Осень 1944 года оказалась невеселой для Габриель. Столкнувшись со всеобщей людской неприязнью, она кусала себе губы. С нею больше никто не хотел разговаривать ни о Сопротивлении, ни о «комитетах по чистке», которые хватали без разбору виноватых и правых, ни даже о генерале де Голле, который, конечно же, никогда не допустил бы появления всех этих проходимцев…
Шпатцу удалось покинуть Париж, но Габриель не имела никаких известий о нем. Она снова одинока в по-прежнему угрюмой столице, в стране, жители которой не то что не примирились, но тратили бездну времени на сведение счетов между собою, достав из закоулков памяти самые застарелые обиды. Магистратские «комитеты по чистке» – ведь нужно же им было отличиться! – с еще большей жестокостью карали невиновных, каковыми по большому счету были все, кроме одного человека, принесшего клятву на верность маршалу Петену… Множились самосуды и убийства. Между тем война и не думала кончаться, а молниеносное наступление фон Рунштедта в Арденнах в ноябре 1944 года едва не переломило ситуацию в пользу немцев.
Стареющая – ей вот-вот исполнится 62 года! – разлученная с любимым делом и стоящая на грани депрессии, Габриель отправилась на несколько лет лелеять свою тоску в Швейцарию. Более всего по душе ей приходились Лозанна и берега озера Леман. Неясная тяга к бродяжнической жизни побуждала ее часто менять отели – чаще всего ее приютом становился «Бо-Риваж», но также и «Палас-Бо-Сит», «Централь-Бельвю», «Руаяль» и «Савой». Габриель наезжала и в Женеву, где находился распоряжавшийся ее капиталом банк Феррье-Люллена; впоследствии она перевела средства в Цюрих. Зимою она проводила по нескольку недель то в Ангадене, то в Сен-Морице.
Переступая порог своего любимого отеля «Бо-Риваж», Габриель оказывалась в космополитичном мире престарелых миллиардеров, которые зимой уезжали из Швейцарии погреть свои ревматизмы на солнышке в Монте-Карло. Пристанищем им чаще всего служил «Отель де Пари» – тот самый, где много лет назад Коко останавливалась с великим князем Дмитрием. В этом же отеле она жила и в ту пору, когда впервые встретила Вендора.
В Уши при взгляде на безмятежность вод озера Леман, охваченного кольцом гор в неизменных облачных шапках, Габриель наполнялась чувством защищенности и почти что вечности. Этот самый пейзаж некогда чаровал Руссо, мадам де Сталь, лорда Байрона…
Такими же вечными казались ей клиенты «Бо-Риважа» – пожилые дамы в темных платьях, рассеянно массировавшие морщинистые шеи, едва прикрытые муаровой лентой, или мосье – призраки минувшего, которым трясущаяся в их руках трость едва помогала при ходьбе.
Появления Коко в ресторане отеля, конечно же, не могли оставаться незамеченными в среде подобных постояльцев. Белый твидовый костюм, черная блузка, поверх которой блестели три ряда жемчужин, и соломенное канотье вызывали трепет в публике, в которой фигурировали иные из ее старых клиенток. При виде Коко по залу прокатывался шепот и бормотание, лица людей светлели. Вспоминалось прошлое – предвоенные годы, Лоншан, Довиль, Биарриц. Годы под знаком Шанель… Да, золотое было время!..
Один из лучших друзей Габриель, Мишель Деон, вспоминает, как он однажды приехал в «Бо-Риваж» в компании Коко на своей спортивной машине. Помирая со скуки в своем черном «Кадиллаке», в котором ехала также и ее домашняя прислуга, она покинула импозантное авто, чтобы сесть с ним рядом; на голове у нее была розовая газовая вуаль, какую носили автомобилистки бель-эпок. «Сзади следовал „Кадиллак“, ведомый шофером в ливрее; в нем, на сиденье из серого плюша, ехали две горничные Габриель; одна из них держала в изъеденных моющими средствами руках (…) шкатулку с драгоценностями хозяйки, словно ехала к обитателям „Бо-Риважа“ с неким священным талисманом»,[62] – пишет он в воспоминаниях.
