Если ты соберешь и накопишь золота, словно песку, все равно после тебя оно останется в наследство другим.
Мир непостоянен. Нет верности в нем. Ветхий, ветхий мир! Чего только нет в нем! Ты громоздишь дворец, но это лишь текучая вода.
Из «райского имения» Мансуров выехал после полуночи. Он проводил Шагаретт до лагеря джемшидов, расположившихся среди холмов вблизи Баге Багу.
Расставание было трудным. И потребовалось немало убедительных слов, чтобы успокоить прекрасную джемшидку, доказать ей необходимость поездки в Мешхед. «Да погибнет твой сын! Да сгорит Хорасан с твоим Мешхедом! Но ты вернешься!» — взяла Шагаретт с Алексея Ивановича страшную клятву. «Приеду! Вернусь во что бы то ни стало! — торжественно сказал Алексей Иванович. — Обязательно приеду и обниму нашего сына!»
Дорога была отвратительная, автомобиль не столько катился, сколько прыгал козой, и шофер Алиев потребовал остановки:
— Отдохнем малость. Гайки подкрутим малость.
Видавший виды «фордик» действительно угрожающе скрипел, дребезжал, стонал.
— О, а это что-то новое! — удивился Мансуров, разглядывая здание из бетонных плит с вывеской «Англо-Першен и К°». — Бензоколонка! Такие только в кино видел, — не постеснялся он признаться, когда тут же в облаке пыли подкатил «мерседес» Сахиба Джеляла, потерявший здесь, на хорасанских дорогах, свой блеск и лоск и не менее нуждавшийся в профилактике.
Все выбрались из машин и направились к домику. Бензоколонки на дорогах степей и пустынь в Иране были новинкой и вызывали не столько восторги перед автомобильным «сервисом», сколько удивление.
— Клянусь аллахом, бензоколонка есть, бензина нет. — Алиев, сам родом из бензиново-керосинового Баку, скептически относился даже к появлению бензоколонок в Иране. Но на сей раз Алиеву пришлось признать, что Хорасан обскакал Азербайджан. — Вах! — воскликнул он. — Смотрите, барышня!
Из домика выплыло существо в пробковом шлеме, брезентовых коротеньких шортах, с голыми коленками, в гольфах и в черных очках-консервах.
— Гуд монинг, — сказала девица. — Желаете заправиться? Предъявите талоны.
— Невероятно! — воскликнула Гвендолен. — И много вас здесь, мисс?
— Я одна.
— Но кругом степь. Бродячие шайки.
— Я — старший сержант Флагерти Флинн… мисс Флинн из Канзас-Сити. Флаги союзников — моя защита и покровительство.
Все вошли в помещение бензозаправочной станции. Конторка — два увесистых стула, жесткий деревянный, весьма массивный диван и умывальник составляли убранство этого затерявшегося на окраине соленой безжизненной пустыни Дэшт-и-Лутт домика, склепанного, сбитого, свинченного на скорую руку из железобетонных плит и сиротливо глядевшего окнами во все стороны света.
Стены украшали плакаты. Один из них вызвал усмешку на суровом лице Мансурова. Американка, с любопытством приглядывавшаяся к нему, спросила:
— Вы улыбаетесь? Почему?
— А я думал, что с таким идиотством покончено двадцать лет назад… Но… э, да тут и адрес есть. Оказывается, плакат отпечатан в тегеранской типографии. Только скажите, мисс Флинн из Канзаса, почему вы сочли своим долгом украсить свою контору таким… такой дрянью?
Плакат изображал зверскую бородатую гориллообразную физиономию «большевика», наткнувшего на вилы херувимообразного, с картины Рафаэля, младенца, улыбавшегося с острия вил нежной, умиротворенной улыбкой.
— По-английски, сэр, вы говорите отлично, но у вас акцент. Вы не англичанин, — уклонилась от ответа девица и сняла с лица очки. На Мансурова с любопытством и вопросом смотрели наивно-детские голубые глаза. — А вы кто?
— Угадайте!
— Вы не англичанин и не немец… О, я вижу, вы военный… видимо, офицер… бывалый колониальный офицер. — И, чуть порозовев, — видимо, внешность Мансурова произвела на нее впечатление — она добавила: — Мужественный рыцарь пустыни… О… вы не скажете, кто вы? Здесь так редко проезжают цивилизованные люди… В пустыне никого. Поверьте, я… я… тоже… цивилизованная. Юрист. Училась в Цинциннати, на юридическом факультете. Теперь вот… в армии.
— Так вот, милая мисс, я и есть большевик, только вот бороду сбрил.
Он, как глупый анекдот, рассказывал потом про «бензиновую девицу», про округлившиеся голубые ее глаза и про то, как дрожали у нее наманикюренные пальчики, когда она брала из его рук шоколадку, которую он ей преподнес.
Союзнички! Мисс была ошеломлена. Не хотела верить. Проговорилась, что у бензоколонки останавливалась грузовая машина с каким-то военным. Они пугали ее большевиками. Говорили, что плакат, выпущенный еще в сорок первом году, как нельзя лучше изображает советских кровожадных коммунистов.
— Почему бы вам — большевику — не написать свою автобиографию, — заметила Гвендолен. — У вас такая бурная жизнь. Все британские и американские деятели сочиняют мемуары. Вот бы в Америке напечатали вашу книгу, чтобы открыть глаза таким дурочкам…
Снова Гвендолен! И снова рядом с Сахибом Джелялом! Удивительная пара! По всему видно, что они связаны прочными узами.
Мансуров поспешил наружу, увидев в широкое стекло, что к бензоколонке приближался еще один автомобиль. Он был еще далеко, но Мансуров сразу же признал в нем «шевроле» из гаража Баге Багу.
— Это мне не нравится, — бросил он на ходу Сахибу Джелялу и направился к «фордику», из-под которого торчали ноги Алиева. Надо было предупредить его. В машине находился благопристойно замаскированный брезентом арсенал: автоматы, винтовки, патроны, ручные гранаты.
Мгновенно Алиев оказался на месте, за рулем, и положил рядом с собой два автомата. Он приехал из Мешхеда ночью в Баге Багу за генералом и был, как сам выразился, «в боеготовности номер один». Мало ли что может случиться в хорасанской степи!
Не преминул принять меры предосторожности и Сахиб Джелял. Он предупредительно отвел дам — Гвендолен и мисс Флинн — в сторонку, чтобы между ними и приближавшейся в облаке пыли автомашиной оказался его «мерседес». Сам же со своим шофером позаботился, чтобы оружие находилось под рукой.
Выйдя на пыльную колею, комбриг разглядывал еще далекую, прыгавшую козлом по ухабистой дороге машину и все больше приходил к заключению:
— Едет сам. Зачем ему это понадобилось?
Откуда у Алексея Ивановича появилась уверенность, что в появившейся на краю степи машине находится сам владелец Баге Багу господин Али Алескер, трудно сказать. Мансуров выехал из райского имения вскоре после полуночи, проводив Шагаретт до бивуака джемшидов, расположившихся среди холмов к северу от Баге Багу, не найдя нужным поставить в известность о своем отъезде мирно почивавшего на женской половине дворца помещика.
— Мчится вовсю! Спешит!
Сверхмощный, сверхдорогой личный свой автомобиль Али Алескер никогда и никому не доверял. Говорили, что когда шахиншах Реза Пехлеви, у которого собственная машина потерпела аварию рядом с Баге Багу, обратился к своему верноподданному с просьбой предоставить знаменитый на всем Среднем Востоке, да чего там — во всей Азии, золотом отделанный «шевроле», хозяин поместья презрительно выпятил гранатовую губу, показал флигель-адъютанту шахиншаха комбинацию из трех пальцев и пояснил: «Скушайте!» Самое удивительное, что шахиншах после такого неслыханного поношения не только не лишил Али Алескера своих милостей, но и прожил у него в гостях целых три дня.
«Шевроле», поднимая тучи белой пыли, приближался, а Мансуров все еще думал: и чего здесь это Али Алескеру понадобилось?
События, перевернувшие тишину и покой благословенного поместья и показавшие поистине скорпионово нутро «шпионского притона», сделали Мансурова хозяином положения. После поспешного бегства гитлеровских инспекторов и уполномоченных, после гибели группы аллемани и после, наконец, жалкой смерти генерала фон Клюгге серахская диверсионная группировка оказалась действительно обезглавленной. Оставшиеся в живых немецкие офицеры, а также эмигранты заперты в ловушке подошедшими с севера и востока кочевниками-ополченцами. Сам же Алексей Иванович, не теряя времени, выехал на подоспевшем «фордике» в сторону советской границы, близ которой находились, как сообщили, базы и склады оружия фашистов.
Не без тревоги он вглядывался в приближающийся автомобиль. Как же Али Алескер умудрился ускользнуть от недремлющего ока Аббаса Кули?
Кругом серой кошмой расстилалась безжизненная гладь Хорасанской равнины с редкими, блеклой зелени, кустами колючки, щербатыми каркаули — полуразрушенными глинобитными башнями, служившими когда-то хорасанским земледельцам убежищем от калтаманов. На темно-аспидного цвета возвышенности белели пирамидки глиняных отвалов над заброшенными кяризами. Удобнейший плацдарм для всяких засад, внезапных нападений.
— Вас что-то тревожит, Алексей-ага? — спросил подошедший Сахиб Джелял. — Насколько я понимаю, вы должны быть довольны. Змея в Баге Багу раздавлена…
Он снова надел свой тонкой верблюжьей шерсти белый халат, к которому, как он сам любил говаривать, не пристает ни пыль, ни песок, ни грязь. На голове у него сияла белоснежная чалма, что придавало ему вид весьма почтенного духовного наставника. Нет лучшей защиты головы от солнца, чем чалма индийской кисеи.
— А пустыня не так пустынна, не так безмятежна. И надо смотреть в оба, — усмехнулся Мансуров. — Пустыня, пока едешь со скоростью восьмидесяти километров в час, пустынна и безлюдна. А когда остановишься, приглядишься, она — что муравейник. Смотрите!
Медленно ползли сказочными насекомыми по холмам одинокие верблюды. По лощине, в стороне от бензоколонки вереницей брели, гордо выпрямив стан, персиянки с тяжелыми глиняными кувшинами на головах. Поодаль сбившиеся в кучу овцы дожидались у невзрачного глиняного колодца, когда пастух в лохматой шугурмэ наполнит кожаным ведром выдолбленный из камня желоб, гладко отполированный мордами бесчисленных поколений животных, тершихся об эти камни с сотворения мира. Далеко-далеко за серыми кубиками хижин, слепых, без окон, шевелились у самого горизонта белые — не то хлопья снега, не то клочки ваты.
— Все бы ничего, но вон то… Не могли бы вы сказать, достопочтенный Сахиб Джелял, что это такое? Зрению вашему позавидует аравийский бедуин. Оно поострее моего. И не лучше ли нам заводить моторы. Гляньте! Вот вам мой бинокль.
Сахиб Джелял отказался от бинокля.
— Все в порядке. Обыкновенные всадники.
— Но они из самой пустыни! А там мало ли кто шляется… — Снова Мансуров поглядел в бинокль. — Всадники. Опытные в военном деле. Смотрите, они не поехали прямо по пыльной дороге. Они дали крюка и скачут по дакке, по-нашему — по такыру, такому твердому, что и подковы не берут. И пыли нет. И следов не остается. Ого, да это, похоже, белуджи! Не ваши ли?
— Мои.
— А что они ищут?
— Нас. — Сахиб Джелял посмотрел на Гвендолен, разговаривавшую с мисс Флинн. — Мехси Катран исполнительный слуга. Я приказал ему прибыть сюда сегодня. Мехси перед нами. — Сахиб Джелял усмехнулся. — Во-первых, я плачу хорошо. Во-вторых, сын его, — он глянул на невозмутимо следившего за степью шофера, — обязан мне специальностью, работой и всем своим будущим. Асад, сколько у нас в гараже автомобилей?
— Не счесть.
Белуджские всадники возникли прямо из недр Большой Соленой пустыни, где не водилось ничего живого, не росла даже верблюжья колючка.
— Как в сказке, — заметил Алексей Иванович, — птица полетит — крылья спалит, газель прыгнет — ноги сожжет.
— А белуджи на камешках шашлык жарят, — проговорил тихо Асад.
— И я спокоен, — сказал удовлетворенно Сахиб Джелял, поглядывая из-под руки на облака пыли, медленно приближавшиеся вместе с автомобилем. — Теперь сила у нас. И кто бы ни ехал в авто из Баге Багу, ему остается кланяться и улыбаться, просить, а не требовать. Не правда ли, дорогие ханум? — любезно повернулся он к женщинам, подошедшим поближе.
Но Гвендолен и раньше не выказывала ни малейшего беспокойства.
— Посмотрите, — сказала она, — вот на того оборванца.
— Это не оборванец, — поправил ее Мансуров. — Это самый настоящий дервиш-каландар, паломник.
— Смотрите, что он делает? Как интересно, — воскликнула американка, и голубые, наивные глаза ее округлились. — Он с ума сошел! Смотрите, смотрите! Поднял камень с дороги, идет. Сделал десять шагов, кладет камень в пыль… Берет другой камень… Несет его… Снова наклоняется… Что такое? Минуточку, я принесу фотоаппарат.
— Да это же каменный «мешеди» — камень-богомолец! Каждый шиит стремится совершить паломничество к Золотому Куполу мавзолея в Мешхеде и заслужить звание «мешеди». Говорят, и камни ходят в паломничество, вот так… — пояснил Мансуров. — Но каландар оч-чень интересный, и снимите мне его вот так… — Одним прыжком Мансуров оказался рядом с дервишем, распахнул дервишскую хирку… — Так я и думал!
Под хиркой у дервиша висел на голой заросшей груди новенький автомат немецкого образца.
— Вы снимок сделали? — спросил Мансуров у американки. — Отлично.
Он смотрел на набежавших откуда-то персов-дехкан.
— Вы, кетхуда, — наметанным глазом нашел он в толпе седоватого хитроглазого старейшину селения, — подержите святого человека у себя в чулане, да не упустите его.
— Святого дервиша! — расстраивался кетхуда. — Святого мешеди! Как можно!
— Да это же переодетый аллемани! Или вы с ним заодно?
Говорил Мансуров негромко, но, поймав его взгляд, кетхуда сразу же сник и… переодетого немца повлекли к одной из слепых глиняных хижин.
— А вы храбрый, — все еще таращила на Мансурова глаза американская девица. — Такие мне нравятся. Я вас тоже щелкнула. Теперь вот здесь распишитесь. — У нее в руке оказался блокнот. — Автограф большевика! Джейн и Патриция умрут от зависти. А вы прикажете повесить шпиона?
— Шпиона?
— Того дервиша. Вы позволите мне сфотографировать его, когда будете его вздергивать? Прошу…
— Дервиша отвезут в Мешхед, и… там им займутся.
— Расстреляют, да?
— Минуточку, мисс.
Пыша жаром, пылью, запахами раскаленного металла, к бензоколонке подъехал «шевроле». Из дверцы выкатился Али Алескер.
— Так я и думал! — заметил Мансуров, незаметно передвигая кобуру пистолета. — Только не знаю, что ему здесь понадобилось. — Он смерил расстояние до группы скакавших по степи белых всадников.
Алиев с автоматом в руках стоял рядом.
Сахиб Джелял подправил на себе оружие и медленно заговорил:
— Опасный человек. Свинья не имеет ничего, кроме мяса… Нет у нее голоса, нет ума, чтобы мыслить, нет ни перьев, ни шерсти. Тронь ее — и завизжит. — Он с отвращением вытер пальцы о халат. — Этот господин совсем свинья. Коснись его пальцем, он будет визжать, противно визжать, гнусно визжать…
Весь расплывшись в улыбке, господин помещик семенил по пыли к ним.
Но на кого он был похож! Что за маскарад!
Холщовая домотканая рубаха, длинные рукава, завязанные шнурками синего, грубейшего холста «гавы», едва доходящей до колен, перевязанной холщовым же жгутом. На ногах — такие же груботканые шаровары с завязками на щиколотках, а на плечах шоули — плащ грубой шерсти, удобный в дороге от дождя и пыли. Грубая пастушья обувь — чарой, на голове коллах-и-намади — войлочная шапка бедняков. Лишь яркого узора носки и шарф нарушали ансамбль бедняцкой простонародной одежды.
Недоумение разъяснилось, едва Али Алескер открыл рот.
— Аллах акбар! — воскликнул он, широко раздвинув руки, показывая, что он приехал с самыми мирными намерениями и что у него нет оружия. — Я к вам всей душой, господа! О Хусейн святой, говорю вам я, что я к вам с открытой душой, с открытым сердцем. Господин генерал, я сдаюсь. Смотрите советским властям сдается на милость и без всяких условий сам Давлят-ас-Солтане Бехарзи, владетель Баге Багу, негоциант, владелец торгового дома «Али Алескер и К°». Вот я сам, не казните, милуйте!
— Боже, посмотрите на него, — пробормотала леди Гвендолен. — На кого он похож! — Она нервно приложила кружевной платочек к губам и сказала: — Слизняк!
Не только в маскарадном одеянии под бедняка крестьянина, но и во всем облике помещика чувствовалась разительная перемена. Ничего не осталось от спеси и наглости, столь свойственной ему. Живот под холщовым одеянием еще больше обвис — про таких в Бухаре говорят: пень с привязанным хумом, волосы на бородке спутались в крученую паклю, щеки посинели от небритой щетины, поля коллах-и-намади бахромкой нависли на самые брови-кусты, выпуклые, покрытые красными прожилками глаза слезились, крупные слезы ползли по скулам, размазывая пыль, из носу тоже что-то капало прямо в приоткрытый пустой рот — зубов в них не оказалось, губы из гранатово-пунцовых стали тощими и блекло-синими… Он шевелил ими совсем беспомощно. И вообще всем своим видом Али Алескер показывал: мы слабенькие, бессильненькие, беспомощные и… совсем не опасные.
— Умоляю, товарищ генерал! Прикажите вашему шоферу убрать автомат. Я очень не люблю автоматы. Они стреляют совсем не туда, куда нужно… О, и господин Сахиб Джелял, не позволяйте вашим белуджам приближаться. Я не люблю белуджей. Мне тошно от белуджей. Прошу вас!
Белуджи действительно уже подскакали к бензоколонке. Они щерили зубы и бряцали затворами винтовок, поглядывая на своего хозяина.
— Умоляю! — скороговоркой выкрикивал Али Алескер, ладонью утирая с лица пот. — Выслушайте меня. Вы уехали поспешно. Вы не поняли меня — я друг Советов, я друг союзников. Даю клятву! Это я… Это по моему приказанию с фашистами так поступили… И генерал-оберштурм… как… штандартенфюрер, и бегство гитлеровских инспекторов, и убитые фашисты… Я отвел их руку от вашей головы, товарищ генерал, я поставил охрану у вашего порога. Я приказал Аббасу… Выслушайте меня. Я прикидывался другом фашистов… чтобы… Но вы уехали из Баге Багу, не позавтракав. Клянусь, вы проголодались. Разрешите пригласить вас на чашечку черного кофе… Умоляю. Там и поговорим… Ну, и корочка хлеба найдется…
Его слушали, ему давали говорить. Его не хватали, не арестовывали, ему больше не угрожали дула автоматов. Белуджи спешились и не выражали намерения приблизиться.
Али Алескер почувствовал себя увереннее. Он еще беспомощно шлепал губами, его речь была похожа на скулежку щенка, глаза бегали и ловили взгляды Сахиба Джеляла и Мансурова, но Али Алескер понял, что он выиграл… Хитрец! Он видел, что Мансурова передергивает от фамильярного «товарищ». Но он выиграл. Пока еще совсем немного, самую малость. Он выиграл время. Теперь он может говорить, доказывать. И он уже потирал свои пухлые ручки и просил:
— Давайте посидим за расстеленной суфрой и вкусим от даров Хорасана. Клянусь, я проголодался и желудок присох к моим позвонкам. Ваша супруга, господин Сахиб, хотела отведать блюда нашей хорасанской кухни. И вы, товарищ генерал, рады будете заморить червячка, как говорят русские. И вы убедитесь, что Али Алескер совсем не тот, каким представило меня ваше воображение. О, вы русские, великолепных способностей люди, но вы, не обижайтесь, принадлежите к племени европейцев, увы, не способных понять душу Востока! И я вас прошу, умоляю за приятным угощением выслушать меня и разобраться, где истина и где ложь. А истина, клянусь, в том, что я, Али Алескер, ваш друг, товарищ генерал, горячий друг. Итак, прошу… Я вас приглашаю…
Ему доставляло истинное наслаждение наблюдать вполглаза, как Алексей Иванович вздрагивает и морщится от слова «товарищ».
— И дервиша? — спросил Мансуров.
— Что вы говорите?
— И дервиша, паломника камней? — резко спросил Сахиб Джелял. — Кто подослал паломника камней с… ручным пулеметом?
— Мы… Я… — бормотал Али Алескер. Он чувствовал, что его снова загнали в угол. Но он не сдавался. — Поверьте, я не мог его подослать. Тьфу-тьфу! Как он мог пробежать восемьдесят верст от Баге Багу, когда… Такое ужасное подозрение, несправедливое подозрение…
Он и взаправду проливал слезы. Совсем казался несчастным перед лицом столь несправедливых обвинений.
— А вон там за домишками… чьи лошади?.. — сказал Мансуров. Он не верил ни одному слову Али Алескера. А тот извивался, чуть ли не становился на колени. И все умолял пойти завтракать. И все восторгался какими-то необыкновенными кушаниями, которые ждут ценителей кулинарии. Он явно трепетал от страха, но своим поведением, своим хлебосольством, искренним, страстным, обезоруживал, растапливал вражду и гнев и доказывал, что ему обидна угроза на лицах Сахиба Джеляла и Мансурова.
— Умоляю! Поедем кушать! Все остынет, простынет, перепреет. Поедем, клянусь, вы не пожалеете, если вы вкусите небесных кушаний нашего Хорасана.
И вдруг Мансуров решился. Только что Али Алескер упрекал его в том, что он не понимает души Востока. Алексей Иванович прожил очень много на Востоке и был до мозга костей восточным человеком. Он знал восточную дипломатию и отозвался на вызов восточного дипломата Али Алескера. Вместо того чтобы отправить его в тот глиняный домик, где ждал решения своей участи каменный паломник, аллемани в дервишском обличье, Мансуров принял приглашение Али Алескера.
Но вкусить даров Хорасана оказалось не так-то просто. Пришлось снова сесть в автомобили и ехать более часа по дорогам, петляющим меж лысых гор.
Но, когда колонна автомашин наконец остановилась, все пришли в восторг. Перед ними среди зелени деревьев высилось беломраморное здание вычурной арабской архитектуры.
— Дворец принца Каджарского! — воскликнул, расплываясь в улыбке восторга, Али Алескер. — Их высочество отсутствуют. Хозяин — мы! Прошу!
Он устремился по широким ступеням, громко отдавая приказы и распоряжения многочисленной челяди, склонившейся в поясных поклонах перед этим суетливым, простонародно одетым толстячком, будто он и был самим принцем.
Пока гости поднимались по роскошной лестнице, пока толпились в великолепном вестибюле, пока осматривали залы дворца, господин помещик и негоциант Али Алескер с чисто восточным красноречием пытался доказать, что он стал жертвой непонимания души Востока.
— Да, каждый европеец с ненасытной жадностью жаждет заглянуть, забраться в самые недра Востока, ощущает сладострастие, осязая грезы и чувственные тайны «Тысячи и одной ночи» и райские миражи коранического рая с благоуханными источниками «зем-зем» и крутобедрыми, разнузданными в своих ласках гуриями, гашишными оргиями Аламута, золотыми и брильянтовыми сокровищами пещеры Алладина. Европеец-ференг, белый человек, жадно, грубо срывает замки со всех тайн Востока. И вы, товарищ генерал, поэтому, наверно, решили, что такие, как я, охотно, ради собственной выгоды помогают — ну, раньше это были англичане, а теперь аллемани — овладевать странами Востока, всеми их богатствами, чтобы самим наживаться на этом. О нет! Мы — лучшие люди нации, лучшие умы Ирана совсем не хотим отдать свои богатства, свои земли, своих женщин и дев, свои ковры, свои имения жадным фашистам только потому, что фашисты оказались сегодня сильнее британских лордов-хищников. Мы — интеллигенция Ирана…
— И потому вы, лучший ум Ирана, открыли двери для всякого фашистского сброда, — не выдержал Мансуров, — и превратили Иран в мост для проникновения фашизма в Советский Союз?
— Нет, товарищ генерал, вы меня не поняли. Я же говорю, что душа Востока, душа восточного человека слишком сложна, чтобы ее быстро поняли. Мы… — Хитрец и восточный дипломат старался вывернуться. — Вот вам наглядный пример полной противоположности культуры, быта, цивилизации Запада и Востока. Запад — сухой, холодный, замкнутый, черствый — оставит путешественника изнывать от холода и жажды у ворот дворцов и замков только потому, что путешественник — из чужой страны, только потому, что у европейца в душе холодный расчет, скаредность, отсутствие теплоты. Восточный человек поделится всем, что у него есть, с любым безвестным путником — нищим или богатым, знатным или последним рабом, накормит, напоит, вырвет у своих детей последнюю хлебную корку, чтобы насытить дорогого гостя, посадить его сытым и напоенным, ублаготворенным на коня и проводить в неведомую даль, зная, вероятнее всего, что никогда этого человека не увидит больше и не услышит его благодарностей. Сделал доброе дело — брось его в воду.
«Да, сухая корочка хлеба, — усмехнулся про себя Мансуров, озирая длиннейший банкетный стол, ломящийся под блюдами и источающий самые соблазнительные ароматы. — А что касается благодарности и разговоров о „добрых делах, утопленных в воде“… наивный ты человек… хоть и дипломат. Именно Восток славится своими гомерическими угощениями, которые считаются там наилучшей формой взятки».
Итак, господин Али Алескер через желудок ищет путей к сердцу и разуму.
А Али Алескер шел напролом. Лестью, угощением, наигранной откровенностью, горькими раскаяниями он пытался завоевать снисхождение.
— Откровенность и честность! Сердце мое омыто кровью преданности и слезами сокрушенности. Мы готовы служить вам. Мы припадаем к стопам Советской власти…
Вполголоса Сахиб Джелял проговорил задумчиво:
— Что с ним? Спесь — непостижимое свойство человеческого тела скрывать недостаток ума… А ума в нем предостаточно.
— Он мне противен, — тихо сказала Гвендолен, — вот я сейчас его спрошу. — И она громко спросила: — Господин Али Алескер, я потрясена. Беломраморные стены зала, бронза люстр и бра, бархат и шелк гардин и портьер… белый стейнвейевский рояль… тысяч в сто долларов, ковры… еще дороже… И мы… за столом в вечерних платьях… — Она, усмехнувшись, посмотрела на американку, надевшую для такого случая прозрачную и неимоверно декольтированную блузку. Сама Гвендолен извлекла из дорожного чемодана превосходное крепдешиновое платье, отлично оттенявшее ее беломраморные руки… — Этот дворец… И все, решительно все — восточная сказка. Волшебство! И среди пустыни, среди развалин обширного города, сметенного века назад жагатайским хищником Тимуром… мне уже рассказали… Вокруг могилы и норы шакалов, любителей трупов… Не подумайте, что я от сентиментальных чувств раскисла, но… почему дворец среди разрушения, развалин?.. Ничто так не убивает хорошее настроение, как кладбище. Развалины цепки, пахнут мертвечиной, вызывают гибельную слабость…
— Наша супруга, — заговорил Сахиб Джелял, — хочет вас, достопочтимый хозяин, спросить: зачем вам, Великолепию мира, — так ведь вас величают при шахиншахском дворе, — зачем вам понадобилось строить этот загородный дворец, да еще столь роскошный, с кондиционными установками, лифтами, в пустыне, в стороне от большой дороги?
Здесь Хорасан сметен с земли без сожаленья,
Чтоб от золы его дворец не различить…
— Поистине от женщин все коварство мира, — поклонился Али Алескер и зашлепал губами. — Очаровательное коварство, прелестное коварство. Но позвольте вам сказать, мадам, что я ждал такого вопроса, когда пригласил всех дорогих гостей сюда. И я готов сейчас ответить. Надеюсь, мой ответ покажет всю глубину моей искренности, бездну откровенности. Прежде всего, эта вилла, этот дворец… Да, я приказал построить ее, но не для себя. Построил я ее для принца низвергнутой старой Каджарской династии, дабы мог он пребывать здесь в покое, вдали от мирской суеты. — Он забегал вокруг стола, засуетился и вдруг, очутившись перед Мансуровым, вцепился в его руку с такой страстностью, что тот даже отшатнулся. В великолепно разыгранном возбуждении, в настоящем трансе с закатыванием глаз под лоб, с дерганием щек и всех мускулов лица, чуть ли не с пеной на губах Али Алескер застонал: — Знайте же, товарищ генерал, любезнейший Алексей-ага, дорогой мой гость, зачем я, помещик и негоциант, пригласил вас и ваших друзей сюда… Я пригласил вас убедиться в моем коварстве, в моих ужасных ошибках, в моей любви и ненависти. В своем раскаянии я готов втоптать сам себя в грязь… Тьфу-тьфу! Смотрите внимательно на всю эту роскошь и великолепие. И знайте, роскошь и комфорт вот этими своими руками Али Алескер, помещик и негоциант, воздвиг, создал, построил, обеспечил для… Вы знаете для кого? Совсем не для принца Каджара. Нет! Горе мне, заблудшему и ослепшему… Для аллемани! Для врагов СССР! Для фашистов, терзающих Россию! Для палачей-гитлеровцев, пожирающих женщин и детей России, той самой России, которая всегда была, есть и будет благодетелем и другом персидского человека, простого, чистосердечного, трудящегося перса…
И он отступил на два-три шага, раскинул руки и красовался перед несколько ошеломленными гостями действительно эдаким простецким хорасанцем — и тут ему удивительно подошло его простонародное одеяние, его холщовые домотканые грубые одежды, его грубая обувка, его плохо выбритые щеки. Бедняк, да и только, трудяга, выходец из недр многострадального народа.
— Артист! — пробормотал Мансуров.
— Обманулся я, — продолжал все так же истерически Али Алескер. — Не обманули меня, а обманулся я, осел из ослов. Поверил, что для народа Ирана так будет лучше. Сам выложил денежки, сам купил материалы, сам призвал мастеров, сам купил за границей всю мишуру, сам построил. И для кого! Для кровожадных аллемани! Каюсь! Вах-вах! Берите меня, товарищ генерал. Прикажите арестовать, расстрелять… — Он опять звонко шлепнул себя по груди, застонал. Настоящие слезы текли по его щекам.
— И много подобных дворцов в ожидании гитлеровцев вы, господин негоциант, изволили воздвигнуть в Хорасане?
