Приступив к осмотру, Зевс быстро обнаружил волдыри и нагноения вокруг сделанных скальпелем насечек, бросил на меня удивленный взгляд, но не сказал ни слова и продолжал, прикрывая пальцами нос, так называемую экспертизу, после чего обернулся к суду.
— Господин судья, уважаемый суд, то, что находится перед вами, всего лишь подделка.
Левиафан рванул из-за своего стола и, заламывая руки, заорал:
— Это невозможно! Как могли одну скульптуру подменить другой? Где же тогда оригинал?
— Я не знаю, — ответил Зевс уставшим голосом. — Так или иначе, я самым ответственным образом удостоверяю, что эта вещь не является моим творением.
— Десять миллионов! Десять миллионов за подделку! Вы отдаете отчет своим словам?
— Государство приобрело подлинник. Я проверял экспонат в зале аукциона. А теперь обнаруживаю подделку. Я ничего не хочу объяснять, я просто констатирую факт. Прикажите начать служебное расследование! Какого черта, займитесь своей работой!
Зевс-Питер-Лама вновь развернулся во всей своей гневной красе. Он снова обрел свой неповторимый апломб, не стесняясь осыпать публику оскорблениями.
— Это вы мне скажите, куда девалось творение моих рук? Плод моего гениального труда? Я доверил вам продукт своего творчества, в который вложил сорок лет напряженной работы, а вы теряете его как банальную шпильку? На каком свете мы находимся? С кем я говорю? Верните мне мой шедевр! Верните мне мой шедевр!
Резкой пружинистой походкой он покинул зал суда, на прощанье оглушительно хлопнув дверью. Публика иступленно скандировала, провожая его:
— Верните ему шедевр! Верните ему шедевр!
В то время как комиссар правительства Левиафан падал в обморок, Дюран-Дюран колотил своих подчиненных, а судья Альфа, схватив молоточек обоими плавниками, расправлялся со своим столом, Фиона издалека с озорным видом подмигнула мне.
— Я же сказал вам, очистите зал от этой швали! Мы не можем загромождать здание суда всякими вульгарными подделками!
Служащие суда перенесли меня, дрожавшего как осиновый лист, и положили на кусок картона в подсобном помещении, куда обычно складывался мусор.
Фиона уже поджидала меня, с набитой одеждой сумкой в руке. Я быстро оделся, и мы застыли в долгом поцелуе.
— Идем. Карета скорой помощи ждет нас на прилегающей к суду улице.
— Так ты знала, что я болен?
— О, Адам, неужели ты мог подумать, что я не замечу этого еще в первый раз, когда увидела тебя в музее?
Совершенно обессиленный, я повис на Фионе, пока мы не добрались до машины. Она захватила с собой мой портрет, написанный Ганнибалом, который должен был направлять скальпели хирургов, чтобы те представляли, каким я выглядел, прежде чем превратиться в модельное мясо.
Однако за нежностью нашей долгожданной встречи я не мог упустить объяснений в случившемся.
— Фиона, что же ты сделала?
— Я задала себе очень простой вопрос: кого положили в гроб, за которым шли твоим родители? Мне было известно, что ты, загримированный и усыпленный, сыграл свою роль лишь в морге при опознании тела. Но потом? Ведь не мешки же с песком положили под сосновую крышку? Я опросила служащих агентства ритуальных услуг, а также комиссара полиции, которые в один голос заверяли меня, что, когда на похоронах закрывали гроб, там находилось тело человека. Но чье? Чье тело оказалось в гробу после морга? И чье тело было до опознания тебя в морге? Ведь какого-то утопленника действительно нашли недалеко от той скалы, где стоял ты. И вдруг я вспомнила об одной детали, которая мелькнула в твоем рассказе. Я проверила. И поняла. А потом пошла к Зевсу, который покорно последовал за мной.
— Но что? Что же ты обнаружила?
— Золтан, шофер Зевса-Питера-Ламы, он не отправился, как утверждалось, в отпуск к своей семье за границу в тот день, когда произошло твое мнимое самоубийство. Во всяком случае, туда он не долетел, да и не мог прилететь, поскольку в аэропорту его тоже не видели. Я связалась с его близкими, а также навела справки в аэропорту. Таким образом, получается…
— Что Зевс убил Золтана?
