним, и, по всей видимости, его желанию суждено было сбыться: заперев дверь, надзиратель направился к нему. Он сказал, что Херригель лежит в тюремной больнице, пусть Лозе немного обождет, его туда отведут.
Презрительный тон, которым надзиратель говорил о Херригеле, привел Лозе в бешенство. Усилием воли он заставил себя удержаться от резкости, и, когда другой надзиратель в светло-серой тиковой форме громко выкрикнул фамилию Лозе, он даже забыл рассердиться из-за очередного раскрытия своего инкогнито: все его душевные силы были направлены на то, чтобы показать первому надзирателю всю глубину своего возмущения. Но тот уже не обращал на Лозе ни малейшего внимания, и Лозе ничего не оставалось, как последовать за своим новым провожатым.
Пройдя по сумеречным переходам, спустившись вниз по лестнице и наконец вновь оказавшись во дворе, они подошли к стоящему поодаль зданию тюремной больницы, и Лозе спросил, вызвав тем самым гримасу недовольства на безучастном лице надзирателя, что же, собственно, с Херригелем. Да что с ним будет, отозвался тот. У Лозе зачесались руки, он сжал губы и ухватился за галстук.
Но его гнев мгновенно испарился и перешел в замешательство, едва только они миновали пропахший хлоркой коридор, и надзиратель отпер одну из дверей: на единственной занятой кровати Лозе увидел Херригеля; если бы у него спросили, как будет выглядеть пятидесятилетний Херригель в семьдесят лет, такого он не смог бы вообразить. Щеки у него ввалились, костлявый подбородок оброс грязно-серой бородой, бледный лоб казался хрупким как японский фарфор, и, если бы у него слегка не подергивались веки, Лозе не усомнился бы в том, что стоит перед смертным одром Херригеля.
Он повесил свою трость в изножье кровати, зацепив ее за железный цветок на спинке, и склонился над больным.
- Херригель, дружище!
Херригель едва заметно улыбнулся и слабым движением - исхудалой руки, приоткрыв при этом бинты на запястье, что механически отметил Лозе, пригласил его сесть.
- Во имя всего святого, что произошло? - охрипшим голосом спросил Лозе и присел на самый краешек кровати.
Херригель с трудом поднял руку. Другое запястье тоже было забинтовано.
- Они пришли на две минуты раньше, - произнес Херригель, и оттого, что при этом у него на лице появилось подобие улыбки, Лозе понял его далеко не сразу.
Он откашлялся.
- Кто пришел на две минуты раньше?
Тут надзиратель обернулся и объявил, что им пора закругляться, остальных посетителей уже провожают к выходу.
- Но я и пяти минут здесь не сижу, - воскликнул Лозе, потеряв наконец самообладание.
Ему-то что за дело, отвечал надзиратель; он подошел к двери и отпер ее - как видно, своего распоряжения он отменять не собирался.
Лозе побледнел; с негнущейся спиной он поднялся и потянулся за тростью. Ее набалдашник зацепился за железный цветок на спинке, и чуть не полминуты Лозе пришлось потратить на то, чтобы высвободить его. Он не отважился дотронуться до хрупкой руки Херригеля; прижав локти к туловищу, он только неуклюже наклонился над ним и хрипло сказал, что в следующее воскресенье придет опять. Херригель, казалось, не понял его, он посмотрел куда-то мимо и невнятно поблагодарил Лозе за его приход.
Лозе хотел было ответить, но услышал нетерпеливое покашливание надзирателя, и слова застряли у него в горле. Он выпрямился и пошел к двери, голова у него раскалывалась от боли.
Он оказался не последним; прислонившись к стене в сторонке от толпы посетителей и утирая со лба пот, он увидел еще одну группу, пересекающую двор под конвоем надзирателей. Вероятно, они и были последними, потому что сторож уже нетерпеливо бренчал ключами. Посреди двора надзиратели остановились, подождали, пока их группа присоединится к остальным, и скрылись за главным зданием; сторож открыл ворота, и посетители устремились наружу.
Лозе хотелось пропустить всех вперед, воспаленными глазами он обводил двор. И вдруг увидел: за край усыпанной битым стеклом стены между отделением строгого режима и хозяйственным двором уцепились две руки, показалась наголо остриженная голова, туловище в тиковой куртке, нога, затем заключенный перевалился через стену и приземлился на щербатые плиты хозяйственного двора.
Словно стартующий спринтер, он на мгновение застыл на месте, потом подался вперед, два-три гребка руками - и он прорвался сквозь толпящихся на выходе. Вслед за тем раздался вой сирены, и Лозе увидел, что толпа посетителей за воротами пришла в движение казалось, невидимая волна подняла их и понесла вслед за беглецом; то было движение, перед магически притягательной силой которого не смог устоять и Лозе, и, прежде чем он дал себе отчет в том, что с ним происходит, глубинное течение затянуло его и вынесло за ворота, где очертя голову он кинулся в поток преследователей; влекомый учащенным дыханием массы, подстегиваемый ее ревом, подгоняемый топотом ног, чуть не до потери рассудка взвинченный воем сирены, он оставил позади множество преследователей, вырвался далеко вперед и, наконец, запыхавшийся, но с безумным победным кличем, оказался в ведущей группе.
Лозе и не подозревал, что в свои сорок четыре года он окажется таким отличным бегуном, он всегда считал себя человеком неспортивным; однако и в группе лидеров преимущество оказалось на его стороне. Вот он уже возглавил их, уже оставил позади, и к постепенно затихающему топоту за спиной вдруг примешивается новый, вызывающий волнение звук: прерывистое дыхание беглеца.
Вот-вот Лозе поравняется с ним, вот-вот настигнет его. Лицо у него пылает, он дышит с присвистом, галстук хлещет его по голове, из его груди вырывается хриплый, нечленораздельный крик, он взмахивает тростью, набалдашник трости попадает между ног беглеца, Лозе ощущает толчок в плечо, беглец спотыкается, Лозе тоже ударяется головой о камень, и на мгновение его поглощает мрак, потом слышатся шаги, рев мотора, голоса; Лозе чувствует, что его поднимают, он приоткрывает веки, осматривается.
Он стоял среди поля. Стая ворон у него перед глазами медленно поднималась в воздух. Все пространство вплоть до тюрьмы кишело людьми, они запрудили и всю дорогу: надзиратели, полицейские, посетители тюрьмы. По сторонам дороги Лозе увидел облетевшие вязы. Под ними, там, где беглец рухнул наземь, в крапиве лежал мотоцикл, переднее колесо у него еще крутилось. По всей вероятности, на нем приехали из тюрьмы врач и директор; из окружающих они были единственными, кто не запыхался. Тюремный врач взял стетоскоп, опустился на колени и, призывая к тишине, поднял руку.
Заключенный лежал ничком, руки у него были в крови, вероятно, он поранился, перелезая через стену. Рядом стоял директор. Во всяком случае, Лозе, в мозгу которого окружающее запечатлевалось сейчас с фотографической точностью, считал, что он директор тюрьмы. Это был невысокий седой мужчина с нервным ртом и подергивающимися бровями, он протирал очки и, помаргивая, смотрел на врача.
Только сейчас Лозе заметил, что его поддерживают два надзирателя; он высвободился из их рук, но почувствовал себя до того опустошенным, что даже зашатался. Надзиратели вновь подхватили его под руки. На этот раз Лозе не противился; затаив дыхание он неотрывно смотрел на спину врача. Спина у него была широкая, надежная; Лозе подумал, что на него, пожалуй, можно положиться. Но тут врач поднял голову.
- Разрыв сердца, - пожав плечами, сказал он.
МАНЕВРЫ
Вскоре адъютант смог доложить командованию, что в запретной зоне не осталось ни одного живого существа. Генерал тем не менее приказал произвести выборочную проверку, но - его опасения оказались напрасными: все намеченные крестьянские дворы были пусты; учения можно было начинать. Возглавили марш вездеходы руководителей маневров, за ними следовали джипы многочисленных делегаций. Замыкал колонну санитарный автомобиль.
День сиял. Два сарыча кружили в лучах солнца, над полем висели жаворонки, в кустарнике у дороги то и дело попадались сорокопуты или вдруг вспархивали золотисто-сверкающие стаи овсянок.
Господа офицеры пребывали в прекрасном настроении. Им не пришлось ехать особенно долго - всего минут сорок пять; тут машина генерала, сопровождаемая кортежем остальных, свернула с дороги и остановилась у подножья небольшой гряды холмов, поросших дроком. Здесь уже все было приготовлено. Жерло походной кухни испускало боевой дым, распространяя запахи гуляша, разложили товары маркитанты, были протянуты кабели полевой связи, расставлены походные стулья, подготовлены бинокли для обозрения дальних полей.
Сначала генерал сделал краткий обзор плана учений; предполагалось использовать преимущественно танковые и пехотные части. Генерал был еще молод - пожалуй, под пятьдесят, - он говорил отрывисто, тоном несколько презрительным и ироничным; ему хотелось дать понять, что он не принимает эти маневры всерьез: что за маневры без авиации?
Зона учений ограничивалась с севера обширным сосновым заповедником, с юга - высохшим торфяным болотом. На востоке мерцали в легком мареве степные дали. Нетрудно было заметить, что заросли можжевельника и многочисленные холмы и низины, поросшие вереском и дроком, не обещают танкам легкой жизни, к тому же разбросанные тут и там хутора были, как выразился адъютант, буквально предназначены для узлов ПТО.
Наступил полдень. Едва ординарцы собрали походные тарелки, из которых кушали господа офицеры, и над холмом повисли в неподвижном воздухе голубые облака сигаретного дыма, как в песню жаворонков и монотонное верещание цикад влился приглушенный скрежет гусениц и астматическое дыхание моторов приближающихся танков. Одновременно повсюду на поле возникли двигающиеся кусты, то и дело замирающие и сливающиеся с местностью. Только тревожно вспархивавшие стайки овсянок позволяли догадываться, что там заняла позиции пехота.
Прошло, пожалуй, с полчаса, и из основного заповедника показались различаемые лишь в бинокли первые танки, вплотную сопровождающие небольшие незамаскированные пехотные подразделения; вскоре можно было увидеть и глубоко эшелонированный строй танков, приближающийся со "стороны болота. Воздух дрожал; грохот заглушил песню жаворонков, и можно было лишь догадываться, что она продолжает звучать, потому что птички все еще висели в небе, как и прежде. Замаскированная пехота между тем окапывалась, а возле хуторов, в местах, где проходила линия ПТО, солдаты и вовсе исчезли, скрытые маскировочными сетями.
Теперь и офицерам, которые до сих пор оставались в какой-то мере безучастными, пришлось тоже поднять бинокли к глазам, потому что танки открыли огонь. Правда, вначале они беспорядочно обстреливали местность, но когда и с юга обозначилось движение танкового строя, предполагавшее клещеобразное соединение с северными, все больше и больше разрывов возникало на самом учебном поле.
Окопавшиеся пехотные подразделения пропускали танки над собой. Они ждали, пока пройдет основная часть танков, а затем, отделение за отделением, поддерживаемые противотанковой артиллерией, вступали в бой с сопровождающей танки пехотой и нападали на отдельные танки, оборонявшиеся упорно, хотя и несколько неуклюже. Теперь бой был в самом разгаре.
