Утром, выйдя на крыльцо, Алексей едва не заорал дурным голосом. На досках лежал заяц. Хотя нет, не так. На досках крыльца лежало то, что совсем недавно было зайцем. Шкурка его была красная от крови, на холке шерстка вообще превратилась в сплошное кровавое месиво. Под тушкой расплывалось свежее кровавое пятно, впитываясь в еще серый мягкий, невесомый мех, превращая его в темные слипшиеся сосульки.
Алексея замутило. Сомнений, кто отловил и принес зайца, у него не возникало, но почему? И почему Серый оставил зайца у деда на крыльце, а не отнес его волчице? Пока мужчина пытался заставить себя дотронуться до окровавленной тушки, чтобы отнести его Айре, на крыльцо вышел дед Михей.
— Ааа… Серый гостинчик принес, — улыбаясь, проговорил старик. — Заботливый… С добрым утром, Алеша.
Алексей взглянул на старика. Сейчас он выглядел гораздо лучше, но все равно был каким-то уставшим и сильно постаревшим.
— Гостинчик? — переспросил мужчина хриплым голосом, тяжело сглотнув. — Вы хотите сказать, что волк принес зайца вам?
— А то ж… Конечно мне. Я вчерась сказал ему, что мясо у меня негодящее, мороженое, и человеком пахнет, вот он и озаботился… Кормилец, — усмехнулся дед. — Будет у нас нынче суп из зайчатины, — кряхтя, старик подобрал зайца. — Пойду освежую. Хорошего зайца отловил, жирного…
Дед, довольно улыбаясь, направился к сараю, свежевать зайца. Алексей, постояв еще немного, вздохнул и пошел за водой — замыть кровавое пятно с порога.
Вечером, после баньки, они с дедом Михеем по обычаю сели пить чай. То и дело поглядывая из-под бровей на слишком задумчивого Алексея, уже минут пять с остановившимся взглядом болтавшего ложкой в чашке, дед Михей хмыкнул.
— О чем задумался так крепко, Алеша?
— Дед Михей, я не понимаю… — начал Алексей.
— Чего ты не понимаешь, Алеша? — отхлебывая чай, спросил дед, расслабленно откидываясь на спинку стула.
— Вы серьезно разговариваете с животными? — выпалил мужчина мучивший его вопрос. — Но как? Почему? И… вчера вечером… Что это было?
— Вон оно что… — усмехнулся старик. — Понять, значит, хочешь… А вот объяснить я тебе и не смогу. Нечто не знаешь ты, что я колдун?
— То есть — колдун? — опешил Алексей.
— Ну, то и есть. Люди иначе и не кличут. Да и то верно — нешто не колдун? — вперился старик взглядом в Алексея. — Ну сам суди: со зверьем любым говорить могу, будущее, прошлое вижу, сказать могу, кто жив, а кто уж помер, где и когда, болезнь любую могу уговорить уйти, с травой, с деревьями в ладах, снег, ветер, аль дождь могу угомонить, хоть и тяжко то сильно, но да ладно, аль наоборот, позвать их, коль засуха или мороз сильный. Ну и так по мелочи кой-чего… — улыбнулся загадочно дед Михей. — Вот и суди таперя: колдун я али хто?
— Но как?.. — растерянно спросил Алексей.
— Что как? Как со зверьем говорю? — по-доброму улыбаясь, переспросил старик. — Да я и сам не знаю, как. Я-то с ими обычно говорю, словами, а они со мной… не знаю. Словно голос и не голос их в голове… Не знаю, не могу объяснить. Просто понимаю их. Вот как будто мысль ты думаешь, вот так и они со мной говорят… — задумчиво пытался подобрать слова дед. — Это не объяснить, Алеша, это чувствовать надо.
— Дед Михей… А вот к примеру… Подслушал я тогда, когда болел. К тебе женщина пришла, а ты ее лечить не стал. Сказал, что она сама себя ест. И желудок ей отрежут… — медленно, задумчиво хмуря лоб, проговорил Алексей. — Но, если ты говоришь, что любую болезнь можешь прогнать, отчего ей тогда не помог?