— Такой… вах-вах… лишь один-единственный… для генералов, для размещения штаба армии… Есть… то есть мы построили… подрядчиком мы были… сортом пониже по дороге в Кешефруд… Тьфу-тьфу, для господ офицеров чинами пониже… Вы, горбан генерал, его изволили видеть уже… мне рассказали о вашей поездке… доложили, так сказать… Отель «Регина», так сказать… Ну еще есть один-два… кто же ожидал течение реки событий… Каюсь… Вах-вах… Но теперь все-все, и дворец, и «Регину», и… все прекрасные гостиницы с коврами, кондиционерами, швейцарами, поварами, с горничными… горничные там розы. Тьфу-тьфу, передаю… отдаю безвозмездно Красной Армии… Советские офицеры заслужили… пусть отдыхают… наслаждаются… Тьфу-тьфу!
Али Алескер являл олицетворение гостеприимства, хлебосольства, широты натуры, но плевался он слишком часто.
— Примет или нет ваш подарок, господин Великолепие мира, наше командование, это другой вопрос. Вы приготовили мягкие перины и отличную снедь. Остается задать вам вопрос: что вас так разобрало, господин Великолепие мира! С чего это вы вздумали переметнуться к нам?..
Глубоко поклонившись, так глубоко, что нельзя было видеть выражения лица, Али Алескер протянул в несколько раз сложенный лист бумаги.
— Что такое? Список? — развернув лист, воскликнул комбриг.
— Здесь убежища и тайники, караван-сараи, таможни, где… аллемани-резиденты Германии…
— Вы говорили об откровенности… Что же, указывайте склады… Где они расположены?
— Склады… — простонал Али Алескер.
— Да, склады оружия, боеприпасов.
— Склады я укажу лично.
— И немедленно!
— Да… Всей душой… Сердце на ладони… Откровенно…
— Отлично! Идемте!
Али Алескер так выл, стонал, вопил, проливал слезы, охал, что невольно Мансуров, видевший на своем веку в Азии всякие представления, и тот опешил.
Доброжелательнейший, добродетельнейший, преданнейший господин Али Алескер готов был положить голову за дело справедливости и помочь великому генералу, полководцу, «Мечу Советов» разыскать, выловить, разгромить, выкурить, уничтожить, разоблачить гитлеровцев и их тайные базы, склады, логова, притоны. Он даже пообещал, что подымет народ, трудящихся, батраков, бедняков, охотников ловить, истреблять…
Он уже улыбался, ликовал, потирал по обыкновению ручки, он уже представлялся вождем похода трудящихся против фашизма, словно советскому командованию ничего не оставалось, как только объявить благодарность в почетной грамоте.
От всего этого потопа словесной шелухи Мансуров и гости пришли в себя лишь за столом, перед превосходными севрскими тарелками и блюдами, хрустальной роскошью и изысканностью поданных мгновенно накрытых серебряными крышками блюд.
Мансуров был, если не считать шофера Алиева, здесь один. Нельзя же рассчитывать на доброжелателя Сахиба Джеляла. Он восточный мудрец, прекрасно относящийся, как выяснилось, к Советской власти и лично к Мансурову. И все же он — миллионер, богач, коммерсант, а ко всем капиталистам, восточным ли, западным ли, Алексей Иванович питал врожденное недоверие. Да и с какой стати Сахиб Джелял пойдет на открытое столкновение с хорасанскими помещиками и феодалами? Спасибо, огромное спасибо ему и его леди, что они действительно помогали ему, советскому работнику, в Баге Багу. Иное дело, что белуджи претили ему, советскому человеку, своими дикарскими поступками.
— Вы и взаправду поедете с Али Алескером? — тихо спросила Гвендолен…
— Моя обязанность — ехать, и немедленно.
— Сахиб говорит, что вы так и сделаете. Он предлагает нашего Мехси Катрана с его парнями.
— Нет. Я благодарю.
— Но они бесстрашные, верные, преданные.
— Я бесконечно благодарен им. Они мне спасли, возможно, жизнь, но… но их я взять не могу. Как вам объяснить? Они отличные слуги ваши и Сахиба Джеляла, охранники, стражи… Ну, а мне нужны в моем деле солдаты…
— Дело ваше. — Гвендолен пожала плечиком. Она решительно отказывалась понимать этих русских. — И вы поедете один?
Повернув голову, Мансуров показал глазами на вошедшего только что шофера Алиева с автоматом.
При всей своей озабоченности делами, весьма тревожными и неприятными, Али Алескер как хозяин достиг высот гостеприимства поистине недостижимых. И главное — завтрак подбором кушаний ничего общего не имел с обычными завтраками. Все поданное и подаваемое на стол было из «репертуара» иранской национальной кухни.
— Народные персидские блюда, народная кухня, пища персидского крестьянина! Сытно, добротно! Прошу, дорогие гости! Простая здоровая пища!
Простая, но сверхызысканная. Аш — похлебка из ободранной пшеницы с добавкой чечевицы и свеклы, которую надо было есть большими деревянными ложками, оказалась «шедевральной», по выражению молоденькой девушки, Бензиновой американки, — так ее именовал теперь Али Алескер. Он уже совсем оправился и откровенно любовался выставленными на всеобщее обозрение прелестями сотрудницы «Англо-Першен и К°». Жадный на женщин, Али Алескер просто накинулся на девушку и непрерывно вскакивал со своего места: подать прибор, подлить в бокал шербету, предложить кусочек бали нон — лаваш с пикантным сыром. Американка заливисто смеялась. Ей нравилось.
Все проголодались и ели с удовольствием. Подавали на стол только персидские блюда: гевдже — нечто вроде пудинга с сушеными фруктами, яхни — сочное, начиненное специями рагу из барашка, которое посыпают горной зеленью и поливают острейшим соусом с миндалем, помидорами и еще чем-то, мазандеранский плов — с окрашенным кориандром в оранжевый цвет рисом и содержащий, помимо фазаньего мяса, изюм и фисташки, и многие другие кушания, названия которых трудно запоминались, но по вкусу своему были непревзойденными. Спиртного почти никто не пил, если не считать Али Алескера, наливавшего и себе и американке чуть не изо всех многочисленных бутылок, стоящих на столе. Он нашел в вине забвение от тревог и забот и чуть громче, чем подобает, восхищался: «Вы стройная куколка. Лицо ваше лучезарнее солнца сияет над станом-пальмой. Брови ваши — тугой лук, а взгляд — стрелы… ресницы — кинжалы». Американка выбегала из-за стола, чтобы сфотографировать «особенный момент». Он семенил рядом и шлепал губами: «Сгораю в пламени… Восхищен. Все пожитки своей души бросаю в пожар безумия».
С любопытством смотрел на сцену обольщения Сахиб Джелял и посмеивался:
— Весь Али Алескер наружу. Дьявол и на острие иголки не забывает своих интриг.
Острый слух имел Али Алескер. Он плюхнулся на стул рядом с Сахибом Джелялом:
— Укоряете… вах-вах! Неужели всё только дела. Утром намаз, днем намаз, вечером намаз, так в хлеву и скотины не останется… А хороша телочка, а?
Сахиб Джелял только поднял брови. Тогда Али Алескер перегнулся через стол, сшиб хрустальный бокал, повалил бутылку и заговорщически сказал Мансурову:
— Любуетесь? Осуждаете? А вы не поняли мою восточную натуру… Азиат я! Нечего меня судить по-европейски! Я — хороший, а? А вы — всё не доверяете. Недоверие на Востоке — хуже кинжала.
Он пил и плел заплетающимся языком чушь.
Выбрав минуту, когда он отвлекся, шофер Алиев подошел к Мансурову:
— У американки есть телефон, товарищ генерал. И дорога к бензоколонке есть отличная и короткая.
— Так… а девица изволила утверждать, что нет…
Решение созрело сразу же. Телефон! Стараясь не привлекать к себе внимания, Мансуров вышел вслед за Алиевым.
Вскоре они уже ехали по отличному, правда, узкому, на одну колею, шоссе. И катил поэтому «фордик» очень быстро. Пустыня встретила их тишиной, стоящей до небес пылью, смутными миражами. Уже издалека они увидели здание бензоколонки, таким, каким они видели его сегодня утром, тихим, безлюдным, сиротливым. Но едва Мансуров и Алиев — он всегда держал автомат наготове — поднялись по ступенькам, из-за конторки поднялся человек в персидской одежде и грубо сказал:
— Никого нет… Фрау уехала… Бензин нет… Масло нет… Ничего нет.
— Где у вас телефон? — по-персидски спросил Мансуров.
— Бензин нет. Фрау нет.
Мгновенная догадка мелькнула в голове Мансурова, и он сказал:
— Девушка аллемани?
— Бензин несть! Духтарак несть! Девушки нет, — твердил перс, назвавшийся сторожем.
— Обыщи его! — приказал Мансуров.
Под суконной чухой у перса оказался целый арсенал из револьверов.
— Любитель оружия, так сказать, коллекционер… Где телефон?
— Бензин нет! Фрау нет! Телефон нет!
Мансуров приказал сторожу идти впереди, и они обошли здание. Алиев показал на дверку чулана:
— Здесь.
— Молодец. И как ты успел разузнать?
— Во дворце разговор слышал.
Сторож ключей не дал. Пришлось сломать замок.
— Ну, теперь гора с плеч, завтра наши люди будут здесь, — сказал, выйдя из чуланчика, Мансуров. — Сдай старика кетхуде-старшине. Пусть подержит в холодной. А мы поедем обратно.
Не было привычки у Алиева задавать вопросы, а Мансурову некогда было выяснять, кто такой на самом деле сторож-перс. Алиев служил в рядах Красной Армии с гордостью, с сознанием собственного достоинства и считал необходимым строго соблюдать во всем дисциплину. Только с разрешения генерала он рассказал, как ему удалось разузнать про телефон.
— Товарищ генерал, этот толстяк… ну, помещик, он все девку прижимал да поил вином, а сам шептал ей: «Поедешь со мной. Нельзя тебе оставаться. Всех немцев заберут, тебя не помилуют. Я в Баге Багу тебя спрячу». А девчонка согласна: «Только сначала завезите меня на бензоколонку. Надо предупредить». — «Кого предупредить?» — спрашивает жирняк. «А своих… Тегеран, Мешхед надо предупредить. По телефону». — «У тебя телефон?» — удивился жирняк. «Полевой телефон, — говорит. — Недавно провели. Никто не знает». Тогда он сказал: «Пойдут после завтрака все отдыхать, я тебя отвезу». Она, товарищ Мансуров, не американка. Она — немка… Ого, это что?
Навстречу выкатился из-за поворота «шевроле».
Машина столь угрожающе устремилась на «фордик», что Алиеву пришлось проявить чудеса водительского искусства. Он вывернул руль и чудом удержал свою машину над обрывом. «Шевроле» тоже остановился, по инерции взобравшись совершенно непостижимо вверх по каменистому откосу, и замер.
Побледневший Алиев вцепился в руль и бормотал проклятия:
— Убийцы-ишаки! Чтоб тебя черная оспа изуродовала, чтобы у тебя глаза вытекли… Они нарочно, товарищ генерал. Хотели столкнуть, не иначе…
— Если я открою дверцу? — спросил Мансуров. — Взгляни — мы твердо стоим?
Алиев посмотрел вверх на «шевроле», висевший почти над ними. Посмотрел вниз, на журчавший по камешкам ручеек метрах в десяти под ними.
— Висим! — иронически сказал он. — Ад близко. Но выходите, товарищ генерал, осторожно… Они не выходят. Чего задумали? Вот вам автомат…
Осторожно приоткрыв дверцу, Мансуров вышел на дорогу, гладкую и блестящую в лучах солнца от меленьких камешков, прочно укатанных мощными катками. Кустики колючки и полыни сухо звенели под дуновением горячего ветерка. Пыль, взбитая колесами машины, медленно стлалась над землей. Хорошо дышать и смотреть на мир после того, как смерть заглянула тебе в лицо и прошла мимо.
Скользя по осыпающейся щебенке, Мансуров поднялся к безмолвному, не подающему признаков жизни черному мрачному «шевроле». Шофер лежал на рулевом колесе, низко опустив голову. Занавеска раздвинулась. Из-за внутреннего стекла на Мансурова с испугом смотрел Али Алескер. Губы его шевелились, но голоса слышно не было. За спиной помещика розовели обнаженные плечики «американочки», лицо ее, искаженное, подурневшее, выражало испуг.
Но уже через мгновение дверь машины распахнулась и достопочтенный помещик выполз на каменистый склон. Тут же Али Алескер захлопнул дверцу и ринулся к Мансурову:
— Тьфу-тьфу! Пусть приведет себя в порядок… Немного растрепалась… Неудобно! Кокетство… Стыдливость… Тьфу-тьфу, что случилось? Вах-вах, да мы… Ужас!
— Осторожно… Держитесь за меня. Что с вашим шофером? Он пьян, что ли?
— А мы прокатиться… гм-гм… Подышать с райской пэри… Нежные объятия. Прогулка в автомобиле. Тьфу-тьфу!
Губы Али Алескера приобрели уже гранатовый цвет. Он сложил раструбом ладони и крикнул в сторону машины:
— Луиза, выходи… Подыши воздухом, милочка.
«Американочка» опустила стекло и высунула сильно встрепанную головку. Зло кривя губы, закричала:
— Вы мне всю кофточку порвали… Черт возьми! Я должна переодеться…
Она ничуть не стеснялась Мансурова.
— Кто она? — невольно вырвался вопрос у Мансурова.
— Она, тьфу-тьфу… э… Теперь она едет ко мне в Баге Багу. Хочет посмотреть райский наш сад…
— Она немка?
— Очаровательное тело, немецкое ли, американское ли…
Мансуров спустился к своему «форду».
На какие только ухищрения ни шла «американка», чтобы проникнуть в чулан с телефоном, ей это так и не удалось сделать. Алиев устроился спиной у двери, наслаждаясь прохладой тени. Мансуров тут же беседовал с почтенным кетхудой, не упуская из виду Али Алескера. Старшине селения Мансуров оставил записку для командования в Мешхеде.
Появилась «американка», на этот раз одетая строго: в коломянковый полувоенный мужской костюм и темный пыльник. Сердито кусая губы и настороженно поглядывая на дверь, к которой прислонился спиной Алиев, она властно бросила Али Алескеру:
— Поехали, толстячок. Поедем смотреть вашу райскую обитель.
Она попросилась в «фордик» Мансурова. Запротестовавшему Али Алескеру она довольно громко бросила:
— Даете волю рукам. Да вы совсем пьяненький.
За один дирхем муфтии сделают сто раз правду неправдой. За грош, переделав сто раз «нет», напишут сто раз «да». Муфтию ничего не стоит истребить целый виноградник, лишь бы получить корзину винограда. За мешок пшеницы они пустят на ветер гумно с обмолоченным хлебом.
Конь принадлежит тому, кто на него сел. Меч — тому, кто им перепоясался.
Выскочил из камыша страховидный, весь в космах и лохмотьях человек и прокричал:
— Не ходи дальше!
Страшно закричал. И где-то глухо пробурчало, прогудело эхо, от которого мурашки по коже: «Не… ходи… ходи дальше!»
Кричащий напугал Алиева. Пришлось затормозить «фордик». Что-то проорал косматый и исчез.
Густой осенний камыш расступился, сомкнулся и проглотил оборванца, и лишь камышовые метелки прошлись волной. Человек по натуре взрывчатый, быстрый в действиях, Мансуров с трудом сдержал себя.
С громким криком Мансуров бросился в самую гущу зарослей, и, как ни петлял оборванец, через минуту он уже ощутил на плече железные пальцы. Непрошеный вестник таращил подслеповатые глазки и разевал беззвучно рот, ощеренный осколками зубов, тряся раскинутыми руками и бормоча все так же: «Не ходи дальше!»
Рука Мансурова привычно скользнула за пазуху нищего и выхватила пистолет новенькой марки.
— Так, ноги ведут туда, куда хочет человек… Дело твое плохо! Говори правду! Кто ты? Сколько тут вас?
Камышовый человек, грязный оборванец, зловонный заика хрипел в испуге:
— Не подымай руку! И сабля остра, да шея толста. Великий муж старится, а мысли не старятся!
— Кто тебя подослал?
— Дай бакшиш, — нагло сказал оборванец.
Пропитанный прелью туман полз по камышовым макушкам, капли росы на листьях лоха поблескивали жемчужинами. От усталости голова кружилась словно небесный свод. Мансуров сунул нищему тяжелый серебряный портсигар.
Тот раскрыл его, щелкнул замочком и хихикнул:
— Не ходи дальше. Святой мюршид не велел ходить дальше.
Он мгновенно высвободил плечо и нырнул в камыши. Мансуров поднялся на высокий берег Кешефруда. Не было смысла гоняться за зловонным вестником. Портсигара было жалко.
Опять, значит, мюршид! У него что-то серьезное на уме. Он — хозяин, подлинный хозяин этой странно освещенной низким, но еще горячим солнцем пустынной, аспидно-серой степи. Какая гибельная власть в руках этого мюршида, какая власть над душами и сердцами людей! Сколько горя уже причинил он его любимой Шагаретт! Мюршид искалечил душу молодой женщины, калечит душу их сына.
И Алексей Иванович вдруг ощутил, что страх, самый настоящий страх, похожий на отчаяние, ползет откуда-то издали, с самого горизонта, ядовитого, желтого, полного тревоги.
Слабость натуры человеческой! С первобытных времен в безводной, дикой, безжалостной пустыне доблестные мужи дрожат от страха листиком на ветру. И как все меняется от времени, от настроения. Та же пустыня совсем недавно ему и его любимой открывалась далекими прозрачными потоками животворящих ветров, сиреневой дымкой сумерек, росой пахучей полыни, серебрящимися в лучах луны озерами. И даже редкие разбросанные, такие ныне зловещие купы камыша казались островками счастья в песчаном море пустыни. Тогда они ценили красоту пустыни, восторгались даже змеями и черепахами, наслаждались горячими порывами гармсилей, с блаженством глотали капли редких дождей и превратились в настоящих солнцепоклонников, ибо их приводили в умиление и восторг грандиозные торжественные симфонии желто-оранжевых закатов и великолепие восходов солнца над грядами желтых волн барханов. Прекрасна пустыня, когда в твоей руке нежная рука возлюбленной и локоны вьются вокруг прекрасного лица на фоне песчаных вихрей вдали!
«Форд» вновь остановился. Что, еще один? Только напрасно ты забылся, замечтался, комбриг. И вовремя напомнил тебе об опасности пустыни отвратительный, скрипучий крик:
— Не ходи дальше!
Снова нищий! Похожий на того, но другой! Такой же отталкивающий, калека, горбатый, с волочащейся ногой, босой, желтый, в язвах. Беспомощный калека, но кто знает, откуда он вылез — из-под земли, что ли! И кто знает, нет ли у него тоже оружия…
В свинцово-синем осеннем небе, высоко раскинув крылья, плавали гигантские птицы. Стервятники! Падаль чуют.
И это угрожающее: «Не ходи дальше!» Пустыня молчит. Все звери попрятались в норы. Лишь он да эти непрошеные вещуны рыщут по степи и холмам, напуганные пустынностью, безлюдьем, тишиной. Природа насторожилась.
Гонец привез от вождя письмо. «Великому воину. Приезжай. Ворота открыты. Разговор предстоит. Приезжай один. Хлеб и молоко стоят на дастархане по обычаю предков».
Ловушка? Упоминание о хлебе и молоке священно. Значит, вождь джемшидов желает вести мирный разговор! Значит, доброжелатель! Здесь рука Шагаретт — дочери великого вождя.
А предостережения? Кто предостерегает? Непрошеные вестники посланы не доброжелателями, не вождем. Кем же?
Мюршидом! Врагом!
Он наклоняется к нищему. Смотрит в его хитрые, бегающие глаза. Но руки сжимают карабин. Малейшее враждебное движение, и…
Но руки калеки плетями болтаются на бедрах, руки тощие, руки сухие, безжизненные.
— Кто тебя послал? Ты второй.
— Не ходи дальше!
Взглядом калека показывает на стервятников. Рот кривится в усмешке. Черт ее знает, что значит такая гримаса: доброе или злое? Комбриг принимает решение:
— Резвому коню дорога не длинна!
Высохшие руки паралитика цепляются за капот машины. Нога нажимает педаль. Позади слышны проклятия. Проклятия страшные, угрожающие, сулящие гибель. Вестников послал не друг, а враг. Мюршид боится его. Значит, шейху нежелательно появление в кочевье русского.
На второй переправе через речку Кешефруд под кустом тамариска сидел бродячий торговец. Весь немудреный товар, лежавший тут же на расстеленной на песке тряпице — точильные камни, ремешки для правки бритв, баночки с мазью для сбруи, спички, — его самого отнюдь не заботил. Торгаш, более похожий на дервиша, не спускал глаз с автомобиля и здесь, где совсем недавно звенел девичий смех и алели румянцем мордашки юных джемшидок, вдруг мрачным предостережением снова прозвучало:
— Не ходи дальше!
В ответ Алексей Иванович бросил:
— Земля треснула, и вылезла ослиная голова!
Так на Востоке отвечают надоедливым попрошайкам.
Мансуров выскочил из машины. Дервиш от неожиданности растерялся и безропотно позволил отобрать у себя оружие, которое тщательно укрывал под чухой.
Но поступил Мансуров неосторожно. Такие, с позволения сказать, дервиши не бродят по степи в одиночестве. Когда он отъехал немного от брода, над головой его просвистали пули и из зарослей в стороне взмыла с клекотом стая тяжелых, сытых стервятников.
«Чуют мертвечину…» — подумал Алексей Иванович.
И хоть осеннее солнце светило совсем по-летнему, а степь веселила зеленью травки, серебром ковыля, томительное чувство тревоги теснило грудь. Ехать одному не следовало. Но вождь джемшидов поставил условие: он должен приехать один. Джемшид поклялся, что Мансурова никто не тронет. И вот пули.
Кроме вождя в кочевье есть и другая сила. Уже когда до джемшидских юрт оставалось совсем мало, эта злая сила предстала в образе самого великого мюршида. Он так изменился и как-то одряхлел, что Мансуров признал его лишь по уродливой бледности рябого мертвенного лица да по глубоко запавшим глазам. По всем кочевьям пустыни Дэшт-и-Лутт про Абдул-ар-Раззака говорили с почтением: «У него три брата — первый тигр, второй обезьяна, третий змея». Мансуров передернулся от отвращения.
По собственному выражению, Мансуров «перекалился» и был способен на самые необузданные поступки, но приходилось сдерживать себя с этим пресмыкающимся. Мюршид весь трясся и извивался в своем подобострастии. Он угрожал, но иносказательно:
— Не ходите дальше! Не вспотеет лоб, не закипит котел. Не трать усилий! В кочевье все равно никого нет. Все откочевали.
— Ты лжешь, мюршид.
— Откочевали старики, женщины, дети. Их повела в Бадхыз сама бегум!
— Зачем?
— Джемшиды-мужчины остались… Убивать аллемани!
— Убивать?
— Проклятие пусть падет на Али Алескера. Он сказал джемшидам: убейте всех аллемани. — Мюршид говорил яростно, бессвязно. — Он приказал и тебя убить, урус.
Забыв об осторожности, Мансуров ухватил шейха за отвороты его грубошерстной хирки.
— Говори же толком… Убивают? Алескер? Джемшиды?
— Берегись! У джемшидов псов зубастых больше в стаде, чем овец… Я избрал уделом своим одиночество. Не трогай меня… Твое появление — стрела в бок… Али Алескер предатель! Он и звезды на небосклоне ненавидит! Проклятый предатель! Смотри, смотри… — он рукой тыкал в сторону далеких столбов дыма над голыми холмами, — смотри! Отель горит… Убивают… Полковника убивают… Джемшиды. — Мюршид опустился в пыль дороги и бился в конвульсиях.
— Падучая у него, что ли? — сказал Мансуров. Он посмотрел в бинокль на дым, но ничего, конечно, не разглядел. Если пожар был в немецком отеле, то это было слишком далеко. Приходилось ждать окончания эпилептического припадка. Надо было заставить мюршида рассказать все, что он знает.
Мансуров перетащил шейха в жиденькую тень тамариска и попросил Алиева завести «фордик» на лужайку, где трава росла посвежее и гуще.
«Сколько у него еще помощников, — думал Мансуров, — и какое у них оружие? Мюршид первостатейный лжец, но про господина Али Алескера… Тут что-то есть. Неужели?.. Неужели Али Алескер перепугался настолько, что решил замести следы. Он еще во время банкета бормотал все: „Я вам помогу. Я немцев ненавижу. Вы потом скажете — Али Алескер благородный человек. Али Алескер ненавидит фашизм. Али Алескер проклинает Гейдара-Гитлера, лжепророка. Али Алескер — друг русских, друг большевиков. Мир содрогнется, а Москва возликует! Доверьтесь Али Алескеру, и в Хорасане даже запаха от немцев не останется! Вот какой Али Алескер!“»
А когда они ночью приехали в Баге Багу, он потащил показывать трупы немецких офицеров, сваленные в сарайчике. Он все бормотал: «Считайте! Сколько их! Все они. Это я позвал сюда, в Баге Багу, кочевников-джемшидов. Я предупреждал офицеров, чтобы они не сопротивлялись, а они… Сами виноваты! Отстреливались! И вот… Какой разгром. Сколько мебели пропало, сколько ковров похищено!..»
Он бегал по опустошенным залам и хныкал, оттопыривая свои гранатовые губы и плюясь: «Тьфу! Тьфу!» С омерзением Мансуров видел, что владельца Баге Багу нисколько не взволновало зрелище растерзанных, окровавленных тел тех, кого еще вчера он гостеприимно принимал под своим кровом. Расстроили его убытки и потери, вызванные последствиями стрельбы и пожара, правда быстро потушенного. Он не переставал хныкать и плеваться: «Я говорил им, предупреждал: если налетят джемшиды, не стреляйте! Джемшид добродушен. Убивать лишь тогда, когда ему оказывают сопротивление в бою… И вот… Тьфу-тьфу! Завтра утром поедем вместе в Серахс и на Кешефруд. Надо уговорить немцев добровольно сдаться. Иначе… Меня они не послушают. Вас… Вы дадите им слово офицера… Тогда сдадут оружие. И как миленькие отарой баранов протопают в Мешхед… Тьфу! А… вот… — Тут он стыдливо опустил свои бараньи, блудливо поблескивающие глазки и опять заплевался: — Тьфу! С бензоколонки… пожалуйста… тьфу-тьфу… розовотелую… разрешите оставить здесь… Нет-нет… Она ничего не сможет… навредить… Я ее запру… упрячу…» Не желая спорить, Мансуров заговорил насчет законов военного времени в отношении шпионов, но Али Алескер замахал короткими ручками: «Договоримся. Договоримся. Я сам поговорю с русским комендантом», — и поспешил исчезнуть.
Всегда Али Алескер ощущал себя цивилизованным, культурным представителем тысячелетней арийской цивилизации, персом с душой Вольтера и Руссо, но он нисколько не расстроился при виде крови и убийств, организованных, как выяснилось вскоре, им самим.
Уже тогда, ночью, ворочаясь на роскошном двуспальном ложе в избежавших, явно не случайно, джемшидского разгрома апартаментах для высокопоставленных гостей, Мансуров все думал. Алексей Иванович не верил почтенному хозяину Баге Багу. Его начинало тревожить другое. Уж не замыслил ли Али Алескер, проявляя необыкновенное усердие в ликвидации уцелевшей сети фашистской агентуры, операцию в чисто восточном духе, не собирается ли он уже приказать своим людям действовать «сплеча»?
Мансуров вспомнил чьи-то слова: «Мертвые не выбалтывают тайн». Мысль эта лишила его сна, и он долго ходил по мраморной террасе, любуясь бегущей среди облаков луной и подставляя лицо свежему ветру, первому дыханию близящейся хорасанской зимы.
Утром, поскольку воинское соединение не прибыло еще из Мешхеда, а Али Алескер исчез, ни о чем не предупредив, Алексей Иванович решил съездить в кочевье…
— Пить! — простонал мюршид. Судороги прекратились.
Мансуров дал ему напиться из фляжки и смыл с мертвенно-бледного лица песок и грязь. Святой быстро пришел в себя и смог скоро даже сесть в седло. Достаточно мюршиду было прокричать в сторону зарослей: «Эй, Али!» и этот Али, маленький, вертлявый человечек в дервишских куляхе и хирке, привел коня. Мюршид оказался выносливым всадником. Он не отставал от «фордика».
К вечеру они подъехали к окутанным клубами дыма развалинам степного отеля «Регина». Стало сразу понятно, что они опоздали.
Предотвратить неотвратимое невозможно. Знал и твердо верил Алексей Иванович в истину: «У революции есть враг — старый мир. Революция не знает милосердия, искореняя врага, да еще такого, как гитлеризм. Против злых подыми меч, чтобы боялись». Труженик революции должен быть беспощадным, говорил себе Мансуров, но и он содрогнулся при виде зрелища, которое представлял еще недавно роскошный вестибюль отеля, заваленный обгорелыми, обугленными трупами.
Почти машинально разгоняя вздрагивающими руками все еще низко стлавшийся над полом дым, Абдул-ар-Раззак бродил, спотыкаясь, по вестибюлю и вглядывался в обугленные, мертвые лица. Он и не попытался подняться в верхние этажи, чтобы посмотреть, что осталось после погрома и пожара, а сидел на ступеньке главного входа и, уперев пустой взгляд в далекую серую стену холмов, шевелил беззвучно губами. Он не обращал внимания на Мансурова, пытавшегося вместе с Алиевым потушить огонь, который медленно распространялся на пятый этаж. Впрочем, и сам Мансуров понимал всю безнадежность своих попыток. Да и никто не мог ему помочь по той простой причине, что решительно никого на километры вокруг не осталось.
Да, господин помещик Али Алескер заметал следы и заметал со всем коварством, на какое только способен старозаветный восточный политик.
— Кончик языка у него сладок, а корень его гнилой, — так отозвался об Али Алескере мудрец и шофер Алиев.
Теперь понятно было — хозяин Баге Багу попросту сбежал. Ни Али Алескера, ни его великолепного «шевроле», ни «американки» утром в Баге Багу не оказалось. «Уехали! — пояснили слуги. — Приказали сказать: все, что есть в доме, предоставлено в распоряжение их превосходительства советского генерала Красной Армии…» И еще Али Алескер поручил передать: приказание господина советского генерала относительно аллемани исполнено, а хрупкая душа его, Али Алескера, «не выдержала нахлынувшей волны любовного томления, и поэтому он удаляется под сень роз».
— Рука красильщика того же цвета, что и краска, которой он красит… — сказал Алиев.
Алиев до того возненавидел сладкого гранатогубого помещика, что не мог не высказать своего презрения к нему.