Но, к несчастью, налетел ветер и пригнал облака пыли и порохового дыма на холм, где расположилось командование, на некоторое время лишив офицеров видимости. Тем временем в кусты дрока со всех сторон слетались испуганные птицы: щеглы, овсянки, сорокопуты. Страх делал их доверчивыми, они принимали офицеров за стаю таких же обитателей полей, пострадавших вместе с ними от грохота боя. Генералу приходилось сдерживаться, чтобы его раздражение осталось незамеченным. Это удавалось ему с трудом. Его приводило в ярость, что ветер посмел ему перечить. Неожиданно шум боя затих, и, когда в какой-то момент порыв ветра разорвал пелену дыма, глазам офицеров открылась, странная картина. Все учебное поле, сжатое клещеобразным построением танков почти до квадратного километра, кишело овцами, которые, по-видимому, гонимые смертельным страхом, беспорядочно метались между танками, сталкиваясь друг с другом. Машины остановились и, чтобы еще больше не запугать животных, заглушили моторы. Противотанковые орудия тоже молчали, и в бинокли можно было наблюдать, как тут и там, в окнах близлежащих домов, появлялись любопытные лица солдат, привлеченных редкостным зрелищем. Открылись и башенные люки танков, из которых непременно выглядывали две-три замасленные физиономии, и внезапно воздух, еще только что сотрясаемый грохотом сражения, наполнился лишь топотом многих тысяч овечьих копыт по высохшей земле, звучавшим подобно мощной грозно бушующей барабанной дроби, в которую время от времени врывалось приглушенное блеяние. Лицо разгневанного генерала покрылось пятнами ярости; он поискал глазами адъютанта, которому была поручена эвакуация территории.
Тот побледнел и лепетал беспомощные извинения, с трудом оправдываясь лишь тем, что, по его уверениям, овцы могли проникнуть только с внешней стороны учебного поля.
Присутствие гостей заставило генерала сдержаться; он позвонил на командный пункт. "Овцы, - приказал он с дрожью в голосе, - должны немедленно исчезнуть; ответственные лица обязаны тотчас же отдать соответствующие распоряжения".
Офицеры на командном пункте переглянулись. Им самим была ясна нелепость ситуации. Но как защититься от этого наводнения обезумевших овец? Они считали, что генералу это представляется слишком легким, но все же дали сигнальную ракету на северный фланг и одновременно приказали танкам южного крыла открыть проход животным в надежде, что боевые порядки, смешавшиеся при беспорядочном бегстве, еще можно восстановить и организовать.
Однако животные подчинялись другим законам. Конечно, орудийные залпы вызывали в стадах неописуемый страх, однако перед открытым для них проходом овцы неожиданно останавливались, поднимались на дыбы и, пожалуй, еще безумнее, чем прежде, устремлялись обратно в западню, так что пехотинцы, съежившиеся в своих окопах, с трудом защищались от проносящихся над ними овечьих копыт.
Генерал не мог более скрывать раздражение. Он вновь позвонил на командный пункт и крикнул в трубку, что после окончания маневров привлечет к ответу виновных, а теперь просит господ офицеров обратить внимание на то, как он, генерал, продемонстрирует им методы обращения с овцами. После этого он извинился перед гостями, приказал адъютанту остаться за него, направился вниз с холма к своему джипу и велел как можно дальше въехать в гущу овечьих стад.
Но въехать удалось совсем не так далеко, как он полагал: животных, которые хоть и боялись танков, джип генерала не испугал, и в одно мгновение он так застрял, что не мог двинуться ни вперед, ни назад.
Генерал вообще-то намеревался собрать несколько взводов пехоты и с их помощью гнать овец к проходу, однако теперь он был вынужден признать, что это невозможно. Понял он и кое-что еще; он понял, что оказался смешон. Он спиной чувствовал, что военные атташе на холме наблюдают за ним в бинокли, и мысленно слышал их всевозможные издевательские остроты. Безмерный гнев охватил генерала; он, прошедший две мировые войны и десятки сражений, должен стать посмешищем из-за этих глупых животных, руководимых лишь своим стадным инстинктом?
Он почувствовал, как кровь ударила ему в голову, и крикнул шоферу, чтобы тот прибавил газ и ехал дальше; шофер повиновался; колеса с воем вгрызались в пыльную землю, но машина не трогалась с места; сопротивление окружающих овечьих тел было сильнее. Тогда генерал, почти обезумевший от гнева, рванул с пояса пистолет и открыл беспорядочную стрельбу в гущу стада" опустошая магазин. В этот самый момент машину слегка приподняло, она качнулась, будто на гонимой ветром волне, накренилась и, едва генерал и шофер успели прыгнуть в разные стороны, медленно, почти осторожно опрокинулась.
Генерал не сразу сумел достаточно надежно защититься от неистовствующих овечьих копыт и вытащить ушибленные ноги из-под машины. В оцепенении он поднялся и осмотрелся вокруг.
Казалось, мир состоял только из овец; насколько хватало глаз, тянулись лишь лохматые спины, танки возвышались над этим морем животных, как затопляемые стальные острова.
Только теперь генерал заметил, что вокруг него и джипа образовалось крохотное свободное пространство, в которое овцы почему-то не решались ворваться. Как раз в тот момент, когда генерал хотел позвать шофера, лежавшего без движения, обнаружилось, что внутри заколдованного круга находится еще некто: огромнейший, тяжело дышащий баран.
Он стоял неподвижно, выжидающе наклонив лохматую голову с безобразными завитками рогов; белки глаз отливали красным, грудь и передние ноги дрожали, словно сотрясаемые работающим внутри мотором, на шее и у основания рогов были заметны свежие огнестрельные раны, из которых узкими струйками сочилась почти черная кровь, медленно стекавшая на лохматую, облепленную репьями грудь.
Генерал мгновенно понял: он только что ранил это животное и теперь должен держать перед ним ответ. Он нащупал кобуру - она оказалась пуста. Осторожно, не спуская глаз с барана, сделал он робкий шаг к джипу, за которым можно было бы спрятаться. Однако едва тот заметил, что противник освобождается из-под его контроля, как сделал два-три неистовых упругих прыжка к нему; генерал метнулся в сторону, и баран с треском ударился о кузов машины. Он тряхнул головой и на какой-то миг оцепенел, уставясь в землю.
Сердце генерала учащенно колотилось, он почувствовал, как повлажнели лоб и ладони. Гнев его улетучился. Не думал он больше и о насмешках офицеров на холме, он мысленно твердил: он не смеет меня убить, он не смеет меня убить. Он больше не был генералом, он был воплощением страха, голого, трепещущего страха, ничего более не существовало в нем, только этот страх.
Баран резко повернулся: генерал ощутил безумную боль в кишках; электропила завизжала в голове, его вырвало, он упал, и в момент падения баран еще раз боднул его твердым витком рога в пах: генерал почувствовал, как оборвалось нечто связывающее его с землей, потом визг электропилы перешел в невыносимо монотонный звук скрипки, и он потерял сознание.
Никто не предполагал, что генерал подвергается смертельной опасности. Правда, некоторые танковые экипажи и офицеры на холме почувствовали нечто оскорбительное и нелепое в том, что джип опрокинулся и баран неожиданно бросился на генерала, но никому не приходило в голову, что баран представляет опасность для него. Поэтому когда генерал не поднялся, офицерам стало неловко; некоторые попытались остаться в стороне, но другие обдумывали, как бы пробраться к нему через это море животных.
Овцы сами освободили офицеров от неловкости вынужденного бездействия. Совсем неожиданно, словно по тайному приказу, в центре все тех же лихорадочно накатывающихся друг на друга стад возникло нечто похожее на упорядоченное круговращение, втягивающее в себя все большие-потоки животных, пока, наконец, его не сменила огромная широкая волна, в одно мгновение захватившая все поле и хлынувшая к востоку, в неясно-мерцающие степи, где животные вскоре и исчезли в огромных рыжеватых тучах пыли.
Когда адъютант вместе с офицерами командного пункта прибыл к опрокинутому джипу, санитары с помощью нескольких танкистов уже подняли тело генерала на носилки и понесли его к санитарной машине; им помогал шофер генерала.
Возобновлять учения не было смысла. Для этого пришлось бы возвращать танки на исходные позиции, что было равносильно почти троекратному расходу горючего, и старший по званию офицер принял решение немедленно дать отбой.
Разочарованные господа офицеры вновь поплелись к своим вездеходам, водители включили моторы, и машины медленно тронулись в путь мимо неуклюже разворачивающихся танков и строящихся пехотных подразделений; замыкал движение санитарный автомобиль.
Через некоторое время снялась и пехота, за ней последовали орудия, и наконец осталась лишь походная кухня, на которую ординарцы грузили складные стулья, да двое связистов сматывали полевой кабель. Вскоре была завершена и эта работа. Шофер походной кухни сигналом собрал людей, они поднялись на холм и тщательно залили водой оставшуюся кучу золы; кухня с наполовину включенными тормозами двинулась по склону вниз.
К птицам, попрятавшимся было в начале боя в заросли дрока на холме, вновь вернулась жизнерадостность. Они отряхивались, обстоятельно чистились и стая за стаей взлетали над полем, где все еще неподвижно висели в воздухе жаворонки, чья песня опять сливалась с монотонным стрекотом цикад, жужжанием пчел и хмельными криками ястребов.
ВЛЮБЛЕННЫЙ
Я влюбился в Волну, и если я хоть немного понимаю язык воды (а возможностей выучить его у меня было предостаточно), то она готова хранить мне верность. У нее зеленое лицо, глаза цвета морских раковин и гребень пены в волосах. Я познакомился с ней вдали от берега. Я плыл за тенью летящего лебедя, когда она бросилась мне навстречу и отнесла назад. Думаю, она ревновала меня, потому что выбросила далеко на берег и всякий раз подкатывалась ко мне, будто хотела поглядеть, осмелюсь ли я высматривать новых лебедей. Но я уже весь был во власти обволакивающей нежности ее вспененных рук, которые слегка поглаживали мои ступни. Я присел на корточки, чтобы тоже погладить Волну. И всякий раз, когда она ускользала от меня, кричал ей вслед, чтобы она не забывала, как я ее люблю.
Теперь ей известно все. Не проходило дня, чтобы мы не виделись. И так неделями. Даже в безветрие я заплывал далеко и ждал, когда она не спеша придет ко мне с вечерним бризом. О! Я знаю, сколь терпеливым нужно быть с волнами, ведь и они не всегда могут то, чего хотят; они зависят от течений и ветра и даже от луны. Но любовь может многое. И мне видится день, когда моя Волна, отрешившись от всего, последует за Одним: за мной.. Правда, сейчас я лежу с воспалением легких, которое схватил, постоянно общаясь с ее влагой, но как только я встану на ноги, я наполню ванну на одну треть чистым морским песком, набросаю розы и водоросли, выйду на берег и уведу ее. Она ждет меня. Ведь она обещала.
ПРОШЕНИЕ ДУРАКА
Я, когда-то прозванный в деревне дурнем, а теперь не по своей воле ставший солдатом, по совету вяза, растущего в самом дальнем углу казарменного двора, которого никто не учил, как нужно стоять, обращаюсь к государству с прошением. Желающий, но не способный учиться всему, что полезно в жизни, которую я до сих пор без колебаний принимал всем сердцем, я тем не менее полагаю, что попал в положение, когда следует обратить внимание на явную ошибку, которая, впрочем, вполне объяснима, если учесть, что перегруженные работой государственные органы не всегда в состоянии проверять имеющиеся у них дела так, как это следовало бы в интересах рациональной траты сил.
Ибо со вчерашнего дня, когда я неожиданно удостоился чести надеть солдатскую форму, мне ежечасно пытаются привить способность, которой я давно уже в совершенстве владею, что и постараюсь сейчас доказать. Разумеется, я не смею предположить, будто государству в точности известен мой прежний образ жизни. Однако оно знает, что я существую. Иначе как бы я получил повестку, в которой мне предписывалось проститься с деревенским уединением и явиться в городские казармы: требование это я поспешил незамедлительно выполнить, невзирая на то, что деревенские тополя укоризненно качали головами.
Поскольку государство, очевидно, ничуть не сомневается в моем существовании, я тешу себя надеждой, что оно с надлежащим доверием отнесется к моему заверению в том, будто я умею стоять сызмальства. Кстати, я стоял не только ребенком в манеже. И в отроческом возрасте из любопытства или желания отдохнуть я при удобном случае тоже пользовался этим умением. Хотя я владею многими способами стояния, упомяну здесь лишь стойку с сомкнутыми ногами и стойку с широко расставленными, а также стойку попеременно на полусогнутой левой и полусогнутой правой опорной ноге. Сегодня, когда я могу похвастаться, что давно уже вышел из детского возраста, движимый засвидетельствованной еще моей матушкой склонностью к безделью, я довел искусство стояния до совершенства, граничащего со стойкостью.