Уединившейся в Швейцарии Габриель не хотелось бросать на произвол судьбы своего племянника Андре Паласса, состояние здоровья которого по-прежнему оставляло желать лучшего. Его чахотка оставалась неизлеченной, пришлось даже делать пневмоторакс. Чтобы видеться с ним как можно чаще, она сняла для него сперва дом среди виноградников Лаво, потом – квартиру в Шексбре и, наконец, красивую, спрятанную среди деревьев виллу на холмах, возвышавшихся над Лютри. Коко не ограничивалась тем, что наносила ему визиты – она не раз гостила у него. Очевидно, ей хотелось теплотою семейных уз окрасить свои одиночество и бездеятельность, которые все больше тяготили ее.
После капитуляции Германии 8 мая 1945 года Шпатц приезжает к Габриель в Швейцарию. Он поселяется в Лозанне, и, хоть и не живет с Коко под одной крышей, их часто можно было встретить вместе на базе зимних видов спорта Вильярсюр-Ольон, в кантоне Во. Кое-кто поговаривал об их скорой свадьбе; но и на сей раз семейное счастье обошло Габриель стороной… Как бы там ни было, барон фон Динклаге, испытывавший нужду, стал получать от Габриель солидную денежную помощь, едва пересек границы Швейцарии. Сохранился снимок 1951 года, запечатлевший Шпатца и Коко на фоне заснеженного пейзажа с елями и домиками-шале (это вообще одна из редких фотографий, сохранивших облик барона). Стареющий улыбающийся плейбой, элегантно одетый в плащ превосходного покроя, по-прежнему блещет бравой выправкой… По правде говоря, вокруг этой незаурядной пары стали роиться далеко не безобидные слухи: одни поговаривали, что Шпатц частенько поколачивает Коко, другие – что это она дурно обращается с ним, и, наконец, представители третьей группы утверждали, что между ним и между нею случаются потасовки… К 1952 году барон фон Динклаге покидает Швейцарию, предпочтя ее красотам солнце Ибицы, и здесь предается наслаждениям эротической живописи, благо донжуанских воспоминаний, служивших ему материалом, у него было хоть отбавляй.
Помимо Швейцарии Габриель в эти годы подолгу живет в «Ла-Паузе», куда к ней тем не менее частенько наведывается Шпатц; она проводит много времени и в Париже, но страдает от того, что более не находит там общества, в котором блистала в период между мировыми войнами. В ту эпоху большая часть художественного и литературного авангарда была тесно связана с высшим парижским обществом, в котором было немало меценатов. Это виконтесса де Ноай, и графиня Пастре, и княгиня де Полиньяк, и госпожа Серт, да и сама Коко… Теперь же в интеллектуальной и художественной жизни Парижа доминировали такие лица, как Камю, Сартр и Мальро, которых никак не назовешь светскими особами. Другие, как Пикассо, ушли в изоляцию или углубились в политическую жизнь, как Арагон… Редким, если не единственным, исключением оставался Кокто, а люди из высшего света – например, мастер устраивать костюмированные балы Этьен де Бомонт – шли на большие затраты, пытаясь воскресить атмосферу предвоенных лет, но ввиду тщетности своих усилий отказались от этой затеи. Габриель все больше проникалась удручающим впечатлением, что она – сколок мира, исчезнувшего навсегда.
Но была еще одна причина, побуждавшая Габриель надолго не задерживаться в Париже. Слишком уж часто ей тыкали в нос без малейшего снисхождения ее связь с немцем во время оккупации. Еще слишком свежи были раны, чтобы стало по-другому. Еще совсем недавно открылись ужасы депортационных лагерей. В этом контексте поведение Габриель будет еще долго бросать тень на ее личность, и хоть и не отдалит от нее самых близких друзей, но часть людей из ее круга, завидев ее на улице, будут переходить на другую сторону, чтобы не здороваться. К несчастью, в ее случае, как в случае с Кокто, тот факт, что она не была приговорена к наказанию, не служил достаточным основанием, чтобы отмести всякие подозрения. Хуже того, случаи, когда забывали о таланте и достижениях художника или писателя, зато не стихали пересуды о его судьбе во время оккупации, не были исключением.
Как мы помним, Габриель отнюдь не была удовлетворена соглашениями, которые связывали ее с Обществом производителей духов. Когда Пьер Вертхаймер вернулся во Францию, она возобновила попытки пересмотреть контракт в свою пользу. Не будем описывать все многочисленные перипетии этой долгой войны, которой, казалось, не будет конца-края. Скажем только, что она завершилась в 1947 году. С этого срока Габриель получала два процента выручки от всех продаваемых в мире духов «Шанель». Теперь она стала одной из самых состоятельных женщин на планете.