— Скажем так, он немного подтолкнул его.
— И он признался тебе в этом?
— Он ни в чем не признался, но сразу изъявил бурное желание в сотрудничестве. Он же и подсказал решение: выдать тебя за подделку.
— А что он будет делать теперь?
— Поскачет, как угорелый, к своим красоткам, уже проданным и обезображенным, чтобы поставить им отметины, о которых он разглагольствовал на процессе. Коммерция следует всегда впереди щепетильности у Зевса-Питера-Ламы.
— Значит, я свободен?
— Ну разумеется, раз ты больше не стоишь ни гроша.
Двадцать лет миновало после событий, описанных в этом повествовании.
Передо мной раскинулось море, которое, беспечно постанывая, выкатывало на берег светлые прозрачные волны. Для него тоже настал час сиесты под обжигающим полуденным солнцем. Горячий густой воздух, сладкий, как солнечный мед, никому не дает высунуть носа наружу. Даже тени на земле стали совсем крохотные.
Я пишу эти строки в мансарде того вытянутого в длину домика, в котором мы с Фионой когда-то впервые предались любви. Мы нарекли эту комнату моим рабочим кабинетом, поскольку я поставил напротив окна расшатанный пюпитр, за которым иногда уединяюсь, чтобы помарать бумагу, но мы вдвоем прекрасно знаем, что главной мебелью в этой комнате остается тесная кроватка, та, с разбитым матрацем кровать, которая стояла так, на всякий непредвиденный случай, вроде того, когда я впервые оказался в доме Фионы. И теперь, спустя годы, несмотря на удобное и роскошное супружеское ложе, находящееся в нашем распоряжении этажом ниже, мы частенько приходим с Фионой сюда, где наши тела переплетаются втайне от всех. Десять ребятишек были зачаты на этом убогом и восхитительном ложе, десять красивых малышей, крепких и рыженьких, чье нашествие заставило нас соорудить легкую пристройку к дому со стороны кухни.
В этот час Фиона должна уже сидеть в самолете, который увозит ее из Нью-Йорка. Я глупо пялюсь в небо, будто смогу отсюда рассмотреть Фиону. Но я знаю, она вот-вот вернется ко мне. Она летала в Штаты на инаугурацию фонда, посвященного творчеству Карлоса Ганнибала. Посвящение… Он покинул нас несколько лет назад, просто заснув и не проснувшись. Он умер с такой же скромностью, с которой прожил всю свою жизнь. Вслед за его тихой и незаметной кончиной сразу же пришло признание: молодые художники перенимали его манеру писать, его картины оценили любители искусства, а критики превозносили его роль в истории живописи, обнаружив, что по сути он был самым интересным художником эпохи, которую пережил. «Слава лучше идет мертвым, — частенько приговаривал он, — иначе вы словно носите одежду, надетую с чужого плеча, в которой смотритесь смешным». Да, у него так и не получилось выглядеть смешным, ибо он скончался почти бедняком, а его единственным богатством было уважение нескольких близких друзей и трогательная любовь, которой окружали его мы с Фионой. Внес ли я определенный вклад в то, что окружающие наконец открыли его как гениального художника? Было бы слишком громко утверждать это. Но правда и то, что я на протяжении многих лет писал статьи о нем, в которых рассказывал о моих переживаниях, связанных с его холстами, о том, каким образом он круто изменил мою жизнь. Он только посмеивался, читая мои заметки.
— Ты слишком сильно меня любишь, — говорил он мне.
— Нельзя слишком сильно любить кого бы то ни было.
— Слишком, потому что любишь меня дважды. Ты любишь мои картины и любишь меня.
— Тогда, скорее, вам следует сказать, что я трижды люблю вас: вас, вашу живопись и потом, я люблю любовь, которую испытываю к вам.
Как могли двое таких застенчивых молчунов, как мы с Ганнибалом, объясняться в любви с откровением, граничащим с непристойностью? Это тайна, которую он унес с собой.
Где-то в раскаленной утробе чердака скрипнуло деревянное стропило.
Фиона будет рядом со мной уже через несколько часов. В те дни, когда она меня покидает, моя чувствительность обостряется, я осознаю, что время бежит, жизнь неумолимо сокращается, что вокруг куча орущих детей, которых подстерегают тысячи опасностей, я впадаю в хандру, у меня начинается бессонница, и жизнь моя нависает надо мной тяжким бременем. Однако я знаю, что стоит ей пересечь голубой порог нашего дома, как все станет на свои места.