Заметая следы, хитроумный лис политики, столп лести и лукавства уполз в дебри пустыни, а на прощание пустил слух, взвалив на плечи Мансурова всю ответственность за расправу с фашистскими резидентами. Сам разделался с сотрудниками и соратниками по диверсиям, шпионажу, прямому разбою. Али Алескер понимал, что Мансурову не до него и что никто сейчас не станет его искать.
Отвечая не столько на слова Алиева, сколько на свои мысли, Мансуров думал вслух:
— Дом лжеца сгорел, но никто не поверит. Да, у Али Алескера хрупкая душа и полосатая совесть.
— Собака повелевает собаками, — бормотал мюршид, и по искаженному гримасой лицу чувствовалось, что он на пороге нового припадка.
— Ты испытываешь жалость, мюршид? — спросил Мансуров. — Ты джемшид. Убили фашистов джемшиды. Ты идешь против своих. Почему?
— Я сказал: собака повелевает собаками. Али Алескер напустил на аллемани своих злодеев. Я обманул тебя. Я сказал неправильно. Джемшиды убьют тебя одного. Вождь джемшидов получил мешок золота. Али Алескер сказал, что надо убить тебя — русского.
— Убить? Меня? За что?
— Спроси у Али Алескера.
— Где джемшиды? Где вождь?
— Вождь приказал откочевать своим джемшидам в Бадхыз, в пределы Афганского государства.
— Едем.
— Куда?
— В пределы Афганского государства.
Новый припадок с мюршидом случился в придорожном караван-сарае, когда он увидел, что сделали люди Али Алескера с владельцем сарая и его семьей. Пришлось оставить мюршида у туркмена-салора в первом же пограничном селении.
Трупы. Трупы убитых резидентов видел Мансуров на всем пути через Серахскую степь. И как ни пыхтел «фордик», как ни спешили они, но предупредить новые и новые убийства им так и не удалось.
В Герат Алексей Иванович не заезжал, а направился прямо в район Бадхыза, тем более что дорогу он знал хорошо.
Алиев не спрашивал, куда ехать и сколько ехать. Но он позволил себе предостеречь:
— Байкуш не болеет, притворяется. Байкуш не захотел ехать к джемшидам с вами.
— Почему вы его называете байкушем?
— Его все так называют. Байкуш — сыч. Его никто не любит. А байкуш гнездится в разрушенных домах, на глиняных стенках брошенных колодцев, в грудах камней. Не любят байкуша-мюршида. Опасный интриган.
— Слава богу, это мы знаем.
— Товарищ командир, его надо опасаться.
— Ну вот, Алиев, и смотрите в оба.
— Слушаюсь. Есть смотреть в оба!
Больше никто не кричал: «Не ходи дальше!» Но чья-то невидимая рука все же чинила помехи. Хотя документы обеспечивали ему свободный проезд по всей провинции, но нашелся в селении Синджитаг некий корнейль, которому вдруг пришла охота придраться к состоянию машины Алиева.
— Какой плохой автомобиль! О! — сочувствовал корнейль, чересчур полный, даже одутловатый пуштун. — Не могу допустить, чтобы такой высокопоставленный советский генерал попал в аварию.
Но Алиев просто нагрубил:
— Отойдите с дороги! Одежда ветхая, зато кости крепкие.
И, обдав корнейля выхлопными газами и пылью, машина помчалась по дороге. На замечание Мансурова бакинец ответил:
— Еще чего! Вечно подсказывают, что делать, а сами не делают. Разве это дорога? По ней и на верблюде можно в аварию влопаться. Этот корнейль интриган по призванию. Явно не хотел нас пускать в Бадхыз.
Алиев оказался прав. Ночью в крошечном селении — груде глины и сырцового кирпича, слепленных черной грязью, с улочками, полными той же черной грязью, — их появление вызвало переполох, хотя, вернее всего, переполох инсценировали по указанию корнейля. Стрельба была оглушительная, благо каждый пуштун с винтовкой не расстается. Во тьме кромешной стреляли пуштуны, куда — сами не видели и не знали. И положение было тревожным, пока порядок не восстановил не кто иной, как сам неожиданно объявившийся Аббас Кули.
В хижине у очага Аббас Кули предстал во всем блеске воинственного контрабандиста. Грязная заплатанная чуха, постолы, пестрые, перевязанные бечевкой вместо шнурков, белые козьего пуха чулки, огромные, искрящиеся в отблесках красного пламени костра глаза, кусты бровей, усы жгутами, жемчужного блеска зубы в сияющей улыбке. И, конечно, винтовка, патронташи, ремни и ремешки!
Первым движением Мансурова было обнять Аббаса Кули, похлопать по спине, обменяться приветствиями — персидскими, русскими, туркменскими, афганскими и… посмеяться.
— Вы, Аббас Кули! Откуда?
— Я — всюду. Бадхыз — мой дом. Камни тропинок — мой ковер. Узнал, что беда грозит вашей голове, поспешил.
— Но что случилось? Стрельба? У меня же договоренность с губернатором.
— Шакал курами не насытился.
— Кто? Мюршид? Но я оставил фанатика в трехстах километрах, больного, чуть дышащего.
— Мюршид здесь… Шакалы быстро бегают, гады. На то он и шейх, чтобы поспевать всюду.
— Чего ему надо?
— Змея жалит ногу пастуха. Змея боится, как бы пастух не размозжил ей голову камнем. Хочет опередить. Мюршид подговорил своих здесь в селении. Зарезал для них барана… Дайте муфтию взятку, и он дозволит кушать мясо дохлого ишака… Мюршид не хочет, чтобы великий воин встретился с великим Джемшидом и… с одной уважаемой особой… Молчу, молчу.
Огонь в очаге вдруг разгорелся и озарил багровым светом кочковатые, изрядно почерневшие от копоти и дыма, грубо оштукатуренные стены михманханы. Языки пламени высветили молчаливые фигуры сидевших подтянутого шофера Алиева, державшего на коленях автомат, величественного старца — местного кетхуды, франтоватого, увешанного оружием пуштуна, судя по чалме, кандагарца. Огонь шипел, трещал. Хворост мгновенно скручивало в жарком пламени, вспыхивавшем красочным фейерверком от горючей смолы. Дым вырывался с силой через отверстие в прокопченном потолке.
— Мюршид окончательно вывалялся в дерьме, — думал Мансуров вслух… — Хитер. Значит, мюршид боится! Именно боится, что Джемшид меня встретит хорошо… Надо ехать скорее… Товарищ Алиев, заводите наш драндулет!
— Есть заводить! — вскричал Алиев и выскочил из хижины во тьму ночи.
Мансуров спросил:
— Все правильно, Аббас Кули? Но откуда вы все знаете? Как всегда, впрочем.
— Э, язык хранитель головы. Язык коварного мюршида играет головами. Мюршид вообразил, что здесь у него все его рабы, и разболтал все. Когда накурится опиуму, язык распускает. Хозяин селения здесь — Гассан…
— А что еще болтал мюршид?
— Вождь джемшидов свиреп! Вождь несправедлив! Никто не знает, какое варево варится в сосуде его черепа. По утрам он выходит из шатра и кричит восходящему солнцу: «Пасть тьмы поглотила моих сыновей. Узко мне в жизни! Теснота могилы — моя жизнь! Теперь он… он хочет отобрать у меня внука! Что мне останется? В одиночестве, в темной пещере возжечь курительные свечи и, блюдя в чистоте свое тело, ждать прихода Азраила!» А когда солнце восходит, сажает на смирного коня внука и уезжает с ним в степь…
Невеселые мысли пришли в голову Алексею Ивановичу. Не в добрый час он едет в кочевье. Жестокое столкновение с великим Джемшидом ждет его, да еще там, где никто из местных властей его не поддержит. Кругом оживились враждебные силы. Появление Гассана тоже не сулило ничего хорошего. У всех с ним личные счеты. Да, заниматься государственными делами, когда он думает о своем, о своих близких, более чем сложно. Вождь и так обозлен. Нет, худшего «посланника доброй воли» выбрать в Мешхеде не могли. Он говорил командующему обо всем. Тот и слушать ничего не захотел: «Поезжайте. Побывать в кочевье есть смысл. Лично Джемшида узнаете. А раз вы еще его родственник, тем лучше! Язык общий найдете. Поверните его в нашу сторону! Заставьте его очистить Бадхыз от всякой сволочи. Добейтесь, чтобы он стал другом Советского Союза. Или хотя бы чтобы не пакостил нам на границе. Буду рад, если уладите семейные дела».
Легко сказать, а вот как сделать? Что решила Шагаретт? Когда они виделись в Баге Багу, она так и не сказала ни «да», ни «нет». Она лишь смеялась… Она все откладывала решение…
За стенами михманханы загудел сигнал. Алиев готов был ринуться в ночную тьму, в неизвестность. Славный, бесстрашный Алиев. Что ж, Алиев показывал пример. Надо ехать…
Помогая надевать шинель, Аббас Кули шептал ему на ухо:
— Вождь, великий Джемшид повелел племени погасить пламя смут, а если кто не подчинится — ударить мечом. И еще повелел рукой строгости надрать уши бунтовщикам!
Не мог не улыбнуться суровый, озабоченный генерал. Вот он, весь великий Джемшид, — свирепый и добродушный, яростный, прямолинейный, меняющийся ежеминутно. Он словно знал о сомнениях Мансурова. Он решительной дланью навел порядок в степи, чтобы… Да, чтобы открыть путь к кочевью, облегчить приезд того, кого он боялся и кого не хотел видеть… Он не желал приезда ненавистного зятя, мужа своей дочери, отца своего внука. Он сделал все, чтобы помешать его приезду, и в то же время с ужасным волнением, любопытством и нетерпением ждал его в своем шатре… Зачем? Для чего?
«Это будет видно», — с холодком в душе думал Мансуров, но вслух спросил у Аббаса Кули:
— А где мюршид сейчас?
— Час тому назад он ускакал, — быстро вмешался кетхуда и, вскочив с места, почтительно поклонился.
— Мазнул, навонял — и в кусты. Что ж вы смотрели, господин кетхуда? У вас что ж, нет распоряжения охранять мою высокую особу посла и парламентера?
Он говорил резко, прямо смотря в лицо пуштуна. Глаза того суетливо бегали.
— У мюршида два десятка отборных калтаманов. А я один здесь воин.
— Друг смотрит в глаза, а вот кто смотрит на ноги, сами догадайтесь. А где Гассан?
Оказывается, Гассан-бардефуруш тоже уехал. Предупредительно, переминаясь с ноги на ногу, извиняющимся тоном кетхуда объяснил:
— Этот Гассан не Гассан. Он — настоящий аллемани. Он здесь живет, в селении. Давно проживает. Сад, имение… У него вид из столицы. Бумага от министра. Примите мое великое уважение, ага. Вы великий воин, украшенный рубцами. Вас уважают за доблесть и правдивое слово все пуштуны, и я поэтому обязан говорить правду, пусть мне отрубят голову на площади. Здесь в провинции много в одеянии афганцев, могулов и бербери есть людей из аллемани. Их много было и раньше. А теперь набежало сюда еще больше. Прячутся степные крысы. Остерегайтесь! И для великого воина достаточно одной предательской стрелы, вылетевшей из-за жалкого куста… Я клянусь стоять с вами, о господин доблести, и ходить всюду с вами, пока вы будете здесь. Вы в моих мыслях, вы перед моими глазами.
Пока они шли к машине, Аббас Кули думал. Уже в машине он наклонился к Мансурову и быстро сказал:
— Там, где лев попадает в западню, лис обходит ее стороной. Товарищ генерал, послушайте меня. Беда будет. У вас, хозяин… дорогой горбан Алексей-ага, один камень в руках на сто ворон.
— Ну, Аббас Кули, вас никто за язык не тянет. Товарищ Алиев, остановите машину.
— Нет. Не останавливай. Я с вами.
— Но только дайте знать вашим удальцам кочакчам, чтобы они держались подальше от кочевья и не попадались мне на глаза.
— Шюд! Исполнено!
— Не хватает, чтобы эскорт состоял из… кочакчей.
Я — вол на мельнице, кружащийся вокруг жернова беды, израненный плетью времени, все кружу и кружу.
За деньги готов отдать плоть, и кровь, и самого себя.
Бросало из стороны в сторону. Фары вырывали из темноты бесчисленные колеи в пыли дорог. Наскакивали с обеих сторон скалы и суковатые деревья, похожие на великанов. А машина надрывалась в реве мотора.
Откинувшись назад, Алексей Иванович перегнулся через спинку сиденья, рукой нащупал воротник чухи задремавшего Аббаса — а он был способен спать в любых обстоятельствах и в любом положении — и резко, даже грубо притянул к себе.
— Что слышно? — спросил Мансуров, стараясь перекричать рев мотора машины, выбиравшейся из какой-то особенно глубокой колеи. — Что вы слышали… черт бы побрал эту скверную колдобину! Что слышно о ней… О дочери вождя?
— О святой пророчице? О Шагаретт?
— Да, о ней.
— Плохо, когда кобылка брыкается.
— Что-что? — Ему показалось, что из-за шума мотора он ослышался.
— По правде говоря, медная голова мужчины лучше золотой головы женщины…
— Что? Говорите громче!
— Святая пророчица? Ох-ох! Во всех кочевьях смятение и недоумение. Говорят, великий мюршид… да не прыгай ты, тарах-турух… язык прикусил… В степи бьют в литавры и барабаны… Одни позорят пророчицу… так требует мюршид… ох, опять ухаб… другие прославляют.
— За что?
— Мюршид кричит: святая больше не святая. Она опозорила себя… жила со своим кяфиром мужем… Опоганила свое священное естество… Народ кричит: долой мюршида-клеветника! Великий мюршид, великий клеветник, паскудник, оговаривает святую…
Машина ревела и рвалась во тьму сквозь облака золотой пыли. На зубах скрипел песок. Алиев отчаянно выворачивал руль. Аббаса с трудом можно было понять. Пуштун, спесивый кетхуда, по-видимому, заснул.
— Что вы говорите? — пытался разобраться в хаосе звуков Мансуров, сдерживая биение сердца. А Аббас выкрикивал что-то неразборчивое, злое:
— Призывал… мюршид, именем пророка… побить ее камнями… Когда она вернулась из Баге Багу… Провела дни в Баге Багу… за это закопать по пояс в яму… устроить бурю камней… побить камнями… Подлый мюршид, гнусный мюршид… Отпустите руку… задушите. Ему не удалось! Не бойтесь!
— Что не удалось? — кричал Мансуров. — Да говорите громче!
— Я кричу. Я не говорю — я кричу. Я говорю — не удалось! Ай, моя голова. Ох, я ударился головой о железку! Остановите машину, остановите! Тарах-турух, меня убьет…
— Да говорите же!
— Мюршиду не удалось! Не получилась буря камней. Джемшиды пошли в пещеру! Прогнали шейха. Отвезли пророчицу в Бадхыз. Поставили ей юрту-шатер. Ходят поклоняются вашей пророчице… Сумасшедшей бабе!
Пропустив мимо ушей «сумасшедшую бабу» — он мог в реве, шуме и тряске не расслышать таких обидных слов, — Алексей Иванович удивился. Значит, и это не тайна в степи, значит, Аббас Кули знал и молчал. Алексей Иванович не мог унять боли в сердце, которую он ощутил, когда Аббас Кули кричал ему в ухо о «буре камней». Он видел, и не однажды, тела казненных этим излюбленным на Востоке способом. И он, ничему, казалось, не способный ужасаться, ужаснулся.
С ужасом он вдруг увидел на песке ее прекрасное, в крови и ранах, тело, иссеченное камнями, щебенкой.
— Да погрузится во мрак жизнь человека, который берет такую жену! Жену — святую пророчицу!
Чьи это слова? Кто прокричал их сейчас ему, оглушенному ревом мотора и новостью! Да это философствует Аббас Кули! И на него нельзя сердиться. Ведь именно это Аббас Кули говорил ему, Алексею Ивановичу, в Баят Ходжи, когда он, счастливый, ошеломленный, уезжал с Шагаретт через Мисрианскую пустыню в Казанджик.
Тогда надо было уехать немедленно, чтобы потушить ярость племен пограничных областей. Тогда можно было истолковать заявление Аббаса Кули как предостережение от опасностей. А теперь выходило, что Аббас Кули напророчил беду. Простая ты душа, Аббас Кули!
— Что после греха совершать молитвенные ракъаты! — говорил сейчас Аббас Кули. — Горбан Алексей, вы сейчас едете к джемшидам за ней, а?
И так как Мансуров не нашелся, что ответить, Аббас Кули ответил сам:
— Нельзя ехать туда. Мы были охотниками, расставляющими сети. Мы были охотниками, убивающими летающих и ползающих. Теперь мы сами летающие и ползающие.
— Алиев! — окликнул комбриг шофера.
— Слушаюсь, товарищ командир!
— Остановите машину.
Сделалось сразу поразительно тихо. Звезды сияли совсем низко — протяни руку и возьмешь в ладонь. В темноте со всех сторон дышали теплом не остывшие с вечера каменные громады.
— Поразомнемся, — сказал Мансуров. — Где мы?
— Танги Мор — Ущелье Танги Мор, — сочно проворчал пуштун со своего сиденья.
— Дорога пойдет на перевал, а там и джемшиды. У них хорошие сливки. Хорошо бы утром попить сливок с пшеничным хрустящим чуреком.
— Аббас Кули!..
Тон, которым Мансуров обратился к нему, явно не понравился контрабандисту, но он с готовностью отозвался:
— Ваши подошвы на моих глазах.
— Сейчас мы будем проезжать через селение. Я прикажу остановить машину. Я попрошу вас выйти из машины… мне очень жаль говорить так, но вы останетесь в селении.
— Зачем?
— А затем, что я разрешил вам ехать совсем не для того, чтобы вы портили мне настроение вашей трусостью.
— Трусостью?
— Вы боитесь ехать к джемшидам и всячески уговариваете меня вернуться. Мне надоело. Вы останетесь.
— Дурной день минует, дурного человека не минуешь. Джемшиды дурные. Человек замешен на красном тесте. Туда входит четыре вещества: дам — кровь, балгам — мокрота, сафра — желтая желчь, судо — черная желчь. Вождь джемшидов замешен на одной судо. А мюршид… Он просто кусачая собака, — ввернул свое слово пуштун-кетхуда. Он преисполнен был важности и разговаривал только пословицами и присказками. — Джейран жиреет на зеленом лугу, мюршид жиреет на полном мертвецов кладбище.
— Вы оба можете не ехать. Алиев остановится при въезде в первое же селение.
— С вашего разрешения, горбан, я поеду. — Даже в темноте было видно, как низко поклонился пуштун-кетхуда. — У меня приказ ехать.
— Подошвы на моих глазах, я пойду пешком за вашей машиной. Мне плюнут в глаза, если я оставлю побратима. Умоляю, не сердитесь, горбан. Прошу вас, Алексей Иванович, — сказал Аббас Кули.
Молча Мансуров вернулся в машину.
Они ехали по каменистой дороге. Луна, желтая, недовольная, выбралась из-за ломаной кромки обрыва. В ущелье дул холодный, совсем зимний ветер. Ночь пахла полынью и снегом.
Забыв про свою пуштунскую спесь, оставив в стороне высокомерие чиновника, пуштун-кетхуда пел, словно он ехал на своем боевом коне по своим пуштунским горам:
Не скачи на коне страсти к смерти,
Не спеши в пасть дракона-крокодила.
Не ступай ногой в ущелье скорби.
Не налагай на себя оков безумия,
о Меджнун!
Катился «фордик» по сравнительно ровной караванной тропе. Но все же попадались колдобины, ухабы, камни. Голос тогда срывался, и звуки в горле певца словно бы подскакивали, фальшивили — а-а, еее, н-у-ун — и эхом отдавались в холодных стенах ущелья.
О, Ме-едж-ну-у-ун-ун-ун!
Песчинка не поднимется к солнцу!
Мошка не долетит до небес,
о Меджнун!
Жизнь, которую мы называем счастливой, лежит на вершине, и к ней, говорят, ведет крутая дорога. Ее преграждают немало скал, и от добродетели к добродетели нужно подниматься по отвесным ступеням. А на самом верху все кончится. Это черта, у которой — цель нашего странствования. Все хотят туда попасть, но, как писал Назон: «Мало просто хотеть, добивайся, стремись!»
От радости он не умещается в своей шкуре.
Как много занял места в его жизни малыш! Как долго не просыпалось в нем отцовство! А когда внезапно проснулось, заполнило его щемящей болью всего… Всего.
Удивительно, Мансуров совсем мало думал о прекрасной джемшидке, жене своей Шагаретт. Нет, он не стал равнодушен к ней. Он не озлобился на нее за ее отвратительный поступок с сыном. Увы, он просто ошибся в ней. Не понял, что два-три года недостаточны, чтобы искоренить в фанатичке темноту, суеверия веков. В те минуты, когда она возникала в памяти, прелестная, обворожительная, невольно он вспоминал тривиальную поэтическую строку: «Я вспоминаю о ней, и у меня сахар и мед на языке».
Нет, суровый комиссар не мог забыть чувственной, сладостной бездны, в которую бросила его безумная страсть прекрасной джемшидки.
Ты, птица моего сердца,
попалась в сети благоуханных кудрей
той, кто украсила бы
обитательниц рая! —
пел Мансуров.
Как широко и просторно раскинулась азиатская степь! Как синели и лиловели далекие горы Азии! И нужно ли удивляться, что самые глубокие чувства давно уже ставший азиатом Алексей Иванович невольно выражал восточными образами.
— Он наложил на сердце свое клеймо любви краснее тюльпана, — вполголоса вторил Алексею Ивановичу Аббас Кули. — Он безумнее Меджнуна. Цену любимой узнают, когда приходит разлука, цену лекарству — когда сломаешь кость. Но может ли быть иначе? Она — гурия рая! Боже, ты сотворил из горсти пыли чудесный идол на ристалище бытия. Золотая монета всегда блестит, хотя и малюсенькая. Он встретил ее в пустыне, и в цветнике его надежды расцвел розовый бутон. Финиковая пальма его упований принесла сладкий плод. Хижина его сердца осветилась счастьем. Ночь страданий сменилась утренней зарей наслаждения. Великие ратные труды его увенчались наградой. Он получил в объятия красавицу мира. И разве он недостоин ее, он, стрелок, темной ночью попадающий в ножку муравья? Он, который из ружья не промахнется пулей в горчичное зернышко…
У холмов на границе Бадхыза их встретил с целой кавалькадой всадников старый знакомый — уездный начальник. С горячностью он восклицал:
— Клянусь, этот джемшидский вождь пусть неукоснительно воздаст почести в честь своего зятя. И да воздадут в кочевье великому воину почести гостеприимства разной обильной пищей и сладкими напитками! Иначе!..
Пуштуны очень эмоциональны и легко возбудимы. Переживания и несчастья любовной разлуки они воспринимают живо и непосредственно. Пусть даже страдания испытывает совершенно посторонний, пусть он даже идолопоклонник, неважно. Он страдает от любви, занозой, шипом вонзившейся в его сердце, но ему сочувствуют, ему помогают. Пусть вождю джемшидов и его великому мюршиду в рот набьются неприятности, пусть наглотаются змеиного яда! Горе им, посмевшим разлучить любящие сердца!
И во главе своей стражи свирепый и воинственный уездный начальник бешеной кавалькадой ворвался, отчаянно поспевая за «фордиком», в Бадхыз, холмистую местность, где издавна кочевали знаменитые своей храбростью и диким нравом джемшиды. Шумел и ярился на своем неистовом коне больше всех начальник уезда, думая устрашить джемшидов, потому, наверное, что боялся острых джемшидских сабель и метких пуль кочевников. Начальник нарочно горячил коня и заставлял своих стражников скакать то вперед, то назад, чтобы поднятая копытами пыль клубилась особенно сильно и чтобы издали всем в степи привиделось большое, устрашающее воинство. Чем больше туча пыли, тем страшнее.
Но Бадхыз встречал вторжение незваных гостей еще более внушительно и грозно. Утро явилось в образе ужасной, иссиня-черной тучи, вздыбившейся с северо-востока, заслонившей внезапно и намертво зарю восхода. Громады летучего песка и лессовой пыли надвинулись из пустыни. Гигантские громады громоздили свои грандиозные комья по всему затемненному небу. Взошедшее солнце мерцало червонно-золотым круглым подносом.
Угрожающая туча принимала таинственные зловещие очертания не то гигантских башен, не то утесов, подобных вершинам Гиндукуша, не то голов целого львиного табуна с взметнувшимися клоками грив, не то горообразных черных слонов с тысячами темно-лиловых хоботов. И вся эта клокочущая масса накатывалась из неведомых пространств на землю, на холмы, на кучку мурашей-всадников, на крошечный в просторах пустыни автомобиль, ползший черным жучком. И вот уже не слоны, а возникла стая чудовищ, тысячеруких обезьян. Извивающиеся, черные, окаймленные багровыми искрами руки шевелятся, тянутся, трепещут, вздымаются над головами подавленных, ошеломленных путников, замерших в страхе.
А туча уже не туча, а гигантское безобразное божество, нависшее с небес над головами, медленно наползающее на людей и коней, катящаяся по земле гигантская, безобразно неуклюжая колесница, давящая все живое.
И Алексей Иванович вдруг с тоской увидел в самом низу, на грани меж тучей и степью, крошечную детскую фигурку. Бежал мальчик, воздевая ручонки, а на него накатывалась громада чудовищного катка. И так реально было это видение, что Мансуров застонал:
— Судьба! Несчастная судьба!
Еще мгновение, и каток надвинется всей громадой на маленькую детскую фигурку, раздавит ее.
Конечно, все это лишь видение. Призрак пустыни, песчаного урагана. И когда хаос бурана закрутил, завертел вокруг, Мансуров мучительно старался понять: что ему напомнило в туче песка и игре теней ужасную картину языческого божества, давящего своей колесницей все живое? И его озарило.
Джагарнаут! Устрашающее божество на гигантской, словно высеченной из каменных глыб, колеснице, под катками-колесами которой отвратительно, гнусно хрустят кости фанатиков паломников, в своем фанатизме потерявших вкус к жизни, отчаявшихся, потерявших надежду, раздавленных духовно и бросающихся добровольно под катки-колеса зловещего Джагарнаута, чтобы в ужасной, мучительной спазме отрешиться от мира…
Катки-колеса Джагарнаута — черная туча — неотвратимо накатывалась на крошечную кучку всадников, на «фордик».
— Вперед! — скомандовал Мансуров. — Пусть это сам Джагарнаут. Но мы люди, живые люди и поспорим с ним! Мы люди, сражающиеся с судьбой, как бы она ни называлась — чертом, дьяволом, Джагарнаутом!
Алиев бросил машину в тучу. Алексей Иванович знал — там, за тучей, за колесницей Джагарнаута, кочевье джемшидов, цель его многолетних странствований, поисков. Там его мальчик. Мальчик, которого надо спасти от зловещей судьбы, от гибели, от колес — кровавых, запятнанных кровью колес джагарнаутовой колесницы. Он мчался вперед и вперед, за ним неслись пуштуны.
Ураган душил их, засыпал песком. Дышать было нечем. Но Мансуров и не думал отдавать приказ об остановке. Обычно такой ураган пережидают в укрытии, и пуштуны с нетерпением ждали его распоряжения. Они могли ворчать, ругаться, проклинать, но никто их не слышал. Они могли повернуть обратно, но боялись заблудиться в степи и попасть поодиночке в лапы джемшидов.
Песчаный ураган свирепствовал со все более возрастающей яростью…
И вдруг все оборвалось.
Рев ветра стих, даже в ушах зазвенело от наступившей тишины. Но звон действительно стоял в воздухе. По залитой солнцем, еще чуть курившейся неосевшим песком равнине неслась варварская музыка: свист флейт, рыдание гиджаков, вой длиннющих медных труб, стон барабанов. Новая туча двигалась по степи, туча всадников, черная масса, упорная в своем стремлении, угрожающая.
Начальник уезда и его стражники-пуштуны стянули со спин свои винтовки и, сдув с них песок, забряцали затворами.
Пуштуны рычали от злости и разочарования. Попались все-таки! Черная надвигающаяся лавина была, конечно, джемшидским племенем. Воинственно блестели в лучах утреннего солнца тысячи клинков. Лавина захлестывала степь, серпом охватывала путешественников.
Расстояние пожиралось копытами коней со страшной быстротой.
— Остановитесь! — закричал Мансуров пуштунам, и машина одна помчалась навстречу джемшидской орде.
Ни с чем не сравнимое ликование поднялось в душе. Он увидел мальчика, своего мальчика. Впереди на коне, рядом с напыщенным, по-павлиньи наряженным вождем кочевников, ехал совсем еще маленький, но державшийся гордо и самостоятельно, подставив солнцу строгую, довольную, горевшую детским румянцем мордочку, мальчишка, одетый по-джемшидски, с саблей на боку. Он держал важно поводья в маленьких кулачках, хотя рядом бежал парень, ведя коня под уздцы — так, как полагается вести коня наследника великого вождя.
Мальчик, родной мальчик! Здоровый и невредимый! Русые волосики его, выбивавшиеся из-под меховой с бархатным верхом шапки, трепал стихавший степной ветер. Глазки блестели от восторга. Какое счастье ехать верхом, по-взрослому, когда тебе нет еще и семи!
— Папа! Где ты был? Смотри, а у меня лошадка!
Отец и сын встретились и обнялись.
Они плакали бы и рыдали в один голос,
Но плач не занятие для мужчин,
И они радовались!
Так поется в песне, так поют в пустыне. А как было на самом дело, никто не знает. Знают только, что счастливый воин, великий воин нашел сына. Когда есть терпение, и из незрелого винограда получится халва. Когда есть воля, то и из тутового листа ткут атлас.
Желанное сердцу — приятнее жизни.
Вырви из груди большое сердце.
Твой влажный алый рот окрашен кровью.
Но влаги он жаждет, ненасытный.
Ты, который проходишь по улице нашей возлюбленной, берегись, как бы стены не разбили тебе голову.
Яростная плотная зелень душистых трав, не тронутых еще заморозками, янтарные горячие лучи поднявшегося над земным кругом солнца. Нежный, голубоватый туман, смягчающий острые углы развалюшек полуземлянок джемшидских зимовок и кое-как слепленных растрескавшихся дувалов. Вечные, как степь, войлочные, слегка заостренные купола чаппари, подобия юрт. Красные купы зарослей алычи в лощинах. Мирно потряхивающие головами одинокие кони, покрытые до ушей попонами и паласами. Важные, одиноко вышагивающие, уже в мохнатых зимних шубах, верблюды. Густые, терпкие запахи овечьих загонов.