– Теперь я богата, – вздохнет она в разговоре с одним из друзей. Да, теперь она была богата, но по-прежнему томилась без дела – особенно после того, как закончились ее тяжбы с Пьером
Вертхаймером. Но, как это ни парадоксально, с тех пор между ним и между нею завязались отношения доверия и дружбы; длительная битва способствовала установлению между, казалось бы, смертельными врагами нерушимых связей. Больше даже, теперь их объединяла искренняя симпатия – Пьер Вертхаймер был очарован тем, что примирился с бывшей радостью – свыше полусотни лет спустя адвокат Коко Рене да Шамбрен с волнением вспоминал о многочисленных бутылках шампанского, откупоренных по сему поводу. Он был, как и прежде, горд за то, что благодаря тонкостям дипломатии ему удалось добиться этого совершенно неожиданного климата мира и согласия…
В Швейцарии Габриель приобретает, отчасти по фискальным соображениям, виллу на холме, возвышавшемся над городом Совбален. Здесь располагалось одно из излюбленнейших мест ее прогулок. На вершине холма произрастал красивый лес; оттуда, со смотровой площадки, называемой «Ле Синьяль», можно было любоваться не только озером Леман, но и савойскими, водуазскими и фрибурскими Альпами. Зданию с серыми стенами, окруженному садом в пять тысяч квадратных метров, явно недоставало шарма – это была «вилла с окраины», по выражению самой Габриель. Она попыталась сделать ее более приятной, декорировав интерьер с известной степенью роскоши, которую создали, в частности, ее любимые ширмы от Короманделя, а позднее – еще и металлические стулья, созданные Диего Джакометти, братом известного скульптора. Однако вскоре новую хозяйку виллы вновь потянуло в привычные отели, где она чувствовала себя не так одиноко. Здесь, в Швейцарии, она не искала себе клиентуры, зато обрела в этой стране друзей, которых приглашала то в отель, где она обитала, то в один из ресторанов в старой Лозанне, скажем, в «Ла Боссетт» или «Помм де пен» – «Сосновую шишку». Иной раз Коко, не стесняясь, приезжала потанцевать в пивную в Шексбор, находившуюся в нескольких километрах. В друзьях у нее ходили консультировавшие ее врачи, как, например, доктор Тео де Прё или доктор Вайоттон, которого она поселила вместе с его женой у себя в Рокебрюне. Мадам Вайоттон вспоминала, как слушала в исполнении дуэта – Коко и ее подруги Магги ван Зейлен, матери баронессы Ги де Ротшильд – арии из репертуара Ивонны Принтемпс.
Что же представляла собой ее повседневная жизнь в Швейцарии? До завтрака Коко пребывала у себя в комнате, листая журналы мод или только что вышедшие романы. После полудня она садилась в машину и велела своему «механику» везти ее в леса, растущие высоко в холмах. Там она одиноко бродила час или два, и все это время машина тихонько плелась за нею… Порой к ней наезжали друзья – Рене и Жозе де Шамбрен или Поль Моран, бывший посол Франции в Швейцарии, который оказался в Берне без единого су в кармане… Они часто обедали и ужинали вместе, но разговаривала она мало, и всегда, ссылаясь на спешку, уезжала после десерта.
Право, ничего общего с той жизнью, которую она вела когда-то. Ее существование было серым, как воды озера, которые она так любила созерцать. Такое вот неспешное, вялое бытие… Да и отношения со Шпатцем были теперь далеко не теми, что прежде… Что предпринять, чтобы вырваться из этого болота?
И тут ей пришла в голову мысль – одна из тех, что приходят порою на пороге старости, особенно к тем людям, которые сыграли видную роль в жизни общества своей эпохи. А не засесть ли за мемуары? Конечно, этот проект мог показаться претенциозным. Она не задавалась целью убедить читателей в собственной важности, как и в важности высокой моды, – об этом она вовсе не беспокоилась. Ей просто хотелось существовать в собственных глазах, ибо чувствовала, что ее личность сходит в тень безвестности в условиях той маргинальной, бесцветной жизни, которую она влачит. Нейтральной, как та страна, где текут ее дни – слишком однообразные для жен-шины с душой борца, которым она никогда не переставала быть. А что сказать о безмятежном – и снискавшем славу такового – климате на берегах озера Леман? Он как ничто другое способствовал той медленной смерти, на которую она себя обрекала своей бездеятельностью.
