Harangos kút
Budapest
1967
Село словно вымерло. Дома на извилистых улочках, казалось, были разбросаны беспорядочно, будто их закладывал пьяный мастеровой. Нигде не было ни души. Пустынные, запущенные дворы ничем не радовали глаз. Огороженные полусгнившими плетнями, ютились в этих дворах, как на дне громадных дырявых корзин, похожие на пожухлые картофелины приземистые хибары с обветшалыми кровлями, конюшни, хлева, закуты, овчарни. Засохшая зелень на чахлых деревьях вокруг хозяйственных построек навевала уныние.
На проезжей дороге едва приметна была колея. Земля потрескалась от зноя, как губы тяжелобольного, и горяча она была, как его лихорадочное дыхание. Небосвод до самого горизонта был затянут белесой пеленой, и казалось, будто раскален добела самый воздух. Палящая жара обжигала сильнее пламени. И хоть бы одно облачко на небе, чтобы мог отдохнуть взгляд, измученный тускло светящимся сиянием. А между тем этот огненный круг, называемый солнцем, даже не вырисовывался за белой пеленой; словно яичный желток, растеклось небесное светило по необъятному небосводу и отовсюду оглядывало землю, отовсюду поливало ее неистовым жаром.
Это была не просто жара, а настоящее пекло, в котором задыхалось все живое. Летом ведь всегда жарко, но только не как сейчас. Бывает летом и душно, особенно перед грозой, когда воздух до предела насыщен влагой, и все-таки где-то в туманной дали ощущается прохлада надвигающейся грозы, которая вскоре сменяется свежестью обильно оросившего землю дождя. Бывает, что зной, особенно полуденный, жжет и пронизывает, как острие кинжала или шипы стелющихся по земле якорцев[2]. Нынешняя жара была ни с чем не сравнима. Она выматывала душу людям, томила животных и растения, пригибая их к земле и невидимыми щупальцами высасывая из них все соки.
Жара стояла уже несколько недель. Весь нынешний год сложился так, словно ни одно из четырех времен года не хотело признать своего имени. Зима со всем своим скарбом незаметно улизнула от приближавшейся весны, подобно неряхе-квартиранту, торопившемуся освободить запущенное жилище. И весна, так же незаметно, превратилась в лето. Каждое из времен года норовило выдать за свое все то, что было лучшего у другого, и отдать самое скверное из того, чем оно располагало, — может, все они считали невосполнимым причиненный предыдущим жильцом ущерб? И досадовали, глядя на удручающую картину запустения? Или, наоборот, негодуя, порушили даже остатки того, что уцелело, чтобы никто после них не смог ничем воспользоваться. Уже в прошлую осень выпало очень мало дождей. Пришлось сеять по сухой земле, превратившейся в пыль. И зима выдалась бесснежной. Сильные морозы выжали остатки влаги даже из самых маленьких комочков земли, и те рассыпались. Сильный ветер то и дело поднимал тучи пыли, которые заволакивали небо, и даже в ясную погоду становилось пасмурно. Порою в дни затишья причудливой формы тучи, клубясь, застилали горизонт, нависали над селом. Крестьянам казалось, что вот-вот выпадет снег, но неожиданно вместо снегопада на них обрушивались пыльные бури. Сухая, колючая, удушливая пыль забивала людям глаза, рот, проникала во все щели домов, покрывая все кругом толстым слоем песчинок, подобно тому как мука покрывает стенки квашни. Тучи желто-каштанового цвета неслись откуда-то с песчаных холмов Кишкуншага, красновато-бурого — с берегов Мароша, пепельно-серого оттенка — из солончаковых степей Надькуншага. Бескрайняя Венгерская равнина посылала сюда на крыльях порывистых зимних ветров весть о том, что и на ее просторах тоже засуха.
Пришла весна, мороз и стужа незаметно исчезли, но пыль и засуха остались. Теперь уже весенние ветры гнали перед собой облака пыли. За всю весну не выпало ни единой капли дождя. И все-таки каким-то чудом природа пробуждалась. Вероятно, причиной тому была привычка, укоренившаяся в ней на протяжении тысячелетий. С присущей молодости буйной силой после зимней спячки просыпались деревья и травы, полезные и бесполезные. Они пустили свои первые ростки, и в первые дни и даже недели кое-как держались, питаясь живительными соками оттаявшей земли-кормилицы. Но затем поникли, стали хиреть и увядать. Луга и поля не успели даже зазеленеть по-настоящему, молодая трава вскоре пожелтела и увяла. Пшеница плохо росла и не кустилась. Правда, она все же заколосилась в положенные сроки, но колоски получились хилыми, зерна в ней так и не налились. Бедняга попыталась было подняться, но с ней случилось то же, что с путником, которого застиг ураган: как ни старался он идти против ветра, ему едва удавалось сдвинуться с места.
Наступившее лето — пора созревания хлебов — застало на пшеничных полях чахлые злаки с пустыми, засохшими колосьями на карликовых стеблях. Именно такое печальное зрелище открывалось взору и в поле, и за околицей, и в самом селении. Кукуруза уродилась никудышной и годилась разве что на тощий силос. С одиноких деревьев бессильно, словно парализованные, свисали почти голые ветви. Однако совсем ничто не зачахло. Растительность судорожно боролась за свое существование, подобно бедняку, который неизменно ждет от грядущего дня спасительного чуда. Подобная живучесть чем-то напоминает мумию, в которой время начисто иссушило все тленное.
В нынешнее лето не сверкали молнии, не гремели раскаты грома. Затяжная засуха в немом безмолвии воцарилась над селом, над всей округой, не желая покидать эти места, покуда не высушит все дотла. И это беспримерное упорство, убийственная неподвижность засушливого лета были самым ужасным в нем. А если порой и возникали признаки какого-то движения, то вместо ожидаемых всеми перемен к лучшему засуха обнаруживала свою необузданную силу и способность создать еще более невыносимые условия.
Все чаще, чуть ли не каждый день, воздух ни с того ни с сего приходил в движение, поднимался ветер. Обычно ветер быстро нагонял тучи, но теперь он гнал перед собой лишь облака пыли, разметая кучи мусора на свалках. Тут уж ветер не скупился, швыряя пыль и колючий песок. Шквал достигал такой силы, что, казалось, выдует всю землю из-под ног.
Даже близость Тисы не умерила сколько-нибудь ощутимо пагубное воздействие засухи. В колодцах на холмистых местах вода высохла вся, а в низинах уровень ее настолько снизился, что не хватало шеста зачерпнуть ведром. Повсюду виднелись длинные колодезные журавли, напоминавшие воздетые к небу и взывающие о помощи руки. Нет, они, скорее, походили на отчаявшихся людей, которые проклинают небо, грозя ему кулаками. В этих гиблых местах мольба, в сущности, мало чем отличалась от проклятий…
На первых порах с крестьянами происходило то же самое, что и с природой, вздумавшей пробудиться для новой жизни. Они не захотели принять во внимание коварство стихийных сил и делали свое привычное дело по издревле заведенному порядку. К тому же на своем веку они пережили немало стихийных бедствий да и понаслышались о них дедовских рассказов, потому и думали, мол, не впервой, авось и эту напасть как-нибудь переживут. Крестьяне просто-напросто делали вид, что не обращают внимания на капризы погоды, на ее коварную игру. Так мужья иной раз не обращают внимания на сердитое ворчание своих жен или колкости тещи и продолжают заниматься обычными делами. Дескать, пусть себе брюзжат, авось надоест. С душевным трепетом, пытаясь заглянуть в будущее и гадая, какие беды оно еще им принесет, они с виду не проявляли беспокойства: не дай бог, неведомые силы заметят их страх. И чего доброго, навалятся с еще большим ожесточением. Что ни говори, человек не должен быть запанибрата с природой. Если природа преподносит свои дары — отменную погоду и обильный урожай, тучные луга и большой приплод у скота, — никогда не проявляй радости слишком открыто. Предпочтительнее (на всякий случай) сетовать на грозную беду, всякий час подстерегающую человека даже у самого порога дома, и уж ни в коем случае не радоваться тому, что она миновала. А случись напасть какая — засуха, наводнение, мор или ледяные заторы, — лучше всего сделать вид, что ничего не происходит, тогда, может, беда и сгинет, покуражится, перебесится и, ворча, уйдет от твоего жилья…
Но если страх перед неотвратимой бедой что ни день сильнее овладевал мужиком, его веками усвоенное умение хитрить оказывалось бесполезным.
Весна еще не кончилась, а голодная скотина на пастбищах уже лизала почти голую землю. Самым разумным было бы выпустить скотину на скудные посевы и решиться на потраву всходов, чтобы ее спасти. Но крестьяне продолжали уповать на чудо, на некую волшебную силу, способную оживить чахлые колосья, наполнить их полновесным зерном, а на едва покрытых листьями стеблях кукурузы вырастить початки. Пастухи все чаще приносили с пастбищ вести, что голодные стада и отары разбредаются по степи в поисках травы, что не сегодня-завтра в степных колодцах иссякнет вода, что животные едят даже камышовые стены и крыши загонов.
«Неужто мало засухи, неужто и скотина передохнет?» — с тревогой спрашивали себя крестьяне.
Беднякам приходилось особенно туго. Запасы заработанного в прошлом году хлеба заметно иссякли, а работу нигде невозможно найти. Какая же участь ждет бедняцкие семьи, если единственная тощая коровенка да не ахти какой поросенок, которого мечтали откормить к зиме, падут? Им-то, горемыкам, куда труднее будет оправиться после такой потери, чем зажиточным хозяевам, даже если те лишатся всего своего скота. Иногда на улице села можно было увидеть понуро слонявшегося крестьянина, но в поле совсем никто не выходил: жутко было смотреть на засыхающую ниву. Чуть ли не событием казалось, если утром по улице прогромыхает телега. Люди выбегали за ворота и с удивлением глядели вслед поднявшейся пыли, словно это было диковинное видение или даже бесовское наваждение.
Прячась от ураганных ветров, как от иноземных захватчиков, крестьяне не выходили из своих домов, укрываясь за их стенами. В разгар лета они ни к чему не проявляли интереса, ни на что уже не надеялись, даже страху у них заметно поубавилось. Видимо, жара высушила в их душах даже страх…
Чем же могли заняться крестьяне в своих жилищах в ту летнюю пору? Люди, которых даже зимняя стужа и вьюги не могли удержать дома, теперь целые дни проводили за разговорами или же беспробудно спали; иные, нахмурившись, молча сидели, как путники, пережидающие под навесом грозу. Можно было подумать, что село либо вымерло, либо оставлено жителями, которые спасались бегством от надвигавшейся беды.
Вот какую удручающую картину являло собой село в то позднее утро. Правда, на петров день и в прежние годы село было пустынным. Ведь наступает страдная пора, начинается уборка урожая. В первый день жатвы в поле выходит и стар и млад, даже самые дряхлые старики, которые скоро, взяв косу, станут в ряды косарей на поросших шелковистой травой-муравой вечнозеленых лугах небесного царства. Но обычное безлюдье в страдную пору совсем не походило на нынешнюю мертвую тишину. Чаще всего и на безлюдных улицах незримо чувствовалось присутствие людей, изредка доносились оживленные голоса, радостные возгласы или обрывки разговора. Ныне же в петров день обезлюдели не только улицы. Дома в этот утренний час тоже казались опустевшими — так бывает опустошена безысходностью и безнадежностью человеческая душа.
В этом жутком, сулящем бедствия утре нашел свое отражение весь 1863 год.
Даже вечера не были похожи на обычные летние вечера. День вроде бы клонился к концу, а не смеркалось, словно неведомая сила не давала сумеркам опуститься на землю, удерживая темный покров небосвода невидимыми гигантскими подпорками, чтобы потом, внезапно убрав их, окутать землю непроглядной тьмой. Где-то в заоблачной дали, в самом поднебесье, уже заметно темнело. Клубясь и колыхаясь, сгущалась мгла, а здесь, на земле, было почти так же светло, как и в пору, когда солнечный диск стоит высоко в небе. А между тем дневное светило уже скрылось за горизонтом, закатилось за край земли. И он, этот край земли, обагренный лучами заходящего солнца, чем-то напоминал лист бумаги, края которого загибаются кверху, когда его лижут языки пламени.
В иное время ночная темень, подкравшись, как бы вырастала из-под земли. Вот сумерки уже доходят до пояса, потом незаметно подбираются под самую стреху над крыльцом и постепенно наползают на крыши домов. А там, в вышине, словно отблеск невидимых прожекторов, рассеянный свет все еще озаряет поднебесье. Теперь же кажется, будто земля, напоенная за день солнечным светом, сама его излучает, потому-то здесь, внизу, у самой ее поверхности, сумерки все еще никак не могут наступить.
Ветер затих. Невыносимая жара чуть спала, вроде бы повеяло прохладой.
Из своих домов, просто так, чтобы постоять у ворот, стали выходить люди. Они не собирались, как обычно, группами. Те, что постарше, почему-то не усаживались на скамейки возле протоптанной пешеходами тропинки, чтобы посудачить. Молодежь тоже не веселилась, а ведь прежде, чуть стемнеет, так и норовит затеять игру. Словом, ни у чьих ворот парни да девки не толпились, а стояли порознь, отчужденно. Казалось, все соседи затаили обиду друг на друга.
Тишину едва наступивших сумерек время от времени нарушали быстро проносившиеся по деревне господские экипажи. Они подкатывали к барской усадьбе и вереницей выстраивались вдоль улицы. Словно на свадебный пир, доставляли гостей со всей округи. В сизом вечернем сумраке мелькали тени, слышался топот конских копыт, стук колес. В атмосфере мертвенной неподвижности силуэты экипажей с лошадьми походили на призрачные видения. Крестьяне не проявляли к происходящему особого любопытства. Они казались невольными свидетелями чего-то из ряда вон выходящего, кощунственного. Разве что кто-либо пробурчит:
— Господа и нынче петров день празднуют…
— Вардаи и у черта в пекле останутся господами. Ни гром, ни молния не помешают им именины справить…
— То-то и оно. В самый что ни на есть мор на лошадях разъезжают.
— Пусть хоть одна-единственная лошаденка уцелеет, и ту запрягут, чтобы прокатиться да пображничать…
— Чего уж говорить, разве заставишь барина дома сидеть, хоть пропади тут все пропадом…
Вскоре все вокруг поглотила сгустившаяся тьма. Звуки стали более приглушенными, зрение оказалось бессильным что-либо различать, и воображение, блуждая в потемках, рисовало причудливо-сказочный мир. Оно создавало призрачные видения: по проселочной дороге проносились уже не барские экипажи, а сам сатана на своей колеснице. Поневоле пришлось от него укрыться под сенью домашнего очага и положить у порога крест-накрест метлы, чтоб ему неповадно было сунуться.
Гости сидели за огромным, поставленным буквой «Т» обеденным столом. Пожалуй, их здесь было не меньше, чем на богатой свадьбе. Ужин был в полном разгаре, однако настроение у гостей было далеко не приподнятое. Словно они присутствовали не на именинах, а на поминках.
Кушанья подавали, как и подобает в торжественных случаях: впереди слуг, несших блюда, шествовал дворецкий. Переступив порог гостиной, он всякий раз картинно останавливался и, витийствуя, как заправский стихоплет, предлагал всем по очереди, начиная с именинника, отведать угощенье. Вскоре доморощенный стихоплет прекратил произносить свои здравицы: то ли оборвал его кто-то, то ли у самого охота пропала из-за унынья, царившего за столом. Настроение у гостей совсем упало. Наивные, шутливо-иронические панегирики дворецкого хоть и не вносили настоящего веселья, но стоило слуге умолкнуть, и будто ветром сдуло даже то жалкое оживление, которое еще сохранялось здесь с прошлого или, может, с позапрошлого празднества. Сам Вардаи прилагал все старания, желая развеселить знатное общество. Жестикулируя, он с жадностью набивал рот едой, не переставал громко говорить, чтобы его могли слышать и сидящие на противоположном конце стола.
— Не здесь надо было стол накрывать. Подумать, какая жарища! Вот потому и испарилось веселое настроение. Не то что в горле, в душе пересохло. Ничего, ведь горло и смочить можно! В погребке, вот где надо пировать. Там и прохладней, и дышится легче.
— Да и к ливеру[3] там приложиться сподручнее, дядюшка Петипали! — крикнул сидевший в конце стола Пишта Жиди, молодой хозяин усадьбы на Черном кургане. Увы, одна только барская усадьба у него и осталась, все обширные земли он давно растранжирил. Кредиторы отламывали от них по куску, и их унесло, как лед во время ледохода.
— Разве так надо справлять именины, братец ты мой, — недовольно пробурчал Геза Сакай, владелец крупного поместья, что по соседству, в Тёрёксеге. Он был, пожалуй, моложе Вардаи. Но что касается дородности и горделивой осанки, то едва ли во всей округе и даже в соседних комитатах[4] кто-нибудь мог бы с ним сравниться. Поэтому-то он и позволял себе обращаться к каждому на «ты», фамильярно называл собеседника «братцем». Его жена ненамного уступала ему в дородности. Когда супругам случалось выезжать в гости, приходилось закладывать две коляски, так как вдвоем они могли бы уместиться лишь в запряженной волами колымаге. О господине Гезе рассказывали, что, собираясь жениться, он долго взвешивал, прикидывая на глазок, сколько потянет его будущая супруга, окажется ли ему под стать. «Не хочу быть всеобщим посмешищем из-за какой-то малявки», — будто бы говорил он.
Соответствует это действительности или нет, неизвестно, но одно несомненно: тучность обоих супругов внушала прямо-таки благоговейное уважение жителям всей округи. Не очень-то много находилось смельчаков, отваживавшихся потешаться над супругами, а если кто и осмеливался подтрунивать или шепотом рассказывать о них какой-либо скабрезный анекдот, то воспринималось это всеми, скорее, как желание скрыть за кажущейся кощунственностью слов неподдельную любовь и благоговейное почитание, которыми удостаивают лишь небожителей.
Пожалуй, не было ни одного званого вечера или обеда, на которые бы их не пригласили. На это у них было какое-то само собой разумеющееся, можно сказать, естественное право.
— Не так бы надлежало справлять именины, — еще раз ворчливо повторил господин Геза и раздраженно вытер салфеткой пот со лба.
— А как, дорогой Геза?
— В два захода, братец. В январе и в октябре, ведь у тебя два имени — Петер и Пал. В этакую несносную жару и не поешь вволю. Где уж тут брюшко нагулять! Того гляди, убавишь в весе. В январе самое время закатить славный пир, свинку заколоть по такому случаю. — Повеселев, он прищелкнул языком. — А в октябре опять же не грех заколоть парочку кабанчиков да и уток еще прибавить. Что ты на это скажешь? Иль тебя завидки берут, глядя на наш отменный аппетит?
— Что ты, дорогой Геза! — рассмеялся Вардаи. — Я ничуть не завидую, наоборот — не нарадуюсь, глядя, как вы уплетаете за обе щеки.
— Ну, а раз так, подвинь-ка сюда это блюдо, а потом подай еще вон то. Так и быть, попотею, сброшу пару килограммчиков. Матушка, не щади и ты себя. Будь послушной женой, поддержи своего благоверного. Не пожалеем живота своего во имя заветной цели. Разорим этого скрягу Вардаи.
— Разорить, может, и не разорим, но запасы опустошим, раз хозяин так гостеприимен! — воскликнул Пишта Жиди.
— Позвать дворецкого! — крикнул Вардаи. — Пусть распорядится, чтоб утром подали коляску. Махнем в Сегед, к еврею, занять денег под проценты.
— Держи карман шире! Так он тебе и даст!
— Не даст? Заливные луга продам. Надо же дядюшку Гезу накормить вволю.
То тут, то там раздавался сдержанный смех, и понемногу тяжелая атмосфера сменилась оживлением, все пришло в движение, подобно тому как закипает вода, если в нее бросить известь. Гости будто очнулись от колдовских чар, почувствовали себя свободнее, завязался разговор. Слышнее раздавался звон ножей и вилок, до этого будто обернутых ватой. Под звон бокалов произнесли тост в честь хозяина дома, пожелав ему прожить еще по меньшей мере сто лет. Вслед за тостом на дворе под открытым окном раздался туш.
— Цыгане! Вот это музыканты! — дружно зашумели гости. — Откуда они взялись?
— Штейнер прислал из Сегеда. Коли уж разоряться, так с музыкой. Не иначе ростовщик проведал о посягательствах нашего разлюбезного Гезы, — хохотал хозяин, будто его щекотали под мышками.
— Разоряться, так с музыкой, говоришь? — зычно затрубил Петер Балла и мотнул при этом головой, словно норовил поддеть своими торчащими кверху черными усиками вместительную гостиную. — Пишта Жиди может дать на этот счет немало полезных советов, у него есть чему поучиться…
— Спасибо, дорогой, за столь лестный отзыв. Удружил ты мне, удружил. Но долг, как говорится, платежом красен. Так вот, слышал я, будто граф опять приедет на лето в свое имение, и если ему захочется найти кого-нибудь, кто хорошо знаком с его родословной и мог бы со знанием дела установить родственные узы, то ты…
Всем было известно, что дед Петера Баллы служил приказчиком у графа Вайнштейна. А внук приказчика, Петер Балла, унаследовал прекрасные угодья в сто пятьдесят хольдов[5]. Расширяя свои владения, Петер Балла приобрел несколько отличных участков, большую часть которых составили земли Пишты Жиди. Несмотря на молодость, Петер Балла имел солидную внешность и отличался чисто мужицкой, ненасытной жаждой накопительства. Жизненный уклад Баллы сложился совсем иначе, чем у других господ, его соседей, и тем не менее Балла чем-то походил на них. Громко хохоча, они рассказывали друг другу, что Петер Балла, будучи в кураже, швыряет об стену дешевые стаканы, специально купленные для этой цели. То обстоятельство, что дед его был из приказчиков, доставляло Петеру Балле немало огорчений. К каким только он не прибегал ухищрениям, стремясь доискаться родства со знатными фамилиями и украсить свои владения пышным родовым гербом…
Казалось, стоит ему просто потрясти огромным кулаком, и все преграды, стоящие на его пути, будут сметены. Ему хотелось вырваться из здешних мест и обрести себе привольную, счастливую жизнь в других краях. Нередко им овладевало страстное желание и в самом деле пустить в ход кулаки, треснуть по черепу кого-нибудь из тех, кто высмеивал его, Петера Баллу. Но на столь дерзкую выходку он так и не смог отважиться. Достаточно было одернуть его, обронить с ехидной улыбкой насмешливое замечание, что зачастую делалось без злого умысла, как он сразу становился беспомощным и обмякшим, как проколотый мяч.
Вот и сейчас он сидел молча, словно пристыженное дитя, которому надавали оплеух. Он покраснел до корней своих черных волос и пытался улыбнуться. Кончики его лихо закрученных усиков подрагивали, как при землетрясении стрелка сейсмографа, словно сигнализируя о бурливших в его душе страстях. На какое-то мгновение гости почувствовали себя очень неловко. Кое-кто из них принужденно засмеялся. Жужа Вардаи, сидевшая рядом с Жиди, одернула его:
— Перестаньте, Пишта, ведите себя пристойно!
Однако ее замечание лишь усугубило неловкость, и обстановка стала еще более напряженной.
— Пировать так пировать, пусть хоть в трубу вылетим! — с наигранной веселостью воскликнул Вардаи, пытаясь разрядить обстановку. — Ешь, пей, дорогой брат Геза! Уж лучше тебе изничтожить весь мой скот, всю мою живность, чем пропадать ей от мора. Ешьте на здоровье, пируйте хоть целую неделю! Ничегошеньки не оставляйте на поживу этой напасти! А вы чего торчите под окном? Заходите! Терпеть не могу, когда ко мне в окна заглядывают! — крикнул он цыганам.
Слова хозяина дома были восприняты как сигнал, и гости разом заговорили о том, что весь вечер теснило им грудь. Как-то сами собой полились слова, фразы многоголосым роем кружили над головами. Они словно ворвались сюда снаружи, как свежий воздух.
— Нынче у меня на полях ничего не уродилось. Пшеница до того скудна, что и косить-то нечего.
— Придется стадо пустить на потраву, и вся недолга. По крайней мере не так скоро передохнет…
— У меня скотина тоже днюет и ночует на ниве…
— А у меня уже все посевы потравлены, — куражась, воскликнул Пишта Жиди. — Скотина поля начисто вылизала, даже языки поистерла.
Кое-кто из гостей засмеялся, но большинство продолжало сетовать.
— Ежели такая сушь еще немного продержится, то скотину нечем будет поить.
— Все прахом пойдет. По нынешним временам лучше уж не иметь ни кола ни двора. По крайней мере не будешь терзаться, что все пропадет.
— Вот ведь наказание! Отцу моего ключника лет под сто. Но даже и он не припомнит такой засухи. Уверяет, что никогда ничего подобного не бывало.
— Говорят, нынче всюду засуха. И в других краях тоже, не только у нас.
— Поневоле задумаешься: уж не соскочила ли со своего места земная ось? Вот и выбился земной шар из колеи. Разве не так?
— Не обессудь, братец, — скрипучим голосом отозвался Геза Сакай, — что касается меня, то я не могу поверить, будто земля вертится. Ни за что не поверю, сколько бы пустобрехи ни болтали. Какая уж это наука! Ты только подумай, даже я без основательной смазки не смог бы вертеться волчком. Ну, а кто смазывает земную ось? Все это сущий вздор, братец! Уверяю тебя!
Ему никто не возражал, все только посмеивались.
— В других местах ничего похожего быть не может. Воду у нас просто подчистую забирают. Не мудрено, что тут такая сушь!
— А все инженер. Вон сидит! — воскликнул Вардаи. — Это он лишает нас воды. Отводит от нас русло Тисы подальше. Ничего, скоро посчитаемся с ним, головой ответит за все, разбойник. Для того и позвали сюда. Ты небось и не догадывался, а?
Все посмотрели на сидевшего рядом с Жужей Вардаи улыбчивого молодого человека. Тот, рассмеявшись, протестующе замахал руками.
— Дорогой именинник, помилуйте, неужто вы хотите, чтобы меня растерзали на части?
— Мужики до тебя доберутся и прикончат! Смотри, достукаешься!
— А что мне, заклинаниями дождь вызвать? Того и гляди, ведьм станут сжигать на костре.
— А ты не шути с таким делом. Поинтересуйся-ка у моего управляющего. Он тебе расскажет, чья тут вина.
— Разные слухи ходят. Люди темны и невежественны, вот и несут несусветную чушь, всякие небылицы плетут.
— Темны и невежественны, говоришь? — злобно огрызнулся Геза Сакай. Он все это время ожесточенно расправлялся с жилистой индюшечьей ножкой и, казалось, был целиком поглощен этим занятием. — Вы уж лучше меня спросите, а не управляющего. Или ты меня за круглого невежду принимаешь?
— Да что вы, помилуйте, — учтиво улыбнулся инженер.
— Послушаем! Расскажите, Геза!
— Ну что ж, извольте. — Время от времени взмахивая полуобглоданной ножкой, словно капельмейстер палочкой, Геза начал: — Меня-то уж вы знаете как облупленного. Кому-кому, а вам-то известно, мужикам я не больно даю поблажки. Особенно с той поры, как эти канальи подложили мне свинью с худосочным выгоном. Это была с их стороны беспримерная подлость. Слыханное ли дело, сутяжники затеяли со мной тяжбу. Жалкие голодранцы! Но что касается воды, тут они все-таки правы. Канальи, чтоб им пусто было! Да, да, они совершенно правы, когда предают анафеме всю эту треклятую затею с регулированием стока реки. Ничего себе регуляция! Прожектеры такой режим нам создадут, что мы все до одного околеем. Ты, братец мой, говоришь, несут несусветную чушь? А разве это небылица, что в колодцах вся вода высохла? Что деревья выгорают? Да-с, прожектеры из почвы всю влагу выжимают. Ни капельки не оставляют. К чему это? Канальи инженеры все перевернули на свой лад. Умники. Вечно чем-то недовольны. Все-то им надо изменить. Вот отчего погибнет мир. Оттого что им неймется. Это они втравляют человечество в рискованные авантюры. Прожектерство — их родная стихия. Их ничуть не трогает, что все остальные люди околеют из-за их глупостей. Они всегда считают себя правыми. Ничем не гнушаются, только бы объединиться со всяким сбродом «во имя прогресса», как они уверяют. Ну и дела!
Слова Гезы, поначалу казавшиеся просто ехидными, становились все злее и яростнее. Рот его искривился, глаза полезли на лоб. Багровое лицо приняло лиловатый оттенок.
— Милый, не расстраивай себя! — К Гезе склонилась, насколько чрезмерная полнота могла ей это позволить, жена. Вид этих неимоверно расплывшихся людей, когда они пытались наклониться друг к другу через стол, не мог не вызвать улыбки. И тем не менее на лицах гостей, наблюдавших за этой комической сценой, застыла гримаса недоумения.
— …ведь все, что было до них, они отвергают, не так ли? Целое тысячелетие было хорошо, а теперь вдруг стало плохо. Кому-то взбрело в голову сказать: мол, не годится. Вот умник сыскался. А разве в прежние времена было плохо? Никто и горя не знал! Они, видите ли, за мужицкую волю. У меня еще никто не надорвался на работе, никто грыжи не нажил. Свободу им подавай…
— Ну полно, дорогой Геза! — Вардаи попытался унять не в меру разошедшегося толстяка, пространные изъяснения которого, скорее, походили на проклятия. — При чем же тут…
— А все при том, — перебил его Геза. — Как же так ни при чем? Все имеет свою причину. Мышь родит мышонка. Крик подняли. Пусть себе глотку дерут. Черт с ними, чтоб им всем провалиться в преисподнюю! Что ж, валяй, братец ты мой, засыпай колодцы. Все до одного! Да и Тису засыпьте. Дайте им, голодранцам, столько земли, чтоб надорвались с натуги. В этом вы видите прогресс? На вас еще не подали в суд? Ничего, за этим дело не станет, они еще предъявят иск, канальи. Да не ровен час, пристукнут. За то, что воду отвели. Меня тоже собирались укокошить, говорят, отобрал-де у них пастбище. Это я-то обобрал их, я, чьи предки испокон веков жили на этой земле. Ничего себе прогресс, а?
Геза вошел в раж, гнев так и клокотал в нем. В неистовстве, захлебываясь, произносил он нечленораздельные хриплые звуки, изливая накопившуюся ярость.
Тому, кто наблюдал за ним в эту минуту, могло показаться, что злость распирала его изнутри, придавая и без того дородной фигуре Гезы еще большую округлость: того и гляди, толстяк лопнет и опадет, как опорожненный бурдюк.
— Чего рты разинули? — накинулся Вардаи на цыган, которые настолько испугались расходившегося Гезу Сакая, что перестали пиликать на скрипках и стояли, переминаясь с ноги на ногу. — Катитесь ко всем чертям! Скажите, чтоб вас накормили на кухне. Ну, прочь, прочь, фараоново племя! Живо! Чтоб духу вашего не было!
Геза Сакай счел за благо закончить свою непомерно затянувшуюся речь и снова было сделал попытку обглодать индюшечью ножку, но дрожавшая от волнения рука не повиновалась ему — он так и не смог поднести ее ко рту и в полном изнеможении, едва не в полуобморочном состоянии откинулся на спинку кресла, беспомощно моргая маленькими, заплывшими жиром глазками.
Гости хранили молчание. Все испытывали чувство неловкости, словно неистово оравший толстяк опозорил их, разболтав сокровенную тайну.
— Хватит себя изводить! Ведь все было так давно, пора забыть.
— Для вас, может, и давно, а для меня нет. Пока жив, — простонал он, чуть не плача от бессильной злобы, — не забуду.
— Пожалуй, недолго протянешь, ежели будешь закатывать подобные сцены… Мыслимо ли этак волноваться!
Бедняга уж и слов не находил, только отрешенно махнул рукой, мол, все равно один конец, будь что будет.
— Дядюшка Петипали совершенно прав, — пропищал тоненьким голоском услужливый, мнящий себя всезнайкой плюгавый Зомбори. — Регулирование паводковых вод и стока рек тут ни при чем. От этого для всех нас одна только польза. Помните, как в пятьдесят шестом мы пострадали от наводнения, все ведь снесло…
Тут Геза Сакай очнулся, прямо-таки воскрес из мертвых и, собрав все свои силы, процедил сквозь зубы одно-единственное слово, в которое вложил глубочайшее презрение и убежденность в своей правоте:
— Скотина…
Плюгавый Зомбори зарделся, как маков цвет, и вскочил, раскрыв рот от неожиданности, точно подавился костью. Остальные гости тоже повскакивали с мест. Поднялся всеобщий переполох. В сплошном гуле слышался только лепет Вардаи:
— Полно, друзья мои… Ну что вы, помилуйте…
Хозяйка дома, жена Вардаи, встала из-за стола, за ней поднялись и прошли в гостиную все женщины. Пусть мужчины сами разбираются в своих делах.
Вскоре инцидент был улажен. Несколько человек принялись уговаривать Зомбори, чтобы он извинил Гезу, что, дескать, пора бы ему знать его нрав, такие выходки не следует принимать всерьез, Геза и прежде не раз отмачивал штучки похлеще, еще не такие фортели выкидывал. В конечном счете, поскольку это было истинной правдой, удалось водворить спокойствие и примирить ссорящихся. Налили бокалы и выпили за примирение. Дальше все шло своим чередом, словно ничего не случилось. И только Геза Сакай сидел пригорюнившись. Он весь обмяк, толстые складки на его шее еще больше отвисли. Вид у него был такой, будто именно его ни за что оскорбили.
— Эх, дядюшка Геза! Будь она проклята, эта вода. Не зря же ты никогда не пил ее, — старался развеселить его Вардаи. Но Геза раскис окончательно и только вяло улыбался.
— Понимаешь ли, братец ты мой, послезавтра начнется разбор дела в суде. Я и вспомнил про это. Вот почему и распалился так. Зло берет, как только вспомню, что из-за этих мерзавцев придется предстать перед судом.
— Ты наверняка выиграешь тяжбу.
— Чего уж тут, будь что будет. Клочком бросовой земли больше или меньше. Какая разница. К тому же у меня за нее такая большая задолженность, что продать ее не жалко. Однако канальи они, канальи!.. Вот и проявляй к ним доброту. Еще когда-то мои предки разрешили им пасти скот на этом пастбище. А теперь, видишь ли, они считают его своей собственностью. Даже готовы под присягой показать, что так оно и есть. Клянутся могилами отца и матери. Знаешь, братец ты мой, меня чуть было не до смерти избили.
— Неужели?
— Позавчера. Вот как все это было. Дай, думаю, покажу им, канальям, где раки зимуют. Выгон вам понадобился? Так вы получите его. Велел я, значит, запрячь волов и в три плуга перепахать весь выгон. Земля там как камень. Управляющий мой завопил, дескать, волы надорвутся, лемеха поломаем. Ничего, не велика беда, говорю, давай! Вдруг откуда ни возьмись появились крестьяне. Идут с мотыгами, вилами, цепами. Ну и стали грозиться, что прикончат и волов и батраков моих, ежели не прекратят вспашку. Ишь, мерзавцы!
— Подумать только, радоваться должны. По крайней мере самим не пришлось бы вспахивать… — вмешался в разговор, поддразнивая, Пишта Жиди, но, перехватив укоризненный взгляд Вардаи, осекся и замолчал.
— Дюрка Бокрош, вот кто горазд обделывать подобные дела, — пропищал плюгавый Зомбори.
— Вот именно! Кстати, где он?
— Ты приглашал его, дядя Петипали?
— Конечно, приглашал. Он велел передать, что придет. Понятия не имею, куда он запропастился.
— Не иначе как забавляется мужичьими состязаниями, — хихикнул Зомбори. — У Дюрки Бокроша тоже возник спор с мужиками, как и у Гезы. Но он сказал, что не станет затевать с ними тяжбу. Пусть забирают участок себе. «Но что вы намерены делать с ним?» — спросил он крестьян. — «Разделим». — «Ладно, так и быть, делите. Но как?» — «Будем тянуть жребий». — «Вот уж нет! — возразил Дюрка. — Теперь не те времена и порядки другие. Новый уклад жизни, черт побери. Как-никак революция была! Уж больно старомодная привычка — тянуть жребий. Так дело не пойдет! Я отдам вам эти наделы, но при одном условии: они должны достаться не тем, кто вытянет жребий, а тем, кто выйдет победителем в состязании по борьбе». Мужики поначалу не соглашались. «Не хотите? Ну что ж, пусть тогда будет суд. Но имейте в виду, суд затянется надолго. Да и обойдется вам недешево. К тому же вполне можете и проиграть судебный процесс». Обескураженные мужики долго судили да рядили и в конце концов согласились. С той поры этот ловкач Дюрка что ни вечер забавляется в бычьем хлеву, глядя на то, как земляки из кожи лезут вон, чтоб подмять под себя друг друга. Разумеется, он следит, чтобы не произошло смертоубийства…
— Поди ж ты, до чего хитер этот Дюрка! Ведь надо же придумать такое! Дескать, новый уклад жизни, другие времена, не те порядки… Вот так Дюрка Бокрош! Молодец! — одобрительно отзывались, громко хохоча, слушатели. Даже Геза Сакай и тот не удержался от смеха.
— Дюрка известный сумасброд, — изрек он снисходительно.
В этот момент дверь распахнулась и на пороге выросла коренастая фигура краснощекого человека. Рядом с ним была небольшого роста худенькая белокурая женщина.
— Даст бог, еще не один день Петера и Пала справлю… А ведь сегодня для меня все могло кончиться! — воскликнул вошедший, сверкнув здоровыми белыми зубами.
— Ба! Кого я вижу! Дюрка явился!
— Легок на помине!
— Кто же в полночь поздравляет с именинами?
Запоздалых гостей обступили, сунули им в руки бокалы.
— Неужто на пустой желудок пить?
— А что ж вы так долго не являлись? Небось состязания по борьбе задержали, а?
— Мы чуть в Тисе не утонули, — сказала хрупкая женщина дрожащим от волнения голосом.
— В такое-то время? Ведь в реке и воды-то почти нет! — Все захохотали.
— Ну не скажи! Чтобы утонуть, вполне достаточно, — пояснил Дюрка Бокрош.
— В таком случае, дружище, Тису все-таки придется отвести подальше от этих мест. — Вардаи засмеялся и взглянул на инженера. — Нельзя ли это устроить к утру? Ведь все что хочешь может случиться с беднягами, ежели они, на пути сюда, трезвые, чуть было не пошли ко дну?
— Понимаете, вчера я ездил в Сегед. На обратном пути лошади стали хромать. А те, из второй упряжки, уже с неделю больны. Но я сказал себе, что к Вардаи мы непременно поедем. Хоть волов запряжем в телегу, а поедем. Так оно и вышло. Раз уж такое дело, решил я, то лучше, пожалуй, запрячь буйволов. — Дюрка рассмеялся.
Вся компания дружно подхватила его смех.
— На буйволах куда быстрее. Да, прыти им не занимать стать, оправдали надежды, черт бы их побрал! Едва подъехали к Тисе, треклятые твари, почуяв воду, задрали головы. Один из них заревел и рванулся вперед! Ездовой пытался их осадить. Чего он только не делал — и хлестал, и вилами тыкал. Им хоть бы что. Ведь шкура у них потолще, чем у иного толстокожего мужика, — ничем не проймешь. Буйволы так припустили, что на бегах я бы взял на них первый приз. Супруга моя, бедняжка, от страха истошно визжала. Да и то сказать, завизжишь. Буйволы, взбесившись, загнали колымагу со всеми потрохами прямо в воду. Ездовой битый час, а то и два, и по-хорошему упрашивал, и стегал, пока они наконец не выбрались на берег. И вот мы здесь. Дайте поесть, с голоду помираем!
К самому концу рассказа из соседней гостиной прибежали женщины и, снедаемые любопытством, обступили жену Бокроша. Послышался веселый смех, охи да ахи, сочувственные вздохи.
— Мой Дюрка, право же, невыносим, он просто ужасен. — Супруга Бокроша прослезилась. — Я боюсь выходить с ним из дому. Непременно что-нибудь выкинет. Будто мы не могли поехать, как все порядочные люди, в обыкновенной коляске.
Ее увели из гостиной на некоторое время, чтобы после всех передряг и пережитого она могла опомниться и привести себя в порядок. Затем супругов усадили за стол.
— А как там борцы? Наверно, состязаются без тебя?
— Сегодня передышка. Вчера вечером один из них говорит: «Барин, а нельзя ли нам заодно посостязаться и за пастбища и за покосы?» — «Неужто вы и на эти земли претендуете?» — спрашиваю… Плут только лукаво ухмыляется в ответ и пожимает плечами. Помолчав немного, выкладывает: «Да я просто так, очень уж мы во вкус, что ли, вошли… азарт появился». Просто диву даешься!
— Смотри, доиграешься с ними, — пробурчал Геза Сакай. — Как бы они тебя вконец не разорили…
— И то правда. Дядюшка Геза, втолкуйте ему. Я все пилю его, пилю, а толку никакого. У него лишь одно на уме, как бы выкинуть очередную дурацкую шутку.
На противоположном конце стола разгорелся спор, который становился все ожесточеннее.
— …Истинный мадьяр этакой крамолы и не придумает, — произнес смуглый брюнет с блестящими глазами, Ласло Дежери. — Именно Кошуту[6] больше, чем кому бы то ни было, следовало знать, что не кто иной, как румыны да сербы, неожиданно напали на нас. Что за вздорная идея владеть страной сообща? Это значило бы делить с ними власть! Напрасно эту затею громко именуют конфедерацией придунайских стран. Подобная нелепость может прийти в голову разве только честолюбцу, которого лишили власти. Потому он мечется из стороны в сторону.
Ласло, будучи еще безусым юнцом, участвовал в освободительной войне за независимость, а после капитуляции революционной армии под Вилагошем вынужден был долгое время скрываться.
— Почему ты не скажешь прямо, что Кошут изменник? Ведь к этому гнешь.
У Золи Борбея, с которым спорил Дежери, был спокойный мужественный голос.
— Я пока еще этого не утверждаю…
— Пока? Ну, а что ты скажешь о Гёргеи?
— Гёргеи ты не трогай! Он не удрал, хотя и понимал, что все потеряно.
— Выторговал себе пощаду позорной капитуляцией под Вилагошем, только и всего!
— Оставим это, Золи! Тут мы никогда не сойдемся. Во всяком случае, не того я ждал от Кошута. Я был очевидцем событий в Сенттамаше. Знаю, что представляют собой сербские националисты. И с ними делить страну? Да еще с румынами? Помнишь? Нет, мы не вправе забывать это!
— А вдруг все это сплошной вымысел? — вмешался в разговор Петер Балла. — Происки недругов Кошута. Они кричат на всех перекрестках, распускают злостные слухи. Такое нередко случается.
Остальные делали вид, будто их спор не интересует.
— А сговор с венским двором — это разве лучше?
— Мы ни с кем не пойдем на сговор. Но и строить воздушные замки нам тоже ни к чему. Наша страна стремится быть самостоятельной, и мы не допустим, чтобы попирали ее честь и достоинство. Мы хотим жить. Нельзя же ставить на карту судьбу нескольких миллионов соотечественников в угоду несбыточной мечте фантазера, ведь его песенка спета. Не будем уподобляться страусу и прятать голову под крыло. Приходится считаться с тем, что есть. Отсюда и надо исходить. Такова реальность.
