Йожеф Дарваш и его герои

© Издательство «Прогресс», 1975


Начиная эту статью, я подумал, что творчество крупного современного писателя Венгрии Йожефа Дарваша (1912—1973) действительно можно рассматривать исходя из этой вот связи — между ним самим и его героями.

Конечно, каждый писатель обязательно имеет собственных героев, между тем далеко не каждое, даже очень густо заселенное персонажами произведение и творчество художника в целом дают нам повод для такого именно рассмотрения.

Далеко не во всяком произведении эти отношения — писатель и его герой — проявляются явно, четко и недвусмысленно, далеко не всегда определяются система и принцип этих отношений. Принцип, который довольно трудно сформулировать, потому что он очень широк, потому что он — это взгляд писателя на человека, избранного им в качестве своего героя, и на человечество в целом, которое ни избрать, ни изобразить никогда и никому не дано, хотя этот великий, а если так можно сказать, и «конечный» объект неизменно присутствует в художественном творчестве.

Эта самая общая связь, самый общий взгляд художника на мир определяют и самые конкретные черты и особенности его произведения, начиная с вопроса о том, кому из бесконечной массы реальных, исторических, фантастических личностей, которые неизменно окружают писателя, удастся прорваться на страницы его книги. Кто это будет — крестьяне, рабочие, художники, инженеры, мужчины, женщины, живые или давным-давно ушедшие в мир иной, сильные или слабые, хорошие или плохие, безвестные или знаменитые? Те, кого он никогда не видел, или его самые близкие друзья? Или — он сам?

Но даже и к себе самому, к собственной личности, у писателя должно возникнуть писательское, то есть опять-таки общечеловеческое, отношение, и в себе писатель увидит не что иное, как человечество, а в человечестве — себя.

Быть может, в этом неизменном и непоколебимом правиле для самой себя художественная литература отражает гораздо более широкий и всеобщий принцип человеческой жизни: личность, какой бы она ни была, — это не только она сама, это еще и общественный и общечеловеческий процесс. И, говоря о личности, хотя бы и самой замкнутой, самой изолированной, искусство не должно и попросту не может миновать явления общественные.

Эти отвлеченные, казалось бы, соображения возникают не случайно, когда речь заходит о творчестве такого писателя, как Йожеф Дарваш, ибо в его книгах попросту нельзя не заметить постоянного и энергического сопряжения между каждым героем и жизнью в целом со всем тем, что мы обозначаем через такие понятия, как «история», «современность», «развитие общества», «эпоха» и многие другие.

Более того, эти сопряжения, эти связи то и дело становятся в его книгах как бы главным предметом художественного исследования.

И, собственно говоря, это ведь и есть та система отношений писателя с его героями, с которой мы начали, — какое место отводит писатель своим героям в жизни, видит ли он в них творцов или только некое вещество, участвующее в мировой биохимической реакции? Видит их герметически замкнутыми в себе или — открытыми если уж не для всех, то для многих и многих проявлений и событий общественной жизни? Находит фанатиков, для которых их собственное существование сводится к одному-двум элементарным понятиям, или — эклектиков? Или — нечто среднее и оптимальное?

Для Дарваша отношение его героя к жизни, та роль и то место, которое он ищет в ней для себя, то соотношение, которое он определяет между собою и обществом в целом, уже и есть личность и в то же время есть его отношение к этой личности.

Разумеется, как художник, Дарваш обращается к предмету не непосредственно, он отыскивает не отвлеченные философские и социальные понятия, а те конкретные жизненные и житейские ситуации, иной раз совершенно неожиданные, которые, однако, не только вписываются в его философию, но и подтверждают и даже создают ее.

Если спросить, что является главным в романе «Колокол в колодце», сюжет которого очень условен и при всем желании, как иногда говорится, не может быть собран «в кулак», то, несмотря на это, мы все-таки отвели бы первостепенное значение легенде об утопленном в глубоком колодце колоколе, под которым скрыты несметные сокровища.

Само название романа недвусмысленно подсказывает такой вывод, хотя нас и смутит некоторая парадоксальность: ведь это же легенда, предрассудок, да еще и с явно выраженным собственническим оттенком. А может ли предрассудок быть серьезной идеей, предметом глубокого и общественно значимого исследования, о котором мы только что говорили?

Для художественной литературы — может.

Ведь крестьяне хотят овладеть и колоколом, и сокровищами, и землей, в которой он зарыт, и хотят всего этого вполне серьезно, реально, они не видят в легенде легенды, тем более — предрассудка. Здесь нет и тени сомнений ни у кого из них — ни у сильных, ни у тех, кто слаб и телом и душой, самые темные и самые умные и дальновидные из них сходятся в совершенно реальных представлениях на этот счет.