Напротив – воскрешение эпизодов минувшей жизни, воссоздание в памяти ее перипетий, радостей и горестей явится для нее возрождением.
Конечно, она слишком трезво оценивала свой литературный талант, чтобы самой браться за перо. Правда, она являлась автором нескольких десятков мини-эссе, но тут ей очень помог Реверди… Так, а почему бы снова не обратиться к нему за помощью? Увы, это все будет для него слишком животрепещущим… К тому же, сколько она его знает, он непременно начнет своеволь-ничать и вносить свои коррективы в ее манеру видения. В итоге это будут совсем не ее мемуары.
И вот Габриель решает призвать на помощь Поля Морана. Это случилось зимою 1946 года в Сен-Морице, в знаменитом «Бадрютте» – большом отеле в стиле fin de siecle,[63] расположенном в самом центре городка. Вечера напролет Габриель и Моран вели разговор в уютном салоне; остальные постояльцы мало-помалу разбредались по своим номерам, а беседа кутюрье и писателя затягивалась допоздна. Впрочем, слово «беседа» здесь не совсем уместно, ибо говорила одна Габриель. Говорила без устали своим хрипловатым голосом, стремясь, точно Пруст, разыскать время, которое для нее никогда не было утраченным. Никогда прежде глаза Коко так не сыпали искрами из-под дуг ее подведенных карандашом бровей, похожих на своды из черной лавы, столь часто встречающиеся в стране вулканов. Возвращаясь к себе в номер, очарованный Моран записывал по горячим следам меткие замечания и молниеносно брошенные формулировки, переводил на бумагу портреты друзей собеседницы – впрочем, по манере исполнения это скорее травленные кислотой офорты, до того они кажутся едкими! Но ждала ли Габриель в действительности, что Моран запишет ее воспоминания? Просила ли его об этом? Или просто излила душу своему давнему другу, автору «Левиса и Ирены»?[64] Трудно сейчас установить, как было на самом деле.
Но вот шесть месяцев спустя случай послал ей ту, кого она искала. Летом 1947 года в Венеции она познакомилась с писательницей Луизой де Вильморен, создавшей ряд романов, в том числе «Постель с колоннами». Обе женщины прониклись симпатией друг к другу, и Габриель, поведав новой подруге о своем проекте, встретилась с нею в Париже в начале сентября. Изложив Луизе свое прошлое, Коко поручила облечь ее рассказ в такую форму, которая увлекла бы читающую публику. Луиза согласилась тем охотнее, что в тот момент сидела на мели. «Я всего лишь бедная пташка», – пожаловалась она. Габриель обещала разделить с нею авторские права на будущее произведение, что позволит «бедной пташке» хоть на время погрузиться в роскошное существование, которого она, вне всякого сомнения, была достойна. Рабочие сеансы затянулись на три-четыре месяца, встретив осложнения из-за сентиментальной жизни Луизы (она была метрессой британского посла Даффа Купера, получившего от нее каламбурное прозвище «Кокилье» – «ракушка»). Но самым парадоксальным было то, что эта связь существовала с благословения леди Купер – законной супруги дипломата, которая сама испытывала привязанность к Луизе… Удивительным было согласие во взаимоотношениях этих трех персонажей, которые, согласно хорошо известной формуле, считали брак столь тяжелой цепью, что требуются трое, чтоб ее нести.
Как бы то ни было, фасон, по которому Габриель кроила свои мемуары, был весьма специфичен. Демонстрация своей верности правде, которая, по словам ее друга Кокто, «чересчур уж нага, чего доброго, станет возбуждать мужчин», – и не входила в ее намерения. Легенда о Коко стала частью ее личности – не такая уж она дура, чтобы разрушать ее неподобающими признаниями! Итак, для начала следует скрыть неудобную правду о печальном начале своего существования. Условимся о том, что родители Шанель – зажиточные крестьяне, которые владели несколькими фермами и ездили исключительно в хороших экипажах. Ее отец… говорил по-английски… Оставил семью? Пусть так… Но ни слова о том, что сдал родных дочурок в сиротский приют! Монахини, которые воспитывали Габриель, превратились в ее воображении в суровых теток, никогда не поступавшихся принципами. Ни слова о том, что она начинала свою карьеру продавщицей готового платья и уж тем более – статисткой в муленском кафешантане, посещавшемся гарнизонными офицерами! Теперь ответим на вопрос: почему же все-таки ее называли Коко? Если кто ожидает от нее признания, что она исполняла песенку «Кто видел Коко в Трокадеро», не дождется! Она предпочитает ответить по-другому: это оттого, что папаша ласково называл ее «крошка Коко»! В том же духе выдержан и весь остальной рассказ: он обрывается на 1914 годе, когда Габриель утверждается как заправская кутюрье. «А мне тогда едва исполнилось девятнадцать», – уточняет она. Вот те раз! Мемуаристка одним махом скостила себе десять лет! Что, кстати, позволяет ей разом перескочить к периоду, о котором она гораздо охотнее желала бы поведать.