— Опять в политику ударились, — вмешалась в разговор хозяйка. — Поговорили бы лучше о чем-нибудь более интересном. По меньшей мере лет десять только и слышу, что разговоры о политике.
Но спорщиков уже ничто не могло остановить. Теперь и Геза Сакай, наконец насытившись, снова включился в разговор.
— Вот ты говоришь, братец ты мой, жить хотим! Смотря как жить! Это меня больше всего интересует. Обо всем остальном можете разглагольствовать сколько влезет. Так вот, стало быть, жить! Но на какие доходы? У господина графа земли плодородные, а у меня — никудышные. За каждый надел получу жалкие триста форинтов. Да и то когда? Наверное, после смерти! Я уже лет десять жду не дождусь этих денег. Выдали какую-то никчемную бумажку, говорят, проценты вроде бы по ней причитаются. Оно, конечно, так, пять процентов — кругленькая сумма. Но еврею-ростовщику я за ссуду плачу двадцать процентов. Если, конечно, он еще захочет разговаривать со мной. Да и разных поборов хоть отбавляй. Жандармов, сборщиков налогов, всяких там акцизных чиновников — хоть пруд пруди. А мужики вконец обнаглели, работать не хотят. Не самому же мне пахать? Одним словом, хуже некуда! А кому жаловаться? Этим мерзким моравцам? То-то и оно, вот и мотай, братец ты мой, себе на ус. Смекай, ежели можешь.
— Не иначе как дядюшка Геза стал ярым приверженцем Кошута, — смеясь, заметил Пишта Жиди.
— Нет, братец ты мой, я уж останусь последователем Вербёци[7].
— А все-таки в том, что говорит Дежери, есть свой резон. Ничего путного у нас не выйдет, если будем только сетовать на невзгоды да проклинать создавшееся положение, — примирительно заметил Вардаи. — А что можно предпринять? Взять, к примеру, хотя бы этих злосчастных Алмаши и Недоцки. Разве они своим заговором принесли кому-нибудь пользу? Ряды отважных венгерских патриотов поредели, только и всего…
— А вы слыхали про Берци Чатари? — снова вмешался в разговор всезнающий Зомбори. — Устроился на службу в канцелярию наместника. Хорошая должность, приличное жалованье и все прочее…
Неожиданная весть ошеломила компанию. Наступило тягостное молчание, все словно наглухо застегнулись, ушли в себя.
— А ведь еще совсем недавно шумел, чего-то доказывал, глотку драл! — наконец высказал вслух кто-то мысль, которая была у всех на уме. Это замечание явно относилось не только к Берци Чатари. Подавленное настроение присутствующих напоминало чувство, испытываемое солдатами, проигравшими сражение, которые хотя и побеждены, однако продолжают оказывать упорное сопротивление, несмотря на то что тают их ряды и множится число дезертиров, под покровом темноты переметнувшихся в лагерь противника. Пять лет! Десять лет! Двенадцать лет! Годины тяжких испытаний! От них всячески старались отмахнуться. Собираясь тесной компанией в уютной домашней обстановке, господа кичились своей мнимой непокорностью. Горестно сетовали на превратности судьбы и, чтобы как-то отвести душу, предавались бесшабашным кутежам. Все чего-то ждали, но чего именно, сами толком не знали. Но годы безвременья нет-нет да и напоминали о себе. Истинные причины существующего положения были непонятны этим людям. О чем следует сокрушаться, на что уповать, думая о грядущем, каких ожидать событий? Господа не утруждали себя ответом на вопросы, поставленные столь определенно. А если бы и попытались ответить, все равно не смогли бы, ибо не отдавали себе никакого отчета о подлинном характере и смысле происходящего.
— Надо бы что-то предпринять, — сказал наконец Золи Борбей и поднял бокал. — Пью за того, кто окажется способным руководить. Нашлись же деятельные люди в Бихаре. Кто из вас слышал про Кальмана Тису[8]? Вот это молодчина. Он и его единомышленники не одними только разговорами занимаются, а дело делают…
— А что они еще делают? — спросил Геза Сакай, и его глаза с красными прожилками остановились на собеседнике.
— Что делают, дядюшка Геза? А то, что и нам следовало бы делать. Накапливают силы. Готовятся.
— К чему готовятся?
— Разумеется, к тому, чтобы влиять на государственные дела своей страны.
— Видишь ли, я никогда не проявлял особой склонности к политике. Мне достаточно хлопот с женой, управляющим и приказчиками. Но тем не менее я знаю цену твоему хваленому Кальману Тисе, который в шестьдесят первом вошел в состав национального собрания. Помню, помню, как депутатов чуть ли не арканом пришлось ловить. Так вот, братец ты мой, коли для тебя Тиса великий человек, то и лобызайся с ним.
Геза Сакай все больше ожесточался, и были все основания опасаться, как бы он опять в запальчивости не наговорил грубостей.
— Янош! Эй, Янош! — окликнул Вардаи дворецкого. — Позови-ка сюда цыган.
Цыгане покорно вернулись и стали наигрывать какую-то грустную венгерскую песню. Заунывно-печальные звуки скрипок разрядили снова накалившуюся было атмосферу. Некоторые из гостей принялись вполголоса подпевать оркестру, и вскоре уже вся компания, подхватив мотив, запела хором.
— Ласло! А Ласло! — крикнула Жужа, дочь Вардаи, обращаясь к Дежери. — Спойте нам какой-нибудь душещипательный романс. Он чудесно поет, — пояснила она, вся просияв, сидящему рядом с ней инженеру.
— Дежери! Дежери! Просим Дежери! — раздались со всех сторон громкие возгласы, но Дежери решительно мотал головой, категорически отказываясь.
— Ну прошу вас! Ради меня! — упрашивала его Жужа и в шутку молитвенно сложила руки.
— Сегодня не могу!
— Даже для меня не можете? Ну ладно же, бесчувственный вы человек! — девушка обиженно надула губы. Она повернулась к Дежери спиной и стала кокетничать со своим соседом.
И тут Геза Сакай, которого неотвязно мучили какие-то мысли, вдруг вмешался в разговор.
— Скажи-ка, братец! А тебя как зовут?
— Лёринц Балог.
— Балог? Балог, говоришь? Из семейства прославленного Адама Балога? Не отпрыск ли ты, случаем, этого знатного рода?
Молодой инженер на мгновение растерялся, но, быстро поборов смущение, ответил утвердительно:
— Да, я из этой семьи…
— Что же ты, братец, такое скверное себе дело нашел? — Сакай неодобрительно покачал головой и снова откинулся на спинку кресла. «Ну и нравы пошли нынче! Как могло случиться, что на свете все вверх дном перевернулось?» — мысленно недоумевал он.
В настроении собравшихся произошел явный перелом. Веселье нарастало. И вскоре достигло такого накала, что казалось, того и гляди, обрушится потолок.
В висевшем на тагане котелке, бурля, варился гуляш. Давно прошло время ужина. Костер догорал, угольки едва тлели. Но пастухи, сидевшие вокруг костра, есть почему-то не начинали.
Было тихо. Мглистый воздух казался неподвижным. Изредка слышался стук сцепившихся в единоборстве рогов, глухой топот копыт. Стадо вело себя неспокойно, было чем-то встревожено.
— Поглядите-ка! — сказал старый пастух, попыхивая трубкой-носогрейкой. — Чего доброго, растерзают друг друга.
— А что? И растерзают, — подтвердил один из подпасков.
Стадо расположилось на ночной привал довольно далеко от загона, но храпение животных отчетливо доносилось сюда. Явственно слышно было даже, как коровы жуют свою жвачку.
— Неразумная скотина, только и знает, что жвачку жует, зубы истирает впустую.
Пастух, сидевший на корточках у костра, привстал и несколько раз помешал в котле большой деревянной ложкой.
— Гуляш, видать, уварился.
— В таком случае приступим к еде!
Сняв котелок с огня, пастухи поставили его на землю и расселись вокруг. Во время еды никто не проронил ни слова. Младший из подпасков изредка вставал помешать угли и подбросить в костер хвороста и кизяка. Позади темнел загон.
— Кто завтра к мирскому старшине[9] отправится? — нарушил молчание старший пастух. И поскольку никто не отозвался, старик тут же добавил: — Ты пойдешь, Пишта. Только гляди в оба, сынок, как бы тебе ребра не пересчитали…
— За меня не тревожьтесь, дядя Ференц!
— Ну-ну, ты не очень-то хорохорься! Я заметил, как Хедеши давеча косился на тебя.
— Лишь бы Маришка привечала ласковым взглядом, — вставил кто-то, вызвав общий смех.
Спать укладываться никто не спешил, хотя ужин уже был съеден. Все выжидали, когда старший пастух уйдет к себе в хижину. Но старик продолжал сидеть возле костра, уставившись на тлеющие угли.
— Вынеси-ка мне тулуп! — велел он подпаску. Тот проворно вскочил.
Выгоревшая голая земля была теплой, почти горячей, как полуостывшая печка, но старик все же велел подстелить тулуп. Скорее для пущей важности, чтобы отличаться от остальных, подчеркнуть свое старшинство.
Горький дымок кизяка вился над головами пастухов, как вечерний туман над осенней степью. Дым кизяка почему-то нагонял щемящую грусть и тоску. Пастухи сидели молча в тесном кругу, плечо к плечу, словно пришли с кем-то проститься. Быть может, с уходящим годом, который никогда больше не вернется? Но ведь до осеннего ненастья с холодными, пронизывающими ветрами, которые загоняют скотину в теплые хлева, было еще очень далеко.
Над погрузившейся в ночную тьму бескрайней степью сияло чистое звездное небо. Нестерпимая жара летнего дня немного спала, и иссушенное зноем поле стало оживать. Ночную тишину наполняло стрекотанье кузнечиков, будто чьи-то неуверенные пальцы робко перебирали струны цитры.
— Послушай, парень, может, сыграешь на цитре? — попросил старик Пишту. — Лайко, сходи-ка за ней, принеси!
Парень положил на колени цитру, придвинулся поближе к тлеющим на месте костра уголькам и побренчал немного, проверяя, не слишком ли ослабли струны.
— Так какую песню сыграть, дядюшка Ференц?
— Ты и сам знаешь не хуже меня! — И в такт мягкому, нежному звучанию струн по-старчески сипло запел:
Андрашов день — значит, кончилось лето,
Серыми тучами небо одето…
Ветер подул бы, хлынул бы ливень,
Мы по хлевам развели бы скотину.
Осень настала, время пришло
С пастбищ вернуться в родное село[10].
Голос его звучал все громче, и, увлекшись, старик уже пел не в такт; затейливо приукрашивая мелодию, он то и дело опережал музыканта. Пишта едва за ним поспевал, фальшивил, и все-таки его песня, в которой чувствовалась безысходная тоска, брала за душу.
— Давай-ка, сынок, споем еще…
Спев песню второй раз, старик глубоко вздохнул, то ли от усталости, то ли от одолевшей его тоски, и добавил, как бы оправдываясь:
— Андрашов день! Андрашов день! Небось к тому времени мы далече отсюдова будем. Верно я говорю?
Ему никто не ответил, пастухи продолжали сидеть в задумчивости, каждый мечтал о чем-то своем.
— На Чейтейском выгоне, слыхать, гурт-то на будущей неделе разгонят, — не дождавшись ответа, прибавил он.
— Выпас этот на высоком месте. Там вся земля от жары потрескалась. Скотина, того и гляди, все ноги переломает.
— Я тоже слышал, будто скотину туда больше не станут гонять. Чейтейские мужики собираются размежевать тамошние угодья и на будущий год пустить под пар.
Пишта резко ударил по струнам, как бы выражая этим крайнее удивление и недовольство. Дребезжащий звук этот еще долго не гаснул в безмолвной тишине. Замер он где-то вдали на бескрайних просторах ночной степи, как последний вздох на губах умирающего. Рассыпался увесистый кусок обуглившегося кизяка, и вспыхнувшее на мгновение пламя осветило темные лица молчаливых людей. Костер быстро затухал, и темнота вокруг становилась еще гуще, еще непроницаемее.
— Я спою вам песню, которую вы еще никогда не слышали. В бытность мою подпаском я частенько певал ее.
Голос у старика звучал бодро, весело, будто пел теперь уже другой человек.
Нет морозца вроде, а на озерах лед —
Где же конь мой сивый воду-то попьет?
Прорубь сделаю во льду я,
Сивого там напою я
Той водой зеленою,
Ой, вода из-подо льда
Хороша, да вот беда —
Больно уж студеная![11]
— Ну-ка, кто загадку разгадает? Зимних холодов и в помине нет, а озеро вроде бы замерзло… А?
— Небось высохла вода-то, дядюшка Ференц?
— Попал пальцем в небо! Говорю тебе, застыла! Летом! Покрыта слоем живого льда. Смекнули, что к чему? Заводь до того заросла ряской да ломоносом, что в непролазной тине пришлось прорубь прорубать. Можно пройти как по суху, а чуть оступишься, в омут затянет.
Помолчав немного, старик задумчиво продолжал:
— Теперешняя степь не то что прежде. Нет больше того степного раздолья. Когда-то были тут сплошь непролазные камышовые заросли да озера. И всякий, кто знал эти места, мог здесь спрятаться. Что до андрашова дня, то в прежние времена до него никому дела не было. Что лето, что зима — все едино. Скот мы не перегоняли с места на место, а выгоним бывало на прогалины посередь камыша и пустим на подножный корм. Чего там, скотина даже из-под снега выскребала корм копытами. Да и скотина была не такой привередливой, как нынешняя. А люди тем паче. Гуртовщики на отгонных пастбищах — вот те были настоящим пастушьим племенем. Круглый год не видели крыши над головами. А нынешние — разве это пастухи? Совсем не то. Да что об этом говорить. Давайте спать!
Старик, кряхтя, хотел было подняться, но раздумал.
— Ну, стало быть, тебе, Пишта, пора отправляться в путь. Скажешь там, что скоту здесь кормиться нечем, нет ни травинки. На Харангошскую пустошь — вот куда следует перегнать гурт, коли можно… Пусть все силы приложат, но добьются.
— В прошлом году помещик не дозволил. А нынче и подавно откажет.
— В таком случае и нам придется стадо разогнать, иначе скотина с голоду околеет.
Пастухи помолчали немного, затем один из них произнес:
— Поговаривают, будто в Харангоше даже омут пересох.
— Враки! — возразил старший пастух. — Там отродясь родниковая вода не переводилась.
— Я от чейтейских мужиков слыхал.
— Коли такое случилось бы, весть бы по всему краю разнеслась, — продолжал сомневаться старик и немного погодя добавил: — Однако кто его знает? По нынешним-то временам всякое случиться может…
Затем, как бы желая отогнать худшие предположения или отвратить какую-то беду, стал обстоятельно доказывать:
— Такого отродясь не бывало, чтоб в том омуте иссякла вода… Еще прапрадед мой знал этот источник. Вода в том гиблом месте била ключом из самых глубин, заколдованная она, и отвести ее можно разве что ворожбой. Когда тот треклятый колокол с несметными сокровищами опустили в колодец, тогда-то и забил родник. Многие смельчаки пытали счастье, пробовали достичь дна колодца. Но, увы, все до одного нашли там свою погибель. Кто его знает, может, треклятый колодец и дна не имеет. Вода в нем вовек не иссякнет.
— Я что ли сам выдумал? Чейтейские селяне говорят.
— В прежние времена тоже говорили. Все это пустое, ни разу этакого не случалось. Коли высох бы омут, отыскался бы клад вместе с колоколом, в который он замурован. А клад этот никому не суждено заполучить. Он заколдованный.
— Да еще люди говорят, будто слыхали, как колокол звонил.
— Враки! Никто не может звона этого услышать. Потому, ежели такое случится, все равно никто об этом не узнает. Просто бедняга, который услышал, не успеет никому рассказать, в тот же миг замертво упадет.
И все-таки на всякий случай старик поинтересовался:
— А кто из чейтейских тебе сказывал?
— Ферко Бене.
— Нашел кого слушать. Он соврет — не дорого возьмет. Божился, будто видел, как воскрешали господа нашего Иисуса Христа.
И, окончательно утверждаясь в своем мнении, решительно отрезал:
— Вода оттудова никуда не уйдет. Ни в жисть.
Стадо все еще не угомонилось. Слышны были окрики и отборная брань. Это пастух, оставшийся стеречь стадо, желал спокойной ночи сбившимся в кучу неугомонным животным.
— А ведь выгон на Харангошской пустоши когда-то общим был, мирским. Потом старый хрыч Ванштай, дед нонешнего графа, ловко прибрал к рукам все угодья. Мой отец еще пас стада в этих краях.
— Тучные там луга. Выпас в низине. Не так легко выгорает.
— Что ж, поживем — увидим, какой там выпас, — старик тяжело вздохнул и, потянувшись так, что старые кости хрустнули, с трудом приподнялся.
С минуту он вслушивался в непроглядную темноту ночи, окутавшую степь, такую же загадочную и полную неожиданностей, как само будущее. Где-то возле овчарни завыла собака. Ее заунывный, наводивший ужас вой чем-то напоминал причитания плакальщицы. Вдруг встревоженно заворчала и тут же стала злобно рычать овчарка. Пастухи настороженно прислушались.
— Кто-то едет, трое, а может, четверо, — определил старик, хотя конский топот был едва различим.
Пастухи выжидали. В тусклом свете мерцающих звезд дальше нескольких шагов ни зги не видно. Один из пастухов принялся хворостиной шуровать в костре, пытаясь разжечь огонь, но угли уже совсем погасли. Гуртовщики стояли молча, не шевелясь. Нервы у всех были напряжены до предела, как натянутая, готовая вот-вот лопнуть струна. Всадники подъехали к пастухам чуть ли не вплотную, прежде чем были замечены. Их оказалось четверо. Это были жандармы. На фоне звездного неба они казались сказочными великанами. В их касках тускло отражался бледный свет звезд.
Поздоровавшись, они спросили:
— Вы случаем не видели тут трех всадников?
— Окромя вас, никого, — попыхивая трубкой, спокойно ответил старший гуртовщик.
— Так-таки за весь день никто не проезжал?
— Никто. Наведывался тут один из чейтейских, но с ним никого не было.
— Не о своих речь, о чужих.
— То-то и оно. Этого, что давеча приходил, мы знаем как облупленного. С его батькой мы вместе в подпасках ходили. Сынок он моего закадычного друга Бене.
Озадаченные всадники молчали. Они явно не знали, разразиться ли им бранью или продолжать расспросы — авось что-нибудь и выпытают у пастухов.
— Люди у переправы видели, как в эту сторону поскакали всадники.
— Сюда чужаки не заезжали. Точно вам говорю.
Жандармы, видимо, поверили сказанному, пошептались между собой и, пробормотав что-то вроде благодарности, несолоно хлебавши потрусили прочь. Вскоре их поглотила окутавшая степь непроглядная темень.
— Мерзкое это занятие, скажу я вам, гоняться за людьми, — сказал один из пастухов и презрительно сплюнул в сторону.
— Мерзкое, говоришь? Зато хорошо платят, — заметил старый гуртовщик.
— Неужто все еще гоняются за Шандором Рожей[12]?
— Может, и за ним, а может, и за кем другим. У жандармов нынче дел хватает.
— Всюду рыскают. Вот и присмирели бетяры[13], сидят где-нибудь тише воды, ниже травы. Какой дурак станет нынче коней или скотину из стада угонять?
— Что правда, то правда.
Придя к обоюдному согласию, собеседники стали укладываться спать. Подпасок выгреб из-под золы тлеющие угли и притоптал их босыми ногами. Сделал он это, скорее, по привычке — опасаться, что от тлеющего уголька может вспыхнуть пожар, было нечего. К тому же палящие лучи солнца выжгли вокруг все, что только было можно. Пастухи расстелили на земле бурки и улеглись.
— Уж больно раскудахталась Наседка[14], — сказал один из них, лежа на спине и вглядываясь в звездное небо, подернутое мглой. — Авось снесется, дождичек выпадет.
— На то она и Наседка, не скоро станет несушкой.
Вскоре все стихло вокруг, и только на ночном привале беспокойно ворочалось стадо.
Погруженная в кромешную тьму степь пугающе зияла, словно бездна или вход в какую-то гигантскую таинственную пещеру.
Берег Тисы напоминал стойбище некоего кочевого племени. Уходящие вдаль плавни с уныло поникшими плакучими ивами, зарослями засохшего тростника и вербы и выжженными солнцем кочками в это воскресное утро кишмя кишели людьми. Вдоль берегов выстроились в ряд островерхие хижины. Их соорудили из снопов свежесрубленного тростника, и они напоминали монгольские юрты. Недоставало только мирно пасущегося стада, но беспорядочно разбросанные повсюду повозки издали могли вполне сойти за скотину.
Насколько хватал глаз, простирались пойменные луга. Пойма — извечная арена противоборства реки с человеком. В этом противоборстве попеременно отступал то один, то другой, так и не одержав окончательной победы. А может, это поприще мирного плодотворного сотрудничества и совместных действий, а вовсе не поле битвы? Весной, в половодье, сюда приходят ловить рыбу, летом и осенью — пасти коров, зимой — нарезать тростника на кровлю, ивовой лозы на изгороди и корзины да запастись топливом. Хозяин здесь — вода, а человек — покорный слуга, довольствующийся скромными дарами, которые разбушевавшийся властелин в своей неистовой ярости нередко швырял наземь. Между ними как бы заключена была полюбовная сделка, условия которой свято выполнялись.
Весеннее половодье приносило рыбакам богатый улов. Пойменные болота давали больным пиявки, добрым молодцам — журавлиные перья и перья цапли для украшения шляп. А когда случалось, что на село внезапно нападали чужеземцы или устраивали облавы на рекрутов императорские солдаты, густой кустарник и заросли тростника, как заботливая мать, надежно укрывали беглецов. И не только укрывали, но и оберегали: если какой-нибудь дотошный привяжется с расспросами к прохожему и, напав на след, бросится в погоню, ему не миновать погибели — он навсегда исчезнет на дне глубоких оврагов, сокрытых в песчаной отмели или в трясине прибрежных болот. В засушливые годы поросшие травой луга на островках, разбросанных среди камышовых зарослей, служили спасительным прибежищем скоту, исходившему слюной в поисках подножного корма. Здесь круглый год содержались под открытым небом табуны лошадей, стада крупного рогатого скота и свиней, отары овец. В суровую, с трескучими морозами, зимнюю пору пастухи, денно и нощно пасущие скот на отгонных пастбищах и никогда не знавшие теплой постели, особенно сильно тосковали по домашнему очагу.
Эти ничейные земли никто не считал своими, никто на них не притязал. Щедро делились между собой прибрежными угодьями река, паводковые воды и люди, выросшие в этих местах и знавшие тут каждую пядь. Сложившаяся за века общность судьбы привела здесь к особой смычке человека с природой, и если порой интересы их сталкивались и они вступали в единоборство, опустошая все вокруг, то потерпевший и ответчик, как закоренелые сутяги, никогда не обращались к посредничеству, не просили рассудить их, считая все это своим внутренним делом. Дескать, случилось, сами и разберемся…
И вот теперь сюда, на эти земли, нахлынули чужаки. Повсюду зияли огромные, вырытые в земле ямы, а вдоль реки возвышалась свежая насыпь. Весь край, казалось, погрузился в какое-то дремотное состояние или даже в глубокое забытье. Видны были лишь следы прежней жизни. Вокруг ни души, даже река словно отступила от прежних своих берегов под натиском вторгнувшихся пришельцев и притаилась в своем русле.
Полчища захватчиков, судя по всему, решили незамедлительно воспользоваться замешательством, которое вызвало их внезапное вторжение. Несмотря на воскресный день, всюду трудились люди. Они рыли землю лопатами, нагружали ею тележки и торопливо увозили прочь. Один толкал тележку, другой тянул ее канатом, так общими усилиями вкатывали ее на насыпь. Только свежевыстиранные рубахи да закатанные выше колен чистые штаны напоминали о том, что нынче праздничный день. Когда солнце, все выше взбираясь по небосводу, почти достигло зенита, работу все-таки прекратили. Перед хижинами один за другим стали разгораться костры, и заскорузлые, загорелые руки, словно священнодействуя над огнем, поджаривали нанизанные на прутики куски сала с луком. Утренний воздух, перемешанный с ароматом жареного мяса, создавал приподнятое настроение. Такое благоговейное настроение вызывает у прихожан запах ладана во время богослужения. Кое-где еще раздавалось тонкое взвизгивание напильника, которым водили по краю железной лопаты, или стук молотка о колесо тележки. Но вскоре и эти звуки, свойственные суетным трудовым будням, исчезли. И вот теперь день стал по-настоящему праздничным, воскресным. Люди не спеша, как стадо коров, которое пригоняют в летний вечер к водопою, направились на берег реки. Они несли к реке перекинутые через плечо узлы с грязным бельем.
На самой окраине стана, позади лачуг и шалашей, стояло сколоченное из досок строение. Оно служило конторой и одновременно жильем для инженеров, руководивших возведением дамбы, и выделялось своим размером среди остальных хибар.
Балог только что вернулся из усадьбы Вардаи. С помятым от бессонной ночи лицом сидел он на краю постели и делился впечатлениями с рыжеватым рослым молодым человеком, с которым жил в одной комнате. Тот стоял к Балогу спиной, склонившись над разложенными на столе чертежами, и, казалось, совсем его не слушал. Но вдруг, обернувшись, насмешливо перебил говорившего:
— Надеюсь, ты наведался к своим родичам?
Балог, собиравшийся было снять сапоги, выпрямился во весь рост. Лицо его выражало удивление.
— Тебе не кажется, что твоя ирония неуместна?
— Ирония?
— Да, ирония. Мне она не нравится.
— Не понимаю. Я спросил без всякой задней мысли. Я знаю, что дел у тебя по горло, некогда даже наведаться в деревню. И вот наконец тебе представился удобный случай. Надеюсь, ты воспользовался им?
— К чему ты затеял этот разговор?
— Да так.
Балог снова принялся за сапог, но, так и не сняв его, выпрямился и, угрюмо глядя на широкую спину товарища, сказал:
— А ты, Бела, тоже мог бы поехать. И тебе не мешает немного отдохнуть.
— Ах вот как. Значит, ты отдохнул? Зачем же тогда укладываешься?
— А ты что, возражаешь?
— Совсем нет!
Балог встал, прошелся несколько раз по тесной комнате.
— Уж не стряслось ли чего? Что-то ты мрачный.
— Ничего особенного не случилось! Вот собираюсь в село. Нужно навербовать сотню-полторы рабочих на земляные работы.
— Драхота сам справится с вербовкой.
— Предварительно нужно бы переговорить с писарем из сельской управы.
— Может, хочешь, чтобы это сделал я?
— Куда тебе! Ложись и отсыпайся!
Надев шляпу, Бела Сана направился к двери. Уже на пороге он сказал:
— К обеду вернусь. Может, передашь Драхоте, если станут жарить рыбу на вертеле, пусть… Впрочем, сам скажу. Спи уж.
«Что с ним стряслось?» Балог задумчиво посмотрел на только что захлопнувшуюся дверь, затем перевел взгляд на стол, огарок свечи, исписанные листы бумаги. Должно быть, Бела всю ночь работал. Балог хотел было окликнуть его и сказать, что сам пойдет в село, но вдруг почувствовал, как на него свинцовой тяжестью навалилась усталость. Ноги подкосились, точно на плечи ему взвалили непомерно тяжелый мешок. Спотыкаясь, с подгибающимися коленями добрел он до кровати и повалился, не раздеваясь.
Балог не привык к ночным кутежам, однако до самого утра не испытывал ни малейшей усталости. Хотя и выпил изрядно, он оставался бодрым, словно только что встал после хорошего сна. У него было такое ощущение, будто он лишь сейчас, с большим опозданием, стал пьянеть. Голова шла кругом, перед глазами все плыло. Как ни старался он их закрыть, заснуть все-таки не мог. Перед его взором вставали странные, с калейдоскопической быстротой сменявшие друг друга видения. Слышались чьи-то голоса. Они казались ему то приглушенными до шепота, то такими оглушительными, что вот-вот лопнут барабанные перепонки.
Сквозь прикрытые веки он отчетливо видел, как вернулся его сосед — Бела Сапа. Балог пытался заговорить с ним, спросить, что случилось. Но его парализовало, язык не повиновался. Балог хотел громко закричать, но не издал ни единого звука. А Бела все ближе подходил к его постели, держа в руке лист белой бумаги. «Послушай-ка, что я написал, — сказал он, и его безумные, налитые кровью глаза приобрели зловещее выражение. — Завалите землей колодцы, засыпьте щебнем реки!» — прочитал он, неистово крича и топая ногами. Удивленно уставившись на него, Балог хотел спросить: «Что с тобой, Бела, что за вздор ты пишешь!» Но перед ним стоял уже Геза Сакай. В руке у толстяка был не лист бумаги, а большая гусиная ножка, и он играл на ней, как на дудке. Его искусной игрой можно было заслушаться. «Бывает же этакое, — подумал Балог, — и швец и жнец и в дуду игрец!..»
Очнувшись вдруг, он понял, что все это лишь сумбурная игра воображения, кошмарный сон. И хотел было отмахнуться от наваждения, как от назойливой мухи, но в следующее мгновение кто-то снова замаячил перед его глазами. Ах, опять Бела! Бела Сана! Судя по всему, он хочет о чем-то спросить. И, не дожидаясь его вопроса, Балог сам отвечает ему: «Я Балог… дворянин Балог…» Вот он, Балог, разгуливает по селу… А из-за ограды кто-то строго кричит: «Может, поздороваешься со своим дедом?..» — «Я задумал отвести подальше отсюда реку, дедушка. А то буйволы бросились в самую стремнину…» — «Знаешь, Бела, это все сплошная фантасмагория, выдумка невежественных людей…» В ответ слышится звонкий смех Жужи Вардаи. Она ведет кого-то под руку. «Хочу представить вам родственничка вашего…» Драхота, Драхота, опять эта постылая рыба…
Балог очнулся и увидел, что стоит на полу возле постели. Нет, так продолжаться не может. Надо выспаться, иначе с ума сойдешь. Но прежде всего неплохо искупаться в реке.
— Где Драхота? — спросил он у первого встречного.
— В село уехал. С господином Белой.
Нетвердой походкой брел Балог по поселку. На этот раз все ему казалось каким-то странным, диковинным, будто он забрел в неведомые, чужие края. Насыпь, которую они возводили, одиноко высилась под палящим солнцем. Уже никто здесь не работал. Под сенью хижин то тут, то там бренчали цитры, заунывно пела пастушья свирель. Река оглашалась раскатистым смехом, в воздухе, подобно ласточкам, хлопающим крыльями, носились обрывки фраз. Это были голоса купавшихся землекопов, тех, кто помоложе. А те, кто постарше, уже принарядились, собираясь отправиться в село, чтобы по-праздничному провести воскресный день. Балог всегда охотно останавливался побеседовать с рабочими о том о сем, послушать их забавные шутки друг над другом да остроумные прибаутки. Однако на этот раз он даже не заметил их приветствий и все брел и брел вперед, как лунатик. Очнулся он, когда ощутил на ногах всплески воды. Сделав несколько шагов, он окунулся. Вода оказалась теплой, словно ее подогрели. Купанье вызвало удивительно приятное ощущение, освежило и сразу успокоило взвинченные нервы. Балог разглядывал желтоватую мутную воду. Если бы не чуть заметное течение, ее можно было бы принять за непроточную. Он усмехнулся, вспомнив, что сказал Вардаи. По его словам, сельские жители, хоть и прожили весь свой век вблизи рек и озер, не очень-то любят купаться. Разве что когда лошадей купают, и сами заодно окунутся, да и то предпочитают поскорее вскарабкаться на спину коня, чтобы, не приведи господи, не окунуться по шею. Или когда замачивают коноплю. Но и тогда глубже чем до пояса не больно-то залезают. Вардаи рассказал недавно забавную историю об одном старике, ловце пиявок. Этот старик, бродя как-то по болотистым местам, оступился и угодил в трясину. С трудом выкарабкался оттуда и, как был, весь в грязи, побрел домой. Повстречавшись с ним, Вардаи спросил старика, почему он не выкупался. Старик презрительно сплюнул и с глубочайшим негодованием изрек:
— За всю жизнь ни разу не окунался я в эту мутную лужу, а вот теперича пришлось, и то не по своей охоте.
«А вот теперича пришлось, и то не по своей охоте…» — вспомнил Балог слова старика и рассмеялся от души, как давно уже не смеялся. Неожиданно ему вспомнились давние вечера, когда отец, бывало, рассадив вокруг себя детей, рассказывал сказки и забавные истории.
«После полудня все же съезжу в село, — решил он. — Балог… Адам Балог», — невольно пришло ему в голову, и, почувствовав себя как-то неловко, он ухмыльнулся. Чтобы отогнать навязчивые мысли, он поплыл против течения. Это было нетрудно — течения почти не ощущалось. Видела ли когда-нибудь эта древняя река столько купальщиков? Вряд ли. Он долго всматривался в водную даль, на уходящее к северу извилистое русло реки, на примятые камыши и кочкарник, заросший дикими кустами.
«Бела прав. Вон у той излучины придется-таки спрямить русло. Одной дамбой здесь не обойдешься».
Это была мимолетная мысль, нечто вроде попытки оправдать себя в собственных глазах. И как ни в чем не бывало он продолжал разглядывать окружающую местность. Он как бы пытался проникнуть в глубь зарослей тростника и кустарника, в самые недра земли, отыскать там следы далеких времен, давно ушедшей, канувшей в прошлое жизни, под которой подводит черту возводимая ныне дамба…
Над станом слышался неумолчный птичий гомон, жалобное щебетанье. Должно быть, птицы оплакивали разоренные, растоптанные гнезда…
Балог вылез из воды. Одевшись, он направился в контору и сразу же лег. Не прошло и минуты, как он погрузился в сон.
Пишта как раз добрался до околицы, когда зазвонили к заутрене. Торжественные звуки благовеста плыли ему навстречу, и воображение рисовало девичий хоровод, целую гурьбу приветливых и пригожих девушек, по случаю воскресного дня празднично одетых во все белое. Здесь, на лужайке, влюбленные обычно назначали свидания. Пишта молодцевато приосанился в седле и лихо подкрутил и без того вздернутые кверху усики. Пусть стоят торчком. Он уже почти достиг дома, но, словно боясь опоздать, снова подхлестнул коня, и тот побежал мелкой рысью. Вдавив голую пятку коню в бок, Пишта свернул с дороги в первый проулок. Он спешил домой, чтобы привести себя в порядок, переодеться, а уж затем только отправиться к мирскому старшине.
Маленькие, крытые камышом хижины теснились как нахохлившиеся, сонные наседки с пушистыми цыплятами под крылом. Сейчас, когда он ехал верхом, голова его возвышалась над стрехами, так что он мог заглянуть в пустые, безлюдные дворики. Всюду тишина и безмолвие и нет ни души. Это унылое однообразие пустынных улочек и неуютность крестьянских дворов подействовали на него несколько удручающе. Даже конь замедлил шаг, будто сник. Когда Пишта наконец остановился перед собственным домом, сердце его сладко заныло. Прекрасна пастушья жизнь, с ранней весны до поздней осени на степном приволье, но сколь радостна минута, сколь блаженно себя чувствуешь, когда возвращаешься домой. Вот он, отчий дом, вот оно, родное село. Разве есть что-нибудь прекраснее на всем белом свете?
— Ну как, разгоняете скотину? — первым делом спросил его отец.
— Коли дозволят перегнать на Харангошскую пустошь, то зачем же.
— Вчера встретил старшину Хедеши. Он как раз шел на барскую усадьбу.
— Дядюшка Ференц к нему и снарядил меня.
— Он-то уж добьется, коли захочет. А вот будет ли прок другим от этого, трудно ручаться. Больно уж хитер шельма.
Отец Пишты был на редкость ершистым человеком, за словом в карман не лез. На полголовы ниже ростом даже самого низкорослого мужика на селе, он восполнял свой недостаток тем, что всегда громко говорил, стараясь всех перекричать. В его семье все мужчины уродились рослыми, плечистыми молодцами, и только он один был маленьким, тщедушным человечком. Но физические недостатки вполне возмещались особенностями его характера. Он был вспыльчив и горяч и нередко выходил из себя без всякой видимой причины.
— Как там старина Ференц? — донесся из темных сеней надтреснутый голос Пиштиного деда.
— В добром здравии. Велел вам кланяться, дедушка.
— Небось все еще по старой привычке залезает на ночь в свою конуру? — Хрипловатый смешок старика напоминал клекот петуха-погоныша.
В молодые годы дед тоже нанимался пастухом на отгонную пастьбу вместе со старшим пастухом Ференцем. Дед любил рассказывать, как они однажды зимовали со стадом на журавлином острове:
— Ференц и тогда уж был хлипким, этакий мерзляк. По ночам, бывало, растолкает корову, поднимет ее и ляжет на теплое место. Однажды проснулся старик от того, что кто-то копошится у его чуней сыромятной кожи, обнюхивает их. Копошился, копошился, а потом принялся грызть. Оказалось, луговой волк. С той поры ни разу не отважился Ференц спать в одиночку на открытом месте.
Когда пасти скот на отгонных пастбищах перестали, дед бросил пастушество. То, что пришло на смену отгонной пастьбе, было уже так себе, нестоящим делом, говорил старик и не скрывал своего презрительного отношения к табунщикам, пастухам, чабанам, свинопасам, которые зимой укрывались где-нибудь в закутке. Он и дружка своего вспоминал с язвительной насмешкой, как какого-то отступника. Порвать с камышовым царством он не мог и потому занялся ловлей пиявок. Круглый год бродил по непроходимым болотным дебрям, топким местам. Он знал там каждую кочку, различал любой шорох, писк, точно родился в тех местах и там ему изначально пришлось познавать окружающий мир.
Но, увы, последние засушливые годы, и особенно нынешний, выгнали старика и из болотного царства. А тут еще, как на грех, понаехали сюда эти чужаки, всякий сброд стал шнырять. Старик забился в самый темный угол сеней и целыми днями безвыходно сидел там, словно чем-то опорочил свое имя и позор этот гнал его от людей.
Старик приуныл, еще больше сгорбился, коротая дни в одиночестве, непрестанно брюзжал, правда негромко, больше себе под нос, чтобы только себя потешить.
Мать достала из сундука чистую справную одежду. Синие широкие штаны со складками и синюю рубаху. Пишта забрался в светлицу переодеться во все чистое. Дед, не утерпев, забрюзжал и по этому поводу. Сидя в закутке на своем тулупе, словно паук-крестовик в уголке паутины, он придирчиво присматривался ко всему и, что бы ни заметил, не удерживался от ворчливых, осуждающих замечаний. И если в тот момент в сенях никого не оказывалось, старик довольствовался самой малостью, понося вообще испорченные нынешние нравы, весь этот порочный мир. Но стоило кому-нибудь или чему-нибудь отвлечь его внимание, как он тотчас переключался с общей темы на конкретную.
— Слыханное ли это дело, чтобы каждые две недели переодеваться в чистое… В мои годы пастух, уж коли надел какую одежу, так больше и не сымал ее… Бывало, штаны вымочишь в овечьем молоке да просушишь в золе, а опосля наведешь лоск прогорклым нутряным салом… ни в жисть не изорвутся… и не промокнут, хоть лей дождь как из ведра… и никогда стирать не надо…
— Да помолчите вы, батя! — сердито осадил старика сын. — Ступайте к своим пиявкам и наводите там свои порядки. Черт бы побрал эту гиблую погоду вместе с ее пеклом!..
Приструненный старик замолк, но продолжал что-то шептать про себя с обиженным видом.
— А как там скотина? — поинтересовался у Пишты отец.
— Беснуются, того и гляди, перебодают друг друга.
— А падеж есть?
— С того раза, как пала корова Куношей, больше ни одна скотина не подохла. А у них опять телка квелая, и хвост и уши повисли.
— А наши-то как?
— Наши ничего. Криворогая яловка, поди, вскорости отелится.
Услышав такую новость, мать Пишты, суетливо хлопотавшая по хозяйству, прямо замерла от радостной неожиданности.
— Вот только эта засуха… и что за напасть, — горестно вздохнула она.
— Что делать станем, ежели стадо по дворам распустят? Не иначе придется скормить скотине соломенную крышу.
— И что там мирской старшина волынку тянет! Который год канителится с этим Харангошским лугом? Небось для себя словчить хочет — на это он мастак. А ведь выгон весь до последней пяди испокон веку мирской…
— И в старину, и в мое время… барская скотина, хоть на духу скажу, там не паслась… — пробормотал старик.
— А верно, что болото с омутом под осушение отвели? — полюбопытствовал Пишта.
— Что-то не слыхать.
— Чейтейские мужики про то толкуют.
Все замолчали, опасаясь, как бы разговор этот не навлек беды. Первым нарушил тишину дед. Он принялся рассказывать какую-то историю. Но вряд ли кто слушал его болтовню. Он уже столько раз пересказывал эту легенду, что даже по движению его губ можно было догадаться, о чем идет речь. В стародавние времена целое стадо вместе с пастухами утонуло однажды в омуте. Случилось это под вечер, когда уже готовились к ночлегу. Вдруг слышат, раздается звон колокола со дна того самого заколдованного колодца, что на дне омута. Звонил колокол прямо на диво, и, зачарованные его чудесным перезвоном, пастухи и скотина всем скопом очертя голову кинулись в омут. И все до единого нашли там погибель…
Старик увлеченно и замысловато рассказывал и пересказывал эту историю со всеми подробностями, перемежая речь своими собственными присказками и прибаутками. И поскольку никто его не одергивал, говорил все громче и громче и настолько разошелся, что стал присочинять разные небылицы, добавлять новые подробности. В его голосе чувствовалось лукавство, он как бы заманивал слушателей: ну-ка, мол, следуйте за мной, коли вы такие смелые, а я-то в своей стихии: ведь что ни говори, а всякие там привидения, духи, добрые, злые, лешие, водяные — в общем, всякая нечистая сила — мои старые знакомые… я с ними запанибрата. Попробуйте теперь окрыситься на старика, вряд ли хватит у вас смелости!.. С этакой неподражаемой самоуверенностью он мог идти на любой риск, бродить по дебрям бескрайнего царства камышовых зарослей, где подстерегали пришельца трясина и неведомые омуты.
Сумеречная полутьма сеней вдруг наполнилась какими-то причудливыми клубами не то пыли, не то пара. Точно так же поздней осенью или зимой клубится над очагом холодный воздух, когда порывистый ветер со свистом задувает в дымоходное отверстие. Пиште всегда было очень по душе настроение, которое навевали на него предания старины. Еще в детские годы он, слушая захватывающие рассказы взрослых о разных загадочных, полных таинственности историях, засиживался до поздней ночи. И когда стал взрослым, романтика этих удивительных историй продолжала увлекать его по-прежнему. Но на этот раз ему было не до того, чтобы предаваться мечтательному настроению, щемило сердце. Хотя это было не болезненное, а, скорее, сладостное ощущение, как бы напоминание — мол, ступай, пора…
«Вот-вот начнется благовест, а там…»
Дом мирского старшины находился всего в каких-нибудь четырехстах метрах от отчего, но даже этот короткий путь Пишта не захотел пройти пешком. С видом лихого наездника он красовался верхом на коне в чистых отглаженных штанах, в нарядном доломане с медными пуговицами, из-под которого виднелась свежестиранная рубаха с широкими рукавами. Утренней прохлады как не бывало. Солнце палило нещадно, но воскресный, праздничный день выманивал людей из домов. Крестьянские дворы, куда он заглядывал поверх плетней, уже заметно оживились. В одном из них девушка брала воду из колодца. Она так низко перегнулась через колодезный сруб, что из-под поднявшейся выше колен юбки стали видны полные белые ноги. Пишта невольно задержал взгляд на этой соблазнительной картине, чувствуя, как по всему телу его разлилась горячая волна, но, вот уже овладев собой, он отвернулся в сторону, будто кто-то его пристыдил. На пороге дома Бако сидел старик. Пишта с ним поздоровался, старик спросил:
— Как там скотина, сынок? Держится?
