Сергей Вольф Как-никак лето

И вот наступило наконец лето, и мы с женой стали готовиться к переезду на дачу. Начались сборы, дурацкие какие-то хлопоты, перебранки, жизнь стала невыносимой, гораздо хуже, чем была еще несколько дней назад, но в ней уже было нечто такое, намеки, что ли, какие-то на чудесное летнее времяпрепровождение, что делало ее все-таки терпимой. По профессии я инженер, работаю в КБ, и ей-богу же, если вы хоть немного представляете, что это такое, не так-то просто сидеть одиннадцать месяцев в году, по семь часов в день, на своей, извините, жопе и все время думать о каких-то там, черт его знает каких, «лучших решениях вопроса». Она-то, жопа, конечно, все стерпит, но ведь и о человеке подумать надо.

Дети наши в эти сумасшедшие дни заняли довольно странное место в моей и жены жизни: они то необыкновенно мешали нам и страшно нас раздражали, то, напротив, совсем куда-то пропадали и, хотя оставались в комнате, вовсе нами не замечались. (Мальчик наш, Игорек, правда, довольно тихий, но обе девочки — просто несносны.) За эти дни, признаюсь, я очень намучился, но меня спасало, как это говорится, сознание того, ради чего я мучаюсь, и вот это самое то, ради чего я… и так далее, представлялось мне настолько прекрасным, что все тяготы, которые тоже есть в дачной жизни и о которых я, разумеется, знал и думал, никак меня не смущали и жили только, если можно так выразиться, в моем сознании.

И вот, наконец, когда пришла за нами грузовая машина, я настолько почувствовал, ну, скажем, вкус отъезда, что, как смущенно ни улыбался своим соседям по квартире и по дому, был, признаюсь, с ними до того холоден, что они, по-моему, даже обиделись.

Я еще, пока таскал на машину какие-то ящики, чемоданы и стулья, как-то это переживал, но уж когда погрузился и сел со своими в машину, тут же обо всем позабыл, плюнул на все и занялся только тем, что вот я еду, еду на дачу, в лесок, на лужок там какой-нибудь, еду почти на месяц, и то, что пока машина наша идет еще по городу, совсем мне не мешало радоваться, а даже по-своему, наоборот, — помогало: уже в этой поездке в кузове машины по городу было что-то необычное, захватывающее, люди оборачивались и, глядя на наши высокие тюки и чемоданы и на нас самих, вроде бы с безразличными лицами восседающих на этих высоких тюках, говорили: «Вот, на дачу едут», или «На дачу вот едут», или даже просто «На дачу», и от этих незначительных, ерундовых в общем-то слов голова моя кружилась (хотя сейчас меня пытаются убедить в том, что кружилась она тогда не из-за дачи, или в основном не из-за дачи, а из-за того, что я сидел на машине очень высоко и был вроде бы в центре внимания, в то время как у себя в КБ, на работе, я вот уже много лет был не лучше других — такой же, как у всех, стол, такой же стул, такая же чертежная доска, такие же нарукавники, — и, скорее всего, в глубинах души меня это угнетало).

Не знаю, не знаю, знаю только, помню, что, когда мы выехали на шоссе и по сторонам замелькали зелененькие какие-то деревья и подул в лицо совсем теплый ветер, потому что наш шофер был просто молодчина и гнал здорово, я прямо ошалел от удовольствия; после, когда наш шофер остановил машину, чтобы заправиться, у красной бензоколонки, я соскочил вниз, обежал эту бензоколонку, залез в смехотворные кустики пописать и потом, возвращаясь уже, сорвал с земли совсем незнакомый мне плюгавенький какой-то цветочек, пустяк, безделицу, но, стыдно сказать, идя обратно и держа его впереди себя в руке, я чуть не заплакал, но, правда, быстро оправился и вышел к машине просто радостный и сияющий. Возможно, и это было слишком и бросалось в глаза, потому что какой-то человек, подъехавший к бензоколонке на своем «Москвиче», спросил у меня: «Что это с вами?» Я немного растерялся, но тут же решил, что смущаться не стоит, и ответил ему, то есть просто объяснил себя: «Лето, знаете ли, товарищ, как-никак… какое ни есть». Не понимаю, почему я сказал в конце сущую ерунду, это свое «какое ни есть», и вовсе не помню, что он мне ответил и ответил ли вообще; кажется, он мне улыбнулся, но я уже карабкался наверх, на тюки, и мы сразу покатили дальше.