Но если вчитаться в ее рассказ повнимательнее, нетрудно заметить, что в нем есть и совершенно правдивые замечания: «Вранье не требовало от меня никаких усилий. Я не только сама по себе была вруньей, но к тому же мое воображение, питавшееся всякого рода низкопробными романами, способствовало украшению моего вранья, оживляя его патетическими эпизодами…»
А как не поверить в искренность ее исповеди: «Детство, лишенное любви, вызывало во мне безумную жажду быть любимой?» И сколь трогательно ее заявление, относящееся к эпохе обретенной славы: «Мне хотелось верить – любя то, что я создавала, любили и меня. Меня любили благодаря моим творениям!» Какое отчаяние прорывается в этом признании!
Если верно, что Габриель надеялась благодаря своему рассказу обрести сознание своего существования, то при всем том она не упускала из виду и свои материальные интересы. Она рассчитывала продать за хорошую цену свои мемуары какому-нибудь американскому издателю, а также права на их экранизацию. Не дождавшись окончания редактирования, она схватила рукописи – и в самолет. В феврале 1948 года она вылетела в Нью-Йорк на новейшей машине «Констеллейшн» авиакампании «Локхид», достигавшей цели за двенадцать часов и предоставлявшей пассажирам роскошные индивидуальные каюты. Конечно, она тут же понесла издателям первую часть рукописи в качестве образчика. Но вопреки надеждам – а Габриель была уверена, что материал у нее с руками оторвут! – она вернулась несолоно хлебавши. Так отчего же ее рассказ показался издателям неинтересным? Без сомнения, ее первой ошибкой было умолчание о фактах, которые ей хотелось бы забыть. В результате история не только сделалась пресной, но и лишилась элемента правдивости, который как раз и вызвал бы симпатию читателя. Поведав без прикрас о лишениях, понесенных в юные годы, она оттенила бы свои успехи и триумфы последующих лет. И тогда история ее необычайного восхождения восхитила бы американцев, которые обожают все, что воспевает энергию индивидуума.
Так или иначе, Габриель вернулась из Штатов мрачнее тучи. Всю ответственность за фиаско она свалила на Луизу, мысленно упрекая ее, что та, мол, не сумела изложить ее воспоминания в более привлекательной манере. Но при всем том Габриель, которой не откажешь в умении обрушить на правого и виноватого громы и молнии, не осмелилась даже сообщить своей помощнице о провале предприятия, на которое та возлагала такие надежды. Только молчание Коко сказало ей обо всем. Видя, как улетали тысячи долларов, разочарованная и травмированная Луиза написала Габриель ироничное письмо – мол, заканчивай свой труд сама! Ни у кого другого лучше не получится. Инцидент сильно охладил дружбу между двумя женщинами, однако же не убил ее совсем.
Париж, авеню Монтень. 12 февраля 1947 года. Десять тридцать утра. У дверей частного особняка под номером 30 под великолепным навесом из жемчужно-серого атласа, несмотря на морозец – все-таки шесть градусов! – теснятся элегантные посетители. Один протягивает портье белую карточку, на которой значится: «Кристиан Диор просит мадам имярек (или мосье имярек) оказать ему честь и пожаловать на презентацию его первой коллекции».