Джемшидское кочевье лениво встречало катившийся по утрамбованному копытцами тысяч овец старому крепкому дерну «фордик». Встречало первобытным величием, дикостью, нищетой, великолепием красок неба, земли, одежд…
Гудкам «фордика», шуму мотора вторил звон детских голосов и лай собак. Толпа детишек встретила их, оторвавшихся от всадников и поехавших в объезд по дороге.
Выбежал из шатра толстяк, по-видимому единственный толстяк племени, джемшиды худощавы, сухи, мускулисты. Толстяк состоял из шаров: шаровидная огромная чалма, физиономия — монгольская луна, круглая с хитрыми щелками вместо глаз, круглая женская грудь, круглый людоедовский живот, круглая жирная важность.
— Видали, пыжится. Для сохранения лица важно, сколько заставят ждать, — проговорил Аббас Кули. — Могущество показывает. Эй, бык, принимай великого воина. Ты кто будешь?
— Визирь я! А кто вы? Кто осмелился переступить границу великого вождя?
— Не видишь, что ли? Гости.
— Когда котел чистят перед пиром, вся округа сбегается, едва звон шумовки услышит.
— Мы к вождю.
— Великий вождь, могущественный эмир, великий хан Джемшид поехал с утра встречать гостей. Да вон они, — засуетился толстый визирь, поглядывая из-под руки вдаль. — Как же вы не увидели в степи великого Джемшида?
— Эй ты, визирь бараньих кутанов, господин зловонной лжи, властелин песка, прикажи принести нам напиться!
«Если гостям не дадут сразу же воды в кочевье, — говорил позже Аббас Кули, — берегись. Вот я и хотел проверить этого визиря, невежество которого происходит от невежества».
Но воду в большой глиняной кузэ принесли. Аббас Кули и здесь остался недоволен — чем больше капризов, тем важнее гость!
— Видать, у вас тут, у великих визирей, и колодца нет, и речки нет, и источника с чистой водой нет.
— Живем в пустыне… э… Дерево, которое у воды, быстро растет, быстро и гниет.
Незаметно собралась толпа. Все старцы без оружия. Старики кряхтели, посмеивались, трогали руками машину, удивлялись.
— Эй! — язвили они, поглядывая на выбравшегося из машины начальника. — Господин пуштун, у вас постарее арбы не нашлось? Видать, не больно какие большие люди к нам приехали, если влезли в такую побитую, поломанную тележку. Небось губернатор приезжал и гостей привозил вон в каком «аптомобиле». Черном, с золотом…
Толпа на всякий случай держалась поодаль. Джемшиды наслаждались унижением каких-то приезжих ференгов. Джемшидки, не обращая ни на кого внимания, проплывали лебедями меж чаппари и дувалов. Проявлять любопытство — хуже позора.
Аббас Кули накинулся на толстяка:
— Ты, господин визирь, черная овца, мой ее, не мой — белее не станет, господин невежества. Ты что? Не видишь, кто приехал? Раскрой гляделки.
Пока шли пререкания, Мансуров озирался по сторонам. Но Шагаретт среди сновавших взад-вперед джемшидок он не увидел.
Плохой признак! Плохо его принимает она в кочевье. Мысли его скакали, как горячие кони. Он порывался выскочить из машины и, плюнув на всякие там церемонии, отправиться на поиски Шагаретт.
Но Аббас удержал его:
— Смотрите. Они хотят устроить нам испытание. По обычаю. Когда приезжает зять вождя, такое устраивают. Это хорошо. Только поручите мне разговаривать с ними. Вам не надо. Позвольте мне.
С важным видом Аббас вышел из машины. Дорогу ему преградил высоченный воин-джемшид.
«Обряд узнавания», — подумал Мансуров. Воин был наряжен, как петух. Все должно было показывать, что это богатый, знаменитый воин. Одежда его отливала глянцем, шуршала шелком, пестрила цветными вышивками. Никогда еще Мансуров не видел, чтобы ничем не примечательный кавалерийский карабин был изукрашен, как ювелирное произведение. Приклад, ствол винтовки, ремень, затвор, магазин — все было отделано, инкрустировано серебром, золотом, рубинами, перламутром. «Даже и стрелять из такого оружия грех», — усмехнулся он.
— Всевышний творец вложил мне в грудь первенство в искусстве стрельбы. Говорят, что среди гостей — известный и прославленный воин. Пусть покажет, на что способен? — издевался воин.
— Ты рохля! — грубо воскликнул Аббас Кули. — У тебя не первенство, а прореха в мозгах. Давай свою зубочистку.
Мансурову надоели пререкания… Он пошел прямо на воина-джемшида. Небрежно отодвинул ладонью направленное прямо ему в грудь дуло карабина.
— Дай-ка мне твою игрушечку!
Джемшид безропотно выпустил из рук винтовку. Он разинул рот. Он выпучил смешно и беспомощно глаза. Он узнал.
— Джан-и-марг! Смерть моей душе! Это вы?! — И вдруг заорал в толпу: — Сам великий воин! Смотрите! К нам приехал сам! Кланяйтесь, джемшиды! — Он отскочил в сторону, отшвырнул толстого визиря так резко, что сшиб с его головы круглую чалму, и закричал на все кочевье: — Великий воин! Великий воин! Милости просим, великий воин! Наш дом — ваш дом! Объявляю радостную весть, которая поднимет нашу гордость к небесам: сам великий воин, известный в мирах, осчастливил кочевье и соблаговолил прибыть в гости, навестить нас — джемшидов! Какая честь!
Земля задрожала под копытами возвратившихся всадников, и они заполнили все пространство меж чаппари и юртами. Но среди спешившихся всадников и великий Джемшид и его внук потерялись, и Мансуров напрасно старался их разглядеть. Он нетерпеливо хлестал плеткой себя по голенищам сапог. В степи при встрече его не допустили к сыну, не дали даже обнять малыша: «Воины не обнимаются, мужчинам неуместны поцелуи».
И тогда он не выдержал, нарушил весь церемониал встречи и приказал Алиеву ехать вперед.
— Нравный вождь, — сказал Аббас Кули, — обиделся, что мы уехали вперед. Не подождали… Теперь вон он… Смотрите! Зашел в шатер с вашим сыном. Фасон жмет!
— Великий Джемшид ждет вас! — вдруг возгласил пискляво толстый визирь.
— Великий Джемшид ждет гостей в своем царственном чаппари, — прокричал воин в шелковом одеянии и рысцой побежал вперед, показывая дорогу.
Мансуров решительно зашагал сквозь толпу к огромному черному шатру.
Алексей Иванович не желал ждать, когда вождь перестанет ломаться. Не взглянув даже на стоявшую у входа охрану, ощетинившуюся дулами ружей, откинул резко занавес и переступил порог шатра.
Он знал, что его ждут, но мысленно усмехнулся, когда глаза его привыкли после яркого дня к сумраку и он увидел, что делалось внутри шатра.
Весь торжественный церемониал царских дворов Багдада, Дамаска, Дели не шел и в сравнение с тем вычурным великолепием, которым окружил себя вождь джемшидского, не слишком уж многочисленного, но могущественного племени. Он всерьез решил возвести свой престиж до седьмого круга небес и ошеломить воображение гостя и родственника напыщенными, но мишурными атрибутами своей власти.
Но что касается пиршества, которое в тот день было устроено в честь Алексея Ивановича, то о нем говорила потом годы вся Бадхызская степь.
Подобные роскошные пиры описываются в героических дастанах и эпических сагах. Их устраивают во время свадеб или побед над врагами. Даже сам Ялангтуш, легендарный родоначальник благородных джемшидов, остался бы доволен теми великолепными яствами и напитками, золочеными блюдами и серебряными чашами, песнями и музыкой, которыми встретил великий вождь приезжих. Стоит ли говорить, что это было хорошим знаком! Однако великий вождь испортил встречу и никак не приветствовал Алексея Ивановича, возможно, он обиделся или просто еще не сообразил, какую форму приветствия избрать: принимать ли Мансурова как родственника или как должностное лицо.
Горячее гостеприимство — лед в обращении. В степи про такое знали. Знал и Алексей Иванович. Вождь кочевников вполне способен с любезной улыбочкой подготавливать гибель своей жертве, даже гостю, потому что, по неписаному кодексу вежливости, на эмиров и прочих феодальных князей и принцев законы обычая гостеприимства не распространялись. Политика сначала, гостеприимство потом. Еще Чингисхан учил не различать ни гостя, ни родственника, когда речь идет о захвате власти.
А вождь, старый Джемшид, подбавил сомнений. Он разошелся не то от выпитого без меры казахского кумыса, не то от французского коньяка. Наклонившись к Мансурову и пытливо разглядывая его, мрачно сказал:
— Вон ты какой… гордый… Выпил бы яду со мной — сказал бы спасибо!
А потом, столь же надутый, недоверчивый, принялся задавать вопросы, что уж совсем не принято. Каждый вопрос и ответ сопровождались обильными возлияниями. На суфре появился новый ряд блюд и мисок с новыми аппетитно пахнущими кушаниями, острыми, жирными, вкусными. И неудивительно, что игра в вопросы-ответы растянулась чуть ли не до полудня.
— Зачем вы явились? — спросил вождь.
— Искать ответа, — мгновенно ответил Мансуров.
Эпическую церемонию расспросов Мансуров знал еще со времен гражданской войны в Туркестане. Знал он также, что такой разговор кончался порой драматически и даже трагически, а потому следует быть готовым ко всему.
После длительного перерыва на ублаготворение желудка последовал новый вопрос:
— Разве ты его не нашел?
На это следовало ответить по готовой, издревле установленной форме, что Мансуров и сделал:
— Потому что ищу.
— Как ты его найдешь?
— Перестав искать.
— Где ты его найдешь?
— Нигде, кроме здешних мест…
— Когда ты его найдешь?
— Никогда, если не сейчас.
В последних двух ответах Алексей Иванович отступил от принятых формулировок. Он злился — опять сына куда-то спрятали. Да и вождь заволновался, занервничал. Густейшие, шириной в два пальца брови полезли на лоб, покрывшийся гармошкой глубоких морщин. Вождь старался сообразить. Собирался с мыслями.
Раскаты хохота и возгласы заглушали в немалой мере вопросы и ответы, и едва ли кто из присутствующих обратил внимание на чересчур смелое поведение Мансурова. Вождь тоже предпочел смеяться. Он прикрывал конфуз. Он хотел припугнуть непочтительного и нежеланного зятя, а напугался сам, особенно когда Мансуров снова заговорил:
— Мы рабы желудка. Если сидеть так, можно и отару баранов проглотить, на зубы мясом мозоли набить. Приступим к делу.
Он ждал разговора темного, неясного, полного неожиданностей. Ни на один из его вопросов вождь джемшидов не отвечал прямо. Вдруг напала на него сопливость. Позевывая и кряхтя, он заявил:
— Разбойник из засады напал на караван, похитил у нас разум. Такой коварный сон опьянил меня напитком забвения.
— Я приехал по делам, и времени у меня в обрез, — твердо произнес Мансуров.
Тогда вождь выгнал всех из шатра и принялся причитать:
— Увы, трижды увы! Не всякий имеющий глаза видит. Но мы отец, сожженный горем и яростью отец, оскорбленный отец! — Он разодрал на груди отвороты своего мундира, столь страстно, что серебряная пуговица отлетела и со звоном угодила в фарфоровую пиалу. — Увы, трижды увы! Наше женское потомство сделалось рабыней. Позор на нашу голову! Дочь потомка царей и самого царя превращена в рабыню. Брошена на ложе рабыни, обречена рожать рабов!
— Рабыня? Какая рабыня? — возмутился Алексей Иванович.
— Наша дочь разделила ложе с неверным, осквернила свое лоно, увы нам!
— Ваша дочь, господин Джемшид, уважаемая жена! Ваша дочь мать своего сына, вашего внука. И я не позволю вам пятнать грязью упреков полу одежд ее доброго имени.
Говорил Алексей Иванович на фарси, а фарсидскому языку свойственны витиеватые, высокопарные выражения. Впрочем, житель Востока, Алексей Иванович говорил вполне искренно.
— Разве она жена по закону и обычаю? О мы, рабы греха! Разве мы, ее несчастный отец, носящий на шее вот уже столько лет бремя оскорбления, получили от человека, называющего себя мужем нашей дочери, хоть одного дохлого верблюда! За дочь знатного джемшида — знаете вы, о люди, сколько полагается отдать ее отцу? Мешок серебра по ее весу! Десять тысяч овец, каракулевых притом! Девяносто девять верблюдов, здоровых, могучих, поднимающих по двенадцати бухарских батманов на своих спинах! Вот! Мстительные чувства теснят наше сердце! Разум жаждет мести! Или… выкупа!
Странно. Искаженное самым неприкрытым гневом лицо вождя вдруг приобрело клоунское, шутовское выражение. В чем дело?
Оказывается, вождь сощурил один глаз, а другим показывал на свою руку, а на руке кончики пальцев потирали кончики других! «Плати!» — недвусмысленно говорил всем своим видом великий вождь! И в то же время он с видом кликуши, базарного диваны выкручивался, вывертывался и вопил так, что, наверно, его слышали во всех шалашах и чаппари кочевья:
— О дочь наша! Ты растравила кислотой мне сердце! Ты растлила святыню нашей бессмертной души! Несчастная ты у нас рабыня!
Ах так! Алексей Иванович вздохнул с облегчением. Для степного князька товар и честь — часто понятия однозначные. Ладно! Ты поворачиваешь высокие понятия благородства, родительской любви, родословной, знатности, степного рыцарства в русло самого откровенного торгашества!
И он задал сакраментальный, но столь излюбленный на Востоке вопрос:
— Сколько?
Значит, все просто. Ты стонал и причитал, ты убивался, что родная дочь твоя влачит участь рабыни, что свободолюбивую дочь джемшидского племени превратили в жалкую невольницу. Ты горишь местью и благородным гневом! А сам что делаешь? Отец? Вождь джемшидов? Ты бесстыдно начинаешь торговаться из-за родной дочери, словно она кобыла или корова. И ты, потомок царей в двадцати поколениях, не видишь в этой своей базарной повадке ничего стыдного, ничего позорного!
И раз в этом выход из трагического положения, пусть будет так.
— Сколько?
Но сидевший словно на гвоздях Аббас Кули не дал вождю ответить. Он, контрабандист, разбойник, проявил благородства и понимания в тысячу раз больше, чем этот степной царек, потомок великого Ялангтуша. Аббас Кули встал, поклонился и сказал:
— Ты не прав, вождь. Тысячу раз не прав. Занавес заблуждения закрыл от тебя истину. Ты не видишь ничего сквозь свои ресницы. Дочь твоя не рабыня. Дочь твоя добыта великим воином в честном бою. Была пролита кровь! Ножом девушка отстояла свою честь. В священном Коране начертано: «Женщина добыча». Ваша дочь стала добычей, и ее ждала участь невольницы. Но великий воин с боем освободил ее, приблизил дочь джемшида, возвысил ее, возвел на трон уважения, сочетался с ней браком!
— Но выкуп! Выкуп!
— По закону войны выкуп за девушку и женщину не полагается. Про это тоже записано в Коране. И твоя дочь, о вождь джемшидов, и без выкупа жена великого воина. И она родила от него тебе внука, тебе, у которого нет ни одного сына, ни одного внука. Гордись внуком, сыном твоей дочери Шагаретт!
Впав в настоящий раж, Аббас Кули уже кричал на вождя джемшидов, размахивал руками, убеждал очень горячо, сыпал доводами, похожими на проклятия.
— Потише на поворотах, — предостерег его по-русски Мансуров. — Что бы он ни говорил, молчи. Он может навредить мальчику.
Однако Аббас Кули мчался уже на коне ораторства, и его остановить мог бы только дракон, а вождя драконом он никак не желал почитать. «Старый контрабандист, дряхлый песочник, — называл он его наедине с Алексеем Ивановичем. — Ну и тесть попался великому воину!»
Аббас Кули говорил еще долго со всем пылом убеждения. Закончил он так:
— Мальчики происходят от мужской силы, девочки от женской слабости. Радуйся, джемшид! Твоего внука породил великий воин, и ты теперь будешь жить в мужском поколении. Есть кому надеть на тебя саван, есть кому положить тебя в могилу! Вознеси молитву, поклонись великому воину и возликуй!
Не из таких простаков был вождь джемшидов, чтобы поддаться на пустопорожний звон слов.
— Бьешь ты языком пустословия в барабан красноречия, контрабандист Аббас Кули! Мы и без твоей болтовни радуемся. Судьба посмеялась над нами, а мы посмеялись над судьбой. Мы забрали в стоимость выкупа за нашу любимую дочь мальчика! Вот как! Мы взяли выкуп позора нашей дочери и усыновили мальчика. Мальчик — наш сын. Мы порешили отобрать мальчика от нашей загрязнившей подол своих одежд дочери. Мальчик отныне сын вождя джемшидов! Мы знаем, русский командир приехал за мальчиком. Мы отвергаем права русского на мальчика. Мальчик наш сын. Убери руки от мальчика, кяфир!
— Господин вождь, где мой сын?
На вопрос Алексея Ивановича вождь ответил:
— Сын наш здесь!
Но звонко и открыто прозвучал в шатре женский голос:
— Молодец из молодцов. И ты, Алеша, не слушай нытья и причитаний этого человека, который называется моим отцом. Он кричит здесь о позоре рабыни. А кто позволил увезти меня из кочевья, кто смотрел сквозь пальцы, когда любимую дочь Шагаретт похитили, отдали в лапы торговцев живым мясом, а?
Шагаретт вошла без чадры, по-степному. Затененные длинными густыми ресницами глаза ее горели в отсветах лучей, падавших через отверстие меж шерстяных полотнищ шатра. Чуть сдвинутые у переносицы иссиня-черные брови, описывающие две узких, гордо вскинутых дуги, оттеняли безукоризненно белоснежное лицо, без признаков румянца. Обрамленная короной волос, лишенных всяких украшений, голова гордо покоилась на лебединой шее.
«Как она высокомерно разговаривает с родным отцом! Впрочем, высокомерие подобает ей — чуду непринужденного величия».
Но грациозная прелесть улыбки сменилась гримасой омерзения, когда к ней подскочил шарообразный визирь и попытался оттеснить к выходу.
— Брысь, пособник бардефурушей! Это ты помогал тем, кто обманным способом продал меня тогда за границу. Это ты с мюршидом виноват, что до сих пор мой супруг и повелитель не заплатил цену молока моей матери. Это ты вместе с мюршидом сделали все, чтобы не допустить в мой шатер моего супруга, отца моего ребенка. Это ты получил от проклятого мюршида шестнадцать тысяч дырявых стертых кран, чтобы похитить в Мазар-и-Шерифе моего ребенка, и заставил меня, гордую джемшидку, босыми израненными ногами идти сотни сангов по камням и сухой глине, оставляя кровавые следы до Кешефруда, надрываясь от слез и рыданий. И это ты виновник того, что у моего шатра не танцевали джемшиды, мужчины и женщины, и не скакали на конях по степи! И не стреляли из ружей в честь нашу — молодоженов! И не пели ночью любовных песен, которые должны были соединить нас на ложе брачном! И никто не провожал Шагаретт — прекрасную невесту — утром в шатер жениха! И ты виноват, что не было ничего, что освящает любовь человеческую. — Тут она протянула руку в сторону скорчившегося на груде шелковых подстилок великого вождя.
А вокруг шатра гудела толпа:
— Пророчица! Святая!
Шагаретт протянула руку Алексею Ивановичу:
— Здравствуй, муж, наконец-то ты приехал. Наконец-то джемшиды увидят тебя. И никто не посмеет… вроде этого слизняка, — и она носком восточной туфельки поддела чалму упавшего перед ней ниц визиря, — разбивать корявой лапой склянку доброго имени. Я зажгу светильник в своем чаппари, светильник моего супруга, и он будет гореть до утра. И пусть он осветит нас, пришедших друг другу в объятия, и я буду петь на все кочевье:
Приди ко мне, сожми меня железными руками!
И будем мы сдирать друг с друга кожу,
ты и я!
Нас двое: ты — халиф Багдада
и я — принцесса Дамаска.
Оттолкнув визиря, пытавшегося поцеловать ее туфлю, она за руку потянула Мансурова из шатра:
— Идем! Здесь душно! Идем, посмотри на степь! Посмотри, как прекрасен мир.
Они шли рука об руку через все кочевье. Они не замечали никого.
— Где мальчик? — спросил Алексей Иванович.
— Ты увидишь нашего мальчика.
Рождение его путало все сложнейшие, хитроумнейшие династические расчеты. Все сыновья вождя умерли в нежном возрасте, и вопрос о престолонаследнике уже был решен. После смерти великого вождя — а он уже согнулся под бременем лет — должен был возглавить джемшидов двоюродный племянник вождя. Сам вождь смирился с судьбой и меньше всего собирался что-либо изменить, зная, что достаточно маленького тлеющего уголька — и огонь смуты вспыхнет и прольется кровь.
Когда мюршид привез сына Шагаретт — незаконного, по мусульманскому праву, отпрыска — и привел его в царский шатер, старый вождь потерял было дар речи и сутки не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой.
Вождь полюбил внука неистово, в соответствии с бешеным своим нравом. Так может полюбить волк, которому в нору приволокли вместе с добычей живого человеческого детеныша. И он уже не делает различия между своими покрытыми шерстью серыми щенками и розовотелым голым ребенком.
Что произошло с диким по нраву, жестоким кочевником, презирающим привязанности, кочевником, потомком завоевателей, для которого ничего не стоило схватить младенца за ножки и размозжить о косяк двери? Что произошло с вождем? Он прогнал племянника, объявленного ранее наследником, он усмирил недовольных родственников, он изгнал из кочевья родного брата со всеми его приверженцами, что вызвало на Бадхызе и в долине Кешефруда настоящие междоусобицы.
Внук жил у него в шатре. Он отнял ребенка у Шагаретт и взялся воспитывать его сам. Несколько раз Шагаретт выкрадывала сынишку из царского шатра. В кочевье стояли стон и вопль, когда вождь снова и снова отнимал внука у дочери и торжественно вез его через все кочевье к себе.
Тогда же великий вождь прогнал мюршида Абдул-ар-Раззака. Он запретил ему приближаться к своему шатру. И только за то, что тот выразил сомнения в законности решения сделать внука наследником и преемником. Вождь теперь слушал проповеди мюршида на расстоянии… Так мальчик избавился от поучений фанатика и знал о нем как о некоем патлатом, страховидном колдуне, которым нянюшки пугали его, когда он начинал шалить: «Вот смотри! Придет мюршид и посадит тебя в хурджин».
Вождь целыми днями не отпускал от себя внука. Сажал рядом за дастарханом. Выбрал в табуне самого смирного конька. Учил внука ездить верхом. Мальчик во всех перекочевках ехал рядом с дедом на своем богато убранном коне. Он учил мальчика стрелять из ружья и рубиться саблей. Он позволил Шагаретт приходить на час-два в сутки и учить сына читать и писать. Единственный учитель в кочевье — мюршид — так и не получил доступа к мальчику.
Для наследника вождь приказал изготовить новые, из отборной, высокосортной верблюжьей шерсти, красные кошмы и покрыть ими просторный чаппари. На решетку юрты пошли жерди и бруски из первосортного дерева, за которым ездили в далекую Кашгарию братья вождя. Узорчатые, тканные из шерсти пояса специально ткали молодые резвушки, тетушки мальчика — сводные сестры Шагаретт, которые выполняли роль воспитательниц-гувернанток при особе потомка ялангтушей.
В личную охрану любимца вождь назначил десяток самых сильных, самых ловких воинов, которым надлежало день и ночь не спускать глаз с мальчика. За то воинов кормили со стола вождя. За то им полагалась одежда, что ни на есть самая добротная — от широких белых штанов и рубахи из плотной хлопчатобумажной ткани, суконной черной, в цветастой вышивке безрукавки-жилетки до шелкового синего, подбитого ватой халата и расшитого же шелкового поясного платка. Кожаные английские ботинки молодцам покупали в лучшем обувном магазине Герата, а из тончайшего тюля великолепная чалма наматывалась на голову в двадцать оборотов и служила предметом зависти молодежи кочевья.
Что касается оружия — отличных новеньких карабинов «виккерс», казачьих кавалерийских шашек златоустовской стали и кавказских кинжалов в инкрустированных серебром роскошных ножнах, — то только за все это можно было служить верой и правдой до старческой седины и могилы.
Дорогонько обходилось содержание, воспитание и охрана любимого внука вождю джемшидов. Но он любил внука и зорко следил за всем тем, что окружало его. Какими только ругательствами и проклятиями он не осыпал воинов-стражей, если обнаруживал на их одежде пятно или оторванную застежку! Все, кто по обязанности должны были быть поблизости от чаппари внука или имели право переступить ее порог, должны были быть образцом порядка, нарядности и опрятности. И немало попадало резвушкам гувернанткам, не досмотревшим, что низ их цветных шаровар или головной, радужной расцветки платок вдруг оказывались потертыми или разодранными. Все, что окружает мальчика, должно быть красиво, ярко, богато. А праздничные халаты воспитательниц, сшитые из лионского цветастого бархата в талию и с пышными разрезными рукавами, приобретались у знаменитых портных в самом Тегеране.
Тетушкам разрешалось покупать столько серебряных ожерелий и браслетов, что они вскоре стали походить на музейные витрины драгоценностей. А так как у кочевников существует закон: если девушка надела на себя украшение, то оно становится ее собственностью и с того момента входит в стоимость брачного выкупа, то тетушки стали самыми завидными и богатыми невестами во всем Хорасане и Сеистане. Девицы даже высокомерную осанку приобрели, шествуя постоянно под многофунтовой тяжестью головных украшений, подвесок, серег, широких браслетов, ожерелий из индийских рупий, таких длинных, что для удобства их приходилось перебрасывать через одно плечо и спускать на другой бок. А продетое в нос серебряное кольцо с розеткой, обильно усеянное драгоценными сверкающими камушками, а перстни!
Шагаретт, вернувшись в поисках сына в Бадхыз, извлекла из сундука семейные драгоценности и первым делом вдела в нос кольцо с украшением из кроваво-красных рубинов. Она знала, что шейхи-мюршиды рассматривают рубины как дурную примету, как камни, приносящие несчастья. И Абдул-ар-Раззак, едва завидев на ее лице рубиново-красное пятно, плевался и отворачивался.
Вернув в свой мазар пророчицу, мюршид, видимо, возомнил о себе слишком много, вообразил, что он всесилен. Ему казалось, что теперь, когда мальчишка живет в чаппари старого Джемшида, мать станет покорной и послушной во всем.
— Мне пришлось покориться… — говорила Шагаретт.
Она отвела Алексея Ивановича в свой чаппари, ничем не выделявшийся среди шатров и юрт кочевья. «Жилище, — сказала она, — темное, как мое счастье, жалкая клетка, в которой обитает птичка моей души».
— Наконец-то ты, супруг, пришел в свой дом. И стало в нем светло и радостно. А завтра будет еще радостнее. Завтра отец обнимет сыночка. — Она суетилась и ухаживала за ним, напевая: — Я омою тебе ноги. Я выну занозы, которые вонзились в твои натруженные ноги на далеком пути ко мне. Ведь ты так спешил ко мне, мой возлюбленный! Ведь путь длинен! Ведь три года ты шел ко мне, несчастной, обездоленной! Сколько дней я мешала слезы с пылью дорог, я мазала глиной свои очи взамен сурьмы, чтобы быть некрасивой и отвращать от себя похотливые взгляды, которые бросают бесстыдники на брошенных жен.
Но ничуть не было похоже, что прекрасная Шагаретт портила свои глаза грязью. Они сияли по-прежнему, и сияние их увеличилось во сто крат с приездом Алексея Ивановича. Сейчас она была во сто крат обворожительнее и красивее.
В своем ярком праздничном одеянии, вытянув перед собой обнаженные алебастровые руки, Шагаретт, словно воин, приготовившийся к битве, устремилась к нему, полная желания.
Тьма внутри чаппари превратилась в день.
Они забыли обо всем. Забыли о великом вожде джемшидов с его династическими интригами и дикарскими хитростями. Забыли и о шариате. Забыли о том, что существует страшный своим азиатским коварством великий мюршид, с его тупым фанатизмом, поистине животной ревностью и мстительными замыслами.
Забыли обо всем на свете. И будто об их любви сложена старинная хорасанская песня:
Трепещут крылья.
Белая молния
прочертила синеву неба.
Неистовый сокол
накинулся с вышины.
Алчущий хищник
напал на фазана.
Пылающий огонь
охватывает джунгли.
Меч палача кривой, и бровь красавицы крива. И то и другое проливает кровь. Но этот где? И та где?
Следи за языком — сбережешь голову. Сократи слова — удлинишь жизнь.
Господин святой, великий мюршид и хранитель кешефрудского мазари Абдул-ар-Раззак прибыл в Бадхыз спустя лишь неделю. Целую неделю понадобилось ему, чтобы добраться до кочевья. Целую неделю он мутил воду в степных аулах. Он взывал к чувствам правоверных, звал к мести, убийствам, пролитию крови. В каждом селении, в каждом кочевье он обрастал правоверными мюридами и сочувствующими. Но едва он отправлялся в путь, и мюриды, и сочувствующие растворялись в степи и горах. Теперь даже местные власти не поддерживали мюршида.
Более того, едва Абдул-ар-Раззак покидал то или иное селение, как появлялись полицейские и арестовывали подозрительных. А подозрительными были переодетые в белые бязевые штаны и живописные хазарейские тюрбаны люди из колонны полковника Крейзе. Все они тянулись, словно мухи на мед, к Абдул-ар-Раззаку, все они жаждали узнать, что нового в мире и на фронтах и когда готовится вторжение в Узбекистан и Туркмению. И всех их, конечно, против своих намерений и желаний мюршид выдавал с головой афганским властям.
Гератский генерал-губернатор имел беседу с Мансуровым, для чего встретился с ним по дороге на Бадхыз. Генгуб был старым другом России, и он не видел другого пути, как собрать в своей провинции всех фашистских резидентов и держать «на казенных хлебах» под замком до того момента, когда высокие договаривающиеся стороны решат этот вопрос. Изъятие резидентов происходило тихо, без пролития крови. Резиденты, крайне напуганные багебагуской трагедией, предпочитали сдаваться сразу. Сейчас стоял один лишь вопрос — как сделать так, чтобы выловить резидентов всех без исключения. А сделать это было не легко. Немцы успели завербовать и бывших курбашей, и бывших главарей-джунаидовцев.
Но уже имелся весьма реальный план, составленный с тем же самым губернатором и согласованный с местными властями. Начинать выполнение его следовало с кочевников Бадхыза. Переговоры с вождем джемшидов уже начались. В них участвовали чораймаки, и джемшидское кочевье на несколько дней превратилось в место совещаний и курултаев. С вождями удалось найти общий язык.