Вряд ли стоит рассказывать о дороге еще — скоро мы приехали, разгрузились, и началась жизнь если и не райская, то близкая к тому.

Почти каждый день я ловил с ребятами удочкой плотву и пескариков на маленькой речке, ходил в лес, собирал первую землянику и дрова для печки, иногда болтал с соседом по даче и его очень милой женой, просто гулял, или сидел возле дома под вишней возле деревянного стола в плетеном кресле и читал «Огонек», или ничего не читал, мастерил, или чинил детям пустячные какие-то игрушки, и уж обязательно каждый день, если не мешала погода, ходил с детьми и женой на речку и купался.

Мне трудно объяснить, что во всем этом было замечательного, но это было именно так, и ничто, — а каждый день, в любую погоду, мне приходилось дважды бегать за молоком километр туда, километр обратно, очень часто в магазин — за два километра от нас и, к сожалению, в другую сторону, чем за молоком, нужно еще было постоянно следить, хватает ли дров и не перекупаются ли дети, и еще было много хлопот с теми же детьми, хлопот, каких в городе не было, из-за того, что они вечно готовы были потеряться в лесу, лазили по деревьям и крышам, все время и иногда до драк и слез спорили, чье это дерево или чья это крыша, вечно куда-то влезали и откуда-то падали, и царапин, заноз, ссадин и реву было куда больше, чем в городе, — но ничто, я повторяю, не могло погубить во мне то наслаждение, которое я испытывал, живя на даче.

Этот почти постоянный — а именно так я и жил — хотя и не всегда бурный восторг, не скрою, иногда пугал меня, а однажды я прямо-таки даже растерялся от произошедшего со мной маленького конфуза. Уложив своих, дождавшись, когда они уснут, я вышел из дому — прогнать неизвестно почему разоравшихся в такое позднее время и лично мне мешавших кур.

Я погнал их Игорьковым прутиком прочь от дома и так распалился от этого глупого занятия, — а может быть, и по какой-либо другой причине, — что домой не пошел, а пошел куда-то прямо, прямо — и оказался на речке.

Белые ночи уже кончились, но как-то не до конца, и вовсе темно не было, а стояла на речке какая-то вроде бы полутьма. Было совсем-совсем тихо, темные деревья и кусты кругом, неясный свет внутри темноты, небо в едва различимых звездах и совсем светлая речка. Что-то во всем этом было невероятно странное: речка эта — совсем, вы понимаете, совсем не напоминала ту речку, где днем такой шум, плеск и визг купающихся и громкие удары валька полощущих белье, но вместе с тем — я знал это твердо — это была все же та самая речка. Я стоял, пораженный, как бы это сказать, одинаковостью этих двух речек и вместе с тем пропастью, которая их разделяла. Вдруг закуковала кукушка, я стал считать, сколько лет она мне накукует, но она куковала как заведенная, беспрестанно, это рассмешило меня, я бросил ее слушать, поднял с песка камень и швырнул его в речку. Он громко булькнул, яркие, черно-белые круги побежали по воде, и в этот момент что-то стронулось с места во мне, я, задрав голову, быстро и пристально поглядел вверх, прямо чуть ли не впился глазами в далекие звезды и, дрожа и чуть ли не падая, ощутил вмиг всю эту великую бесконечность, которая и есть, наверное, как бы это выразиться, наша смерть, и тут же, сразу почти, ощутил (и это было, наверное, еще сильнее) невероятный какой-то восторг оттого, что я еще жив, живу, живу…

Я закричал, как ненормальный, прямо-таки ликующим голосом и побежал, так вот крича, куда-то в лес, в лес, и там, путаясь в мелких кустах и деревьях, я не перестал смеяться и кричать от восторга, а, наоборот, распалялся все больше и больше и потом вдруг — и это уж совсем стыдно, вот ведь стыд-то какой! — стал даже плакать от счастья и целовать — вы только представляете! — да, целовать стволы деревьев и всякие там листья и веточки.