В ту пору месье Диор был почти никому не известен… за исключением разве что клиентов кутюрье Люсьена Лелона, для которого этот бывший торговец картинами трудился в качестве модельера. У него было всего лишь несколько лет опыта работы. Но самые шикарные заказчики дома Лелона обратили внимание на исключительный талант Диора. Узнав о нем, самый крупный текстильный промышленник той эпохи Марсель Буссак назначил ему встречу и, мгновенно попав под его обаяние, решил открыть Дом моделей его имени, выделил в качестве первоначального капитала 60 миллионов франков.[65]
На эту презентацию – а ей предшествовали упорные слухи о том, что она станет событием года – съехался весь блестящий Париж. Эта толпа людей состояла, по большей части, из завсегдатаев рю Камбон до 1939 года. Там были Кристиан Берар, Мария Лаура де Ноай, Этьен де Бомонт, который – о чем Габриель узнала с ужасом – создал для нового кутюрье эскизы бижутерии, и Мария Луиза Буске, хозяйка салона, собиравшегося по четвергам в ее великолепных апартаментах на площади Пале-Бурбон. Ну и, конечно, явился целый батальон журналистов, пишущих о моде, среди которых – соперничающие команды «Вог» и «Харперс»…
Два часа спустя было известно, что Кристиан Диор – бесспорно, один из величайших кутюрье эпохи. Собратья Кристиана Диора по профессии разом бросились его поздравлять, целовать… «Давно не видела ничего столь прекрасного!» – записала себе одна пожилая дама, которую приветствовали с большим почтением. Это была не кто иная, как Мадлен Вионне, стяжавшая прозвище «Колдунья» за те чудеса в области кройки и шитья, которыми она славилась до 1939 года. Но среди высказанных мнений выделим одно, которому следует придать особую важность. Оно принадлежит великой жрице американской моды Кармен Сноу, знаменитой директрисе «Харперс». Исполненная энтузиазма, она написала так: «Dear Christian, your dresses are wonderful, they have such a new look!» (Дорогой Кристиан, ваши платья чудесны, им присущ новый взгляд!) Это высказывание обошло весь мир.
Но что же в действительности представляет собою «новый взгляд», который так внезапно возник? Почему он явился как революция? А то, что он знаменует собою полный разрыв с модой 1940-х годов: закончилось время толстых каблуков и неестественных, набитых ватой плечиков. О практичных нарядах, вроде тех, что носили в период оккупации, речь больше не шла. На повестке дня – тема возврата к самой существенной функции высокой моды: делать женское тело еще прекраснее! У женщины, сотворенной Кристианом Диором, – узкая талия, высокая и пышная грудь, покатые плечи, а широкие юбки ниспадали почти до земли. Но с вечерними платьями эта мода требовала ношения нижних юбок, осиных талий, китового уса… В общем, всей арматуры, забытой с двадцатых годов.
Нетрудно представить себе реакцию Габриель перед лицом этого «нового взгляда», который являл полную противоположность тому, что проповедовала она, и мог называться «новым» только в качестве хорошо забытого старого. Вот какой формулировкой она охарактеризовала автора «нового взгляда»: «Диор? Он не одевает женщин, он обивает их обоями!» Но чем больше Диор становился притчей во языцех, тем более смягчаются суждения Шанель в ее мемуарах. Кстати, с той поры, как она показывала свою последнюю коллекцию, миновало уже девять лет. Это было еще до войны. Итак…
Несмотря на все и ничуть о том не сожалея, она убеждена, что новая мода, какой бы талант ни демонстрировал Кристиан Диор, несет в самой своей концепции зародыши своего истощения. Его сегодняшний триумф объясняется просто: после периода лишений, обусловленных войной, женщины жаждали роскоши. Но уже недалеко было время, думала Габриель, когда клиентки Диора насытятся по горло всеми этими тяжеловесными конструкциями, этими юбками-кринолинами, требовавшими многих и многих метров тюля или органди.[66] Может быть, в этом проявлялась ее ревность, но имела место и прозорливость – будущее покажет, как она была права. Но пока еще восторг по поводу «нового взгляда» – «new look» – был всеобщим. Особенно в Соединенных Штатах, где одна журналистка из Эн-би-си ничтоже сумняшеся заявила: «Диор сделал для французского кутюрье то, что парижские такси сделали для Франции перед битвой при Марне».
А что касается оппозиции, то она обрекла себя. Например, «Лига женщин» ополчилась на «непотребное обнажение бесстыдных грудей», чем Диор соблазняет американок и которое рискует опустить «и без того низкий уровень общественной морали». А вот что писал Диору честный американец со Среднего Запада г-н Эпплбай: «Моя супруга стала невыносимой: стремясь во что бы то ни стало обрести вашу хваленую осиную талию, съедает десяток черносливин в день, и больше ни крошки! Ваш Дом моделей – сущий ад. Ступайте к черту!»