Тем не менее (и это надлежит считать истинной причиной данного прошения) меня, как я уже сказал, учат часами стоять на казарменном плацу, в особенности стоять навытяжку, хотя доказано, что последнее гораздо менее практично, нежели расслабленная стойка, к тому же полностью игнорируется тот факт, что мои пальцы скрючены от постоянной дойки коров, да еще требуют вытянуть руки по швам, подбородок прижать к воротнику и сомкнуть колени, что для меня, страстного любителя стоять, звучит просто издевательством по отношению к истинному искусству стояния. Позволю себе напомнить государству о причине стояния. Прежде всего это делается, чтобы перестать двигаться, чтобы не напрягаться. Здесь мне хотелось бы привести пример из собственной практики, пример коров, стояние коих весьма наглядно свидетельствует о расслаблении. С возрастом мы прибегаем к стоянию исключительно для того, чтобы затем сесть или лечь, что само по себе свидетельствует о принадлежности стояния к досугу. Таким образом, уяснив истинную суть стояния, государство должно понять мое изумление, ведь на казарменном плацу меня насильно заставляют учить то, чем я уже давно свободно владею. Наверняка полученное мною письмо с приказом забыть коров и деревню, дабы носить в городе мундир, является следствием ошибки, а посему прошу срочно отчислить меня из армии.
УЧИТЕЛЬ
Долго, почти бесконечно, мой родитель думал, кому бы отдать меня в ученики. Не всякая профессия, известная своей престижностью, казалась ему подходящей для этого. И пока мы скитались из конторы в контору, из одной, мастерской в другую, так и не найдя дела, которое соответствовало бы ожиданиям моего родителя, все это время я становился старше и старше, понемногу Седел и лысел понемногу. А тут еще в стекольной мастерской от удара скончался мой родитель. На ложе из аккуратно сметенных осколков он слабеющим голосом оставил мне завещание, суть которого состояла в призыве ценить свободу выбора выше мук неволи.
Вообще мне нравилось ремесло стекольщика. Но последние слова моего родителя изумили меня. И, рассеянно кивнув подмастерьям, в смятенье сгрудившимся вокруг нежданно умершего, я шагнул из пахнущей замазкой лавки на улицу и с тех пор брожу по, ней, постепенно дряхлея. Взвешиваю и пробую. То в одну дверь толкнусь, то в другую, храня родительский завет глубоко в сердце.
ЦВЕТЫ ГОСПОДИНА АЛЬБИНА
Из дневника кроткого человека
Еве
17 апреля. День начался с дурного предзнаменования. За завтраком я хотел прихлопнуть муху, что все вилась над поникшими цветочками моей бедняжки Фуксии. Но промахнулся и разбил чашку из бабушкиной коллекции. Добро бы еще с луковичками, так нет же - как на грех, с цветочками. А мухе, ей хоть бы что - продолжает себе кружить над Фуксией да потирает лапки.
Ужасно удручен тем, что мансарда моя всегда в полумраке. Ах, кабы они стояли на свету, цветочки, деточки мои, у меня бы и у самого голова была полна солнцем.
21 апреля. Что, неужели так и не посадили в тюрьму человека, выдумавшего все эти внутренние дворы? А следовало бы. И не за нас, людей, которых он тут запер, мы-то еще можем иной раз выбраться за город на электричке, а за наши лишенные света цветочки на подоконниках.
Ну, вот, выглянул я в окно, а в трех с половиной метрах от меня высится такая же многоэтажная коробка, и цветочки там точно так же хворают уже долгие годы.
Следует основать Интернационал цветочного пролетариата больших городов и в политическом свете трактовать лозунги, требующие света.
23 апреля. Фрау Бритцкувейт, моя, ничего, кроме искреннего почтения, не внушающая, приятельница из цветочного магазина, что на площади Бисмарка, показала мне нынче текст объявления, которое она собирается дать в местной газете. "Одиночество?" - эта шапка подчеркнута красным. А ниже: "Отныне с этим покончено навсегда. Стоит лишь подписаться на цветочный абонемент, и каждую субботу матушка Ирена будет присылать, вам на дом очаровательных собеседниц - глоксинии, лилии, вербену - все, что ни потребуют ваши сокровенные желания".
Мой упрек - что подобными призывами она поощряет пагубную привычку (кстати, все более распространяющуюся) видеть в срезанном цветке не жертву, а нечто вполне естественное - она оставила без внимания. Да если, говорит, мой букет вызовет хоть самую робкую улыбку, то и тогда его смерть тысячекратно оправдана. Стала бы она говорить такое, если б сама была цветком?
Вопрос праздный, ибо каким же цветком могла бы быть фрау Бритцкувейт? Поскольку давнишней седине своей она любит придавать голубоватый оттенок, то уподобить ее можно разве что изрядно состарившейся Гортензии, которую, если ее высадить в кисловатоболотистую почву, можно иной раз склонить к искусственной голубизне. Но кому бы пришло в голову сажать такую матрону в вазу?
25 апреля. Есть все-таки справедливость на нашей грешной земле: только что та самая муха после рискованного сальто-мортале свалилась с Фуксии, угодив в мармелад! Осеню ее, однако ж, милостию и капелькой воды смою налипшее с ее крыльев - в надежде, что она оценит мое великодушие и впредь оставит Фуксию в покое.
Еще предложение: открыть туберкулезные санатории для городских цветов где-нибудь высоко в горах. Но кому его направить?
Одно место в бундестаге следует предоставить садовнику.
Апрель прощается веселым конфетти из разноцветных, всех цветов радуги, облаков. Внизу во дворе, под палкой, которой выбивают ковры, уже зацвело что-то вроде мать-и-мачехи. Но вот возвращался сейчас домой и вижу, что все исчезло. Полагаю, сие учинила чья-то ополоумевшая от весны детская рука, оторвавшая голову цветку.
30 апреля. Нигде на свете нет такой красоты об эту пору года, как в цветочной лавке фрау Бритцкувейт. Разумеется, я против срезания цветов, но, с другой стороны, где еще возможна такая небесная чистота, такая волшебная смесь запахов и такая цветущая и невинная свежесть? И то сказать: фрау Бритцкувейт парит в своей лавке, как миротворец-архангел. Кстати, дело свое она расширила, у нее занято теперь шестеро человек вместо двух. Пришлось на это пойти, потому что в ответ на ее объявление хлынул целый весенний поток абонентов. Мужчин больше, говорит она с лукавой улыбкой. Среди них Даже один поэт, каждую пятницу он велит присылать ему лавровый венок.
3 мая. Похоже, что воробьиный цех испытывает трудности со строительным материалом. Воробьиха, что поселилась с плоскоголовым кавалером под самым карнизом, увела длиннющую соломинку из-под носа у какого-то возмущенного коллеги и присоединила к своему, лишенному дотаций, частному строительству. Влекомая ею золотая соломинка парила подобно крылатому з-мею на фоне майского неба - голубого, как на почтовых открытках.
При слове "золото" на душе у меня начинают скрести кошки: если и дальше будут плакать мои дивиденды, то придется заложить бабушкину брошку. (Ту самую, заветную: золотая роза с янтарными слезинками на лепестках.) Когда бы ростовщик мог оценить и ее моральную стоимость!
Увы, бабушка никогда бы не простила подобного поступка. Но что поделать? Из тех образцов искусственного удобрения, которые я должен рекламировать, супа не сваришь. О мизерном вознаграждении за это нечего и говорить. Тут нужен успех. А попробуй-ка успешно продавать обман, когда обманывать просто не можешь! И с такой фирмой заключить договор на два года! Только потому, что ее так называемый директор посулил при этом общение о цветами. У цветов есть все основания стыдиться такого общения. И поделом мне!
Прежде всего: где взять пафос для прославления искусственного удобрения, когда собственные цветы больше всего нуждаются в удобрении натуральном? Все равно что будучи антиалкоголиком продавать воду как вино.
7 мая. Подумать только, фрау Бритцкувейт не оставляет попыток сделать меня сторонником срезания цветов! Неопровержимому тезису моему о бессмысленности жертвы, которую являют собою срезанные цветы, она теперь противопоставляет процветание своего абонементного дела. А ее любимый пример - тот одинокий пенсионер, что страдает выпадением памяти. Оный муж, единожды заказав недельный букет маргариток, тут же об этом забыл, и теперь чуть с ума не сходит от восторга, что нашлась на свете добрая душа, которая регулярно посылает ему маргаритки. На мое возражение - что вся радость его покоится на самообмане - фрау Бритцкувейт с улыбкой ответила: "Ну, и что с того?"
Как мало людей, способных понять, что смерть цветка нельзя искупить улыбочкой, которую мы дарим помещенному в вазу букету! Ведь они приносят свое цветенье в жертву нашему благу. Этот подвиг должен потрясать! Ну вот, этого еще не хватало: прохудились обе подошвы. Где теперь взять денег на сапожника?
При слове "деньги" мне вспоминается, как купил меня так называемый директор. "У нас, - говорит, - вы уже за самое короткое время заработаете себе на машину". А что я заработал? Одни подзатыльники за глупость.
10 мая. Вот опять огрели таким увесистым ругательством, как "обманщик". Да еще кто - пастор. Некоторое время назад я продал ему изрядную партию нашего продукта, и что же вышло? Вместо того чтобы разбросать его по церковному участку (от чего тому не было бы никакой беды), он послал удобрение на анализ. Как я и думал: в нем нет даже азота, не говоря уже о калийной соли или фосфатах. И хватило же духу коровий блин избрать вывеской фирмы! Коровам бы следовало подать в суд на фирму за оскорбление.
И хоть бы самим какая выгода была от этого обмана, а то ведь и того нет. Счастье еще, что сие "удобрение" не вредит растениям, а не то я давно бы заявил на себя самого.
12 мая. Совесть меня замучила: я сходил к пастору и попросил у него прощения. Он присоветовал" мне порвать контракт и послать его фирме, поелику пакт с дьяволом не имеет-де силы ни перед, небесными, ни перед земными инстанциями. Так оно, положим, и есть, но вдруг дьявол вспомнит о законодательстве? В конце концов, договор мой сам собой истекает через полтора года.
Ну нет, до дна испью сию горькую чашу - каждодневно ложью терзать свою честность.
13 мая. А пастор-то оказался милейшим человеком. Рекомендовал меня своему интенданту, у которого все балконы забиты ящиками с цветами. Я сумел продать тому четверть центнера нашего добра.
Толкуйте после этого о доброте: муха так долго кружила над немощной Фуксией, что цветочки у той не выдержали и опали. И ни малейшего следа вины на физиономии у этого субъекта-инсекта!
Узнать бы только, где можно достать естественного удобрения! У Герани уже просвечивают косточки, как у какой-нибудь прикованной к одру старухи, да и Примулы, деточки мои, без особой веры в прогресс поглядывают в темный двор, покачиваясь, как мумии, на своих цыплячьих ножках. Свести бы знакомство с какой-нибудь лошадью; если растолочь в горшке с водой одно лошадиное яблоко, то этого бы уже хватило надолго. Однако ж я ни разу еще не встречал на прогулке лошадь, сплошь автомобили, но ведь от них яблочка не дождешься. А лошади, верно, эмигрировали, в Антибензинию куда-нибудь, или Пегазию, где нет бензина и выхлопных газов.
16 мая. Упаси меня бог от неблагодарности по отношению - к бабушке, но разве не могла она в придачу к любви к цветам, которую я от нее унаследовал, оставить мне еще и садовый участок? Дирекция Ботанического сада (которому она завещала все свое состояние), правда, назвала ее именем особый древесный лишайник, однако, во-первых, он не бог весть какой красавец, и, во-вторых, никакого проку моим цветочкам от этого нет.