— Ааа… вот ты о чем… С язвой она тогда пришла. Да тока не было у ей болезни, лечить было нечего. Так ей и сказал, ибо лгать в таких делах нельзя, и надежду ложную тоже давать нельзя, — серьезно ответил старик.
— Не понимаю я, дед Михей… Как же болезни не было, если ты сам говоришь, что язва у нее. Разве язва — это не болезнь? — силился понять мужчина.
— Неправильно ты понимаешь, мальчик, — снова откинулся старик на спинку стула. — Вот гляди. Вот ежели у человека, к примеру, кожная болячка. Болезнь ли это?
— Ну… Смотря какая… Если дерматит или язва — да, болезнь. А если человек поранился — тогда рана. Назвать ее болезнью вряд ли можно… Но лечить-то ее все равно надо! — принялся рассуждать Алексей.
— Хм… Вона ты как понимаешь… Хорошо. А вот ежели человек сам себе кожу колупает и колупает, колупает и колупает, и затянуться той ране не дает, тока все глубже и глубже ее расколупывает безостановочно… — неотрывно глядя на мужчину, спросил дед.
— Наверное, это тоже болезнь, только психическая. Психику человеку лечить надо, — уверенно ответил Алексей.
— Ну… Пусть так. То есть понимаешь, да? Чтобы вылечить такую рану на теле, человеку прежде всего следует внушить, что ее колупать не надо, верно? — уже с интересом смотрел на него дед Михей.
— Ну… Да, верно, — кивнул головой мужчина.
— Воот, — довольно сложил руки на животе дед. — Также и с той женщиной. Покуда она сама себя есть не перестанет, язва у ней не пройдет, хоть облечись. Понял ли?
— Понял, кажется… — снова кивнул Алексей. — Только откуда ты знаешь, болезнь это или нет? Как ты отличаешь, когда человек действительно болен, а когда вот так?
— Подь-ка сюды, — поманил он пальцем Алексея, приблизившись к нему через стол. — Ну! Не бойся, иди, — усмехнулся старик.
Алексей опасливо потянулся к нему через стол. Крепко ухватив мужчину за голову, дед Михей сильно сжал руки у него на висках.
— Не бойся, Алеша. Гляди, — мягко проговорил дед, впиваясь в него взглядом.
И вдруг у Алексея закружилась голова, и он куда-то начал падать, кувыркаясь… Он в ужасе зажмурился, и вдруг понял, что сидит… в песочнице, ковыряясь лопаткой в песке, а рядом с ним маленькая девочка. Девочка усадила двух кукол на край песочницы, на широком бортике расставила красивую фарфоровую кукольную посуду, и, налепив из песка пирожков, наложила их куклам в тарелочки. Что-то щебеча, она уговаривала кукол поесть, поднося каждой ко рту то расписную тарелочку с пирожком, то крошечную чашечку — запить.
Внезапно Алексей с отчетливостью понял, что он страшно хочет иметь такую же вот посуду, и таких же красивых кукол… Хочет настолько сильно, что ему аж дышать тяжело стало. Он с жадностью следил за каждым движением каждого игрушечного предмета, не в силах оторвать от них глаз, с каждой секундой наливаясь лютой злостью на счастливую обладательницу столь желанных предметов.