Не отставала и Франция – в Париже, в XVIII аррондисмане, на рю Лепик, домашние хозяйки в гневе набросились на двух юных прелестниц – поклонниц новой моды: порвали им одежды, и бедняжкам пришлось садиться в такси полураздетыми…
Но все эти возмущения, о которых без устали трубила пресса, только подчеркивали триумф Диора. Благодаря ему французская высокая мода – которая прозябала, несмотря на деятельность таких домов, как Баленсияга, Роша, Пиге, Фат и некоторые другие, – подняла голову. Текстильные фабриканты потирали руки.
1947, 1948, 1949, 1950-й… Годы текли – монотонные, тусклые, бесконечные для Габриель в своей угрюмой похожести. Лозанна, Париж, Рокебрюн… В Швейцарии, кроме визитов нескольких друзей, львиную долю ее дней составляли привычные прогулки. Во второй половине дня она мерила шагами любезную ее сердцу водуазскую землю. Одна из излюбленнейших прогулок уводила Коко туда, где на прогалине леса, неподалеку от Лозанны, располагалось шале «Бонзанфан», устроенное на старой ферме. Здесь на по-деревенски безыскусные столы, источавшие приятный смоляной запах, ставились черничные пироги с молоком. Иной раз прогулка уводила ее и дальше – карабкаясь по горным тропам, она доходила до елового леса Юры, чтобы оттуда еще дальше вглядываться в склоны, по которым взбираются истосковавшиеся по золотому весеннему солнцу виноградники… Этот здоровый образ жизни с каждодневной физической активностью поддерживали в ее теле энергию и крепость, которые не оставят ее до самой смерти.
Храня верность Швейцарии, Габриель тем не менее все дольше и дольше задерживается в Париже. В июле 1949 года она приняла, по рекомендации Лукино Висконти, молодого кинематографиста Франко Дзеффирелли, которому тогда было 26 лет. Она стала его гидом по столице, организовала ему встречи с разными людьми, в том числе с еще неизвестным тогда Роже Вадимом и Кристианом Бераром, осыпала подарками. Опубликованные им воспоминания свидетельствуют о том, что Габриель умела доказывать свою щедрость. Не ведя светской жизни в собственном смысле слова, она стала появляться в «Гранд-опера», в других театральных залах. И хоть ей так и не удалось по-настоящему забыть колоссальное унижение, пережитое ею в сентябре 1944 года, она мало-помалу втянулась в парижскую жизнь. Но лето она проводила в «Ла Паузе», где так любила морские горизонты, старые оливы и ароматы лаванды. Ей хорошо было там отдыхать, потому что мягкий климат продолжался до последних дней октября. Она приглашала туда друзей – Сержа Лифаря, Андре Френьо, Мишеля Деона или Жана Кокто, который вскоре станет ее соседом, поселившись у Франсины Вейсвайлер на мысе Ферра.
Несмотря на это, Габриель все тяжелее переносила свою бездеятельность. Это ее состояние усугублялось смертями близких ей людей: в 1942 году уходит из жизни великий князь Дмитрий, в 1947 году – Жозе Мария Серт, не успев завершить роспись собора в Више, в Каталонии. В 1953 году покинул этот мир герцог Вестминстерский. Но ни одна смерть не явилась для нее таким ударом, как смерть польской подруги. Хотя они никогда не переставали ревновать, а порою им случалось и ненавидеть друг друга, Мися и Габриель никогда не теряли друг друга из виду, не могли распроститься друг с другом, и ничто не связывало их так, как то, что их разделяло. Коко продолжала называть ее «мадам Вердурински» (что было правдиво до жестокости), а словесный портрет, который сохранил для нас Поль Моран, остается одной из богатейших коллекций ядовитых стрел, когда-либо составленных ею:
«Она щедра: когда кто-нибудь страдает, она готова отдать все – отдать все, чтобы он продолжал страдать.
Когда она ссорит меня с Пикассо, то говорит: «Я тебя спасла от него».
Она жаждет великого – она любит соприкасаться с ним, обнюхивать его, покорять его, низводить до малого.
Мне случается кусать моих друзей, но Мися глотает их».