Я не ропщу, но меня мучает совесть из-за малышек. Ведь держать цветы в горшках - значит лишить их свободы; фрау Бритцкувейт на этот счет заблуждается, утверждая, что радиус цветочного горшка до миллиметра соответствует-де реальной потребности растения в свободе, а что до его метафизической потребности в экспансии, то она якобы все равно не ведает никаких границ. Премилое утешеньице для безвинного узника - уверять его, будто размеры камеры тютелька в тютельку соответствуют его потребностям в свободе физического передвижения.
Другое дело, ежели бы и о цветах можно было сказать, что они виновны, как мы. Но они-то обезоруживают (и обязывают) нас как раз своей невиновностью, своей пристыжающей нас невиновностью.
Или растения также были изгнаны из рая? Ну, фиговое дерево возможно, это еще куда ни шло. Но что мог натворить, к примеру, такой колокольчик?
Вот и недавно обретенный приятель мой, пастор, утверждает, что растения находятся еще в состоянии невинности. На мой вопрос, отчего ж тогда роза обзавелась шипами, коль она невинна, он только недоуменно пожал плечами. Доконать его ссылкой на чертополох мне не позволила деликатность.
Однако ж вот что хотелось бы мне узнать больше всего на свете: были ли кактусы в Эдемском саду? А если были, то не должны ли они были бриться дважды в день, чтобы вечно пребывать в состоянии беззащитной невинности? Вопросы, вопросы...
20 мая. Вот уж поистине перст судьбы: что именно обнаруживаю я сегодня на одном безнадежном одичавшем садовом участке на краю города? Самым плотным образом заселенную теплицу с кактусами. Многократно исполнив свою хвалебную песнь в честь искусственного удобрения и, как всегда, не дождавшись эха, я занялся этим обстоятельством. Решительно вошел на участок и сквозь заросли бузины, боярышника и осинника пробился к стеклянному домику. И тут я застыл как пораженный поемом: прямо передо мной возникло чье-то лицо. Оно находилось всего в полуметре от меня, приплюснув свой нос к стеклу, малопрозрачному из-за обильной паутины. Тут же, по обе стороны головы, на стекле виднелись какие-то совершенно высохшие, землистого цвета ладошки; странный ежик на голове, которую с трудом можно было классифицировать как женскую, довершал картину отнюдь не успокоительным образом. Как долго мы всматривались друг в друга, не могу теперь уж и вспомнить. Может, долю секунды. А может, и часы напролет.
21 мая. Цветочные создания мои все чахнут и чахнут. Конечно, щеголеватое солнце исправно крутит свое колесо, да нам-то, на задворках, or него не перепадает ничего, кроме тени; мы только мусор на его небесном шоссе.
По-прежнему никак не удается выйти на лошадь. А ведь самой маленькой ее кучки хватило бы, чтобы вдохнуть новые силы в моих деточек.
23 мая. Ничего не могу с собой поделать: эти красавкины глаза, что недавно сверлили меня сквозь затянутое паутиной окно, не отпускают ни на шаг; видимо, мы слишком долго смотрели друг на друга!
Но что значит долго или коротко, если и крошечного рифа достаточно, чтобы потерпеть кораблекрушение, и если, напротив, легкой волны хватает, чтобы быть снова выброшенным на берег? Однако ж, конечно, чтобы опомниться после всего этого, необходимо какое-то время, которое не измерить ни календарем, ни часами. Кактея - буду называть ее так.
24 мая. Забавно. Не влюблен ли я, спрашивает меня сегодня фрау Бритцкувейт. Почему вы так решили, говорю. Да вот галстук, говорит, повязан у вас с энтузиазмом. На самом-то деле она хотела соблазнить меня красной гвоздикой в петлицу. Стоит в ней зародиться подобному замыслу, как вокруг глаз ее появляются морщинки - точь-в-точь как у моей бабушки, когда она лукавила. По правде говоря, во фрау Бритцкувейт это меня скорее отталкивает.
25 мая. Воскресенье. Солнце приоделось в жабо из облаков и отправилось в церковь. Радиоприемники во дворе славят господа оглушительной маршевой музыкой, футболом и Бахом. Только воздуху недоступно ничто высокое, он по-прежнему пахнет пирожками, жареной картошкой и пищевыми отходами. Что-то поделывает сейчас Кактея?
Ждет, поди, солнышко в гости на утренний кофе или выметает кисточкой пыль из морщин и складок своих колючих приятелей. А я со своими цветочками продолжаю тем временем чахнуть и кашлять под немилостивой сенью брандмауэра.
С тяжелым сердцем сократил побеги Гортензии до трех - в извинительной надежде на то, что трое скорее окрепнут, чем восьмеро. И нигде никакого естественного удобрения! Поистине: да поможет себе каждый сам.
Увы, я ошибся, справедливости нет на земле. В то время как цветочки, деточки мои, из последних сил борются за существование, вновь заявляется та самая муха, да еще с выводком в тринадцать, на стороне прижитых, душ и тут же с противным жужжаньем принимается обучать свое потомство устраивать качели из поникших в блеклых цветков Фуксии - и вот уже они все дико раскачиваются на них!
Насколько по-разному устроены люди. Фрау Бритцкувейт интересовалась, не влюбился ли я, а пастор сегодня спросил, не умер ли кто у меня в семье. Посмотрел сейчас в зеркало: и в самом деле, заботы о цветочках придали моим чертам привычную меланхолию служащего похоронного бюро. Я всегда думал, что неправильно выбрал профессию.
29 мая. Опять неудачный день. С недавнего времени люди даже не дают мне рта раскрыть, чтобы приступить к восхвалению искусственного удобрения; то ли лопнуло у них терпение, то ли слишком уж жалким выгляжу я в их глазах.
Но попробуй тут улыбаться, когда в доме у тебя девятнадцать чахлых деточек плюс обидчивая Араукария!
Только в общении с фрау Бритцкувейт мне еще удается приподнимать кверху совсем поникшие углы рта. Она слишком благородна, в ее присутствии любые заботы кажутся просто faux pas {Ошибка, ошибочный шаг, бестактность (фр.).}. Только что на подоконнике моем восседал тот самый плоскоголовый кавалер, что ночует у воробьихи над моим окошком. И что же было у него в клюве? Роскошная крошка лошадиного яблочка! Чего ж он хотел - ободрить меня или поиздеваться? Вид его, по правде говоря, заставляет предположить второе.
31 мая. Я все еще весь в смятении - только что снова видел Кактею. В сумерках, запыхавшись, она просеменила мимо меня с рюкзаком, полным первоклассного чернозема. Вежливо, хоть и заикаясь, я предложил свою помощь и получил только грубое "Подите прочь!" в ответ. Надеюсь все же, что она узнала меня, потому как на мою тень - я в этот момент оказался, по счастью, в свете уличного фонаря - Кактея поставила свою ногу с большей нежностью, чем это свойственно ее походке. Чернозем с компостом сыпался у нее из рюкзака, и я проследил ее путь - следы привели к кладбищенской ограде. Стало быть, ворованный!
Нет, такой смелости во мне не нашлось бы. Да еще с кладбища! Первый класс!
1 июня. День исторический: бабушкина брошь-розочка поменяла своего владельца. Управдом намекнул на возможное выселение, это пробудило во мне мужество отчаяния. С ростовщиком, однако, чуть не дошло до драки. Эта ослиная, что я говорю, куриная голова осмелилась утверждать, что брошка безвкусна. Только астма спасла его от моей длани. Как бы там ни было, но на май и июнь у меня есть теперь крыша над головой; к тому же я заставил этого обидчика бабушкиной памяти взять свои необдуманные слова обратно.
2 июня. Фрау Бритцкувейт познакомила меня сегодня с одним садовником, заключив с улыбкой, что витальность его окажется наверняка заразительной. Неужели она о чем-нибудь догадывается? Во всяком случае, она, по-видимому, отозвалась обо мне положительно, потому что он сразу пригласил меня к себе, и я мог выразить свое восхищение его рабатками. Мужчина он крупный, как медведь, а руки похожи на лопаты, но когда он склоняется над клумбой, толстые пальцы его вдруг становятся как пинцеты, так что могут снять блоху со стебля, не причинив растению никакого вреда. Жизнерадостность его, однако, как видно, поувяла, он, похоже, испытывает любовные муки или вообще помешан на слабом поле. Об этом говорит, во-первых, то, какие нежные и изысканные клички дает он своим цветочкам, во-вторых, его отсутствующий взгляд, а в-третьих, то, что он ни с того ни с сего предложил мне перейти на "ты". (Если только, конечно, ему не посоветовала это фрау Бритцкувейт, чтобы меня, так сказать, ободрить.) Итак, я должен называть его Бруно, а он меня величает Альбином...
Что до неотвязных мыслей моих о Кактее, то дело обстоит, кажется, гораздо хуже, чем я думал. Что ни час, ловлю себя на том, что мысленно вперяюсь глазами в ее. такие желанные и неотступные красавкины очи, Бегонию тоже давно бы надо подрезать. Но разве стригут волосы больному? Однако, с другой стороны, где ж ей взять силы для дальнейшего роста? Не у солнца же, о котором она не знает даже понаслышке. И не из истощившейся земли в горшочке.
5 июня. Судьба, как видно, хочет наказать меня за то, что я продаю это никуда не годное искусственное удобрение. Умолял Бруно подарить мне, пакет компоста - напрасно. А все мое красноречие касательно преимуществ естественного удобрения он парирует такими ударами: зачем же это мне, представителю хваленого искусственного удобрения, понадобилось удобрение натуральное? Вот и дурында - разве торговец неоновыми лампами утрачивает право на дневной свет?
Одно слово - дожили; это насчет того, что искусственное удобрение мое безвредно! Все анютины глазки, которые тот самый интендант высадил в ящики на балконе, предварительно нашпиговав их моим удобрением, вымерли. Друг мой пастор поговаривает о воле небесной, но я не верю ему, не может быть небо настолько жестоким, чтобы ни за что ни про что обречь на смерть целую дюжину анютиных глазок. Нет, это я виноват в их гибели. И я знаю, как себя наказать: заявлю на себя в полицию.
7 июня. Полиция, оказывается, ни бельмеса не смыслит в справедливости. Сколько я ни повторял, что на совести моей двенадцать интендантских анютиных глазок, слова мои тонули в их раскатистом хохоте. Ступайте себе с миром домой, говорит мне их дежурный, все еще задыхаясь от смеха, и забудьте думать про это. "С миром!" Притом, что на совести двенадцать загубленных растений! Да что же это за мир такой, где безнаказанными оставляют такие преступления?
8 июня. Совершенно не способен ни к какому делу. Сижу у себя в мансарде и таращусь на стену. Ах, кабы явился наконец бабушкин дух и совлек меня на скамью того судилища, коему убийство цветов представляется столь же злодейским деянием, как мне самому.
Трудно поверить, но, кажется, я услышан, хоть и не совсем так, как ожидал. Только что был здесь мой друг пастор; выходит, в гибели анютиных глазок не виновен ни я, ни небо - но интендантша; выяснилось, что она подрезала им корни, вероятно, потому, что они показались ей в таком беспорядке!
10 июня. С трудом прихожу в себя. Боюсь, однако, не предупреждение ли это относительно собственных моих цветов. Но как я спасу своих деточек без натурального удобрения?
Лошадь! Полцарства за лошадь!
Знать бы воробьиный язык, по-моему, воробьиха тоже прилетела с кусочком лошадиного яблочка в клюве. Где же они отыскали эту лошадку-невидимку?
Сегодня мне приснилось, будто я бабочка и кружу над Кактеей, которую представлял цветущий Кактус. Опуститься на нее я, однако, так и не решился, слишком уж остры колючки.
Прескверно: стало быть, все сначала, и опять эта нелепая тоска в груди.
Гортензия с недавнего времени смотрит на меня так, словно я тайком съедаю лошадиное яблочко на завтрак. Нет, долго я этот взгляд не вынесу.