— Неважно, дядюшка Михай, слабая стала.
Его окликали со всех сторон, засыпали вопросами. Все больше и больше людей выходило на улицу, им не терпелось услышать, что он, Пишта, скажет. Его грудь распирала радость, горделивое чувство внутреннего удовлетворения, что он нужен людям. Пишта Балог чего-нибудь да стоит, он отнюдь не последний человек не только в степи, но и на селе.
Но когда Пишта, осадив коня, остановился у ворот усадьбы Хедеши, им вдруг овладела неуверенность, он даже чуть растерялся, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы побороть робость и войти во двор. Этот дом да и вся усадьба выглядела совершенно не так, как другие крестьянские дворы. Нельзя сказать, что она была красивее или просторнее, но все же совсем иная. На что бы ни поглядел Пишта — все было ему памятно и близко. И у колодца подвешенное коромысло, и приставленное к стенке конюшни поломанное колесо от телеги, и то, как ворковали голуби на крыше дома, — все говорило ему о многом и было полно значения. Говорило только ему одному, и больше никому.
Он привязал коня к изгороди. И в тот самый миг из сеней вышла Маришка с деревянным ведерком в руке. Заметив парня, девушка встрепенулась и вся зарделась, и щеки, и шея — до самого выреза на праздничном лифе беленого полотна. Застенчиво опущенные ресницы затрепетали, как крылья вспугнутой птахи. Пишта стоял зачарованный, не в силах отвести взгляда, а рука, случайно оказавшаяся на конской гриве, ласково гладила шею животного. Эта идиллическая сцена длилась лишь несколько мгновений, в течение которых девушка, в смущении потупив взор, пробегала к колодцу. Но эта мимолетная встреча так взволновала парня, что на лбу его выступила испарина. В замешательстве Пишта почему-то потянулся к уздечке, но спохватился, заметив, что пальцы машинально развязывают туго затянутый на плетне узел поводка. Хозяин дома, возможно заметив смятение дочери, уже в следующую минуту самолично появился на пороге дома.
— Здравствуй, Пишта. Не стряслось ли чего на выгоне?
В дом он парня не пригласил, только постоял с ним у крыльца. А Пишта украдкой посматривал на девушку, ловил взглядом каждое ее движение. Он с удовлетворением отметил, что она стала к колодцу так, чтобы никто не смог наблюдать за ней, когда она станет нагибаться над срубом.
— Нет, дядюшка Антал, ничего не стряслось. Вот только засуха выжгла все. И конца ей не видать. Старший пастух велел передать, дескать, придется распустить стадо, либо угонять куда-то, на лучшее пастбище, коли такое найдется. Скотина извелась с голоду, не ровен час, взбесится да перебодает друг друга.
— Передай старику, что с завтрашнего дня скотину можно будет перегнать на Харангошский выгон. Завтра утром заеду к вам. Но часть стада, видать, придется пригнать домой…
Пишта в этот момент меньше всего обращал внимания на слова мирского старшины: стоя боком к колодцу, он то и дело украдкой поглядывал в ту сторону, где находилась девушка.
— Скотина, значит, не дохнет?
— У нас пока ничего. А вот, говорят, у чейтейцев пало коров пять, не меньше…
— Что ж, стало быть, завтра наведаюсь к вам на пастбище.
Разговор был окончен, и Пиште ничего не оставалось, как только уходить. Антал Хедеши — человек немногословный, молчаливый. Огромные усы у этого статного, крепко скроенного, сурового на вид мужчины закручены так лихо, что, кажется, в гневе он кого угодно ими забодает. Его широченные белые штаны в сборках свободно ниспадают до самых лодыжек. Статная фигура старшины невольно привлекала к себе внимание — ни дать ни взять прямоствольная серебристая береза, обтянутая гладкой берестой. Старшину в деревне недолюбливали, но уважали и побаивались. Зато на него заглядывались женщины, особенно молодые. Дочка уродилась вся в отца — редкой красоты девушка, ладная, стройная.
Вот она торопливо проходит мимо них с полным ведром. Маришка несет свою ношу, словно пушинку, а ее босые ноги легко ступают по песчаной дорожке, чуть шурша песком. Теперь действительно исполнилось все, ради чего Пишта приезжал сюда. Попрощавшись, он отвязал коня и тут же выехал со двора. Он ехал, а голова у него кружилась от счастья. Пишта чувствовал себя на верху блаженства.
Вернувшись домой, Пишта выждал, когда кончится благовест, зовущий прихожан в храм. Затем подождал еще некоторое время, прикидывая в уме, когда закончится богослужение. Но вот, кажется, пора двинуться в путь, чтобы поспеть вовремя. Он вскочил на коня и трусцой направился к церковной площади. Сделав круг-другой по площади, Пишта вдруг услышал, как запели на хорах. Значит, сию минуту служба кончится, и все выйдут. Вскоре из церкви повалил народ. Впереди всех шли степенные старики, за ними — по-праздничному одетые мужики помоложе. Несмотря на жару, те, что постарше, шествовали по улице в сермягах, полагая, что в сермяге менее жарко. Женщин, за исключением старушек, почти не было видно. Те, что помоложе, остались дома готовить обед. Вот гурьбой, взявшись за руки, высыпали парни. Шествие замыкали девушки, их косы пестрели яркими лентами, как поле пестреет белыми ромашками, красными маками и синими васильками.
Объезжая площадь, Пишта рассчитал так, чтобы оказаться возле церкви в момент, когда толпа прихожан появится на паперти. Он знал всех до единого. Многие девушки улыбались ему. Одни шаловливо заигрывали, другие застенчиво смущались. Пишта весь как-то подобрался и выглядел неприступным. Казалось, взгляд его говорил: баста, девки, конец всяким шалостям и заигрываниям. Вот появилась Маришка рука об руку со своими подружками. Она шла посередине. Подружки, заметив Пишту, стали шушукаться между собой и, посмеиваясь, зашептали что-то Маришке. Та залилась румянцем и улыбнулась. Затем на какой-то миг подняла на него глаза, но, смутившись, тут же их отвела. Остальные девушки тоже улыбались и озорно посматривали на Пишту. Но он продолжал сохранять серьезность и безучастно смотрел поверх их голов, словно кого-то отыскивая в толпе…
Держась за руки, девушки неторопливым шагом шли по улице. С какой-то особенной грацией ступали они босыми ногами по горячей земле. В нескольких шагах, следом за ними, шли парни. Девушки игриво посмеивались, и время от времени иная из них, будто танцуя, оборачивалась и заглядывала в глаза своему парню. Пишта с грустью глядел им вслед и, может быть, впервые в жизни жалел, что стал пастухом.
Мужчины не расходились по домам, они группами стояли возле храма и беседовали. Больше всего толпилось их вокруг мирского старшины. Там раздавались громкие возгласы — похоже, шла перебранка.
— …нешто так можно, где же справедливость?! — горячился кряжистый, круглоголовый, с красной шеей, мужик. — Каждый крестьянин имеет законное право на свою долю выпаса.
— Держи карман шире! — засомневался кто-то.
— Господин управляющий сначала ни в какую, и слушать не хотел, — растолковывал Хедеши. — Уламывал я его, уламывал, наконец он согласился, но с условием, что осенью мы вспашем ему клин. А вот на чем пахать — это еще надо поглядеть.
— Я не против. Но пусть каждый, кто приписан к селу, пользуется своей долей выпаса. Ежели чья-то скотина будет там пастись, то и моя тоже будет.
В спор вступали все новые и новые голоса.
— Не дело это распускать скотину по домам…
— С батрака безземельного тоже взимается подать…
— Сговориться-то сговорились. Только зачем пошли на такую негодную сделку?
— Так ведь уступать не хотел.
— Ежели по справедливости, то на том угодье должен быть общий выгон.
— С какой же стати за свое кровное платить?
— Выходит, пасти скот может только тот, у кого есть своя земля? А батраку да бедняку остается распялить шкуру околевшей скотины да повесить на гвоздь!
— А сколько нужно вспахать за выпас?
— Не будем ссориться, мужики, — призывая к благоразумию, вмешался в спор староста, стоявший рядом с Хедеши. — Неделю, а то и две скот хорошо ли, худо ли перебьется на том выгоне. Пусть стадо туда перегонят, и все тут. Чего из-за пустяков ссориться!
Примирительные слова старосты оказались более чем кстати, так как атмосфера накалилась до предела. Подходили все новые люди. Толпа вокруг спорящих росла. В этот самый момент на углу площади затрещал барабан глашатая, роль которого выполнял посыльный при сельской управе. Толпа хлынула к нему. Всех разбирало любопытство: что это опять взбрело в голову зловредному писаришке из сельской управы?
В последнее время совсем обнаглел каналья: с крестьянами разговаривает не иначе как только через посыльного. Взбредет ему что-то в башку, вот и велит бить в барабан, созывать народ.
— Доводим до всеобщего сведения, что сего числа производится набор землекопов со своим инструментом на строительство дамбы. Желающие должны немедленно зарегистрироваться в сельской управе.
Напрасно староста улаживал спор. Объявление сделало свое дело. Теперь все ясно почувствовали, что их неприятностям нет конца. Издольщики и батраки, обступившие старосту, поняли, что речь идет не просто об аренде Харангошской пустоши. Дело тут не только в предоставлении им на несколько недель выгона и не в том, кто из крестьян за это станет пахать, а кто нет, кому положено пользоваться выгоном, а кому нет! Подобные споры и перебранки возникали и прежде: и во времена отцов, и во времена дедов. И нередко такие споры решались потасовками, в которых спорщики проламывали друг другу головы. Нынешняя перебранка по сравнению с теми прежними не шла ни в какое сравнение. И тем не менее тревога и волнение не покидали людей.
Минуло уже полтора десятка лет с той поры, как крестьяне освободились от крепостной зависимости. Поначалу они верили, что им удастся избавиться от беспросветной нужды и лишений, которые они терпели на протяжении столетий. После освобождения они надеялись выхлопотать себе угодья, о которых из поколения в поколение ходила молва, будто они некогда принадлежали крестьянам, а потом были отняты помещиками. Бедняки решили: раз уж пришла долгожданная воля, то они могут мирно и честно поделить угодья между собой, ведь угодья эти по праву являются общим достоянием.
Но не тут-то было. Последовал грозный окрик, и крестьянам пришлось подчиниться. А что им оставалось делать? Увели они с пастбищ скот, пригнали его в деревню и скрепя сердце терпеливо сносили притеснения, как сносили их и прежде. Им казалось, что они и дальше смогут жить так же, как жили раньше… Но это стало невозможным. Хотели они того или нет, им пришлось признать, что в мире не все идет по-старому. С происшедшими переменами нельзя было не считаться, нельзя было их избежать. Они настойчиво стучались в каждый дом и, врываясь, все рушили, переворачивали вверх дном.
При старых порядках крестьянам приходилось туго, однако жизненный уклад был для них привычен. Они разбирались, что к чему, подходили ко всему с определенной меркой и все сообразовывали с ней. У одних жизнь складывалась более или менее сносно, у других намного хуже. И это обстоятельство неизбежно сталкивало их, нередко побуждая хватать друг друга за горло. Но община, точно кошара, все-таки неизбежно сплачивала их в одно целое и примиряла.
Теперь этот жизненный уклад рушился, вызывая неуверенность в завтрашнем дне, вселяя тревогу и неопределенность. Окружающий мир день ото дня менялся, становился все более чуждым и непонятным… Бедняги так и не сумели разобраться в сложных перипетиях этих перемен, найти ориентир, определить свое место в нем.
И в довершение всего этот засушливый год, который выдался нынче… Дьявольское, невиданной силы стихийное бедствие тоже было как бы неотъемлемой частью непостижимого хаоса. Засуха, лютые морозы, наводнения, мор случались, конечно, и в старину. Иное стихийное бедствие даже являлось для прошлых поколений отправной точкой летосчисления, как для христиан явилось, например, рождение Христа. «Спустя пятнадцать лет после мытного[15] мора…» — говорили крестьяне. Или: «Спустя двадцать лет после свирепого бурана…» Из поколения в поколение передавались легенды о страшных годинах. Но нынешний год казался крестьянам из ряда вон выходящим. Разумеется, дело тут было не только в силах природы, а в неведомых, таинственных силах, перевернувших мир вверх тормашками. Об этом можно было лишь догадываться и говорить только шепотом и с опаской, собираясь темными вечерами под сенью семейных очагов в тесном кругу домашних…
Солнце палило немилосердно. Откуда ни возьмись налетел вихрь и швырнул в глаза пригоршни пыли и песка. Шквальный ветер пронесся молниеносно, будто по толпе хлестнули пастушьим кнутом. Едва шквал улегся, как снова навис раскаленный, дрожащий от зноя воздух.
Толпившийся на церковной площади народ слушал протяжные выкрики глашатая, и от взаимного недоверия и озлобленности у людей не осталось и следа, словно их ветром сдуло. Всех ждет новое несчастье, весть о нем принес посыльный из сельской управы.
— Воду отведут. Ни капли не оставят, ни росинки! Все поля окрест высушат.
Надрывные крики отчаяния вырывались из глотки какого-то старца с рябым лицом. Эти крики наводили ужас, как душераздирающий вой собаки, почуявшей смертельную опасность в непроглядной ночи. Ошеломленная толпа внезапно замерла. Наступила зловещая тишина. Затем также внезапно все пришло в движение: народ двинулся к сельской управе. Впереди толпы, едва волоча ноги, ковылял трясущийся старец в изношенной сермяге. Неожиданно рядом со старцем появился дед Балог. Его лоснящиеся, черные от сажи и грязи штаны были словно скроены из дубовой коры и шуршали при ходьбе. Толпа молча и неудержимо двигалась вперед. Посыльный с барабаном не шее плелся сбоку, точно сопровождая войско.
Но вот накал страстей, побудивший крестьян двинуться к управе, вылился в слова, как со свистом вырывается из предохранительного клапана пар в перегретом котле.
— Гнать их, треклятых, отседова…
— Ждите, придем на дамбу! И мотыги и цепи прихватим…
— Начисто разорили, разбойники…
— И еще нас кличут, канальи…
— Не полезем в петлю…
— Вот сволочи! Воду отвели из колодцев…
Староста шел в толпе и пытался утихомирить людей, но его увещевания оказались тщетными. Впереди ковылял мужичок и словно вел свадебный поезд. Высоко взмахивая клюкой, он силился всех перекричать своим надтреснутым, истошным голосом.
— Земля! Земля-то… глядите, вся высохла!.. Даже акация до воды не доберется… Все засохнет, как эта палка!
Некоторое время Пишта ехал верхом вслед за толпой, держась немного поодаль. Ему трудно было понять, что происходит, почему люди так расшумелись. Но разбушевавшаяся толпа, ее гневные возгласы взволновали тишину. Обуреваемый безудержным порывом, он зычно гикнул, помахал над головой шляпой и, круто повернув коня, помчался в степь.
Балог проснулся: кто-то сильно тряс его за плечо. Он вскочил, еще не вполне очнувшись ото сна. Возле его постели стоял Бела Сана, чем-то взволнованный и встревоженный. От вида его у Балога сон как рукой сняло.
— Что случилось? На тебе лица нет!
— Вставай! Одевайся скорее!
— Что произошло? Расскажи скорее!
— Да я и сам еще толком не знаю. В селе… меня чуть было не убили. Люди совсем осатанели… — На своих длинных, как ходули, ногах в большом волнении вышагивал он взад-вперед по комнате. — Совсем очумели… Совсем обезумели… — твердил он одно и то же, потирая трясущимися руками лоб, точно хотел стереть из памяти кошмарное воспоминание. — Одевайся скорее… не то, чего доброго, сюда нагрянут… Совсем обезумели…
В комнату влетел Драхота.
— Я собрал всех оставшихся здесь людей. Многих нет, ушли в село.
— Черт возьми! Час от часу не легче! Пошлите за ними. Как бы там их не пристукнули. Не знаю, как быть… посылать тоже опасно. И все-таки пусть кто-нибудь сходит! Но только не по проселочной дороге, кружным путем. Дамбу охраняют?
— Так точно, господин инженер. Ежели что заметят сверху, оповестят.
Балог быстро оделся.
— Я сам съезжу в село.
— Только этого не хватало!
— По крайней мере повидаюсь со своими родичами, — попытался отшутиться Балог, но Бела Сана раздраженно одернул его:
— Перестань, нашел время для шуток!
— Скажешь ты наконец, что случилось?
— Пойдем скорее. Там расскажу.
Землекопы уже толпились возле конторы. Это были преимущественно люди пожилые, молодежь ушла в село гулять по случаю воскресенья. На их худых загорелых лицах не было заметно какого-либо волнения или недовольства. Драхота рассказал им о случившемся, но весть не произвела на них особого впечатления.
— Люди! Кто-то взбаламутил крестьян. Вот они и бушуют. Все из-за дамбы, не хотят, чтоб ее строили. Не исключено, что мужики нападут на нас. Уж очень они разъярились. На всякий случай будьте наготове. Один из вас должен постоянно находиться на дамбе и не спускать глаз с деревни.
Землекопы, недоумевая, с оттенком некоторого пренебрежения смотрели на здоровенного детину, который бог весть отчего так разволновался.
— Пусть только сунутся сюда, мать их разэтак! — процедил сквозь зубы один из рабочих.
— Как пришли пешим ходом, так и уйдут. Ежели успеют ноги унести…
— Мы им покажем, век не забудут.
— Смотрите, будьте осторожны. Кто-нибудь пусть сходит в село за остальными.
— За них вы, господин инженер, напрасно тревожитесь. Ребята не робкого десятка. В случае чего пустят свои дубинки в ход.
— Так-то оно так, а все-таки пусть кто-нибудь сходит. Но только не по дороге, а в обход.
Невозмутимое спокойствие этих суровых, но вместе с тем отзывчивых по натуре людей подействовало умиротворяюще: волнение и тревога Белы улеглись, их погасила безмятежность простых тружеников, как гаснет тлеющий огонек, присыпанный песком.
— Когда под Фюредом мы насыпали запруду, — стал рассказывать какой-то коренастый усач, — народ там тоже взъерепенился. Пришли, шумят, мол, мы отводим воду. Мы им, дурням, толкуем — дескать, заместо этих болот наделы получите. Но они, знай, лезут, спасу нет. Ну что ж, говорим, валяйте, прите! И так им всыпали, до гробовой доски помнить будут. Некоторых раззяв искупали. Возьмем за руки за ноги, раскачаем — и бултых! Раз вы больно охочи до фюредской воды, так и быть, купайтесь! Воды хоть отбавляй, пейте на здоровье…
Его рассказ вызвал дружный хохот.
— А то еще вот какая забавная история приключилась, — подхватил другой землекоп. — На земляных работах под Наменем — тогда еще итальянцев много подрядилось туда — нас тоже хотели избить, потому как в деревне все кошки перевелись, все до единой сгинули. Мыши их там совсем одолели. Не кошек, знамо дело, а самих деревенских.
Это пояснение вызвало новый взрыв дружного хохота.
Когда инженеры вернулись в контору, Бела Сана уже почти совсем успокоился.
— Понимаешь, приезжаю я в село договориться с людьми о найме, — принялся он подробно рассказывать. — Этот умник Мюних из управления вечно что-нибудь напутает, шлет немыслимые приказы. Волостному писарю я все объяснил. Убедил его, и он согласился: ладно, говорит, так и быть, год ведь засушливый выдался. По крайней мере люди хоть что-нибудь заработают. Не откладывая в долгий ящик он велел глашатаю объявить о наборе рабочих. И вот сидим мы в управе и ждем. Вдруг слышим невообразимый шум и гам, истошные крики. Глядим, валит огромная толпа. Все орут как оглашенные. Грозят нам расправой, супостатами, канальями нас называют! Считают, что это мы навлекли засуху на них, потому как воду отводим. Писарь попытался унять крикунов. Увещевал, увещевал, но они и слушать не хотели. Тогда я предпринял попытку как-то успокоить их. Но только подлил масла в огонь. Такое поднялось — небу стало жарко. Люди вконец остервенели. Едва на меня не набросились. Мы заперлись в управе. Разъяренная толпа стала выламывать двери и бить окна. Нам ничего другого не оставалось, как спасаться бегством. Писарь выпустил нас в окно, которое выходило на задворки, и таким образом нам удалось незаметно улизнуть. А что с писарем, так и не знаю, может, расправились с ним.
Воспоминания о недавно пережитом снова разволновали его. Бела Сана опять стал ходить взад-вперед и по-прежнему все твердил, потирая лоб:
— Совсем спятили… Совсем рехнулись…
Балог, глядя на него, едва сдерживал смех: он мысленно представил себе, как длинноногий Сана удирает через окно.
— Тебе следовало прочесть им небольшую лекцию, привести выдержки из твоего научного трактата… — подтрунивал над ним Балог.
— Перестань дурачиться, прошу тебя! — строго оборвал его Бела Сана.
— Помилуй, Бела, я вполне серьезно. А почему бы не объяснить им, что мы только регулируем сток реки и больше ничего, что это никак на них не отразится. А заодно объяснить и то, что Вашархеи был тысячу раз прав, предлагая выпрямить русло Тисы. Что хотя этот итальянец Палеокапа вовсе не был знатоком природных условий Венгрии, тем не менее считались именно с ним. Что строительство гидротехнических сооружений по регулированию паводковых вод и стока рек надо начинать с низовьев и постепенно переходить к верховьям, иначе вся эта затея кончится катастрофой. Если бы ты объяснил им все это, я уверен, вы нашли бы общий язык, достигли бы полного взаимопонимания.
— У меня нет никакого желания шутить. Дело намного серьезнее, чем тебе кажется.
Балог почувствовал, что переборщил и что остроты его неуместны.
— Не сердись, Бела. Я вовсе не хотел тебя обидеть. Но мне кажется, ты сам еще не во всем разобрался.
— Не во всем? В чем же именно? — Бела Сана круто повернулся, словно ему нанесли удар в спину.
— «Народ, народ!» — любишь ты твердить. Вот он, твой народ! И ничего с ним не поделаешь. Понадобится по меньшей мере сто лет, прежде чем он в массе своей достигнет уровня, которого достигли образованные люди.
— Каких еще премудростей набрался ты за минувшую ночь? Расскажи-ка! С удовольствием послушаю.
— Ты заблуждаешься, если думаешь, что я усвоил это сегодня ночью. Эти мысли я высказывал неоднократно. Впрочем, ты сам все прекрасно знаешь.
— «Народ невежествен, глуп и к тому же суеверен», — еще и эту излюбленную свою мысль ты забыл сейчас повторить.
— Теперь ты на собственном опыте убедился, каков этот народ. Мужикам нужны болота с тростником, чтобы было чем кровлю крыть и чтобы пиявки были под рукой, если кто захворает. Мужик даже представить себе не может, что дом можно крыть не только камышом, но и другим материалом. Что угодья можно использовать не только как выпас для заморенных кляч и десятка таких же коров, но и с иными хозяйственными целями. Попадался ли тебе на глаза хоть один клочок правильно обработанной земли в этих местах? Не спорю, нынешний год выдался на редкость неблагоприятный. Но разве дело только в этом? Крестьянское хозяйство отстало в своем развитии, оно находится на том же уровне, каким было и сто, и двести лет назад. Производят столько, чтобы прожить, как-нибудь перебиться до нового урожая. А живут горемыки не лучше, чем их скот. И главное, довольствуются этим, вроде бы и потребностей других у них нет. Этих невежественных людей, друг мой, разве что кнутом можно заставить идти по пути прогресса. А мир тем временем идет вперед, мы же топчемся на месте. Народ, говоришь? За Петёфи точно так же гонялись разъяренные мужики, как только что за тобой. Поставь им бочку вина, и они тут же станут до хрипоты доказывать, что надо окружить запрудой даже колодцы, отвести воду и оттуда. Кошут и его единомышленники глубоко заблуждались, полагая, что народ уже вполне созрел для свободы.
— Это неверно. Истоки ошибок Кошута и его сторонников в том, что многие в их среде рассуждали вроде тебя, — горячился Бела Сана. — Они боялись народа. Но не будем сейчас об этом. Ты утверждаешь, что мужики на том же уровне развития, что и двести лет назад. Что верно, то верно. Но кто должен позаботиться о том, чтобы они продвинулись вперед? Взгляни на помещичьи земли. Или на земли мелкопоместных дворян. Разве там более отрадная картина? Не стало барщины, нет крепостных крестьян, а каков результат? Прибавилось земли под паром, только и всего. Что ты найдешь здесь, кроме нескольких голов отощавшего скота?
— В этом ты, пожалуй, прав, — вынужден был согласиться с ним Балог.
— Вот видишь. Может быть, ты при содействии этих господ хочешь добиться прогресса? Чему научится у них крестьянин? Жить по-барски? Обжираться? Пировать да бражничать? Разъезжать в экипажах? Уж лучше пусть мужик останется в прежнем положении. Потому что из этого положения еще можно выйти, а из болота не выйдешь — засосет. Впрочем, не мне говорить тебе об этом…
— А почему бы и нет?
— Потому, что ты вроде бы как сам выходец из их среды…
— Зачем ты меня постоянно этим попрекаешь? — вспылил Балог. — У моего деда хватало энергии и мужества выбраться из этого гиблого места, положить конец убогому существованию. Каждый человек достоин своей судьбы. Кто не хочет научиться жить по-человечески, пусть подыхает, как скотина. Неужто в ответе за него должен быть тот, кто сумел чего-то добиться в жизни. Если следовать твоим принципам, то праведники должны нести ответственность за грешников.
— Вот именно! Разве тебе не известно библейское изречение, что праведник обретает благость не для самого себя, а чтобы поделиться ею с заблудшим?
— А я и не подозревал, что ты знаток библии.
— Кто стремится познать истину, не может обойтись без веры. — Бела Сана предостерегающе поднял указательный палец, как Христос перед толпой народа. Этот рослый рыжевато-русый парень с высоко поднятой рукой всем своим видом напоминал сейчас огромный указующий перст.
— Это выглядит убедительно, Бела, однако мне все представляется несколько иначе. Человеку свойственно стремиться к материальному и духовному благу, превзойти других во всем — и в малом и в большом. В конечном счете эти устремления и дают возможность личности выделиться из общей массы, возвыситься над ней. Кто обладает энергией, способностями, смелостью, тот быстрее добивается своего. И что же выходит? Его следует наказать, возложив на него ответственность за пассивных людей из низшего сословия? По какому праву?
— По праву долга и совести. Кому многое дано — будь то материальные или духовные блага, — с того много и спросится. Человек не вправе обращать все это исключительно себе на потребу. И вообще, что значит люди низшего сословия? Человек есть человек…
— Стало быть, в борьбе за существование ловкий, выносливый не должен вырываться вперед, а обязан дожидаться, пока подойдут хромые и хилые? Ну нет, я с этим никогда не соглашусь.
— Борьба за существование, говоришь? Может, ты станешь утверждать, что батрак и помещик стартуют в жизненном состязании с одного и того же исходного рубежа?
— В личном плане нет, конечно. Но ведь когда-то все люди находились в равном положении и исходные рубежи у них были одни и те же. Кто не выдерживал темпа, отставал. Эволюция — процесс неумолимый, но в конечном счете справедливый.
— Более чем странная теория. Итак, кто ныне беден, влачит жалкое существование, так ему и надо, ведь его предки безнадежно отстали в состязании. А ежели он сам тоже не преуспевает, то и это в порядке вещей, потому что наверняка лишен способностей, напористости, изворотливости. Стало быть, он — существо низшего порядка. И большинство, вполне естественно, отстает, ведь оно начинало свой бег намного позади тех, чьи предки, преуспевая, вырвались вперед…
— Зато, если кому-то все же удастся выбиться в люди, он вдвойне достоин всяческих похвал.
— Следовательно, изворотливый и преуспевающий человек заслуживает всемерного поощрения? — спросил Бела Сана с иронией, но и в этой иронии чувствовались свойственные ему мягкость и неподдельная доброта.
Балог собрался было возразить ему, но в дверь постучали.
— Войдите!
Вошел Драхота.
— Господин инженер, люди хотят идти в село, всей артелью. Собрались уже, говорят, вдруг там заваруха или беда какая…
— Не возражаю. Но всем идти нельзя.
— А все и не идут. От силы человек двадцать — тридцать. Но они сто́ят сотни…
— Я не допущу, чтобы они там натворили чего-нибудь.
— Вы-то идете с ними?
— Иду, — отозвался Балог.
— Ты что! Тебе лучше оставаться здесь.
— Я хочу пойти. Понимаешь, мне страсть как хочется.
— Ну что же, ступай. Но только будь осторожен. И смотрите не предпринимайте ничего такого, что могло бы раздразнить крестьян. Драхота, есть кто-нибудь в дозоре на валу?
— Есть, господин инженер. Старик Сокоди.
— Так ведь он плохо видит.
— Сколько надо — увидит. Да тут и видеть-то нечего: смутьяны вряд ли рискнут сюда явиться.
— Не загадывайте! Лучше глядите в оба.
— Все будет в порядке, господин инженер.
Все трое вышли на крыльцо, перед которым уже собралась большая группа землекопов. Это были в основном молодые люди. В руках они держали заступы и дубинки. Балог присоединился к ним, и они направились к селу.
— Действуйте с умом, Лёринц, — крикнул им вслед Бела Сана. Не входите в село все разом. Пусть кто-нибудь войдет первым, а остальные за ним.
— Будь спокоен, — помахал тот рукой на прощание. — Ничего не случится.
В корчме было душно и жарко, но те, кто в этот знойный воскресный день входил сюда с улицы, раскаленной, как пекло, в первый момент ощущали приятную прохладу. Белые полотняные занавеси на входной двери и окнах преграждали доступ не только назойливым мухам, но и пышущему жару с улицы. В сумрачном зале с низким потолком царила дремотная гнетущая атмосфера. Молодые рабочие с дамбы тихо и мирно сидели в тесном углу за длинными столами и молча потягивали вино. Их было довольно много, едва ли не столько, как на свадьбе, и тем не менее голосов почти не было слышно.
Корчмарь Исаак, старый еврей, забившись в закуток за стойкой, исподлобья наблюдал за ними. Его взгляд выражал нескрываемое презрение, словно это были забулдыги, сброд какой-то. Ну что они за люди? Пить-то они умеют, хлещут вино почем зря, наливают в брюхо, как воду в бездонную бочку, и это хорошо, очень хорошо. Но куда им до здешних деревенских парней? Даже песни ни одной не спели. В каких только краях они выросли?
Правда, размышляя таким образом, он вдруг вспомнил о переломанных столах и стульях, о перебитых бутылках, кружках, стаканах, о выбитых стеклах и прочих печальных последствиях потасовок и решил, что все-таки смирные посетители, пожалуй, предпочтительнее. Тем не менее старый корчмарь в глубине души относился к этим простым землекопам свысока и даже пренебрежительно.
В нынешнее время, правда, жизнь в селе тоже пошла спокойнее. А бывало, по вечерам или воскресным дням собиралась в корчме коротать времечко чуть ли не половина села. И под веселую руку нередко закладывали в кипящий котел целого теленка или барана и лихо плясали до самого рассвета — кто кого перепляшет. А расходились, только когда веселье принимало опасный оборот, когда парни дубинками со свинцовыми набалдашниками принимались испытывать друг у друга прочность черепов.
В те времена люди не умели веселиться разумно. О безудержном разгуле веселья свидетельствовали пробитые головы, подбитые глаза, сломанные ребра, а нередко такие драки стоили и жизни иному молодцу.
Всегда находились лихие парни, которые могли взбаламутить полдеревни. Благо бывали радостные события в жизни крестьян — свадьба, именины, убой свиньи. Чего только не творили они на этих свадьбах — палили из пистолетов, носились по деревне шумной ватагой, хохоча, приплясывая и горланя, с винными флягами в руках. А если ни свадьбы, ни иного повода повеселиться не оказывалось, а поразвлечься хотелось, то они сами придумывали повод. Попойки у корчмаря Исаака, бывало, наделают шуму больше, чем иная свадьба.
В последние годы люди заметно поостепенились, стали жить спокойнее, словно решили копить свои силы да деньжонки. Однако праздничное веселье сохранило еще самобытность, хотя и не шло ни в какое сравнение с прежними гуляньями.
Землекопы мирно потягивали вино, но с таким нарочитым усердием, словно подрядились выпить как можно больше. Пили прямо из горлышка. И если бы перед ними поставили целую бочку, то они и ее опорожнили бы не моргнув глазом. Но вот один все-таки запел вполголоса любимую песню землекопов:
Замутились воды Тисы, побурели:
Она злится — как могли и как посмели
Обуздать ее мы дамбами своими,
Сделать воды ее бурные ручными.
Моя милая сердита, видно, тоже —
От нее доставить весточку не может
Даже ветер…
Напевая, он покачивал головой, тихонько шлепая в такт босыми ногами по глиняному полу. Его напев постепенно подхватывали все новые голоса, и вот уже все дружно пели, покачивая головами и отбивая такт босыми ногами. Босые ноги с закатанными до колен штанинами притопывали под столом, словно сами по себе, без своих владельцев пустились в пляс, а увенчанные бараньими шапками головы покачивались над столом из стороны в сторону, словно не одобряли, даже осуждали шалости ног.
Внезапно дверь распахнулась, и в корчму ввалилась шумная ватага деревенских парней. Впереди всех Мишка Хедеши, младший сын мирского старшины, рослый детина.
— Эй, дядюшка Исаак! — воскликнул парень. — Пусть вас, израильтян, бог покарает! Уж не в конюшне ли нам место отведено? А может, и вино в поилку напущено?
— Хватит здесь места, хватит всем. — Испуганный старик вышел из своего закутка и стал было поспешно сдвигать столы, выстроившиеся вдоль стены. Парни стояли посреди корчмы и вызывающе озирались вокруг. Их воинственный вид не предвещал ничего хорошего. Однако землекопы делали вид, будто не замечают шумную ватагу. Ни один мускул не дрогнул на их обветренных, опаленных солнцем лицах. Они продолжали пить вино и напевать, отбивая босыми ногами такт, ни быстрее, ни медленнее, ни громче, ни тише.
Деревенские парни в два счета сдвинули столы на козлах и уселись вокруг них. Старый Исаак, втянув голову в плечи, бросился за стойку поскорее принести вина. Мишка Хедеши, усевшись напротив землекопов, с такой силой швырнул на стол свою дубинку, что столешница едва не треснула. Только один Мишка выложил свою дубинку на стол, давая понять сидящим вдоль противоположной стены землекопам, что вожак — он и только с ним следует иметь дело всякому, у кого таковое окажется. А землекопы продолжали вести себя так, будто деревенских парней здесь и не было.
— Одни волы да набитые дураки пьют молчком! — крикнул Мишка. — На что уж осел глуп, а и тот орет «ия», когда подносят пойло…
Парни, звонко чокнувшись бутылками, отхлебнули по большому глотку прямо из горлышка.
— А чарки где, дядюшка Исаак? У нас досель из бутылочки пили разве что младенцы-сосунки…
Мишкины дружки встретили остроту своего заводилы раскатистым хохотом, бросая при этом многозначительные взгляды на землекопов.
— Ведь не везде такие обычаи, как у нас, — продолжал Мишка и добавил: — Бывают, скажем, и такие потешные деревеньки, где заместо дудки простаки дудят в штанину от собственных портов…
Эта шутка вызвала еще более шумное одобрение. Мишкины приятели загоготали.
— Дудят в штанину… вроде как на дудке, — повторяли парни, от смеха чуть не валясь с табуреток.
А те, что сидели напротив, не удостоили их даже взглядом и продолжали вполголоса петь свою любимую песню:
Замутились воды Тисы, побурели:
Она злится — как могли и как посмели…
Бутылки быстро опустошались и у тех и у других. Веселье деревенских парней, подогреваемое вином и остротами, становилось все более шумным, но в нем чувствовалось что-то несвойственное просто хорошему расположению духа. Было оно тягостно-томительным, как душное предгрозье.
— А знаете, — продолжал задираться Мишка Хедеши, — бывают захудалые деревеньки, где парни жужжат, точь-в-точь как в наших краях пчелы в ульях. Но только у пчел хоть жало есть. Ужалят — запрыгаешь. А в иной глухомани парни-недотепы только и умеют, что жужжать — ни дать ни взять комары…
И чтобы упредить возможный ответ на дерзкий выпад и издевку, Мишка запел:
Как зайду я в воскресенье да в корчму, чтоб пить-гулять,
Как всажу я ножик вострый да в бревно по рукоять,
Кто храбрец — пусть ножик вынет, кто смельчак — играет пусть,
Кровью собственною в полночь я на стенке распишусь![16]
Остальные дружно подхватили песню, точно Мишка и впрямь был их вожаком, за которым они смело пойдут в огонь и воду. Распевая, он время от времени поднимал увесистую дубинку и ударял ею по столу. Своды корчмы сотрясались, как от грохота мортиры. Парни отбивали такт кулаками, на столе плясали бутылки и чарки. Поднялся такой трезвон и галдеж, что, если бы кто-нибудь пожелал заговорить, ему пришлось бы кричать во все горло, иначе бы его не услышали.
Землекопов уже не было слышно. Но по движению губ и мерному покачиванию голов можно было догадаться, что они продолжают петь ничуть не тише и не громче, чем прежде…
Тут Мишка Хедеши выскочил из-за стола с литровой бутылкой в руке, стал посреди корчмы и без всякой музыки, под ритмичное пение дружков пустился в пляс. Его накрахмаленные широкие штаны развевались и шуршали, босые ступни звонко шлепали по глинобитному полу, а поднятая рука с бутылкой почти касалась потолка. Ничего не скажешь, отплясывал он лихо, выделывал такие коленца, что даже землекопы вынуждены были отдать должное его ловкости и выносливости. Иной плясун два-три раза подпрыгнет и уж выдохся, а этот чего только не выделывает и даже разухабистое пение не прекратил.
Парни со все более вызывающим озорством стучали кулаками по столу и теперь уже не просто пели, а истошно горланили. Мишка отплясывал все яростнее. Даже старый Исаак, многое испытавший на своем веку, не видывал подобного разгула. Он забился в угол за стойкой и в отчаянии ломал руки.
Эти дико вопящие люди были похожи на кровожадных каннибалов, неистово кружившихся около своей жертвы, привязанной к столбу. Мишка то и дело поглядывал на сидевших за соседним столом землекопов, проверяя, какое впечатление производит на них вся эта кутерьма.
Убедившись, что те не обращают на них ни малейшего внимания, Мишка выхватил из доломана нож.
Как зайду я в воскресенье да в корчму, чтоб пить-гулять,
Как всажу я ножик вострый да в бревно по рукоять…
Не успел он пропеть этих слов, как нож уже торчал в опорной балке.
Кто храбрец — пусть ножик вынет, кто смельчак — играет пусть,
Кровью собственною в полночь я на стенке распишусь!
Последние строки песни Мишка адресовал непосредственно землекопам. Он приблизился к их столу, яростно топая ногами, словно не танцевал, а отгонял бездомную собаку. Затем остановился, отер лоб рукавом рубахи и сел за стол. Деревенские парни перестали петь, но те, что сидели напротив, продолжали невозмутимо напевать свое.
— Тоже мне пчелки, — процедил Мишка сквозь зубы. — Трутни — вот они кто. Но только они не медком лакомятся, а водицу лакают.
— Недотепы, глухие тетери… Этим беспорточникам только шутовского колпака не хватает, — гогоча, поддержали Мишку собутыльники. — Кто воду лакает, тому вино ни к чему.
— А ножик-то мой, глядите, все торчит в бревне. Не иначе там ему и ростки пустить…
— Ну, в этакую сушь навряд…
— Ничего, недотепы воды принесут… в портках…
— А вдобавок сыграют на своей дудке — небось под музыку скорей в рост пойдет…
Парни вызывающе смеялись, пили, но глаз с соседней компании не спускали, в любую минуту ожидая нападения.
Те тоже пили, продолжая тихо напевать. Вдруг один из них, невысокого роста коренастый парень, встал, выдернул нож из балки и, сунув его в карман своего доломана, сел на прежнее место. Как ни в чем не бывало продолжал он петь с землекопами все ту же песню: «Замутились воды Тисы, побурели…», словно иной песни не было на свете.
Мишка Хедеши схватил дубинку, подскочил к землекопам. Он стоял, широко расставив ноги.
— Отдай мой нож, парень!
Все удивленно смотрели на него, как бы не понимая, о чем речь, будто не только не видели никакого ножа, но даже и не подозревали о его существовании.
— Ты, парень, что-то путаешь. Не иначе по ошибке в чужой двор забрел.
— Ты выдернул мой нож. Верни!
— Разве это твой? А я-то думал, что его забыл какой-нибудь раззява.
— Отдай!..
— Уж не ивовый ли прутик хочешь срезать, чтобы скакать на нем верхом?
Пришла очередь смеяться землекопам. Посрамленный Мишка насупился, лицо его, вспыхнув, потемнело от кипевшей злобы. Да и как тут было не озлобиться, ежели голодранцы, бездомные бродяги, у которых ни кола ни двора, посмели с ним этак разговаривать?
— Отдай нож, говорю, не то… — Мишка поднял свою дубинку со свинцовым набалдашником.
— Брось размахивать палкой, а то от натуги в штаны наложишь. Где чистые возьмешь?
— Ах ты, сучий сын!..
Схватив обеими руками дубину, Мишка неистово грохнул ею по столу, тот с треском развалился, словно глиняный. На миг водворилась мертвая тишина. Отчетливо слышалось отчаянное жужжание застрявших между оконными рамами мух. Но уже в следующее мгновение с обеих сторон из-за столов повскакивали парни.
У всех в руках неизвестно откуда появились дубинки. По ухватке, с какой их держали, можно было судить, что они увесистые, со свинцовыми набалдашниками. Смуглый паренек из землекопов одним ударом расшиб стол деревенских забияк, точно так же, как это сделал только что Мишка Хедеши.
Оба противника владели своим деревянным оружием, как рыцари шпагами: как бы точно ни был рассчитай удар одного, другой успевал его отразить или же ловко увернуться. В самом начале потасовки обе враждующие стороны поняли, что имеют дело с серьезным противником. Вот почему ни те ни другие сразу не бросились в решительную атаку, прощупывая друг друга неожиданными выпадами, пытаясь выявить уязвимые места. Ватага деревенских превосходила своих противников числом, поэтому землекопы, отпихнув ногами обломки столов, отошли в угол и стали полукругом, чтобы их не могли обойти с флангов и напасть с тыла.
Мишка Хедеши стоял против коренастого смуглого паренька: как и подобает, вожак против вожака. Они смерили друг друга взглядом, прикидывая на глазок силу и ловкость противника. Вдруг из кучки землекопов взметнулась дубинка, и в следующее мгновение один из деревенских, стоявший рядом с Мишкой, рухнул на пол с проломленной головой. Его дружки разразились страшными проклятиями и так яростно взвыли, будто сами почувствовали нестерпимую боль. И вот началось…
— Бей его по башке, чтоб не охромел! Вонючая махра! Вот тебе за воду!
— Сиволапые! Ну и сволочной же народец!