А если так, то из легенды и по ее причине возникает истинная, вполне реальная и жестокая борьба между людьми, происходит обусловленная во всех подробностях расстановка сил и характеров, и дело завершается — по крайней мере на страницах романа — трагедией главного действующего лица, самого честного и умного человека, батрака Пишты Балога.

Сюжетная линия Пишты далеко не единственная в романе, мы встретимся там и с родовитой помещичьей знатью, и с инженерами, с нарождающейся технической интеллигенцией, если так можно сказать, и с новым типом сельского хозяина — капиталиста «из мужиков»; и, признаться, читая этот роман, я невольно задавался вопросом: как-то писатель завершит все эти совершенно различные линии, каким образом и в каком пункте они все сойдутся?

Тем более что время шло, шла страница за страницей, а это завершение никак не намечалось и не проглядывалось.

И ведь действительно, эти линии так и не сошлись и не завершились, они просуществовали почти независимо одна от другой, тем не менее вся эта широкая, даже несколько расплывчатая и в значительной мере бытописательская картина вполне закончена в чем-то главном.

В чем же?

В том, что вместе с трагическим поворотом в судьбе Пишты в такой же мере трагический поворот приобретает и сама легенда о колоколе.

А это уже и есть определенное завершение одних и начало других человеческих судеб, даже если люди и не уловят происшедшей перемены.

И, вот уже дочитав роман, мы не испытываем чувства его незавершенности, несмотря на то что формально и строго сюжетно он, конечно, не завершен.

Мы задумываемся над несовершенством совсем другого рода — над несовершенством идеи, которая, несмотря на это, все равно, как рентгеновским лучом, пронизывает людей, выявляет их внутреннюю сущность, характеры, отношение к себе, и друг к другу, и к жизни в целом.

И мы хотим, чтобы те же самые люди приложили свои силы и разум к понятиям и целям более правильным и точным, к целям истинным, заслуживающим тех же и даже больших жертв.

А это, вероятно, и есть то желание, которое хотел вызвать в нас автор.

Еще я думаю, что «Колокол в колодце», написанный в неторопливой, вполне традиционной манере исторического романа, с обстоятельным бытописанием, с обязательными, но ничуть не утомительными пейзажами, с несколькими параллельными сюжетными линиями, лишь условно связанными между собою и развивающимися в различных слоях общества, роман, который ставит задачей показать и восстановить в памяти людей не только событие прошлого, но и самое прошлое в его конкретных, порой мельчайших деталях быта и в отношениях между людьми, — такой роман нам должен быть близок и понятен.

Для русской литературы это ведь тоже манера традиционная.

Однако не только своей формой и манерой это произведение понятно нам, но и своим содержанием, то есть той действительной историей, которая возникает на его страницах.

И дело здесь в том, что мы все время и даже как бы невольно сравниваем свою собственную, русскую историю, свое прошлое с историей и с прошлым Венгрии.

Поразительное сходство!

Расположенная в центре торговой и промышленной Европы, эта страна очень долгое время оставалась земледельческой, крестьянской.

Наиболее молодой для Центральной Европы народ — народ-пришелец — жил самым древним ремеслом земледельца, и удивительно, как это главное сходство в укладе двух стран определило и общность всего остального — быта, психологии людей, хозяйственного порядка, государственных реформ.

Действие романа «Колокол в колодце» происходит в сельской местности, немногим более ста лет тому назад, вскоре после освобождения венгерских крестьян от крепостной зависимости.

И наша русская история тоже нередко обозначает эти годы как «пореформенное время».

Та же свобода без земли, те же обманутые надежды, те же слухи о новых героях, та же земельная тяжба крестьян с помещиками…

А вот и хозяйственный помещик-холостяк; хоть и помещик, а все-таки старается придерживаться в отношениях с народом «справедливости» — это тургеневский или гончаровский образ… А вот другой, этот — помещик-злыдень.

Вот и сельский староста-мироед.

Иной раз только имя собственное или географическое название напомнят нам, что дело происходит не в России, а в другой стране.

Самое же большое и существенное сходство, пожалуй, даже и не в этих лицах, а в том коллективном портрете венгерского крестьянства, который создает в своем романе Йожеф Дарваш. Здесь попросту становится трудным делом уловить сколько-нибудь заметные различия с теми представлениями, которые мы имеем о своих не столь отдаленных предках — крестьянах европейской России той поры, когда они были освобождены от крепостной зависимости.