14 июня. Фрау Бритцкувейт переименовала свой магазин в "Цветочный институт" - чтобы подчеркнуть филантропически-психологическую сторону своего предприятия, как она мне сказала. Говоря по правде - весьма восхищен ею. В ее картотеке клиентов уже около пятисот адресов, и о каждом из своих абонентов она знает буквально все, вплоть до интимнейших подробностей. Поэтому она не только механически отсылает заказанные цветы, но иной раз чтобы, например, деликатно напомнить вдовцу о дне смерти его жены позволяет себе и поправки, посылая, как в указанном случае, вместо гвоздик хризантемы. Не говоря уже о коммерческой стороне дела, она достигает этой методой таких моральных результатов, что они могли бы запросто пристыдить любого пастора.
Ах, какое душевное равновесие я бы мог обрести, если б цветочки, деточки мои, не хворали! Даже несчастный жребий - быть пособником надувательской фирмы - я бы сносил тогда спокойнее.
16 июня. Кладу теперь каждое утро совок с пакетом в портфель, чтобы быть вооруженным на всякий случай. И постоянно мерещатся ржанье и стук копыт, все это ужасно действует на нервы.
Процветанию торговли помешанность на лошадях также не способствует. Все чаще случается, что я прерываюсь вдруг посреди своего гимна искусственному удобрению - замерев и прислушиваясь, не замечая того, на кого смотрю и перед кем выступаю, приводя его в замешательство или вовсе вынуждая захлопнуть дверь перед самым моим носом. И на каждом шагу лицо Кактеи перед глазами!
Добро бы глаза мои довольствовались сами тем, что видят, так нет, они все сразу же передают в самое сердце, и это приводит к тому, что стоит мне произнести про себя слово "Кактея", как в душе моей разверзается маленькая мировая катастрофа личного свойства.
18 июня. Чувство вины перед цветочками, деточками моими, приобретает уже размеры мне непосильные. Дошло до того, что поворачиваюсь к ним спиной, когда ем!
Предположение мое было верным: Бруно гложет любовная тоска. Да и помимо нее в нем живет какая-то по-медвежьи неуклюжая меланхолия. Он говорит, что подруга бросила его, потому что цветы завладели всей его страстью, и это ее взбесило. "Взбесило" - слово, которое, по всей вероятности, недалеко от истины; он показал мне парничок, все стекла которого были выбиты камнями. "А ведь поверь мне, Альбин, - сказал Бруно с тяжким вздохом, - я люблю Доротею больше, чем себя самого!" В его устах это значит немало; ведь он может часами любоваться на свое отражение в любой грязной луже, получая от этого превеликое удовольствие.
21 июня. Стараюсь не выходить больше на солнце. Раз уж цветочкам моим суждено жить в темноте, то и я не желаю ничего знать о свете. Если терпеть, то во имя " солидарности.
До чего же судьба придирается к словам! В ответ на мои сетования она посылает мне письмо от фирмы с угрозой сократить жалованье, если я и впредь буду заключать так мало сделок. Да что там еще сокращать!
Отношение мое к Бруно колеблется между сочувствием и возмущением. Возмущает он меня тем, что по-прежнему никак не хочет наполнить мой пакет компостом. Какой толстокожий, однако! А жалко мне его за простоту, ведь он верит, что его Доротея начнет страдать из-за того, что он предпочел ей цветы, и с покаянием вернется к нему. Как будто женщина страдала когда-нибудь из-за того, что ей что-либо предпочли!
Да хоть бабушку мою вспомнить. Только ее второй муж начал собирать свою - вскоре прославившуюся на весь город - коллекцию трубок, как она поставила его перед выбором: или она, или трубки. И только он заколебался с ответом, как она - фьюить! - и развелась с ним. Хотя сама на протяжении многих лет цветами интересовалась гораздо больше, чем семьей.
Иной раз мне кажется, что мое возмущение Бруно намного перевешивает жалость к нему. Только что он пытался выведать, почему я не кормлю своих деточек искусственным удобрением, которое рекламирую. Дал ему пакетик на пробу. Он только разок лизнул и сказал: "Дрянь!" Даже если он прав - друзья так не поступают. Еще расскажет фрау Бритцкувейт, этого только недоставало. Я-то предусмотрительно никогда ей ничего не продавал; а такое, несомненно, ее шокирует - с ее-то благородством.
25 июня. Наконец дела, кажется, пошли понемногу в гору: продал одной вдове-генеральше три четверти центнера нашего "Синтетического гумуса". Хочет переоборудовать могилу своего мужа - в связи с новейшей политической переориентацией. Советовалась, что ей лучше всего посадить. Рекомендовал остролистную пальму. Так-то вот. Деньги вложил с умом, тут же купил себе новую лейку, старая никуда не годилась. И от генеральской могилы может иной раз быть толк.
27 июня. Ну, хоть Примулы и Пеларгонии пересадить бы в новые горшки! Да попробуй пересадить без удобрения. Если б решиться и, подобно Кактее, добыть себе на кладбище все необходимое - ведь сколько там компоста! Но для этого я трусоват и слишком хорошо воспитан. Бабушкина Араукария уже с такой откровенной обидой свесила свои ветви, что я просто боюсь взглянуть на нее. Все время думаю, на какой цветок больше всего похож мой друг пастор. Будь у него волосы на голове, найти соответствие было бы легче, а так... Какой, спрашивается, цветок может походить на розовую фосфоресцирующую лысину? Впрочем, вот что, пожалуй: это крепенький бутон пиона, готовый вот-вот раскрыться. Не обидится ли, если сказать ему об этом?
Напротив, он был даже польщен. Кстати, начальник его, тот самый интендант, снова высадил на балконе анютины глазки - в ящики с моим искусственным удобрением, и на этот раз они расцвели пышным цветом. Сказав мне об этом, пастор радостно засмеялся. И подмигивая, добавил: "Знаете, что он собирается сделать?" - "Нет", - ответил я не без тревоги. "Послать благодарность вашей фирме. Что вы на это скажете, а?" Я молчал; что тут скажешь, когда наместник неба на земле благодарит дьявола за его проделки?
Как бы там ни было, но этот удивительный случай полностью меня реабилитировал. Повезло еще, что я тогда ничего не добился моими самообвинениями. Вот уж где нужна особая осторожность: в части поспешного признания собственной вины.
30 июня. Даже муху цветочки Фуксии не устраивают больше в качестве качелей. Она собрала вокруг себя все свое семейство и отбыла с ним куда-то в небесную голубизну. Мне стоит огромных усилий не пожелать им окончить свой путь в утробе какой-нибудь ласточки.
Это гложущее воспоминание о красавкиных очах Кактеи сквозь дымку паутины постепенно начинает угрожать самой моей жизни. Нужно решительно выбрать: или быть аскетом и забыть ее, или поддаться чарам и попытаться снова ее увидеть.
А может, соединить полезное с приятным да и попросить у нее немного компоста? Что же все-таки происходит с бабушкиной Араукарией? На моих глазах она еще на три четверти сантиметра опустила свои и без того повисшие ветви. Ах, да: компост у Кактеи ведь краденый, да еще с кладбища. Совсем упустил из виду.
Примулы утратили уже всякую надежду. Жалобно поникнув, оцепенев от несбыточных грез о вкусном лошадином яблочке, они влачат свое существование на грани полного изнеможения. Неужто во всем этом сверкающем, как фарфор, небе не найдется никого, кто бы сжалился над малютками? Тут ведь не обязательно нужна высшая инстанция, и ангела бы хватило, важно ведь... Но минуточку: не копыта ли там стучат? Нет, увы, двое сорванцов во дворе играют жестяной банкой в футбол.
4 июля. Фрау Бржтцкувейт и в самом деле добилась уже заключения одного брачного союза посредством своего цветочного абонемента. От затуманенного поволокой, но соколиного взора ее не укрылось, что один из клиентов, некий министериальдиригент в отставке, выказывал заметные признаки волнения всякий раз, когда, покидая ее магазин, сталкивался в дверях с одной, почтенного возраста и знатного рода, фрейлейн. Путем осторожных расследований удалось установить, что министериальдиригент вот уже тридцать два года почитает фрейлейн, а та, хоть все оное время и догадывается об оном факте и умеет ценить его, но благодаря изысканному воспитанию, а еще более - тонко развитому чувству приличий и такту не может ответить на чрезвычайно сдержанные и робкие проявления чувства ничем иным, как смущенным опусканием глаз своих долу при встрече. Всему этому, как сказано, фрау Бритцкувейт положила решительный конец. Достаточно было отправить предназначенные фрейлейн кувшинки министериальдиригенту, а заказанную им резеду - ей. После чего, загодя закрыв, заметим себе, лавку, она извинилась по телефону перед министериальдиригентом за свою "ощибку" и незаметно дала понять, что находится в затруднительном положении, поскольку ни другого букета кувшинок, ни человека, которого можно было бы с ним послать, у нее под рукой сейчас нет, так что министериальдиригенту, не державшему горничной вследствие слишком куцой, как он выражался, пенсии, не оставалось ничего другого, как согласиться самому отнести кувшинки. После этого фрау Бритцкувейт позвонила фрейлейн, извинилась и перед ней, вставив, между прочим, что на ее счастье один из самых почтенных ее клиентов, некто министериальдиригент X., со свойственной ему учтивостью предложил незамедлительно и самолично доставить фрейлейн попавший к нему по ошибке букет. Ну, что ж тут оставалось бедняжке фрейлейн, как не откупорить диригенту дрожащей рукой бутылочку изысканнейшего вина из подвала? А отсюда до помолвки, как известно, всего один шаг.
Что я особенно ставлю в заслугу фрау Бритцкувейт, так это то, что она даже не попыталась использовать этот брак, осуществленный простым букетом кувшинок, в качестве аргумента за срезание цветов - и тем самым против меня. А ведь если начистоту: мне было бы трудно отстаивать свои позиции в таком случае. (Что, разумеется, не означает, будто я стал бы сдаваться.)
5 июля. Впервые в жизни обратился непосредственно к небу с горячей просьбой. Ну, что им стоит послать мне навозную кучу где-нибудь на обочине дороги? Одним маленьким чудом больше, и только. Гм, только этого не хватало: ботинки хоть совсем выбрасывай. Завтра захвачу с собой двойную порцию пакетиков. А если чуда не произойдет...
10 июля. Произошло большее, нежели чудо: я лежу в постели с сотрясением мозга и пытаюсь припомнить, как все было... Только не так это просто, как выясняется, надо побеседовать сначала с врачом. Откуда этот легкий аромат свежего лошадиного яблочка? Нет ли где поблизости лошади?
Нет, померещилось - наверное, от озноба.
Врач не внес особенной ясности в мой затуманенный мозг. Говорит, полицейский (во имя всего святого, какой еще полицейский?) сказал, что я действовал в состоянии умственного помрачения. Будто совершенно внезапно, без всяких на то причин, невзирая на поток транспорта, я, крича, хохоча и размахивая руками, бросился к какой-то повозке, прямо к лошади, которая как раз собралась, судя по ее поднятому хвосту...
Ага, теперь вспоминаю: она тащила повозку с молоком, и красновато-коричневый след дымящимся золотом стелился за ее вихляющим крупом. Я чуть с ума не сошел от радости, что правда, то правда, возликовал во все горло и тут же испугался, что машины раздавят все и увезут на своих шинах, вот и побежал, закричал, замахал руками, пытаясь вразумить их, чтобы они объезжали драгоценные кучки. Наконец я у цели. Обмирая от счастья, шепча молитвы, сажусь на корточки, достаю из портфеля совок и пакет, засовываю в него порцию за порцией нежданного дара, как вдруг чувствую жуткий удар в плечо, солнце раскалывается калейдоскопом красноватых осколков, визжат тормоза, кто-то кричит, я ударяюсь головой об асфальт и теряю сознание.
Портфель! Где портфель с удобрением?!
Он здесь, его поставили на бабушкин ночной столик, и опухоль на нем показывает: запах в комнате не померещился мне.
Небо вняло!
Терпение, цветочки, деточки "мои, терпение! Дайте срок, вот встану и сразу же накрою вам на стол самый душистый на свете яблочный компот.