— Бей паршивцев по кумполу, где вши гнездятся…
— Вы-то и есть вшивые. Небось как повивальная бабка искупала, ни разу не мылись. Зачем вам вода?
— Живьем не выпустим!
— Ишь чего захотели, мать вашу…
Драка разгорелась серьезная. Удары сыпались градом, то и дело кто-то с воплями падал на пол и, охая, забивался в угол, как раненая собака. Это было уже не задорное единоборство, не молодеческое удальство, а схватка не на жизнь, а на смерть. И в прерывистом надсадном сопении, и в бешеном топоте ног, и в глухих яростных ударах чувствовалась непримиримая вражда, лютая ненависть заклятых врагов.
Старый корчмарь юркнул в дверь, ведущую из его закутка во двор, бросив все на произвол судьбы.
Через некоторое время с улицы донесся шум и гам, послышались возмущенные выкрики.
— Наших сынов убивают…
— Эти свиньи избивают их…
— На вилы мерзавцев!.. Гнать их отсюда! Вон из деревни!
Люди сбегались со всех сторон, вооруженные палками, дубинками, вилами, цепами. Высадив дверь, толпа ввалилась в корчму. Сразу стало тесно. Размахивая в темноте своим оружием, люди едва глаза друг другу не повышибали. Землекопы, оценив обстановку, поняли, что у противника подавляющее превосходство в силе и вряд ли им удастся устоять в этой неравной схватке. Их неизбежно загонят в угол и одного за другим перебьют, как бешеных собак.
— За мной! — громко крикнул вожак землекопов и, схватив обеими руками дубинку, попытался пробиться к двери. Другой землекоп размахнулся и вышиб дубинкой вместе с рамой оконный переплет. Однако выбраться через этот проем не удалось: под окном уже стояли наготове мужики с вилами наперевес. Оставался один путь: пробиться к выходу сквозь остервенелую толпу крестьян. Впереди всех вожак с гиканьем размахивал дубинкой, нанося удары направо и налево. Удар его был столь внушителен, что мог повалить здоровенного вола. Лицо вожака было залито кровью, ухо разорвано, струи крови заливали ему глаза, но, несмотря ни на что, он продолжал неистово размахивать дубинкой. Под его сокрушительными ударами люди падали с проломленными черепами, выбитыми зубами, покалеченными ногами и руками.
Остальные землекопы тоже были ему под стать. Иной падал под ударами, но тут же, стиснув зубы, огромным усилием воли заставлял себя встать и, опираясь на плечо рядом стоящего, снова принимался бить врага. Горстка храбрецов живым клином врезалась в толпу и, пробиваясь к выходу, сокрушала все, что вставало на ее пути. Пробившись наконец к двери, они в щепки разнесли обе ее створки.
— За мной! — опять крикнул вожак, перекрывая адский шум.
Удивительно, откуда только брались силы у этого щуплого на вид парня. Почти все землекопы пробились к выходу. Но стычка на этом не кончилась — за порогом, на улице, их поджидала новая толпа крестьян, и землекопы, таким образом, оказались меж двух огней.
— Не дайте им улизнуть! Не выпускайте живыми! — кричали из корчмы.
— Крови нашей захотели, мать вашу растак… — Землекопы хором исторгли смачное ругательство, словно оно было их боевым кличем, и с прежним ожесточением продолжали колошматить сомкнутые ряды обступивших их деревенских.
Но они уже начали уставать, среди них немало было тяжелораненых. Их праздничная одежда была сплошь залита кровью и изорвана в клочья. Казалось, землекопам уже не пробиться сквозь эту последнюю стену, разъяренная толпа сомнет их и растерзает. Отбиваться стало особенно трудно, когда мужики пустили в ход вилы. От этих коварных ударов невозможно было защититься, если не удавалось вовремя вышибить вилы из рук противника или, изловчившись, не нанести ему меткий удар по голове.
Землекопы выстояли. Им наконец удалось пробиться сквозь толпу, отбиваясь от самых остервенелых, которые с улюлюканьем бросились за ними вдогонку.
— Держаться всем вместе! — крикнул вожак. — Все за одного, один за всех!
Землекопы отходили в дальний конец улицы, они тащили за собой истекавших кровью товарищей.
Одного пришлось взвалить на плечи, бедняга потерял много крови и совсем ослаб. Это усугубило и без того тяжелое положение, ибо землекопов окружали деревенские. Но тут как нельзя кстати подоспела неожиданная подмога: в конце улицы показался отряд во главе с инженером Балогом, спешивший им на выручку.
Прибывшие рабочие, увидев изувеченных, израненных товарищей, издали яростный рев и бросились на выручку своим.
Гнавшиеся за землекопами деревенские при виде свежего подкрепления отпрянули назад.
Балог бежал в самой гуще своих людей, но с единственной целью — во что бы то ни стало удержать их.
— Стойте! Стойте! — кричал он. — Не делайте глупостей, черт возьми! Предлагаю взять под защиту наших и повернуть назад!
Этот клич оказался весьма своевременным, ибо грозные мстители были полны решимости разнести в пух и прах все село.
— Это им даром не пройдет! Неужто стерпим такое?
— Кишки надо выпустить поганым мужикам!
— Вдесятером на одного! На это они способны, сволочи!
— Проучить негодяев!
— Помолчите, черт возьми! — заорал Балог. — Вы что, оглохли?!
Отряд Балога обступил выбившихся из сил в неравной схватке парней и самоотверженно прикрывал их при отходе. Чувство солидарности с пострадавшими товарищами удваивало силы, и рабочие успешно вели арьергардное сражение. Они бойко размахивали дубинками, время от времени выскакивая вперед и оттесняя наседавших деревенских. Встретив мощный отпор, те понемногу стали отставать и скоро прекратили свои наскоки. Держась на почтительном расстоянии, крестьяне еще долго следовали поодаль, желая убедиться, действительно ли землекопы уходят из села…
Солнце склонилось совсем низко, словно хотело получше разглядеть на землекопах их пропитанную кровью белую праздничную одежду…
Вардаи в глубоком раздумье расхаживал взад и вперед по кабинету. Заложенные за спину руки его нервно подергивались. Ясно было, что он чем-то обеспокоен и мучительно ищет решения какой-то трудной задачи. Дежери внимательно следил за его руками. И так увлекся, что даже ни разу не взглянул на его лицо. Руки куда красноречивее говорили о состоянии Вардаи, а что могло дать разглядывание суровых черт неподвижного лица? Достаточно некоторого самообладания, и лицо будет подчиняться твоей воле не хуже дрессированного животного. Власть интеллекта над выражением нашего лица слишком велика. Руки же, как чувствительный сейсмограф, с непогрешимой точностью фиксируют даже самое незначительное душевное волнение. И Дежери, следя за нервной игрой пальцев Вардаи, невольно подумал, что не лицо, не глаза, а руки — зеркало души человека…
— И у вас опять неприятности, дядюшка Пали?
Вардаи вздрогнул, словно его уличили в мальчишечьей проделке. Он и без того скорее напоминал попавшего впросак проказника, чем самоуверенного помещика, упивающегося своей властью и могуществом. Он остановился, нервно теребя бороду.
— Неприятности? Никаких неприятностей нет. Вот только… мне хотелось бы кое-что обсудить с тобой.
— Я весь к вашим услугам, дядюшка Пали.
— Понимаешь ли, братец… мы, старики… не ахти как сведущи в делах. Словом, не всегда можем разобраться в них. Коммерческой жилки не хватает и вообще не умеем делать деньги. Зато транжирить их мастаки…
Вардаи принужденно рассмеялся.
— А кто их умеет делать? К сожалению, никто.
— Вы, молодые, все-таки больше нашего разбираетесь в таких делах… Одним словом, на многое смотрите иначе, чем мы, старики. В особенности ты. Я люблю иной раз потолковать с тобой о делах. Да и тебе у меня есть чему поучиться. Ум хорошо, а два лучше. Молодые глаза зорче и видят дальше. Ты ведь знаешь, я всегда придерживался такого мнения…
— Но только чаще на словах, чем на деле, — усмехнулся Дежери.
— Ну, положим, не совсем так… Скажи-ка! — вдруг перевел он разговор на другую тему. — К тебе тоже хлеботорговцы наведывались?
— Да, наведывались.
— Ну и что?
— Я их за дверь выставил. Нам и самим не хватает пшеницы. Придется, должно быть, прикупать.
— Такое же положение и у меня. Но ведь нынешний недород вызван засухой. На будущий год, вполне может статься, будет богатый урожай, — сказал Вардаи неуверенно.
— Короче говоря, к тебе тоже обратились с подобным предложением.
— Да. Думается, они прямо от тебя заехали сюда.
— Ну и как? Надеюсь, и отсюда так же быстро укатили не солоно хлебавши?
— Видишь ли, мне показалось, что таким предложением не стоит пренебрегать, во всяком случае, я обошелся с ними иначе, чем ты. Я обременен долговыми обязательствами. Вот и сейчас на моей шее висит долг. Ежели в срок не расплачусь, с молотка пойдет «Ласточкино угодье»…
— Понимаю, дядюшка Пали, стало быть, ты запродал урожай будущего года на корню? — перебил его взволнованный Дежери и даже встал.
— Авансом… Словом, урожай законтрактован… только и всего, — смущенно пробормотал Вардаи и виновато потупился. Ему было стыдно за свой опрометчивый поступок перед этим молодым человеком, который ему в сыновья годился.
— И по какой же цене?
— По семь форинтов за мешок…
— Так-так!.. Ну и сколько же, дядюшка Пали, ты обязался запродать?
— Тысячу мешков…
— Бог ты мой! Сколько нынче пшеницы у вас уродилось? Так, на круг?
— Нынешний год в счет не идет. Такого низкого урожая я не припомню.
— А в прошлом году сколько?
— В прошлом? Прошлый год тоже нельзя принимать в расчет. А вот в будущем наверняка условия сложатся намного благоприятнее… — Конец фразы он произнес нечленораздельно, будто разжевал, двигая при этом челюстями, как собака, поймавшая блоху.
Дежери некоторое время молчал, как врач у постели тяжелобольного, которого уже нельзя спасти. Вардаи продолжал ходить по кабинету, теребя пальцы заложенных за спину рук. Когда молчание стало уж слишком тягостным, Дежери негромко, бесстрастно проговорил:
— Послушай, дядюшка Пали, в сущности, я не вправе вмешиваться в это дело. К тому же ты намного старше и опытнее меня. Так что…
— Говори, что думаешь, выкладывай начистоту! Ты же знаешь, как я считаюсь с твоим мнением.
— Я бы ни в коем случае не пошел на такую сделку, факт. Нынче повсюду сильный недород. И не только у нас в Венгрии. На будущий год спрос на пшеницу намного возрастет, цена на нее подскочит.
— Но ведь семь форинтов — цена вполне подходящая. Когда мы выручали за пшеницу по семь форинтов?
— Это верно. Но смотря как дела пойдут. А ну опять неурожай случится? Шутка сказать, тысяча мешков! Это же уйма пшеницы.
— После скудного урожая всегда жди обильного. Так говорили в старину, — пытался возразить Вардаи, но в его словах звучали нотки неуверенности.
— Не исключено, конечно, что оптовики на сей раз просчитались. Семь форинтов — цена немалая. А вдруг на будущий год она поднимется до девяти-десяти форинтов за мешок? Эти евреи-хлеботорговцы тоже не лыком шиты. У них хороший нюх. Заранее чуют, где деньгами пахнет.
— Что касается нюха, то тут у меня все обстоит, братец, благополучно. А вот насчет рук — куда хуже. Почуять запах денег я почую, а вот заграбастать их — сноровки не приобрел.
— И с нюхом, уверяю, у вас тоже неважно. А ведь дело не столь уж мудреное. Возьмем пшеницу. Повсюду идут разговоры, да и в газетах пишут, что пшеница как экспортный товар пользуется на мировом рынке всевозрастающим спросом. Но чтобы быть в курсе всех этих дел, нужно регулярно следить за прессой. Одним словом, не в карты заглядывать, а в газеты. И знать, что делается за пределами твоей округи. Нашим господам помещикам не мешало бы проявлять больше интереса ко всему происходящему в мире. Они бы тогда уразумели, что не поголовье скота определяет теперь уровень богатства. Животноводство потеряло былое значение. Зато пшеница приобретает цену, скоро на вес золота будет. Через год или через два, уверен, цены на зерно удвоятся. Когда случалось такое, чтобы пройдохи-торговцы, эти гнусные ростовщики-вампиры объезжали все села и поместья в поисках пшеницы? У меня клянчили не только будущий, но и урожаи последующих лет. Аванс предлагали!
— Мне тоже предлагали, — сорвалось у Вардаи, в голосе его слышалось раскаяние.
На лице Дежери на какое-то мгновение промелькнуло выражение безнадежности: видно, всякие разговоры здесь бесполезны и бессмысленны. Он замялся, не зная, развивать ли дальше свою мысль или уж оставить эту затею. Затем, все-таки поборов сомнение, продолжал:
— Так вот, теперь надо бы как можно быстрее переключиться на производство пшеницы. Конечно, животноводством тоже следует заниматься, однако нельзя отводить под пастбища все угодья. Стада на отдаленных угодьях надо пустить на подножный корм. Ничего, с голоду не околеют. Под пастбища следует отвести самые тощие земли, да и то не все, а по крайней надобности. Остальные перепахать, и чем быстрее, тем лучше! И засеять поля пшеницей, пшеницей, и только пшеницей!
— Я тоже так думаю, — торопливо подхватил Вардаи.
— Сейчас самая пора брать ссуду. Деньги нужны. В крайнем случае можно даже, пожалуй, и заранее продать будущий урожай на корню. Но не для того, чтобы извести деньги зря, растранжирить их на попойки, кутежи да карты. А для разумных капиталовложений в хозяйство. Послушай, дядюшка Пали, каким образом ты думаешь поставить купцам на будущий год тысячу мешков? Ведь для этого понадобится вспахать под пшеницу но меньшей мере триста хольдов. А кто вспашет такую громадину? Крепостных больше нет. Барщина отменена. Да оно и лучше, потому что подневольный труд держится на палочной дисциплине, а наказание розгами не очень-то способствует повышению продуктивности хозяйства. Венгерская нация слишком дорого заплатила за то, чтобы стать на путь прогресса. Страна отстала в своем развитии по меньшей мере на сто лет. Но теперь-то уж пора приниматься за дело! Нам предстоит наверстать упущенное. Надо приобрести лошадей, современные плуги, а то нам даже пахать нечем. Нам не хватает людей, которые бы могли обрабатывать земли. Вот для каких целей надо брать денежную ссуду. Этак, быть может, еще удастся вылезти из долгов, избежать разорения и полного краха. И мы обязаны добиться этого, ведь мы все-таки цвет венгерской нации. Кто отрицает это, тот грешит против истины. Но ныне нам вновь придется это доказать, подтвердить делами. И вести их по-иному, чем до сих пор. С умом, изобретательно, с усердием и рвением!..
Глаза Дежери сияли, щеки горели, пряди черных волос ниспадали на лоб. В эту минуту он был похож на вдохновенного мудреца, который провидит лучезарное будущее. Его мечтательный взгляд был устремлен вдаль и излучал какой-то внутренний свет. Однако это возбуждение длилось недолго. Казалось, Дежери устыдился своей чрезмерной восторженности. Смущенно улыбнувшись, он досадливо махнул рукой.
— Вот что, дядя Пали, раз уж тебя вовлекли в эту сделку, надо с пользой вложить каждый форинт. Поставить на ноги свое хозяйство и…
Вардаи хмыкнул и кивнул головой, дескать, понимаю, согласен.
Со двора донесся шум подкатившей коляски.
— Балла, — с досадой буркнул Вардаи, выглянув в окно. — Какая его нелегкая принесла, уж больно зачастил.
— Этот не запродаст свою пшеничку на корню, — рассмеялся Дежери.
— Мужик, ежели он в гору идет, хуже иного торгаша-еврея.
— А я тебе вот что скажу, дядюшка, надобно учиться уму-разуму у того и у другого. У еврея — хитрости и изворотливости, у мужика — цепкости и упорству.
— Вот как!. Подходящих ты мне наставников подыскал.
— Я придерживаюсь того мнения, что учиться ни у кого не зазорно.
Вардаи без особой охоты пошел встречать гостя.
— Идем, Лаци. Посидим на веранде. Авось там уже не так жарко.
Не успели они выйти за порог, как Балла поднялся на крыльцо. Увидев Дежери, гость заметно приуныл.
— Здорово, дорогой Петипали. Здорово, Лаци. Ехал мимо, дай, думаю, загляну на минутку. Как наши бесценные хозяюшки?
— Ездили нынче в Сегед за покупками. Теперь вот отдыхают, приустали с дороги. Закупки — дело хлопотное.
— От таких-то хлопот тебе самое время передохнуть, дорогой Петипали, — ехидно усмехнулся Балла.
Солнце клонилось к закату, приближаясь к самому краю небосвода. Жара спадала. На террасе, обвитой плющом, стали оживать сонные от зноя мухи.
— Юлишка! — крикнул Вардаи, обернувшись в сторону кухни. — Сбегай-ка в погреб! Да стаканы не забудь захватить!
Босые ноги проворно зашлепали по вымощенной плиткой веранде. Через минуту девушка вернулась с кувшином холодного вина. Мужчины выпили, и настроение у них заметно поднялось.
— К тебе тоже наведывались торговцы хлебом? — спросил Вардаи у Баллы.
— До меня пока еще не добрались. Но, слыхать, рыщут, канальи, по нашим местам. Сюда, чай, уже заявлялись?
— Еще вчера.
— Пусть только сунутся ко мне, канальи, вмиг собак натравлю, — рассмеялся Балла. — Пусть и не заикаются насчет пшеницы. Помню, еще покойный батя говаривал: коли явится к тебе незваный гость выторговать что-то, гони взашей. Еще раз сунется — снова гони. И только ежели в третий раз явится, начинай разговор. В таком случае он наверняка тебя не надует, потому как ты сам можешь ставить выгодные тебе условия…
— Ну это уж, позвольте заметить, не только не деликатный, а, наоборот, я бы даже сказал, довольно грубый прием в деловых отношениях, — сказал Дежери.
— Может, и грубый, зато надежный. По крайней мере он меня еще ни разу не подводил. Не навязывать же мне свое добро, пусть уж лучше его у меня выпрашивают. Пшеницу, правда, нынче понапрасну станут клянчить. Даже батракам я не могу отсыпать зерна ко дню святого Михая. Велел отвешивать им мяса хоть каждый день, скот ведь, того и гляди, падет. Вот едят они до отвала мяса без хлеба. И до того их, родимых, несет, что лучше не появляйся на задворках…
Немного посмеялись, а Балла все продолжал балагурить:
— Ей-же-ей! Прямо хоть из дому не выходи…
Во дворе залаяли собаки и спустя минуту снова послышался стук колес.
— Кто бы это мог быть? — Вардаи встал.
— Уж не попал ли я к вам ненароком на какие-нибудь именины, дядюшка Петипали? Непрошеным гостем, а?
Приехали Золи Борбей и Пишта Жиди, вдвоем в одной коляске. Увидев сидящих за столом, они разразились раскатистым хохотом. Особенно громко смеялся Пишта. Так заливался, что еле стоял на ногах. Опустившись на стул, он припал к столу и продолжал трястись. Можно было подумать, что он рыдает. Остальные недоуменно переглядывались, не зная причины столь безудержной веселости, но Пишта смеялся так заразительно, что все невольно захохотали вместе с ним. Привлеченные шумным весельем, на веранду вышли женщины. Приличия ради гости несколько поутихли, но стоило хозяйке поинтересоваться, что их так позабавило, как Жиди снова захохотал, а за ним и остальные. Даже Ласло Дежери не смог удержаться. Он смеялся от души, беззаботно, чего давненько с ним не было.
— Над чем же вы смеетесь? — спросила Жужа и сама тоже невольно рассмеялась.
— Золи… вот Золи… — Жиди указывал пальцем на Борбея, но больше так и не смог ничего сказать.
— Что случилось, Золи?
— Да ничего. Разве что вот только на Пишту блажь нашла.
— Очень приятно, господа, что вы в хорошем настроении. А то нынче все такие пасмурные. Небо увидеть бы нам такое. Но вы все-таки потом расскажете нам, что вас так развеселило. Договорились?
Дамы оставили мужчин одних. Пусть повеселятся вволю, обменяются всякими непристойностями и скабрезными анекдотами. К тому же, судя по всему, опять немало народу понаедет. Следует к приезду гостей позаботиться об ужине да успеть принарядиться.
Беседуя, господа попивали прохладное вино. На исходе дня, в предзакатный час, прибыли новые гости. В дверь веранды постучался Лёринц Балог. Вместе с ним приехал Бела Сана, который наконец-то решился зайти сюда после долгих уговоров Балога.
— Инженер Бела Сана, мой друг. Я уже рассказывал вам о нем. Как видите, я не рискую разгуливать в одиночку, — добавил Балог, усмехаясь, — у вас здесь далеко не безопасно.
— Можно только удивляться, как вы все еще целы и невредимы, — сказал Вардаи полушутя, полусерьезно и протянул им руку. Друзья сели за стол, и Вардаи тотчас придвинул им стаканы.
— Особенно если учесть, какой огромной симпатией мы пользуемся в ваших краях!.. Сами удивляемся, как нас до сих пор на вилы не поддели.
— После той драки новых стычек не было? — спросил Золи Борбей.
— Пока нет. Надеемся, ничего не произойдет. Но дозор все-таки выставляем каждую ночь. Тяжелая история, кое-кто из наших рабочих сильно изувечен и все еще не поправился.
— Надеетесь? Что значит надеетесь? Я полагаю, вы донесли властям о случившемся? Надо вызвать жандармов или солдат! Разве я не прав?
— Тоже мне, друзья народа, — иронически усмехнулся Дежери. — Что бы сказал на это Кошут, если бы услышал подобные призывы?
— Это же совсем другое дело! — кипятился Золи. — Нельзя путать разные вещи! Кошут тоже ратовал за порядок. Бывало, даже вешал…
— Только мало в этом преуспел… — бросил реплику Вардаи.
По ступеням веранды не спеша поднялся дворецкий и, остановившись на почтительном расстоянии от стола, за которым сидели господа, тихонько покашлял, пытаясь обратить на себя их внимание.
— В чем дело, Янош?
— Барин, Баги пришел. Хочет с вами переговорить.
— Баги, говоришь, пришел? А кто он такой, этот Баги?
— Баги из Сентэша, тот самый богатый крестьянин.
— Ах, вот оно что, босоногий набоб. Забавный человек. Чего же ему нужно?
Господами овладело любопытство, они оживились, заерзали на стульях, предвкушая необыкновенное зрелище.
Молва о сказочно богатом мужике из Сентэша, о босоногом набобе дошла уже и до них. Вымышленные слухи — плод богатого воображения досужих фантазеров — окружили имя Баги ореолом таинственности. Это, естественно, не могло не вызвать повышенного интереса к его загадочной личности и со стороны господ. Ходили толки, что, будучи пастухом у графа Каройи, Баги наворовал целое состояние, что будто его овчарка откопала на пастбище сундук золота, который в сорок восьмом году[17], спасаясь бегством, вместе с другими сокровищами зарыл сиятельный граф. Баги выследил графа и похитил его клад. Поговаривали даже, будто Баги, держа под мышкой и согревая собственным телом яйцо черной курицы, покрытой черным петухом, вывел какую-то чудо-птицу, которая натаскала ему уйму золота, серебра и драгоценных каменьев.
Эти наивно-романтические сказки должны были бы вызывать ишь снисходительную улыбку, но господа знали, что в соседней области Чонграде действительно живет этот загадочный человек, поэтому разные побасенки, занимательные истории, связанные с его именем, передавались из уст в уста и в их среде не без любопытных подробностей. Прослышали господа и о том, что легендарный мужик скупал в разных местах все новые и новые земли по сто-двести хольдов за раз. Однако, несмотря ни на что, им трудно было представить, что за пресловутым именем и небылицами о нем и в самом деле стоит живое лицо. Неужто он такой же крестьянин, как и те, что живут здесь в селе, копаются в поле? Неужто он ходит босиком и таскает в кармане своего потрепанного доломана тысячефоринтовые кредитки?
Вардаи с минуту медлил, не зная, как поступить, а тем временем его гости, подстегиваемые праздным любопытством и нетерпением, стали единодушно упрашивать хозяина:
— Дайте нам поглядеть на этого чудо-мужика, дядюшка Петипали!
— Ладно, скажи ему, Янош, пусть войдет.
На веранду бесшумными шагами, неторопливо поднялся кряжистый, с широким скуластым лицом, усатый мужчина и негромко поздоровался. Он и в самом деле ничем не отличался от любого крестьянина. Одежда его отнюдь не выглядела потрепанной, просто была пыльной — таким обычно бывает с дороги сермяжный зипун. Явись сюда, в господскую усадьбу, кто-либо из местных мужиков, он точно таким же манером остановился бы перед барским столом. Разве что Баги держался более независимо и настолько казался чужим, что его можно было принять за пришельца из какого-то неведомого края, а не за крестьянина из соседних мест. На его лице не было ни малейших признаков изумления, что перед ним столь представительное общество. Постояв немного молча, он заговорил тоном человека, явившегося сюда не по своей воле, а только для передачи доверенного ему поручения.
— Мне нужно видеть господина Вардаи.
— Это я. Ежели твоя милость и есть та самая знаменитость из Сентэша, мы весьма польщены и сочтем за честь познакомиться лично.
— Йожеф Баги к вашим услугам, господин Вардаи.
Баги произнес все это с таким достоинством, что продолжать с ним разговор в прежнем фамильярно-снисходительном тоне было уже невозможно.
— Какое дело привело вас сюда, Баги? Чем могу быть полезен?
— Это дело, — Баги замялся, — касается только нас двоих…
— Говорите, здесь все свои.
— Так вот… слыхал я, будто ваша милость, не знаю, насколько это верно, собирается продать пустошь…
Воцарилась напряженная тишина, все обомлели от неожиданности. Помолчав с минуту, Баги продолжал:
— Я направляюсь в Сегед и решил, коли уж довелось мимо проезжать, заглянуть к вам, узнать насчет пустоши. А может, и взглянуть на нее удастся…
— Не знаю, кто вам такое сказал. Я об этом слышу впервые. Я не собираюсь ее продавать, — принужденно улыбнулся Вардаи. — Видимо, другие лучше меня знают.
— Коли так, прошу прощения за беспокойство…
— Куда же вы спешите? Уж не собираетесь ли ехать на ночь глядя?
— Авось кто-нибудь приютит.
— Оставайтесь у нас. Будьте нашим гостем.
— Покорнейше благодарю.
— Янош! — громко крикнул Вардаи дворецкому.
— Не извольте беспокоиться, я прикорну где-нибудь во дворе, — поспешил возразить Баги.
— Янош, окажите гостю честь как подобает, позаботьтесь о господине Баги. Заодно не забудьте и об ужине.
— Благодарствую, но честь не по заслугам. Я живу не на чужих хлебах, на своих, а в дороге случается быть часто, так что завсегда свое при себе имею. Еще раз покорнейше прошу простить за беспокойство…
Он вышел так же незаметно, как и вошел. После его ухода унылое настроение еще долго не покидало гостей. Все молчали.
— А все-таки стоило его подбить, пусть бы рассказал о том курьезном приеме у предводителя. Вы слышали эту забавную историю? Ему велели приходить только во фраке, а он в отместку облил свою фрачную пару супом, — нарушил тягостную тишину Пишта Жиди.
Присутствующие восприняли эту историю как нелепый и неостроумный анекдот. Разве мог мужик осмелиться выкинуть такой неслыханный фортель? Конечно же, он сделал это не нарочно, ведь он за всю свою жизнь ни разу не надевал фрака, да и вести себя за столом не умеет. Такой же сиволапый, как и все мужики. Однако господ привела в недоумение и озлобила его готовность немедленно купить пустошь, коль скоро она продается. Этот, чего доброго, мог достать из рваного кармана и швырнуть на стол столько денег, сколько вполне хватило бы, чтобы купить не только пустошь у Вардаи, но и все их владения с висящими на них долгами.
— Неужто у него так много денег? — вопрос, заданный Вардаи вслух, возник и у остальных.
— Подумать только, говорит о покупке пустоши, будто о годовалой телке!
— Да будет вам известно, что совсем недавно он купил у Бени Каллаи Касаперскую пустошь, — сказал Дежери. — Тысячу хольдов! Отличные земли! Расплатился наличными.
— Откуда у него столько денег?!
— Поговаривают, будто он в сговоре с бетярами. Занимается укрывательством, скупает награбленное разбойничьей шайкой Шандора Рожа, — заметил кто-то.
— Ерунда! — Дежери засмеялся. — Укрывательство, скупка награбленного — все это чистейшая ерунда. Но то, что он владеет почти четырьмя тысячами хольдов, — это факт. Будете ротозейничать, он из-под вас повытаскивает все земли. Этот хапуга хуже любого стервятника! Едва учует, где можно поживиться, — тут как тут. Скажи, дядюшка Пали, ты и впрямь намерен продать землю?
— Пока не вижу в этом особой нужды. Шут его знает, у кого этот хитрец выудил такие сведения. Не то чтобы говорить, я даже и не намекал никому о подобном!
— Вот видишь! Падали нет и в помине, а он уже чует добычу, — продолжал Дежери. — Думаете, он больше сюда не пожалует? Сдается мне, хитрец прежде решил все поразнюхать. Потом, сидя у себя в Чонграде, он будет неусыпно следить за здешними делами. А ты, дядя Пали, не догадываешься, кто его надоумил сюда наведаться? Так я тебе растолкую. Знай, у нас в деревнях каждый мужик — лазутчик, вокруг — одни шпионы. Но только засланы они не из вражеского стана. Шпионят, выслеживают в своих собственных интересах. И тебе вовсе не обязательно проговориться о своих намерениях. Они сами пронюхают что к чему. Ты ведь знаешь, как они, канальи, покорно опускают глаза при встрече! Думаете, господа, они смотрят в землю от покорства? Ошибаетесь! Пройдохи разглядывают ваши ноги, обдумывают, как бы половчее вцепиться в икры. Счастье, скажу я вам, что лишь немногие из мужиков такие зубастые, как этот Баги. Иначе они быстро задрали бы всех нас. Следует быть начеку. Вся эта свора — от босоногой голытьбы до босоногого богатея — бесовское отродье. Мы их еще не вполне раскусили, хотя и живем с ними бок о бок не год, не два, а столетия!
Вдруг в разговор вмешался Бела Сана, который до сих пор молчал, чувствуя себя не в своей тарелке:
— Не слишком ли преувеличены ваши опасения?
Дежери вскинул голову и удивленно уставился на Сану.
— Почему же преувеличены? И почему ты называешь это опасениями?
— А разве не так?
— Мне это не кажется преувеличенным. Опасность вполне реальна…
— Много ли найдется здесь таких мужиков, как этот, Баги его зовут, что ли? Подавляющее большинство из них бедны, прозябают в нищете.
— Да, у этого Баги добра не меньше, чем у любого из нас…
— Ты и меня сюда причисляешь? — язвительно бросил реплику Жиди.
— Да пожелай этот Баги, он мог бы как равный сидеть с нами за одним столом, — продолжал свое Дежери. — Готов биться об заклад! Мог бы разъезжать в роскошном экипаже, щеголять в изысканном платье. Но он и не подумает сбросить с себя залатанную бекешу. Ходит босиком, каналья. Даже гостем нашим не пожелал быть. Предпочитает на скотном дворе спать, среди дворовых и батраков. Еду таскаете собой в котомке… Нет, легче поладить с теми, кто простодушно садится за твой стол.
— Баги — единственный в своем роде. Может, даже во всей стране единственный.
— Но несколько таких хапуг, калибром поменьше, могут появиться в каждой деревне.
— Неужто это такая большая беда?
Между собеседниками начиналась легкая пикировка. Шпаги пока еще не скрестились. Фразы, которыми обменивались господа, мелькали в воздухе, но еще не искрились от ударов. Противники как бы уясняли, с кем приходится иметь дело. Не принимавшие участия в разговоре затаив дыхание следили за поединком. Дежери пропустил стаканчик.
— Думаю, что большая… — сказал он серьезным тоном.
— Лаци до того напуган революцией, что готов бежать без оглядки на целых четыреста лет назад. От Кошута к Вербёци, — смеясь, вставил Золи Борбей.
— Все это вздор, братец. Ты вечно Кошута вспоминаешь, а сам скулишь, дескать, барщину отменили. Что ж, допустим, я напуган революцией. Но возврата к крепостничеству не хочу. Беда не в том, что произошло, а в том, как оно произошло.
— Я придерживаюсь того же мнения, — снова сделал неожиданный выпад Сана.
— Только подразумеваешь под этим нечто совсем другое.
— Допустим…
— Мне довелось быть свидетелем капитуляции при Вилагоше. Я был еще совсем юнцом, но со слезами сломал свою саблю. Мне и теперь плакать хочется, как вспомню о том времени, хотя на многое теперь смотрю иначе. Знаешь ли ты, что крестьяне сотнями дезертировали?
— Понятно, они не считали тогдашнюю борьбу своим кровным делом.
— Стало быть, она велась только в интересах дворянства, права которых так ущемила революция? Аристократы бежали в Вену. А крестьяне безучастно взирали на трагедию, переживаемую страной. Одни мы были истинными патриотами и стойко держались до последней минуты. Мы не теряли мужества, даже когда, казалось, все было потеряно. Скрываясь от жандармов, мы скитались по стране в поисках пристанища, а когда просились на ночлег, мужики, как бродячих собак, прогоняли нас вилами. Я верил до тех пор, пока было во что верить. Поэтому теперь имею полное моральное право ни во что не верить…
Тусклый колеблющийся свет зажженных свечей подчеркивал бледность Дежери. Губы его дрожали, глаза лихорадочно блестели. Он говорил с глубоким волнением. Сана почувствовал, что теперь лучше его не перебивать.
Дежери продолжал:
— Возможно, мы не безгрешны и допустили немало промахов. Но никто не может оспаривать тот факт, что именно мы были и остаемся костяком, так сказать, становым хребтом венгерской нации.
— А если этот хребет уже перебили? — заметил Сана.
— Даже если это так, то я постараюсь укрепить его. Пока не появится иная опора. Оглянись вокруг, посмотри, что творится у нас в стране? Хребет нации действительно ослаб, ты прав, и мы почти парализованы: не в силах двинуть руками, даже почесаться не в состоянии, меж тем нас облепили и заедают чужеземные паразиты…
— Да разве крестьяне чужаки?
— Нет, конечно. К тому же им не много перепадает. Но и они немало способствуют нашему разорению.
— Стало быть, следует оспаривать права крестьян даже на те жалкие крохи, которые им достаются? А не лучше ли давать им побольше, чтоб они возродились к жизни и стали крепким и надежным костяком венгерской нации? В них таятся нерастраченные силы. Они цепки, выносливы, упорны. Или ты их побаиваешься?
— С чего ты взял? Нисколько. Я тревожусь лишь за судьбы страны, озабочен ее положением. Крестьян необходимо раскрепостить духовно, развивать умственно. Вот что должно стать нашей первейшей задачей. Сила, упорство, смелость — все другие добродетели бесплодны, ежели они не сочетаются с духовным совершенствованием. Ты имел удовольствие лицезреть этого Баги? Чем он отличается от любого мужика? По-моему, только тем, что имеет несколько тысяч хольдов земли.
— Но ведь сумел он их приобрести потому, что отличается от других мужиков смелостью и предприимчивостью. А те, у кого он скупает землю, не в состоянии ее удержать. Почему?
— Ладно, довольно об этом. Знаешь, в чем я вижу трагедию освободительной борьбы? В том, что она не была доведена до победного конца. Можно, пожалуй, сделать и такой вывод: поздно пробудившись от вековой спячки, мы вдруг проявили излишнюю поспешность…
— А мне кажется, наоборот, что мы действовали слишком нерешительно и медленно. Вместо того чтобы энергично довести борьбу до конца, остановились на полпути. Мы обязаны были двигаться вперед семимильными шагами, а не возиться со старым разбитым горшком. Его не склеишь. Зря только потеряешь время и силы. Тут нужно действовать иначе…
— Ну, на этот счет у каждого свое мнение, — раздраженно сказал Дежери и встал. Затем, после некоторого раздумья, добавил: — Во всяком случае, я знаю твердо, что буду всегда на стороне тех, кто прежде всего стремится укрепить костяк нации.
— Я того же мнения. — Пишта Жиди встал и потянулся до хруста в суставах. — Косточки онемели от ваших споров.
Эта безобидная шутка была кстати. Гости восприняли ее как избавление от надоевшего им спора. Балог, считавший себя в какой-то мере виновником возникшей неловкости и скуки, тоже решил внести свою лепту, чтоб разрядить атмосферу:
— Подумать только, Бела! Не знали мужики, когда гнались за тобой и хотели прикончить, что ты их самоотверженный доброжелатель. Какая досада! — Балог засмеялся.
Появившиеся в этот момент на пороге женщины тоже весело засмеялись.
— Видишь, мама, — сказала Жужа. — Теперь уже нам нечего опасаться, что Тиса нас затопит: мы приобрели сразу двух знакомых инженеров.
— Однако следует опасаться, как бы мужики из-за них не взяли приступом наш родовой замок, — подшучивал Вардаи. — Трудные нынче настали времена для похитителей воды. Не завидую им.
— Мне говорили, — заметил Балла, который все это время хранил молчание, словно до сих пор дело лично его не касалось, — будто в низовьях Тисы, за Сегедом, крестьяне насмерть забили каких-то инженеров.
— Точно, точно! А я слышал, будто деревенская голытьба собирается принести в жертву двух инженеров и таким образом умилостивить злых духов, прогоняющих дождевые тучи.
— Помилуй, папа, что за вздор! Перестань пугать этих бедняг! Чего доброго, близко к сердцу примут.
— Да уж куда ближе! — подхватил ее фразу Балог. — И без того целые ночи напролет глаз не смыкаем.
За ужином Пишта Жиди завел такой разговор:
— Послушай, дорогой Петипали! Выдавай-ка ты поскорее дочку замуж. Не то гости совсем объедят тебя.
Это шутливое замечание всех сконфузило. Жиди понял, что попал впросак, и, пытаясь сгладить неловкость, добавил:
— Вы, конечно, очень радушные, очень гостеприимные хозяева. В вашем доме гости никогда не переведутся… Вот что я хотел сказать…
Но тут его перебила жена Вардаи, которая вовремя решила поделиться впечатлениями о поездке в Сегед.
— Господа, послушайте, что с нами случилось. Все вы знаете старую ветряную мельницу за Дорожмой, она на самом повороте проселочной дороги стоит. Так вот, только мы к ней подъехали — откуда ни возьмись три всадника. Прямо из-за ветряка выскочили. Я так и обмерла. Подумала, бетяры. Такой у этих всадников был вид. Мне показалось, они кого-то подстерегали. «Гони лошадей!» — кричу я Ферко. Тот хлещет кнутом что есть мочи, а лошади заартачились, встали на дыбы — ни туда ни сюда. Господи, думаю, что теперь будет? А бетяры стоят, смотрят на нас. Потом один из них крикнул Ферко: «Эй, браток, не бей лошадь, ведь она, поди, не баба!» И все они ускакали в степь.
— Мама узнала одного из них. Уверяет, что тот, кто одернул Ферко, был сам атаман Шандор Рожа. Как она могла распознать этого разбойника, я в толк не возьму. Ведь бедняжка со страху ничегошеньки не видела.
— Да это табунщики были, не иначе, — заключил Вардаи. — А потом, бетяры вовсе не разбойники с большой дороги. Они не станут грабить мирных путников.
— Как сказать! Бетяр бетяру рознь, — проворчал Дежери. — Пора найти управу на всю эту братию. Очень жаль, что кое-кто из нас смотрит на них как на неких национальных героев.
— До поры до времени смотрит, пока они не начнут грабить наше добро, угонять стада да табуны.
— Оно, пожалуй, верно! А вот я приютил на ночь одного бетяра. Может, это тот, с кем ты повстречалась? — Вардаи повернулся к жене.
Услышав, что у них остановился Баги, Жужа стала упрашивать отца, чтобы он велел дворецкому позвать Баги со двора. Но Вардаи наотрез отказался и перевел разговор на другую тему.
— Не так уж это интересно, как тебе кажется, — сказал он с кислой миной.
После ужина вся компания вышла в парк. Это не был старинный парк с пышной, буйной растительностью. Пожалуй, это был, скорее, большой сад с довольно чахлыми деревьями и кустами. Однако деревьев было много, во всем селе не насчитать столько. Плодовые деревья в крестьянских усадьбах вообще не встречались, в лучшем случае там росли не бог весть какие акации или тутовник.
Обильная растительность вокруг барского дома, ее краски придавали усадьбе подобие райского уголка на фоне унылого равнинного пейзажа с солончаками и бескрайними песками.
Но увы, и в этом саду стояла духота и дышалось ничуть не легче, чем там, наверху, в гостиной и на веранде.
Жужа пошла рядом с Дежери. Ее мать, ревностно соблюдая приличия, тут же присоединилась к ним. Молодые люди, не говоря ни слова, постепенно отдалились, пока наконец не избавились от тяготившей их опеки. Они шли молча, однако сосредоточенность этой парочки создавала вокруг нее особую атмосферу интимности, так что всякий здесь должен был неминуемо почувствовать себя лишним.
Все более и более отставая, мать одиноко брела за ними. Ее преследовало чувство смутной тревоги и безотчетной тоски. Мерещилось, будто в вечерних сумерках девичья фигурка постепенно исчезает, растворяется и будто вовсе это не ее дочь, а кто-то чужой, и ей все время хотелось окликнуть Жужу, вернуть ее.
Жужа первой нарушила молчание:
— Отчего вы, Ласло, нынче такой пасмурный?
— Напротив, я давно уже так не смеялся.
— В таком случае вам, наверное, лучше вообще не смеяться?
— Как! Мне уж и смеяться грешно? — спросил он усмехнувшись.
— Особенно вот этак, как сейчас…
Дежери чувствовал себя неловко, и ему хотелось поскорей от этой неловкости избавиться.
— Может, нам следует подождать вашу матушку? Мы ее, бедняжку, оставили совсем одну… Это невежливо…
— Вы что, не хотите со мной разговаривать? — прервала его Жужа.
— Что могут подумать остальные? Да и прилично ли…
— Это я все устроила. Я предложила пойти в парк. Я захотела, чтоб мы остались вдвоем. И никого не спрашивала, ни отца, ни мать. Вот как задумала, так и сделала…
— Значит, вы умеете настоять на своем, — перебил ее Дежери. — И должны в таком случае сделать одно трудное, но благородное дело.
— Говорите.
— Убедите дядюшку Пали быть благоразумным и не предпринимать опрометчивого шага. Поверьте, если он не будет осмотрительным, то лишится своего состояния. Я не хочу пугать вас, но он может вконец разориться.
— Такое поручение только вам по плечу, Ласло. Только вы один справитесь с ним. Отец очень считается с вами, прислушивается к вашим советам.
Над молодыми людьми склонились поникшие, прибитые зноем ветви деревьев. На них не было, как обычно в эту пору, птиц, высиживающих своих птенцов. Деревья стояли сиротливо и одиноко. Казалось, и девушка тоже чувствовала себя одинокой в безмолвной тишине вечера.
— Да, это я так задумала, чтобы мы с вами спустились сюда в парк. Мне хотелось остаться с вами с глазу на глаз и поговорить по душам. Да будет вам это известно! — снова повторила она.