Но нетрудно представить себе, что подруга, которая некогда была способна крикнуть Коко перед кругом друзей «Заткнись, идиотка!», знала, чем себя защищать.
По правде сказать, тех, кто в ту пору бывал у Миси, не удивило известие о ее смерти. От нее осталась одна тень, а почти за десять лет до того она сделалась практически слепою. Уход Серта, уход Русси нанесли ей мучительные удары… и она стала искать убежища в наркотиках. Мися часто наезжала в Швейцарию не только затем, чтобы повидаться с Коко, но и для того, чтобы достать морфию, без которого она уже не могла обойтись, вплоть до того, что ничуть не стеснялась вкалывать себе очередную дозу прямо сквозь юбку под столом во время обеда в ресторане; иногда, впрочем, она забывала и о самом обеде, а порою одевалась бог знает как.
Фотография, снятая Хорстом в Венеции в 1947 году, запечатлела удручающий силуэт этой женщины. Белая одеревенелая фигура, призрак – вот все, что осталось от некогда молодой, цветущей, сияющей прелестницы, которая когда-то вызывала восхищение у Ренуара и Боннара.
…15 октября 1950 года во второй половине дня Габриель, извещенная о том, в каком состоянии ее подруга, помчалась на улицу Риволи в бывшую квартиру Серта. Мися, не встававшая с постели на протяжении целого месяца, была крайне слаба, на пороге смерти… Но по-прежнему не утратила ясности ума. Она только что приняла таинство соборования. Узнав о прибытии Шанель, Мися, слишком изнуренная, чтобы вынести все эти словесные соболезнования, вздохнула и, повернувшись лицом к стене, простонала: «Коко! Ах… Она меня убьет!»
Одновременно с Габриель съехались несколько друзей умирающей, в том числе Клодель и Кокто. Мися тихо угасла глубокой ночью.
Едва забрезжил новый день, Габриель, исполненная решительности и хладнокровия деревенской женщины перед лицом смерти, взяла дело в свои руки. Она велит перенести усопшую на большую кровать под балдахином, где некогда спал Жозе Мария… Затем, запершись в комнате с покойницей, принялась обряжать ее в последний раз. Когда час спустя она наконец открыла дверь и позволила друзьям взглянуть на новопреставленную, тем осталось только констатировать чудо: покоившаяся на убранном белыми цветами смертном одре, вся в белом, с бледной розой на груди, украшенной лентой того же оттенка, тщательно причесанная и нарумяненная, Мисия вернула себе прежний блеск.
Это была последняя дань, которую Коко принесла подруге. Мися обрела вечный покой на маленьком кладбище Вальвен, омываемом плавным течением Сены, неподалеку от могилы ее давнего поклонника – Стефана Малларме. Теперь земля соединила их…
Полтора года спустя Габриель, которую не покидала навязчивая мысль написать свою биографию, обратилась на сей раз к молодому журналисту Мишелю Деону, который к тому времени уже был автором романа «Я не хочу его забыть никогда». Деон принял предложение. Больше года Шанель и Деон пытались привести мемуары в надлежащий вид. Но поскольку Габриель по-прежнему цеплялась за легенду о самой себе, желая поведать читателям ее вместо правдивого рассказа о своей жизни, затея и на этот раз была обречена на провал. То, что в ее изустном рассказе могло сойти за правду, звучало фальшиво, будучи переложенным черным по белому на бумагу. И она прекрасно отдала себе в этом отчет, получив 300-страничную рукопись из рук Деона. Мемуаристка оказалась в той же ситуации, что и с Луизой де Вильморен. «В этих трехстах страницах, – скажет она одному из своих друзей, Эрве Миллю, который передаст ее слова Деону, – нет ни одной фразы, которая была бы не моей, но я думаю, что американцы ждали бы не этого».
Безусловно, Габриель всерьез мечтала о заокеанских читателях – ведь пыталась же она продать созданную совместно с Луизой де Вильморен рукопись нью-йоркским издателям. Но в словах, сказанных Эрве Миллю, таится болезненное для нее признание: она выбрала не тот путь, посчитав жизнеспособным литературный жанр, являющий собою нечто среднее между биографией и волшебной сказкой. Что нереально, то нереально. Да и французские читатели едва ли оценили бы фальшивые воспоминания Коко Шанель…
Но как бы все-таки заявить о себе? Нет ли других способов известить, что она по-прежнему существует?