13 июля. Странный человек этот доктор. Уже третий раз замечаю, что он тайком хочет унести от меня лошадиный навоз. И в растениях он - ни уха ни рыла.
Голова трещит так, что сны снятся самые неожиданные. Прошлой ночью приснилось, будто я лейка и с небольшим запасом воды гуляю по пустыне. Вдруг прямо передо мной из - песка высовывается ежевидная головка Кактеи. Иссохшие губы беззвучно шепчут одно и то же слово: нет сомнений - она умирает от жажды. Я решительно наклоняюсь сколько могу - чтобы накренить носик, и чувствую, как содержимое изливается из меня. Вдруг из-за бугра выскакивает Бруно в каком-то развевающемся бурнусе с болтающимися на нем капустными листьями и осколками парникового стекла и кричит как оглашенный: "А, так вот ты каков!" И с этими словами хватает меня за шиворот и бросает на постамент какого-то сфинкса. Просыпаюсь я с головой, полной скрежещущего металла.
Что бы мог значить сей сон? Если Кактея обречена в нем на смертельную жажду, то Бруно-то что в нем забыл?
15 июля. Сызнова безуспешно пытался объяснить наконец, что означает для меня содержимое портфеля. Доктор всякий раз посмеивается в кулачок настолько вымученно, что во мне закрадывается подозрение: может, он озабочен не столько физическим, сколько психическим моим состоянием?
Цветочки, деточки мои, испытывают адские муки, так и слышу их всхлипы и хрипы. Но делать нечего, как только пытаюсь встать, розочки на обоях набрасываются на меня с кулаками.
19 июля. Мой друг пастор был у меня. К сожалению, недолго и все кашлял - не переносит запаха. Каково же ему будет общаться с вельзевулом, от которого разит серой? Насколько все-таки крепость веры зависит от выносливости носа! Пламенные грезы о запыленном, паутиной затянутом парничке с кактусами опаляют мне сердце. Иногда так колет в груди, точно мое сердце само стало кактусом. Так и есть, доктор принялся за свои психотерапевтические штучки. Стал выведывать, кто та особа с красавкиными глазами и в шубе из дикобраза. Я-де все твержу о ней в забытьи. "Кактусовый демон", - ответил я. "Интересно", - пробормотал он и что-то пометил себе, подчеркнув помеченное красным карандашом.
25 июля. Ну, знаете, Араукария могла бы немного и подержаться - видит же, что со мной творится! Так, нет, это обидчивое создание все ниже и ниже гнет свои ветви. А ведь бабушка завещала именно о ней печься в первую голову! У нотариуса-душеприказчика даже остался ордер, по которому можно взыскивать с меня за небрежный уход. И что теперь? Нет уж, встану - и будь что будет.
А вышло интересно: ногой я нечаянно наступил на полу халата и тотчас же свалился, как в нокауте, ударившись затылком об пол. Хорошо еще, что угодил между пустыми горшками.
23 июля. Получил открытку от Бруно: "Как дела-то тваи, Альбин? Очинь биспакоюсь и пириживаю". И четырнадцать, даже пятнадцать отпечатков измазанных землей пальцев. Нет, человек, он, право, приличный, а что во сне так вскипятился из-за Кактеи, то это, верно, какая-то ошибка.
Может, попросить врача, раз уж он не в силах вылечить меня, по крайней мере, отнести мои ботинки к сапожнику?
Какое там! Только я заикнулся, чтобы он взял на себя этот труд, как он поднял мне веко и стал всматриваться в зрачок, приговаривая: "Спокойно, спокойно, это пройдет". Все это начинает действовать мне на нервы.
Только бы цветочки, деточки мои, продержались еще немного. Скоро я закачу им такой лукуллов пир! Но они уже не верят моим обещаниям. Свесили измученные, увядающие головки на свои отощавшие плечи и руки, которые день ото дня становятся все прозрачнее. Еще немного, и можно будет рассматривать их скелеты, как на рентгене, на черном брандмауэре соседнего дома.
26 июля. С тех пор как я заговорил с ним о ботинках, врач относится ко мне так, словно я заряжен электричеством. По комнате ходит только на цыпочках, а стоит мне вздохнуть или поменять положение, как его ветром сдувает к двери, где он и мнется со смущенной улыбкой. Сейчас опять, вобрав голову в плечи и сверля меня глазами, в которых недоверие занавешено напускной добротой, он попытался подобраться к моим тайным мыслям. Положа, говорит, руку на сердце, что вы испытываете по отношению к портфелю с лошадиными яблочками? "Чувство небывалого счастья", - ответил я, и он опять отскочил как ужаленный к двери.
27 июля. Соседи тоже начинают выражать недовольство запахом. Время от времени стучат в дверь, и уже раздалось что-то вроде: "Какое хулиганство!" Все это очень похоже на новый психотерапевтический трюк.
Так и есть: врач явился сегодня с каланчой-санитаром, и они вместе попытались отнять у меня удобрение. От природы я, конечно, не слишком крепкого сложения и такой ерундой, как гимнастика, тоже пренебрегал, но грабеж касался не меня, а цветов, и это придало мне силы прямо-таки необыкновенные: санитар пулей скатился с лестницы, а врач вот уже с полчаса пыхтит под кроватью - ищет свои очки.
Уже настолько оправился, что с прежним пылом грежу иной раз о Кактее. Правда, образ ее в душе моей несколько смазался; наверняка это связано, я полагаю, с безжалостными методами лечения, какие практикует мой врач.
28 июля. Едва одолеешь внутреннего врага, как у ворот уже враг внешний. Названивая в дверь, барабаня в нее кулаками, изрыгая ругательства, соседи обрушили на меня ультиматум: либо я незамедлительно выбрасываю удобрение, либо сам буду выброшен в мусорный ящик. Тут уж никак не обойтись без хотя бы самой осторожной попытки встать. И - что я говорил: в этих розочках на обоях сидит какая-то вредная сила. Стоит мне приподняться, как они опутывают меня своими вьющимися гирляндами. И постель не удерживается оттого, чтобы не включиться в эту предосудительную карусель. Так что придется защищать удобрение в положении лежа. Для чего может пригодиться и состарившаяся под кроватью картошка.
У бабушки, припоминаю, тоже однажды вышли неприятности с удобрением. Как-то она дешево приобрела впрок на городской скотобойне солидную кучу для своих цветочных ящиков и до времени поместила ее на балконе. Поначалу соседи позатыкали да позажимали себе носы, однако ж потом терпение их лопнуло, а поскольку бабушка моя была, мало сказать, туговата на ухо, но к иным обращениям и вовсе глуха, то они вызвали пожарников. Последние живо выпростали к бабушкиному балкону, а это был третий этаж, пожарную лестницу с решительным и бравым капитаном на верхней ступеньке. Но бабушка моя была не промах. Едва завидев выросшую из цветов медную каску, сиявшую в лучах заходившего солнца, она выпорхнула на балкон и, подставив слегка опешившему гвардейцу банкетку, помогла ему перескочить через перила. Спустя короткое время оставшиеся внизу могли видеть, как пожарный капитан, орудуя изящным совком, питал бабушкины ящики удобрением. Произошло то, что и всегда происходило в подобных случаях: бабушкино обаяние легко одержало верх над казенной зловредностью намерений да еще и поставило ее себе в услужение. Врач прислал счет с описью всех лечебных расходов, включая услуги санитара, а также стоимость разбитых очков. Увидим, как посмотрят на сие профсоюзы.
30 июля. Соседи предъявили новый и, как мне пытались внушить, последний ультиматум: если запах не будет ликвидирован, то... Перечислять все их посулы значило бы с головой окунуться в безбрежность. Достаточно сказать, что среди прочего запланировано нанять опытного морильщика насекомых.
Сгустившиеся надо мной тучи подвергают жесточайшему испытанию все мое мужество, обрекая на отчаянные поступки. Например, послал открытку Кактее по адресу: "Кактусовый парник в оранжерейном раю". Всего два слова: "Как дела?" Сразу открыть ей обуревающие меня чувства было бы слишком опрометчиво; ситуация весьма серьезна.
1 августа. Началось. Делегация квартиросъемщиков взломала замок моей двери и, ворвавшись в комнату (где членам ее пришлось зажимать себе носы), потребовала немедленного удаления удобрения. Затем, как видно, прилив сочувствия все же растопил их сердца и, поспешно удалившись за дверь, они уже оттуда сообщили мне о том, что, так и быть, они согласны на некоторый срок.
Как мне сейчас рассказали, этой поблажкой я обязан держателям цветов в нашем доме, они пригрозили противникам цветов (из каковых состояло проникнувшее ко мне воинство), что начнут настоящую войну с ними, если со мной что-либо случится. Вот какие, оказывается, бывают соседи, а тут живешь себе в сторонке и ничего не знаешь.
Придумать бы теперь, как доставить письмо Кактее для полного удовлетворения на первое время.
Надписав имя адресата и снабдив письмо, как положено, маркой, я попросту бросил его в окошко. Ежели небеса благосклонно относятся к моему чувству, письмо наверняка дойдет.
2 августа. Впервые, привстав с постели, не подвергся нападению обойных розочек. За окном стрижи гоняют белые облака, как стадо потучневших барашков. До этого была у них, луженоголосых, кипучая сходка во дворе, где они располосовали стальными крыльями весь воздух на серебряные ниточки серпантина. Цветочкам, деточкам моим, тоже досталась изрядная толика угощения. Они передавали друг другу пакетик и застенчиво брали из него по конфетке из чистого, освежающего ветра.
4 августа. Только что ворвался ко мне Бруно. Не столько затем, чтобы справиться о моем здоровье, сколько в поисках утешения. Приснилось ему, будто полол он грядки, вырвал Осоку да и выбросил ее в кучу с прочими сорняками. И та вдруг как зашипит: "Подлец треклятый!" И что хуже всего: то был голос его Доротеи. И что же; спрашиваю, посадил ее обратно? Нет, этот болван предпочел проснуться. Не удивительно, что его гак обругали.
5 августа. Наконец свершилось то, на что уже не было, казалось, никакой надежды: цветочки-деточки получили четырнадцать леек воды, сдобренной лошадиными яблочками. Словно вздох облегчения пронесся по склоненным головкам сих праведных страдалиц. Даже бабушкина Араукария, хоть она еще явно не в духе, решилась приподнять свои ветви.
А ведь это был всего-навсего супчик! Как же поправится их здоровье, когда я пересажу их в новые горшки и каждая деточка получит отдельное яблочко на второе!
Опять Примулы клонятся к преувеличениям. Закатывают глазки к небу и аплодируют листочками. Будто не я добыл им удобрение, а кто-то сверху. Трам-тарарам! Гроза... Ну, известного участия неба никто ведь и не отрицал.
6 августа. Впервые после долгого перерыва не пришлось отворачиваться от цветов за завтраком. Ах, сколько самоуважения может сразу придать человеку какой-нибудь портфель удобрения!
А где же это совок с пакетиком? Я бы вернулся, пожалуй, на то место. Теперь вспоминаю: грузовик совсем их перекорежил тогда. Как ни горька потеря, но подслащена она превосходно: цветочки-то сыты!
Мой друг пастор опять дал о себе знать. Пишет, что интендант не дал испариться своему энтузиазму, но послал все же восторженную эпистолу фирме с изъявлениями глубочайшей признательности за высокое качество удобрения. Анютины глазки сего господина и впрямь вымахали выше всяких похвал.
Вот и, поди, разберись тут, кому охота. А может, это искусственное удобрение на что-нибудь и годится?
8 августа. Сенсация. Письмо от фирмы: если я полагаю, что от фиктивных изъявлений благодарности будет толк, то я заблуждаюсь. Единственное, в чем убедило руководство фирмы это подложное письмо, под которым я в своей наглости не постеснялся поставить имя ни много ни мало почтенной духовной особы, так это в том, что я не достоин занимать должности доверенного представителя фирмы и сим могу считать себя освобожденным от соответствующих обязанностей.