В ее голосе звучали нотки нетерпения. Жужа, воспитанная в строгих правилах, была вся во власти трепетного ожидания любви. Сколько бессонных ночей, терзаясь мучительными сомнениями, мысленно повторяла она робкие слова признания, чтобы однажды вечером под покровом тьмы раскрыть душу и решиться наконец высказать свои самые сокровенные мысли и чувства. И она выпалила их одним духом, а когда самое трудное осталось позади, вдруг запнулась от охватившего ее мучительного волнения и замолчала. В ее наивной смелости было что-то трогательное и беззащитное. И Дежери, всегда насмешливый и агрессивный, не смог отвергнуть ее. А может, и не хотел…
— Но ведь вы еще так юны, Жужа…
— Вы снова о том же? Почему вы все время говорите о моем возрасте, словно я только что вылупившийся желторотый птенец?
— Поймите меня! Я не считаю вас желторотым птенцом, но вы очень молоды, неопытны, и вам следовало бы не стоять здесь со мной, а бежать отсюда!
— Бежать? Почему?
— К чему лукавить? Я и сам давно жаждал этой встречи, но, каюсь, вы оказались храбрее меня! Я давно хотел высказать вам то, чего и сам страшился… У вас в доме я бываю много лет, так много, что и со счету сбился. Десять, должно быть… А может, и больше. Когда я впервые пришел в ваш дом, вы были совсем маленькой девочкой. Вы росли на моих глазах. Помнится, однажды зашел разговор о том, что вас собираются отправить в школу при монастыре. Мне стало очень грустно от мысли, что мы долго не увидимся… Признаюсь, я приложил все старания, чтобы отговорить от этого шага дядюшку Пали. Я убедил его, что в такое смутное время не следует отправлять из дому маленькую девочку, и посоветовал нанять вам гувернантку. Мне всегда было радостно видеть вас, и чем дальше, тем больше. Я стал нуждаться в общении с вами. Мне стало недоставать вас, а теперь особенно…
— Я не понимаю, о чем вы говорите… — прошептала взволнованная Жужа, и в голосе ее уже не было прежней самоуверенности.
— Оглянитесь, кто вас окружает? Пишта Жиди? Золи Борбей? Или этот засаленный сиволапый мужик Балла? Что они вам могут дать? И жизнь здесь ущербная, течет, точно песок между пальцами. Поверьте, здесь все идет прахом. Разве вы не видите этого?
Некоторое время Жужа молчала, казалось обдумывая слова Ласло. На самом деле ее одолевали совсем другие мысли и чувства, и она не могла отделаться от них.
— Знаете, Ласло, мне никто не говорил, но я догадалась, что Золи Борбей приехал нынче просить моей руки. Пишта потому так и хохотал, когда вас увидел…
— И что бы вы ему ответили? Ну, если бы он посватался?
— Вы еще спрашиваете… — Девушка укоризненно посмотрела на Ласло.
Они остановились, и в следующее мгновение Жужа припала к его груди. Кто из них первым протянул руки, сказать трудно. Наступающая ночь не подглядывала за ними, ни одна живая душа не видела их порыва, да и молодых людей мало беспокоило, есть ли невольный свидетель их горячего поцелуя, кроме застывших в немом молчании кустов и деревьев.
Они долго не могли оторвать слившиеся в страстном порыве губы, но когда, услышав приближающиеся голоса, отпрянули друг от друга, то ощутили какое-то странное, до боли острое чувство неудовлетворенности. И оба совершенно ясно почувствовали, что страстный порыв, неотвратимо бросивший их в объятия друг друга, еще не соединил сердца тесными узами, а лишь дал выход чувствам, переполнившим все их существо…
Когда компания вернулась с прогулки на веранду, Дежери залпом осушил один за другим два стакана вина, точно хотел погасить неуемный внутренний пыл, утолить ненасытную жажду. Его затуманенный взор любовно останавливался на прекрасном девичьем лице с тонкими чертами, на ее скромном закрытом платье с длинными, до запястья, рукавами, холеных белых руках, изящных туфельках, выглядывавших из-под юбки. Впервые за все время их знакомства Дежери осмелился любоваться Жужей как обворожительной женщиной.
— Садитесь в мою коляску, — предложил Дежери Балогу и его приятелю, когда поздней ночью гости наконец распростились с семейством Вардаи. — Я отвезу вас домой.
Экипаж, подобно чертовой колеснице, увлекаемой невидимыми призраками, с оглушительным шумом прогромыхал по улице спящего села. Звонкий цокот копыт гулко отдавался чуть ли не под самым небосводом. Залаяли потревоженные собаки. Сам Дежери сидел на козлах и правил лошадьми. Когда выехали за околицу, он вдруг предложил:
— Заедем ко мне на часок.
— Нам ведь утром рано на работу, — возразил Балог.
— Успеете.
— А когда спать?
— Зачем спать? Вы же сами говорили, что в последнее время по ночам не спите.
Дежери даже не оборачивался, а через плечо парировал все их доводы. Поддавшись на уговоры, Балог наконец согласился и, рассмеявшись, покорно махнул рукой. Лошади меж тем неслись бешеным галопом, и тут уж все равно никакие препирательства и отнекивания ни к чему не привели бы. Сана, задумавшись о чем-то своем, молча сидел рядом с ним, притворившись спящим. Экипаж мчался по дороге, поднимая клубы пыли, которую давно уже не прибивало ни дождем, ни ночной росой. В кромешной темноте запоздалые ездоки только потому не заметили, какие тучи пыли они подняли, что звезды над ними едва светились, а вскоре и вовсе исчезли с небосвода.
Родовое имение Дежери с барским домом стояло поодаль села, в степи, окруженное хуторами. По прибытии хозяин поднял весь дом и всех дворовых и велел накрывать ужин.
— Считайте это чем угодно, ну хотя бы легкой закуской после ужина, а если хотите — завтраком. Неважно. Только бы вам это доставило удовольствие.
Дежери налил гостям вина. Да и сам пил жадно и много. Балагурил, смеялся от души, по-детски заливисто и безмятежно. В его веселости не было ничего нарочитого, это была добродушная и умиротворенная радость, от свойственной ему ироничности не осталось и следа. Он был похож на дитя. С его лица не сходила широкая, блаженная улыбка. Это делало его необыкновенно красивым и обаятельным. Он оживленнее и громче, чем обычно, говорил, энергичнее жестикулировал. И то, что он изрядно выпил, со стороны было совсем незаметно. Разве что несколько необычно блестели его красивые глаза.
— Вот так я, как видите, и живу. Имение у меня небольшое. Всего тысяча пятьсот хольдов. Зато не имею долгов — ни единого форинта. Сдается, я единственный помещик в округе, не обремененный долгами. Я, конечно, мог бы приумножить свое состояние. Но к чему? Мне и этого вполне хватает. К тому же, у кого я мог бы купить землю? У такого же помещика, как и сам. А это мне не по душе. Возможно, это моя причуда и блажь, так как угодья все равно прибирают к рукам чужаки. И тем не менее не могу. Только свиньи способны пожирать свое собственное потомство.
Повернувшись к Сане, он заговорил с ним как человек, сделавший наконец серьезные выводы и преисполненный решимости сообщить их друзьям.
— Я хочу тебе сказать еще вот что. Я был приверженцем истин, казавшихся мне непреложными. Я служил этим истинам верой и правдой, отдаваясь всем сердцем. Тем не менее у меня нет недоброжелательства к тем людям, кто иначе понимает эти истины, чем я. Но то, к чему я пришел, во что теперь твердо верю, составляет смысл моей жизни. Я считаю, только так можно сохранить веру в свои идеалы. Вам, наверное, известно, когда в сорок восьмом приняли закон об отмене крепостного права, мой отец в отчаянии покончил с собой. Я же, несмотря на это, начал отстаивать то, против чего восстал мой отец. И я никогда еще не жалел об избранном мною пути. Вот только с той поры…
Он не успел закончить — боковая дверь в столовую открылась, и в нее заглянула пожилая полуодетая женщина. Переступив порог, она смутилась, на секунду остановилась в нерешительности и попятилась назад. Ее можно было принять за служанку или бедную родственницу. Вслед за ней дверь снова приоткрылась, и из-за плеча пожилой женщины выглянуло чье-то красивое лицо, но тут же испуганно скрылось за дверью.
— Что вы, нянюшка? — обратился к ней Дежери. — Случилось что-нибудь?
— Нет, барин. Только вот о вас все беспокоились… час ведь поздний. А вас все нет да нет. Дай, думаю…
— Ступайте к себе, нянюшка, и ложитесь-ка спать!
Когда дверь за ней закрылась, Дежери кивнул ей вслед:
— Няня моя, кормилица. Вскормила, вынянчила, вырастила. Свою родную мать я не помню. В пору моего младенчества няня была совсем молоденькой батрачкой. С тех пор и живет при мне. — После минутного колебания он добавил: — Та, вторая, — ее дочь…
Затем Дежери продолжал:
— Так вот, я не желаю возврата к прошлому, к прежним порядкам. Но все же доброе старое время было чем-то по-своему привлекательным. Был культ семьи. Семья была емким понятием. Я имею в виду не только нашу семью. Каждая дворянская усадьба объединяла вокруг себя множество людей в одно семейство с многочисленными чадами и домочадцами. Не перебивай: я догадываюсь, что ты хочешь сказать, — повернулся он к Беле Сане. — Но учти, что не всякий отец проявляет доброту к своим детям. Бывают и очень плохие отцы — самодуры. Что может быть приятнее такого бремени, как забота о своих детях! Вот где по-настоящему выявляются подлинные достоинства человека. Не причинять никому зла только в силу существующих юридических норм-запретов — это еще не заслуга. В человеке должна быть внутренняя доброта и порядочность как потребность.
— Все это хорошо, — вмешался в разговор Сана, — но ведь подобным образом живут избранные, пользующиеся всеми благами. А как же быть с судьбами многих тысяч людей, которые этих благ не имеют?
Дежери, похоже, не слушал, о чем говорил его собеседник, и, как бы очнувшись, неопределенно кивнул головой:
— Возможно, ты прав. Но только я смотрю на все это по-другому…
Выпили изрядно, и гостям очень хотелось домой. Скоро забрезжит рассвет, а путь к дамбе не близкий. Балог и Бела Сана попеременно вскакивали из-за стола, порываясь распрощаться с хозяином, но тот всякий раз их усаживал.
— И слышать не хочу! Бросьте шутить! До утра еще ой как далеко! Я вас сам доставлю!
Казалось, все, о чем говорил Дежери до сих пор, было рассчитано только на то, чтобы проторить дорогу к чему-то самому важному, чего он пока не сказал. Немало неприятных минут доставило гостям это томительное ожидание. Они очутились в положении цыган-музыкантов, которых притащил к себе в барские хоромы подгулявший кутила, и беднягам приходится выжидать момент, когда барин развеселится вовсю, а уж тогда знай исполняй все его прихоти.
— Ну, Ласло, дольше оставаться мы уже не можем! — сказал Балог раздраженно, едва сдерживаясь. — В крайнем случае я и пешком доберусь.
— Ладно, так и быть! Выпьем на посошок!
Голос Дежери вдруг стал жалостливым, как у ребенка, который боится, что его оставят дома одного.
— Неуютно у меня, неустроенно. Всегда так бывает, когда в доме нет хозяйки. Я закоренелый старый холостяк, бобыль бобылем, а все никак… Сколько тебе лет? — вдруг спросил он Балога.
— Тридцать.
— А мне уже тридцать пять стукнуло. До сих пор я и думать не решался о женитьбе. Живешь в одиночестве, и все тебе вокруг кажется унылым, невыносимо безотрадным. Даже летом и то в озноб бросает. И все же никак не мог я на женитьбу отважиться. Опасался чего-то. Понимаете ли, моя усадьба с уединенным домом — своеобразный островок, моя неприступная твердыня. Я ее надежно укрепил. И вдруг все может рухнуть. Как бы и на меня всеобщая разруха не навлекла беды, не привела к разорению. Я тревожусь не за свое родовое имение. Другое меня тревожит. Трудно это объяснить, но… подобное же смятение охватило меня, когда в сорок девятом мы узнали, что потерпели поражение и пришлось спасаться бегством. А я был тогда совсем юнец. С того времени немало лет прошло, а все кажется, будто скитаюсь я по белу свету как неприкаянный… А имеет ли право неприкаянная душа заставлять еще кого-то делить с собой незавидную участь? Разве я не прав?
Говорил он сумбурно, прерывисто, и обращенный к гостям вопрос прозвучал так, словно Дежери ждал заверений, которые утешили бы и успокоили его, и ждал не только от своих друзей, но и от этой глухой ночи, а может, от всего света… И в то же время его вопрошающий взгляд как бы молил: не говорите лучше ничего…
Бела Сана выждал с минуту, вместе со всеми прислушиваясь к ночной тишине, затем с решительным видом встал. За ним встал Балог. Дежери их больше не удерживал. Когда они вышли во двор, пепельные предутренние сумерки уже возвещали о приближении рассвета. Возле крыльца стоял запряженный экипаж. Дежери вскочил на козлы, и они тронулись в путь. На соседнем хуторе запели петухи. Пронзительный петушиный крик резанул по кромке неба: на ней четко обозначилась розовая полоска. Стали просыпаться люди, раздался стук в чье-то окно. Должно быть, надсмотрщик будил батраков.
Хотя первые лучи солнца еще не выглянули из-за восточного края небосвода, заметно посветлело, будто каждая кочка, каждый бугорок, полузасохшее дерево, колодезный журавль, омет соломы служили скрытым источником света и, сбрасывая с себя темный покров, излучали поглощенные за день лучи. Один за другим возникали из темноты предметы, точно островки, всплывающие со дна моря после землетрясения. Утренний воздух был сухим, безросным, предвещая безветренный жаркий день.
Слипающимся от бессонной ночи и выпитого вина глазам сидевших в экипаже людей предстала унылая, безотрадная картина бесплодного, оголенного края, окутанного предрассветной дымкой. Мелькали выжженные солнцем пастбища, низины с белесыми пятнами солончаков, голые, бесплодные пашни и иссушенные кукурузные поля. На пастбищах пестрели сбившиеся в кучу на ночлег стада и табуны. Какая-то беспросветная, опустошающая душу тоска наложила печать на все окрест. И хотя было тепло, сидевшие в экипаже поеживались, словно озябли. С чего бы это?
И только Дежери восседал на козлах с бодрым видом, точно в его сияющих глазах пустынная, вымершая местность, обрызганная занимавшейся зарей, выглядела краем изобилия…
Когда они подъехали к берегу Тисы, на дамбе еще стоял ночной дозор — землекоп в меховой шапке, в сермяжных штанах, наблюдавший за большаком, ведущим в село. Балог и Бела Сана, попрощавшись с Дежери, поднялись на насыпь. Они долго всматривались вдаль, где в сизом предрассветном мареве обозначались очертания села. Приятели смотрели вслед умчавшемуся экипажу, постепенно исчезавшему в клубах дорожной пыли, как корабль в туманной морской дали. Пока Дежери не скрылся из виду, они словно зачарованные провожали взглядом человека, молодцевато восседавшего на козлах, осанка и поза которого дышали благородством. И чем дальше он удалялся, тем более вырастал в их глазах, возносясь чуть ли не до самого сизого неба.
Неожиданно из облака пыли вынырнул одинокий всадник. Он трусил мелкой рысцой по большаку, там, где дорога круто поворачивает к дамбе. Всадник посторонился, уступая дорогу экипажу… То был крестьянин в меховой шапке и сермяге, а под ним коренастая лошадь. Она тихонько трусила, будто увязала в дорожной пыли. За всадником, на востоке, уже занялся рассвет, брызнули первые рассеянные лучи восходящего солнца. Это был Баги. Он, должно быть, ехал в Сегед…
Внизу, по другую сторону насыпи, лагерь землекопов еще спал. Балог и Бела Сана молча спустились к бараку. Уже раздеваясь, Сана вдруг спросил:
— Ты влюблен в эту девушку, не так ли?
Лицо ошарашенного Балога побагровело, он изумленно уставился на приятеля.
— Откуда ты взял?
Сана, будто не расслышав вопроса, продолжал:
— И небось меня потащил туда не без задней мысли. Ждешь, что я выскажу о ней свое мнение?
— Какая ерунда…
— Ну что ж, пусть будет так. Но ведь девица-то по уши влюблена в Дежери. Только не в этом дело. Ты не обижайся, однако меня больше беспокоит, что ты не сумел поставить себя в этом доме. Тебе не мешало бы поучиться у Баги. Он-то знает, где его место — в людской. Даже если господа соизволяют пригласить за свой стол, он не сядет…
Разговор на этом закончился, они легли спать.
Балог не в состоянии был осмыслить до конца сказанное Саной. Лишь одна-единственная фраза не выходила у него из головы: «Но ведь девица-то по уши влюблена в Дежери…» Эта фраза неотступно сверлила мозг. Было ли это для него открытием? Нет. Сана лишь окончательно подтвердил его собственные догадки.
Там, за стеной барака, просыпался лагерь землекопов. Доносился скрип тачек, позвякивание и глухой стук заступов. Хмельной шум в голове Балога смешался с разноголосыми звуками просыпающегося дня. Сквозь сомкнутые веки Балог мысленно увидел предрассветное утро и дорогу, по которой мчался вдаль экипаж, а навстречу ему неторопливой трусцой ехал Баги. Он держал путь на Сегед…
Не прошло и двух недель, как сюда, на Харангошскую пустошь, начали перегонять скот, но и здесь поля стояли лысые, выгоревшие. Скот лизал голую землю. Под копытами грузных животных остатки засохшей травы превращались в пыль. Животные тыкались влажными мордами в потрескавшуюся землю, пытаясь ухватить эту жалкую труху. Фыркнет животное — и подымется пыль. Истекая слюной, всюду бродила голодная скотина. Быки, коровы, волы до того отощали, что, казалось, слышишь, как у них кости гремят, а шерсть стояла торчком, как у ощетинившейся кошки. Поистине все было как в старинной пастушьей песне:
Пересох весь пруд до самой тины,
Негде напоить теперь скотину.
Ниспошли нам дождичек, о боже,
Без воды скотинушке негоже.
Но, пожалуй, дождичка здесь мало,
Чтоб скотина наша тучной стала,
Ливень должен лить как из ведра
Целый день, а лучше, если два!
Одно вызывало удивление: как это в низине посреди пустоши могло сохраниться маленькое болотце? Когда-то тут было небольшое озеро, поросшее осокой-ситником и камышом. Но нынешняя засуха словно сжала его железным обручем, оставив вместо озера лишь маленькое болотце, не больше гумна, на котором молотят хлеб. И все-таки здесь, посреди иссушенной, выжженной солнцем степи, была живительная влага, хотя и позеленевшая, затянутая водяным мхом, каким обычно в благоприятные годы зарастают заливные луга. Из глубоких колодцев, к которым водили стада на водопой, воду уже зачерпывали с трудом, но в этой низине засуха оказалась бессильной иссушить ее до конца. А всего лишь в каких-нибудь двух-трех шагах от болотистого берега высохший донный ил затвердел как камень и сплошь покрылся коркой соли. В солончаке зияли такие глубокие трещины, что скотина могла ноги переломать. Так бы оно наверняка и случилось, подпусти пастухи стада к берегу озера. Но они держались от него на почтительном расстоянии, обходили стороной. Никто не отваживался забредать в тростниковые заросли. Именно здесь, посреди заболоченного озера, притаился легендарный колодец с колоколом…
Старинные предания и легенды, передаваемые из поколения в поколение, эти туманные тени прошлого, вдруг окрасились в яркие цвета. Расплывчатые образы вновь четко, как в зеркале, отразились в воображении пастухов.
Значит, правда, что здесь есть колодец, а на дне его упрятан безмолвный колокол, хранящий в своем пузатом чреве несметные сокровища. И потому не высыхает в омуте вода, что там лежит клад, заколдованный могущественным чародеем. Ведь иначе ничем это и не объяснишь. С тех пор как в эти степи перегнали стадо, жара стала еще нестерпимее, и тем не менее уровень воды в болотце нисколечко не понизился. Видать, колдовские чары сильнее засухи…
Давным-давно, в незапамятные времена, даже и невозможно сказать, сколько столетий тому назад, была здесь совсем другая деревня. Помещик, которому принадлежала она и все земли в округе, был сказочно богат. В подземелье его замка стояли огромные корзины, до краев наполненные золотом и разными драгоценностями, как у иного хозяина пшеном. Это был жадный до денег и очень жестокий человек. Поэтому-то и заграбастал он такую уйму золота. Его крепостные несли в замок последние крохи, только бы не навлечь на себя его гнев. Помещик мог за малейшее непослушание изгнать их из деревни, с обжитых мест, и пустить по миру. Мало кто знал, что этот хапуга сколотил разбойничью шайку и выходил по ночам на большую дорогу. А если случалось гуртовщикам гнать гурты откормленного скота на убой, то он и скот их забирал себе, и добро.
Однако во время турецкого нашествия и ему пришлось туго. Турки нагрянули так внезапно, что он, спасаясь, не успел прихватить все свое золото. Как ни старался потуже набить карманы, ему удалось забрать лишь ничтожную долю своих несметных богатств.
Тогда велел он снять с колокольни огромный колокол и замуровать в него все свои сокровища. Затем приказал опустить колокол в колодец и заколдовал, чтобы никто не мог его достать. Сам же скрылся и никогда больше не появлялся в здешних местах. Сгинул бесследно, и никому ничего не известно о его судьбе. Говорили только, что орды турецких янычар подожгли замок и спалили все окрестные деревни. Они сгорели дотла. И когда крестьяне после долгих скитаний вернулись в родные края, увидели они на месте деревни пепелище, а на месте замка — заболоченное озеро. Вот тогда-то и стало строиться поодаль нынешнее село… Наверняка и вода забила фонтаном из-под земли по колдовству — чтоб залить все вокруг и чтоб никто никогда не смог найти этот колодец. Люди говорили, что и по сей день колокол лежит на дне колодца и что иногда в летние ночи раздается его звон. Кто этот звон услышит, тотчас падает замертво…
Пастухи множество раз слышали эту старинную легенду, кто только не рассказывал ее, коротая долгие зимние вечера. И всякий раз она вызывала страх. Вот и теперь, когда дед Ференц вновь поведал пастухам старинное предание, душа у них ушла в пятки. Днем еще ничего, даже хватало храбрости швырять в озеро комья земли, норовя угодить в самую его середину. А вот по ночам те, кому выпадало караулить стадо, с каким-то внутренним трепетом прислушивались к пугающей ночной тишине, опасливо озираясь и поглядывая в сторону болота, — не дай бог услышать на свою погибель таинственный колокольный звон!..
— Неужто так никто и не рискнул его поискать? — спросил однажды Пишта старика, причем как раз в такую минуту, когда ни у кого и в мыслях колокола не было.
— Чего поискать? — не поняв, о чем речь, спросил старик.
— Да клад.
— Ну, а кабы рискнул, так что?
Старик только всего и сказал, что эти скупые слова, но зато произнес их так выразительно, что яснее и не надо. А вечером, перед тем как лечь спать, спросил Пишту в упор:
— А ты бы рискнул?
— Я-то? А мне зачем?
— А другому зачем?
— Кто ж его знает…
— Потому никто не ищет, что клад заколдованный и к тому же глубоко упрятан, не достать. Но ежели бы объявился какой отпрыск того самого барина и стал бы клад искать, на него бы чары не подействовали. И сокровища достались бы ему вроде как по праву, по наследству, что ли…
— А может, как раз мне они и должны достаться!
— Ишь какой прыткий! Не рановато ли буйволенку бодаться? — рассмеялся старик. — Уж не тебе ли тот барин доводится прапрадедом?
— Вы сами сказывали, что этот изверг выколачивал свои несметные богатства из крепостных. А коли так, значит, с моего прапрадеда брали денежки незаконно…
— Ну, тебе, как я погляжу, стряпчим быть, — пряча улыбку под серыми усами, сказал старик, — а не коровий навоз топтать вроде нас, грешных. Уж ты бы сумел затеять тяжбу и вытребовать эту пустошь. Но коли уж стряпчий из тебя не получился, пойди присмотри чуток за скотиной. Что-то опять буянит.
Стадо и в самом деле вело себя беспокойно. Животные сбились в кучу и, вместо того чтобы улечься, бодались и топтались на месте.
— Пора бы стадо разогнать по домам, — высказал свое мнение Пишта. — Пасти тут скот нет никакого прока.
— Разве ты старший пастух? Или мирской старшина?
— Он, пожалуй, не прочь бы старшиной заделаться, — съехидничал кто-то из Пиштиных дружков-подпасков.
— На худой конец — зятьком старшины, — подхватил другой.
— Этого небось пуще всего хочется…
— Будет вам языки чесать! — огрызнулся Пишта и побрел к стойбищу.
Вечер выдался тихий, непроглядная тьма, поглотившая степь, казалась бездонным колодцем. Брось в него увесистый камень, и всплеска не услышишь. Небо без обычной для летних ночей тусклой мглы, и звезды не мигают, как глазки плачущего ребенка, а сверкают, искрятся, как кремень, когда из него высекают огонь. Пишта смотрел на бесконечно далекие звезды, и у него слегка кружилась голова, ему казалось, что некая богатырская сила поднимает его вверх, нет, не поднимает, а, скорее, тянет, уносит, как невесомую пушинку, в безбрежную небесную бездну, освободив от тяжких земных забот. Иному пастуху, может, и в тягость ночные бодрствования, но только не Пиште. Он любил в такие ночи стеречь стадо. Возле загона затухал костер, все укладывались спать, а он, Пишта, оставался наедине с самим собой, посреди неоглядной степи. В такие ночи степь выглядела по-особенному, совсем не так, как днем. Взору открывалась не выжженная солнцем солончаковая пустыня, по которой, изнывая от зноя и жажды, устало бредут люди и животные, а таинственное царство тьмы, населенное призрачными видениями, рождающее у человека чувство какой-то особенной уединенности и желание примириться со всем окружающим.
Пишта нигде не бывал, кроме своей родной деревни, сызмальства жил в этих местах, врастая в здешнюю землю, как сорная трава или тощая полевица на солончаковом поле, ничем не выделяясь среди остальных сельчан. Правда, иногда ему казалось, что он не такой, как другие, однако солнце палило его так же нещадно, как и всех, дождь хлестал с такой же неумолимостью, и в осенней грязи он утопал так же. Утехи и радости перепадали ему не чаще, чем другим. Но когда ему случалось остаться вот так, наедине с ночью, то сколько бы он ни смотрел под ноги, он не различал ни комьев спекшейся земли, ни выгоревшей травы, ни следов от воловьих копыт. А когда ему хотелось на что-нибудь поглядеть, он поднимал глаза и всматривался в необъятное, усеянное мириадами сверкающих звезд небо, в этот неведомый, манящий мир. В такие минуты Пиштой овладевало чувство томительного ожидания. На ум приходили какие-то незнакомые слова, которые он никогда не употреблял и даже не слышал, а если бы попытался произнести, то, наверное, язык сломал бы. И тем не менее слова эти будоражили ему душу, клокотали где-то в глубине, заставляя его трепетать, как трепещет на ветру лента…
Пишта медленно, круг за кругом обходил стадо. На стойбище возилась неугомонная скотина. Слышалось злобное фырканье, сопение, стук сцепившихся в схватке рогов. Все эти звуки, рождаемые в ночи, доходя до Пиштиного слуха, совершенно преображались в его сознании. Ему они казались отголосками бесконечно далекого неведомого мира.
Со стороны болота доносилось кваканье лягушек. Ему то и дело вторило уханье одинокой выпи, ее громкий хриплый крик, напоминающий рев крупного зверя. Весь мир был наполнен звуками, и не так уж важно, откуда они исходили, — каждый из них по-своему утверждал смысл бытия.
Неожиданно Пиште пришла в голову мысль: а что, если среди разноголосого ночного шума вдруг зловеще ударит колокол, упрятанный в глубине колодца? Неужто, услышав его звон, он, Пишта, тут же замертво упадет? Нет, он не мог поверить в это. И не потому, что не верил легенде; он давно принял ее на веру, как и всякий живущий здесь степняк, чья жизнь, как и жизнь предшествующих поколений, прочно срослась с этой землей и с окружающей природой, с ее загадочными, непостижимыми законами вечного движения и обновления, с ее легендами и преданиями, которые стали неотделимы от него самого, от его бытия. Но тем не менее Пиште казалось, что ему не угрожает опасность, что колдовские чары против него бессильны…
Он прямо-таки жаждал, чтобы колокол зазвонил. И всякий раз, когда ухала выпь, Пиште на какое-то мгновение чудилось, будто это бухает заколдованный колокол. «Ну и осипла же ты, кума, от крика», — говорил он мысленно птице, посмеиваясь. Но когда немного погодя выпь снова ухнула, по всему Пиштиному телу пробежала дрожь неизъяснимого волнения.
Пишта остановился и зажмурил глаза. Всем существом своим он чувствовал: раздайся сейчас колокольный звон — он смело двинулся бы вперед. Он шел бы и шел, не оглядываясь, продираясь сквозь заросли камыша и колючей осоки, и вышел бы наконец к озеру, но его не затянуло бы в омут, наоборот, бездна разверзлась бы, вода отступила бы перед ним, и сухая, ровная тропинка привела бы его к волшебному колодцу… Тут колокол, не переставая названивать, поднялся бы из бездны. Вместе со звоном он исторгал бы из своего чрева золото. Это очень здорово, что Пишта надел бурку, ведь в ее карманы можно столько звонкой монеты насыпать! Остальное золото придется упрятать в тайник, до той поры, пока он не истратит взятое.
Что бы он предпринял, если бы ему и впрямь достались несметные сокровища? Что-нибудь эдакое, от чего спесивый старшина Хедеши рот бы раскрыл. Не пришлось бы больше Пиште перед ним унижаться и сносить всякие обиды и наговоры. Никто бы не осмелился называть его паршивцем или голодранцем… Вскочил бы он на своего скакуна и помчался бы в село, прямо к дому Хедеши. Не спешиваясь у ворот, верхом въехал бы во двор и, осадив коня у самого крыльца, крикнул бы громко:
— Эй, дядюшка Антал! Я приехал за Маришкой!..
А ежели бы тот заартачился, он швырнул бы ему под ноги пригоршню золота, а если бы и это не помогло, бросил бы еще горсть и слез бы с лошади лишь тогда, когда вышла бы на крыльцо сама Маришка. И, взявшись за руки, они отправились бы с ней в далекие края… Но прежде чем навсегда уйти из этих мест, он купил бы отцу с братьями столько земли, сколько нет ни у кого в их деревне…
Вчера дома это дело представлялось ему несколько иначе. Старший пастух снова отрядил его к мирскому старшине и велел передать, что корма на выгоне иссякли и стадо пора перегонять на другое пастбище. Но старшина Хедеши даже во двор его не позвал и глядел исподлобья, словно он его родного отца зарезал. А уж разговаривал так презрительно, так надменно, будто с цыганом бродячим.
Затаив обиду, Пишта тогда же решил про себя, что настанет час и он собьет со старшины спесь, за все расквитается. Но к вечеру горячность его прошла. Он попросил Розку Шебёк сходить на усадьбу к Хедеши, передать Маришке, чтобы, как стемнеет, пришла на гумно, он будет ждать ее за скирдами. И хотя Пишта впервые посылал Маришке весточку, он был уверен, что девушка непременно придет на свидание. Пишта не обманулся. Маришка и в самом деле прибежала, вот только жаль — ненадолго. Едва обменялась с ним несколькими словами и домой убежала. Прощаясь, они поцеловались. Впервые…
Пишта все еще стоял на прежнем месте. Глаза его были закрыты. Он вспоминал вчерашнее свидание с любимой, и все, что было у него на уме, отодвинулось куда-то далеко-далеко: и колодец с колоколом, и золото, и сокровища. Все улетучилось! Он снова очутился на гумне, среди пахучих стогов сена, и тело его охватила горячая волна любовного томления…
Когда он открыл глаза, то увидел, как падает далекая звезда, прочертив на небосводе огненную линию. Словно какой-то исполинского роста озорник провел по безбрежной тверди небесной тлеющей хворостиной.
«Не иначе чья-то звезда закатилась», — подумал он и, как учила мать, когда он был еще совсем маленьким, суеверно перекрестился.
Вокруг него жила, размеренно дышала ночь, а от земли, точно от больного лихорадкой, исходило горячее дыхание, и Пиште казалось, будто стоит он босиком в теплой, как парное молоко, воде. Мало-помалу его, убаюканного таинственными шорохами, доносившимися уже из совсем другого мира, стало клонить ко сну.
На следующее утро к пастухам приехал Хедеши, а с ним несколько исправных хозяев. Они прикатили рано, и жара еще не успела их разморить, осмотрели пастбище, обошли его вокруг, остановились и задумались, почесывая в затылке. Затем позвали старшего пастуха и вместе с ним еще раз обошли пустошь и отдаленные участки выгона. И порешили нынче же распустить стадо, потому что, сколько на землю ни гляди, сколько ни суди, ни ряди, трава все равно не вырастет.
Пастухи стали собираться домой. Подпаски погрузили на двуколку бурки, кожухи, чугунок с таганком и весь прочий скарб. Ведь с их уходом из этих мест степь до следующей весны станет проходным двором, проезжей дорогой для всякого, кому не лень. Да и не известно, что будет весной.
Обычно осеннее возвращение домой сопровождается веселой суетой, все время раздается хлопанье пастушьего бича, щелканье кнута, степь оглашается неистовым гиканьем гуртовщиков. В такие дни мирской старшина, чтобы поднять настроение пастухов, присылает палинки. По всей степи, вплоть до самых отдаленных селений, крестьяне знают: это гонят домой стадо гуртовщики из Ченгеле, а вот теперь идут чейтейские, а за ними двинутся пастухи из Черного кургана. Жители окрестных деревень умеют распознавать стада по хлопанью бича, которое доносит к ним пронзительный осенний ветер, подобно тому как в африканских джунглях негры распознают звуки тамтама. Однако на этот раз сборы проходили без обычного оживления, в тягостной, унылой тишине.
Гуртовщики молча, не перекинувшись друг с другом ни единым словом, вскочили на коней, окружили животных и, сбив их в гурт, погнали в сторону села. Они не хлопали бичами в воздухе, не подгоняли животных гиканьем, а только стегали их. От жгучих ударов на запыленной косматой шерсти сбившихся в кучу коров оставались длинные полосы.
Скотина, еще не чувствуя осенней погоды, нехотя двинулась к дому, к своим хлевам. Животные толкались, напирали на идущих впереди, лезли друг на друга. А то вдруг растерянно замирали и, упершись передними ногами, останавливались как вкопанные, упрямо сбычившись. То и дело какая-нибудь из них принималась остервенело бодаться. Неуклюжим телятам почему-то именно теперь приспичивало сунуться к матерям. Жадно припав к тощему, пустому вымени, несмышленыши теребили и терзали искусанные соски. Напористо тыкались неугомонными мордочками в отощавшее, впалое коровье брюхо. Коровы стояли неподвижно, растопырив ноги и немного подавшись назад. Они терпеливо переносили эти пытки. А когда совсем уж становилось невмоготу от боли, они жалостно мычали, делали несколько шагов вперед, но тут же с материнской покорностью снова подпускали к вымени своих маленьких мучителей.
Один теленок оказался зажатым сбившимися в круг бодливыми коровами и тоненько и жалобно мычал. Его мать, которая различила бы его мычанье среди сотни других, яростно мотнув рогастой головой, пыталась пробиться к своему детенышу. Началась невообразимая свалка. Животные бросались друг на друга, вовлекая в драку остальных, подобно тому как от брошенного в пруд камня расходятся по воде все новые и новые круги. Они бодались в слепой ярости, но никто из них так и не смог пробиться вперед. Вдруг где-то в самой гуще стада взревела корова — у нее был распорот бок. Обычно мирные, медлительные животные вдруг рассвирепели от этого дикого рева и запаха свежей крови. Все стадо в мгновение ока сбилось в кучу, являя собой сплошной клубок напирающих друг на друга рассвирепевших животных. В отчаянной схватке они острыми рогами наносили друг другу удары. Копыта взбивали тучи пыли, слышался грохот схлестнувшихся в единоборстве рогов, топот копыт, фырканье, хрипы, мычанье и рев.
— Болваны, раззявы! — заорал старший пастух на конных подпасков. — Что вы стоите как истуканы? Черт бы вас побрал, бездельники вы этакие! За каждую задранную животину взыщу! Хватай быка за рога! Разгоняй стадо! Не то все до одного пропадут, треклятые!
Теперь-то уж действительно было самое время взяться за дело и разогнать разъяренных животных, пока они не растоптали и не покалечили друг друга. Хочешь не хочешь, приходится нещадно хлестать их так, что шкура лопается, и кричать при этом до хрипоты. Лошадь, храпя, встает на дыбы. Она кусает быка и тут же с фырканьем и ржаньем подается назад. На дрожащих черных губах у нее клочья шерсти. Овчарки, злобно скаля клыки, набрасываются на животных, норовя схватить за ноги, а если животное боднет или лягнет собаку, та с воем или жалобным визгом шарахается в сторону, чтобы в следующее мгновение снова броситься на жертву, с еще большей яростью. Нередко случается, что в пылу схватки обозленные собаки грызутся и друг с другом. И человек, побуждаемый отнюдь не приказанием, а каким-то инстинктом, бросается в самую гущу растравленного, ожесточенного грызней стада. Кто может заставить его выполнять приказание, если в руках у него всего лишь плеть и сидит он на встревоженном, трепещущем от страха коне, а вокруг в грозной схватке сшибаются коровьи рога и, того гляди, животные навалятся и сомнут коня вместе с седоком.
А старший пастух! Он без коня, босой, с дубинкой в руке пробивается в середину гурта. Уму непостижимо, откуда берется такая отвага? Ведь в любую минуту его могут поднять на рога и распороть, он даже и вскрикнуть не успеет. Но, пренебрегая опасностью, он смело пробирается вперед. Ему сейчас предстоит необыкновенно трудное дело. Хотя это и сущий пустяк в сравнении с тем, что ему приходилось совершать раньше, в молодости.
Он вспомнил случай, когда стадо коров застряло в камышах, на маленьком, одиноком островке, из-за внезапно наступившей весенней оттепели и безвременного половодья. Пришлось пойти на отчаянный шаг — гнать скотину по хрупкому льду, который трескался и проламывался. Не сделай он этого, не миновать еще большей беды: застряло бы стадо там до следующей зимы. Страшно вспомнить, что было. Боязливая скотина опасливо поглядывала на лед и никак не хотела ступать на него. От смертельного ужаса она все сокрушала и подминала под себя, вот как и сейчас, если не хуже. Лед проломился, и половина гурта оказалась в воде. Надо было, сломив упрямство животных, помочь им выбираться из ледяной воды на твердую землю, а ведь уже совсем стемнело. Если бы пастухи не догадались зажечь сухие камышовые кочки, вряд ли бы они выбрались из этого ада.
Да, немало потребовалось ловкости и умения обращаться с животными в таких условиях, когда даже спасение собственной жизни требовало неимоверных усилий.
Теперешние невзгоды и тогдашние — небо и земля! Не более как счастливый случай показать, что такое настоящий пастух, вернее, каким он был когда-то… В руке у него дубинка, но это отнюдь не значит, что она служит только для удара. Тут дело тонкое, важно умело подстегнуть скотину, чтобы вреда ей не причинить и дать почувствовать свою власть над ней. Заставить подчиниться непреклонной воле гуртовщика. Несколько точно рассчитанных ударов направо, налево, и в невообразимой неразберихе и адской толчее мало-помалу перед пастухом образуется свободный проход, точно скошенный ряд на пшеничном поле…
Ловко, с непостижимой сноровкой орудовал пастушьим посохом старик. И увечий скоту не наносил, и утихомиривая его. Надо же показать молодым подпаскам и всей этой уходящей в прошлое, утрачивающей свою былую славу венгерской степи да и всему свету, в котором все пошло вверх тормашками, на что способен настоящий гуртовщик. Как знать, приведется ли им когда такое увидеть…
Пишта был, пожалуй, единственным очевидцем, который всем нутром своим угадывал скрытый смысл удивительного единоборства. Он не сумел бы выразить словами впечатление от этого необыкновенного зрелища, но смутно сознавал, что видит нечто необычайное. Было горьким это прощанье старика со степью, куда более горьким, чем обычное расставание с нею в осеннее ненастье, когда нависают густые туманы, моросит дождь, а пастухи по колено увязают в грязи…
Пылало зноем безоблачное небо, вздымались тучи пыли. Выкрики пастухов и дикий рев скота далеко вокруг оглашали степь. На сердце Пишты свинцовой тяжестью легла неизъяснимая тоска и тревога, как густой ноябрьский туман на степные низины. В руке у парня неподвижно застыл пастуший бич. Конь его замер. Пишта наблюдал за старым Ференцем. В иное время он бы просто залюбовался молодецкой удалью старика, но сейчас он с замиранием сердца следил за каждым его движением. Желая предостеречь старика, он хотел было крикнуть, чтобы тот отказался от своей слишком рискованной затеи, но передумал и безнадежно махнул рукой. Кто-то из пастухов, забористо выругавшись, накинулся на него: какого, дескать, черта пялишься, разинув рот, этак, мол, недолго и все дело погубить. Но, увы, Пиште недоставало сил пришпорить коня или хотя бы стегануть бичом в воздухе.
Пишта пришел в себя, услышав предсмертный вопль старика. Он вместе с другими бросился к гурту. Как же это ты просчитался, старик? Неужто сделал какую-то промашку? Но какую? О ней ты расскажешь теперь на том свете небесному старосте…
Пастухам удалось разогнать скот. Старик лежал на земле. Изо рта его струилась кровь, он еще был жив.
— Разнимите их… ты, Пишта… — сказал он едва слышным шепотом и силился произнести еще что-то, но не смог, хлынула из горла кровь. Старика уложили на двуколку, и кто-то из парней, не мешкая, повез его в село. Ноги Ференца в широких штанинах свисали с короткой двуколки и словно махали пастухам на прощание.
Стадо внезапно притихло, будто затеяло всю эту возню лишь для того, чтобы загубить старика. Еще один стремительный пастуший налет на сбившихся в кучу животных, и они разбежались. Многие были в крови. Кроме коровы с распоротым боком, на месте ожесточенных схваток остались лежать две затоптанные телки. Ну что ж, придется вернуть хозяевам одни только шкуры. Уже не надо было погонять скотину, но пастухи били ее нещадно, с остервенением и, сдерживая рыдания, бранились на чем свет стоит.
Был полдень, когда гуртовщики пригнали стадо в село. Сейчас им предстояло тоже нелегкое дело: развести по улицам, а затем по дворам свыкшихся со стадом животных. Все крестьяне, от мала до велика, толпились возле ворот. Пишта так устроил, чтоб скотина Хедеши попала домой в последнюю очередь. Он помог загнать ее во двор и с превеликим удовольствием загнал бы и в хлев, ему так хотелось хоть бы мельком взглянуть на Маришку, а ее все нет да нет. Но мирской старшина заорал:
— Хватит, Пишта! Сами управимся! Чай, сами себе хозяева…
Тон его вначале показался Пиште вроде более приветливым, чем всегда. Но как только до него дошел смысл последних слов старшины, он вздрогнул, будто от удара плетью: вот, стало быть, в чем дело — они хозяева, а ты здесь никогда хозяином не будешь…
Пишта направлялся к воротам, когда Хедеши крикнул ему вдогонку:
— А бедняга Ференц совсем плох… Как это вы не уберегли его? Ежели ему не полегчает, разочтусь вместо него с тобой. Ты как-никак старшим был среди подпасков. Время приспеет, пошлю за тобой…
Ведя коня под уздцы, Пишта неторопливо шел домой. Вокруг него село гудело, как растревоженный пчелиный улей. Пиште казалось, будто шумит у него в голове и не село, а вся вселенная. Столько событий за нынешний день, и так непривычно чувствовать себя дома не на короткой побывке, а надолго. Бедный старик Ференц… Надо бы его навестить, как он там? Из задумчивости вывела его проходившая мимо босоногая девушка. Она озорно рассмеялась и игриво посмотрела на парня.