Мюршид Абдул-ар-Раззак нарушил повеление старого Джемшида и явился в чаппари. Приход его вызывал серьезные осложнения.
— Ты осквернила свое лоно, шлюха! Ты проводишь ночи, валяясь на ложе разврата и сладострастия, — гремел голос мюршида над кочевьем. — О твоем позоре возвещают все барабаны преисподней. О мусульмане, о правоверные, этот зловредный кяфир вторгся к нам в кочевье, этот ядовитый змей развратничает с дочерью великого джемшида. На помощь, джемшиды! На помощь, правоверные! Нас ударили кулаком насилия! Чужой бык топчет наше зеленое поле! Чужой верблюд пасется на нашем лугу! Позор нам!
Кликуша и истерик, Абдул-ар-Раззак сумел возмутить кое-кого из джемшидов, толпа теснилась вокруг чаппари Шагаретт. С гордостью Мансуров заметил, что мальчишка ничуть не струсил. Сжав в ручонке свою маленькую саблю, встал тот перед чаппари в воинственной позе воина. Мальчик решительно защищал мать. Но и она ничуть не испугалась. Гипнотизируя своим взглядом мюршида, который так растерялся, что поперхнулся на полуслове, она наступала на него с проклятиями. Он вертелся, трясся, извивался. Он закрыл голову согнутыми руками, сжался в комок, уткнувшись носом в землю. Он перепугался. Он забыл, что сам, своими руками вылепил из обычной девчонки пророчицу, чуть ли не святую. И в его ли силах было свергнуть с пьедестала эту вещунью, волшебницу, перед одним взором которой падали ниц джемшиды и джемшидки…
Кочевники — плохие мусульмане. Для них, неграмотных, диких, религия ислама, как, впрочем, и всякая другая религия, дело туманное, темное. Арабские, непонятные по языку и смыслу, молитвы и обряды не доходят до души и сердца. Простые истины, добрые советы, врачебное искусство пророчицы и понятны, и полезны. И если мюршида Абдул-ар-Раззака боялись, то пророчицу Шагаретт и боялись, и преклонялись перед ней. Единым словом она могла сейчас заставить всю толпу пасть перед собой ниц.
— О, — сказал появившийся в толпе Аббас Кули, — девочка дунула — и мошки развеялись. Госпожа Шагаретт может не бояться. А у этого наставника в грехах и подлости прорвались кабаньи привычки все рвать клыками.
Шагаретт топнула ножкой в изящнейшей индийской туфельке. Вперед выступили ярко разодетые молодцы — личная охрана мальчика. Молодцы не снимали с плеч карабинов, но смотрели решительно из-под густейших бровей и воинственно шевелили усами.
«Во всем этом что-то от оперетки, — усмехнулся Алексей Иванович, — но все они живые, реальные. И вот эти фанатики, полные безумства и животного гнева, и мой сын, ставший за три года разлуки маленьким диким воином, и этот юродивый, полуидиот, полузверь, мюршид, и сама моя несравненная Шагаретт, живая, полная горячей крови и неуемных страстей и чувств, бесстрашная, идущая с гордо поднятой своей безумной головкой под камни осатаневших фанатиков».
Толпа таяла. Абдул-ар-Раззак струсил. Ему пришлось отступить. Проклиная и изрыгая брань, он пятился назад. Рев труб, бой барабанов и вопли стихли, когда Шагаретт вместе с мужем и сыном направились к шатру вождя. Светило спокойно солнце, дул легкий осенний ветерок, ковыль переливался серебряными волнами. Кочевье с его разбросанными мирными чаппари и землянками выглядело спокойным. Собаки, устав от лая, дремали, положив свои медвежьи головы на лапы. В одном шатре раздавались взрывы хохота. Кто-то нарочито громко отпускал соленые шуточки по поводу запоздалой свадьбы: «Свадебный пир сделать, чтобы до Индийского моря слух долетел». В шатре писарь в присутствии вождя составлял брачный договор. Сам вождь, не без тревоги поглядывая на Шагаретт, обнимавшую за плечи сына, тоже изволил пошучивать:
— Воды вспять не текут. Время вроде ушло, но все оговорить на бумаге с печатями — крепче будет.
Вождь джемшидов собрал всех своих старейшин, бил неистово себя в грудь так, что по шатру разносился гул. Это приводило в восторг мальчика. Он тоже ударял себя в грудь:
— Настоящий барабан!
Вождь умилялся:
— Молодец! Настоящий богатырь! Глаза мои не нарадуются, глядя на тебя, молодец! Ты, мой внук и наследник, снял злые чары молчания с клада слов. Пусть смоют с лица наших собеседников пыль недовольства прозрачной водой тонких мыслей. А ты, мюршид, что тут суетишься, колготишься?
— Все благополучно. Невеста была столь целомудренна и добродетельна, что даже луне не показывала своей красоты, даже луч света ночью не осмеливался пробиться в ее шатер. И замолчи, шейх! Не посмеешь ты, шакал, смеяться над матерым волком! Ты земляной червь! Понял?!
Прекрасные брови Шагаретт грозно сошлись на переносице. Гневно смотрела она на отца. Зачем понадобилось ему говорить такое, к чему выставлять и себя и ее на посмешище? Как простодушен и неосторожен вождь джемшидов! А мюршиду только и подай повод для кликушества. Болтовня вождя развязала ему язык.
— Эй, вождь, ворота закроешь, рты людям не закроешь! Из скорлупки фисташки дворец благопристойности не построишь. Разве пиршествами позор прикроешь? Плохо ты, отец, охранял свой товар от вора. Ты устраиваешь праздник, веселье, а надо позвать плакальщиц. Ибо настал час возмездия. Закон возглашает: убей их!
Протянутой рукой он величественно тыкал в сторону Шагаретт и недоуменно, но гордо поглядывающего мальчика. Мальчик вместо ответа вытаскивал до половины из резных ножен саблю и посылал ее обратно так, что звенело на весь шатер. И каждый раз чалмы старейшин подскакивали.
А мюршид исступленно корчился, выл, изрекал суры из Корана, простирая руки. Ему никто не возражал, и он вообразил, что его слова возымели действие. Он боролся за свое влияние среди джемшидов, за свое существование, за свой авторитет, за свое насиженное, сытое место. И он, видимо, решил покончить раз и навсегда с пророчицей, которая теперь ему только мешала. Он выл:
— Позор! Позор! Сбрось груз позора!
Сейчас решали мгновения. Джемшиды и внутри шатра и снаружи ждали. Одного слова было достаточно, чтобы толпа ворвалась в шатер и обрушилась на свои жертвы. Смерть незримо явилась в шатер. Джемшиды-старейшины глухо ворчали. Ворчание переходило в звериное рычание. Шагаретт стояла, гордо подняв голову, бледная как смерть. Аббас Кули, неустрашимый, не боящийся ничего и никого, тоже побледнел. Мансуров кусал губы.
Мальчик сказал:
— Дедушка, он обезьяна. — И показал острием вытянутой сабли в сторону подскакивающего, размахивающего руками мюршида, оравшего: «Позор! Позор!»
Что скажет вождь? Старый Джемшид вдруг улыбнулся внуку, нежно, тепло.
— Эх, свой курдюк барану не в тягость!
Все чалмы взметнулись, и лица старейшин, расплывшиеся в недоумевающей улыбке, уставились на вождя.
— Да, да! Вы слышали. А ты, старый, глупый Абдул-ар-Раззак, что ты понимаешь? Что буйволу до запаха роз? Тебе не место здесь. От треска твоего языка у меня голова болит. Уйди.
— Уйди, обезьяна! — тоненько выкрикнул мальчик.
Все, что произошло дальше, произошло в какое-то мгновение. Прекрасная джемшидка успела только взвизгнуть.
Ринувшись на мальчика, мюршид схватил его за горло. Мансуров плечом отшвырнул мюршида. Мальчик упал.
Рев огласил шатер. Раздался глухой удар. Абдул-ар-Раззак свалился на землю. Над ним высился с обнаженной саблей в руке вождь — старый Джемшид.
Велика, неисповедима любовь деда к внуку. Великий Джемшид вступился за мальчика мгновенно, молниеносно. Едва обезумевший мюршид коснулся руками шеи мальчика, вождь, не помня себя, не думая, не рассуждая, выхватил саблю и раскроил голову фанатику.
В луже крови Абдул-ар-Раззак судорожно бился на ковре. Прекрасная джемшидка схватила сына и спрятала его лицо на своей груди. Аббас Кули и Мансуров заслонили мать и сына.
Вождь кричал:
— Он притворяется! Змея всегда притворяется! Схватите его мюридов, сеющих вражду и клевету! Пусть унесут его в мазар на Кешефруде. Заставьте их взять землю из могилы джемшидов, где закопаны джемшиды, убитые по приказу мюршида, мерзавца и вора! Пусть мюриды снесут в мешках землю пешком в Турбети Шейх Джам на реку Кешефруд. Отрубите там мюридам головы. Намешайте, замесите глины на крови мюршида и его мюридов. И постройте мазар над их проклятыми костями!
Люди бросились к умирающему, неловко подхватили его и с воплями поволокли из шатра. Вождь со стонами, похожими на подвывания, кинулся за ними:
— Я убил его! Я убил его! — Он задержался в дверях и, обернувшись к старейшинам, крикнул: — И сотни коней не жалко, лишь бы избавиться от дурака. Голова его скатилась с изголовья в прах смерти. На коней, джемшиды! Едем к престолу святого Резы. Замолим перед верховным муфтием грех.
Он исчез. За ним потянулись старейшины. По их растерянным физиономиям нельзя было понять, радуются ли они или опечалены.
— Узнаю вождя, пошел в рукопашную! — проговорил Алексей Иванович. — Надо держать теперь ухо востро!
Он прислушался к шуму снаружи. Толпа гудела. Вождь что-то истерически выкрикивал.
— Камень камнем разбивается! — сказал Аббас Кули. — Где мои товарищи? Пригодились бы сейчас.
— Туда ему и дорога! Грязный шакал!
Лицо у прекрасной джемшидки горело.
— Успокойся, сынок. Не бойся.
— Я не боюсь. Зачем он схватил меня? Больно!
— Он сделал тебе больно?
— Если бы он сделал, я бы его… — И мальчик воинственно, со знанием дела взмахнул своей сабелькой. Видно, воинские уроки великого вождя не прошли даром.
Три стража из личной охраны внука вождя заглянули внутрь.
Шагаретт приказала:
— Уберите ковер, скажите женщинам — Шагаретт приказала вымыть. Ступайте!
Приказание тотчас же было выполнено.
— Стойте у входа. Никого не впускайте!
— Повинуемся. Сюда идет вождь.
Старик тяжело ввалился в шатер и упал на подушки:
— Вот! Я взроптал на бога! Я убил святого абдала! Горе мне, остается замазать прахом глаза. И все ты, дочка! Гнев божий на твою голову!
— Не обижай маму!
— О мой любимый сынок! — вождь схватил в объятия внука и прижал к груди. — Кто обижает твою маму? Она сама всех обидит.
— Не говорите так, отец. Разве можно так говорить при мальчике?
— Я не мальчик. Я — военный. — У мальчика горели глазенки, когда он с силой вырвался из рук дедушки и бросился к Мансурову: — Я командир! Я военный, правда, отец! Я храбрый.
— Что произошло?.. — презрительно заговорила прекрасная джемшидка. — Многие годы держал этот святой тебя под стопой. Заставлял тебя слушаться его во всем. Когда зверю приходит смерть, он бежит прямо на ловца!
— Бери кусок по размеру рта! — застонал вождь. — Чтоб этого мюршида черная оспа взяла! Всегда он делал зло. И даже нарочно под мой меч голову подставил. Горе мне! Джемшиды перестанут повиноваться мне!
Шагаретт подошла к выходу из шатра.
— Куда ты? Они убьют тебя!
— Остановись. Толпа страшна!
— Мамочка!
— Неблагоразумно!
Все — и Мансуров, и вождь, и мальчик, и Аббас Кули — кричали в один голос. Алексей Иванович заслонил собой дверь.
Шагаретт усмехнулась, повернув свое спокойное, равнодушное лицо к вождю:
— Он раболепствовал, и ты верил ему! Он подличал, и ты слушал его. Он бальзамом лести мазал твою спесь, отец, и тебе нравилось это. Он баюкал тебя, усыплял и делал с твоими джемшидами что хотел, он издевался и уродовал душу твоей дочери. Он отнял у меня мужа, сына. Он, чудовище, растлил мой ум, мое сердце, сделал меня юродивой. Он вел тебя, отец, и все племя джемшидов в пропасть гибели и уничтожения. Он сделал тебя врагом русских, и ты очертя голову шел воевать против русских, против твоих друзей. Увы мне, увы! Пусти меня, Алеша. Я скажу слово джемшидам! И они падут в пыль перед, своей пророчицей. Они не посмеют даже смотреть мне в лицо. Я успокою их. Не ходи за мной, Алеша! Сегодня они не должны видеть нас вместе. И ты, сынок, посиди с дедушкой и отцом… Оставьте меня.
Она обняла Алексея Ивановича, прижалась к нему и, воспользовавшись его минутной растерянностью, выскользнула наружу.
Грозный ропот толпы, не прекращавшийся ни на мгновение, пока они спорили в шатре, моментально смолк.
— На молитву, правоверные! Все к священной пещере — на молитву! Я скажу вам божественное слово. Идемте же.
Слышен был топот сотен ног, звякание женских украшений, бряцание оружия.
— Что будет с ней? — с тоской в голосе проговорил Алексей Иванович. — Нельзя было ее отпускать одну.
— Она поступила правильно. Она молодец. Она — чабан, джемшиды — стадо.
Мансуров осторожно выглянул в дверь.
— Все ушли, кроме его воинов! — он показал глазами на мальчика.
— Мои гулямы — рабы. Они без моего приказания никуда, — важно сказал мальчик и потер у себя под носом. Он крутил воображаемые усы.
И как ни болело сердце у Алексея Ивановича, он не мог не засмеяться.
— Да, — вдруг заговорил вождь, — его все ненавидели. Но боялись. Мы знали его нрав, но что поделать… Все он делал по законам Корана… Теперь и белые его дела и черные в могиле. Закопают их поглубже — не выйдут наружу… Не выйдут! Не выйдут!
Неистовость натуры вождя и переменчивость его настроений джемшиды терпели. Считали, что сдерживает его лишь ислам, что боится он одного только великого мюршида. Бывали случаи, когда он шел наперекор воле мюршида, но потом наступали периоды бурных раскаяний, паломничества к мазару Турбети Шейх Джам. С воплями, жертвенными баранами и конями. Именно в одно из таких паломничеств он подарил шейху свою совсем еще юную дочь Шагаретт и обрек ее на участь рабыни аллаха. Вождь, казалось, никогда не раскаивался в содеянном. Он даже выражал величайшее довольство тем, что дочь его превращена стараниями и молитвами шейха в шиитскую пророчицу, единственную в веках, и вполне серьезно преклонялся в молитвенных бдениях и радениях перед ней.
Нечаянным ударом сабли, защищая своего любимого внука, неистовый в своей ярости старый Джемшид сокрушил башню религиозного восторга, в котором он держал себя и свое племя. Он возводил башню эту два с лишним десятка лет, жертвовал на нее деньги, скот, пожертвовал даже родную дочь, укрывался в этой башне от всех бурь. Для обоснования власти вождю необходим был догмат религии. Догмат олицетворял мюршид Абдул-ар-Раззак. Мюршида почитало и боялось все племя. Вождь же управлял племенем, не веря ни в ислам, ни в служителя ислама. Почти не веря. Теперь он не верил совсем. Теперь он с кривой усмешкой вспомнил слова арабского поэта Ибн Аль Ходжаджа, слова, которые держал в тайниках своей души и которые решался произнести вслух лишь тогда, когда в одиночестве погружался в размышления о жизни и смерти. «Дайте мне выпить вино. Пусть запрещено оно Кораном. Пусть через вино запродаешь ты себя сатане. Пусть! Дай мне выпить вино, и пусть я, словно какой-нибудь христианский поп, потом помочусь им в адовой преисподней». И неизменно он восклицал в заключение: «Где ад? А вот рай здесь на ковре с милой возлюбленной и чашей в руке».
Своими богохульными речами вождь, пьяненький, разнузданный, наводил священный ужас на юную нежную особу, с которой он искал в ту ночь утешения от тревог и забот. Вождь джемшидов учился в молодости в Дамаске и Каире, превзошел все тонкости арабской философии и склонялся к вульгарному эпикурейству не только в отвлеченных рассуждениях, но и в жизни. Ведь для деспота и власть имущего проявления мужской силы — предмет гордости, знак могущества.
Эпикуреец, богохульник, безбожник — таким предстал сейчас вождь племени, потомок великого завоевателя Ялангтуша. Он сидел на подушках и любовался мальчиком-воином, своим внуком, который ритмично и с профессиональной ловкостью наносил клинком удары по косяку двери, по натянутым внутри шатра шнурам, по подушкам, издавая воинственные крики. Чихая и кашляя от разлетавшегося во все стороны пуха, вождь заговорил, обращаясь к Алексею Ивановичу, наблюдавшему не без тревоги через откинутое полотнище шатра за кочевьем. Он так задумался, что сначала даже не понял, о чем говорит вождь, а когда смысл его речей дошел до его сознания, просто поразился.
— Прими ислам, зятек! — Сказал это вождь совершенно серьезно. На удивленный взгляд Мансурова он ответил: — Не подобает отцу моего внука и наследника быть неверующим кяфиром. Не примешь мусульманства, не позволю даже приблизиться к мальчику. Мой мальчик!
— Вы сказали, что отпустите сына со мной.
— Нет!
Аббас Кули молча слушал разговор. Лицо его менялось ежеминутно. Выражение гнева и возмущения появилось на его физиономии, когда он услышал слова вождя. Аббас Кули, как и все контрабандисты, был суеверным.
Пораженный непоследовательностью вождя, Аббас Кули воздел очи так, что выкатились белки, и воскликнул:
— Не отличает он черного от белого! Кошки от пророка! О Хусейн! Мудрость для мужчины — мозг в кости! Таким произволом поражены звезды, а небеса дрожат!
Возгласы Аббаса Кули ничуть не смутили вождя. Он бубнил свое:
— Не позволю! Не отдам!
— Вы поймите, — говорил Мансуров, — после этой истории ни вашей дочери, ни моему сыну нельзя оставаться в кочевье. У мюршида есть друзья и сторонники. Положение крайне опасное. Я увезу их на время, пока все успокоится.
— Нет! Нет и нет!
У старца все перепуталось в голове: месть, боязнь, ненависть, уважение.
— Сегодняшнее кровавое развлечение для тебя, русский. Твой враг убит!
Вмешался Аббас Кули:
— Пуштун отомстил через сто лет, заявив: «Вот как быстро рассчитался со злодеем».
Не желая замечать издевки, вождь воскликнул:
— Хочешь, командир, прикажу и привезут мешок, много мешков твоих недругов, а? Мы разрушили жилища врагов Советов, разрушили до основания, сожгли. Подсчитаем головы. Видишь наше к тебе расположение? Прими ислам.
— Я уезжаю, господин вождь. И со мной уедет моя семья.
— И я с ним! И мы с ним! — вбежала Шагаретт в шатер. — Я пойду с ним, даже если мне придется пролезть сквозь игольное ушко. Он возвратил меня к жизни. Открылись глаза влюбленной. Он зажег свечу страсти в моем сердце. До сих пор за надеждой скрывалась смерть. Я была жертвой вероломства. Надежда победила!
Пока она говорила, мальчик с любопытством крался к ней. Его очень заинтересовала возбужденная речь матери, хотя он ничего и не понимал.
Мрачно заговорил вождь:
— Ты переступаешь грань дозволенного. Всякое уничтожение несчастий так же преходяще, как жизнь человека!
— Я уеду. Мне опостылело здесь все, отец.
— Ты не уедешь. И твой сын не уедет.
Решительно вмешался Мансуров. Он попросил Аббаса Кули передать распоряжение Алиеву заводить машину и обратился к вождю:
— Вы умный человек. Чему научится мальчик в кочевье? Что он подумает про своего деда? Сегодня вы в сердцах зарубили на его глазах человека, зарубили, поддавшись гневу и мести. Чему учите мальчика? Внук ваш будет отныне пасти овец и убивать людей? Разве я соглашусь, чтобы мой сын жил в степи, где волки стали пастухами стад, а воры — сторожами имущества людей? Вождь, вы сами знаете, что степь и пустыня не рай, не сказочные страны богатства «Тысячи и одной ночи». Страны эти — миллионы голодных крестьян и пастухов, миллионы кочевников в лохмотьях и с пустыми животами. Вождь, вы образованный человек, вы видели многие страны. Неужели вы хотите, чтобы из вашего внука вышел тиран? Пусть ваш внук вырастет в свободной стране среди свободных людей, пусть он вырастет человеком! И еще! Моя жена Шагаретт уезжает со мной.
— Не пущу!
— Нет таких ни человеческих, ни божеских законов, чтобы разлучать мужа с женой. Мать с сыном!
— Не согласен! Воспитанный матерью — шьет одежду. Воспитанный отцом и дедом — острит стрелы! Это что же? Осел ушел и веревку унес. Не выйдет!
— Отец, — молила Шагаретт, — не требуй внука. Оглянись вокруг. Гибельная пустыня. Города мертвых. Скорпионы! Нищие! Безумные паломники. Тупицы, перебирающие четки, возомнили себя учеными. Черепа на пыльных тропинках. Шакалы воют по ночам! В логовах сидят курители опиума. Красные глаза жадны и безжалостны. Пасти разинуты. Желтые зубы нищих ощерены. И такое будущее ты сулишь своему внуку…
Раскачиваясь на подушках, зажав уши, вождь не хотел слушать и твердил:
— Не отдам! Из джейрана конь не вырастет!
Он впал в ярость. Вождь не остановился перед угрозами. Он все время держал на коленях английскую полуавтоматическую винтовку и то заряжал ее, то извлекал из нее магазин с патронами. Лицо прекрасной джемшидки побелело от ярости. Она хотела говорить, но вождь был так многословен, что не оставлял и мгновения, чтобы можно было вставить хоть словечко.
Обстановку разрядил тот самый толстяк визирь, который подтрунивал над «фордиком» в день приезда Мансурова в кочевье. Все эти дни визирь не показывался на глаза, видимо побаиваясь грозного командира. Сейчас он ввалился в шатер без спросу. Его буквально распирали новости.
Он кинулся на колени перед вождем с воплем:
— Увы нам! Горе мусульманам! Поругание веры! Мюршид… — Словно огромный жук, он быстро-быстро подполз к вождю и, придвинув губы к его уху, со страшным шипением зашептал. Он шептал долго, и на лице вождя сменилась целая гамма гримас: удивление, ужас, отвращение.
— Он не мусульманин?
— Увы, он… мюршид то есть… необрезанная собака… оказался… — закивал круглой чалмой визирь. — Едва мурдашури приступили к обмыванию тела — и тайна, ужасная тайна открылась. Они напуганы… Разбежались…
— Что говорят ишаны?
— Они говорят: увы нам!
— Кто же этот… блудливый… э… святотатец?
— Он… кяфир… он неверный.
Тогда вдруг вождь вскочил с торжествующим ревом, таким, который, вероятно, был слышен во всем джемшидском стане.
— Значит, меч мой правильно поразил его, пусть сгорит он в могиле! Пусть умрет его душа! Пусть не дойдет до порога рая, пусть сорвется с моста Сиръат в пропасть ада!
Визирь отпрянул от него и все кланялся.
— Мне награду за радостную весть!
— Радостную? Дурак! Ужасная весть! Святой, оказывается, — неверная собака. Святой — обманщик! — И вдруг вождь опять заревел, но уже с торжеством: — Значит, мне нечего каяться! Значит, мне нечего совершать паломничества в Мешхед к Золотому Куполу… Эй, кто там… Послать гонцов! Повернуть отары овец! Не есть бездельникам ходжам мой шашлык и кебаб! Ха-ха! Вернуть коней… Да ты сам скачи! Сейчас же! Сию минуту! Проклятие их отцу, этим лежебокам и болтунам, сидящим за оградой и обманывающим дураков богомольцев!
Прекрасная джемшидка обняла сына и пошла к двери. С порога она бросила:
— Отец, отец! И ты не разглядел! И ты отдал меня, свою любимую дочь, обманщику, жулику!
Она ушла гневная, расстроенная. А вождь впал в веселье — столь же шумное, дикое, как и только что миновавший припадок злобы и ненависти.
— Угощение сюда! Пир! Бить в барабаны! Трубить в карнаи, зурны! Гостей зовите! Котлы на очаги! Праздник!
Он пришел в хорошее расположение духа. Он приказал зажечь из сухой колючки костры, смоляные факелы. Он приказал танцевать юношам и девушкам. Он сам плясал старые джемшидские воинственные пляски и заставлял танцевать седоусых стариков — прославленных воинов. Грохотали барабаны, стреляли ружья, неслись песни.
Пьяный от коньяка, от опиума, вождь все лез с объятиями к Мансурову:
— Судьба воскликнула: «Славно!» Ангелы сказали: «Прекрасно!» О, мы не совершили смертного греха, зарубив этого обманщика кяфира! Правильно мы сделали! Убивайте неверных! А мы еще молодец! Побитая старая собака кусается лежа. Крепка еще моя рука!
Он был такой умильный, ласковый, податливый, со всеми соглашающийся на все.
А назавтра он опять орал:
— Не отдам сыночка! А ты, дочь, иди, убирайся, уезжай! Валяйся на ложе разврата со своим…
Дурное слово закопай на глубину семи локтей.
Нет большей высоты, чем небосвод. Нет больших насилий, чем во дворце.
Он решил уехать. И немедленно.
Напоминание о событиях, происходящих в мире, пришло в несколько странной и даже таинственной форме. В сумерки, когда люди превращаются в трудно различимые тени, к Алексею Ивановичу, возвращавшемуся с сыном из степи, приблизилась неслышно такая тень, и негромко прозвучали слова:
— Гардамлы шлет пожелания здоровья и благополучия. В Баге Багу ангелы слетают с неба. Гардамлы ждет великого воина.
Тень тут же растаяла.
В шатре великого Джемшида никто не знал о появлении вестника. Вождь, чем-то озабоченный, опять не говорил ни «да», ни «нет». Он распоряжался ужином и обхаживал гостей, болтая скороговоркой:
— Кто-то приехал? Никто не приехал. Вы видели, господин? Тень? Тень говорила? Невозможно! Поймать? Изловить тень? Ветра и сетью не поймаешь. Беда? При беде сгибаем шею. Нет-нет! Беды не произойдет. Тигр зол, но не ест своих тигрят. Пока я вождь, при мне ни одна коза в моем кочевье не забодала другую. У нас мальчика и блоха не укусила. Давайте покушаем, и мальчик проголодался, я вижу.
Весь вечер он играл с внуком — учил его разделывать дичь, точить на оселке нож. А после трапезы разбирал с ним спрингфилдский, отличной выработки карабин, смазывал, собирал.
Сытый, оживленный вождь расцвел в улыбках, когда вошла в шатер Шагаретт. Он принялся по привычке кочевников в глаза восторгаться и расхваливать зятя:
— Довольны мы сверх меры! Отец нашего внука — русский. Русское имя в степи и в горах везде уважают. Вас, русских, все благословляют в стране афган: отцы — за избавление от гибели детей, жены — за возвращение из неволи детей. Аллах акбер! Бог велик!
Но он так и не сказал ничего по существу. Он попивал чай и потчевал Алексея Ивановича, а сам слушал декламацию своего поэта. Подобно всем племенным вождям, Джемшид держал при себе виршеплета, чтобы тот воспевал стихами воинские подвиги своего покровителя, пастьбу неисчислимых отар, изобилие пиршеств, красоту умыкнутых в горных селениях пленниц.
Время шло к полуночи. На шерстяном полотнище шатра металась карикатурная тень жестикулирующего поэта, ветер из прорех и щелей притушивал красноватые язычки пламени в светильниках. Поэт надсаживал глотку в выспренних одах в честь великого Джемшида. Шагаретт, завернувшись во все черное, откинув чуть-чуть покрывало с лица, что-то ворковала сыну, а он блаженно улыбался, довольный тем, что его не гонят спать.
Все-таки Мансуров решил поторопить события. Ехать утром надо было непременно, и снова он повторил вопрос. В ответ он услышал темную и не совсем вразумительную фразу:
— Джемшид хранит свой язык, потому что он быстр на убийства.
Вздрогнула Шагаретт и встревоженно повела глазами на отца. Мансуров пожал плечами. Не хватало еще, чтобы кочевник снова стал угрожать. А как иначе понять его слова?
Вождь спохватился:
— Нет пользы от моего раскаяния. Молчу, молчу! Джейрану говорят: «Беги!» Собаке приказывают: «Лови!» Да, да… — Он сладко зевнул и забормотал: — Разговор не уйдет. Напал на меня сон, словно разбойник на караван из засады. Похитил у нас сознание. Опьянены мы напитком забвения.
Он бесцеремонно напоминал, что всем пора на покой. И больше не пожелал слушать никаких вопросов.
Но, оказывается, Алексея Ивановича не отпускает не только великий вождь, но и Шагаретт. Когда они дружным семейством вышли из шатра в ночь, к ним подошел с низким поклоном Аббас Кули.
Шагаретт сразу же запротестовала:
— Отойди, раб! Когда великий воин в кругу семьи, никто не смеет мешать. Ты помни — твое имя Кули, то есть раб. Раб, раб! Уйди с дороги!
Такая грубость резанула ухо Мансурова. И он, нежно отстранив молодую женщину, тихо сказал:
— Ты видишь, у нашего Аббаса какие-то срочные дела. Что вы хотите, Аббас, мне сказать?
Но не так-то просто иметь жену-персиянку. Шагаретт зашипела:
— Прогони его, Алеша! Пусть он убирается! Ты забыл, что я — жена, а если муж противится желаниям жены, ей разрешается поддерживать свои права кулаками, зубами, топанием ног, дерганием за усы и волосы, и делать это до тех пор, пока она не разразится слезами.
Все это Шагаретт говорила ласковым голоском. И походили ее слова на шутку, если бы не грозные горловые нотки. Алексей Иванович знал нрав прелестной своей супруги. Он поспешил отвести ее в сторону и умолял:
— Только не при Аббасе Кули. Он свой человек и потому осмелился подойти. Видимо, ему очень нужно. Я сейчас.
— Потому-то, что он свой, ему я выцарапаю глаза. И смотри, Алеша, не противоречь мне. Не то я устрою ему такое, что сапоги будут жать ему ноги всю жизнь, а тебе, муженек, сделаю подушку жесткой, как камень. Иди к своему Аббасу. Но я ждать не буду.
Она точно кошка вцепилась ему в плечо и, больно ущипнув, исчезла с мальчиком в темноте.