Только однажды было по-другому. В то утро я с малышами голышом купался в море, доплывая до торчащих вдали скал. Стайкой окружив меня, мои отпрыски плыли, бултыхаясь в мягкой, теплой нежно-изумрудной воде, покачиваясь на нежных дружелюбных волнах, и в этот момент я вдруг подумал, что похож на маму-рыбу, которая вывела на прогулку своих мальков. Я был на своем месте, я был нужен именно в этой точке вселенной, я служил полезному делу, и мое существование казалось мне вполне оправданным. Когда мы вернулись и плюхнулись на горячий песок пляжа, вновь пошла обычная суета: одному подать полотенце, другому сделать замечание, кого-то даже шлепнуть по мягкому месту, свистнуть, подгоняя тех, кто не желал выползать из моря, но эта суета в то же время была наполнена смыслом. «Без меня человечество не имело бы нынешнего облика», — не уставал говорить Зевс-Питер-Лама. В то утро, впервые в жизни, я ощутил, что у меня тоже есть роль, которую уготовила мне жизнь. В моей жизни есть человеческие существа, живые и усопшие, которым я нужен. Что же есть во мне незаменимого? Это мои мысли. Мои заботы. Мои привязанности. Моя любовь.
Там, позади меня, чуть дальше от моря, был разрушен Омбрилик. Иногда у меня начинает кружиться голова при мысли, что пышное вычурное жилище Зевса исчезло с лица земли, в то время как наша скромная, презренная обитель, наш простой деревянный домик продолжает стоять, давая приют нашему счастью.
Зевс-Питер-Лама, само собой, не хотел сдаваться смерти без боя. Его дуэль со своей единственной, настоящей соперницей — Природой — продолжалась до последнего дыхания. Почувствовав, что уже не может устоять против тяжести лет, он не пожелал подчиниться естественному ходу событий и отправился на покой в мерзлоту морозильника, туда, где лежала его последняя законная супруга Донателла. Он тоже оставил завещание, в котором просил разморозить его гений, как только наука будет на это способна. Ничего в нем не было естественного при жизни, такой же неестественной стала и его смерть.
Что стало с этой морозильной камерой? Я читал в газетах, что новые собственники виллы сначала хранили ее, но затем, после серии перепродаж и, наконец, разрушения виллы следы морозильника затерялись.
Огромный парк Омбрилика был поделен на несколько участков, а на месте, где когда-то гордо возвышался дворец, построили длинное приземистое трехэтажное здание, в котором обосновалась психиатрическая лечебница. Туда-то и поместили красоток. Точнее говоря, экс-красоток, поскольку скальпель Фише, ведомый воображением Зевса, превратил их всех в странных, уродливых, безобразных чудовищ. Вообще, карьера их была на удивление короткой. Равно, как и репутация Зевса, она не надолго пережила их создателя. Когда этого скомороха Зевса-Питера-Ламы не оказалось на месте, чтобы привлекать к себе постоянное внимание средств массовой информации, все по-другому взглянули на его творчество, быстро обнаружив, что в нем больше шума, нежели истинного таланта. Некоторые коллекционеры и владельцы художественных галерей, обеспокоенные утечкой своих капиталов, еще пытались искусственно удержать цены на рынке, но очень скоро время с невиданной стремительностью унесло в забвение эти так называемые произведения искусства. Случается, что одной из бывших красоток удается перехитрить охрану и она с безумными воплями выскакивает из парка в ночной рубашке, распугивая отдыхающих на пляже диким блуждающим взглядом, — этакая людоедка с обезображенной плотью, страшилище с пустыми глазами и ртом, из которого вместо слов вылетает лишь буйная пена; непризнанный шедевр, от которого отворачиваются все музеи.
Кто сегодня знает, в чем состояло творчества Зевса-Питера-Ламы? Кому известно его имя? Иногда, редактируя эту повесть, на меня находят сомнения, заинтересуется ли какой-либо издатель моими мемуарами. Только тот факт, что я приходился зятем Карлосу Ганнибалу, поможет привлечь внимание к моему рассказу. Ах, неважно! Я пишу, чтобы писать, я поверяю свои откровения брошенным в ящик стола листкам бумаги, чая в душе, что однажды кто-нибудь из моих детей случайно вытащит их на свет.