Бросив свое ведерко, он весь подался к той девочке, страстно желая ударить, обидеть ее. Ему безумно хотелось сделать что-то, чтобы она заплакала, а еще лучше — убежала, исчезла, оставив ему вожделенные игрушки. Не в силах справиться с обуревавшей его злостью и страшной, черной завистью, застившей глаза, он изо всех сил ударил девочку лопаткой по голове…
Снова доля секунды головокружение, и вот он уже сидит в классе, краем глаза следя за соседом по парте. Знакомое удушающее чувство зависти подкатывает к горлу, скручивая внутренности в животе в жгучий комок. У соседа в руках красивейшая шариковая ручка — сверху прозрачная, толстая, а в ней плавают разноцветные рыбки и осьминоги, морские коньки и малюсенькие черепашки, а жидкость внутри вся наполнена медленно опускающимися блестками. Мальчик пишет, ручка шевелится, и кажется, что рыбки и морские животные живут там своей необычной жизнью, плавают, гоняются друг за другом… Он не слышит, что говорит учитель, он изо всех сил пытается справиться с душащей его злостью на этого мальчишку — обладателя волшебной ручки. И когда звенит звонок, он, дождавшись, когда учитель выйдет из класса, внезапно сильно толкает этого мальчика, и тот падает, ударившись головой о батарею…
Перед глазами Алексея, как в калейдоскопе, мелькают картинки: вот у подруги новое шикарное платье, и он безумно желает иметь такое же… Вот другая подруга выходит замуж, а он обмирает от зависти и злобы, рассматривая ее белоснежное платье и обручальное кольцо на тоненьком пальчике… Вот у соседки муж возится на даче, и она рядом с ним. Они смеются, вместе что-то делают, он шутя окатывает ее из шланга водой… А он вертится в кровати, не в силах заснуть из-за душащей его злости, и то и дело упираясь взглядом в широкую спину собственного пьяного мужа, безмятежно храпящего рядом.
Все быстрее и быстрее несутся перед глазами Алексея красивые дома, машины, букеты, платья, туфли, мебель, сумочки, прически и люди, люди, люди… И словно со стороны он вдруг видит, как с каждой страстно желаемой вещью он словно раздваивается, и вторая его, или, точнее, ЕЁ копия вгрызается в собственный желудок, рвет его зубами, захлебываясь кровью, отрывает клоки плоти, глотая их, и снова вгрызается в истерзанную рану… Снова, и снова, и снова…
Голова снова закружилась, и Алексей внезапно услышал голос деда Михея, зовущий его.
— Алеша! Алеша, открывай глаза! — произнес старик, и мужчина послушно распахнул глаза, не сразу поняв, кто он и где он…
Наконец, он выхватил взглядом знакомый деревянный потолок, стол, накрытый клеенкой, простые клетчатые занавески на окне…
— Что… Что это было? — прохрипел он, пытаясь справиться с эмоциями, затопившими его. Надо сказать, весьма неприятными и пугающими его эмоциями, такими незнакомыми ему…
— Ты спрашивал, как я могу понять, болезнь у человека или… или не болезнь. Я не знаю, как объяснить это словами. Проще показать. Понял теперь, о чем я? — тяжело опираясь руками на стол, спросил дед Михей.
— И ты вот так… с каждым? — с трудом выговорил Алексей, все еще пытаясь сбросить с себя чужие неприятные эмоции.
— Да, Алеша. С каждым, к кому прикоснусь. Могу и не прикасаясь, но то сложнее намного, надо силы приложить, настроиться… А коснешься — оно само в тебя вливается, — кивнул старик.
— И меня… меня тоже вот так… видел? — спросил мужчина, заливаясь краской. — Боже…
— И тебя тоже, — усмехнулся дед. — Я же дотрагивался до тебя. Не переживай, я привык. Да и нет в тебе ни злобы настоящей, ни зависти. Потому так и неприятно тебе было то, что ты увидел — не твое это, непонятное что-то, чуждое. И это хорошо.
— Дед Михей, и то, что будет, ты тоже вот так… видишь? — с интересом спросил Алексей.
— Ааа, Алеша, — со смехом погрозил ему пальцем дед. — Так, да не так. Но да, вижу.
— Ааа… — Алексей весь подался вперед, глаза у него загорелись, но старик, махнув рукой, перебил.
— И не спрашивай. Не скажу я тебе ничего. Не гоже это. Не надо людям знать, что с ними будет, ни к чему то, — откинулся дед Михей на спинку стула.
— Дед Михей!!! — вскрикнул Алексей.
— Нет, Алеша, и не проси. Не надобно тебе этого, — строго ответил старик.