Это кончилось все — как и началось — совершенно внезапно, я вдруг совсем обессилел и, пристыженный какой-то и побитый, тихо вернулся домой, не зажигая света, пробрался в постель к жене, осторожненько притулился к теплому, чуть влажному ее боку и тут же уснул.

Проснулся я наутро, как всегда, довольно рано и в том обычном, приподнятом настроении, какое было у меня всегда за прошедшие дни; в последующие дни я понял (хотя все это было именно в эти дни, и перемены, как говорят, происходят так внезапно и неожиданно, что заранее ни за что поручиться нельзя, даже если уже наметилось нечто, из чего можно делать выводы), что то состояние так встревожившего меня необычного восторга, которое случилось со мной тогда, ночью, на речке, вряд ли теперь возможно и, пожалуй, ушло навсегда или надолго, хотя эти же самые дни убедили меня в том, что оно, это состояние, ну, высшего, что ли, восторга если и ушло, то заменилось, как бы это сказать, неким нечто, может, и меньшей напряженности по силе, но по качеству достаточно новым.

Через несколько дней я шел по лесу и увидел зайца. Зайца — можете себе представить? Он промчался мимо меня как маленький бурый конь и исчез. Я побежал домой и стал кричать детей, чтобы они пошли со мной и поглядели зайца. Мы вернулись в лес и пошли сквозь чащу, и я построил ребят так, чтобы мы могли окружить этого зайца и полюбоваться им подольше, пока он не убежит, но куда там, его и след давно простыл.

А там опять, я помню, мы отправились за молоком с женой вместе и возвращались назад не дорогой, а тропинкой, через лес. Тропинка была просто удивительная, твердая какая-то, с торчащими всюду сосновыми корнями, вся усыпанная старыми сосновыми иглами: одно удовольствие было идти по ней вместе с женой, просто прогуливаясь, ничего в общем-то не делая, а просто размахивая тихонько бидоном с молоком, вроде бы рискуя пролить молоко, а на самом-то деле вовсе и нет, потому что бидон у нас огромный.

Не знаю, по каким уж там внутренним, что ли, связям, но я вдруг подумал, что ведь и столы, и стулья, и чертежные доски там у меня в моем КБ сделаны из дерева, из деревьев, может быть, даже из таких вот деревьев, сосен, которые в этот момент окружают нас с женой, но мысль эта показалась мне совершенно нелепой, то есть не думать так в такой чудный момент нелепо, а именно содержание моей мысли показалось мне нелепым и абсолютно вздорным. А из чего же тогда, собственно, делают нарукавники? А?

Моя жена прошла чуть вперед и тоже, как и я, остановилась на секунду и стала смотреть на лес. Ее коричневая, загорелая, вся в выгоревших светлых тоненьких волосиках и в открытом сзади сарафане совсем голая спина была очень милой, я прислушался к тому, что происходит вокруг, в лесу стояла тишина, только большие мухи и пчелы гудели, раскачиваясь на высоких стеблях иван-чая, было томительно жарко, в небе очень высоко верещал самолет, я вдруг страшно разволновался, повернул жену к себе и поцеловал ее в приоткрытые сухие и горячие и только чуть глубже — влажные губы. Что-то тихо пискнуло у меня в голове, мы, видно, оба закачались, молоко выплеснулось мне на брюки, мы оторвались друг от друга и, страшно смущенные, рассмеявшись, быстро пошли дальше по тропинке.

Где это я читал? Ну, в общем, я читал в какой-то книге мысль, что зачатие — это не простой там физиологический акт, а что-то вроде взаимного душевного проникновения мужчины и женщины друг в друга и в природу. Если это так и есть, то у нас с женой в тот момент должен был возникнуть четвертый ребенок, а нам и троих хватает.