— Новости! Новости! — заговорил тихо Аббас. Он ничуть не смутился и не растерялся. Он привык к подобным семейным сценам. — Этот Али Алескер не пропустит и дохлого осла, чтобы не сорвать с него ржавую подкову. Али Алескер подхватил свою американочку и покатил к подножию Золотого Купола. Зачем? Он сказал: предъявлю иск губернатору в возмещение убытков от джемшидского погрома. Поистине Али Алескер продается оптом, только оптом. Он еще сказал: я истребил фашистов и требую награды. Спорынья поспевает раньше пшеничного колоса. Хитрец он — разрушил до основания стенку, чтобы никому не было охоты заглядывать к нему в дом. Стена была, и все заглядывали, а теперь… Стены нет, душа нараспашку… — Он перешел на шепот: — Мы проследили: в Мешхед Али Алескер не поехал. Есть в Соленой пустыне колодцы и сад, маленький такой садик. Там Али Алескер резвится, обнимается со своей американочкой. Голая она все на солнце загорает. К Али Алескеру не придерешься — отдыхает, в любовь играет. Тьфу! Старая обезьяна! — Он повертелся на месте, стараясь рассмотреть, не подслушивает ли кто, и отвел Мансурова подальше от шатра. — Любовные игры играми. Но над теми колодцами и садиком любви все время кружат стервятники, такие, с железными крыльями. Прилетают и кружат.
— Садятся?
— Одни пролетают мимо. Бросят парашютистов и улетают. А теперь и садятся. Там, среди барханов, ровные площадки есть, твердые, точно дерево. Выгружают ящики, много ящиков и улетают. Все время — у-у-у! И улетают.
Сказать Шагаретт, что он на рассвете уезжает, Алексей Иванович так и не смог. В шатре его сразу же обвили нагие руки:
— Ты злой муж! Не правда ли, я красива? Золото красоты от пыли клеветы и упреков колдунов не потускнеет, а тебя, видно, кто-то околдовал. Ты стал такой важный, что и на ложе к тебе без спросу не взойдешь. — Она ошеломила его объятиями, поцелуями. — Смотри, я тебе на голову налью волшебной воды. Я здесь госпожа, что хочу, то и делаю. И я бесстыдная.
Всегда, годы разлуки мечтал он о белизне тела, об огне ее влажных черных глаз, темных огнях ночного неба.
Молодая женщина сбросила прозрачную газовую рубашку, уселась верхом на конское седло и, схватив тар, ущипнула струну и запела низким гортанным голосом:
Супруг оседлан!
В путь же!
Прекрасная новобрачная
Отправилась в путешествие
В сады блаженства.
Когда спадают
Нижние листки,
Пусть верхние
Стыдливо не опускают глаз…
В путь же!
Она вскочила с седла и бросилась к нему, распахнув руки.
В неистовом объятии он почувствовал, что ее нежные, ласковые пальчики надевают ему через голову амулет.
— Что? Что? — спросил он, но она поцелуями заставила его молчать.
— В темном шатре моем раб лежит, спутанный тенетами страсти.
Неглупая, до мелочей практичная Шагаретт верила во всякие феъел — колдовство. В ее драгоценной праздничной броне из доставшихся от тетушек и бабушек ожерелий, нагрудников не малое место среди монет и серебряных висюлек занимали талисманы, вырезанные из оникса, агата и других полудрагоценных камней «дуа», то есть «желанные молитвы», и охраняющие от сглаза, от волшебства, от злых духов, всевозможные амулеты. Как-то в Москве прекрасная джемшидка, дурачась и проказничая, спорила: «Что из того, что я нацеплю такие украшения? Это же украшения? Что? Моя ручка тебе меньше нравится в браслете с бирюзой? А моя шея потеряет белизну от амулета с рубином? А разве русские женщины не надевают золотых поясов в театр? А я надеваю серебряный…»
Она прятала под подушку в кроватку сына орехи и миндаль — «от укуса скорпиона». И это в Москве. А когда Алексей Иванович корил ее за суеверия, она сердилась: «Имей в виду: я — персиянка, джемшидка. А у персов-джемшидов жена должна упражняться в своеволии. Порицать все, что делает муж, — обязанность жены. На все, что муж делает, должна смотреть как на недоделанное. Иначе ты меня ни во что не будешь ставить. Так что, хочу верить в талисманы, и верю!»
А привезя сына в Мазар-и-Шериф, она водила к нему знахарок, которые увешали мальчика отростками рогов кииков, волчьими когтями, тигриными зубами и хвостами ящериц.
Даже здесь, в кочевье, приезд Алексея Ивановича омрачился после стольких лет разлуки ссорой. Она уже на пороге своего шатра мгновенно помазала ему лоб и веки какой-то приятно пахнущей мазью, «чтобы муж смотрел на меня, делался безумно влюбленным». А когда Мансуров пробормотал: «И это ты? Моя умница Шагаретт?» — ответила: «Иначе опять ты меня покинешь».
Мансуров, очарованный и обрадованный встречей, не стал возражать.
Она любила одеваться нарядно и броско. В Иране о модницах говорят «шигпуш» — шикарно одетая. С таким же шиком, как и прочие побрякушки, можно носить всякие талисманы. Даже в Москве в студенческие времена Шагаретт отличалась своим умением одеваться изящно и даже экзотично. Она выделялась в толпе прохожих. Возможно, это сразу же привлекло к ней внимание мюршида и его спутника в свое время на Тверском бульваре и сыграло печальную роль в ее судьбе. А покупка амулетов, ладанок и талисманов в священном городе Мазар-и-Шерифе выдала ее местонахождение мюршиду Абдул-ар-Раззаку. «Не будь сладким, мухи облепят».
Она жила в мире суеверий. Она и сейчас, в дни счастливой встречи, все время шептала заклинания, отгоняя от их ложа злых духов:
— Не доверяй судьбе, если она добра!
На упреки Мансурова, а он ее упрекал за то, что она, мать, портит сына и воспитывает его в суевериях и мракобесии, она беззаботно отмахивалась:
— Пустяки, дорогой, я джиннов отгоняю, а всех ишанов и шейхов ненавижу, им я бы горло своими зубами перегрызла. Ненавижу мюршида. Он растлитель малолетних и зверь был. Он любую девушку превращал, подлый, в сигэ. Но он меня боялся, моего слова. Я ведь святая пророчица! А аллаха мирские дела не касаются. Мюршид кончился и вошел во дворец, именуемый могилой. Пусть спит спокойно! Не вспоминает нас! Куф-суф!
И все же она дунула раз-два! И все же она боялась мюршида, своего наставника, даже мертвого. И в гробу мюршид Абдул-ар-Раззак был страшен.
С утра вождь джемшидов учинил вопль и крик:
— Что делать льву, когда нет глаз?!
Это было нелогично, но вождь сокрушался по поводу того, что мюршид, как он выразился, «погасил пламя своего светильника». Вождь не захотел напоминать, что именно он сам «задул» его.
Мюршид, оказывается, был и глазами джемшидов — а у тигра глаза бесстыжие, — и чуткими ушами, и звездой путеводной, и наставником, и советчиком. Даже воздух здешних степей сделался со смертью мюршида зловонным и душным, и теперь кочевью надлежало перейти в другое место. А из-за сборов вождь никак не мог собраться с мыслями и дать ответ Мансурову.
Вождь считал, что внука нельзя отпустить: в Москве он заболеет, и воспитают его женщиной, и голодать ему придется, и одеваться не во что. Все перемешалось в голове джемшида — и нежная привязанность, и коранические суры, и престиж! Как же отпускать наследника! Ведь он сам, великий джемшид, лишится места вождя и пойдет с тыквяной миской в Мекку к священному камню каабы. Великий воин должен посочувствовать, помочь, оставить мальчика в шатре, не забирать его.
— Если человек будет услужлив, — стонал вождь, катаясь на подушках и не выпуская внука из объятий, — и будет угождать, счастье увеличится и дела его будут удачны! Не отбирай внука! Ты хороший зятек! Дочку возьми с собой. Она нарожает тебе еще дюжину мальчишек. А у меня он один мой Рустем, мой Джемшид, мой Ялангтуш!
От нетерпения и досады на новую задержку Мансуров перешел от уговоров к требованиям. Он понимал, что так нельзя говорить, но уже не мог сдержаться. У косяка дверей черной статуей замерла, завернувшись в траурное искабэ, Шагаретт. Она еще не сказала ни слова. Но мрачный взгляд ее горел потаенными мыслями, опасными решениями. У подножия возвышения, на котором неистовствовал великий вождь, вертелся толстый визирь и давал советы, хотя всячески старался держаться подальше от посоха вождя:
— Глупец сильнее всех в трудных обстоятельствах. Позвольте мне, глупцу, дать совет. В беде сгибай шею!
Он отскакивал при малейшем движении вождя и дурашливо хихикал. Всем видом своим он показывал: «Считайте меня визирем, а если хотите, то и маскарабозом, шутом». Никто его не слушал. Мансуров просто оттолкнул его.
Мансуров держался твердо, решительно. Вопрос об отъезде был наконец решен, и решен по-восточному. Вождь уступил своего внука за весьма приличную сумму. Уступил и дочь свою Шагаретт. Алексей Иванович заплатил за нее жене вождя и родной матери молодой женщины «цену молока». Договор еще на рассвете скрепили подписями и печатями старейшины племени джемшидов.
— Мирно, тихо, благородно, — сказал Аббас Кули. — Закрывает хлев ослиный даже тот, кто дружит с ворами. Все. Можно ехать.
Но уехать так просто не удалось. Великий вождь опять впал в истерику. Каменным изваянием застыла у двери безмолвная Шагаретт. Попискивал крутящийся под ногами визирь.
Вдруг вопли, крик, писк смолкли. Истерика неправдоподобно спокойно стихла. Да вроде и не было ее.
Обнимая внука за плечи, джемшид поднялся и сделал шаг к Мансурову.
— Мюршид! Великий, святой мюршид! Глаза и уши джемшидов. Его совет! Нужен его совет! Едем к мюршиду.
— Он мертв, ваш мюршид, — с отвращением сказал Мансуров.
— Он даст совет из могилы. Едем в Турбети Шейх Джам.
Вот оно затаенное, что слышалось в комедийных истерических кривляниях великого вождя, в мерцании мрачного огня глаз Шагаретт, в идиотском лепете визиря-толстяка! Как тут не заподозрить ловушку, какую — неясно, но опасную, скверную ловушку, на какую только способен прожженный интриган — вождь племени.
Но другого выхода не оставалось.
— Едем. Товарищ Алиев, заводите машину! У вас в Азербайджане говорят: «Запоздаешь — пропадешь».
Вождь на мгновение остолбенел. Он не ждал такого быстрого согласия.
А Шагаретт рванулась вперед, но сразу же остановилась, не зная к кому податься — к сыну ли, к мужу. Еще секунду, и она скажет… слова предостережения. Но молодая женщина вдруг прижала ладонь к приоткрытому рту и тихо застонала.
Значит, поездка задумана раньше. Значит, поездка представляет собой опасность.
— Едем? — сказал Мансуров. — Едем сейчас же! — И он посмотрел на Шагаретт. — Едем? — спросил он еще раз, но ответа не услышал. — Едем! — Он властно взял за руку сына. — Едем! Нас Алиев-друг прокатит с ветерком.
Ни минуты не хотел терять Мансуров. За автомобилем конным не угнаться по ровной, твердой, как стол, степи. А у мазара при разговоре, решающем разговоре, вооруженная орава всадников, фанатиков не нужна.
К удивлению Мансурова, у шатра стоял не только его «фордик». Рядом попыхивала мотором отличная легковая машина итальянской марки.
«Хитер ты, Джемшид. Ловко ты прячешь свои богатства. Ну, тем лучше. Но что это?»
Из-за шатра выкатился еще автомобиль, старенький, потрепанный, вызывающий улыбку, и даже не тем, что дверки, капот мотора его были раскрашены в самые ядовитые цвета, а тем, что в нем — четырехместном стареньком — набилось по меньшей мере с десяток пуштунов-аскеров в огромных чалмах и с длинными усами. Из этой «кучи малы» высунулась такая же чалмоносная усатая голова начальника уезда и прокричала:
— Хабар! Хабар! Новость!
— Садитесь ко мне в машину и рассказывайте! — Новая задержка никак не устраивала Мансурова. Он сел с пуштуном на заднее сиденье. Впереди устроил молчаливую, сумрачную, полную тревоги Шагаретт с сыном и приказал: — Жмите на все педали, Алиев!
Он вздохнул с облегчением. Степь дышала осенней прохладой. Позади зашумели моторы автомобилей. На это и рассчитывал Алексей Иванович. Вождь никак не мог упустить его с его драгоценной добычей. Ждать своих конников Джемшид, конечно, не пожелал.
Алексей Иванович наклонился через спинку сиденья и, слегка обняв Шагаретт за плечи, сжал их, чувствуя нежную, упругую плоть под ладонью, сказал:
— Ты знаешь дорогу. Подсказывай!
— Я знаю! Я буду говорить, — весело закричал мальчик. — Вон туда! — И он показал на далекие сиреневые горы.
— Лучше не ехать! — томно прошептала молодая женщина и не стесняясь притронулась губами к губам Алексея Ивановича. — Лучше не ехать.
— Ты знаешь что-то?
— Нет. Но отцу нельзя верить!
Он поцеловал ее.
— Он едет за нами. И машина его сильнее нашей. Лучше доедем до мазара. Тогда мы опередим всадников по крайней мере на сутки. Легче будет разговаривать.
Они поцеловались еще и еще. Он откинулся на сиденье и, с трудом сдерживая волнение, искоса посмотрел на пуштуна. Тот величественно отвернулся, и лишь по вздрагивающему усу видно было, что он не одобряет поведения своих спутников. «Тоже мне, юноша!» — говорил весь его напыщенный вид.
Из-под могильной плиты простонал череп: «Не стоит мир и единой соломинки».
Из костей сложена эта крепость, плотью и кровью оштукатурена, старость и смерть, обман и лицемерие заложены в ней.
Все в мавзолее выглядело приветливо после долгой каменистой дороги по бескрайним пространствам, тоскливым, пустынным, лишь кое-где поросшим тамариском. Даже багровеющие в отсветах заката, похожие на отдельно торчащие ломаные зубы дракона башни-караули примелькались и нагоняли печаль. Темные тучи ползли из-за далекого Копетдага и придавили долину тяжелым одеялом.
Потому и вызывали радость переливающаяся радужными красками гора, плоский купол над темной купой деревьев, строения караван-сарая. За ним сразу же начиналась аллея столетних кедров, длинная, уходящая в глубокое ущелье, с чисто выметенной песчаной дорожкой и кристально прозрачными ручьями по сторонам. У живительного водопада прислонился к отвесной гранитной стене небольшой гумбез, купол которого они видели за много километров со степной дороги.
Шагаретт тут же показала вделанный в стену святыни кусок черного сиенита с двумя продолговатыми углублениями, которые при желании можно было принять за следы голых человеческих ступней:
— Следы имама Резы… Того самого, у которого золотой купол в Мешхеде. За эту чепуху мы брали с паломников, то есть за показ, немало… Ах-ах, не слушай, мой мальчик. — И, посмотрев на Мансурова, добавила: — Ах-ах! Непедагогично. Впрочем, у вас ребят отучают от… суеверий. И что там говорить! В этом мазаре за год бывали тысячи. А за вход в пещеру — там есть пещера — брали по туману с головы паломника.
— А что в пещере?
— Ничего… Хайоли. Воображение!
— Паломники платили за воображение! Отлично.
— Господин мюршид копил золото. Больше всего на свете он любил золото. Вот, Алеша, можешь посмотреть, где я жила все эти годы. И ты ни разу не вспомнил обо мне. Так и не приехал. Любил бы — приехал. — Она нежно взяла его под руку и искательно поглядела ему в глаза.
Чудовищность ее упреков потрясала. Получалось, что виноват он. Шагаретт отдала шейху мальчика. Шагаретт ушла тогда из Мазар-и-Шерифа.
— Ты не знаешь, Алеша, что за чудовище был мюршид! — Она распахнула дверцу небольшой худжры. Оттуда хлынули густые, сладковатые запахи. — О, — воскликнула она, — мюриды пребывают в раю.
Они вошли в темное, полное дыма помещение. С трудом, когда глаз привык, они разглядели скорчившихся на кошме людей, лица которых угадывались в синеватой мари. Здесь находилось человек пять или шесть персов и текинцев. На глиняном возвышении на коврике сидела до поясницы нагая женщина. Раскачиваясь, она тянула странную песню, перебирая струны тара. Ни женщина, ни курильщики не обратили ни малейшего внимания на вошедших.
— Они в бихиште, мухаммедовском раю, — покривив с отвращением губы, сказала Шагаретт. — Пьют вино, наслаждаются обществом гурий и… кашляют. Завтра они будут умирать от головной боли, от ломоты в теле. Но мечты о рае заставят их повиноваться во всем мюршиду… Но что я говорю, мюршида нет. Кого же они теперь будут слушать? Из-под надгробия будут слушать мертвеца.
Словно в ответ, страшно, надрывно закашлялся один курильщик, ему вторил другой. Песня женщины перешла в жуткий волчий вой…
Шагаретт выбежала во двор и всей грудью вдохнула свежий осенний воздух.
— Курят гашиш. Не было более верных слуг… нет, рабов у мюршида. Приказывал убить — убивали. Мюршид хитер. Змею руками другого хватать, убивать умел. Приказывал увезти из семьи девушку, вырывали из объятий матери. Ничего не боялись. Ничего не страшились. Все их боялись. Даже отец боялся. Повиновался мюршиду. Страшный мюршид. Сказал бы — мюриды-курильщики и тебя убили бы. Я так испугалась, когда сказали, что ты едешь… В тот раз… У курильщиков вот такие ножи… наточенные. — И она снова приникла к Алексею Ивановичу всем телом и водила по лицу его кончиками пальцев.
Мюршид Абдул-ар-Раззак сочинил гороскоп, когда Шагаретт была еще девочкой, и провозгласил: «Велением небес она — пророчица!» У мусульман женщине, а тем более девушке, не надлежит ходить в пророчицах. Пророчество дело мужское. Но мюршид повелел, объявил Шагаретт пророчицей. По его словам, дочь вождя открыла на небосводе новую звезду Аль-Кантар. Звезда подчинила пророчице Шагаретт некоего могущественного джинна — духа по имени Абу-аль-Вард, что в переводе с арабского означает Отец Роз. «Абу-аль-Вард подчинил Шагаретт всех джиннов вселенной, — провозглашал мюршид, — она одним своим прикосновением излечивает больных».
— Он думал держать в руках всех джемшидов, всех бербери, весь Чораймак, все степи Бадхыза и Серахса. С моей помощью. Но ему нужна была глупая, покорная пророчица-девчонка. Я скоро поняла, что он обманщик и что от моего пророчества нет толка. Сколько ни молились я и мюршид, сколько ни произносили заклинаний, больные продолжали болеть. Когда я вернулась из Тегерана, из колледжа, я привезла лекарства, настоящие лекарства. Вон видишь на горе дом. Дом Справедливости — так его назвал мюршид, когда построил. Там я сидела под покрывалом, там изрекала пророческие слова. Туда приходили больные глазами, несчастные с паршой на голове, с язвами на теле. Господи, кого я тогда не повидала — прокаженные, чесоточные, безносые, изрубленные саблями, с гноящимися ранами, присыпанными жженой кошмой, замазанные коровьим навозом!.. И я начала лечить сначала детишек, потом взрослых. Боже, как это было ужасно! Но многие вылечивались. Меня уважать начали, преклоняться предо мной. И страшный мюршид просчитался. Он всегда возвышал меня. Все приказывая через пророчицу. А я, пророчица, оказалась сильнее его. Он без меня был ничто. Я вертела им как хотела. Слушали меня, а не его. Я судила и повелевала. Я учила детей, я устроила школу. Вот тогда мюршид продал меня в рабство… И меня постигла горькая судьба, я стала убийцей… Боже! Вот этой рукой… нож… Я… я… все этот мюршид… Алеша, никогда не рассказывай мальчику. Я не хочу… нельзя… невозможно, чтобы мальчик знал, мальчик думал… Страшно! Мама убила человека… Лучше умереть! Увези мальчика… Сейчас же увези…
— Мы уедем… вместе… Дождемся твоего отца. Непонятно, где его машина. Придется послать Алиева.
Он пытался успокоить Шагаретт. Почему она вспомнила? Ведь она не виновата… Они уедут отсюда, и мальчик ничего не будет знать. В кочевье первобытная дикость. Сколько жестокости увидит малыш! В кочевье убивают. Малыш молчит, малыш спокоен. А ведь дед его на глазах у него зарубил мюршида. Пусть Абдул-ар-Раззак — злой дух, отвратительный тип, враг, но вождь не смел так поступить в присутствии внука. Малыш молчит, но что творится в его маленькой, пытливой головке, кто знает? Кочевники-джемшиды просты, по-своему добродушны, но они поставлены в условия, когда лишь жестокость, кровь могут оградить их от гибели. Нет, малыш должен уехать! И что бы ни придумал еще вождь, старый Джемшид, мальчик не останется в кочевье.
Молодая женщина была безутешна. Воспоминания завладели ею. Она даже поплакала.
Ни ковры, ни настенные дорогие гобелены, ни великолепные шелковые одеяла и подушки, разложенные в комнате, ни яркие электрические лампы — а у шейха был свой движок — не могли придать уюта всему этому громадному мрачному зданию, построенному прочно, но грубо, с поистине прусским архитектурным тяжелым, топорным вкусом.
В Доме Справедливости красота и удобства были принесены в жертву страху. Да, видимо, мюршид — европеец, проникший под маской мусульманского проповедника в недра Азии, — всего и всегда боялся. Повелевая духовно целыми племенами и народностями, он не доверял никому. Неимоверная толщина стен, узкие, с вставленными в них резными массивными решетками окна, рвы, окружающие здание, словно бросали вызов всем, кто попытался бы сюда проникнуть. Мрачные, искривленные преднамеренно коридоры не позволили бы врагам открыть стрельбу прямой наводкой. А из-за углов и неожиданных поворотов, казалось, вот-вот появятся призраки убитых и замученных.
Обширный патио, окруженный зубчатыми стенами и башнями для часовых, несмотря на изящные алебастровые беседки и цветочные клумбы, чем-то неуловимо напоминал тюремный двор. Даже если бы враг ворвался сюда, пробив несокрушимые карагачевые доски тараном, он не мог бы торжествовать победу. Он скорее всего попал бы под губительный огонь винтовок из внутренних помещений. А если бы осаждающим удалось укрепиться во дворе, им предстояло бы еще штурмовать основное жилое помещение — башню, в которой сейчас расположился Мансуров со своим семейством. Это была прекрасная, благоустроенная михманхана, правда сыроватая и мрачная. Главным ее достоинством, с точки зрения Алексея Ивановича, человека военного, была ее неприступность. Даже если бы неприятель ворвался внутрь башни, его здесь на каждом шагу ожидали ловушки — крутые, упиравшиеся в глухие стены каменные лестницы, тупики, хорошо простреливаемые площадки.
— Целую роту фрицев, вздумавших штурмовать наши с тобой апартаменты, — сказал, осмотрев башню, Мансуров, — перестрелял бы хладнокровно наш маленький Джемшид. Стреляет он отлично!
В помещении оказалось много огнестрельного оружия самых современных марок с боевым припасом. Мюршид все предусмотрел — даже телефон и рация имелись в нише за потайной дверкой.
В отдельной маленькой худжре стоял громадный бронированный сейф. Он, как оказалось, хранил еще одну тайну господина святого Абдул-ар-Раззака.
Просматривая письма, донесения, разведывательные сводки, оказавшиеся на полках и в ящиках сейфа, Алексей Иванович установил, что все записи велись на немецком языке. Выяснилось, что одним из высших духовных лиц провинции Хорасан был ференг — немец…
В башне, наряду со многими ультрасовременными приспособлениями, имелось многое, от чего пахнуло затхлостью глубокой древности. На зубчатых стенах лежали гигантские бревна, которые легко было столкнуть и которые, скатываясь, могли сбить приставные лестницы или раздавить целую ватагу воинов. Бросились в глаза и котлы с застывшей смолой, чтобы лить ее, растопленную, на головы штурмующих, и многое в том же духе.
— Да, святыня подкреплена крепостью! — сказал Мансуров, обегав с малышом Джемшидом все «стратегические точки». — Запомни, сынок, как деспоты оберегали свою шкуру.
— Дедушка тоже здесь хотел воевать, — важно сказал мальчик. У него глазенки горели от любопытства и восхищения. — И я бы отсюда стрелял в черных людей!
Мансуров и Шагаретт только переглянулись.
— Ох уж эти мне воины! — грустно заметила молодая женщина, привлекая к себе мальчика.
— Воевать! — вырываясь из ее рук, кричал малыш. — Когда будем воевать? Я возьму вон ту винтовку!
— Повоюем завтра, если придется. А сейчас воины отправляются спать. Шагом марш!
Малыша с трудом увела Шагаретт в соседнюю михманхану. Мансуров задумался. Постучались.
— Заходите! — сказал Мансуров и настороженно посмотрел на дверь. Вроде вождь еще не приехал. С башни открывался отличный обзор всей степи это Мансуров заметил еще с вечера. Света автомобильных фар на горизонте не было видно. Где-то вождь, старый Джемшид, со своими провожатыми застряли основательно.
В михманхану вошли пуштун — начальник уезда и… вездесущий Аббас Кули.
— Крепость! — поздоровавшись, воскликнул Аббас Кули. — Господин мюршид построил настоящую кала — крепость. Здесь я первый раз. Мюршид никого не пускал сюда.
— А аллемани? Ведь теперь ясно, кто был главным начальником всех хорасанских и гератских немцев. Абдул-ар-Раззак…
— Немцев тоже сюда не пускал. Дурак он был бы, если бы пустил. Может быть, был сам аллемани, но не пускал. Управлял, повелевал, распоряжался, но не пускал. Разрешите, я налью себе и нашему другу чаю. Проголодались.
— Давайте! Шагаретт укладывает сына. Сейчас придет и распорядится.
— Вы сына возьмете с собой?
— Да.
— Джемшид не отдаст внука.
— Вопрос решен.
— Джемшид не отдаст внука.
Заговорил с полным ртом пуштун:
— Мальчика отберете только оружием.
— В чем дело? Я же договорился.
— Мехр заплатили — заплатили. Клятву выпили — выпили. Старейшины слово завязали — завязали. А мальчика не отдаст. Вот скоро приедут — увидите. Старик нарочно сюда вас заманил.
— Ловушка! — мрачно сказал Аббас Кули, уплетая с аппетитом все, что попадало ему на суфре под руку.
— Ловушка? Ну, мы еще посмотрим! — с возмущением воскликнул Мансуров. — Еще неизвестно, кто попал в ловушку.
Но он сразу же остыл.
— Жаль, что вы, Алеша-ага, послали своего аскера-шофера помогать этому змею хитрости и коварства.
— Вождь, старый Джемшид, — заметил пуштун, — торговец интригами и заговорами. Я знаю. — Он был немногословен. Угощения на суфре сделали его сдержанным в разговорах. — Была бы у вас ваша пыхтелка, сели бы в нее, взяли бы мальчика, его мать и уехали бы. А мы тут вместе с моими кочакчами и с его аскерами объяснили бы джемшидам положение звезд и прочих светил. Вон тут какие стены! Ай-ай! Какие стены! — воскликнул пуштун, чуть не подавившись холодной бараниной.
— Балаган какой-то! — возмутился Мансуров.
Аббас Кули и пуштун самозабвенно чавкали. Они действительно проголодались.
— В кочевьях чтут свои договора и слово! — после паузы проговорил Алексей Иванович. — А старый Джемшид все же дед мальчика и отец его матери. Джемшид хозяин своего слова. Он не захочет вредить своей семье. Он не пойдет против воли небес, наконец. Он едет сюда, чтобы освятить договор в этой святыне, где… — Он запнулся. Ему не хотелось упоминать, что прекрасная джемшидка считается пророчицей и что слово пророчицы веско и уважаемо.
Аббас Кули почтительно встал:
— Госпожа — ваша супруга. Но она пророчица. А что скажет и сделает пророчица, знает… — он поднял глаза к небу, и все его лицо сморщилось в таинственную гримасу.
Пуштун тоже встал и помотал головой:
— Темны и неясны мысли пророков.
— Я уверен! — воскликнул Мансуров. И тут сердце его кольнуло едва заметное сомнение. Что-то неуловимое в поведении Шагаретт породило это сомнение.
Она молчала при последнем разговоре со старым Джемшидом. Черным видением, закутанная в черное искабэ, она стояла у притолоки двери в шатре и не сказала ни слова. Она молчала, когда Мансуров почти насильно усадил ее в автомобиль вместе с сыном. Она ни слова не сказала о дальнейших планах, пока они ехали целый день по степи. Она много, излишне много говорила вечером о мавзолее, о мюршиде и его изощренных хитростях и интригах, о его подлости, но о главном она молчала. Да, Шагаретт делалась молчаливой, едва он заговаривал о том, как они поедут в Мешхед и оттуда он проводит ее и мальчика через Кучан и границу в Ашхабад. Почему она молчала?
Он посмотрел в узкое окно. Сквозь узор кованой изящной решетки он увидел не темный бархат неба, а яркий сноп света.
— Едет! — прозвучал из-за плеча голос Аббаса Кули. — Алеша-ага, когда чужаки приезжают в дом, им предлагают в прихожей снять с себя и положить на сундук все оружие: ружья, мечи, револьверы, даже ханджары, то есть кинжалы…
— Пойду распоряжусь, — сказал пуштун, поспешив к двери и с сожалением поглядывая на суфру, где оставалось немало вкусных вещей.
— Стойте, я не могу допустить, чтобы так обращались с моим тестем, с почтенным вождем племени!
Но пуштун уже шлепал своими туфлями по ступеням лестницы.
Поводья терпения упустил я из рук.
Души мучеников, подобие священным голубям, улетают в рай. Нежные тела мучеников избирают своим местонахождением сырость земли.
Сладкоязычный и змею из недр земли вытащит.
Стоимость некоторых вещей удваивается со временем, как это бывает с выдержанным французским вином. Под вещами Аббас Кули подразумевал дружбу.
Почему дружба сравнивалась с вином? Почему мусульманин Аббас Кули восхвалял вино? По Корану вино запретно. Винопитие при многих халифах каралось смертью.
«Кубок в руке лучше десяти тысяч дел». Он забывал, что «Название вину — ссора и скандал».