Нет, какова глубина самопознания: они так неколебимо убеждены в бессмысленности своей продукций, что даже случайную похвалу не могут квалифицировать иначе как фальшивку.
Так славно взирать на жизнь с более высокой точки зрения. Насколько отвлекает постылый обыденный труд да еще на ниве обмана - от истинного предназначения человека! Ну, разве мог я когда-нибудь раньше всего себя посвятить цветочкам, деточкам моим? Праздность - это невинность души, а труд - сплошное сквалыжничество.
И к небу теперь совсем другое, незамутненное отношение; вон оно как блещет своей голубизной, даже стрижи поутихли и только плавно парят в нем, подобрав тормоза.
9 августа. Пеларгонии уже пересажены. В награду за свою стойкость каждая из них получила по дополнительному лошадиному яблочку под корень, а для удобства я поставил им по деревянной подпорке под спинку. Пусть теперь хозяйничают в новых своих латифундиях да назначают свидания ветреным пчелам.
Однако! Нет, какое коварство: сейчас воробьиха, с помощью кавалера, конечно же, перерыла всю почву под ногами у Примул в поисках кусочков лошадиного яблочка. Если это шантаж, то я и не подумаю откупаться от хулиганов яблочком. Правда, эдак они могут обобрать и всех других моих деточек... Так и быть, но выберу экземпляр крепкий, как камень, и подам им на блюдечке с золотой каемочкой - для пущего устыжения.
Фуксии также получили свою долю. Они страшно утомлены столь обильной трапезой и всякий раз, когда нежные стебельки их сотрясает безуспешно сдерживаемая икота, их венчики-фонарики раскачиваются, как гондолы игрушечной карусели на ветру. А листики-щечки так зарумянились во славу съеденного обеда, будто то был не яблочный компот (он же компост), а по меньшей мере - отбивная.
11 августа. Трудно даже поверить такому счастью: Кактея прислала ответ, хотя и несколько обескураживающий: "Да уж какие там дела - хреновые!" А вместо подписи - "Д. Д.? Д.??" Ну-с, это еще положим, но что значит "хреновые"? Относится ли сие (с чем нельзя не согласиться) к жизни вообще или только к ее, Кактеиной жизни?
Принципиальность оборачивается иной раз такими веригами! Теперь бы самое время послать букет цветов Кактее. Но ведь я заявил себя категорическим противником срезания цветов. А все-таки такая твердость порою подрезает крылья. Вот и фрау Бритцкувейт того мнения, что смерть срезанного цветка искупается улыбкой на устах той, кому его дарят. А если Кактея не улыбнется?
Не важно, пусть даже красавкин ее взгляд испепелит мою душу. Но какой стыд. Ради столь сомнительного завоевания я готов принести в жертву голому чувству один из самых железных моих принципов.
P. S. Эпитет "сомнительный" беру назад.
12 августа. Снова, как снег на голову, свалился Бруно. Он рыдал, извержения слез точили кряжи его колючих щек. Выдавил из себя, что когда он занимался сортировкой фиалок, прилетела вдруг траурница и, сложив вялые крылья, уселась в самый центр сердца, вытатуированного у него на руке. Он показал мне рисунок, а в нем слово "Доротея". Все пропало, стонал он, уж это верный знак, последнее доказательство. И впрямь, трудно не увидеть перст судьбы в таком пассаже. Все же уверял его в необходимости искать выход. Ибо сколь ни предпочтительным казались ему цветы, пока Доротея была с ним, столь же уверенно он готов поставить их на второе место, когда ее нет. Мы имеем здесь дело с примечательным казусом, когда потребность в сближении с объектом возрастает по мере его удаления. Если смотреть на вещи с точки зрения Доротеи, то он просто платит по счету, с его же точки зрения это взрыв душераздирающей страсти. А посему мне показалось разумным такое предложение: следует искать сближения с ней путем правдиво сформулированных обещаний исправиться, в конце концов теперь-то совершенно очевидно, что ее он ставит выше цветов. Да, вздохнул Бруно, теперь. Но когда она с ним, она настолько заполняет собой все пространство и время, что он видит и чувствует ее в каждом цветке, а потому и начинает испытывать к цветам столько нежности, что на прочее у него не остается ни малейших душевных сил. Да, отношения у них и в самом деле несколько сложно ваты.
Ну вот, и Бегония удобрена. Может быть, теперь она будет хоть иногда цвести в знак признательности. Вообще-то ее следовало бы немного обрезать, но как раз в предназначенных для этого веточках пульсирует столько радостной жизни, что приблизиться к ним с ножницами было бы верхом вероломства. Лучше уж пустить их еще немного в бесполезный рост.
Вот чего многие не понимают: что любить цветы нужно и как растения, а не только в букете. Любить лилию летом горазд всякий, а кому нужен ее пожухлый стебель осенней порой? А ведь любовь только тут и начинается. Сколько, например, бабушке пришлось выдержать баталий со своими сродниками, когда те пытались принудить ее расстаться с отцветшими цветами. Но бабушке и в голову не могло прийти выбрасывать цветок в перегнойную кучу только потому, что тот отцвел. "А как бы ты запела, голубушка, - сказала она раз одной из своих золовок, - если б муж тебя бросил, заявив, что ты, мол, отцвела?" С того дня бабушку оставили в покое.
14 августа. Уж лучше бы Кактея не писала мне это странное словечко "хреновые!" Целыми днями ломаю себе голову, что ей на это ответить, не впадая в банальность. Нужно придумать такую фразу, чтобы в ней было выражено и братское утешение, и робкое признание, и такой в то же время жгучий вопрос, что его просто нельзя оставить без ответа, способствующего нашему сродству душ. Так и знал, фраза такая существует, вот она: "Вы любите цветы?"
И все это на бумаге собственноручной бабушкиной выделки! И никаких больше слов, кроме скромной подписи "Альбин".
15 августа. С письмом покончено. На сей раз я доверил его почтарю; судьба в прошлый раз ясно дала мне понять, что благоволит к моему эпистолярному пылу.
Готово. Все девятнадцать цветочков-деточек пересажены и снабжены более чем обильной едой. Только Араукария отказалась от угощения. Бабушка избаловала ее разными деликатесами вроде гуано, к лошадиному удобрению она относится чуть ли не как к оскорблению.
Теперь достать бы еще немножко солнечного света - хоть из-под полы!
16 августа. Основные силы стрижей уже выступили в поход. В вечернем небе остался лишь их последний отряд - уборщики: громко крича охрипшими голосами, они снимают декорации с намалеванными облаками и "сдают в реквизитную износившиеся за лето костюмы. В духовке внутреннего, двора ночь уже замешала из тени свое тесто и дает попробовать его перед сном жмурящимся от усталости цветочкам-деточкам. Ах, какие дивные грезы залетают вдруг в голову! Наблюдать бы сейчас комариный танец в косом срезе золотящейся пыли над бабушкиной могилой на кладбище, валяться бы на траве, прислушиваясь к послеобеденному концерту стрекоз и кузнечиков и запечатлевая вмятинами тела свою сопричастность дышащей изумрудом лужайке; или прогуливаться бы вдоль садовых загородных участков, то раскланиваясь с заспанными Подсолнухами за оградой, то важно беседуя с Крокусами о зримых преимуществах старости.
И вот как раз теперь ни одной пары ботинок!
17 августа. Нужны ли счастью ботинки? Кактея вновь написала, хотя и куда более грубо, чем в прошлый раз, когда она меня заставила поломать голову над ответом. "Цветы? - пишет она и жирно подчеркивает глагол. - Я их ненавижу".
Что ж теперь будет? Признаться, я в замешательстве.
Во всяком случае, можно констатировать, что она более сложный человек, чем я думал.
Портье организовал контрольную комиссию, которой поручено установить, не осталось ли у меня еще удобрение. По счастью, владельцы цветов взяли это дело в свои руки. Удобрение-то у меня, конечно, осталось, и я рассовал каждому из этих вынюхивателей по пакетику с просьбой передать поклон их цветам. Во всех окнах теперь видно, как они колдуют над горшочками с Геранью, препровождая к корневищам сих усохших созданий столь счастливо посланный дар. И глянь-ка (и понюхай-ка): аромат удобрения веет уже отовсюду, и никто больше из-за него не волнуется.
18 августа. Не ложился всю ночь, шлифовал ответную строчку Кактее. Привожу ее с полным сознанием выполненного долга. "Но разве не цветут и Кактусы? - пишу я. - И даже самое мрачное старческое чело проясняется, стоит упасть на него солнечному лучу!" Подписываться не стал, чтобы не отвлекать ее от смысла сказанного.
Так-то. А теперь мигом к сапожнику - потолковать насчет кредита. Пригласит меня Кактея, положим, на кофе - что ж мне к ней, в чулках, что ли, являться?
При нужде, как я сейчас заметил, разверстые мысы можно прихватить и бечевкой. Прогуталинить только как следует, и не будет заметно. Придется, правда, вышагивать с особенной осторожностью, но куда мне торопиться?
19 августа. С сапожником мне крепко повезло, оказалось, он поклонник альпийских фиалок. Сразу заспорили о новейших достижениях в их выращивании, да так увлеклись, что ему пришлось вывесить табличку на двери: "Закрыто по болезни". Он намерен, по его признанию, вернуть изнежившимся в условиях цивилизации экземплярам их сурово-первозданный альпийский вид. И то сказать, держит он свои фиалки сугубо по-спартански: в глиняных вазах, заполненных гравием и водруженных - на платяной шкаф в спальне, над которым висит альпийский пейзаж. Рядом полинявшее большое фото, запечатлевшее серебряную свадьбу сапожничьей четы. Сапожничиха меж тем и сама, как говорится, слиняла и получает в каждый узаконенный красный день по фиалке на могилу - из тех, что не вышли ростом. Она уже не раз, рассказывает сапожник, являлась ему во сне и горячо благодарила за фиалки. Думаю, ей важен символ, а не сами фиалки.
А о ботинках своих я так и забыл и сапожнику не сказал ни слова! Придется завтра наносить визит фрау Бритцкувейт, укрепив их бечевкой.
20 августа. Она была очаровательна, как всегда; разве что волосам, вообще-то седым, придала теперь зеленоватый оттенок, а не голубоватый, как прежде, но объясняется это не столько модой, сколько требованиями рекламы. Идя навстречу многочисленным пожеланиям, фрау Бритцкувейт расширила задачи своего института за счет помолвок на цветочной основе. Партнеры знакомятся, называя друг другу - под соколиным, поощрительным взором фрау Бритцкувейт, разумеется, - свои любимые цветы. Уместные в букете сочетания создают основу для дальнейших планов. Этот метод принес уже фрау Бритцкувейт четыре брака, один развод и двенадцать помолвок. Так что волосы ее недаром покрашены в цвет надежды.
21 августа. Друг мой пастор опять совал ко мне свой вынюхивающий нос. Несказанно рад, говорит, моему увольнению, потому-де, что в великой выгоде от него окажется теперь моя душа. Так-то оно так, только без жалованья остался я, а не душа, ответил я.
Уже вторично причастные к разведению цветов соседи (их женская половина, надо полагать) тайком устроили мне овацию. Сначала пришла открытка: "Спасибо за удобрение! Двенадцать Гераней, вновь познавших радость жизни". А только что - я как раз выносил мусорное ведро - во двор посыпались изо всех окон аплодисменты в мою честь. Обстоятельство тем более примечательное, что аплодировавшая публика должна была прятаться за гардинами, чтобы не попасть на глаза противникам цветов. Счастье за счастьем! Снова открытка от Кактеи. Правда, смысл ее для меня слишком темен. "Кактусы, - пишет она, - цветут из вредности, цветы - от глупости. Или вы полагаете, что элегантность дьявола - плод всего-навсего хорошего воспитания, а невзрачность ангелов - только хитрость?"
Если начистоту - все это попахивает уже оскорблением личности. Обдумаю, однако ж, все на досуге хорошенько, чтобы не отвечать с неприличным и поспешным энтузиазмом.