Мы быстро шли по тропинке, смеясь и стараясь не глядеть друг на друга, и вдруг, будто кто-то нас подтолкнул, как по команде, обернулись и сразу же перестали смеяться и пошли еще быстрее, потому что увидели сзади идущую за нами нищенку. Мы не то чтобы хотели, конечно, увильнуть от нее и не давать ей денег, а просто слышали от разных дачников, что она гадалка, и не захотели, чтобы она приставала к нам с гаданьем. Мы шли с женой очень быстро, и вдруг, скосив набок глаза, я с ужасом скорее почувствовал, нежели увидел, что моей жены нет рядом со мной. Я остановился и скосил глаза еще больше и увидел тогда, что жена моя стоит совсем бледная, отстав от меня, и не может идти дальше, а старуха нищенка уже догоняет ее, уже подходит к ней совсем близко.

Наконец она поравнялась с женой, и они стали о чем-то говорить, о чем — я расслышать не мог. Я понимал только, что говорит одна старуха, а жена больше качает отрицательно головой.

Что-то заставило меня пересилить себя, и я подошел к ним. Жена подняла ко мне все еще бледное лицо и сказала:

— Она говорит, что она моя мать.

— Ничего удивительного, — сказала старуха. — Вы, видно, заметили, что такие случаи не редки, когда дети находят своих родителей, об этом часто говорят по радио, по телевизору, в газетах.

— Вряд ли это может быть, — сказал я. — Вы уверены?

Старуха кивнула.

Жена поглядела на меня умоляюще. Я сказал что-то еще, но старуха покачала головой из стороны в сторону, наклонила голову жены к себе и что-то ей прошептала на ухо. Жена, мне кажется, еле стояла, когда я снова увидел ее лицо.

— Она говорит, — сказала она, — про Рязань, про сорок третий год и про детдом.

— И это так? — глупо спросил я.

— Ты же сам знаешь, что это так, — сказала жена.

— Но… — начал я.

— Вы, конечно, можете сказать, — перебила меня старуха, — что об этом можно было где-нибудь узнать и воспользоваться этим, чтобы пристроиться к чужой семье и прожить остаток дней хорошо и без забот, но вот откуда тогда я знаю про родинку, ведь у нее на правой ноге, ближе к животу, родинка, кто это может знать, кроме вас? — строго спросила она у меня. — Ну-ка, подыми платье!

— Не смей, — сказал я жене.

Совершенно растерянный, я увидел сначала, как жена моя подняла до самого пояса сарафан, обнажая ноги, и потом увидел родинку, которую, конечно же, я знал много лет и никто другой знать не мог. Обескураженный уже совсем, я спросил у жены почти грубо, похожа ли старуха на ее мать, узнаёт ли она ее, и, хотя жена, правда неуверенно, пожала плечами, мне было не о чем больше спрашивать.

— Пошли, дети, — сказала старуха. — Ни к чему нам здесь стоять.

Мы отправились дальше, и, хотя шли молча, я все-таки обогнал их на тот случай, если бы им захотелось вдруг между собой поговорить.

Дома я долго не мог прийти в себя, несколько раз, сам того не желая, не поздоровался с нашей миловидной соседкой и ее мужем и не замечал, что происходит с женой. Чего-то побаиваясь, я перестал звать дочек по именам, звал их просто «девочки», и это было легко, потому что их было две — «Де-е-евочки!», но сына нелепо же было звать «мальчик», и я стал звать его Менис, а иногда, забывая, — Джуто.


Старуха, став жить у нас, очень переменилась. Не знаю уж как, но она сменила свой нищенский наряд, была очень тихой и ела совсем мало. Ей, правда, и не предлагали, но и она вела себя так, будто наотрез отказывалась что-либо делать в доме. Больше всего она любила — вот ведь странно — играть, и самым любимым ее занятием было — пускать мыльные пузыри. Она подталкивала их распрямленной ладошкой под нижний бочок, и они, мягко покачиваясь, уплывали далеко в небо.

Время моего отпуска скоро начало подходить к концу, и я чувствовал себя каким-то угнетенным. Правда, прекрасно было еще целое лето раз в неделю проводить время на воздухе, приезжая к своим на дачу, но, с другой стороны, ничего приятного в перспективе брать с боем переполненную электричку, тащить какие-то авоськи и разные тяжелые предметы, которые, как обязательно всегда оказывалось, мы с женой забывали взять на дачу с самого начала, хотя прекрасно без них обходились почти целый месяц, — ничего приятного в такой перспективе, конечно же, не было.