В душе Аббас Кули был скорее вольнодумцем и эпикурейцем, Омаром Хайямом, нежели жестоким, каменным фанатиком халифом Мамнуном, отрубившим голову своему родному дяде только за то, что тот на пиршестве потребовал вина. У Аббаса Кули была жестокая профессия. Контрабандистам приходится криво стрелять, но прямо попадать. Но характер у него был мягкий, добрый. И тот, с кем он заводил дружбу, становился другом его навсегда. Мансуров хотел он или не хотел — завоевал верную, бескорыстную дружбу Аббаса Кули, дружбу, которая крепла с каждым годом. Мансуров когда-то доказал Аббасу Кули, что обращается с ним, с «туземцем», как с человеком, и сразу же стал его другом, вечным другом. Едва Алексей Иванович появился в поле зрения Аббаса Кули, Аббас сделался его верным телохранителем. Мансуров гнал его, отказывался от его помощи, но Аббас в трудные минуты всегда был рядом. Нельзя тень оторвать от человека.
Когда-то Аббас Кули влюбился в Шагаретт безумно, страстно. Но невеста, жена, женщина друга священна и неприкосновенна на Востоке. Ревность здесь переходит в преданность.
Когда Шагаретт и Алексей Иванович поженились, он попрощался с ними и похоронил свое любовное томление в глубине души. Ради друга!
Но теперь он видел, что счастье Алексея Ивановича висит на волоске. С тревогой он обнаружил, что виноваты не только злые силы вроде мюршида или вождя джемшидов. В поведении прекрасной джемшидки что-то ему не нравилось. Любовь к бывшей рабыне, которую он когда-то спас от неволи и которую он по-прежнему любил, ибо он не знал другой такой красавицы, не прошла, а, наоборот, «разгоралась пламенем в костре из колючки». Но она была женой друга, и… Словом, Шагаретт и не подозревала, какие страсти бушуют в сердце Аббаса: мечта его любви — святая пророчица, жена лучшего друга!
Всячески предостерегал Аббас Кули Мансурова:
— Старый Джемшид притворяется. Джемшид притворно согласился на договор. Вождь подносит дары дружбы, достойные царей, призывает в заступники священный Коран, а на самом деле залатал заплатами хитроумную хирку заговора. Алеша-ага, у тебя глаза видят далекий Памир и не видят собственных ресниц. Не верю, что старый Джемшид не знал, кто такой на самом деле Абдул-ар-Раззак. Мюршид купил его. Вождь знал про немцев, мюршид тянул его на войну против русских. Вождь готов был бросить своих всадников на советские аулы и кишлаки. Ждал только команды мюршида. Не поверю, чтобы вождь не видел. Полный коварства старый Джемшид знал, что у здешних аллемани мюршид главный баламут, и слушался его. А потом приехали вы, Алеша-ага. Мир повернулся на оси. Вождь услышал, что ось заскрипела, как на старой арбе, и поспешил всех немцев прикончить. Старый Джемшид знал, что мюршид, который продал его дочь в рабство, сам аллемани, рыжая собака, и закрыл глаза ладонью. А когда дело немцев протухло, зарубил мюршида. А теперь Джемшид опять хитрит, хочет замести следы. Госпожа Шагаретт — приманка. Берегитесь, Алексей-ага.
С шумом, возгласами ввалился старый Джемшид в башню. С любопытством на него глядел комбриг. Никаких признаков неудовольствия или раздражения он не заметил. Если пуштун, начальник уезда, и выполнил свое намерение отобрать оружие у кочевников при входе, то, видимо, проделал все с достаточным тактом и любезностью. Ни великолепной старинной сабли, ни маузеров на вожде не было. Бледноликий визирь — тот всегда ходил без оружия. Остальные джемшиды — шофер и усатые телохранители, очевидно, остались внизу, около автомобиля.
Великий вождь не спешил. Он ждал своих всадников не раньше вечера следующего дня.
Старый Джемшид ликовал:
— Больше нет аллемани в степи. Все сделано, как ты хотел, дорогой зятек. Ты знаешь, почему мы опоздали? О! Ты и на самом деле не знаешь? Мы охотились.
— Охотились? На кого? — встрепенулся Мансуров. Он думал совсем о другом, и его мало интересовали развлечения вождя.
— Двуногая дичь! — басисто хохотнул старый Джемшид. — В куланьем логе — мы заблудились и дали крюку — вспугнули двоих. Они ехали, таясь от людей, на заход солнца. Мой шофер погудел им, а они стегнули коней и поскакали. Дураки! Разве можно ускакать от пули великого вождя джемшидов! Мы долго гонялись за ними — им помогали холмы и рытвины, но глаз мой остер, а сердце верблюда не бьется, не трясется.
— Пули великого охотника настигли жалких трусов, — пискнул с торжеством бледноликий визирь. — Оба лежат там…
— Жаль коней. Кони у них были хорошие.
— Кто они такие? — спросил Мансуров. — Почему надо было в них стрелять?
Его возмутило не то, что старый Джемшид стрелял и застрелил кого-то. Его поражала полная бесчувственность, равнодушие тона, каким говорил вождь об убитых.
— Они — аллемани, немцы. Они прятались в норах. Они спасали свои души, когда узнали про приказ хватать всех немцев.
— Все немцы в высоком государстве задержаны и… — заговорил начальник уезда, но поперхнулся. — И те, кто не сопротивлялся, отправлены в тюрьму. А те, кто не хотел сдаться… — он сидя поклонился и развел руками.
Напыжившийся, самодовольный восседал вождь. Он словно говорил: «Вот сделал приятное тебе, комбриг, и твоим русским».
Вбежал крайне возбужденный Аббас Кули.
— Ля фэта иля Али! Нет юноши, подобного Али! Ля сейфа иля Зульфикар! Нет меча, подобного Зульфикару! Господин Алеша-ага, одного привезли! Раненый, окровавленный.
— Кого привезли? — важно спросил старый Джемшид.
— Привезли пастухи того, в кого вы, господин вождь, изволили стрелять.
— Аллемани?
— Да, он еще живой, хоть и тяжелый.
По узким, тесным лестницам и переходам Мансуров и все остальные спустились во двор. На каменных плитах лежал ворох грязных лохмотьев в темных пятнах запекшейся крови.
— Дайте свету! — приказал Мансуров. — Сбегайте спросите госпожу Шагаретт, в какой комнате поместить раненого. И пусть Алиев принесет из машины аптечку.
Раненый тихо стонал, пока его на чапане осторожно переносили в помещение в нижнем этаже башни. Мансуров сам занялся перевязкой. Рана была тяжелая — пуля вошла в спину и, очевидно, пробила легкое.
— Крейзе? — пробормотал Мансуров. — Вездесущий Гельмут фон Крейзе.
— Мы с вами… дороги перекрещиваются… Опять вы.
— Вам надо лежать… Разговаривать будете потом.
— Теперь уж все одно. Проклятый, стреляет хорошо… На таком расстоянии… убил… Капитан убит?
— Какой капитан?
— Капитан Вольф. Подложите мне подушку… Трудно говорить. Ого, электричество! Каа'ла шейха. Где мюршид Абдул-ар-Раззак? Убит. О, все убиты. В Меймене пуштуны выставляли наших шеренгой… Отрубали головы в порядке очереди… без всякой пощады. Рубили, как кочаны. Время. Время перемен… Узнали о наших неудачах на Волге. Не понимают, что временно, и давай рубить. Подлецы! — Слова вырывались у него с хрипом. Глаза мутнели, отсветы факела в них окончательно померкли. Он снова захрипел: — Стоял на пороге… Помните? Великая Германия… говорил я вам. Не верили… До Китая! Не верили. Я вас должен был убить. Пожалел. Поддался чувствам. Рассказал обо всем. Вы меня выручили, спасли. Поддался я тогда. Предки меченосцы заговорили во мне. Честь! Благородство! Все чепуха. А теперь пуля в легком. Все пошло прахом… — Он раскрыл вдруг глаза. Интерес зажегся во взгляде. — Прекрасная кочевница… Проявляете милосердие, прекрасная дама… За зло дарите добро! Как это похоже на женщин! Меня продырявил ее папаша, а она мне чинит ребра… Сколько зла я тебе причинил, тебе и твоему сыну, прекрасная дама, а ты…
Он кривил губы. На них выступала окрашенная кровью пена. И Шагаретт брезгливо вытирала ее платком. Она наклонилась к Крейзе:
— Ты бредишь, немец. Ты болтаешь. Засни! — Слово «засни» она произнесла с яростью, вскочила и, схватив за руки Мансурова, зашептала: — Умирать змея выползает на дорогу… Змею нельзя лечить, змее отрубают голову. Отомсти ему за меня, за сына. Он прав — больше всех он причинил мне горя… И… тебе.
Крейзе услышал. Он приподнялся на локтях, выкрикнул:
— Эриния! Ты права. Таких, как Крейзе, не щадят… — Он упал на одеяло и пробормотал: — Поход Бонапарта… Наполеон… Разве все кончено?
— Конечно! Все для вас, аллемани, кончено. Аллемани — падаль.
Вдруг Шагаретт пнула ногой затихшего Крейзе, прежде чем Мансуров успел оттащить ее, вырвалась из его рук и выбежала.
Раненый тяжело дышал, но больше не открывал глаз. Многое надо было бы у него узнать, но Мансуров пошел по лесенкам и переходам в михманхану. Он осмотрел все, что нашли при Крейзе. В маленькой, крохотной записной книжке имелись записи — цифры и отдельные буквы готического алфавита. Личный шифр полковника Крейзе. Такие шифры разбирать труднее всего, и требуется очень много времени, чтобы его расшифровать.
Притеснение обращается в путы для притеснителя в обоих мирах.
Я не заслужил ада и недостоин рая. Бог знает, на чем ты замешал мою глину. Я подобен неверующему нищему и отвратительной блуднице. Не осталось у меня ни веры, ни мирских благ, ни надежды.
— Сюда нельзя! — Голос Шагаретт звучал глухо, резко. — Я колдую.
Умная, просвещенная Шагаретт колдовала. Все в комнатке, которую отвели великому вождю, старому Джемшиду, тонуло в сизо-зеленом, густо пахнущем чем-то пряным дыму. В угол забился старый Джемшид, с перекошенным, блестящим от пота лицом, с открытым ртом, с округлившимися от недоумения и ужаса глазами. Джемшид смотрел на стоявшую перед ним дочь и трепетал. Какая дочь. Пророчица, языческая жрица, вещавшая неведомые заклинания, поднявшая к потолку свои обнаженные прекрасные руки со светильником. Алексей Иванович не мог, не хотел уходить.
— Отец, прикажи ему уйти! — мрачно проговорила Шагаретт. — Волшебство для тебя. Пусть уйдет!
Стариковский лепет раздался из облаков дыма:
— Она — дочь хорошая! Сто звезд не равны одной луне. Уйди. Ты должен терпеть ее. Она общается с джиннами.
— Шагаретт, что вы тут все спятили?!
Со стоном молодая женщина воскликнула:
— Не мешай, кяфир! Здесь совершается таинство. Если любишь меня, уходи. Дай мне колдовскими словами убедить этого упрямца. Уходи, а то погибнешь.
Он невольно повиновался. Его напугал, поразил ее отрешенный, дикий вид. Не молодой красавицей, полной обаятельного и естественного кокетства, предстала перед ним в одуряющих клубах дыма Шагаретт, а бледной колдуньей, с зловеще блестящими черными глазами.
От этой колдуньи, ледяной, величественной и угрожающей, даже Мансуров отшатнулся. А она наступала на перетрусившего старого Джемшида.
— Ты украл мое отчаяние, сделал из моего горя воровскую отмычку! Мы, джемшидки, рабыни, рабыни отца, рабыни мужа. Но держим вас, слабых мужчин, под пятой таинственных сил, живущих в нашем слабом теле. Вы, джемшиды, торгуете нами, отцы — дочерьми, мужья — женами, но мы над вами. Помните, все в мире повинуется матери степи и пустыни! Женщина повелевает! — И, мгновенно сменив повелительный тон на упрашивающий, Шагаретт снова сказала: — Алеша, уходи! Дай мне просветить этого несчастного, жалкого, кто называется моим отцом.
Дым делался в комнате все плотнее. Фигура прекрасной джемшидки с поднятыми руками расплывалась, превращалась в зыбкую тень, чуть теплилось пламя светильников. Все глуше звучал голос.
— Призываю того, кто выше всех. Повинуйся. Куф-суф! Повинуйся! Слушай его слова!
— Остановись! Прекрати, дочь моя, я все сделаю, — голос старого Джемшида звучал слабо.
Имя вождя джемшидов окружала жуткая слава. Знали, что от него нечего ждать пощады. Впервые выдел Мансуров старого Джемшида слабым, беспомощным, во власти страха.
Все восставало в нем. Он думал, что знал хорошо Шагаретт. Он поражался ежеминутным переменам в ее настроении. Но сегодня… На ней, оказывается, двуликая маска: одна говорит «да», другая — «нет».
Он прошелся по верхней балюстраде, ему хотелось успокоиться. Огромные глиняные зубцы стен, предназначенные для укрытия стрелков, громоздкие башни, нависшие из тьмы, одинокий красный глаз костра далеко в степи уводили в дикость, в средневековье. Внизу на мощенном плитами дворе анахронизмом выглядели автомобили.
Мансурову чудился треск дров в гигантских очагах, плеск огней, пышащих вонючим дымом факелов, лай своры гончих, стон подстреленных джейранов в степи, скачущие в безумии охотничьей гонки охотники.
И вполне в тон звучали в ушах «куф-суф» и таинственные заклинания, колдовские заговоры волшебницы, пророчицы Шагаретт, пытающейся направить на путь истинный старого Джемшида, убедить его, а может быть, и припугнуть.
Скверно! Очень скверно. Мансуров ловил себя на желании войти в михманхану старого Джемшида, распахнуть двери и окна, выгнать зеленый дым, схватить за руку Шагаретт, вывести ее силой, как напроказившую школьницу, посадить вместе с сыном в машину и приказать Алиеву: «Давай газу!» Увезти и жену и мальчика в Ашхабад.
Он ходил по балюстраде размашистым, военным шагом и думал, думал. Звезды совершали круг над головой в темном небосклоне, снизу стлался едкий дымок.
«Моя пророчица всерьез решила заколдовать старика».
Сильна еще громада тьмы. Надвигается она неотвратимо на умы и чувства людей. И в звуках ночи Алексей Иванович вновь услышал скрип и тяжелое шуршание гигантских колес — тяжелых, медлительных, старых, таких старых, какие скрипели по дорогам Хорасана во времена Фирдоуси. Колесница судьбы ползла из ночи, судьбы неотвратимой, мрачной.
И хотя действительно мимо замка где-то во тьме скрипел обоз обыкновенных персидских арб — Мансуров сразу же понял это по возгласам и разговору арбакешей, — первое впечатление долго не проходило. Сколько уже лет он боролся с судьбой, сражался за сына, за Шагаретт, за их любовь, за семью! И все напрасно.
И все потому, что Шагаретт не хотела бороться с роком. Она покорно склонила голову перед колесницей Джагарнаута.
Оставалось вырвать ее из-под колес силой.
Он вслушался в шумы ночи. Тьма кралась бархатными лапами по степи. Ни искры во тьме, кроме единственного красного огонька. Мертвая тьма, и вдруг… Мороз продрал по коже от лютого вопля… Отчаянный, безнадежный вопль жертвы, знающей: сначала насилие, издевательство, муки… а потом смерть. Вопли, подобные вспышке факелов, а потом все то же молчание тьмы.
И снова… тянутся руки вопящих жертв. Жутко… Шакалы. Шакалы вопят, точно дети, которых истязают, хохочут в истерике. И все же страшно. Вопли тянут во тьму дикой Хорасанской степи, во тьму суеверий — нелепых, но ужасных.
Совсем недавно в тегеранской газете напечатали сообщение мешхедского собственного корреспондента. В желудках-де хорасанских кур завелись ядовитые змеи. Шейхи и ахунды повелели прирезать и сжечь всех кур. И еще по случаю начавшейся эпизоотии скота аграрный департамент приказывает на всех воротах и загонах повесить амулеты с охранительными молитвами.
Зашлепали по лестнице подошвы. Мансуров повернулся и напрягся, но из отверстия в полу балюстрады высунулась голова Аббаса Кули:
— Вы здесь, Алеша-ага? Уже половина ночи прошла. Пора бы отдыхать, завтра долгий путь. Пора бы и зайцу дать сон.
— Зайцу? — переспросил Мансуров.
— Старому Джемшиду. Все не спит, колдует. Ветер дует на горе, а ничто не двигается.
Предельно тактичный, деликатный, он не намекнул даже, что колдует не Джемшид, а прекрасная джемшидка.
Надо кончать. Мансуров принял решение.
Он знал, что его отъезд, вопреки воле старого вождя, вызовет обострение всюду, где кочуют джемшиды.
Еще неизвестно, не окажет ли старый Джемшид вооруженного сопротивления. Замок очень удобен для этого, настоящий хиссор — крепость. Неравный бой! Старый Джемшид может поднять руку и на мальчика и на свою дочь. Или вздумает держать их всех заложниками в могучих стенах. Построен хиссор на совесть в расчете на отпор, и жестоким горным зимам Хорасана, и набегам воинственных калтаманов. Вон как запрятали строители замок в самой глубине ущелья! Здесь можно потеряться на годы, и никто не найдет.
И даже если удастся увезти насильно, не потеряет ли он Шагаретт? Увидев ее, Алексей Иванович вдруг утратил уверенность. Не слишком ли глубоки ее суеверия? С какой страстной убежденностью она раздавала больным ладанки. Как глубокомысленно разглядывала трещины на специально положенных в огонь бараньих лопатках и толковала о будущем пришедших к ней погадать. Однажды вечером она хотела напоить его «алоксиром», рецепт которого составил великий шейх. Она подвергала себя шекандже — аскетическим истязаниям. В одном джемшидском семействе она советовала положить туфлю в могилу умершего с тем, чтобы смерть больше не смела заглядывать в юрту. В другой раз она приказала зарезать петуха только потому, что он, видите ли, запел в неурочный час…
Да, он решился. Но никому не сказал, даже Шагаретт, когда она, возбужденная, еще в экстазе, одурманенная таинственными курениями, вернулась с волшебных радений. Из чор унсур — четырех составных элементов мира: воды, огня, земли, воздуха, — Шагаретт была огнем, горячим всесжигающим пламенем.
В Персии таких экзальтированных женщин называют — «духатаре оташ порэ», что лучше всего перевести: «женщина — осколок огня».
— Зачем тебе уезжать? — говорила она. — Дай лучше я освежу тебя из этого изящнейшего гулобпоша — кропильницы розовой водой. Персидская розовая вода лучшая в мире. Чтобы получить один лот благовонной жидкости, надо выжать лепестки из двадцати тысяч роз. Чем плохо тебе здесь в моих объятиях? Что тебе искать? Здесь ты в раю. Если немцы направят свои нечистые взоры на Хорасан, если они в нашу степь придут, пусть сгорят в могиле! Тебя укроют могучие стены. Их строил военачальник Абдаллах ибн Тахир в самой щели недоступных гор, таких недоступных, что сам свирепый халиф Мамнун не сумел дотянуться до Абдаллаха. Отлично Абдаллах прожил здесь жизнь — в наслаждениях, пирах и охоте, властелином и князем. И ты, Алеша, будешь князем. Чего тебе надо? Разве я некрасива? Разве у тебя сын урод? Или здесь нет золота? Или здесь нет слуг? Сейчас и умирать не хочется. Ты меня любишь. Когда ты меня обнимаешь, я горю от страсти. Для заболевших от вина лекарство — вино. Для больных любовью лекарство сладострастие. Никуда ты не уедешь. Дела? Если немцев сюда не пустят, то ты принесешь здесь столько пользы, что тебя наградят. Нет такого трудного дела, которое не могло бы стать легким. Человек не должен ничего бояться. Все, что случается с нами, — все от всемогущего. И если мы проявим терпение, удалятся от нас все несчастья. Хочешь смейся, хочешь плачь. Больше одной жизни не проживешь.
Рассуждения Шагаретт повергали его в смятение. Она сама называла себя «бешарм» — бесстыдной в любовных отношениях. И она умела держать его в чувственном опьянении столько, сколько ей хотелось. Шагаретт верила, что он, покорный, потерявший волю, окончательно подчинится ее желаниям. В минуты протрезвления он вглядывался в ее лицо, и ему начинало казаться, что она бездушна, холодна, рассудочна. И пугался еще больше.
— Ты мой! И никуда я тебя не отпущу. Меня зовут Шагаретт! Меня назвали в честь моей прапрабабки, владычицы священного Мисра Шагаретт-эт-Дор — Жемчужная ветвь значит это имя. Жемчужина ума, мужества и мести! Моя прапрабабка сама возглавила войско, когда супруг ее заболел, сама во главе мамелюков разбила врагов. Пленила короля французов. Разогнала крестоносцев. Сама кровью и железом мстила изменникам и предателям. Вот какая была Шагаретт-эт-Дор. Я — Шагаретт. Пусть поберегутся все! Месть! Я всем отомстила за слезы, за разлуку с тобой, за рабство. Убить врага не только не грех, но обязанность. Мсти! Не попадайся. Доброта, всепрощение — чушь! Не жди помощи, сражайся сама… — В своем неистовстве она была обаятельна, непоследовательна, яростна. Она не давала говорить, закрывая своему любимому Алеше рот поцелуями. Она говорила сама. — Я была рабыней. Я — дочь свободных джемшидов. Меня от цепей освободил неверный! Христианин! Вот оно, веление судьбы! Рабыня отдала свое целомудрие неверному! Рабыня родила неверному сына. Так предначертано. Позор надо смыть! Сын рабыни должен вырасти воином! Взять чужое — позор. Но взять с бою — достоинство. Мечом Джемшид, сын рабыни, вернет себе свою честь. А ты, ты хочешь его увезти, сделать слабым, хлюпиком, размазней. Нет! Я родила его для мести. И не отдам! Я отомстила мюршиду! Но я слаба! Сын отомстит всем, всем, всем! За мать! За то, что мать продали в рабство. За все! Пусть вырастет и отомстит!
— Но кому же мстить! — успел вставить слово Мансуров.
И тут выяснилось, что мстить надо многим — и старейшинам племени, и бледноликому толстому визирю, и вождям кочевников в Иомудской степи, ее отцу, старому Джемшиду, и даже… ему, Алексею Ивановичу. Как? Сын вырастет и решит. Оказывается, желания старого вождя, намерение не отдавать внука ничуть не интересовали прекрасную джемшидку.
— Он стар. Он скоро погасит свой факел в потоке забвения. И к счастью своему. Что бы сказал он внуку, когда тот встал бы перед ним и спросил… Спросил, как он сделал свою мать убийцей? Да, да, я убийца. Я держала нож в руке, я ударила. Я забрызгала кровью иомуда свои чистые девичьи одежды, я видела вот этими своими глазами агонию иомуда, которого я убила. Я убийца. И пока мой сын не отомстит за мать, нет покоя моей совести… И это сделает мой сын! Я бессильна! Если сын на голой ладони изжарит над огнем яичницу, и то не сможет отплатить добро матери! — Она бросилась в соседнюю комнату, едва прикрыв наготу. Она хотела разбудить мальчика. Она выкрикнула в припадке истерики: — Мой родненький! Мой богатырь! Возьми нож! Отомсти за мать!
Она металась и кричала. С трудом Алексей Иванович увел ее. Он уговаривал ее первыми пришедшими на ум словами. Он говорил о том, что степь не место для воспитания человека нашего времени. Что степь дика и страшна. Что ребенка подстерегают в кочевье на каждом шагу болезни, зараза.
— Ты сама, перестилая ему постель, вытряхнула скорпионов. В помещение заползли от холодного ветра самые настоящие каракурты. В стенах я нашел клещей, разносчиков персидского возвратного тифа. У мальчика на ножке уже вскочил аллепский прыщ — пендинка. Ты сама рассказывала про мальчика-бербера, как он полез на фисташковое дерево и его укусила гюрза. И он потерял все пальцы, потому что ему руку зашили в баранью шкуру…
— Мой мальчик… Ручка, нежная ручка моего мальчика, без пальцев… — Она накинулась с самыми настоящими проклятиями на Алексея Ивановича. Он думал, что она задушит его. — Ты не отец, раз ты такое можешь говорить!
— А местные клещи разносят и другую заразу — менингит, — упрямо твердил Мансуров. — Смерть… или на всю жизнь калека!
— Не говори таких слов!
Удивительно, его прозаические доводы успокоили истерический припадок. Она улыбнулась.
— Не будем ссориться. Уже скоро утро. Поцелуй меня.
Любовное томление подобно ночи. Оно от света солнца убежит, словно тень в полдень. На каждом шагу мы встречаем бедствия. Лучше погибнуть от горячего дыхания дракона страсти.
Так хочет время! Мы его рабы.
Того, что любил я ранее, теперь уж не люблю. Лгу: люблю, но скупее. И снова лгу: люблю, но стыдливо, печальнее. Наконец я сказал правду. Ибо так оно и есть: люблю, но люблю то, что хотел бы не любить, а что хотел бы ненавидеть. Итак, люблю, но вопреки воле, по принуждению — в грусти и трауре.
Мансуров принял решение. Он вышел, когда Шагаретт еще нежилась в постели. Обстоятельства благоприятствовали ему. Джемшидские всадники не появились ни ночью, ни утром. Старый вождь, видимо, нервничал. На утренней заре он собрал всех своих, присоединил к своей малочисленной свите повылезших из всех дыр и щелей мюридов мюршида, нищих ободранцев.
Кто просыпается рано, тот увеличивает свое благополучие. Джемшид направился под резким горным, с дождем и снегом, ветром совершать таваф — хождение вокруг мазара святого Абдул-ар-Раззака. Он долго клал поклоны прямо в размокшую глину и, смешав с дождевой водой щепотку земли с надгробия, намазал себе глаза, бормоча молитвы и заклинания.
Весь мокрый, с обляпанными грязью полами чухи он направил свои стопы к метавшемуся в горячке Крейзе. На старого Джемшида вдруг напало раскаяние, и он замыслил испросить прощение у своей жертвы.
— Ну уж это бесстыдство высшей марки! — бормотал Мансуров, спеша в комнату, где лежал раненый.
— Змея выползает умирать на дорогу, — сказал Аббас Кули. — Хочет, и подыхая, укусить напоследок. Аллемани и перед смертью наплетет Джемшиду такое… А Джемшид? Откуда ослу знать цены на сахар и мед? Что Джемшид понимает в событиях мира? А у нас слово лежащего на смертном одре выше слова пророка…
— Не надо было вообще пускать старика к фашисту.
Резкое замечание Мансурова было вполне правильным. Он застал идиллическую сцену. Старый Джемшид проливал непритворные слезы и, по всей вероятности, держал бы фашиста в объятиях, если бы не тяжелое состояние раненого. Слабым голосом Крейзе поучал, вернее, давал инструкции. Он только что закончил перечисление пунктов и местностей, где еще оставались фашистские резиденты. Старому вождю надлежало послать туда людей с продовольствием и теплой одеждой. Крейзе не заметил, когда вошел Мансуров, и тот услышал обрывки фраз, не оставлявших никаких сомнений, что между старым Джемшидом и Крейзе существовали гораздо более тесные отношения, чем можно было подумать. Но кто знает? Не заставят ли события в мире задуматься старого вождя?
— Мы с тобой пили воду клятвы. Мы друзья, — хрипел Крейзе. — Все равно наши придут в Хорасан, Джемшид. И тогда придет час ответа. То, что погибли люди, тебе не поставят в вину. Война! Но то, что ты взял золото, много золота… За золото тебе придется дать отчет, Джемшид! Сюда придет много немцев, очень много. Джемшидов мало. Вы — маленький народ, джемшиды. А судьба малых народов — это участь капли воды, упавшей на раскаленный камень. Лишь под рукой могучего рейха вы, джемшиды, сможете жить… существовать. Не лезь поперек судьбы, Джемшид. Ты связал себя клятвой с великой Германией. Не заигрывай с большевиками. Твой путь с немцами на Бухару, Самарканд, Ташкент. Не меняй пути в дороге, Джемшид! Весной сюда придут немцы. Благодетелями ли джемшидов, палачами ли джемшидов, зависит от тебя… Убей этого красного генерала, Джемшид. Он твой злой рок! Твоя злая судьба. Погибнешь ты, погибнет племя, если… — Он открыл глаза, мутные, безжизненные, и усмешка поползла по его синим губам. — А, вы здесь! Что ж! Так лучше. Мы всегда были врагами, хоть и приходилось улыбаться. Что ж, специфика нашей работы! За помощь, за лечение спасибо! Но я бы вас расстрелял… В подобных обстоятельствах. Уходите! И не пускайте никого… Особенно этих черномазых. Дайте мне покой… — Он выкрикивал последние слова. Он гнал всех от себя. — И я! Великий стратег! С великими планами… замыслами… Я споткнулся о песчинку. Пуля его… ничтожества. Я все предусмотрел. Индия. Вся Азия у ног… И наступил… Наскочил дурак на пулю… На немецкую пулю, которую сам вложил в ружье жалкого старикашки, жалкого джемшида.
Он бредил.
Они вышли из комнаты. Старый Джемшид, ничуть не обескураженный разговором, расстилался перед Мансуровым в вежливостях и повлек всех через весь замок.
— Бефармоид! Пожалуйста! Идемте. Утреннее угощение ждет нас, дорогой гость, любимый зятек!
Он не давал Мансурову сказать и слова.
— Какой воин, аллемани! Он полковник! И, о Али, надо же мне! Такой великий воин! Такой мудрый полководец! Кто определит день прилета ворон, кто разгадает тайные помыслы людей? Поистине он джахангир! Захвативший мир! Что вы там поете, господин Аббас?
Аббас Кули напевал негромко что-то о великом пахлаване — силаче и воине:
Я тот пахлаван, что в приступе гнева
Сидит на четверть в луже.
Я тот пахлаван, что в день битвы
Вонзает кинжал в чистую воду.
Я тот пахлаван, что разрывает зубами
Кожуру граната и обливается кроваво-красным соком,
Чтобы люди убедились — я пахлаван!
Над котлом плова разгоню войско мух.
Я — пахлаван! Сокрушительным ударом
Натыкаю вилкой лепешку в тандыре.
Я — пахлаван, в луже
Ковыряю грязь копьем Сиявуша, в мелкой луже!
Последние слова Аббас Кули пропел под аккомпанемент тара, прихваченного им в обширной пандждари — зале с пятью огромными, от потолка до пола, окнами-дверями, выходившими прямо в сад, припорошенный первым снегом. Неверный свет хмурящегося утра был вполне достаточен, чтобы судить о богатстве отделки и убранства помещения, выдержанного в вычурном стиле Альгамбры. Под стать резным шкафчикам и разрисованным павлинами и розами панно красочной вышивкой переливалась парадная суфра, уставленная посудой серебряной чеканки.