— А, Розка! Погоди! — окликнул Пишта девушку.
— Ну, чего тебе? — обернулась она так порывисто, что широкая холщовая юбка облепила ее стройные ноги, а две длинные косы взлетели словно крылья.
— Скажи Маришке, вечером буду ее ждать… А где, она знает…
— А что мне в награду? — улыбнулась Розка.
— Тебе… можешь получить поцелуй. — Пишта засмеялся.
— Нет, поцелуи свои оставь Маришке.
— Так передашь или нет?
— Там видно будет, спрошу совета у своего мизинчика. — И, круто повернувшись, уже на Ходу бросила через плечо: — С Маришкой передам тебе, что сказал мне мой мизинчик…
По лицу Пишты пробежала добродушная и вместе с тем лукавая улыбка. Он долго провожал взглядом удаляющуюся девушку, любуясь ее косами, гибкой талией, стройными загорелыми ногами. Но взору Пишты представлялась не Розка, а другая. От нахлынувших чувств сердце его забилось сильнее. Он так глубоко вздохнул, что едва не задохнулся.
Несчастье, постигшее старого Ференца, привело в крайне возбужденное состояние Пиштиного дедушку. Он необычайно оживился, словно услышал долгожданную весть, вылез из закутка и даже оставил свое вечное брюзжание. Старик попросил Пишту подробно рассказать, при каких обстоятельствах произошло несчастье. Затем, выйдя на середину сеней и зажав в дрожащей руке суковатую палку, он стал прыгать то вправо, то влево, показывая, каким манером следовало его старому другу Ференцу управляться с осатаневшим стадом. Дед так размахивал палкой, что вполне мог сбить со стены посудную полку. Давно уже не видели его таким прытким.
— Я ведь ему не раз втолковывал… — повторял он. В каждом слове старика чувствовалось злорадство, ибо бывший товарищ изменил-де древним традициям своего ремесла и, когда прежняя, «настоящая работа» канула в прошлое, отрекся от связывавшего их когда-то кровного дела. — Я ведь не раз говаривал ему: не так делаешь…
Насчет того, как не следовало делать, старик ничего вразумительного не сказал. Снова и снова прыгая по сеням и размахивая палкой, он пространно рассказывал о давних временах, когда бывалым пастухам доводилось попадать в сложные переделки. Вероятно, так предаются воспоминаниям о былых сражениях престарелые полководцы. Он еще долго бы говорил, если бы его не одернул Пишта — мол, хватит, дед, бахвалиться да палкой размахивать.
Старик обиделся и снова забился в свой темный закуток. Он долго молчал там и становился все мрачней и мрачней. Пиште стало страшно за него. Чего доброго, помрет, случалось, что такие старцы помирали от тоски. Но стоило деду услышать, что внук собирается навестить старого Ференца, как он не вытерпел и подал голос — и он не прочь пойти с ним.
— Ну так идем, дедушка!
— Надобно бы захода солнца дождаться. Не для хворых людей господь держит солнышко на небе…
— Да что вы, дедушка! У вас свободного времени хоть отбавляй, а у меня дел по горло. Нечего ждать, пошли!
Старик промолчал, но до того долго копался, что день стал клониться к вечеру, когда они вышли из дому. Дед и внук молча шагали по улице. В предзакатных сумерках шлепали по дороге их босые ноги и постукивала дедова палка…
Они опоздали, старый Ференц скончался. Тело покойного лежало в светлице, где он, быть может, ни разу в своей жизни и не ночевал. Жена его умерла давно, и смерть старика оплакивали сыновья, дочери, внуки да ближайшие соседи. Пришел и кое-кто из знакомых, чтобы в скорбном молчании повздыхать минуту и помолиться за упокой души усопшего. Пиштин дед не проронил ни единого слова, но его и без того сгорбленная спина еще больше согнулась. Он совсем сник. Слова порицания, которые собирался он высказать своему старому другу, желая слегка поддразнить его, теперь уже некому было слушать, и они камнем легли ему на сердце.
Пишта подумал, не оставить ли деда наедине с покойным Ференцем, пусть дед растолкует ему, как следовало, не навлекая на себя беды, разогнать взбесившееся стадо, пусть помашет своей палкой, вспоминая былое… Ибо он чувствовал, что его печаль не идет ни в какое сравнение с безмолвной скорбью деда. Кто знает, только ли о гибели друга, в сердцах прозванного «старым хрычом», скорбел и беззвучно плакал дед? Это было его тайной, непроницаемой, как ночная тьма. И по пути домой старик ни словом не обмолвился о покойном, только спросил после долгого молчания:
— На будущий год ты, поди, станешь старшим пастухом?
— Не знаю. Я, пожалуй, еще молод для такого дела.
— Ты же был самым старшим из подпасков!
И они снова надолго замолчали. Так умеют молчать только люди, которые способны уйти в себя. Окутанное вечерним сумраком село все заметнее погружалось в темень. Наступала пора влюбленных: то тут, то там под ее покровом юные парочки собирались у калиток поворковать. Их сдавленный смех вдруг взрывался в вечерней тишине искрометными красками, подобно тому как внезапно лопается бутон, обнаруживая алый цветок, а тихий шепот влюбленных как будто источал пьянящий аромат. Пишту вдруг охватило нетерпение, и чувство трепетного ожидания внезапно сменилось необузданным порывом. Он невольно ускорил шаг, дай он себе волю — оставил бы далеко позади едва плетущегося за ним старика. А старик, наоборот, все замедлял шаг, словно его совсем покинули силы.
— Будь я помоложе, — сказал он, остановившись, ибо на ходу трудно было говорить, — будь я таким молодым, как ты, ей-богу, ушел бы отсюда. Вот вы, молодые, смеетесь надо мной. Дескать, из ума выжил старик. Ладно. Не беда, смейтесь. Пусть будет по-вашему. Но ведь умишко свой я порастерял за долгую дорогу, которую мне довелось пройти. Многое пережил, еще больше перевидал на своему веку. Вам того не доведется увидеть. Но голова у меня пока еще на плечах, кое-что я все-таки кумекаю. Многое подмечаю, многое понимаю. В нашем селе нынче все как-то наперекосяк пошло. Ни дать ни взять кожух, вывернутый наизнанку. Только вот кожух, если надо, опять можно перевернуть мехом внутрь. Смотря по погоде. А тут уж ничего не изменишь. Вспять не повернешь. Все как есть останется. Мир испорчен. Испорчены и люди. Шуба на них вся истерлась, износилась. Нечего переворачивать с переменой погоды. Ты, поди, думаешь, эта напасть, засуха эта, нагрянула просто так, ни с того ни с сего? Нет, неспроста она нагрянула. Не только из-за того, что воду тайком отвели. Человек виноват, человек порождает зло и все беды. Дурное всюду дает всходы, как чертополох на невозделанной земле…
Помолчав немного, старик спросил уже другим тоном:
— А колодец с колоколом все еще на суходоле?
— Под водой скрыт!
— Ненадолго, вот что я тебе скажу. Человек сотворен из праха и во прах обратится. Но человек, он ведь все хуже, грешнее становится. Потому всякий раз земле предают прах хуже прежнего… Вот и прет из земли пакость, вроде сорной травы. Как тут жили в старину? Да никаких бед не знали. Даже самый что ни на есть бедняк и тот имел хлеб насущный. А нынче люди на чужое добро зарятся, готовы глотку перегрызть друг другу. Куда ни глянь — ни складу ни ладу. Всяк норовит для себя заграбастать. А коли останутся ни с чем, то поедом едят друг дружку, вроде как скотина голодная, которая даже на траву-вонючку льстится. Богатеи все соки выжимают из бедноты, а бедняки готовы придушить богатеев. Нынче уж и здороваться меж собой разучились. Все бегут очумелые, незнамо куда. Пешочком или там на повозке добираться, когда нужда есть, видишь ли, уже не по ним. Огнедышащую машину подавай. Слыхал я о такой. Сдается мне, сам дьявол ее тащит. Хоть его и не видать в упряжке. То-то и оно — не иначе сам сатана движет миром.
Усталый, поначалу хрипловатый голос деда все чаще переходил на высокие ноты, а вялое старческое пришепетывание незаметно сменилось запальчивостью. Слова его, произнесенные в потемках, среди таинственных вечерних шорохов, казались вещими. Но ощущался в них безотчетный страх перед неведомым будущим и бесовским наваждением.
Коротая длинные зимние вечера в темной горнице, люди часто рассказывали всевозможные истории — предавались воспоминаниям о давно минувших днях, пытались заглянуть и в неведомое будущее, и во все, что окружало их. Всюду они подмечали приметы, предвещавшие какую-нибудь беду, которую, безусловно, приписывали бесовскому наваждению. Приметы всегда были недобрыми и предвещали одни только напасти. Добра никогда не ждали, если не считать добром то обстоятельство, что беда проходила мимо. Игра в жмурки с угрожающим бедствием, при одной мысли о котором людей бросало в дрожь, вошла в их плоть и кровь и стала такой же необходимостью, как каждодневный прием пищи.
Пишта с раннего детства любил слушать рассказы взрослых о всевозможных загадочных историях. Но то, что дед поведал на сей раз, отнюдь не походило на его обычные побасенки. Парню вдруг стало жутко, по всему телу его пробежала дрожь.
Щемящая тоска не покинула Пишту и тогда, когда он крадучись пробирался вдоль гумен к ометам и скирдам мирского старшины. Но стоило затхлому запаху прелой соломы ударить в нос, как Пишта сразу же забыл обо всем на свете. Он ступал осторожно, стараясь, чтобы под ногами как можно меньше шуршала солома, рассыпанная по гумну. Часто останавливался, прислушиваясь к биению своего сердца, как, бывало, по ночам, когда стерег стадо, прислушивался ко всякому шороху. Ему почудился шум приближающихся шагов, но оказалось, это всего лишь жук-точильщик, копошившийся в соломе. Время от времени доносилось мычание коров. Эти глухие и протяжные звуки то и дело перемежались отрывистым собачьим лаем. Пишта тревожно ловил каждый шорох, с нетерпением ожидая свою возлюбленную. Что, если он пришел на свидание слишком поздно? А все дед, старый хрыч, как на грех еле-еле плелся!.. Вдруг Маришка не придет? Рада бы, да не может! А если не захочет? Но последнее предположение показалось ему менее всего вероятным и никак не укладывалось в его голове. Тоска по любимой все сильнее мучила парня, он даже ощутил вдруг присутствие Маришки. Вот она рядом с ним, вот нежно прильнула к его груди… Ну что ж, если девушки нет, он подождет, она не может не прийти, еще немного, и явится. Конечно, она будет здесь, обязательно будет!
Все-таки до чего удивительно устроен этот мир! Вот, к примеру, взять его, Пишту, да и любого другого. Он едва успел перекинуться с девушкой несколькими словами. А то все только издали поглядывал на нее. Но взгляды красноречивее слов говорили о чувствах. Наверное, поэтому, встретившись впервые у этих скирд, он и Маришка сразу повели задушевный разговор, будто встречались и раньше. Сблизившись душевно, они еще робели от прикосновений. Их губы и руки обнаруживали целомудренную неловкость, когда в порыве нахлынувших чувств влюбленные обнимались и целовались. Но все остальное, кроме чисто плотского, сближало их, связывало тесными узами, будто чувство взаимного расположения и влечения зародилось у них на благодатной почве душевного родства. Родная душа! Ах, дед, дедушка! Не так уж плох мир, в котором мы живем, не так уж он страшен.
Кругом темно и тихо в этот вечерний час. Но вот зашуршала солома, и от этого тихого шороха кровь горячей волной прилила к сердцу, кажется, оно вот-вот разорвется. И это вызывает такое сладостное ощущение. Неужто она идет? Вокруг звенящая тишина, будто тихий перезвон сладкозвучных колокольчиков… Такие чудесные звуки способен издавать разве что таинственный колокол в глубине заколдованного омута… Закроешь глаза, и закружится голова, и уже неодолимо влечет тебя колокольный звон. Зовет, зовет к себе…
А что, если она и в самом деле не придет? Один раз пришла, и хватит. От этой мысли больно сжалось, заныло сердце… Но вместе со щемящей болью разлилась по телу сладкая истома. И снова гадает он в томительном ожидании: придет, не придет…
Солома едва слышно шуршит и похрустывает. О, это уже не просто солома шуршит! Что-то белесое замелькало в кромешной тьме. Конечно, это Маришка, кто же еще? Это под ее босыми ногами похрустывает солома. Пишта не видит девушку, но чувствует ее всем своим существом, чувствует, что она стоит где-то рядом, прижав руки к груди: сразу понятно — не часто ей доводилось приходить на свидания на гумно, что за скирдами соломы. А точнее — всего второй раз в жизни, и оба раза к нему, к Пиште. Она стоит в смятении, и Пишта не видит, только чувствует, как девушка тревожно озирается. Окликнуть? Нет, еще рано, пусть подойдет поближе, тогда, но нетерпеливые губы сами собой шепчут:
— Маришка!
Как все-таки замечательно, что они давным-давно знают друг друга. Но и на этот раз растерянно, словно встречаясь впервые, останавливаются друг перед другом. Руки все так же робким мучительным усилием тянутся к рукам, как и в первый раз. Да и разговор завязывается с тех же слов, какие сказаны были тогда…
— Вот и пришла… — чуть слышно промолвила Маришка, прерывисто дыша то ли от спешки, то ли от охватившего ее смятения.
— А мы стадо пригнали. Теперь я надолго домой.
— Я на минутку. Надобно быстрей вернуться. Коли отец узнает, убьет.
— Он велел мне прийти за расчетом для подпасков. Вот и поговорю заодно и о нас с тобой…
— Ой, что ты! Рано еще, не говори! — испуганно зашептала Маришка. — Он как раз нынче сказал, что…
— Что сказал?
— Ну… видно, догадывается. А может, кто наболтал про нас… Вот он и осерчал. О помолвке с Мишкой Бенкё заговорил.
— Ясное дело… У Мишки земли много. Есть расчет… К тому же сын богатея…
— Больно он мне нужен! — вспыхнула девушка. — С души воротит. Никто мне не нужен, кроме тебя…
Это невольное признание Пиште приятно слышать, и ему хочется, чтобы она его повторила.
— Что и говорить, у него дом — полная чаша. А у нас всего каких-нибудь четыре хольда и дом на четверых. С Мишкой ты не прогадаешь, будешь жить в достатке…
— Пусть он другую осчастливит, коль найдется охотница. А я хочу только с тобой быть. И никто, кроме тебя, мне не нужен. Еще в прошлом году, как увидела тебя в церкви на вербное воскресенье, сразу это поняла.
— А ведь ни разу и словечком не обмолвилась! — обрадованно воскликнул Пишта.
— Ишь захотел, чтоб я все тайны до последней тебе открыла! — сказала Маришка так, будто давно посвятила его во все тайны, кроме вот этой, последней.
— А раньше ты меня никогда не замечала?
— Так уж как-то получается, хоть и видишь, да не замечаешь. А потом вдруг, словно кто тебе глаза откроет, сразу заметишь, и не только глазами, но и сердцем.
— И правда, так оно и в самом деле бывает, — вздохнул Пишта.
Маришкины рассуждения удивили его. «До чего она умная, эта Маришка», — подумал он.
— А ты когда меня приметил?
— Когда? Подожди, когда же?..
— Вот тебе и на! — обиделась Маришка и, надув губы, чуть отодвинулась. — Значит, не упомнил?
— Так ведь очень давно это было, так давно, что я и впрямь не припомню. Кажется, будто всегда ты у меня перед глазами…
— Ох и горазд же ты врать! — Однако эти слова были произнесены скорее с радостью, чем с укором. Но вдруг, встрепенувшись, Маришка испуганно воскликнула: — Господи! Поди, целый час, как я ушла. Небось хватились дома-то!
— Не уходи! Ну прошу тебя!
Пишта обнял девушку и привлек к себе. Сквозь тонкое полотняное платье он ощутил трепет ее тела. Маришка сперва отпрянула, но лишь для виду. Они поцеловались.
— Ну, а теперь мне и впрямь пора, — сказала Маришка, а сама все не уходила. Ласкаясь, она нежно прижималась к парню. Но вот, порывисто прильнув с каким-то целомудренным бесстыдством к его горячим губам, так же порывисто вырвалась из его объятий и побежала. Добежав до стога, она на миг остановилась и, обернувшись, зашептала:
— А через Розку Шебёк больше ничего не передавай. Я не хочу, чтоб ты водился с ней! Понял?
Пишта неотрывно смотрел ей вслед. Белое платье мелькнуло в последний раз и исчезло в темноте. Парень с упоением вдохнул прелый запах соломы. Запах этот почему-то напомнил ему о весне.
Пишта еще чуть постоял у скирды, словно не желая расставаться с чем-то бесконечно дорогим. Посмотрел вверх, в непроглядную тьму, на сверкающие звезды. Веки его сомкнулись, он подумал, что так увидит больше и вспомнит лучше. Открытыми глазами он только смотрел, а закрытыми все, что было, видел снова…
Очнулся он оттого, что кто-то пел надтреснутым старческим голосом. Прямо чудеса какие-то! Это странное пение оглашало погруженное в ночную темноту село. Кто же это пост? И что за песня? Прислушавшись, Пишта уловил в песне что-то знакомое. Ему показалось, что она доносится к нему не из села, а откуда-то издалека, из глубины давно минувших лет.
Да ведь это же голос деда! Бог знает, когда он слышал его пение в последний раз? Может, когда, склонившись над люлькой, старик убаюкивал внука колыбельной или когда катал, посадив верхом на ногу.
Дрожащий голос доносился явно с их двора. Понемногу Пишта стал яснее различать и слова песни:
Вот год прошел — как будто целый век.
Эй, парень, чью косынку мочит снег?
Настанет новый год, а толку мало:
Она меня ждать целый год устала!
Пасу в степи широкой стадо я,
Меня забыла милая моя.
Нас разлучили с нею злые люди,
Но гордый парень горевать не будет.
Стала степь мне матерью родной,
Бережет меня от бед простор степной.
Я нигде добрее степи не найду,
И отсюда только в землю я сойду[18].
Старик тянул заунывную песню, точно отпевал покойника, и собаки, как бы вторя ему, отзывались протяжным воем.
С приближением вечера тени становились все длиннее. Тень от дамбы, высоко поднявшейся на берегу, уже доходила до самой середины реки. Создавалось впечатление, будто там вода иссиня-черная, а под лучами заходящего солнца подернута легкой рябью и отливает багрянцем. Темнота постепенно сгущалась, из дневных укрытий вылетали комары и нудно жужжали над самым ухом.
— Послушай! — обратился Балог с лукавой усмешкой к Сане. — Меня с давних пор занимает, почему комары питают такое пристрастие к нашим ушам? Как ты думаешь, могу я рассчитывать на славу ученого, если мне удастся решить этот животрепещущий вопрос?
— Непременно. Насколько я помню, решить эту проблему пытались лучшие умы Древней Греции. Если память мне не изменяет, Диоген, потерпев поражение, от стыда залез в бочку.
— А светильник для чего ему понадобился?
— Дело в том, что Диоген продолжал эксперименты в строгой тайне и с помощью света заманивал комариков в свою бочку.
— Если хочешь знать, я уже довольно близок к окончательному решению. Но одно обстоятельство спутало мне все карты.
— Какое именно?
— Видишь ли, эти гнусные кровожадные твари с не меньшим остервенением впиваются не только в уши, но и в руки, и в ноги.
— На твоем месте я пренебрег бы этими деталями в своем научном трактате и сделал бы упор на одни уши.
— Что ж, неплохая идея. Ты, пожалуй, прав. И я постараюсь вечером воспользоваться ею.
— Разве ты никуда не собираешься сегодня?
— Нет. Впрочем… — и показал рукой на дорогу, по которой сюда, к Тисе, приближалась коляска.
Они стояли на самой вершине дамбы, и их длинные тени дотянулись бы до противоположного берега, если бы водяная рябь не растворила их в золотисто-красном отражении лучей заходящего солнца. По покатой насыпи с трудом взбирались вверх землекопы, толкая впереди себя тачки. Они прилагали такие неимоверные усилия, будто решили докатить груженую тачку до самого поднебесья. Жара заметно спала, и работа спорилась. Несколько поодаль другая группа землекопов, окончив рыть котлован, приступила к закладке фундамента, после того как Балог и Сана проверили, что проектные расчеты соблюдены.
— Эти вот ездоки, — кивнул Сана в сторону коляски, — чем-то напоминают комаров: вылетают из своих обиталищ лишь после заката солнца и живут в свое удовольствие по ночам.
— Наверно, кто-то решил нас проведать.
— И должно быть, тоже вылетел, как комар, разве не так? Могу тебя успокоить, мы им нужны только потому, что сами они до смерти надоели друг другу.
— Сдается мне, что специалист по комариной части ты, а вовсе не я, — заметил Балог смеясь и стал спускаться с откоса, чтобы встретить гостя. Сана нехотя последовал за ним.
Пока они добрались до барака, гость уже успел подъехать к крыльцу. Им оказался Петер Балла. Он еще ни разу здесь не бывал.
— Здорово, похитители воды! — приветствовал он инженеров, подавая им руку. — Дай, думаю, навещу, погляжу, как вы тут нас разоряете.
— Вот так! — Балог широко обвел вокруг рукой. — Может, хочешь помочь? Как раз есть свободная тачка. Одного из рабочих нынче солнечный удар хватил.
— Если хотите знать, мне вовсе не воды жаль, а эту отменную землицу. Какая тут пропасть ее! Это же чистейший убыток свозить ее сюда этак навалом. Разве нет?
— А ты бы не прочь вывезти ее да свалить на свои поля, не так ли?
— Что ж, это было бы недурно. Есть у меня довольно большой участок солончака, а я когда-то слышал, будто солончаковую почву можно улучшить наносом.
— Удобрять ее известковым мергелем нужно, — поправил его Сана, — по способу Шамуэля Тешшедика[19].
— Ну, я человек не настолько ученый, чтобы разбираться в таких тонкостях, — поморщился Балла. — Наука — это по вашей части, вам и карты в руки. А знаете ли, собственно, зачем я прикатил?
— Поглядеть на похитителей воды?
— И это, конечно, верно. Но и у меня, как у вас, захватнические планы: хочу заполучить двух инженеров, на меньшее не пойду. Поедете со мной?
— Куда?
— Ко мне. Ведь у меня вы еще ни разу не были.
— Вряд ли мы сегодня сможем. Устали очень. Не привыкли к ночным кутежам, не угнаться нам за вами.
— Бросьте эти шуточки! До ночи еще далеко.
— Ну, Бела! — лукаво улыбаясь, Балог взглянул на Сану. — Как мы поступим с тучами комаров?
— Я останусь с ними здесь. Ты можешь ехать, если у тебя есть такое желание.
— Перестаньте валять дурака! — рявкнул на них Балла. — К Дежери небось без всяких уговоров поехали? А ведь тогда и впрямь дело шло к ночи.
— Он нас силой к себе затащил.
— Что ж, последую его примеру. Садитесь! Немедленно! — И он угрожающе взмахнул кнутовищем.
— Да куда же мы в пыльной одежде? Небритые?
— Ну и что? У меня никаких гостей не будет, дам — тоже. Разве что захотите, чтоб бабенки с усадьбы… — и он заговорщически подмигнул. — А им не привыкать стать к колючей бороде.
— Нет, сейчас не могу, — наотрез отказался Сана. — Как-нибудь в другой раз.
— Вот видишь? — Балог улыбнулся. — Зачем про дам упомянул?
— О, приношу тысячу извинений! Я понятия не имел, что ты женоненавистник. Хочешь, велю выгнать с усадьбы всех баб. Договорились? Ну вот и прекрасно. В таком случае — в путь. Или считаете зазорным принять приглашение такого скромного хуторянина, как я?
Балла надоедал им до тех пор, пока наконец не взял их измором. Все отговорки были исчерпаны. Приятели наскоро приоделись, отдали Драхоте необходимые распоряжения и сели в коляску.
— Не видать вам больше Тисы как своих ушей! — воскликнул Балла и стеганул лошадей. Вслед за коляской взметнулось облако пыли.
Земельные владения Баллы примыкали к графскому поместью; они присосались к громадному массиву, как младенец к материнской груди или, вернее, как комар к человеческому телу. Как-то сразу бросалось в глаза, что владения приумножились за счет смежного с ними поместья. Расположенная в самом центре Баллиных угодий усадьба скорее смахивала на большой хутор. Хозяйский дом, построенный в подражание роскошным барским хоромам, всем своим видом выдавал далеко не древнюю родословную его обитателей. На скотном дворе батраки загоняли в хлев скотину. Сняв шапки, они почтительно приветствовали хозяина и его гостей и долго стояли так, глазея вслед лихо катившей к крыльцу коляске.
— Погодите, прежде покажу вам кое-что.
Балла подвел гостей к флигелю, стоявшему вблизи хозяйских хором, распахнул двери, и лицо его расплылось в улыбке. Это была псарня, здесь он держал своих борзых. В просторном помещении с десяток громадных псов глодали разбросанные по полу кости. Собаки бросились к хозяину с громким лаем и, наскакивая на Баллу, едва не свалили с ног.
— Цицке, Муки, Селлё! На место!
Жалобно повизгивая, псы отскочили и снова принялись за кости, то и дело посматривая на хозяина. Посреди псарни стояли в ряд поилки, а вдоль стен — сколоченные из теса конуры. Псарня производила впечатление образцово оборудованной и благоустроенной, даже с претензией на роскошь. И только едкий запах псины был нестерпим.
— Ну, как вам нравится? Это моя гордость, — Балла широким жестом обвел псарню. — Цицке, ко мне!
Борзая огромными прыжками бросилась к хозяину, в двух шагах от него приникла к полу и на брюхе подползла к его ногам. Остальные собаки заскулили от ревности, но не двинулись с места.
— Только поглядите на нее! Великолепная сука, не правда ли? Молодой граф клянчил у меня щенков. Я выписал эту собаку из Вены. С такой гончей без добычи с охоты не придешь, даже если никогда ружья в руках не держал. Она притащит зайца к твоим ногам, тебе останется только спокойно пристрелить его. Однажды поймала живую лисицу. До сих пор ломаю голову, как это она ухитрилась, причем нигде шкурку не попортила. Без единой царапинки притащила. Ведь так оно было, мой верный дружок? Вы думаете, она меня не понимает? О, она большая умница, только говорить не умеет. Но я бы ничуть не удивился, заговори она вдруг, — самодовольно улыбнулся Балла. — Ну ладно, старая сучка! Только не задирай нос! — и ласково потрепал ее по голове. — Ступай!
— Вы знаете, — сказал Балла, когда они вышли из псарни, — я живу, как байбак. У меня нет никаких увлечений, я не падок на удовольствия. Деньгами не сорю. Злые языки болтают, будто я скряга. Но собаки — это единственное, в чем я себе не отказываю. Не хвастаясь, скажу, что мои борзые славятся на всю округу! Не раз являлись ко мне совсем незнакомые люди. Я и в глаза их не видал и даже имени не слыхал, а они, осмотрев псарню, спрашивали, какая из борзых Цицке. Можете себе представить, как это мне приятно!.. Пожалуйте сюда! Предпочитаете посидеть на веранде? Или войдем в дом?
— Пожалуй, останемся на веранде.
— Ладно. Будь по-вашему, устроимся здесь. Кажется, тут и в самом деле прохладнее.
Балла оказался словоохотливым, но живость в его речах была не естественной, а какой-то натужной, как у человека, для которого вести разговор — работа нелегкая, требующая усилий. Он и за ужином продолжал на все лады расхваливать совершенства своих борзых, то и дело повторяя «не хвалясь, скажу»… И вдруг неожиданно спросил:
— А Дежери показал вам свою породистую суку? — И ехидно усмехнулся.
— Разве у него тоже есть собаки?
— Я не совсем точно выразился: у него не сучка есть, а пташечка. Чудесная птичка, скажу вам, ей-ей! Значит, не показал?
— Чего ты ухмыляешься? Ничего он нам не показывал.
— Трясется над ней, ревнивец! Оберегает от чужого глаза. Держит пташку в клетке, а дверцу редко открывает.
Его вздернутые кверху усики так и запрыгали от еле сдерживаемого смеха.
— Не понимаю. Что тебя так забавляет?
— Есть у него в имении на диво прекрасная пташка… пригожая грудастая голубка…
— Да мы же видели ее! — воскликнул Балог. — Дочку и мать.
— Мать ее — всего лишь кормилица! А вот дочь — редкостная пташка. Как она вам? Не бросай на меня убийственные взгляды, Бела. Я не тебя спрашиваю. А вот ты что скажешь?
— Я их видел мельком. Они нечаянно в дверь заглянули.
— Представляю, до чего сконфузился наш приятель Лаци. Этот рыцарь, образец дворянина… образованнейший, умнейший, самый благородный, самый… Все у него самое-самое…
— Ты к нему не очень-то благоволишь, как я погляжу…
— Во всяком случае, не превозношу его так высоко, как он себя сам. Это факт.
— Человек он незаурядный, — заметил вполголоса Бела Сана.
— Мастак прикидываться. Я его знаю с давних пор. Меня-то он не проведет, зря старается, зря разыгрывает из себя бог весть кого. Спесивый человек, гордец, позер. Кто не под стать ему, тот в его глазах — полное ничтожество, и не смыслит-то уж ничего, а глуп-то, и невежествен!..
Налив стакан вина, Балла залпом опустошил его, словно хотел залить готовый вот-вот вспыхнуть огонь.
— А правда, что у него скоро помолвка с Жужей? Не слыхали?
На этот раз пришла очередь ухмыльнуться Беле Сане.
— А ты у него спроси, — кивнул он на Балога.
Тот покраснел и смущенно заулыбался.
— Скажите на милость, а тебе-то откуда известно?
— Мне?! Мне ничего не известно. Я целую неделю, если не больше, не был у Вардаи.
— А вот я слышал, что Дежери просил руки Жужи. Дядя Петипали, разумеется, охотно согласился. Он считает Лаци самым что ни на есть достойным женихом. К тому же имение в тысячу пятьсот хольдов тоже кое-что значит. И какое имение! Ведь оно не обременено долгами! При нынешней неразберихе одно это немалого стоит. У самого старика не менее трех тысяч хольдов, но он так погряз в долгах, что даже вы, инженеры, не сумеете осушить болото, которое его засасывает… Ну пейте же! Не заставляйте себя упрашивать!
— Есть еще кто-нибудь в округе, кроме Дежери, кто не запутался в долгах? — поинтересовался Сана.
— Я… — лицо Баллы осветилось широкой самодовольной улыбкой. Он весь зарделся от горделивого сознания собственного превосходства.
— Допустим, а еще кто?
— Пожалуй, больше никого. А вот Пишта Жиди, этот совсем погряз, ему уже никогда из долгов не вылезти. Сидит как рыба на мели.
— Мне кажется, здешние помещики — люди пропащие. Им ничем уже нельзя помочь. Этих людей ничто не спасет, даже если списать все их долги…
— Они тут же влезут в новые, — вставил Балла и громко захохотал.
— По-моему, они и сами понимают, что у них нет выхода — куда ни кинь, всюду клин. У них в гостях чувствуешь себя словно на поминках. Это они по себе поминки справляют… так сказать, впрок…
Подобные рассуждения не очень-то занимали Баллу.
— А все-таки мне Жужу жаль, — вернулся он к прежней теме. — Не смейтесь, но даже с Пиштой ей было бы лучше, чем с этим надутым индюком.
Раздался конский топот. Все пристально посмотрели в густую темень двора, но так ничего и не разглядели.
— Кого это нелегкая несет? Вроде залетных гостей не жду.
Стук копыт затих у самого крыльца, и вскоре по ступенькам веранды застучали чьи-то каблуки. Балла встал, чтобы выйти навстречу прибывшему, но в следующее мгновение отпрянул назад. Он стоял как вкопанный, и при мигающем свете свечей было заметно, как изменился он в лице. На пороге показался Дежери. Он был бледен, пряди волос падали ему на лоб. Балла залепетал что-то вроде приветствия, но Дежери резко его оборвал.
— Я бы надавал тебе пощечин, жалкий трус, мужик сиволапый, но такую грязную работу я обычно поручаю своему батраку!.. Не желаю рук пачкать! — При этом он взмахнул нагайкой и разок, как говорится, «невзначай с намерением» хлестнул Баллу. Не сильно, а так, слегка, небрежно.
Балла не успел слова вымолвить, как Дежери круто повернулся и, не обращая внимания на обоих гостей, сбежал вниз по лестнице. Спустя минуту снова раздался стук копыт.
Конский топот уже заглох вдали, а Балла все еще неподвижно стоял на прежнем месте. И только лицо его исказилось в бессильной злобе и горело от стыда: шутка ли, его опозорили при людях. Он готов был завыть от обиды и унижения, но сдержался. Молчание длилось недолго, внезапно все, что накипело у него на душе, прорвалось, и Балла яростно, не своим голосом взревел:
— Убью мерзавца! Задушу! Растерзаю собственными руками! Эй, коня!
Погруженные в тишину и непроницаемую темноту двор и хуторские постройки жутким эхом отозвались на дикие крики разошедшегося буяна. Почти физически ощущалось, как все замерло, затаило дыхание, оцепенело от страха, прислушиваясь к происходящему, — и барский дом, и батрацкие лачуги, и хлевы, и конюшни, и амбары. Казалось, безмолвие длится целую вечность, но вот тишину нарушил топот бегущих со стороны конюшен людей.
— Перестань дурить, Петер!
— Ты что, с ума спятил?
Балог и Сана одновременно подскочили к Балле и загородили ему дорогу.
— Пустите! Я догоню его! Я выпущу кишки этому надутому индюку! С меня довольно! Я это так не оставлю!
— Не сходи с ума!
— Только хуже будет.
— Ну и пусть! Мне теперь все равно! Пристрелю, как бешеную собаку! Пустите!
— Сядь-ка и успокойся! Все равно ты не догонишь его. Да и не найдешь в такой темноте.
— Спустите Цицке! — крикнул Балла во двор и сделал новую попытку вырваться от Балога и Саны. Оба приятеля чуть ли не повисли на этом дюжем здоровяке, пытаясь во что бы то ни стало его удержать.
Неожиданно, словно злость и ярость у него внезапно иссякли, Балла сник, стал жалким и беспомощным, как ребенок, и дал увести себя обратно к столу. Воды под рукой не оказалось, и Бела сунул ему в руки стакан вина. Дрожащей рукой Балла поднес его к губам и осушил до дна.
У крыльца несколько дворовых испуганно и недоуменно поглядывали на господ.
— Вы можете идти, — кивнул им Балог. — Барину ничего не надо.
Помявшись, они в нерешительности отошли, но долго еще перешептывались посреди темного двора.
А Балла неподвижно сидел на стуле, уставившись прямо перед собой какими-то пустыми глазами. Он весь сгорбился и даже ни разу не взглянул на гостей, которые не находили себе места.
— В чем, собственно говоря, дело, из-за чего сыр-бор разгорелся? — пытался Балог вызвать Баллу на откровенный разговор. Но хозяин дома, растерянно озираясь, промямлил в ответ что-то невнятное и невразумительное.
— Что ж, не будем больше докучать тебе своим присутствием, — проговорил Сана.
— Нет, нет, не уходите! — вдруг всполошился Балла и посмотрел на приятелей с таким испуганным выражением лица, какое бывает у маленького ребенка, которого собираются оставить одного в темной комнате. Он дрожащей рукой налил в стаканы вина, свой опорожнил единым духом, потом стал упрашивать гостей выпить. — Не обессудьте за то, что я доставил вам такое милое развлечение.
Он попытался засмеяться, но смех получился хриплый и неестественный.
Балог хотел переменить тему разговора.
— Ты здесь совсем один живешь?
— Для чего ты спрашиваешь? Думаешь, я сам не в состоянии расправиться с этим ублюдком?
— Право же, я не это имел в виду… — сказал Балог, но тем не менее Балла испытывал потребность рассеять какие бы то ни было подозрения гостей, поскольку его растерянность могла произвести на них неблагоприятное впечатление.
— Я не нуждаюсь в защитниках. Не удержи вы меня, я бы ему показал. Зачем вы меня удержали, когда я бросился его догонять?!
Балла вмиг налился злостью, подобно тому как в свежий след от ноги, ступившей в лужу, тут же набегает вода.
— Почему же я не бросился за ним вдогонку?.. — еще раз спросил он себя вслух с таким сожалением и раскаянием, будто допустил непоправимую, непростительную оплошность, и закрыл лицо руками.
— Думаете, не догнал бы? — Он снова поднял голову, в вопросе его было страстное желание услышать отрицательный ответ.
— Нет, конечно же, нет!..
— Вряд ли бы я его отыскал в темноте, правда?
— Наверняка не отыскал бы! Можешь не сомневаться!..
Балла исподлобья посмотрел на них налитыми кровью глазами — недоверчиво, как больной на врача, пытающегося его приободрить.
— Почему же я все-таки не кинулся за ним вдогонку?! — Он встал и возбужденно заходил по веранде. Затем вдруг остановился. — Но я его догоню!
— Перестань валять дурака, Петер! Теперь-то уж тем более тебе его не догнать.
— Поеду к нему! Не могу же я это оставить так безнаказанно! Не то всякий, кому не лень, будет меня лягать. Я должен получить полное удовлетворение.
— Но только не таким путем. Тут нужно действовать иначе.
— Как именно? Разве вы не слышали, что он тут наговорил, наглец этакий? Морду ему набить мало, кобелю зарвавшемуся. Избить его надо до смерти!..
— Не распаляйся, не растравляй себя. Сядь и успокойся. Давай разберемся, что случилось? Может, это какое-то недоразумение?
Балла, словно не расслышав обращенного к нему вопроса, продолжал стоять, тараща глаза на пламя свечи. Затем снова уселся за стол, выпил вина. Губы его дрожали, увесистые кулаки, опущенные на стол, тоже…
— За кого он меня принимает? Кто он такой, этот Ласло Дежери? Властелин всемогущий? Всегда он говорит со мной так, словно я подрядился к нему в свинопасы. Почему? По какому праву? Я ни ему, ни кому бы то ни было ничем не обязан. Все, что имею, нажил сам, своими руками…
Хмель Баллы, неистовый гнев, обида вылились в неудержимом потоке слов.
— Вы были на прошлой неделе в гостях у Дюрки Бокроша? Нет? Не пригласили? Да это и понятно, вы — люди новые в наших краях. А вот почему меня не пригласили? Да потому, что Дежери, этот мерзавец, спесивый гордец, каких на свете мало, всюду порочит мое доброе имя. Хоть мне никто и не передавал, но я знаю. Он меня терпеть не может. И что я ему дался? За что он взъелся на меня? За то, что дед его владел пятью тысячами хольдов, а у него осталось только полторы? А мои дед имел всего лишь клочок земли? Это не дает ему покоя. Я знаю, и в доме Вардаи он меня поносил. Отовсюду норовит вытурить. А я терпи его наглые выходки? В глаза ничего не говорит. Смелости не хватает. А все за спиной! Корчит из себя благородного рыцаря! Да что я, трус? При первой же его выходке следовало бы залепить ему пощечину!.. А я терпел обиды. Но теперь… теперь… И как это я не бросился вдогонку?!
Эта последняя фраза Баллы прозвучала с особым ожесточением. В ней было и бешенство, и мучительные угрызения совести, и самобичевание. А то, что он поспешил добавить к сказанному, прозвучало лишь как безнадежная попытка утешить себя:
— Но ничего! Завтра я нагряну к нему. Раздавлю блудливого кобеля на глазах у его суки. А если завтра не удастся, так в другой раз, в другом месте… Все равно ему несдобровать…
Эта угроза прозвучала настолько неубедительно, что гости не сочли нужным возражать. На этом разговор оборвался.
Отвозя гостей домой, Балла с таким рвением погонял кнутом лошадей, словно хотел этим распалить и себя. Луна еще не взошла, кругом стояла непроглядная тьма. Звезды едва мерцали. Сидевший на козлах Балла кричал в темноту:
— Я еще покажу всей этой шатии! Они еще узнают, кто я такой! Пусть дядюшка Петипали распрощается с «Ласточкиным угодьем»! Чванливые голодранцы! Они еще не раз вспомнят моего деда. А меня-то и внуки их не забудут!..
Слова Баллы, брошенные в кромешную тьму, причудливо мешались с шумом колес бешено мчавшейся коляски. Копыта лошадей вбивали их в дорожную пыль.
Приехав домой, Балог и Сана какое-то время молчали, находясь под впечатлением этой неприятной истории.
Они разбирали постели, готовясь ко сну, когда Балог первым нарушил молчание:
— Ну, что ты на это скажешь, Бела?
— Весьма поучительная история.
— Но что все это значит? Что это такое?
— Думаю, всего лишь водевиль в одном действии. Его разыграли специально для тебя…
— Прошу, оставь раз и навсегда свои нелепые шутки.
— Ладно, оставлю. Только позволь хотя бы название для этого водевиля придумать. Вот, например, «С живых борзых не содрать шкуры для дворянской грамоты»[20] или еще: «Не суй куда не следует свое свиное рыло»… Чем не название?
— Право, ты блещешь остроумием. Названия мне очень понравились. Особенно второе. Но только дело тут не в одном рыле, но и в душе. А душа душе рознь. Иногда в так называемом благородном больше свинства, чем в подлом.
— А все-таки в один прекрасный день истинная их сущность станет ясна.
— Давай не будем говорить загадками! К чему эзоповский язык? Как ты думаешь, кто прав — Дежери или Балла?
— А разве ты знаешь, что между ними произошло? Я тоже не знаю, иначе рассудил бы, кто прав, кто виноват. Прости за откровенность, но меня больше интересует не отвлеченная истина, а моральная подоплека этой истории…
— По-моему, ты уже сделал вывод, судя по названиям водевиля. Повторяться не к чему.
— Режет слух?
— Отнюдь нет! Только меня в этой истории интересуют и конкретные факты. Признаться, мне по-человечески жаль бедного Баллу.
— О, ты далеко отступаешь от собственных принципов! Каждый человек достоин своей судьбы… Жизнь — бескомпромиссная борьба, и кто в ней не устоит, недостоин сочувствия… Короче говоря, ты и сам не всегда встречаешь победителя восторженными возгласами: «Слава герою!», «Да здравствует победитель!», а ежели ко всему прочему он… как бишь его зовут?..
— С тобой нынче разговаривать невозможно, — в сердцах оборвал его Балог. — Должно быть, выпил лишнее.
И он рухнул на постель.
Бела Сана погасил лампу и тоже улегся. После длительного молчания он вдруг заговорил:
— А уж если на то пошло, то жалеть нужно обоих. Один даже возле своего гроба не потерпит присутствия мужика, а другой в гроб готов лечь, лишь бы господа предали забвению его мужицкое прошлое. Вот и рассуди теперь, на чьей стороне правда. Спокойной ночи!