Я это очень хорошо почувствовал, когда увидел на станции потного мужчину в белой рубашке, который нес здоровенную авоську с помидорами и парой новых галош, а на шее пер большие бронзовые часы с амурчиками и ангелочками. Я пришел на станцию вечером, и не в первый раз, — для того, чтобы посмотреть, как проходит поезд дальнего следования: меня почему-то странно волнует вид мягких купе вечером — ярко освещенные лампой под абажуром белые столики, позванивающие на них стаканы и бутылки и загадочные мужчины и женщины, сидящие друг против друга в полумраке.

На обратном пути я остановился возле магазина, потом вошел внутрь и купил пять банок консервированной морской капусты, но все больше для того, чтобы постоять в очереди и разузнать от полузнакомых мне дачников, не видели ли они старухи гадалки. Нет, оказалось, что они ее не видели, даже «какой такой гадалки?» — спрашивали они. Они, видно, слава богу, вовсе о ней позабыли и, конечно же, не догадывались, что она… и так далее: наша дача стояла на отшибе.

Мамашу я вообще почти перестал замечать, хотя, правда, жену и детей я тоже стал замечать как-то меньше. Я все больше любил поспать, а вечером отправлялся поглядеть в окна купе поездов дальнего следования. Я стал несколько позже, чем обычно, вставать и даже спал днем, и однажды, проснувшись вот так днем (жена и дети, как всегда, отправились искупаться перед обедом, а я остался), я увидел, что старушка лежит рядом со мной и гладит меня по волосам.

— Что вам надо? — спросил я. Я не напугался, но как-то растерялся, что и не вскочил.

— Ты мой сыночек, — сказала она.

— И ничего подобного, — сказал я. — Полно болтать. Идите лучше на свою раскладушку.

— Зачем же? — сказала она. — Ты мой сыночек.

— Перестаньте, — сказал я раздраженно, — вы ошибаетесь.

— Нет-нет, — сказала она. — Какие уж тут ошибки.

— Вы даже не знаете, чем я занимаюсь в своем КБ и сколько мне лет, — попытался я сбить ее с толку.

— Нет-нет, — повторила она. — Никаких ошибок.

— Ну! — сказал я.

— Что «ну»? — спросила она.

— Перестаньте, мама, — сказал я. — Уходите с постели.

— Вот видишь, — сказала она. — Ты сам говоришь «мама».

— Ничего подобного я не мог сказать, — обозлился я.

— Не мог, а сказал.

— Ничего я не говорил! Выдумаете тоже!

— Ну-ну, — сказала она мягко. — Никто же не говорит, что ты мой родной сын, никто ведь так не говорит, но ты муж моей родной дочери и, значит, мой сын, хотя и не родной. Так бывает, вы для меня оба дети. Не случайно ты и сказал мне «мама». Я только и говорю, что ты мой сыночек.

После этого я встал и быстро успокоился, потому что, в сущности, она была права.

Из-за этого маленького происшествия, а еще больше из-за спокойного разрешения разговора, я стал замечать ее совсем мало, как, впрочем, и жену, но к жене, помимо всего, у меня стало в минуты небезразличия появляться и раздражение, хотя и вялое какое-то. Здесь бы, правда, надо сказать и о другой супружеской паре, которая — но, в отличие от нас, без детей — занимала вторую половину нашей маленькой дачки. Вернее, не о паре, а только о женщине.