Правда, у нас земельный вопрос, вероятно, был еще сложнее: венгерский крестьянин имел землю в личной собственности, русский — владел ею миром, обществом, то и дело прибегая к переделам, к жеребьевке, к третейским решениям.

Но есть и различия.

Только мы улавливаем их не на глаз, а на слух, то есть не в том, что и как в романе происходит, а в том, как о происходящем говорится.

Слово, иной строй речи и даже как бы иной порядок мышления — вот где различия. Особенно — в слове песенном. Йожеф Дарваш любит народную песню, умеет вовремя и точно ею воспользоваться.

Конечно, венгерская речь на русском языке, то есть в переводе, перестает быть тем, чем она есть в действительности, и все равно мы улавливаем ее особенности, опять-таки и прежде всего там, где эта речь — народная, самобытная, где и поговорка приходится к месту, и сам предмет разговора — исконный, совершенно реалистический, когда между героями речь идет, скажем, об урожае, о засухе, о земле, о любви.

И вот для русского читателя возникает то ассоциативное чтение-сравнение, когда все время идет работа памяти: «а у нас?», «а у них?», когда происходит знакомство с другим народом, его понимание, но не отвлеченное, а через свой собственный опыт — современный или исторический, попросту — житейский.

Впрочем, один только исторический опыт, в его «чистоте», уже не предмет художественной литературы и не ее опыт. История сегодня — в сегодняшнем дне, в нынешнем значении и освещении, в теперешнем участии в делах жизни, вот эта история — для писателей.

Писатели же историки, на мой взгляд, различаются между собой по самому подходу к материалу своих произведений.

Одни, останавливаясь на том или ином событии, освещают и «поднимают» его в таких деталях и оттенках, что именно благодаря этому событие приобретает убедительность и достоверность, вписывается в историю, получает прямую связь с нею, с ее предшествующими и последующими фактами.

Другие начинают с этой связи, они не приходят к ней, а исходят из нее. Иногда не столько даже само историческое событие, сколько наличие исторических связей является тем главным предметом, который привлекает внимание такого писателя.

К этим последним, кажется мне, относится и Йожеф Дарваш. Когда он выступает как писатель исторический, ему необходима работа истории на день сегодняшний, для понимания и решения проблем современных. Его герои видят себя и друг друга в своем сегодня, он же видит их еще и в завтра — во что они эволюционируют, что запомнят о них потомки, он знает их и в прошлом — из чего, из какой среды, из каких понятий и убеждений они пришли.

Его исторические герои современны прежде всего потому, что их духовная жизнь является предтечей и частью нашей духовной жизни, его современники историчны, поскольку мы угадываем их прошлое, истоки их нынешних поступков и убеждений.

И все это потому, что Дарваш неизменно поглощен смыслом каждого сколько-нибудь значительного явления жизни, а смысл не дается в коротком промежутке времени, он сам по себе уже историчен.

Ведь отношение людей к явлению жизни — это и есть идея их жизни. Задумываясь именно над этим широким явлением, они ставят «вечные», или, говоря иначе, идейные, вопросы.

Из истории и выводит писатель отношение к своим героям, прежде всего ту пропорцию, в которой он относит личность к жизни в целом, к ее истории, современности и будущности.

И пропорция эта в глазах Дарваша очень значительна — его герой отнюдь не чувствует себя ничтожной, а тем более никчемной частицей необъяснимо огромного целого, не чувствует хотя бы уже по одному тому, что так же, как и сам писатель, находится в постоянном поиске смысла всего происходящего.

И уж во всяком случае, отсутствие в себе склонности и способности к такого рода поиску этот герой воспринимает как личную трагедию.

А когда так, то и собственные герои интересны писателю прежде всего в наиболее острые периоды истории, если же герои современны, — тогда в те моменты современности, о которых заранее можно сказать, что они войдут в историю, которые уже сегодня — тоже история.

Именно в такие моменты подведение итогов своей жизни — занятие для мыслящего человека отнюдь не отвлеченное, ему ведь становится необходим ответ: «Как дальше жить?», а этот ответ нельзя поставить перед собой, минуя злополучный итог: «Как я жил до сих пор?».

И этот вопрос, и этот посильный ответ возникают почти перед всеми без исключения героями Дарваша и в романе «Победитель турок», и в «Колоколе в колодце», и в «Городе на трясине», и в «Пьяном дожде», и в его многочисленных пьесах, очерках и эссе.

Йожеф Дарваш относится к тем писателям, которые — вместе со своими героями — не ждут заключительного, или так называемого «итогового», произведения, а подводят итоги, начиная чуть ли не с первого своего произведения, подводят их непрерывно, привлекая для этого не какую-либо часть, а весь свой предшествующий жизненный и творческий опыт.