— Дед Михей… Ты мне только одно скажи: будет у меня ребенок? Родит жена? — с надеждой спросил мужчина.
— Нет, Алеша, не скажу. Придет время, сам узнаешь все, — сдвинув брови, ответил Михей. — Были люди, кто пытался изменить что предначертано. И изменить ничего не изменили, еще и дел наворотили кучу. Знаешь ведь, говорят: кому сгореть, тот не утонет. Что бы я ни сказал — все не на пользу пойдет. Потому ни к чему это. Живи. Делай, как считаешь нужным, и все у тебя сладится.
Алексей задумался. А ведь прав старик. Ведь если подумать: вот знай он, что жена родит. Пошлет он ее на ЭКО? Будут они стараться, лечить ее, пытаться что-то делать? Вряд ли… Махнут оба рукой и ждать станут, пока само не случится. А если не родит? Так тем более тогда не пошлет. Да и останется ли с ней Алексей? Да, любит он свою Анютку, любит. Но дитя охота… Да и Анюта… Погаснет тогда в ее глазах огонек надежды. Стремиться им не к чему станет. Не возненавидят ли они друг друга? В самом деле, ничего, кроме бед, знание ему не принесет. Лучше верить в то, что у них получится, что надо стараться, стремиться, пробовать…
Дед Михей наблюдал за сменой эмоций на лице Алексея. А может, и мысли его подслушивал, кто знает? Но, судя по довольной улыбке и кивку головы, доволен остался.
— Дед Михей… А ты всегда это умел? Ну… что это? Дар? Ты родился вот таким? — задумчиво спросил мужчина.
— Дар это, или наказание — того я не знаю, — вздохнул старик. — Нет, Алеша. Родился я обычным. Но… плохим я был. Злым. Отца у меня в лагеря в 37 м забрали, мне тогда едва-едва десять лет было, там его и расстреляли. Мы с матерью и сестрами были членами семьи врага народа. А тогда это было… тяжко. Клеймо, считай, на тебе стояло. И всем нам была прямая дорога в лагеря. Сестренку мою младшую, шести лет от роду, через месяц после ареста отца дети постарше затравили до смерти. Камнями закидали да в реке утопили, словно котенка. Да она была хуже котенка — дочь врага народа, и не заслуживала жизни… Никто из нас не заслуживал. Я видел, как они ее топили, но поделать ничего не мог. Я пытался… — старик сглотнул, пытаясь промочить пересохшее от волнения горло, и продолжил хриплым голосом, полным горечи, — пытался ее спасти. Но что я мог сделать… один… против толпы… Знаешь, дети… они очень жестоки… — старик горько махнул рукой. — Самого тогда чуть в той же речке не притопили, да, видно, не судьба мне была в тот день сгинуть. И ничего тем подросткам за это не было — и не расследовали ничего, списали на то, что сама она утопла.
И осталось нас после того трое: я, мать, да другая сестра, самая младшая. Мать после того случая, да и вообще, от жизни тяжкой, спиваться начала, а во мне ненависть зародилась, да такая ярая, жгучая, что весь свет ненавидеть стал. Начал мстить. Всем. Учиться бросил, с плохой компанией связался, по примеру матери к бутылке частенько прикладывался, воровал. Грабил квартиры, обманывал людей, мошенничал, откровенным вредительством занимался — стащу мешок писем, да сожгу их на пустыре, в поезда забирался, крыс в склады с зерном и хлебом запускал. Один раз бензовоз поджег. Мог в пекарню пробраться да мешки с мукой дегтем обмазать, иль в бидоны со сметаной керосину налить… Сейчас вспоминаю — так стыдно становится. Много чего я творил. Как не поймали ни разу — ума не приложу.