Она всегда, с первого знакомства, очень нравилась мне, но моя жена тоже мне нравилась, и, когда я невольно, как всякий мужчина, их сравнивал, я, разумеется, находил, что они разные, но не отдавал предпочтения ни одной из них, не говоря уже о том, что та женщина просто нравилась мне, а жену я любил. Но вот получилось так, что, сравнивая их в последнее время, я, сначала для себя незаметно, а после даже догадываясь об этом, стал отдавать предпочтение той женщине. Я всегда считал свою жену очень миловидной, даже красивой, меня часто волновал, а то и поражал ее удивительный темперамент, во всем — в разговорах, в домашних делах и — особенно — я понял это, думая о нашей соседке, — в постели, ну, в интиме, что ли, как это говорят у нас в КБ, но теперь я вдруг заметил, — и опять-таки, сравнивая мою жену с этой женщиной, — что моя жена совершенно не может, не будучи занятой никакими делами, просто помолчать со мной, ну, просто тихо посидеть со мной рядом час или больше, ни о чем не говоря, что в ней нет какой-то, как бы это сказать, вкрадчивой задумчивости, какого-то средоточия и поэтому вроде как бы обаяния или обаятельности — не знаю точно, как выразиться. И тут вдруг я подумал, что наша-то нравящаяся мне соседка как раз и есть такая тихая и обаятельная и что в постели она не выказывает, наверное, той жениной безумной и безудержной страстности, которая вдруг, как только я об этом подумал, показалась мне пугающей и почти отвратительной, хотя раньше я больше всего любил в жене именно это. И одновременно тихая и стыдливая страсть, показавшаяся, предположительно, мне в той женщине, вдруг сделалась для меня привлекательной и как бы единственно для меня возможной, и симпатия моя к ней внезапно перешла в желание, хотя мне в этом очень стыдно признаваться и хотя желание это вовсе не сразу сделалось для меня мучительным, потому что вообще я был какой-то, как я уже говорил, до странности вялый.

Постепенно это желание, такое все же благородное на мой взгляд (хотя чем дальше, тем больше — почему-то для меня постыдное), все росло, начиная уже всерьез мучить меня и своей неразрешимостью и постыдностью одновременно, и как-то раз, когда муж этой женщины уехал на несколько дней в город, я, заметив вечером, что она сидит очень задумчивая и тихая на траве, как раз почти против моего окна, сказал жене, что очень плохо чувствую себя и пусть она сама сходит за молоком и возьмет с собой детей, чтобы прогулять их перед сном.

Жена согласилась и ушла, а мамаша — бог с ней совсем! — собиралась — и я знал это — сходить в магазин за мыльным порошком, потому что мы с женой стали прятать от нее мыло, которое она изводила на свои пузыри очень быстро.

Она тоже ушла, и я остался один. В отношении времени я был спокоен, я знал, что они вернутся не скоро: дети по дороге за молоком будут шалить и бегать, и их путь растянется вдвое или даже втрое, а старушке до магазина — целых два километра, к тому же она наверняка задержится где-нибудь на какой-либо лужайке, чтобы поскорее попускать и поподдавать ладошкой свои пузыри, может, пойдет даже на речку.

Я сидел у окна тихо, стараясь не выдать той женщине своего присутствия. За то, что она может меня увидеть, я не волновался: окошко от комаров и мух было затянуто марлей, и только я мог ее видеть, а она меня — нет.

Я глядел на нее, если это правильное слово, очень внимательно и в необычайном волнении, в необычайном, хотя — что вы, что вы! — это вовсе не означало, что я собирался что-нибудь с ней сделать.

Я не отрываясь смотрел на ее слегка прикрытые легким платьицем ноги, удивительно стройные, покрытые нежным, не грубым совсем загаром и удивительные именно потому, что при взгляде на них мысль о телесной близости возникала вовсе не прямо и подавлялась прежде всего желанием смотреть на них. Такая вот она вся была, и меня буквально колотило от возбуждения и еще от счастья, что я могу так спокойно, без помех смотреть на нее. Если бы в этот момент я вышел, нежно взял ее за шею и мягко опустил на траву, она наверняка тихо и робко, но и без холодности уступила бы мне (и не потому, что не устояла бы именно передо мной), и сделала бы это, вовсе не изменяя мужу, потому что она — хотя я был почему-то совершенно уверен, что она никогда ни с кем этого не делала, только со своим мужем, — вовсе не была такой обыкновенной женщиной, которая знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и с другими бы себе этого не позволяла или, наоборот, — знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и позволяла бы себе это делать и с другими, нет, она вовсе не была обыкновенной женщиной и, если бы я склонился над ней в этот момент, приняла бы меня не как именно меня и не как мужа или кого-то определенного, а как мужчину вообще, не знаю, как выразиться, как мужчину, который просто живет, что ли, в ее существе так же, да-да, именно, как, ну, сама природа.

Она не была распутной, вот что я стремлюсь объяснить.