Солнце длинными яркими полосками пробивается через жалюзи. Когда луч коснется ножки кровати, воздух будет меньше давить на меня, летний зной, оказавшись под угрозой надвигающегося вечера, сменится томной прохладой, и я смогу наконец выйти из дома. И именно в это мгновение, я точно знаю, раздастся голос Фионы: «Адам?»
Фиона по-прежнему зовет меня Адамом, ведь Тацио пришел к ней слишком поздно.
«Я узнала тебя таким, я полюбила тебя таким и не хочу, чтобы ты был другим. Разве что добавились шрамы, да еще морщинки на лице…»
Пусть моя внешность теперь не столь уродлива и безобразна, я все же не похож на обычного человека. Но я принимаю это как должное. Мое тело само по себе повествует о заблуждениях моей молодости. Искромсанное Фише и Зевсом, с печатью их глубоких вторжений, со штифтами, протезами, насечками, шрамами, опухолями, мое тело благодаря этим ранам дало мне второе рождение. Мое третье рождение состоялось тогда на пляже, перед мольбертом Ганнибала, когда я вдруг обнаружил, что мир вокруг меня прекрасен до великолепия, полон радости, богат на события, в то время как я считал себя уродливой посредственностью, с пустой душой и бедным сердцем. Ганнибал стал для меня настоящим отцом, а не просто тестем, ведь он в один миг зарядил меня энергией жить, научив восхищаться каждым мгновением, которое я переживал.
— Адам?
Мне грезится или меня зовут наяву?
— Адам?
Я кубарем скатываюсь по лестнице и попадаю прямиком в объятия Фионы, которая, со стройным и гибким, как в молодости, станом, стоит с чемоданами у порога. Она приставляет мне палец ко рту, кивнув в сторону детской, где уже вовсю сопит наша малышня, и тянет меня за руку на улицу.
Мы медленно шагаем по пляжу.
Она сильно сжимает мне руку, и я понимаю, что открытие фонда Ганнибала прошло с триумфом. Все в порядке. Больше нечего говорить. С того дня как Карлос умер, мы стали его родителями и мы стараемся заботиться о нем хорошо.
Начинается отлив, песок отвоевывает место у моря. Близится ночь, желтое мерцание заката пробивается через редкие тучи.
Мы движемся к невидимой и загадочной линии, туда, где небо сливается с морем.
Мы одни, потрясающе одни на этом свете.
Молодым я желал, чтобы красота была во мне, и чувствовал себя в жизни несчастным. Теперь я знаю, что красота везде вокруг меня, и я с восторгом принимаю такую жизнь.
Мы доходим до крайней границы пляжа, где море, на время отступив, оставило после себя лишь лужицы с неподвижной водой. Мы замираем на месте. Угасающее солнце освещает наши лица, свежий воздух наполняет наши легкие, слабый ветерок ласково обдувает наши ноги, мы пропитаны окружающим нас прекрасным миром, наши сердца, которые переполняет радость бытия, бьются в унисон. Время приостанавливает свой стремительный бег. Чайки, выскочив из-за горизонта, нарушают тишину оглушительными, резкими криками и кружат, едва не касаясь нас своими белыми крыльями.
Очень скоро мы отвезем детей к моим родителям. Я так и не признался им, кто я на самом деле, но, увидев, с каким упоением они возятся в парке с ребятишками, однажды предложил им стать приемными бабушкой и дедушкой для наших отпрысков. Мой отец с радостью согласился, а в серо-сине-зеленых глазах моей матери, в которых когда-то плавал лишь один равнодушный взгляд, теперь изредка проблескивают веселые искорки. Я еще не теряю надежды разрушить прошлое. Только настоящее имеет значение.
Из счастливого оцепенения нас выводит легкий плеск моря, которое незаметно подкралось к нашим ногам. Свежие волны прилива вновь наступают на пляж. Небо озаряется живописными отблесками закатывающегося за горизонт солнца.
Мы с Фионой возвращаемся домой, медленно шагаем по пляжу, время от времени оглядываясь, чтобы успеть увидеть наши следы на песке, пока их не слизало, в погоне за нами, вечное неутомимое море.