Самая странная свадьба, какую я помню, запечатлелась у меня в памяти потому, что она вообще не состоялась. И вовсе не оттого, что жених перед алтарем уперся или улизнул из церкви. А оттого, что никакого жениха и не было вовсе! Но лучше я расскажу все по порядку.
Однажды к нам явилась старая дева по фамилии Штремпель, рассказала, что в ближайшую субботу венчается в церкви Сант-Паули, и просила матушку прийти к восьми часам утра. На Оппельштрассе, дом 27, третий этаж, слева. Предстоит причесать к торжеству десять голов. Свадебная карета и пять пролеток уже заказаны. Угощение доставит ресторан гостиницы «Бельвю» с пломбирной бомбой на десерт и официантом во фраке. Фройляйн Штремпель закатывала глаза и восторгалась, как гимназистка. Мы поздравили ее, а когда она ушла, поздравляли себя. Однако поздравлять было рано.
Когда в субботу я вернулся из школы, матушка сидела на кухне убитая и с заплаканными глазами. Она ровно в восемь позвонила на третьем этаже слева в доме 27 на Оппельштрассе, там на нее в недоумении уставились и раздраженно отчитали. Никакая фройляйн Штремпель здесь не проживает и в церкви Сент-Паули никто в полдень венчаться не собирается!
Может, матушка неправильно пометила себе номер дома? Она спрашивала в соседних лавках. Звонила в другие двери. Перевернула вверх дном всю Оппелыптрассе. Никто такой знать не знал. И никто не собирался причесываться, а тем более в полдень венчаться. Среди тех, кого она расспрашивала, попадались и люди услужливые, но настолько любезным не оказался никто.
И вот мы сидели на кухне и терялись в догадках. Что нас провели, мы понимали. Но почему эта особа нас надула? Почему? Она навредила матушке, но какая ей-то от этого польза?
Недели две спустя я ее встретил! Мы шли с Густавом Кислингом из школы, и она прошла мимо, не узнав меня. Она, видимо, торопилась. Нельзя было терять ни минуты. Сейчас или никогда! Я скинул с себя ранец, отдал его товарищу, шепнул: «Отнеси моей матери, скажешь, что я сегодня запоздаю!» — и помчался за ней. Густав, вытаращив глаза, посмотрел мне вслед, пожал плечами и, как верный друг, отнес ранец к Кестнерам. «Эрих сегодня запоздает», передал он. «Это почему еще?» — спросила матушка. «Право, не знаю», ответил Густав.
А я тем временем изображал из себя сыщика. Поскольку фройляйн Штремпель, которую, по всей вероятности, вовсе не звали Штремпель, меня не узнала, это не представляло труда. Мне незачем было прятаться. Незачем было подвязывать себе фальшивую бороду. Да и откуда бы я ее взял? Надо было только следить за тем, чтобы от нее не отстать. Но даже это оказалось не такой простой задачей, потому что фройляйн Штремпель или Нештремпель торопилась, шла ходким шагом, а ноги у нее были длинные. Мы быстро продвигались.
Площадь Альберта, Хауптштрассе, Нойштадтский рынок, мост Августа, Шлоссплатц, Георгентор, Шлоссштрассе — да когда же этому будет конец! И вдруг конец наступил. Обманщица повернула налево, на Альтмаркт, и исчезла за стеклянными дверьми Шлезингера и Кo, фирмы готового дамского платья. Набравшись духу, я последовал за ней. Я и представления не имел, как поступлю. Директор, заведующие и продавщицы на меня уставились, и я чувствовал себя страшно неловко. А главное, что толку? Обманщица пересекла зал нижнего этажа, отдел верхнего платья. Я за ней. Поднялась по лестнице на второй этаж;, отдел костюмов, прошла и этот зал насквозь, стала опять подниматься. Я за ней. Она ступила на третий этаж:, отдел летнего и детского платья, подошла к стенному зеркалу, отодвинула его… и исчезла! Зеркало, пропустив ее, стало на старое место. Прямо как в «Тысяче и одной ночи»!
А я так и остался стоять среди прилавков, зеркал, передвижных гардеробов и незанятых продавщиц, от страха и сознания ответственности не двигаясь с места. Если б по крайней мере тут находились покупательницы, что-то мерили, выбирали! Но время было обеденное, и все они дома, а не у Шлезингера. Продавщицы начали уже подсмеиваться. Одна ко мне подошла и озорно спросила:
— Как насчет элегантного летнего платьица для молодого человека? У нас сейчас в продаже чудесных рисунков крепдешин. Не соблаговолите ли пройти в примерочную кабину?