Вдруг мне показалось, что она почувствовала, что кто-то на нее смотрит, не какой-то определенный человек — я думаю, она не знала, что я дома, — а просто кто-то, некто, ну как бы сверху, как будто просто любуясь ею, кто-то настолько неопределенный, но не опасный, так что даже будто бы заключенный в ней самой, вроде бы она сама собой и любуется…

Она закрыла глаза и мягко так упала на траву, обнажив, как невероятную тайну, свои ноги.

Я встал, задыхаясь, — вот ведь ужас-то какой! — и, чувствуя всю постыдность для себя того, что я сейчас сделаю, увидел внезапно в этот момент, как по тропинке к моей женщине быстро идет наша старуха и протягивает ей руку. Она подошла к ней, и я отчетливо услышал, как она сказала:

— А ты знаешь, что ты моя дочь, а? Дочурка!

Та улыбнулась, тихо-тихо засмеялась, кивнула головой, и они поцеловались.

И в ту же секунду я почувствовал, как какой-то невероятный груз спал с моих плеч. От мгновенного острого сознания, что невозможно, неправильно желать другую женщину, не жену, и особенно — ее сестру, я вдруг отрезвел, и только что-то теплое вошло в меня, новая мысль, радость оттого, что раз так, то теперь у меня всегда будет возможность любоваться этой милой женщиной, не чувствуя одновременно постыдности своего желания.

Какой-то необыкновенно легкий я вышел из дому и, напевая, пошел к вокзалу, желая насладиться видом мягких купе поездов дальнего следования.

Позже, когда поезд почти готов был уже отойти, я вдруг увидел молоденькую девушку, торопящуюся к своему вагону, и — тоже совсем уж неожиданно — нашу мать. Я напрягся и услышал, но только ее голос, не слова, как она что-то сказала девушке, услышал, как девушка засмеялась и отрицательно покачала головой, старуха что-то настойчиво повторяла, и тогда я вдруг взвизгнул и бросился к ней с кулаками.

Она увидела меня и очень ловко отскочила и бросилась от меня вдоль по перрону.

На самом краю его она, не останавливаясь, прыгнула вниз, и после мы уже бежали, — я за ней, — по насыпи, совсем рядом с рельсами.

Потом совсем рядом я услыхал гудок паровоза и ощутил яркий свет его прожектора. Она метнулась вбок, через рельсы, и тут же мимо меня, все больше и больше набирая скорость, промчался поезд дальнего следования.

Когда он прошел, а потом исчез и затих вдали, я поглядел на кусты напротив, но ничего и никого не увидел, и кусты стояли тихо.

Тогда я побежал домой и уже у самого дома споткнулся обо что-то, упал, ударился плечом о камень и потерял сознание. Тут же, кажется, я встал, вошел в дом, лег в постель и сразу же уснул.

Я плохо помню, что было на другое утро.

Во всяком случае, вскоре я вернулся в город, и жена вместе со мной. Она сказала, что у нас возник конфликт с дачным трестом и вообще ей там надоело, а детей она устроила в пионерлагерь.

На работе, в моем КБ, меня перевели из моего отдела в библиотеку — выдавать на абонементе техническую литературу. Они меня успокоили, сказав, что я просто переутомился, что это мне будет полезно и чтобы я не волновался и не думал, что это вроде бы из-за того, что я стал делать какие-то ошибки в расчетах. Конечно, какие там, к лешему, ошибки!

Позже к нам приехала погостить подруга жены, очень милая женщина со своим мужем. Она не то врач, не то зоолог, но вообще тоже очень милый человек. Они, надо сказать, живут в Новосибирске и там на периферии здорово зарабатывают. Он, например, каждый день таскает меня по кафе-мороженым, все время здорово меня веселит и все расспрашивает меня о моей прошлой жизни и о том, не помню ли я каких-нибудь, может, и кажущихся мне сейчас смешными огорчений в моем далеком детстве. В моем далеком детстве. Неплохо.

А завтра он обещал вызвать машину и отвезти меня в гости к своим друзьям, не то биологам, не то зоологам, не знаю точно. Милейшие люди, сказал он, очень внимательные.

1964

Загрузка...