Квартира наша превратилась в притон. Мать бранила меня за алкоголь, да не долго — ровно до тех пор, покуда я из-за пазухи пузырь с этим пойлом не выну. Тады добредет до стола, себе нальет, да и мне плеснет немного. А опосля уж кто их, стаканы эти, считал? Да никто… Так и пили на пару, да еще алкаши все, бродяги всякие, да шпана неблагополучная — все у нас ошивались постоянно. А Верунчик, самая младшая сестричка, маленькая была, едва-едва ей в 41 м восемь исполнилось, а мне годов тринадцать-четырнадцать уж было где-то. Я и помню-то ее совсем крохой, четырех лет, да уж после, мертвую. Да что там говорить… — махнув рукой, вздохнул дед. — Начало войны, и то пропили. О том, что война уж во всю с германцем идет, в июле тока узнали, когда полстраны уж фрицем захвачено было. Тогда даже из тех алкашей, кто с нами пил, многие на фронт ушли, родину защищать. Остались совсем уж отбросы.
Кое-как в пьяном бреду просуществовали до августа 42-го. Тогда уж Ленинград, считай, почти год, как в кольце был, а мы и о том не знали. Проснулись мы тогда после страшенной попойки, а Верунчик уж мертвая на полу лежит в луже крови, к батарее привязанная. Урод какой-то снасильничал по пьяни, да бросил девчонку умирать. А милиции-то уж и немного было, бабы в основном. Да и заняты все были. Конечно, не нашли никого, да и не сильно-то искали. Кому там интересно, что с дочерью врага народа стало? Померла, да и ладно.
Вот тогда я и разошелся по полной, точно мне кто планку снес. Весь свет ненавидел. Но и пить больше не мог. А хотелось напиться до чертиков, до потери памяти, чтобы забыть все. А не мог. Даже напиться не получалось. Куролесить на трезвую голову оказалось не так здорово. Куража уж того не было, лишь злоба лютая душила. Особенно мужиков ненавидел. Всех. А уж пьяных да в форме — это вообще…
И вот забрался я как-то в квартиру одну, грабить, значит. Грабить-то их было за что. Война идет, люди каждой крошке рады, а эти жируют. Мужа она от фронта отмазала, вроде инвалид он, да и сама постоянно с мужиками какими-то темными крутилась. Ну да не о том речь. Было то уж в мае сорок третьего. Пас я ту квартирку недели две. И видел, что хозяйка с мужиком ушли. Ну, я их честь по чести проводил, убедился, что не вернутся они, да в квартирку и залез. А того не рассчитал, что то не муж ее был, а любовник. Видать, в подъезде он ее, что ли, ждал… Не знаю. Но факт остается фактом. Окно аккуратно выставил, сам влез, веревку от себя отвязал да к шторе примотал, как обычно. Ну, хожу, ищу, что взять. Много особо не возьмешь, но и вот так вот все в целости оставить… Душа горит. Посмотрел я на картины на стенах, и такая меня злость взяла… Схватил я нож, да давай картины полосовать да вазы всякие на пол скидывать.
Бушую я, значит, себя от ярости не помня, как вдруг из спальни выползает заспанный хозяин… Да с таким амбре, что мухи на лету падают. Вылез, глаза таращит, на меня глядит… Ну, и я растерялся: не ожидал я, что тот дома-то окажется. Так и стоим друг напротив друга, да в гляделки играем. Он смотрел-смотрел на комнату-то разгромленную, да вдруг как зарычит, да на меня бросился. А я напрочь позабыл, что нож у меня в руке. Ну и вдарил ему изо всех сил. И еще раз. И еще… Очнулся я, когда тот боров уж на полу валялся да хрипел.
Ломанулся я оттудова, как мог. Домой-то прибежал, и только потом сообразил, что искать меня сперва дома станут. Ну, я ноги в руки да к товарищам. Обсказал им все как было, да спрятать меня попросил. Те поворчали, конечно — с мокрым делом связываться никому не хотелось, но все ж таки укрыли. А спустя пару дней пришел дядька один, которому мы ворованное сплавляли, да велел мне на фронт топать — коль выживу, война все спишет, а коли нет — так тем более. Мужик-то тот живучим оказался, да с памятью хорошей… Так я и сбежал на фронт в неполные шестнадцать лет.