Остальные девушки, прикрыв рот рукой, давились со смеху. Дуры такие! Но как это фройляйн Нештремпель исчезла за зеркалом? И где она сейчас? Я стоял как на угольях. Минута может тянуться бесконечно.
А ко мне уже приближалась новая мучительница! Она сняла с вешалки цветастое платье, приложила его мне под подбородок и, оценивающе прищурив глаза, проговорила:
— Вырез отлично подчеркивает вашу прекрасную фигуру!
Девушки покатывались с хохоту. Я обозлился, покраснел. Тут появилась пожилая дама, и на этаже разом воцарилась мертвая тишина.
— Что ты здесь делаешь? — строго спросила она. Так как ничего лучшего мне не пришло в голову, я ответил:
— Ищу свою маму.
Одна из девушек воскликнула:
— Среди нас ее нет! — И смех возобновился.
Даже старая дама осклабила лицо.
В этот миг зеркало бесшумно отошло в сторону, и из-за него выступила фройляйн Нештремпель. Без пальто и шляпы. Она пригладила волосы, сказала остальным: «Добрый день!», и встала за прилавок — она служила у Шлезингера на третьем этаже продавщицей! Я кинулся вниз по лестнице. Надо разыскать директора. Предстоял мужской разговор!
Выслушав мой рассказ, директор велел мне подождать, поднялся на третий этаж и несколько минут спустя вернулся с фройляйн Нештремпель. Она снова была в пальто и шляпе. И смотрела сквозь меня, словно я был из стекла.
— Слушай меня внимательно, — сказал директор. — Фройляйн Ницше сейчас вместе с тобой отправится к вам. Она договорится с твоей матерью и в рассрочку возместит ей нанесенный ущерб. Здесь на записке адрес фройляйн Ницше, спрячь его и передай матери. В случае чего, она может в любое время обратиться ко мне. Всего доброго!
Стеклянные двери качнулись вперед-назад, и мы с фройляйн Штремпель, которую звали Ницше, очутились на площади Альтмаркт. Не удостоив меня взглядом, она свернула на Шлоссштрассе, и я повернул следом за ней. Это был ужасный путь. Я победил, но чувствовал себя премерзко. Я казался себе одним из тех вооруженных солдат, которые на Хеллере конвоировали заключенных. Я и гордился и стыдился. То и другое одновременно. Такое бывает. Шлоссштрассе, Шлоссплатц, мост Августа, Нойштадтский рынок, Хауптштрассе, площадь Альберта, Кенигсбрюкерштрассе — и все время она шла, прямая как палка, передо мной. А я все время держался за ней на расстоянии пяти шагов. Даже на лестнице. Перед нашей дверью она отвернулась к стене. Я трижды позвонил. Мать бросилась к двери, распахнула ее и закричала:
— Хотела бы я знать, почему ты… — Но тут она заметила, что я не один, и увидела, кого я привел. — Прошу, фройляйн Штремпель, — сказала она.
— Фройляйн Ницше, — поправил я.
Они пришли к соглашению. Договорились, что фройляйн Ницше расплатится частями в трехмесячный срок, и со справкой матушки в сумке она возвратилась к Шлезингеру и Кo. Она держалась стойко. Потерю денег еще можно бы вынести. И все-таки это была катастрофа. Мы узнали об этом впоследствии. Со всех сторон являлись кредиторы. Ресторан, виноторговец, прокатная контора, приславшая карету, цветочный и бельевой магазины — все считали, что понесли убытки, и все требовали хотя бы частичного их возмещения. И фройляйн Ницше всем выплачивала. Выплачивала месяцами.
К счастью, она сохранила свое место у Шлезингера. Она была хорошей продавщицей. И потом, управляющий понял то, чего я еще понять не мог. Стареющая девица не находит себе мужа и хочет замуж, и, так как ничего у нее не получается, она выдумывает себе свадьбу. Дорого стоившая мечта. И мечта напрасная. И когда фройляйн Ницше пробудилась, то долгие месяцы за нее расплачивалась, с каждым месячным взносом старясь на целый год. Иногда мы встречались с ней на улице. И отводили взгляд. Мы оба были правы и не правы. Но я был в лучшем положении. Она расплачивалась за развеянную мечту, ну а я был маленьким мальчиком.