Вошедших встретил поклонами михмандор — дворецкий, древний восковой старичок:
— Пожалуйте. Здоров ли ваш желудок? Да процветает дом вашего слуги, господа!
Надо прямо сказать — дворецкий, или тот, кто распоряжался завтраком, превзошел все мыслимое и немыслимое.
— Не удивляйтесь, господин, — суетливо подскочил дворецкий к Мансурову. — Роскошь угощения потому, что это пагошэ — угощение в доме родственников в честь новобрачных. А потому прошу отведать вот этот восхитительный аджиль — его приготовила своими серебряными ручками госпожа Шагаретт из миндаля, поджаренных соленых фисташек, земляного ореха, фундука, гороха, тыквенных и дынных семечек. Аджиль превкусен. — И тут старичок, похихикивая своему остроумию, зашептал на ухо: — О, аджиль превосходно восстанавливает мужскую силу после ночи любви. Ничего не пожалела красавица Шагаретт в аджиль, даже лимонного сока добавила.
Тут только Мансуров обнаружил в конце суфры скромно сидевшую, завернутую с головы до пят в покрывало женскую фигуру. Значит, Шагаретт присутствует, значит, она не выпускает из рук бразды хозяйки дома. Значит, этот завтрак — несколько запоздавший шабчара, предрассветный пир, завершающий свадьбу. Подаваемое угощение — аджиль мушкиле гашта, устраняющее трудности, подается новобрачной своим родным, чтобы исполнялись их желания. А вот и Шагаретт заговорила, приветствуя появлявшихся один за другим гостей, — правда, среди них не оказалось джемшидов:
— Ветер появился, цветы принес! Каким добрым ветром вас занесло?
Чего только не было на суфре! И бесчисленные сорта халвы из тончайшей муки, замешенной на виноградном соке с миндалем и орехами, и полудэ — особое блюдо из тертых фруктов с сахаром, и оби софрани, и пашмак, и парижские конфеты, и выглядевшие нелепым анахронизмом сахарные головы в синей бумаге, и сушеные фрукты, и рахат-лукум… На дорогих блюдах возвышались горы плодов: апельсины, груши, виноград всевозможных сортов: и «аскери» — белый, круглый, приторно сладкий, и «сахопи» — розовый, и «фахри», — ягода которого величиной со сливу, «халили» — без косточек, и айва, и гранаты, и дыни, и грецкие орехи, и… Рука хозяйки открыла все мюршидские амбары и кладовые. Женское тщеславие! Слуги, особо приодевшиеся, шли вереницей. На блюдах они несли яхни — жареное мясо, приправленное гердгуре — острейшим порошком из сушеного незрелого винограда, жареную птицу, целого барашка, запеченного на камнях, и, наконец, венец персидской кулинарии — плов, окрашенный кориандром в оранжевый цвет, с фисташками, черным и зеленым изюмом и гранатовым соком. Чай подавался по-персидски — с сушеным лимоном.
Легкий завтрак больше походил на обеденное пиршество. Остался бы доволен самый взыскательный абдалботун — раб утробы. И у Алексея Ивановича снова возникли сомнения. Хозяева каа'лы растягивают угощение совершенно сознательно… Или вождь ждет своих джемшидов… Или он просто решил испытывать снова и снова терпение Мансурова… Или старается детскими хитростями заставить отложить отъезд…
Еще когда они шли через дворик, старый вождь покачал головой и с видом опытного автомобилиста начал сокрушаться: «Ох, развезет дорогу, колеса начнут буксовать».
Теперь он вдруг начал проявлять беспокойство по поводу своих всадников-джемшидов:
— Храбрецы! Не иначе, напугались погоды. Где-нибудь, ночью, как гончие собаки, нажрались бузы и дрыхнут. Боятся и нос на двор высунуть. Или, еще хуже, заехали в Баге Багу к этому опиумоеду Али Алескеру и накурились терьяку. Теперь и караван для моего сыночка не успеем снарядить, отправить на границу. Обо всем ведь позаботились: и верблюды не верблюды, а слоны, и караванбаши проверенный, дороги знает, и колокольца я приказал подвесить серебряные, и во вьюки весом по харвару все на дорогу сложили, даже баранину сушеную, ломтиками, столь любимую сыночком, и энтери — длиннополый кафтан я приказал положить запасной, где его уж там, в Советской стране, сумеют сшить, и войлочную накидку из козьего пуха от дождя и снега упаковали… И все теперь пропало. Дождь и снег сделали степь топкой. Грязь по колено. И джемшиды мои, собаки проклятые, не приехали. Кто составит охрану моему внуку, моему любимому наследнику? Мой внук может ехать только принцем, с караваном из двух десятков верблюдов, с охраной из ста вооруженных.
— Протянешь руку к кушаньям — и сразу отдернешь. У лицемера не поешь, — тихо пробормотал Аббас Кули. — Старый Джемшид столько говорит! У него язык оброс волосами. Сколько отговорок! Отговорки хуже греха. Душно у меня в груди. — И чтобы показать, что у него душа горит, он выпил пребольшую чашку обдуг — напитка из кислого молока. Вдруг вскочил, воскликнув: — Все это стежки иголкой по воде. Пока не поздно, уезжайте, Алеша-ага. А я их, бесстыжих, удержу.
Мгновенно перед ним возникло распухшее, все в мелких морщинках лицо визиря. Он ужасно походил на молодящуюся, бодрящуюся старуху, прожженную интриганку. Язык у него заплетался. Он что-то бормотал: «Куда едем? Зачем? Как едем? Нельзя… Гнев обрушится… Нельзя ехать. Не пустим».
— О, хвост идет за слоном! Ты что, подслушиваешь, безбородый! Лучше драка с тигром, чем ласка шакала. — Повернувшись к Мансурову, Аббас Кули тихо добавил: — Он прикидывается идиотом. Дом этот — ловушка.
Вдруг старый Джемшид вскочил и бросился к окну.
— Не поедет! — кричал он. — Не поедет. И караван не пойдет! Нет, нет, нет!
Выстрелы загремели так неожиданно и грозно, что и Мансуров, и все присутствующие схватились за оружие.
Стрелял старый Джемшид. Стрелял из окна в дальние ворота, через которые можно было видеть большой двор, где лежали и стояли верблюды.
— Нет верблюдов! Нет каравана! Всех верблюдов убью!
Его подхватили под руки, потащили от окна. Внук вскочил и хлопал в ладоши. С головы Шагаретт спало покрывало. Она смотрела с нескрываемым презрением на отца, прижав ладони к губам. Она боялась, что с уст ее сорвется недостойное слово упрека. Она не могла, не смела сказать ничего. Она знала, что старый Джемшид всю ночь курил опиум. Так говорили. На самом деле опиум уже давно не действовал на старика, и он курил невероятную смесь из конопляных листьев и белены, которая даже закоренелых опиекурильщиков валила с ног или доводила до вспышек безумия.
Прекрасная джемшидка бросилась к отцу, подхватила его под руку и повлекла к дверям. А старик вопил:
— Огонь гнева и вражды… вспыхнул огонь! Война! Не гаси огня водой. Он враг. Он отбирает сына! О, кровь Сиявуша! Я застрелю его! Куда меня ведут? Дервишу сказали: убирайся! Он набросил на плечо пушт-и-тахт и побрел… Нет больше мне места в моем доме. Увы, лучше быть головой теленка, чем копытом быка… — И уже в дверях он остановился, нашел почти невидящими глазами стоявшего с мрачным, напряженным лицом Мансурова и выкрикнул: — Враг! Ты враг!
— Господин вождь, вернитесь, — заговорил Мансуров. — Я вас прошу. Здесь нет врагов. Здесь только ваши друзья.
— Нарушить шабчара, — воскликнул Аббас Кули, — невозможно! Позор ляжет не на него, — он показал на Мансурова, — на вас и… — Он вовремя остановился. Шагаретт молчала, но взгляд был достаточно красноречив. — Не убивайте меня, госпожа, помогите усадить вашего гневного папашу!
Но старый Джемшид так и не сел на свое место за праздничной суфрой. Он стоял, раскачиваясь; в руке угрожающе прыгал маузер. Вдруг он провел руками по усам и бороде и объявил:
— Хейле баррака, таане салыг — великое благословение, полное здоровье! Оомин обло!
Все повторили его слова и жест. Старик посмотрел на маузер, засунул его в кобуру — ему помогал подскочивший бабьеликий визирь, — повернулся и шатаясь побрел из пандждари. Он бормотал:
— Бог хочет счастья всем… Мы хотим жить, как другие.
Он все же пошел в своей ярости на уступку. Он не прервал шабчара, не нарушил обычая. Он хитроумно закончил пиршество и тем самым отвратил от себя гнев своего зятя.
Джемшиды мстят за такое оскорбление до седьмого колена.
— Настоящий Джанхансуз! Поджигатель мира! — изрек Аббас Кули. — Если хочешь узнать друга, нахмурься… рассердись на него. Пусть поймет, что там, где нет в степи орлов, и летучая мышь — орел.
— Вы не дипломат, Аббас. Хорошо, что баба-визирь ушел… — говорил Мансуров, вставая. Он спешил к себе наверх. Он крепко держал за руку сына. Все безобразие происшествия не дошло до мальчика. Он все повторял:
— Зачем дедушка стрелял? В кого стрелял?
Из дверей разъяренной эринией налетела на Алексея Ивановича Шагаретт.
— Куда ты ведешь его?
— Идем наверх. Собери его и соберись сама. Мы уезжаем.
— Но отец… Он не отпускает. Он может…
— Слушай, Шагаретт. Ты мне говорила, что здесь Восток, что здесь не просить надо, а повелевать. Так вот… теперь я приказываю! Мы едем. И не мешкай ни минуты.
Молча они собрались. Молча сели в автомобиль. Только мальчик щебетал что-то восторженное.
Старый Джемшид не показывался. Их провожал старичок дворецкий и мюриды — обитатели мазара. Восковая маска на лице дворецкого оставалась гладкой, безжизненной, когда он склонился в прощальном приветствии. Он не задал ни одного вопроса. Он не посмел спросить.
Мюриды тоже молчали, склонившись в поклоне. Они ждали благословения от своей пророчицы. Они прикладывали кончики пальцев ко лбу и глазам.
Но она сидела на заднем сиденье прямая, суровая, смотрела прямо перед собой. Она уезжала. Она повиновалась приказу мужа.
Весь вид ее говорил: «Ты мне приказал, ты осмелился приказать. Что ж, я повинуюсь. Но все, что произойдет, пусть падет на твою голову».
Пускай своим путем в далекий Хорасан,
качаясь и пыля, уходит караван.
Мне с ним не по пути… Пойду своей дорогой,
куда зовет любовь, которой обуян.
Запах чеснока из уст красавицы приятнее аромата букета роз в руке уродливой.
Сизая туча брюхом легла на сизую равнину. Тяжелые набрякшие громады цеплялись за гнилые зубы руин, за рогатые надгробные памятники кладбищ. Твердая, усеянная камнями дорога шипела и визжала под скатами автомашины. Неприветливое, зябкое утро придавило Хорасан.
Алиев крепко держался за руль, не давая ручонкам маленького Джемшида свернуть автомобиль в кювет. Мальчишка восторженно вопил:
— Отдай руль!
Шагаретт все время поправляла выбивавшуюся из-под искабэ копну своих огненных волос. Широко раскрытые дикие глаза ее смотрели вперед, и Мансуров с тревогой проследил за ее взглядом. Он предпочел бы, чтобы любимая смотрела на него, а не на свирепых далеких всадников, захлестываемых космами не то дыма, не то туч. Мир весь из туч и пустынной равнины, разрушенных строений и далеких всадников. И все-таки Алексей Иванович был счастлив. Он не хотел сейчас думать ни о чем. Он обнимал за плечи Шагаретт. С ним рядом сын и любимая. Он нашел их в дни, когда миллионы людей теряли своих близких. После долгих лет тоски и одиночества, скитаний и поисков он обрел любимых и отдавался радости, хотя знал, что радость эта мимолетна, что предстоит расставание, что в Мешхеде в штабе уже лежит назначение на фронт, на Северный Кавказ. Он сам об этом просил. Но он знал, что даже там, в огне, в ужасах войны, сердце его будет согревать мысль: его любимые дома, ждут его. Он обнимал Шагаретт и с восторгом смотрел на нее. Целый хирман кудрей, и в их ореоле чудесный лик.
Верный Аббас Кули прикорнул в уголке, и Шагаретт решила, что может говорить не стесняясь.
То, что она сказала, поразило Алексея Ивановича.
— Зачем тебе, Алеша, все это? Ловца змей в конце концов убьет змея. Ты один. Врагов у тебя много. Всех ты их не истребишь, а тебя они убьют. И я опять останусь одна — рыдать. И малыш останется без отца, сиротой. Разве ты должен всех аллемани поймать или убить? Змея, которая не жалит, пусть живет хоть тысячу лет.
— Что с тобой, любимая? О чем ты?
Шагаретт смотрела прямо перед собой в ветровое стекло.
— Ты уезжаешь на войну, на фронт. Зачем тогда ты увозишь нас отсюда? Что мы с Джемшидом будем там, в Москве, делать? Я не рыба. Сказала бы слово, да воды полон рот. Волшебные чары разрушив, женщина благородного племени джемшидов, высшее существо… спала с тобой, с чужеземцем. Я отдалась тебе… я испытывала чувственное наслаждение… но ни на минуту не теряла голову. Высокомерие и пренебрежение жили во мне. Я пышный павлин в доме пахаря… Я родила тебе сына, но ты не понял ничего…
— Успокойся. Что ты говоришь? Моя любовь…
— Сколько дней, месяцев, лет, Алеша, я была одна. Желания сжигали меня. Я — пророчица, я колдунья с железным сердцем, я колдовала. Я тилимгор, волшебница, повелевающая духами пустыни, я колдовала, завораживала… Мой колдовской язык звал тебя. Я готова была на спине верблюда в кеджаве проехать тысячи верст. Я звала в ночи… Сколько лет мое белое тело, жаркое тело было подобно заброшенному селению! И колдовство помогло… Я была черной овцой, ты вернулся и превратил меня в белого лебедя. Безумно обрадовалось мое тело, соскучившееся по ласке. Я повела тебя на ложе. Я забыла свою гордость… Я принесла тебе чашме раушани — подарок новобрачной, всю себя — вернувшемуся издалека. Я опять была твоей невестой, и ты меня снова лишил невинности… Это было колдовство сладострастия. Я была шайдан — безумно влюбленной, добычей страсти! — Резко, грубо сорвала она руку Мансурова со своих плеч. Отстранилась, насколько позволяло тесное сиденье. Она повернула свое лицо и жгла мужа взглядом. — И ты не сумел понять моей гордой жертвы. Ты бесчувственный камень. Чары разрушены. Ты покидаешь меня. Что стою я, что стоят мое тело, моя красота, моя страсть? Ты покидаешь меня. Что я буду делать одна без тебя?
— Успокойся. Я буду писать тебе. Я вернусь.
— А я буду ждать?.. О, винограднику нужны не молитвы, а мотыга. А ты… как в басне: сено дают собаке, а мясо — ослу… Боже, что ты делаешь, Алеша, с нами, с нашей любовью!
— Ты пойми!
Но Шагаретт не желала понимать. Она выскочила из машины. Она бросилась на землю и царапала ее ногтями. Она плакала и напугала маленького Джемшида.
Опустив голову, стараясь не смотреть ни на кого, Мансуров осторожно поднял бьющуюся в припадке молодую женщину. Она заливалась слезами…
— Едем! — резко сказал Алексей Иванович. — Едем! Нас ждут. Там в городе у нас будет время. Все обсудим. Нельзя же так. Степь вцепилась в тебя…
— Я не поеду!
Но он отнес ее, отчаянно сопротивляющуюся, в автомобиль.
— Едем, Алиев! И гони вовсю.
Искоса смотрел на жену Мансуров. Она уже успокоилась. Глаза снова сияли нежностью. Она прижалась к любимому мужу, она играла и шутила с любимым сыночком. Она мчалась со своими любимыми в страну счастья, о которой мечтала все годы разлуки. От полноты чувств она даже запела своим низким, гортанным голосом:
Слезает враг с коня счастья,
когда ты садишься на коня
благоденствия.
Она примирилась со своим счастьем. Она радовалась.
И вдруг поперек дороги темной ползущей лавиной возникла орда всадников. И всадники эти — не оставалось никаких сомнений — были джемшиды.
Да, старый Джемшид не желал отдавать внука. Да, старый Джемшид знал, что автомобиль поедет по долгой, петлявшей среди гор и холмов дороге, и повел все племя в погоню напрямик через перевалы по кратчайшему пути. Да, старый упрямец, природный охотник умел травить в степях и горах любую дичь. Он хитроумно расставил ловушку, и ловушка захлопнулась.
Шагаретт смотрела на всадников. Ее взгляд пожирал беснующихся, перебирающих ногами могучих скакунов. Она высвободилась из объятий мужа и выпрямилась стрункой.
Мансуров встрепенулся, когда Алиев грубовато оторвал руки маленького Джемшида от рулевого колеса, чтобы из-под сиденья достать автомат.
— Еще что? — спросил Мансуров недовольно. Мотор тарахтел, ветер свистел в ушах, и ответ Алиева потонул в шуме.
— Джемшиды! — воскликнула Шагаретт, и Алексей Иванович с трудом удержал ее, чтобы она не выпрыгнула из машины на ходу.
Автомобиль раскачивало и швыряло. Алиев выжимал всю скорость. Он не собирался останавливаться, хотя и видел, что всадники двумя крыльями охватывают их с обеих сторон, а особо густая кавалькада сгрудилась поперек дороги.
Посреди высился на коне-великане недвижным монументом сам вождь старый Джемшид. Он выглядел сейчас сильным и могучим в своей красной с золотом чалме, в красном бархатном позолоченном камзоле, с золотым оружием. Полный царской спеси, он смотрел с ненавистью на стремительно приближающуюся машину.
— Останови! — приказал Мансуров.
Замер мотор. Вокруг вплотную теснились всадники. Дула ружей угрожающе направлены прямо на путешественников. В лицо пахнуло густыми запахами лошадиного пота, кожи, чеснока, горелого бараньего сала.
Бок о бок со старым царственным вождем на юрком коне вертелся, выкручивался тот самый бледноликий визирь. Судя по пышному одеянию, он был обласкан старым Джемшидом и едва ли не являлся сейчас полководцем. Держался он надменно, заносчиво и даже не нашел нужным приветствовать пророчицу словами «Салом алейкум», что, правда, сделали хором несколько смущенными голосами всадники-джемшиды.
Шагаретт встала в автомобиле во весь рост, и… строй коней, храпя и разбрасывая пену с удил, шарахнулся назад.
— Нет! — сказала мрачно прекрасная джемшидка. — Битвы не будет! Они помнят нашу соль. Эй, раб! — приказала она. И хоть она не назвала имени, но под ее взглядом бледноликий, кряхтя, слез с лошади и подбежал.
— Я ваш раб! Приказывайте! — склонился визирь в поклоне.
— Рохля! — воскликнула Шагаретт. — Или ты думаешь, что пророчица джемшидов сама будет открывать двери. Открой!
Бледноликий рванулся вперед и, лакейски извиваясь, распахнул дверцу автомобиля.
Прекрасная джемшидка величественно спустилась с подножки и, раскинув широко руки, пошла прямо на выставленные щетиной винтовки, на изукрашенных аргамаков, на диких, усатых, готовых к убийству и резне воинов, увешанных золочеными персидскими саблями.
Раскинув руки, прекрасная Шагаретт шла на старого Джемшида. Шла молча, закусив губу.
Старый вождь смотрел на дочь-пророчицу и старался спрятаться за голову коня.
— Копье шаха подобно ключу к дверям победы.
Шагаретт не склонила голову перед растерянным взглядом отца. Она смотрела ему прямо в глаза. И всем казалось, что величественно высится не великий вождь на огромном коне, а маленькая, вся в черном, фигурка женщины-воительницы, с белым открытым лицом, с горящими пламенем черными глазами, с обнаженными белыми прекрасными руками, поднятыми к самому небу, к сизым низким тучам.
— Отец! — проговорила громко Шагаретт. — Ты — джемшид. Ты известен в мире как убивающий, испытывая радость от убийства. Ты дал слово! Ты подписал кобин — брачный контракт твоей дочери Шагаретт-эт-Дор с великим воином Алексеем-сардаром! Нож не режет свою рукоятку, ты знаешь! Слово джемшида из железа и стали. Ты поклялся отпустить из кочевья и меня, Шагаретт, и твоего внука, и твоего зятя невредимыми. Где твое слово? Или это правда, что когда дракон состарится, то и лягушка сидит на нем верхом? Или ты слушаешь теперь болтунов, на язык которых шайтан плюнул, и они науськивают тебя, великого воина и джемшида, пролить кровь дочерей и внуков? Клянусь, бессловесный скорпион лучше бестолкового сплетника! — Она снова протянула руки к небу и воскликнула: — Уберите ружья, вы, жаждущие кровопролития!
Воздух огласился бряцанием и звоном. Джемшиды забрасывали винтовки на плечи.
Старый Джемшид сник на своем коне-гиганте, и никто уже на него не смотрел. И странно, все порознь в старом Джемшиде было выдающееся, броское, величественное — и благородный высокий лоб, и внушительная, пронизанная седыми прядями борода, и диковатые глаза, и орлиный, благородных очертаний нос, — а все вместе смазывалось в маску, безвольную, жалобную. У него слезились глаза, и он прикрыл лицо носовым платочком.
— Сила барса! А зайчик зарычал, и… царь зверей лопнул, — заговорил вдруг Аббас Кули. — Пшик! Из твоей головы, вождь, один дым. Вот беда, при барсе — шакал!
— Помолчите! — рассердился Мансуров. Он слушал Шагаретт.
А она обрушила поток слов на бледноликого визиря:
— Эй ты, главный блюдолиз! Ты что, вздумал с оружием играть? Зацепился за хвост владыки и мяукаешь кошкой? Эх ты, мужлан! Велик баран, да не верблюд! Нашел любителей петушиных боев и вообразил себя воякой. Брось ружье, а то в себя попадешь. Ты что вообразил? Что здесь занимаются стрельбой, целясь в живот убитого кулана? Нарвешься на отпор, блюдолиз. Не знаю, кто из вас выберется из пучины смерти. Такое побоище учинит великий сардар, что без числа пожрут вас львы — пули. Слышу, уже джинны плачут в горах у развалин мазаров… Убирайтесь!
Шагаретт утихомиривала страсти легких на взрыв ярости джемшидов. Шагаретт знала, что бледноликого не любят, а ее, пророчицу, боятся и любят. Она выигрывала время своими чисто женскими сварливыми речами. И поразительно, эти искаженные гневом физиономии, не лица, а камни, начали оживать, расплавляться в улыбках восхищения.
Опозоренный визирь под насмешливые выкрики втиснулся в толпу всадников, таща за поводья упирающуюся лошадь.
— Жаба! Не квакай, жаба! — зазвенел из автомашины голосок маленького Джемшида. Он испытывал давнишнюю неприязнь к бледноликому визирю. Его обидный возглас подхватили джемшиды:
— Жаба! Жаба!
Но всадники не сдвинулись с места. Дорога по-прежнему перегорожена стеной пышущих жаром и потом коней. Джемшиды угрожающей массой давили на крошечную машину с маленьким, петушащимся мальчишкой. Он был в восторге от всадников, от винтовок, от того, как его мама бранила этого противного дядю — визиря, но в еще большем восторге от езды в автомашине и от дяди шофера.
Толпа всадников не сдвинулась с места. Горячие жеребцы покусывали друг друга, разбрасывая желтую пену с удил и покряхтывая.
Всадники не двигались. Положение делалось отчаянным. Шагаретт знала души и умы своих джемшидов, диких, темных. Для них пустыня населена призраками. Только что занялось утро. Тучи мешали рассеяться мраку ночи, а он мешал рассеяться мраку ума. А мрак ума толкает человека на необузданные поступки. Шагаретт знала своих соплеменников и знала единственный способ остановить их.
— Подневольны люди року! — возвестила Шагаретт. — Вы знаете меня святую. Воду от омовения моих рук вы даете пить своим больным, и они исцеляются! Клянусь вам, руки мои поведут вас, о джемшиды, к славным делам! Вы знаете наш закон: «Если можешь ладить — ладь! Если нет — надевай кольчугу». Возвращаемся в Турбети Шейх Джам! Там я прочитаю вам хутбу…
— О, — пробормотал Аббас Кули, — мюршид гниет в могиле, но все еще лает…
Вздох восторга вырвался из тысячи грудей.
Решительным движением Шагаретт сбросила с себя черное искабэ и предстала в одежде красно-черно-желтых тонов, в сиянии тяжелых блестящих ожерелий, сверкающего головного убора, золотых ручных и ножных хальхоль. Такой джемшиды свою пророчицу видели лишь в дни торжественных молений, и холодок ужаса проник в сердца даже самых неустрашимых воинов.
Решительно шагнула вперед молодая женщина и резким движением вырвала из рук старого Джемшида его серебряное копье — знак власти вождя племени. Подвывая жутким голосом заклинания, она чертила древком копья на песке круги и линии:
— В безлюдной местности! В неоскверненном месте! В любимой джиннами и духами местности! Я жду вас, маги восьми квадратов, арвохи треугольников. В безлюдной местности. Свершаю я на страх невеждам гадание кеханат — гадание средь бела дня по звездам. Спустись же, тьма! Ослепи, тьма, всех неверующих и отступников! Уберите, говорю вам, снимите руки с прикладов ружей, или я напущу на вас «даузабон»! И будете вы, словно язычники, идолопоклонники, после смерти жить в теле собак и гадов. Убирайтесь, иначе тела ваши покроются язвами.
Она выла, кричала и кидалась на шарахающихся от нее коней и людей.
Сняв с колен сына, куда он перебрался, чтобы лучше видеть, Алексей Иванович встал, готовясь защитить Шагаретт.
Пробормотал что-то Аббас Кули. Было только понятно, что он разразился проклятиями и готов на все. Он выскочил по другую сторону автомашины и положил автомат дулом на борт.
— Ха, — воскликнул контрабандист, — у меня уши на сажень вытянулись от всего этого, клянусь всем, что есть подлого и предательского!
Он презирал и не замечал тех джемшидов, которые напирали на него со спины. Впрочем, те, вытянув головы, не видели, что творится в автомашине и с благоговением и ужасом следили за каждым движением пророчицы.
А Аббас Кули, словно нарочно, привлекал внимание к себе. Он выкрикнул:
— Эй, желудок мюршида, божий котел, желудок бека, упаси боже! Вот я ваши животы начиню пулями!
Он заметил, что бледноликий жестами подзывает каких-то мрачных головорезов и те стягивают через головы карабины.
Но и Шагаретт тоже отлично видела все. Она, не поворачиваясь, отмахнулась рукой.
— Алеша, не двигайся! Ради нашего мальчика, не двигайся! — прокричала она и бросилась к телохранителям сына.
Она повелевала. Миг… И бледноликого, и его единомышленников свирепые руки уже вытащили из седел и швырнули прямо под конские копыта. Неуклюже барахтаясь, они так и валялись в пыли дороги, боясь подняться.
Только теперь Шагаретт повернула горящее лицо к Алексею Ивановичу и крикнула:
— Я уведу их!.. — Она подняла руку. Стало тихо. — Где мой конь? — сказала она спокойно.
Вся масса всадников выдохнула:
— Коня пророчице!
И десятки джемшидов, толкаясь и обжигая друг друга злыми, ревнивыми взглядами, уже вели под уздцы своих коней.
— Приказание выполнено!
Мгновение, и Шагаретт в седле. Конь взвился на дыбы. Движением узды Шагаретт усмирила его и, наклонившись, воскликнула:
— Счастья тебе, сынок! Счастья тебе, мой муж! Оба воинами будьте!
Конь отскочил от машины, яркое красно-желто-черное пятно растворилось в оргии красок. И вся масса всадников повернула и помчалась тучей по степи.
— Кабоб не изжарится без переворачивания, — прохрипел Аббас Кули, обходя автомашину. Он всячески старался изобразить на своей физиономии спокойствие и уверенность, но голос выдавал его.
— Товарищ генерал, прикажете ехать? — спросил Алиев, усаживая рядом таращившего глаза на степь маленького Джемшида. — Ну, джигит, не плачешь? Молодец!
Алексей Иванович все стоял на дороге и смотрел с мертвенной улыбкой на сизую степь, сизые тучи, на сизое гигантское облако пыли.
Повертевшись около Мансурова и видя, что тот не обращает на него внимания, Аббас Кули вернулся к машине.
— Что ж, закурим? — обратился он к Алиеву.
— Давай! Одно скажу: бог создал Еву из кости мужчины, а Шагаретт из золота, — восторгался Алиев. — Вот это женщина! Если б она, слабая женщина, не уломала тысячу могучих пахлаванов, был бы в степи корм для грифов, а над головой ее отца повисло бы знамя недоброй славы. Все знают: от старого Джемшида не жди пощады!
Красота лица лучше шелкового платья.
Красота ума лучше золота.
— Да стану я жертвой за тебя. Да будут кони в твоих загонах! Да такие, что уздечки рвут! — восклицал Аббас Кули. — Говорят же у нас в Нурате: все, что осталось от грабителей, все пусть достанется волшебнику. Ты настоящая волшебница, ханум Шагаретт! — По обыкновению, Аббас Кули шутил, но бледность лица выдавала его волнение. — Сидел ты, храбрый Аббас, да два твоих уха, сидел, расстраивался, и мысли тебя терзали когтями. Сидел и думал: «Проклятые джемшиды любят посылать пули, вроде исфаганок, не скупящихся на кокетливые взгляды. Что же, думаю, получится? А получилось: изрекли хулу, а сами скисли, оглохли, онемели, языки откусили и… уехали. А вождь — ха! Вождь-то собственной рукой поджег себе бороду. И все из-за слов женщины!»
А Мансуров все смотрел.
Предстояли мучительные часы и дни ожидания среди безмолвия ночи, среди шума жизни, среди воя и грохота войны. Предстояло прислушиваться к шагам за дверью, к стуку копыт на перевалах, вдруг донесшемуся голосу, от которого бурными толчками заколотится сердце, от которого вдруг вспыхнет надежда, к чуть слышным шагам бархатных лап тигрицы, своими движениями вызывающей соблазн…
Вчерашние цветы —
лишь мечты сегодня.
Резкий звук пробудил его от мыслей. Сигналил маленький Джемшид. Он ликовал. Дядя Алиев кинулся к нему:
— Не надо, дорогой! Они вернутся. Беда будет!
Мансуров сказал сыну:
— Сигналь! Зови!
Пусть зов летит по степи! Пусть воинственные джемшиды вернутся, пусть в ярости обрушатся на них! Но среди джемшидов будет Она…
Лишь бы увидеть ее глаза. Еще раз. Один раз.