В раскрытое окно деревянного домишки широким потоком вливалось безмолвие глухой ночи, нарушаемое тихим и почти жалобным шелестом росшего поблизости тростника.
Дежери уже с нетерпением поглядывал на дверь смежной комнаты, а Вардаи все продолжал как ни в чем не бывало развивать свои мысли.
— Видишь ли, все-таки надо было бы что-то предпринять. Как-то сплотить людей и попытаться действовать сообща. С Гезой, правда, трудновато будет, он тяжел на подъем. Я наведался к нему вчера. С тех пор как он проиграл тяжбу в суде, даже разговаривать ни с кем не желает. Чуть что — лезет в бутылку. Как бы мужичье и впрямь его не пристукнуло…
— Но что же можно предпринять? — перебил его Дежери несколько нетерпеливо. — А главное, где люди?
— Неужто у нас во всей округе не найдется преданных нашему делу людей?
— И вы все еще надеетесь, что господа поспешат к нам, истинным патриотам, на помощь. Там, в Вене, только того и ждут, чтоб мы, мелкопоместные дворяне, поскорее разорились. Уверен, если бы венский двор не стоял на стороне венгерских аристократов, верноподданных Габсбургской династии, он пошел бы еще дальше в раскрепощении крестьян.
— Но ведь ты же сам все время повторяешь, что нельзя, мол, не считаться с реальностью.
— Совершенно верно. Однако я вместе с тем утверждаю, что помочь себе должны мы сами. Неужто нам у Шмерлинга[21] просить помощи? Или у Морица Палфи[22]? Один под стать другому!
— Я не говорю, что о помощи надо просить их, — немного помявшись, оправдывался Вардаи. — Но надо же хоть что-нибудь попытаться сделать. Мы так задохнемся. Разве я не прав?
— Что бы там ни было, все-таки на рождество пресвятой Богородицы приглашу к себе кое-кого из господ, — добавил Вардаи.
Дежери пожал плечами.
— Воля твоя… — Затем торопливо спросил: — А что с Жужей?
— Она знает, что ты здесь? Ну тогда наверняка прихорашивается, — и рассмеялся. — Таковы женщины! Помнишь, когда у нас вспыхнул пожар? Впрочем, ты был тогда еще юнцом. Я свою благоверную еле оттащил от зеркала, хотя над нами уже пылала крыша. Она знай твердит свое: «Не могу же я показаться на люди в таком виде!»
— Эта черта присуща нам всем, а не только нашим женщинам. Хоть крыша гори над головой, даже в такую минуту для нас превыше всего — что скажут люди…
— Ничего не поделаешь! Такими родились, такими и умрем. Кстати, как твоя скотина? Мор не напал?
— Пока беда миновала. А здесь что, уже есть случаи?
— Давеча управляющий сообщил, что еще одна корова пала. Это уже третья. Вчера две околели. Вот как раз жду ветеринара. Пойду с ним потолкую, — сказал Вардаи, — может, он уже приехал.
Дверь смежной комнаты медленно приоткрылась.
В дверях стояла Жужа, бледная, с заплаканным лицом, с густой синевой под глазами. Она посмотрела вслед отцу и, когда тот ушел, вместо приветствия сказала Дежери:
— А вы останетесь, Ласло? — В тоне ее сквозило скорее повеление, чем вопрос.
— Мне хотелось бы объяснить вам…
— Чего ж тут объяснять! — резко оборвала она его.
— Выслушайте меня! Это очень важно!
— А в тот раз не было важным? И целую неделю не заслуживало внимания? Как вы могли убежать, не сказав ни слова? Целую неделю не подать о себе весточки?! Не много же я для вас значу…
Дежери смотрел прямо перед собой, кусая губы от досады.
— Я хотел бы, чтобы вы, Жужа, поняли меня.
— Что понимать? Порой молчание красноречивее всяких слов. Ваше молчание ужаснуло меня.
— Я сознаю, что мне не следовало уезжать, не попрощавшись с вами. Но поймите, я был слишком возмущен. Мне необходимо было взглянуть в глаза бессовестному клеветнику. Не бойтесь, я не избил его. Хотя он вполне того заслуживает…
— Неужто Балла живет так далеко, что дорога туда и обратно заняла у вас целую неделю? — выпустила Жужа свои коготки.
— Боже мой, эта злосчастная неделя… И сам в толк не возьму, как оно вышло, что я так долго к вам не приходил? А ведь мне очень хотелось поскорее объясниться, рассеять ваши сомнения…
— Я уже сказала, никаких объяснений не нужно.
— Тогда что же?
Дежери растерянно развел руками. Он стоял перед девушкой, словно беспомощный ребенок перед строгой матерью, покорно опустив голову и ожидая наказания за шалости.
— Видите ли, либо то, что говорят о вас, правда, либо это клевета, наветы недоброжелателей. — И ее глаза, оттененные синевой, с надеждой остановились на нем. Выждав немного и не услышав ничего в ответ, она добавила тихо, голосом, полным душевной муки: — Если приходится по какому-нибудь поводу давать объяснения, значит, в этом есть доля правды… Разве не так, Ласло?
Дежери молчал.
Эта последняя фраза была продиктована надеждой, которую она все еще питала, а вернее, желанием поощрить его к отрицанию истины. Ведь пока еще не поздно, можно все поправить.
— Я ни на секунду не сомневалась, я сказала Балле, что он лжет! — добавила она.
Теперь Жужа из матери, менторским тоном поучающей своего проказника сына, превратилась в трепетную девочку, готовую поверить чему угодно, лишь бы избавить себя от необходимости глядеть в глаза правде, которая страшна для нее, как зияющая бездна. «Лжет!» — лишь одно это слово следовало произнести Ласло, но он, плотно сжав губы, продолжал упорно молчать.
Кто-то постучал. Дверь, тихонько скрипнув, приоткрылась, и в нее заглянула хозяйка дома. Проговорив что-то маловразумительное, она поспешно исчезла, плотно закрыв за собой дверь. Казалось, эти невнятные слова были поняты ее дочерью как совет вести себя иначе. Ибо Жужа вдруг бросилась к Дежери и припала к его груди.
— Он солгал, не правда ли? Ты одну меня любишь, да?
— Одну тебя, Жужа, — ласково поглаживая ее волосы, успокаивал Дежери девушку, — моя милая девочка, люблю только тебя одну.
Они стояли обнявшись посреди погруженной в полумрак гостиной. Их губы слились в долгом поцелуе.
— Иди сюда! Сядем здесь! — потянула Жужа Дежери и усадила его рядом с собой на оттоманку. — А теперь рассказывай все по порядку, что ты делал всю эту неделю? — Затем, словно боясь услышать в его исповеди нечто для себя неприятное, она тут же остановила его: — Впрочем, не надо! Скажи, ты думал обо мне все это время?
— Думал, и много думал.
— Это верно? А ну-ка дай проверю! Смотри мне в глаза! А взгляд-то лукавый! Ах ты плутишка этакий! Ты мне говоришь неправду.
— Я все это время думал о тебе. Каждый день собирался заехать, вот только…
— Что только? Впрочем, не говори ничего. Отцу с матерью я сказала, будто ты прислал письмо со служанкой, что не можешь приехать, потому что у тебя, как и у нас, стала дохнуть скотина. Так оно и есть, ведь правда?
— Так, конечно, так, — рассмеялся Дежери. — Маленькая плутовка! Только вот твоему отцу я сейчас соврал, будто мора у меня нет и в помине…
Они весело рассмеялись, как заговорщики, и тесно прижались друг к другу, точно хотели укрыть один другого от всего света.
В соседней комнате скрипнули половицы.
— Ой, это мама! — Жужа сразу отодвинулась. — Она наверняка подслушивала. Не дай бог войдет! Давай сидеть чинно. Вечно она подсматривает в щелку и подслушивает. Так и ходит за мной по пятам.
Дежери подпер подбородок ладонью, принимая вид глубокой задумчивости.
— Над чем ты ломаешь голову?
— Хочу придумать, как избавиться от этой слежки? Есть! Придумал! — и Дежери хлопнул себя по лбу.
— Любопытно! Я слушаю!
— Ты приедешь ко мне, а ее оставим здесь. Что ты на это скажешь? Ну, что? Я очень умный!
— Ты очень и очень умный! — подхватила игру девушка, но глаза ее затуманились, и в голосе ощущалось сладостное предчувствие чего-то нового, неизведанного. Она подалась вперед и в страстном порыве прильнула к губам склонившегося над ней мужчины, словно в ней только что пробудились какие-то дремавшие доселе чувства. Она вся трепетала от страха и томительного блаженства.
Словами невозможно передать все те сложные чувства, которые обуревали их. Каждая клеточка молодых сердец жила своей самостоятельной жизнью: соглашалась и отвергала, вопрошала и отвечала, возражала и одобряла. Но этот разноголосый говор каким-то чудом сводился к извечному вопросу и ответу: «Любишь?» — «Да!»
Так прошли минуты, а может быть, часы безмолвного и вместе с тем прекрасного в своей непосредственности и ясности единения.
В дверь постучали. От неожиданности они вздрогнули. Жужа мгновенно высвободилась из объятий Ласло и быстро привела себя в порядок. И только тут медленно и осторожно открылась дверь, вошла мать. Она села на стул.
— Еле-еле вырвалась к вам, — проговорила она, как бы оправдываясь. — Столько хлопот, столько мучений с этими служанками. Я думала, отец уже здесь.
— Он ушел на ферму. Ждут ветеринара.
— Я слышала, и у вас свирепствует мор? — обратилась она к Ласло.
— Да… В некотором роде, как бы вам сказать… — Дежери замялся и мельком взглянул на Жужу. Она прижала ко рту батистовый платочек, чтобы не прыснуть со смеху. А он не в силах был оторвать взгляд от изящного девичьего стана. Безмолвные обещания, только что полученные им от этого трепетного существа, дрожавшего в его объятиях, лишь сейчас обрели смысл и одурманили его. Если бы хозяйка не прекратила расспросы, он, пожалуй, не моргнув глазом поведал бы ей, как у него пала последняя корова.
И все-таки, когда в этот тихий предзакатный час Дежери возвращался домой, его не покидало какое-то беспокойство, теснившее ему грудь и отравлявшее радость. Он не раз осаживал коня, собираясь повернуть обратно и все рассказать Жуже… В сущности, он и сам не знал, что, собственно, станет рассказывать. Но беспокойство и чувство неудовлетворенности не покидали Ласло, и он настойчиво пытался успокоить себя, однако ничего не получалось. Может, написать письмо? Тогда, пожалуй, скорее нашлись бы нужные слова. Он стегнул коня, понуждая его пуститься вскачь. От дома Вардаи он отъехал неторопливым шагом, мерно покачиваясь в седле, а домой примчался во весь опор.
— Няня! Нянечка! — громко закричал Ласло, едва ступив на веранду. Он прошел в кабинет и сел за письменный стол. Достал чернила, бумагу и перо.
Маленькими шажками, опасливо вошла сухонькая, с птичьей головкой и морщинистым лицом старушка. Она остановилась перед Дежери, продолжая вытирать руки о передник — видно, только что оставила какую-то работу. Она молча стояла, втянув в плечи свою птичью головку, и, так как ее не замечали, начала тихонько покашливать, прикрывая рот худой рукой.
— Ты что, няня?
— Так ведь изволили звать меня.
— Да-да. Знаешь что… — бойко начал Дежери, но тут же запнулся, будто слова застряли у него в горле. Взглянув на смиренную женщину, Дежери отвернулся, избегая встретиться с устремленным на него покорным, выражавшим собачью преданность взглядом. Но вдруг, как бы на что-то решившись, с напускной суровостью произнес: — Я вот что хотел сказать: завтра вы переселитесь на хутор. Я велю освободить там для вас удобное жилье. Бывший дом управляющего Шебеши, надеюсь, подойдет?
Старушка молчала в горестном недоумении.
Выпалил он все это единым духом, ни разу не подняв глаз, и, не желая далее выносить тягостную тишину, скороговоркой продолжал:
— Может, вы предпочитаете переехать в село? Так поезжайте завтра и подыщите себе подходящий домик. Как только сговоритесь в цене, я тут же дам вам денег. А впрочем, не надо спешить. Ладно? Пришли ко мне Шари, няня.
Он даже не взглянул на нее и поэтому не видел, как судорога исказила ее морщинистое лицо. В ее подслеповатых глазах застыл немой ужас.
Поглощенный письмом, Дежери не видел и не слышал, как, растерянно потоптавшись на месте в бесцельном выжидании, старуха беспомощно зашаркала, направляясь к двери. Дежери нервно макал перо в чернила, сажал кляксы. Когда он наконец поднял голову, на месте, где стояла старуха, была ее дочь. На какое-то мгновение перед его мысленным взором промелькнули смутные, почти стершиеся в памяти картины раннего детства: над его детской кроваткой склоняется милое его сердцу лицо. Будто чародей мгновенно преобразил только что стоявшую здесь дряхлую старуху в цветущую красавицу: те же знакомые с детства черты, те же преданно и ласково глядевшие на него глаза, только одежда иная, не похожая на ту, давнишнюю, а барская, современного покроя. Он не мог оторвать взгляда от стройной девушки, любуясь ею. Всегда пунцовые губы Шари были сейчас бескровны. У Ласло вдруг защемило сердце.
— Сними это платье, Шари! — хрипло проговорил он после некоторого раздумья. — Попроси у дворовых девок одежонку попроще, а потом отнесешь это письмо на усадьбу Вардаи…
В карих глазах девушки вспыхнул, но тотчас погас желтоватый огонек. И снова, как прежде, в них не отражалось ничего, кроме привязанности, граничащей с собачьей преданностью. Только бледные губы ее еще плотнее сжались, стали тонкими. Кто знает отчего: от непролитых слез, от затаенного отчаяния или от подавленного возмущения?
Несколько мгновений они неотрывно смотрели друг на друга в упор, затем, не проронив ни слова, Шари круто повернулась и направилась к двери. Ласло смотрел ей вслед. Мелькавшие под мерно колышущимися оборками юбки тонкие щиколотки стройных ног, крутые бедра приковывали его восхищенный взор.
Взяв чистый лист бумаги вместо испачканного кляксами, Дежери принялся было писать, но так и не смог вывести ни единого слова: стоило ему пером коснуться бумаги, как рука словно деревенела, ему хотелось написать письмо четко, красиво, а перед его мысленным взором неотвязно вставал только что виденный и до боли близкий образ. Или, может, это был другой образ, образ той женщины, которая тридцать лет назад склонялась над его колыбелью? Дежери охватило раздражение. Он несколько раз провел ладонью по бумаге, словно желая что-то стереть. Почему обе эти женщины молчат, почему не вымолвили ни единого словечка? Хотя бы упрекнули его, хотя бы возразили!.. Это покорное отчаяние во взоре просто невыносимо! Что за сила таится в нем?
Дежери встал из-за стола и принялся расхаживать по кабинету. Потом подошел к двери и с силой рванул ее к себе.
— Няня! Няня!
Старуха тут же вошла. Она была исполнена такой же покорности, только казалась еще более согбенной и высохшей.
— Уж не считаешь ли ты меня неблагодарным, няня? Сколько земли ты хочешь в надел? Десять хольдов? Двадцать? Может, тебе лучше деньгами дать? Ну, что ты уставилась на меня?
«Эх, теперь уж и впрямь придется отослать их даже из усадьбы: этот укоризненный взгляд невыносим», — сокрушенно подумал он.
— Ну скажи, чего ты хочешь?
— Мне что, мне ничего, как господину Ласло будет угодно…
«На что надеялась старуха? Остаться здесь до конца своей жизни?» — снова подумал он в сердцах.
— Ступай! Ступай, говорю я тебе, — уже с раздражением повторил он.
Вошла Шари, а он все еще не написал первой фразы. Дежери не был суеверным, но теперь ему неожиданно пришли на ум таинственные истории, слышанные когда-то от крестьян: о порче колдовством, опаивании приворотным зельем. Девушка стояла перед ним в платье служанки. Она даже разулась. Ее холеные белые ступни, привыкшие к тонким чулкам и удобной обуви, утопали в мягком бордовом ковре. Разве он велел ей снять обувь? И что это на ней? Ни дать ни взять чучело! Неужели не нашлось другого платья, ей впору? Ее стройные ноги белели из-под короткой юбки, упругие груди с трудом умещались в узком лифе, рукава не доходили даже до локтей. Но зачем она разулась? Он не отрываясь с нарастающим раздражением смотрел на ее маленькие ступни. Неужто в этаком неприглядном виде она собиралась идти по проселку? Ее ноги будут утопать в дорожной пыли, как сейчас в этом мягком ковре… Это она все назло ему! Бессовестная, даже разуться не постеснялась!
— Сними этот шутовской наряд!
Девушка взглянула на него затуманенными от слез глазами и дрожащей рукой прикоснулась к пуговице лифа.
— Снимай!
Его охватила неистовая ярость, и, подскочив к девушке, он одним рывком сорвал с нее одежду. Ослепительная до резкости белизна обнаженного тела, словно яркий луч света, ударила ему в глаза. Вся затрепетав, почти теряя сознание, Шари упала в его раскрытые объятия.
С гумен быстро исчезали копны сена. Понемногу в хлевы стали перекочевывать и ометы соломы. Новой соломы почти не было: бурьян заглушил посевы пшеницы и ячменя, и после жатвы вместе с сорняками осталась стерня высотой с пядь. Пригнанный в деревню из голых степей скот пустили на жнивье, и изголодавшиеся от бескормицы животные мигом съели все дочиста, а вскоре пришлось скормить им и прелые скирды соломы. К концу августа гумна заметно оголились, и приближающаяся осень грозила поистине невиданной бескормицей.
Крайне острую нужду терпела деревенская беднота, особенно батраки. Скот был у каждого крестьянина, по нескольку голов — волы, коровы и другая живность, — потому что без этого вообще нельзя прожить в деревне, а вот запасы сена да соломы совсем иссякли. В иные годы крестьянам удавалось подрабатывать издольной косьбой, потому обычно хватало на зиму и сена для скота, и соломы для печей. А когда не хватало, можно было и позаимствовать у кого-либо несколько снопов соломы, чтобы осенью хотя бы прохудившуюся крышу залатать.
Скудные запасы сена и соломы вскоре и вовсе иссякли. Иного выхода, кроме как избавиться от оставшихся без корма животных, не было: заколоть и либо самим съесть, либо продать. А это значило пустить на ветер все скромное достояние, нажитое трудом целой жизни. Ведь скот упал в цене, да и покупателей очень трудно было найти. Кое-кто начал уже разбирать соломенные крыши конюшен, хлевов, сараев и амбаров. Все отдавали на корм скоту. У батраков быстро пустели чуланы и кладовки.
«Как зиму прожить?» — спрашивали люди.
Напрасно обращались они к зажиточным односельчанам с просьбой выручить: тем было не до них, своих забот хватало. И вот бедняки один за другим стали уходить на строительство дамбы. На первых порах робко — всего два-три человека, да и то тайком, опасливо озираясь, как поджавший хвост пес, провинившийся перед хозяином и ожидающий пинка. Но вот прошел слух, будто государство окажет помощь беднякам, оставшимся из-за неурожая без хлеба, однако только тем, кто наймется на строительство дамбы. Тем, кто добровольно изъявит желание работать на ней, кроме денежной оплаты, обещали выдать еще и зерна. Трудно сказать, откуда пошел этот слух, но, как говорится, слухом земля полнится. И действие его не замедлило сказаться: на следующее утро, чуть свет, можно было увидеть, как к берегам Тисы потянулась вереница крестьян. Несколько месяцев назад эти горемыки считали тех, кто строил дамбу, заклятыми врагами, которые погубят их земли и навлекут на своих ближних неисчислимые бедствия. Они были полны решимости перебить их, а теперь вот сами тайком пробирались на дамбу, чтобы спасти себя от гибели.
Нашлись на селе и такие, кто осуждал уходивших на стройку крестьян, которые, по их разумению, изменили извечному жизненному укладу. Особенно негодовали те, кто вполне мог прожить и без этого. Кое-где возникали ссоры, а иногда и драки, но ничто уже не могло помешать тому, что началось и приобретало все больший размах. В недрах старого жизненного уклада произошел сдвиг, и даже не теперь, а много лет назад. И кто знает, может, нынешний страшный год совсем не случаен, а вполне закономерен. Он с особенной ясностью показал нежизнеспособность существующего уклада и натолкнул на мысль о необходимости его преобразования. Казалось, прав был старик Балог, усмотревший в этом повальном разорении предзнаменование новых грозных событий.
Скупщики пшеницы объездили не только все поместья, но стучались и в двери зажиточных крестьян. Скупщиков повсюду чурались, встречая с явной подозрительностью и настороженностью, хотя заманчивые и сулящие большую выгоду предложения не оставляли крестьян равнодушными. У Хедеши эти предложения вызвали особенный интерес.
Человек не робкого десятка, Хедеши обладал трезвым умом и суровым характером. Своей весьма внушительной внешностью и многими другими достоинствами он выделялся среди односельчан. Его недолюбливали, но где-то в глубине души уважали и даже побаивались. Он был еще совсем молодым, когда его избрали мирским старшиной, и с тех пор на протяжении многих лет бессменно занимал это место. Именно он вершил все дела, а не староста, Шандор Бенкё, который действовал всегда по его указке. Поговаривали, при очередных выборах ему вручат жезл сельского старосты. Да и почему бы ему не оказаться в руках человека, который верховодит в селе?
Однажды вечером — это было в конце августа — в доме у Хедеши собрались односельчане, самые зажиточные, ему под стать. Старшина никого не приглашал: прийти сюда этих людей: побудило волнение, причиной которого было то, что впервые за несколько месяцев тучи затянули небо. Над селом нависло удушливое предгрозье. То и дело горизонт озаряла зарница, хотя еще не слышны были раскаты грома, еще не сверкали молнии. Огненно-красные зарницы, предвестники далекой грозы, полыхали, подобно гигантскому костру. Воздух был осязаемо плотным, оттого еще труднее дышалось, чем в жару. Людям просто невмоготу было усидеть дома. Необыкновенное событие выгнало их на улицы и площади. Всюду стало многолюдно, как в праздничные дни.
Гости Хедеши расселись в сенях. Сумерничали. Свет не зажигали, боялись, горящая лампа притянет молнию. А чего доброго, и грозу спугнет. Прямо говорить о грозе избегали, как бы не сглазить долгожданную благодать, как бы нечистый, который за крыльцом притаился, не подслушал и враз все не испортил. Никто ничем не выдавал своего беспокойства и нетерпения. Однако все настороженно прислушивались к тому, что происходило снаружи. Нет-нет кто-нибудь под предлогом справить нужду выходил во двор посмотреть, как там на небе. Люди вынашивали в глубине души надежду с такой заботливостью и упорством, какими отличается наседка, высиживающая цыплят.
Разговоры о перемене погоды, конечно, велись, но в них выражалось сомнение в неизбежности дождя и потому, что в этом действительно сомневались, и потому, что были уверены: если говорить наперекор желаемому, то оно скорее сбудется. Во всех речах слышалась покорность судьбе, готовность смириться с неизбежным.
— Вряд ли соберется… Разве что суховей пыль столбом поднимет. На том все и кончится.
— Мухи все попрятались, ни одной не видать. Не иначе к жаре.
— И куры не купаются в песке.
— Нынче жена мне говорит: «Черт бы побрал этих гусей, того и гляди, все перья себе выщиплют». А моя мать, покойница, царство ей небесное, бывало, говаривала: коли гуси общипывают себе перья — быть засушливой осени… Раз гусыня раздевается, значит, и к осени не задождит…
— Погодка нынче вроде красавицы-недотроги, все красуется да дразнит, а не дается…
— Эх, кабы погода была такой же податливой, как иная баба! — вздохнул кто-то в темноте, но с таким неподдельным огорчением, что остальные не удержались от смеха. А между тем у каждого из них, что называется, кошки скребли на душе.
Хедеши достал оставшуюся с лета бутыль палинки и пустил ее по кругу. Когда все гости приложились к ней, хозяин тоже сделал несколько глотков и сказал:
— Надобно бы подумать всем миром, кого нанять на будущий год старшим пастухом.
— А этот парень, Пишта Балог, разве не подойдет?
Это спрашивал Юхас, смуглый черноволосый человек. Язык у него насмешливый, даже язвительный. Никогда Юхас словечка без подковырки не скажет. Поди пойми его: не то насмешничает, не то всерьез говорит. Все умолкли, почуяв в вопросе Юхаса вызов, и не без злорадствующего любопытства ожидали, что ответит Хедеши.
— Чего ж, Пишта Балог парень как парень, да только слишком молод для такого дела, — коротко отозвался он, словно и не заметил ехидного намека Юхаса.
— А может, и пасти-то будет некого. Может, дело, к тому идет, что скотина-то вся переведется, — заметил кто-то.
После этого замечания наступила длительная пауза — все невольно призадумались.
— У нас теперь целых три выгона, — сказал мирской старшина, — а поголовье скота все сокращается. И земли в хозяйстве с каждым годом становится меньше: подрастают сыновья и приходится их отделять.
Все молчали, стараясь понять, к чему клонит старшина. Слышалось сопение и кряхтенье. Может, духота разморила мужиков? Хозяин дома снова пустил по кругу бутыль с узким горлышком и, отпив глоток палинки, продолжал:
— Один выгон, пожалуй, надо бы вспахать…
Мысль об этом, несомненно, возникала не только у Хедеши, но высказать ее вслух никто из мужиков до сих пор не решался. В их сознании веками укоренялся неписаный закон: всякий клочок земли, раз уж он является общим достоянием, не подлежит разделу. Так было заведено еще в старину, со времен первобытнообщинного строя, когда людей связывала общность судьбы и жизненного уклада.
В темных сенях лица крестьян разглядеть было невозможно, однако по каким-то едва приметным признакам безошибочно угадывалось, что все, обомлев от боязливого изумления, уставились на Хедеши.
Бутыль с палинкой снова была пущена по кругу.
— Один-то выгон ведь не наш, а помещика, — произнес наконец кто-то.
— Не наш, верно. Но мы имеем право им пользоваться. Пока сами не откажемся, — пояснил Хедеши. — По уговору мы обязаны за это вспахать барские земли. Так-то.
— Что уговор? Поговорили — вот и уговор. Слова — это пустое. Одни выполняют свои обещания, а другие о них и не думают.
— Уговор можно скрепить бумагой. Заключим контракт. Любо-дорого.
— За что же тогда мы боролись в сорок восьмом? Зачем было нас раскрепощать? Чтоб сызнова барщину отрабатывать? Если мы по уговору должны барину землю пахать, то какой с этого уговора для нас прок? Стало быть, опять задарма работай мужик?
— Мы же пользуемся барской землей, значит, следует за это платить то ли отработкой, то ли деньгами. Земля-то нам нужна или не нужна?
— Земля-то нужна, да только Харангошская пустошь, как ты ни крути, ни верти, наша. Ее сперва незаконно у нас вытянули, а теперь, стало быть, снова-здорово расплачивайся за нее?
— Ведь и без того уже немало платим: заставили же нас выделить помещику тягло за выпас в течение двух-трех недель или нет?
— То совсем другое дело. Тогда волей-неволей пришлось согласиться.
— Думаю, на будущий год уже не придется никого уговаривать. Все само собой выйдет. А пока как-нибудь обойдемся. Землю приобретать нам не понадобится. Чейтейские хозяева как раз нынче уговорились всем миром болота осушить. У нас болот нет, осушать нечего. Старики в свое время уступили помещику пойменные луга на Тисе. Он наверняка их вспашет. Отменная пашня будет. Посеет пшеницу. Для чего же ему потребовалось наше тягло? Смекнуть нетрудно: не иначе как задумал распахать все угодья под одну пшеницу. В здешних местах выгодно не скотину разводить, а пшеницу сеять. Ежели с умом подойти, мы должны под пастбища лишь самую малость земли оставить, в обрез. Вот и выходит, что землицу приобретать нам вроде бы ни к чему… — И тут он не без умысла замолк, желая узнать, что же скажут остальные.
И спор разгорелся пуще прежнего, хотя, собственно, спорить было не о чем, поскольку желания их совпадали.
— С пойменными лугами барин нас тоже надул. Ловко объехал наших стариков на кривой кобыле. Надо вытребовать их назад судом. Да и Харангошскую пустошь не мешает.
— Что мы, сутяги? Мы хотим справедливости! — сердито выкрикнул усач Лайош Мешко, прозванный так в шутку потому, что у бедняги даже к сорока годам не отросли усы, хотя он пользовался услугами всех окрестных знахарей и до того усердно натирал мазью кожу над губой, что вместо усов под самым носом у него вскочили болячки. — Справедливость! Вот что главнее всего! Слыхал я, будто Кошут собирается вскорости домой воротиться. Кто-кто, а он уж всех по справедливости рассудит.
— Так-то оно так, только император его домой не пустит.
— Слыхать, вроде бы уже пускает.
— А я слыхал, — напирал Мешко, — кое-кто ездил в Сегед поразведать. Там уже люди Кошута появились, дома обходят. Переписывают всех, кто служил у него гонведом[23].
После долгого оцепенения и подавленности, которые охватили крестьянство при поражении венгерской революции, люди снова воспрянули духом. Теперь они связывали свои надежды с именем скитавшегося в изгнании Кошута, непоколебимо веря, что под его предводительством смогут осуществить свои чаяния. А было время, когда крестьянство с недоверием относилось к его делам. Нынче же с ним, изгнанником, стали связывать все самое светлое, что дала народу венгерская революция. Верили, что только Кошут, стойкий борец за свободу, может вызволить их из беды.
Тщетно чужеземцы пытались вытравить его имя из памяти народной. Люди рассуждали так: если человека преследуют императорские сатрапы, обижают его, значит, он наверняка стоит за народ и желает ему добра. Кошут стал широко известен в народе, о нем создавались легенды и складывались песни. Гости Хедеши тоже были о нем наслышаны. Оттого они с нетерпением ждали, что еще поведает усач Лайош Мешко, и не беда, если это будет та легенда, которую они уже слышали не однажды: с каждым разом она звучала прекраснее и правдоподобнее, чем прежде. И ничего тут не поделаешь!
В открытую дверь со двора доносилось громыхание ведер, возня уже залегшей на ночь скотины.
— Все это, может, и правда. Дай бог, чтоб оно так и было, — заметил хозяин дома, — но нам и самим негоже сидеть сложа руки.
— А как на это посмотрят остальные мужики? — робко спросил староста, и все поняли, что он имеет в виду.
— Что ж они могут сказать? — заметил Хедеши, и голос его прозвучал сердито. — Пастбище никуда не денется, оно останется. Даже не одно, а два. Один выгон для коров, другой для овец и свиней.
— А сколько перепадет каждому двору?
— По правде говоря, у кого нет усадебного участка, тот землей не наделяется. Под застройку дома надела не положено. Он только тем хозяевам дается, у которых есть своя земля.
— Но ведь земли-то мирские…
— Так-то оно так, ежели их использовать как пастбище. Скот там может всякий пасти. Это право за нами сохраняется. Мы же в свою очередь должны отработать за выпас. Что мужики на это могут возразить? Возьмем, к примеру, аренду пастбища на лето. Безземельные и вся прочая голытьба ведь не пашет за то, что пасет свой скот на выгоне? Известное дело — не пашет. Да им и пахать-то нечем. Разве что косарем иль рылом своим. А ведь их скотина пасется. Ей, поди, намордники не надевают.
— Так ведь выгон общий, — по-прежнему озабоченный, возразил староста. — Не забывай, Анти, ведь земля там мирская.
— Будет тебе, дядюшка Шандор! А ежели мы купим пустошь, она все равно останется общей?
— Ежели купишь — дело другое.
— Пустое говоришь, Шандор. Они в накладе не останутся, все, что им полагается, получат. На Харангошской пустоши пастбища отменные, лучше не надо. Так что, пожалуй, голытьба еще выгадает. К тому же коли хорошенько поразмыслить насчет общинных выпасов, то такое дело выходит: когда пастбища стали мирскими, каждый еще имел свой надел. А раз старики промотались, пусть с них и взыщут. Чего на нас пенять? Мы тут ни при чем. Разве я что не так говорю, мужики?
Похоже, Хедеши еще не все сказал, но тут вдруг грянул гром, и ослепительная молния озарила сени. Однако, сколько мужики ни прислушивались, так и не дождались нового раската. Самый нетерпеливый из них не выдержал и высунул голову наружу.
— Там вдали, видать, сверкает молния, — сообщил он. — Только тучи идут стороной. Знать, гром ударил разок для острастки: припугнул нашего брата — и прощай…
Теперь уже никому не сиделось на месте. У всех на уме был разговор, внезапно прерванный вспышкой молнии, но никто не сделал попытки возобновить его.
Гости простились с хозяином и разошлись по домам.
Хедеши, проводив их до калитки, остановился посреди двора и, задрав голову кверху, стал всматриваться в небо.
Тьма кромешная, словно в чулане без окна. Ни малейшего ветерка. Душно. Мертвая тишина, какая обычно бывает перед грозой, — глубокая, как тяжелый непробудный сон без сновидений. Время от времени небо озаряют багровые вспышки далекой грозы, резко обозначая очертания дворовых построек, деревьев, стогов сена, которые кажутся призрачными. Неприятно в такую ночь на душе и даже страшно. Всюду мерещатся неведомые хищные звери, притаившиеся в темноте. Вот-вот набросятся и растерзают.
И тем не менее у Хедеши не было никакого желания заходить в дом. Хоть двери сеней были открыты настежь, там, внутри, можно задохнуться от духоты.
Мирской старшина решил обойти дом и усадьбу. Со стороны гумна, из-за скирд, ему послышался едва уловимый шепот. Неровен час, эти голодранцы растащат солому, припасенную на корм скоту. Ну, если они, он им задаст… Но тут, словно вспышка молнии, его осенила догадка: он вспомнил, что за весь вечер ни разу не видел Маришку. Куда запропастилась? Ноги его вдруг отяжелели, будто свинцом налились. С минуту он стоял на месте, не в силах сделать и шагу. Затем, бесшумно ступая и прячась за плетень, направился в ту сторону, откуда, как ему показалось, доносились перешептывания. И он ничуть не удивился, когда в отблеске зарницы увидел дочь, стоявшую у стога с кем-то в обнимку.
— Кто здесь? Отзовись! — грозно крикнул Хедеши.
Маришка вскрикнула от неожиданности и припустила со всех ног. Хедеши ее не видел, только слышал топот. Того, кто остался на месте, он тоже не мог разглядеть в темноте, но чувствовал, что человек стоит как вкопанный возле стога соломы. Он двинулся к нему, угрожающе подняв сжатые могучие кулаки, готовый схватить дерзкого обольстителя и расправиться с ним.
Подойдя к нему вплотную, Хедеши застыл в немой ярости, не осуществив своего намерения. Они ощущали дыхание друг друга.
— Так это ты? Попался разбойник!.. — рявкнул он, задыхаясь от гнева.
— Дядя Антал, я…
— Какой я тебе дядя, негодяй! Прочь с глаз моих, негодник, не то придушу…
— Хозяин, я… — Пишта еще раз попытался было смягчить гнев разбушевавшегося мирского старшины.
— Ну, ничего. Завтра я велю выгнать тебя, мерзавца, из села! Убирайся, пока цел! Проваливай, не то кишки выпущу!
Пишта больше не проронил ни слова, но не струсил. Оба, не шелохнувшись, продолжали молча стоять и смотреть друг на друга в упор. В настороженном выжидании обоих противников было что-то от напряженной предгрозовой атмосферы нынешнего вечера, когда казалось, будто надвигающаяся буря вот-вот разразится и прольется дождем, но ничего подобного не случилось. Гроза прошла стороной, дождь пролился где-то далеко.
Никто не знает, как им удалось разойтись. Только одно известно — они и пальцем не тронули друг друга.
Когда отец вернулся, Маришка уже успела юркнуть в свою постель. В сенях, в полной темноте, понурив голову, сидела мать. Все домочадцы давно улеглись, только ей, матери семейства, полагалось бодрствовать и дожидаться возвращения хозяина: так требовал обычай.
— Жена, смотришь ты или нет за своей дочкой?! — С этими словами Хедеши влетел в сени. Он не мог разглядеть, где сидит жена, и прокричал это запальчиво и во весь голос, чтобы его слова настигли ее повсюду.
— Видать, в ее жилах течет отцовская кровь…
Дочь рассказала ей обо всем случившемся или просто чутье подсказало ответ? Трудно узнать. Возможно, она не раз уже думала об этом, только ясно было, что сейчас ее не очень-то волновало, что там такое могла натворить Маришка. Больше всего ей хотелось воспользоваться случаем, чтобы излить гнев и накипевшую обиду на мужа. Хедеши на миг оторопел, но тут же сделал попытку осадить супругу.
— Что это опять на тебя нашло? Какая муха тебя укусила?
Хедеши произнес это высокомерным, не терпящим возражения тоном — ишь, осмелилась баба перечить ему. Но его ненадолго хватило, в следующий момент он уже сбавил тон и заговорил сдавленным, брюзжащим голосом. Ему ответили шепотом, хотя запальчивости в этом шепоте не уменьшилось, наоборот, в нем кипел такой необузданный гнев, что, казалось, слова вот-вот вспыхнут во мраке.
— Ну-ка, скажи, кому ты подбросил мешок пшеницы вчера вечером? А? У самих последний, а он своей шлюхе таскает! Ишь, кобель!
— Ты, Мариш, совсем сдурела, — процедил он сквозь зубы и попятился к двери: каждый раз, когда в доме разгоралась свара, он предпочитал сбежать в конюшню, где в таких случаях находил прибежище.
— Чего удираешь? Небось правда глаза колет? Знаю, знаю, куда наладился! К суке своей, к потаскухе! За мешок пшеницы станет разные ласковые слова тебе на ушко нашептывать?!
Злобное, полное ненависти шипение жены настигло Хедеши даже за порогом. Он слонялся по двору из угла в угол, то и дело встряхивая головой, как собака, в ухо которой заполз шмель, и она пытается, но никак не может вытрясти его оттуда.
Как ни зажмуривал он глаза, перед его взором маячила худая, с скуластым лицом женщина, которая, пригорюнившись, сидела в темных сенях. Слоняясь по двору, он забрел на гумно и тут снова вспомнил о дочери. Кровь опять ударила ему в голову. Почему он не отдубасил до полусмерти того степного бродягу? И что за раззява его баба! Разве она мать?! Проворонила девку… А может, эта хитрая ведьма давно знает о шашнях своей дочки и покрывает ее? Может, решила насолить мужу в отместку за все его прегрешения?
Хедеши нарочно распалял в себе гнев — лишь бы не испытывать угрызений совести, лишь бы не мучили раскаяние и стыд за свои собственные грехи.
Опять стало тихо, все застыло в неподвижности. Отголоски далекой грозы смолкли, огненно-багровые зарницы погасли. И сколько ни выставляй руку, сколько ни поворачивай ее то ладонью, то тылом, сколько ни обращай вверх лицо, все равно не дождешься, чтобы с неба упала хоть единая капля. В просветах рваных облаков Хедеши увидел звезды. Да, теперь уж наверняка дождь не соберется. Никакой надежды… Значит, посевам суждено пропасть. И все пойдет прахом.
А ведь еще и сейчас можно найти выход из положения. Но что поделаешь с этакими растяпами. Заладили: «выгон мирской…». Что же, получается, нет выхода? А тут еще эта баба глупая… Она небось не прочь выдать дочь родную за этого паршивца подпаска…
Хедеши все бродил и бродил вокруг дома, как пес на привязи. Затем вышел за ворота на улицу, где уже не было ни души, и исчез в темноте.
С другого конца села доносилось монотонное постукивание колотушки — ночной сторож охрипшим голосом возвестил, что пробило одиннадцать. До полуночи он, должно быть, в свою будку не попадет: пожалуй, ему за час не управиться с обходом. Хедеши, широко шагая, направился к окраине села, и, по мере того как он удалялся от дома, заботы постепенно оставляли его, развеивались, как осенние листья под порывами ветра. Будоражила мозг лишь одна неотвязная мысль — когда вернется с обхода сторож? У этакого старого хрыча молодая жена! К чему она старику? Да и вообще сторож — отпетый пропойца! Подумать только, ведь совсем из ума выжил старый дурень: впотьмах принял за мясо трутник и сожрал его! Ну и хохотала же сторожиха, рассказывая Хедеши о том, как это случилось… Экая бабенка — просто загляденье!.. Сдобная, как пышка…
При мысли о сторожихе сердце Хедеши взыграло, в жилах забурлила кровь, застучала в висках. Ему даже почудился звонкий женский смех. Да, трутник — еда вкусная! Отменная! Старик очень тогда озлился, стал ругаться, дескать, до чего мясо жесткое, никак не разжуешь. Ругаться ругался, а трутник продолжал жевать. А уж как потешно было глядеть на его женку, когда она рассказывала, как было дело: баба захлебывалась смехом, держась за живот, а под конец едва не свалилась с постели.
Хедеши, подобно подвыпившему гуляке, остановился перед домом своей возлюбленной. Прислушиваясь к ночной тишине, он тихонько постучал в окно. Оно тотчас приоткрылось, как будто Хедеши давно ожидали.
— Ах, это вы! — услыхал он глуховатый со сна, взволнованный женский голос. Его обдало запахом свежего и, как парное молоко, теплого женского тела.
У Хедеши помутилось в голове, и, привалившись к стене дома, он несколько мгновений ждал, когда наконец щелкнет засов на садовой калитке.
На следующее утро Пишта оделся во все чистое, готовясь предстать перед семейством Маришки в наилучшем виде. Поскольку день не был ни воскресным, ни праздничным, мать время от времени удивленно поглядывала на его приготовления.
— Иду к мирскому старшине насчет пастушьих дел заместо дяди Ференца, — заметив ее взгляд и не дожидаясь допроса, объяснил Пишта.
— Гляди, как бы тебе не остаться в дураках!
Неужто кто-то нашептал матери о его тайных свиданиях с Маришкой? А вообще-то в таком маленьком селении люди сразу все узнают друг о друге. Вот, к примеру, отец Пишты, едва успел утром глаза продрать, тут же побежал в село. Конечно, он был чем-то встревожен и решил все как следует разузнать. Вернулся домой как раз, когда Пишта собрался уходить.
— Куда это ты, сын, так принарядился?
— К мирскому старшине. Насчет пастушьих дел.
— Этот мироед себе на уме! Опять что-то недоброе замышляет! Мужики поговаривают, будто задумал он размежевать мирское пастбище. На чужое добро зарится!
У тех, кто знал о замыслах Хедеши, даже и времени не было с кем-нибудь поделиться новостью, однако все село уже знало о ней. И этот задиристый мужичонка, Пиштин отец, высказал тревоги и волнения своих взбудораженных односельчан.
— Больно зарвался, дрянь этакая, мало ему своего добра. Так оно и бывает — сундуки ломятся, так еще подавай. Пройдошный, изворотливый мужик, смекает — что твой стряпчий! Но и мы не лыком шиты, скажем свое веское слово!
Вся эта история с пастбищем не очень занимала Пишту. Он что-то буркнул отцу в ответ и направился к двери.
— На твоем месте я бы ни за что не пошел. Мне не то что ног своих жалко, даже плевка моего он не стоит, — бросил Балог вдогонку сыну.