Другая свадьба, которая мне запомнилась, принесла нам еще большую беду, хоть и не была неудавшейся мечтой, а состоялась по всем правилам. На этот раз жених был не выдуманный. Он действительно существовал и не предпринял никаких попыток к бегству. Но дом родителей невесты и церковь находились в Нидерпойрице, далеко за городом, в долине Эльбы, а зимний день между рождеством и Новым годом выдался неприветливый, суровый и люто холодный.
Я издал в трактире. Сидел, ел, читал, и часы отнюдь не бежали. Они вяло ползли, еле кружась вокруг раскаленной печурки. За окном расстилалась серо-белая голая равнина, и ветер мел поля, будто пьяный батрак. Швырял старый, заледенелый снег из одного угла в другой. Поднимал его пылью в воздух и выл и гоготал так, что дребезжали стекла. Время от времени я смотрел в окно и думал: «Так должно быть в Сибири!» Но это было всего-навсего в Нидерпойрице возле Дрездена на Эльбе.
Когда часов через пять матушка зашла за мной, она до того устала, что не решилась даже присесть отдохнуть. Она торопила с отъездом. Хотела скорей домой. И мы тут же пустились в дорогу. В дорогу без дорог. Среди бела дня без света. Мы проваливались в сугробы. Вьюга набрасывалась на нас со всех сторон, сбивала с ног. Мы держались друг за дружку. Промерзли до костей. Руки онемели. Ноги стали как деревянные. Нос и уши белые.
Мы были уже у самой остановки, как у нас из-под носа ушел трамвай, хоть мы и кричали и махали. Следующий подошел лишь через двадцать минут. Вагон был нетопленный и весь залеплен снегом. Всю долгую поездку мы молча и неподвижно сидели друг подле друга и стучали зубами. Дома матушка слегла в постель и два месяца не вставала. У нее были сильные боли в коленных суставах. Санитарный советник Циммерман говорил что-то о воспалении слизистой сумки и предписал горячие, только что не на крутом кипятке компрессы.
На эти два месяца я превратился в сиделку, ошпарил себе руки и присыпал их картофельной мукой. Превратился в повара и днем, вернувшись из школы, готовил омлеты, рубленые бифштексы, жареную картошку, рисовые и лапшовые супы с мясом, почками и кореньями, чечевицу с сосисками и даже тушеную говядину в горчичной, с изюмом подливе. Превратился в официанта и гордо и неуклюже подавал матушке в кровать свои пересоленные, переваренные и пригоревшие творения. Вечером я накрывал учителю Шуригу на стол, ставя все больше холодные закуски, и, случалось, тайком отхватывал себе кусочек колбасы. Нам самим на ужин я приносил в судках еду из Народного дома, и, когда отец возвращался с чемоданной фабрики, мы ее подогревали. Поужинав, мы мыли посуду, и Пауль Шуриг помогал нам вытирать. Тарелки и чашки так звенели и громыхали, что матушка в спальне то и дело подскакивала.
Иногда мы даже брались стирать и вешали белье на протянутую через всю кухню веревку. Потом, пригнувшись, как индейцы на военной тропе, пролезали под и между сочащимися платками, рубашками, простынями, полотенцами и подштанниками, каждые четверть часа щупая, не просохло ли наконец белье. Но оно не давало себя подгонять, и нам то и дело приходилось тряпкой подтирать лужи, чтобы на линолеуме не осталось пятен.
Это было настоящее холостяцкое хозяйство. И матушка страдала не только от боли в коленях, но также и за нас. Она боялась за посуду. Боялась, что клиентки изменят ей и уйдут к конкурентам. Это третье опасение было не лишено оснований. На Эшенштрассе открылась дамская парикмахерская, и парикмахер уже начал обходить окрестные лавки с визитами. Нельзя было мешкать.
Санитарный советник Циммерман заявил, что пациентка еще больна. Пациентка утверждала, что здорова. И тут уж не могло быть сомнений относительно того, кто из двух окажется прав. Матушка, стиснув зубы, встала с постели, передвигалась по комнате, незаметно держась за столы и стулья, и была здорова. Я побежал из лавки в лавку сообщить радостную весть. Конкуренцию отбили. Хозяйство опять пришло в порядок. И жизнь потекла по-старому.