22 августа. Мало того что она отвергла навоз как недостойную себя пищу, она же еще и надулась, будто ее обнесли. Это я про Араукарию. Ее счастье, что досталась мне от бабушки, не то бы давно указал ей, как следует себя вести. Конечно, дворянская гордость - великая вещь, но нужно ведь и с обстоятельствами считаться.
Вот Бегония - дело другое. В народе ее называют Божьим глазом, а у нас, на задворках, она дает такие маленькие цветы, что сравнить их можно разве что со зрачком ангела.
Постепенно до меня доходит, что разумела Кактея, понося кактусово племя. Она принимает их за циничных и грубых детей своего времени, эдаких вандалов, пересмешников, очернителей. Сколь ошибочно подобное заключение! Дикобраз колется - но означает ли это, что сердце его бесчувственно?
23 августа. Нет, пора наконец посмотреть правде в глаза: цветочки-деточки попросту гибнут без света. И в неблагодарности их не заподозришь: они не скрывают, что сыты и ухожены. Да разве хлебом единым жива жизнь? Как прорваться к свету, когда со всех сторон обступает темнота? Пастор говорит: веруй. Ну, положим, я верую, что солнце могло бы избавить деточек моих от хвори, но разве этого достаточно, чтобы оно заглянуло к нам во двор?
Наряду с абонементной затеей фрау Бритцкувейт следовало бы заняться еще распределением солнечных лучей. Бабушка просто умерла бы от горя, если б увидала, в какой кромешной тьме чахнут мои цветочки. Она была твердо убеждена, что тот, кому социальное положение не - обеспечивает сносной жизни, не вправе держать цветы, дабы не подвергать их лишениям и мытарствам. Но что прикажете делать? Отдать деточек в приют, в горный санаторий для принятия солнечных ванн?
Передо мной ответное мое письмо Кактее. Постарался щадить ее и не слишком дурно указывать на заблуждения. Однако ж утаить их не позволила мне щепетильность, так что я написал: "Не является ли застенчивостью так называемая "вредность" цветущего кактуса? Ведь, в конце концов, нежность цветения одерживает верх над всей его воинственностью". Я бы мог добавить: "И не является ли скромностью так называемая "глупость" цветов?" (Ибо что еще остается делать на свете, как не цвести, коли судьбе угодно было сделать - тебя цветком?) Но я не хотел бы произвести на Кактею впечатления поучающего всезнайки, невыгодное с точки зрения псих... Стучат в дверь.
Если это можно назвать стуком - едва не сорвав дверь с петель, - в комнату врывается Бруно. Он в отчаянном положении. Сад его в запустении, все поросло сорняком, обнаглевшие кролики топчут рабатки, а что до тыквенного (и все же прежде не лишенного некоторой приятности) лица его, то оно за последние недели точно подверглось оползням. А все оттого лишь, что Доротея упорно отказывается вернуться. Более того, она буквально брызжет ненавистью в его сторону; недавно полученная им анонимка - маргаритка с несуразным бантиком из конского волоса на стебле - лучшее тому доказательство. И все же: какая женщина станет пускаться на такие выходки, вроде с этой маргариткой, чтобы только позлить предмет своей бывшей любви. Сколь ни покажется мнение мое неожиданным, но я вижу тут скорее жгучую мстительность любви, все еще не остывшей. Бруно, разумеется, не разделил мою мысль. Но что может ведать чурбан о блеске на щеке топора?
24 августа. Уж хоть бы пошел дождь, чтобы сие светило за окном не дразнило моих деточек, нарочно раздаривая свой свет кому попало и без всякого толку. Ну, на что нужно солнце - возьмем самый кричащий пример газгольдеру, который весь день купается в его лучах?
И что всего печальнее: ни в ком не видно ни малейшего стремления изменить позорный порядок вещей, положить конец несправедливости. Для чего вообще существуют все эти партии?
Только что пришло срочное письмо от Кактеи; кажется, она сердится на меня. "С каких это пор, - желает она знать, - воинственность выдает себя за скромность? Вы ведь не будете утверждать, что трусливая беззащитность цветка - необходимое условие для его спокойного самосознания? На чем, в конце концов, зиждется кактусова гордыня? Разве не на уверенности в том, что он не подвергнется нападению?"
Чу! Нужно только вслушаться - и от внимательного слуха не укроется вся глубина сомнения, если не сказать отчаяния, одушевляющая сии строки. Самое лучшее теперь - на всякий случай смиренно попросить у нее прощения, а развеять ее воинственный пыл время еще найдется.
25 августа. А какие хитрости нужны, чтобы цветочки-деточки смирились с тем, что они обречены на вечную тень? У Пеларгоний уже такие прозрачные, бледные шейки, как у больных фламинго. При малейшем дуновении ветерка так и ждешь, что они вот-вот хрустнут и переломятся. Нельзя ли - раз уж врра не помогает - на чем-нибудь вывезти цветочки на прогулку и хоть так напомнить о них солнцу?
Что-то нужно придумать, пока не кончилось лето. Если бы посоветоваться на сей счет с фрау Бритцкувейт! Но у меня никогда не достанет духу описать ей мрачный вид моей мансарды; ведь она, умея ценить обходительность, до сих пор держала меня за человека из приличного общества, и что еще важнее: ее мнение и меня поднимало, иной раз очень кстати, в собственных глазах. Отказаться от всего этого в будущем было бы невосполнимой утратой.
Не зная, что предпринять, я все же извлек пользу из этого состояния: ответил Кактее. "Равносильно ли нежелание защищаться, - пишу я, - признанию в слабости либо даже трусости? Не может ли оно происходить из блаженной отрешенности от мира насилия? Разумеется, - тут же добавил я, спохватившись, - воинственный пыл кактусов - это тоже возможный путь. Но куда приведет он? - не удержался я, чтобы не добавить: разве не проистекает постоянное ощущение опасности от обремененности излишним оружием, будь то даже шипы и колючки?" На сей раз мне показалось уместным поставить внизу: "С сердечным приветом. Ваш Альбин".
26 августа. План выехать с цветочками-деточками на солнце неожиданно приобретает конкретные очертания. У пастора в подвале сохранилась - якобы от прежней экономки - старая детская коляска. Говорит, ужасно скрипит и одно колесо чуть держится, но катить можно, а это главное. В доме все принимают живейшее участие в моей затее. Хулители цветов насажали в горшки всяких сорняков и подсунули к моей двери с запиской: мол, эти растения тоже хотят на солнце. Оставляю эти выпады без внимания.
Конечно, я совершил ошибку - не следовало заговаривать с сапожником о фиалках. Теперь всякий раз, когда я пытаюсь перевести разговор на ботинки, он перебивает меня очередным рассуждением на тему о фиалках. И что скверно: не могу отмолчаться - он просто-таки требует возражений. Нынче, к примеру, мы битых три часа проспорили о наилучшей почве для альпийских фиалок, причем он опять настаивал на своем ужасающем тезисе: чем каменистее - тем здоровее. Взирая на его бедные создания, на эти более чем скромные достижения прусской теории закалки, я, разумеется, не мог сдержаться и стал открыто укорять его огорчительными последствиями, как то: обессиленные стебли, вянущие цветочки, чахлые побеги. Он только крякал, поглаживая свою черную, как смоль, бороду, покуда я живописал ему мытарства сих рекрутов-фиалок.
Завтра праздник: друг мой пастор выкатывает свою коляску, и путешествие за солнцем начинается. Колесница, правда, грозит развалиться, а скрип колес напоминает поросячий визг; но разве могут такие пустяки удержать меня от исполнения намерения? Здесь не просто семейный выход - здесь целая демонстрация: цветы с задворок тоже стремятся - пусть хоть на колесах - к солнцу. Только бы небо не подкачало.
27 августа. И будьте любезны: идет дождь. Уж лучше бы я не рассказывал деточкам столько о солнце. Теперь получается, что плел небылицы. А пастор еще собирался помолиться за нас. Опять видно, сколь мало они там, наверху, расположены обращать внимание на нас тут, внизу. Уж лучше останусь при самых земных своих желаниях и схожу-ка к сапожнику.
Так я и думал: у сапожника за плечами добрых четырнадцать лет фельдфебельства. Правда, он и в армии ведал подметками и подобной материей, однако ж общий принцип притеснений да ограничений, лежащий в основе казарменной дисциплины, не мог, конечно, не отразиться на его жизненном стиле - что теперь и приходится расхлебывать бедным альпийским фиалкам. 'Но в одном он, кажется, заколебался: мое указание на то, что его представление о качестве почвы отвечает скорее потребностям плаца, а не произрастания комнатных растений, сильно его озадачило. К сему добавилось, что и почившая супруга его неожиданно взяла мою сторону. Явившись ему во сне, она призналась, что только потому никогда не жаловалась на скудость выделяемых им фиалок, что дареному коню в, зубы не смотрят. Но теперь она не хочет скрывать от него: всякий раз после того как он оставлял на ее могиле очередную спартанку-фиалку, приходил кладбищенский сторож и, бормоча что-то про "осквернение могилы", выбрасывал ее на помойку. Учитывая вышеизложенное, можно квалифицировать намерение сапожника предоставить своим фиалкам несколько более плодородную землю, не отрекаясь при этом от общего прусского духа своих воспитательных устремлений, конечно же, не как отпадение от методики солдатской муштры, а как принятие ее более гуманной формы. (Если вообще позволительно сопрягать такие понятия, как "солдатский" и "гуманный".) Но какой же состав почвы я мог бы ему посоветовать, спросил он. Каюсь, я не скрыл от него существования лазейки в кладбищенской ограде, которой в тот памятный день воспользовалась Кактея, наполнившая свой рюкзак компостом.
А до просящих каши ботинок речь, по обыкновению, не дошла. Придется повязать их завтра двойной бечевкой.
28 августа. Возможно, друг мой пастор ошибся датой в своей молитве, нынче, во всяком случае, выдалась солнечная погода.
Итак: под аплодисменты той части жильцов, что была наделена удобрением (от них не укрылся демонстративный аспект предприятия), усаживаю цветочки в коляску. На улице, как мне передали, уже собрались толпы сочувствующих. Правда, посреди оваций раздалось и несколько свистков. Но это ничего - любая демонстрация многое теряет, если не вызывает протеста. (К тому же колеса так скрипят, что свиста все равно не слышно.)
Ну, вот и все; Араукарии тоже нашлось место, и вылазку на природу можно начинать.
Не чудо ли: я лежу на лужайке за городской чертой и слушаю пение стрекоз. Сказка, дивный сон. Цветочки-деточки столпились вокруг; солнце против ожидания смилостивилось, осыпав нас с головы до ног золотой канителью. Поначалу малышки робели и с непривычки чувствовали себя неуютно в слишком больших летних платьях, но потом освоились, расшалились, стали меняться платьицами, шушукаться и смеяться.
Даже в унылых фонариках Фуксии зажглись солнечные огоньки и светят теперь как-то уж очень по-столичному, с чувством своего превосходства над всеми этими деревенскими травками вроде Щавеля и Иван-чая. Примулы, кто бы мог ожидать, кокетничают вовсю. Уперли морщинистые листья-ладошки в бока и плавно раскачиваются на ветру. Лишь Бегония не решается пошевелить остекленевшими членами, боясь разбиться, и ее чахлые цветочки с большой опаской взирают на голубую безбрежность неба, словно с минуты на минуту ожидая оттуда большой неприятности.
Ну вот, началось: прямо перед моим носом тяжко бухнулся шмель, весь перепачканный цветочной пыльцой. На тощую Бегонию он даже не взглянул. Сам заметно под мухой, горланит что-то, лапки заплетаются, а все лезет на раскачивающийся стебель Шалфея. Забрался наконец, залез в один из его лазурно-голубых бутончиков, буянит там. Поведеньице у этого бродяги! Впрочем, Шалфею на роду написано терпеть такие выходки, его цветочки уже осыпали гуляку своей нежной пудрой, пусть теперь опустится на другой Шалфей да там побуянит - и проблема потомства решится для цветка сама собой.