И когда роман «Пьяный дождь» открывается сценой похорон художника Гезы Баллы на сельском кладбище его родной деревни, а местные крестьяне неожиданно для друзей покойного запевают древние псалмы, для нас уже становится очевидным, что итог этой ушедшей жизни будет еще долго воздействовать на тех, кто остался и продолжает жить.

Так оно и есть — не только родной брат Гезы Шандор Балла, но и многие другие персонажи романа долго еще будут осмысливать эту жизнь, свои отношения с ней, пойдет ли речь о делах личных или — о сплочении сил нации, о выходе Венгрии из войны, о том, какое место занимает и должна занять в эпоху бурных событий творческая интеллигенция, — этой последней Йожеф Дарваш неизменно уделяет много внимания, пристально изучает ее психологию.

Благодаря тому, что для Дарваша важны прежде всего суть и смысл событий, он то и дело пренебрегает хронологией. Ему ведь опять-таки нужна та связь событий, которая определяется не столько календарными датами, сколько связями их содержания, поэтому он так легко делает отступления в прошлое либо вовсе опускает какой-то период, только мимоходом замечая: «…прошло пять лет…»

Да, Йожеф Дарваш социален и традиционен, однако далеко не консервативен.

Это следует уже из одного того, какой материал он привлекает для своего творчества — остро современный и злободневный, как бы сам по себе уже новаторский, еще не освоенный художественной литературой. Но дело отнюдь не ограничивается остротой и новизной материала, дело и не в традициях, которых держится писатель, а в умении пользоваться традициями.

В конце концов, это главное.

Дарваш попросту не видит необходимости в модернизме, если такая необходимость не проистекает и не диктуется содержанием вещи. Он даже считал долгом недвусмысленно отводить от себя такого рода «подозрения»:

«Отечественная критика отметила форму построения романа «Пьяный дождь» множеством похвальных отзывов и не скупилась на такие определения, как «модернистский», «новаторский» и тому подобные эпитеты. Признаться, я воспринял эти хвалебные отзывы с некоторым недоверием. Мне и не хотелось бы уподобляться вороне, красующейся в павлиньих перьях».

А дальше Йожеф Дарваш объясняет необычное построение романа его содержанием:

«…идейное содержание, замысел самого романа обусловили такое его построение. Мне пришлось внимательно следить за поведением героев, сопоставляя их поступки в прошлом и настоящем, обнажать острейшие конфликты, противопоставлять исторические ситуации»[1].

Другие особенности творческой манеры Дарваша, его умение пользоваться традициями, может быть, и не привлекли такого же внимания критики, но при внимательном взгляде они обнаружатся тоже.

В частности, Дарваш смело и своеобразно оперирует не только временем действий своих героев, но и тем пространством, в котором эти действия происходят.

В романе «Колокол в колодце» все события развиваются на сравнительно ограниченной местности, а это дает основания автору видеть ее во всех подробностях: вот деревенская улица, вот дом, вот хутор, гумно, помещичья усадьба, городская квартира инженера.

Это — один масштаб, одно видение пространства.

А вот — другое, в другом, гораздо более широком историческом романе «Победитель турок». Здесь автор присутствует как бы уже не среди людей и не на местности, а над людьми и над местностью:

«Турки прибыли… раньше и заняли лучшие позиции: их военачальники расставили свои огромные полчища, подобно рядам винограда, уступами на полого поднимающихся склонах холмов. Турки расположились на холмах, лицом обратясь вниз, а внизу, на ровном поле, стояли венгерские войска».

Здесь нет деталей местности или той обстановки, в которой протекает действие.

Если, положим, между двумя героями романа происходит разговор за едой, то мы не узнаем, что это была за еда, какой был стол, какой дом, в котором протекала трапеза.

Эта же «обзорность» имеет место повсюду, даже в портретах:

«Епископ Дёрдь — высокий, широкоплечий человек с проседью, внешне ничем не напоминавший священнослужителя — взирал с твердой улыбкой на собранный в морщины лоб и озабоченное лицо воеводы, как бы перечисляя мысленно причины снисходительности своей к неопытности собеседника…»

И этой обзорностью, присущей всему роману, Йожеф Дарваш подчеркивает впечатление широкой панорамы, масштаба происходящих событий, их отдаленность во времени.

Однако это только как бы внешний литературный прием, оформление той сцены, на которой происходят события, а есть еще и авторская оценка этих событий, есть взгляд на них историка.

Тот же епископ Дёрдь говорит о народе, воюющем против турок:

«…Им не защита истинной веры нужна, а поблажки вожделениям плоти их. Ежели язычник-турок им это даст, они с легким сердцем и язычество примут».

И от этого сурового и спорного взгляда события не теряют, а приобретают, приобретают значение опыта и мудрости, без которых историческое повествование вообще не имеет смысла, в котором заключена и сама эмоциональность исторического произведения.

Еще одна особенность творчества Йожефа Дарваша — это его отношение к литературному жанру.

В некоторых своих произведениях, и прежде всего, пожалуй, в исторических романах, Дарваш довольно строго придерживается жанровой чистоты. Но лишь до тех пор, пока это отвечает его замыслу.

Стоит же ему убедиться, что правила жанра мешают замыслу, он тотчас от них отказывается, и вот уже критика до сих пор спорит о том, что такое «Город на трясине» — роман, эссе, публицистика или художественный очерк?

Точно так же нельзя сказать и что такое «Самая большая венгерская деревня» — очерк ли это, или статья, или социальное исследование специалиста?

Но что определенно можно сказать о писателе Йожефе Дарваше, это то, что он — прозаик. Можно сказать, хотя и на родине, и за ее пределами он широко известен еще и как драматург (на русский язык переведена и шла на сценах наших театров его пьеса «Пропасть». Неоднократно передавались у нас телеспектакли «Пропасть», «Пожар на рассвете»).

Однако и в драматургии Дарваш остается прозаиком: помимо того, что он хочет показать на сцене, он неизменно стремится еще кое-что, и, может быть, даже кое-что главное, рассказать. Разумеется, это не его «личная» особенность — авторская повествовательность всегда ведь была присуща драматургии крупнейших прозаиков: Толстого, Чехова, Ибсена, — никто из них не доверял себя сцене полностью, от начала и до конца, не искал, подобно истым драматургам Мольеру или Лопе де Вега, чисто сценического эффекта, совершенно неожиданного явления, парадоксальной, иногда почти цирковой реплики.

Драматургия и сам театр этих прозаиков — часто та же проза, только в лицах, это спектакли прежде всего такого актера, который имеет дело непосредственно с автором, почти минуя режиссера. Хотя и режиссеру может принадлежать здесь активная роль, однако опять-таки как проводнику авторского текста, наконец, как его соавтору, свободно же экспериментировать с таким спектаклем режиссеру опасно, а иногда и попросту недопустимо.

Впрочем, драматургия Йожефа Дарваша — это предмет особого разговора, здесь же я только упоминаю о ней.

Йожеф Дарваш прожил полную событий и значительную жизнь.

Он происходил из очень бедной крестьянской семьи, рано лишился отца.

Он относится к тем людям, для которых их происхождение — это не только воспоминания и анкетные данные, не только частный опыт их жизни, но и главный опыт и тот первостепенный интерес, который определяет всю последующую жизнь, если же речь идет о художнике, — всю последующую творческую позицию.

Примкнув к левому крылу венгерского литературного течения «народных писателей», «исследователей деревни» в самом начале своего творческого пути, он совершил свой выбор навсегда.

И хотя круг его интересов с годами становился все шире и шире, хотя его проза и его пьесы посвящались им не только крестьянству, но и интеллигенции, прежде всего интеллигенции творческой, хотя сам он, пройдя подполье и годы антифашистской борьбы, становится крупным общественным и государственным деятелем, этот его интерес не только не ослабевает, а крепнет, углубляется.

Он считает нужным и необходимым еще и подчеркивать этот интерес в своих творческих автобиографиях, в публицистических выступлениях, интервью, в предисловиях и послесловиях к своим произведениям.

Он был ведь и публицистом, причем любую полемику, любое обращение к читателям начинал с того, что объяснял, кто он есть, писатель Йожеф Дарваш, и для чего он пишет.

При этом, вступая в споры, он без обиняков ссылается на свои творческие неудачи и удачи, то и дело ему как будто не хватает той публицистичности, которая заложена в ткани его произведения, она необходима ему не только «внутри» этих произведений, но еще и «вне» как органическое их дополнение, как еще одно изложение своего кредо.

Эта черта характерна для писателя, который находит призвание не только в собственном литературном творчестве, но и очень активно участвует в собирании и сплочении литературных сил своей страны.

Из всего того, что мне удалось сказать на этих страницах о творчестве Йожефа Дарваша, уже следует, что он должен был быть другом Советского Союза.

Он им и был.

Он высоко ценил и очень глубоко понимал русскую классику, хорошо знал советскую литературу и неизменно дорожил вниманием советского читателя.


Сергей Залыгин

Загрузка...