Надо же, как зол отец на Хедеши. Неужто только из-за пастбища? Боятся старики мироеда, и, верно, не зря…
Пиштин дед признал справедливыми слова своего расшумевшегося сына. Он заворочался на своей лежанке в темном закутке и, шамкая беззубым ртом, сказал с беспокойством:
— Ты, внучек, за убыток не в ответе! Не ты же был старшим пастухом! — и принялся недовольно бурчать себе под нос уже что-то неразборчивое и маловразумительное. Но на этот раз никто на него не прикрикнул.
Мать проводила Пишту до самой калитки и, прежде чем отпустить, расправила у него под поясом рубаху. И Пишта пошел. Ему казалось, каждый встречный видит, что у него на душе, и, не дожидаясь расспросов, он всякий раз торопливо сообщал:
— Иду к старшому, заместо дядюшки Ференца…
По выражению лица и по голосу тех, кто ему встречался, Пишта чувствовал: что бы он ни сказал, каждому известно, куда и зачем он направляется. Люди наверняка перешептываются за его спиной, именно он да Маришка занимают их больше всего на свете, даже больше, чем эта проклятая засуха и долгожданный, но так и не выпавший дождь. Уж лучше объявить на все село, коль так это любопытно людям; глядишь, угомонились бы…
От той неприятной встречи с Хедеши к утру у Пишты не осталось и следа, как не осталось следа и от туч, на которые с такой надеждой смотрело вчера все село. Снова нещадно жгло солнце, а Пиштину душу жгло пылкое желание. Его терзали сомнения и неизвестность. Подгоняемый ими, он шел вперед с отчаянной решимостью. Встань на его пути хоть семь великанов, они не смогли бы остановить или повернуть его вспять.
Во дворе у мирского старшины один только Мишка слонялся из угла в угол. Он прихрамывал, так как ему тоже крепко намяли бока в той самой драке в корчме. Надолго запомнит. Со своим сверстником Пиштой он особой дружбы не водил, но, когда случалось встретиться, всегда охотно пускался с ним в разговоры о том, о сем. Теперь он сделал вид, будто и вовсе не замечает, кто вошел во двор, а стал как-то боком пятиться на задворки, в сторону гумна. Но потом все же обернулся к сеням и на ходу крикнул:
— Отец!
Показавшийся в дверях Хедеши, увидев Пишту, ничуть не удивился. Он стоял на пороге, выпятив грудь и широко расставив ноги, и ждал, когда парень подойдет к нему. Всем своим видом этот спесивец подчеркивал глубокую неприязнь к Пиште, и, конечно, после того, что он узнал вчера о Маришке, он мог и собак с цепи спустить, натравив их на незваного гостя. И без того надменное лицо Хедеши выражало теперь крайнее презрение. Вот он плотно прикрыл за собой дверь сеней. Возможно, только для того, чтобы туда не залетели мухи? Кто знает!
Ответив на приветствие Пишты, как это обычно принято, он тут же спросил:
— Ну, с чем пришел?
Не то чтобы в дом, Хедеши не подумал и в сени пригласить парня. Он разговаривал с ним, как разговаривают только с батраками, за порогом. Правда, Пишта, как он сам пояснил мирскому старшине, зашел вроде бы по делу, а дела даже со старшим пастухом обговариваются с крыльца.
— Помните, давеча вы, дядя Антал, говорили, дескать, отчет по пастушьим делам надобен?.. Вот я и пришел.
Дядя Антал? Хедеши даже глазом не моргнул, услышав столь доверительное к нему обращение.
— Но я же сказал тогда, что пришлю за тобой, коли понадобишься.
— Так вот до сих пор не прислали, я и подумал: может, забыли…
— Ты что ж, думаешь, у меня такая короткая память? Ну, а насчет отчета — как говорится, было да сплыло. Вот покойный дядюшка Ференц, тот еще мог бы его представить. Царствие ему небесное, бедняге…
— Я это к тому… как вы сами, хозяин, сказывали…
— Известное дело, сказывал. Сказывал, что дам знать. Так что из того?
Их пикировка чем-то напоминала состязание двух борцов, которые, прежде чем схватиться всерьез, тянут волынку, прощупывают друг друга, пытаясь выявить уязвимые места противника.
— А насчет будущего года — там видно будет, — добавил мирской старшина. — Рановато тебе в старшие пастухи, молоко на губах не обсохло.
— Да я же был первым подпаском…
— Вот и останешься в подпасках. Коли будешь вести себя справно. А будешь озоровать, так из подпасков того… попросим.
— И все же, дядя Антал, мне хотелось бы в старшие пастухи.
— Ну что ж, хотеть не запрещено. Каждый хочет иметь больше. Поди втолкуй ему, что зарится он на чужое, что такое ему не положено. Собаке тоже хочется нутряного сала. Разве нет? А ведь ей не дают. Так ведь? — И он расхохотался.
Пишту больно задела обидная издевка, но он сдержался.
— А почему же мне не положено? Скажите, дядя Антал, почему?
— Что с тобой толковать, все равно ты ничего не поймешь, а потому и говорю: нет — и все тут. Вот тебе и весь мой сказ!
— Чем я хуже других? Может, тем, что у меня нет цельного надела?
«Да при чем тут цельный надел, какое это имеет отношение к должности старшего пастуха?» — мог бы спросить Хедеши. Но спрашивать не стал, а, чтобы положить конец разговору, сказал:
— Хватит, милок, нечего тут тары-бары разводить. Сказал — отрезал! Не дожидайся, не то что-нибудь похлеще заработаешь. Собаке, к примеру, коли она надоест своим лаем, просто дают пинка, чтобы замолкла.
Такого Пишта стерпеть не мог, кровь у него закипела, но он только сказал:
— Думаете, у других не найдется, что на такое ответить? Вам, дядя Антал, не пристало говорить такие слова.
— В моем доме никто, кроме меня, не имеет голоса. Заруби это себе на носу. Ну и хватит мне с тобой разговоры разговаривать!
— Вам, может, хватит, а мне нет!
— Ты на моей усадьбе, сопляк! Прикуси язык, не то гляди у меня!
Подобно тому как из плотно закрытой кастрюли с кипящей водой, шипя, вырывается пар, так вдруг прорвалась злоба, накопившаяся в сердце Хедеши. Он прямо-таки вскипел от негодования. Пишта же все время осаживал себя, помня о зароке, который дал: оставаться кротким, как ягненок, какие бы обидные слова ему ни пришлось выслушать. Ни в коем случае не ввязываться в ссору, а постараться дать толковый отчет о пастушьих делах. Однако Пиште становилось все труднее и труднее совладать с собой.
— Я вам не холуй, чтоб вы мной помыкали! Одумайтесь, хозяин, пока не поздно!
— Ах ты, голь перекатная! Вот как заговорил! Степной разбойник! Паршивец! Вон отсюда!
— Вы еще поплатитесь за это! Попомните мое слово!
— Убирайся, пока собак не спустил!
— Я все выскажу, кто вы такой есть! Не своим добром живете, не своим горбом! Все с мужика норовите содрать!
— Коли еще раз попадешься мне на глаза, коли будешь околачиваться у моего дома, дам знать жандармам. Пусть тебя, каналью, схватят да в кандалы закуют. Закуют и под конвоем в Сегед отправят.
— Не меня, вас посадят за решетку! Люди говорят, опять козни замышляете: мирское пастбище надумали присвоить?
— Вон отсюда! Мерзавец! Чтоб духу твоего не было!
Этот здоровенный мужик орал с такой злобой и неистовством, что даже куры, укрывшиеся от зноя под навесом сарая, принялись с перепугу кудахтать. Кругом не было ни единой души. Мишка исчез где-то на гумне, во дворе — никаких признаков жизни, да и в доме будто все вымерло. Но вот за закрытой дверью сеней Пишта услышал чье-то всхлипывание, сдавленное рыдание. А может, ему только показалось?
Хедеши угрожающе двинулся на Пишту, но тот даже не взглянул на него. Он смотрел на закрытую дверь, надеясь, что она вот-вот распахнется и выбежит Маришка, бросится ему на грудь и в отчаянии крикнет отцу: «Коли его гонишь, так и меня вместе с ним прогони!»
Пишта попятился, но не от занесенного кулака Хедеши, а от двери, которая оставалась закрытой и своей безмолвной неподвижностью словно отталкивала парня, понуждая уйти прочь.
Пиште казалось, будто весь он испачкался в грязи, будто надетая утром свежая рубаха его изорвана в клочья. Слава богу, залитые зноем улицы села безлюдны и пустынны. Слава богу, что по пути домой ему не пришлось ни с кем столкнуться, не пришлось отводить в сторону глаза от любопытных сельчан. Он был похож на пса, искусанного чужими дворнягами и норовившего поскорей укрыться в конуре от их злорадного лая.
Теперь все кончено! Так вот и летний зной жестоко и безжалостно губит весенние всходы, не дав им дозреть.
Но и Хедеши отнюдь не чувствовал себя победителем. На сердце у него было неспокойно, а во рту он ощущал горький привкус от тех слов, которые в гневе выпалил. В ту ночь, встретив парочку у гумна, он дал волю своему негодованию, но тогда было совсем другое дело. Окутанный мраком ночной мир выглядит иначе, чем днем. И мысли в голове легче рождаются, и слова произносятся с легким сердцем. А вот сказанное днем… Правда, ничего такого, что вызвало бы у него раскаяние, он за собой не чувствовал. То же самое, не испытывая угрызений совести, он мог повторить еще раз. А то и похлеще. И тем не менее…
Надрывный плач за дверью до боли сжимал ему сердце. Хедеши любил дочь больше других своих детей. Сейчас он старался уверить себя, будто делает все для ее же блага, но как неприятно слышать рыдания безутешной Маришки. Ее страдания отзывались в его душе болью. Он стоял, уставившись невидящим взором на улицу, не находя сил сдвинуться с места. Он думал, что было бы хорошо, перешагнув рамки времени, сразу очутиться в будущем, хотя бы на несколько лет вперед, чтобы это плачущее, страдающее и неразумное дитя могло убедиться, как он правильно поступил, желая ей только добра… Измученный непривычным напряжением, вызванным тщетной попыткой представить в своем воображении будущее, он не прочь был унестись и в прошлое, благо это было легче сделать. Повернуть бы все вспять, к прежним временам, назад лет на десять, пятнадцать, а то и двадцать. Тогда не пришлось бы прогонять того парня. Не было бы в том нужды. Но где там!..
Он рванул дверь и, заглянув в полутемные сени, сердито, больше для виду, прикрикнул:
— Ну, будет, будет реветь!
В это время открылась калитка, и, опираясь на суковатую палку, во двор вошел отец Хедеши. Он давно уже жил у одной из своих дочерей — с тех самых пор, когда общий семейный очаг погас и семья распалась. Землю со всеми угодьями, которой владели сообща и сообща обрабатывали, пришлось переделить. Скрепя сердце старик примирился с распадом семьи, считая это настоящим бедствием. На сына Антала, хотевшего стать самостоятельным хозяином и настойчивее других сыновей ратовавшего за раздел земли и имущества, он затаил горькую обиду, которую так и не мог никогда простить. Старик редко навещал Антала, почти всегда уходил от него раздраженным, бранясь на всю улицу, и, даже отойдя далеко от дома, не переставал оглядываться и угрожающе потрясать суковатой палкой.
Гость по-стариковски семенил к дому и, казалось, отстукивал каждый свой шаг не только палкой, но и босыми ногами. Семьдесят лет он почти не носил обуви, огрубевшие от ходьбы босиком ступни до того затвердели, что стали как добротные подметки сапог. Его никогда не видели опрятным, чисто одетым. Бессменный, донельзя засаленный черный доломан с медными пуговицами лоснился от грязи. Из насквозь просалившейся шляпы старика вполне можно было мыло варить.
— Здравствуй, сынок, — поздоровался он и, не сказав больше ни слова, заковылял дальше, как он это обыкновенно делал, желая осмотреть хозяйство и удостовериться, все ли в порядке.
— Здравствуйте, отец.
Начинал он с конюшни и хлева, кончал овином и гумном. Осматривал все придирчиво, не забывая заглянуть и в курятник. Там пересчитывал не только самих кур, но и снесенные яйца. Ему очень хотелось отыскать хоть малейший признак, по которому можно было заключить, что на усадьбе сына Антала дела обстоят неблагополучно и земля, которую тот получил при разделе хозяйства, со всем, что на ней есть, того и гляди, скоро превратится в пустыню. Но старик ни к чему не мог придраться, потому что с тех пор, как сын отделился, хозяйство его набирало силу. Добра здесь заметно прибавилось: оно по меньшей мере удвоилось. Тем не менее он не упускал случая лишний раз все придирчиво оглядеть, надеясь обнаружить сыновнюю нерачительность и леность.
На сей раз старик против обыкновения что-то уж очень быстро покончил с осмотром, который делал в силу укоренившейся привычки.
— А домочадцы где же? — спросил он.
— Где-то здесь, — нехотя ответил Хедеши. — Кто в дому, кто по хозяйству хлопочет.
— А все-таки тут есть к чему руки приложить… как я погляжу. Кукурузный амбар чинить надобно, куры под него пробираются.
— Пусть себе пробираются на здоровье. Все равно там хоть шаром покати. Кукурузы нет и не предвидится, так что нечего в него засыпать. По крайней мере куры хоть загадят, все не пустой будет стоять. — Горькая усмешка скользнула по губам Антала.
— Что бы там ни было, а заделать надо. Непорядок это, а если, как ты, рассуждать, то недолго и облениться…
— А как вы думаете, батя, — перевел разговор на другое Хедеши, — когда засухе конец?
— Это уж как всевышнему будет угодно. С ним спорить негоже. Против его воли не пойдешь, ему не скажешь, дескать, хватит! Но и поддакивать — тоже ни к чему. Как он порешит, так тому и быть. Людей наших гордыня одолела. Вот и думают, будто стоит им только захотеть, и дело сделано. А теперь увидели: не все по-ихнему-то получается, не все так, как им в башку втемяшится. Есть на свете высшая сила, высший суд, что всем вершит.
В тоне его не чувствовалось ни елейного благоговения, ни ханжеского смирения. В том, что он говорил, скорее, было какое-то скрытое, язычески жестокое злорадство. Имя всевышнего старик поминал не без умысла. Призывая господа в союзники, он давал понять своему гордецу сыну, что воле всевышнего подвластны даже сильные мира сего, стало быть, и на него, на Антала, найдется управа.
— По селу опять идет молва, что задумал ты темные дела…
— Вам, отец, по вашему возрасту пора бы привыкнуть к этим пересудам. Всегда найдутся охотники потрепать языком. Так ведь на каждый роток не накинешь платок.
Старик пропустил его слова мимо ушей, но в душе радовался, что втравил сына в разговор, ради которого, собственно, и пришел к нему.
— Ну, коли люди правду про тебя говорят, то и я тебе скажу — худое ты дело затеял. Потому как, что бы там ни было, а пастбищем-то испокон всем миром владели. Ни одна живая душа не смела заявить: дескать, такой-то клин отныне принадлежит мне…
— Послушайте, отец, вы не знаете толком, в чем суть дела, так не лезьте куда не следует!
— Всегда ты этак. И в тот раз, когда повыгнал всех отсюда, ворчал, мол, я ничего не смыслю в хозяйстве. Выжил-таки своих братьев и сестер, словно не одна мать вас рожала.
— А кто из них остался в накладе? Каждый хозяйствует на собственной земле, по собственной воле и разумению.
— Вижу, хочешь ты, чтоб всякий встречный-поперечный пальцем в меня тыкал? Вон, дескать, сынок этого хрыча зацапал себе общинный выгон. На старости лет носа от срама из дому не высунешь. Почему не даешь мне помереть спокойно? Даже такой малости жалко для старика отца.
— Да что вы, отец! Вы даже и не знаете, как…
Хедеши пытался умерить гнев старика, успокоить его, но тот не дал ему досказать и внезапно от укоризненного тона перешел на крик:
— Ты мне не говори ничего! Меня не проведешь! Я еще не выжил из ума, не думай!
Старик судорожно замахивался палкой, словно отбиваясь от ударов невидимого врага, и, пятясь, стал отходить к калитке. Яростные крики вконец разошедшегося отца поставили Хедеши в крайне затруднительное положение: если услышат соседи, разговоров не оберешься. В другое время еще куда ни шло, пусть бы кричал сколько влезет, пока бы вся дурь с криком не вышла. Но сейчас он особенно боялся людских пересудов и, пытаясь успокоить старика, заговорил с ним примирительно:
— Послушайте, что я вам скажу, отец! Дайте же я растолкую, почему…
Однако старик не затем сюда шел, чтобы выслушивать сыновние оправдания. Ничто не могло его убедить, даже самые торжественные клятвы сына, что он-де не только не намерен размежевать общинный выгон, а, напротив, собирается раздобыть для села еще одно пастбище. И старик, словно боясь лишиться повода для ссоры, заорал пуще прежнего:
— Бог покарает тебя! Вот увидишь! Кто замышляет дурное, тому не избежать возмездия! Не миновать тебе кары господней!
Прежде чем выйти на улицу, он остановился у калитки и угрожающе потряс палкой, как архангел, ниспосланный карающим богом на грешную землю. Хедеши растерянно смотрел ему вслед. Что он мог поделать с этим своенравным и глупым стариком?
Круто повернувшись, он вошел в дом, чтобы не слышать доносившихся с улицы криков отца.
Жена встретила его, молча сжав губы, она хлопотала у плиты, не удостоив вошедшего мужа даже взглядом. Притулившись к стене в уголке, на низкой скамеечке сидела Маришка и держала на коленях расписную глиняную миску с сухими бобами. Ее руки, перебиравшие бобы, едва шевелились. Работа у Маришки не спорилась, так что, пожалуй, и к завтрашнему дню бобы не приготовить. Низко наклонив голову, она старалась скрыть лицо, но по вздрагивающим плечам можно было понять, как трудно ей сдерживать слезы. Маришке хотелось выплакаться вдосталь, кричать во весь голос от гнева и возмущения, но она совладала с собой и лишь горестно вздыхала. Вместо ожидавшейся грозы с громом и молнией, с ураганным ветром только легкое дуновение ветерка — тихий печальный вздох.
Хедеши, хлопнув дверью, вышел во двор.
На задворках в загоне толкался скот. Животные бодали друг друга, норовя укрыться в тени.
Что станется с этой несчастной скотиной? Теперь уж ясно — передохнет, скудные запасы соломы приходят к концу. И нужно будет все начинать сначала. Как плохо, что рядом с ним нет близкого человека, которого можно было бы посвятить во все дела! С женой трудно поговорить по душам. И ведь не глупая баба, жизнь знает. Да из нее слова не вытянешь, все молчит. Вот только, когда на него разозлится, тогда держись — попреков не оберешься. Может, с ней все-таки следовало бы обсудить затею с пастбищем? Дельного она, конечно, ничего не посоветует, но, во всяком случае, по ее словам можно будет судить, куда клонят остальные, и не дать себя обвести вокруг пальца… Взять хотя бы старого крикуна, отца. Орет как ошалелый, словно с него шкуру сдирают. А ведь это они, старики, оказались ротозеями, позволили в свое время вытащить у себя из-под ног землю. Не оплошали бы тогда, и Харангошская пустошь, и пойменные луга на Тисе по закону были бы признаны собственностью крестьян, и не пришлось бы теперь мытариться. Сколько бы ни злословили завистники, он, Хедеши, печется ведь не только о себе, но и о благе всех односельчан. Да разве эти дурни поймут, что он им добра желает!
Хедеши стало тошно околачиваться возле дома.
Он решил отправиться на усадьбу к Бенкё. Староста, обычно приветливый и доброжелательный, на этот раз принял его сдержанно, даже холодно. Только этого еще не хватало! Неужто все рехнулись? Вместо того чтобы помочь по-разумному продвинуть дело вперед, они палки вставляют в колеса, вожжи натягивают. Нет, с таким народом каши не сваришь! Едва успел заикнуться вчера об этом выгоне, уже все село гудит, как растревоженный улей. Даже те, что всегда плясали под его дудку, возмущаются. Черт бы побрал этих немощных старцев, которые только и живут воспоминаниями о вчерашнем дне, меньше всего думая о завтрашнем. Смакуют старый мед, а сами уже и вкуса его не ощущают.
— Послушайте, Шандор, — начал Хедеши спокойно, словно ничего особенного не происходит, словно ему только хочется продолжить прерванную вчера беседу, чтобы кое-что уточнить. — Я уверен, вы меня поймете! Я для общей пользы стараюсь. Дело, о котором я говорил, стоящее. Тут никто не прогадает, не окажется в дураках. Без пастбища мы не останемся. А кто по размежевке получит надел, тот за него уплатит селу. Ровно столько, сколько заплатил бы за земельный участок любому другому. Ни гроша меньше. Разве умный станет такому делу противиться?
— Но выгон-то все-таки был доселе общинным… — возразил старик неуверенно.
— Ну и что ж, а отныне другой выгон станет общим. Так на так и выходит. Но зато пахать барское поле придется только нам, а пастбищем пользоваться будут все. Это же ясно, что меньше остальных выгадаем мы, потому как нам придется нести двойной расход: отрабатывать помещику в счет арендной платы и одновременно вносить выкуп за всех…
Хедеши чувствовал, что Бенкё, человек намного старше его, уже поддается на уговоры: точно тростинка под напором шквального ветра, гнется от его доводов. Приятно было сознавать, что это он убедил старосту, потому как умеет вести разговор. Вот староста уже и кивает в знак согласия. Известное дело, к людям надо подход знать.
Хедеши снова почувствовал твердую почву под ногами. Он готов был созвать барабанным боем все село или обойти с уговорами каждый дом. Пусть бы себе чертыхались, ворчали, шумели, он наперекор всем доказал бы свою правоту.
— Да и пора бы нам с вами подумать об обручении молодых, — сказал он на прощание старосте и улыбнулся, обнажив крепкие желтые зубы.
— Что ж, мой сын, кажись, не прочь… А вот захочет ли Маришка обручиться с ним, этого мне знать не дано…
— Тут уж моя забота, можете на меня положиться!
— Коли так, дорогой сосед, посмотрим, что будет…
К чему относились его слова, понять было трудно. Но Хедеши это не очень-то беспокоило. Главное — голос старосты звучал уступчивее, сговорчивее.
Церковный колокол возвестил полдень. Хедеши возвращался домой, но выражение лица его было уже совершенно иным, чем когда он шел из дому. В приятном расположении духа, самодовольно улыбаясь, сел он обедать, и во время еды все поглядывал искоса то на жену, то на дочь, будто не узнавал их.
— Маришка, — мягко, чуть ли не ласково обратился он к дочери, — доченька, после обеда мне кое о чем нужно поговорить с тобой…
Несколько часов назад его грозный голос сулил побои. Маришка, которой, несмотря на безысходную тоску, удавалось сдерживать слезы, теперь вдруг расплакалась, растерянная и беспомощная. Она почувствовала в отцовской ласковости, что судьба ее решена, и покорилась.
Дамба медленно росла вверх, но уже далеко растянулась вдоль реки, словно гигантское пресмыкающееся греясь на солнцепеке. Солнце в конце августа заметно потускнело, но зной нисколько не спадал.
Как глубоко ни копали люди, земля везде была сухая.
Под ударами кирки откалывались огромные комья, и пыль вздымалась густыми клубами. Оседая на влажную кожу обливавшихся потом рабочих, она смешивалась с ним и превращалась в едкую грязь, впитываясь в тело, вызывала зуд, какой вызывают укусы насекомых.
Сегодня Пишта впервые пришел на дамбу. Отец его уже несколько дней как нанялся на работу, а вот нынче утром и Пишта пришел вместе с ним. Пришел по собственной воле, отец не понуждал его ни единым словом: ведь считалось, что подпасок при деле, даже если непогода задолго до осеннего пригона обрекает его на вынужденное безделье. Однако Пиште дома не сиделось. Запасы зерна угрожающе иссякали, и совесть не позволяла парню даром есть хлеб. Тем более что он уже не был подпаском, но об этом Пишта и не заикался.
Работал он с отцом, бок о бок. Отбивая киркой твердую как камень землю, они сгребали ее лопатами, накладывали на тачку и везли к насыпи: один из них толкал ее, другой тащил на веревке. Потом они менялись.
До полудня было еще далеко, а Пишту уже шатало от усталости, он едва держался на ногах. Какая-то странная слабость овладела им, и не было уже у него уверенности в своих силах, и земля словно уходила из-под ног. Он всегда считал себя крепким. И не без основания: стоило ему упереться ногами в землю, самый что ни на есть могучий бык не мог сдвинуть его с места. Ухватив свирепого быка за рога, он мог даже повалить его на землю. Косить ему мало приходилось, потому что в летнюю пору он всегда пас стада. Но уж если возьмет, бывало, в руки косу, то не всякий за ним поспевал.
Утром, приступая к работе, он взялся за кирку и лопату играючи, считая это легкой для себя забавой. С пренебрежением разглядывая приземистую тачку, он сказал отцу:
— Много ли увезешь на этакой тележке…
— Не очень-то бахвалься! — улыбнулся отец и не стал разубеждать сына.
Да это было и ни к чему, Пишта вскоре сам убедился, что такое работа на дамбе. Невероятная усталость обрушилась на него внезапно, как нанесенный сзади удар по затылку, когда он впервые вкатывал тачку с землей на насыпь. Пишта почувствовал, что сейчас упадет от полного изнеможения. Силы оставили его, ноги подкосились. Руки затекли, судорожно сжатые пальцы еле удерживали тачку. В глазах потемнело. Качнувшись, он остановился и не мог сделать ни шагу. Он так и стоял как вкопанный, будто на вечные времена был обречен на неподвижность.
— Что там у тебя, Пишта? — оглянулся взбиравшийся по насыпи отец. Он из последних сил, пыхтя, тянул за собой веревку, пытаясь втащить тачку наверх. — Что с тобой, сынок? — снова повторил он, стараясь приободрить Пишту улыбкой, но лицо его от натуги свело судорогой, да так, что хрустнули сжатые челюсти.
Пишта ничего не сказал и, напрягшись, попытался сдвинуть тачку с места. Но она словно вросла колесами в песчаный грунт и не поддавалась ни в какую. Еще несколько секунд, и тачка поползла бы назад, увлекая за собой его самого. Этого нельзя допустить, но и тащить ее наверх нет никаких сил. Может, бросить тачку, не то, хоть ты и двужильный, надорвешься? Но это слишком опасно, можно свалиться с крутой насыпи кубарем, сам разобьешься и тачку поломаешь. От сознания своей беспомощности Пишта готов был заплакать, чего с ним давным-давно не случалось. Его прошиб холодный пот…
Ценой неимоверных усилий им все-таки удалось взобраться на вершину насыпи. Наверху, пошатываясь от головокружения, Пишта растерянно огляделся вокруг. Мир, открывшийся его глазам, был совсем чужим, незнакомым. Казалось, Пишта никогда не бывал в этих краях: он не находил ни одного знакомого предмета, ни одного знакомого уголка или островка, на которых мог бы задержаться его тревожный взгляд. Они с отцом молча переглянулись, их растерянные взгляды были красноречивее любых слов. Так они еще никогда не смотрели друг на друга. Не отец и сын стояли рядом, а два человека, которых, помимо кровного родства, связала тесными узами общая судьба, вдруг ясно ими осознанная при виде неведомого мира.
Однако не один Пишта изнывал от такой поистине каторжной работы, но и другие крестьяне. Те из них, кто уже не первый день гнул здесь спину, держались мужественно, стараясь не подавать виду, что работа им не по силам. Но их угрюмая молчаливость была убедительнее громких жалоб и причитаний.
Настоящие землекопы, конечно, вели себя совсем по-другому. Они переговаривались между собой, балагурили, а кое-кто даже громко распевал песни.
Тот чернявый, который верховодил землекопами в корчме во время драки, взял деревенских под обстрел.
— Чего приуныли, братцы? Спели бы свою любимую. А я бы вам на дудке подыграл.
Остальные посмеивались, а иные, стараясь не отставать от своего вожака, тоже подтрунивали:
— Озябли, бедняги. Надо бы шубы с собой прихватить.
— Да хоть бы какую завалящую сермягу. Все бы сейчас пригодилась.
— А лучше бы все-таки шубу, она как-никак теплее.
— Я вот все думаю, чего это они, сердечные, приуныли? Воды им, что ли, жалко?
— Вы случаем вилы с собой не прихватили? Ими-то намного легче землю кидать.
— Куда как хорошо было бы. Встанешь у карьера, выгребешь вилами песок да и перебросаешь его на самый верх насыпи.
— Дубинку не мешало бы прихватить: коли станет песок ссыпаться с насыпи без разрешения, тут и наподдай ему как следует, чтобы зря не ссыпался.
— Заткнитесь! — прикрикнул на остряков прораб Драхота, которому надоели эти подначки. Хотя он и не очень благоволил к этой темной деревенщине, особенно после драки в корчме, но не хотел допустить, чтобы насмешки кончились новой дракой.
Впрочем, ни о какой драке не могло быть и речи. Деревенские понуро молчали, даже не пытались огрызаться. Их вымотала не только непосильная работа, их пришибло безысходное горе. Они были уверены, что теперь остались ни с чем, вся их жизнь прожита зря. Они веками осваивали эти земли, а теперь их отсюда выживают. Отныне им придется все начинать заново, учиться ходить, двигаться по земле, как малому дитяти, которое впервые познает загадочный мир.
Когда Пишта нет-нет да и останавливался, чтобы перевести дух, то с недоумением и каким-то смешанным чувством неприязни, отчужденности и в то же время нескрываемым любопытством наблюдал за работавшими рядом землекопами.
Что они за люди? Нельзя сказать, чтобы очень уж рослые да сильные, но, поди ж ты, бегом катят перед собой доверху груженные пузатые тачки, будто они порожние. Вот тот чернявый, пожалуй, ему, Пиште, едва до кончика носа достает, а вполне обходится без подмоги: его тачку никому не нужно втаскивать наверх веревкой.
Пишта смотрел на их загорелые, оголенные до колен мускулистые ноги. Иные из землекопов поснимали рубахи и остались в одних подвернутых до колен штанах. Кожа на их обожженных солнцем спинах шелушилась. На деревенских были длинные широкие штаны с бахромой. Сам Пишта был в синих штанах, как и полагается пастуху.
— Вам бы следовало приходить в другой одежонке, — остановился возле них Драхота. — Мыслимое ли дело являться на земляные работы в этаком наряде? Хоть бы штаны подвернули повыше, что ли. Не то, упаси бог, запутаетесь в них да свалитесь под откос.
Штаны и в самом деле стоило подвернуть: наверняка свободнее стало бы двигаться. Намокшее от пота суровое полотно липло к ногам, от этого и колени трудно было согнуть. Деревенские молча слушали Драхоту, ничем не выражая своего отношения к его наставлениям. Никто из них штаны так и не подвернул. Раздосадованный прораб отошел прочь.
— Из этих сиволапых мужиков ничего путного не выйдет! Тоже мне землекопы! Одно название! — проворчал он сердито.
Пишта оторопел от его слов. Стало быть, землекопы? Неужто и в самом деле отныне жизнь может сложиться совсем по-другому и все пойдет не так, как было до сих пор? Эх, до чего же тоскливо, как тянет к родному степному приволью, стаду, загону, шалашу… А незабываемые вечера у костра?!
Мысли умчали его куда-то далеко-далеко… И Пиште пригрезилось, будто где-то вдали промелькнула знакомая юбка… Скрипнув зубами, будто осиливая груженую тачку, Пишта изо всех сил постарался отогнать прочь белеющее вдали призрачное видение. Что было, то прошло. С этим навсегда покончено.
После неудавшейся попытки поговорить с Хедеши о пастушьих делах Пишта несколько раз встречался с Маришкой. Они таились от всех под покровом темноты и постоянно боялись друг за друга. Девушка, обливаясь слезами, клялась не отступать от своего, не поддаваться никаким соблазнам, что бы ей ни сулили, какими бы карами ни страшили. Но однажды она почему-то не пришла на свидание. Пишта простоял в назначенном месте до полуночи, Маришка так и не появилась. Он послал ей весточку, но и на нее она не откликнулась. По вечерам Пишта околачивался на улице против ее дома и однажды забрался даже на задворки усадьбы. Обошел гумно, надеясь где-нибудь здесь встретить Маришку. У него закралось подозрение, что Маришка сама его избегает. А может, ее держат взаперти?
Эти догадки и предположения совсем извели парня. Нет, нет, нужно во что бы то ни стало выбросить такие мысли вон из головы… Не может Маришка по своей воле отказаться от свиданий с ним!
Душный воздух был липким и густым, в нем трудно было двигаться — казалось, барахтаешься в топком болоте. В ушах у парня гудело, все плыло перед его затуманенным взором. Пишта все бил киркой твердую сухую землю и, навалив доверху на тачку, отвозил ее. Разве можно выдержать эту каторгу до вечера? А завтра утром — снова принимайся за работу… Пишта скрипел зубами, но все-таки тащил тачку наверх. Нет, он не позволит ей одолеть себя, несмотря ни на что, он взберется с нею до самого гребня насыпи. Там можно на минуту остановиться и перевести дух. Поглядеть с высоты на этот удивительный, до неузнаваемости изменившийся край, который он знал с тех пор, как себя помнит.
По ту сторону насыпи, рядом с ней и поодаль, в низине, на краю примятого тростника околачивались зеваки, пришедшие из села поглядеть на стройку. Одни слонялись по берегу, другие лежали на боку и, подперев щеку рукой, смотрели на дамбу. Подойти ближе не решались, и только издали часами следили за необычной суетой людей, копошившихся на стройке, словно надеясь углядеть что-нибудь диковинное. Смотрели исподлобья, с нескрываемой неприязнью. А если кто и отойдет с независимым видом в сторону, то вскоре возвращается, будто притянутый магнитом. Так они кружились и вертелись, как свора собак вокруг неведомого зверя, на которого, если б не боялись, непременно бы набросились. Завтра утром к Драхоте наверняка явится несколько новичков с просьбой принять на стройку.
И такую картину можно было наблюдать всякий день.
Ужин закончился, но никто из гостей, съехавшихся к Вардаи по случаю рождества пресвятой Богородицы, из-за стола не вставал. Наверное, потому, что ужинали с большим опозданием, а может быть, все еще ждали кого-нибудь из запоздавших гостей. Хозяйку дома так и подмывало встать и приказать прислуге убирать со стола, но стоило ей взглянуть на дочь, как она тут же оставляла это намерение.
Был поздний сентябрьский вечер. В раскрытые окна гостиной заглядывала луна.
— …Мы с Золи подговорили нашего приятеля Банди наведаться к Балле и сказать ему, что о прелестях и достоинствах Цицке у нас в округе наслышан каждый порядочный мужчина. О, что тут было! Наш друг Балла, едва гость успел произнести имя «Цицке», схватил со стены ружье и навел его на непрошеного гостя, грозя пристрелить, если тот не уберется немедленно, — веселил гостей неугомонный Пишта Жиди.
— Но ты забыл сказать главное, — Золи Борбей засмеялся, — как этот осел вместо «Цицке» ляпнул «Цинке». Вот тут Балла и догадался, что его разыгрывают. Это бы еще полбеды, поскольку Банди малость картавит. Затея не удалась вполне из-за того, что Банди косоглазый. С каким бы серьезным видом ни старался он говорить, такую рожу состроит, что создается впечатление, будто он вот-вот прыснет со смеху.
Забавная история не имела успеха.
— Зря вы подтруниваете над бедным Баллой! — упрекнул насмешников Вардаи. — Кажется, он взялся за ум. Оставьте лучше его в покое!
Балог украдкой поглядывал на сидевшую рядом с ним Жужу. «А что, если рассказать ей о вчерашней истории у Баллы?» Но тут же устыдился своего намерения. Девушка задумчиво смотрела в окно, взгляд ее блуждал где-то далеко. Она то и дело брала слегка дрожавшей рукой вилку, но снова клала ее на место.
— О чем вы задумались? — повернувшись к ней, шепотом спросил Балог.
Жужа встрепенулась, но не ответила, только грустно заулыбалась.
— Я и сама не знаю. Так, ни о чем, — сказала она наконец.
Балог снова задержал взгляд на ее руке — тонкой, холеной, с голубыми жилками. Рука девушки неожиданно дрогнула, словно Жужа предчувствовала, что Дюрка Бокрош задаст сейчас этот вопрос:
— А почему не приехал Дежери?
Жена Дюрки Бокроша осуждающе посмотрела на своего благоверного, рассчитывая, что тот заметит ее взгляд. Дюрка вечно скажет что-нибудь невпопад. Всегда его тянет заговорить о том, о чем следовало бы помолчать. Неужто он и впрямь ничего не знает, ничего не понимает? И как это ей не пришло в голову по дороге сюда лишний раз повторить бестолковому, чтоб держал язык за зубами?
За вопросом Дюрки Бокроша, заданным просто так, из праздного любопытства, наступило неловкое молчание. Хозяйка стремительно встала из-за стола. Гости последовали ее примеру.
Мужчины направились в курительную комнату поговорить о том, ради чего, собственно, они и собрались. И лишь несколько молодых людей остались развлекать дам.
Жиди крикнул вслед уходившим мужчинам:
— Смотрите меня не обойдите; ежели надумаете что-нибудь дельное, введите в курс! Особенно насчет того, как разжиться деньжатами!..
Дамы в сопровождении кавалеров спустились в парк.
Если приближающаяся осень и не принесла ощутимой прохлады, то жара, во всяком случае, заметно спала. Посвежевший воздух предвещал наступление осенней поры. Деревья в саду, словно очнувшись от сонной одури, худосочными ветвями тянулись к небу; листья на них почти опали.
Жужа шла по парку бок о бок с Балогом, отстав от прочей компании. Правда, поначалу за ними увязался Жиди и некоторое время докучал своими чудачествами, но вскоре ему наскучила молчаливая, задумчивая парочка, и он покинул ее.
— Вы и сейчас ни о чем не думаете? — спросил наконец Балог, чтобы только прервать тягостное для него молчание.
— Какой вы, однако, любопытный! Неужели вам это интересно?
— Очень даже…
— Когда-нибудь расскажу, ладно? Только не теперь, в другой раз.
Она произнесла эти слова, как показалось Балогу, с каким-то особым значением, вроде бы давала ему понять, что им еще не раз придется вот так вдвоем прогуливаться.
Балога ее отказ обрадовал куда больше, чем если бы она сразу же откликнулась на его вопрос. В самом деле, о чем Жужа стала бы ему говорить? Сама бы задала вопрос, все еще звеневший у нее в ушах: «А почему не приехал Дежери?» Кто смог бы ей на него ответить? Только сам Дежери. Нет, хорошо, что она не пожелала ответить на его бесцеремонный вопрос, о чем она думает. Самому было бы неприятно услышать ее искренний ответ.
Жужа знала, что сегодня Ласло не приедет. Вернее, даже не знала, а угадывала. И вечер, потерявший для нее всякую прелесть, был безотраден и уныл. Ее гордости нанесли столь чувствительный удар, что в душе не осталось даже искорки надежды.
Почему он не приехал? Почему не появлялся ни вчера, ни позавчера? Почему не появляется уже много дней? Этот вопрос она задает себе без конца, с той самой поры, как Ласло последний раз был здесь. Ведь мог же он с кем-нибудь прислать хотя бы весточку, если бы что-то случилось? И память вновь и вновь воскрешала тот летний вечер, когда они так же гуляли здесь вдвоем. Молча, охваченные смятением.
— Вам надо уехать отсюда! — сказал ей тогда назидательно Ласло, и все-таки в словах его слышалось скрытое желание околдовать ее, чтобы она никогда не освободилась от этих чар, никогда его не покинула.
Никогда?
— Вы еще долго пробудете здесь? — спросила она Балога, как показалось ему, лишь для того, чтобы поддержать разговор.
— Долго, пока не закончим дамбу. Я надеюсь сразу же после этого вернуться в Пешт. У меня нет никакого желания сопровождать матушку Тису до самого устья. Если только…
— Что «если только»? Почему вы замолчали?
— Позвольте и мне рассказать вам об этом в другой раз. Договорились?
— Что ж, по крайней мере мы квиты, — пыталась отшутиться девушка. — А скажите, Лёринц, в Пеште лучше, чем у нас?
— Как вам сказать? Там совсем иная жизнь. Но главное — широкое поле деятельности. Здесь же всегда угнетает какое-то ощущение стесненности, ограниченности… Какая-то неудовлетворенность. Не представляю, как бы я смог прожить здесь, если бы не встретил всех вас…
Ему очень хотелось сказать, что без нее он не смог бы прожить, но Балог удержался от такого признания. Не из-за робости, а, скорее, из-за плохого настроения.
Уязвленная девичья гордость терзала Жужу. Но постепенно душевная боль уступила место негодованию. По аллеям парка гуляли гости, во мраке ночи слышны были их шаги и веселые голоса. Они доносились сюда откуда-то спереди и как бы подкатывались к Жуже. Отшвырнуть бы эти голоса ногой, словно камешки на дорожке, по которой она ступает. И зачем ей эта чинная, неторопливая прогулка, когда ей так хочется бежать?! Бежать, бежать без оглядки! За околицу, прямиком в ту самую усадьбу, поглядеть, что там у Лаци за красавица живет…
«А все-таки Балла правду сказал. Да ведь и Лаци ничего не отрицал. Он только пытался оправдать себя. И почему она не позволила ему все объяснить? А что, собственно, тут объяснять? Все без объяснений ясно: любил бы ее, Жужу, не посмел бы так поступить… Неужто он ту, другую, любит? Балла сказал, что она простая крестьянка. Это неслыханно! Ее, барышню из благородной дворянской семьи, променять на деревенскую девку?.. Такое в голове не укладывается. Неспроста это, не иначе тут есть какая-то тайна, о которой даже и заикнуться нельзя. А кто сказал, что ей заказан путь в усадьбу Ласло? Вот возьмет да и пойдет, не побоится той прямо в глаза взглянуть…»
Жужа не понимала, что с ней происходит, впервые она испытывала такое смятение и была им даже испугана. Ее бросало то в жар, то в холод. Как жестока жизнь, обрекающая душу на столь мучительные страдания! Жуже всегда казалось, будто она знает мир, который окружает ее. И вот что получилось: едва успела она сделать первый серьезный шаг, как перед ней разверзлась страшная бездна. Каждый день приносит новые неразрешимые загадки. С кем поделиться своими тревогами и сомнениями? С матерью? Нет, это невозможно… С отцом? Тем более… Кому излить душу, поверить самое сокровенное? Неужели ничего другого не остается, как бежать отсюда без оглядки?..
Вдруг со стороны села донеслась чья-то разгульная песня. Голос певца был надрывным, истошным. В нем не чувствовалось ни удали, ни веселья захмелевшего гуляки. Пение, скорее, напоминало заунывный вой почуявшей беду собаки и наводило страх и тоску.
Жужа невольно подалась в сторону шагавшего рядом с ней мужчины. Их плечи невзначай соприкоснулись, а руки, отыскав друг друга, переплелись. Не проронив ни слова, они молча шли по темной аллее. Как желанный и неожиданный подарок, бережно держал Балог горячую вздрагивающую руку девушки, чувствуя учащенное биение ее пульса… И ему казалось, будто он зажал в руке пушистую, теплую птаху с трепетно бьющимся сердцем.
Это исходившее от нежной девичьей руки тепло он продолжал ощущать даже на следующий день, когда торопливо шагал к усадьбе Дежери.
Он и сам толком не знал, что ему там понадобилось, но какая-то неодолимая сила — он остро чувствовал это — заставляла его идти.
Дежери дома не оказалось.
— Барин в село уехали, — сказал встретившийся ему во дворе работник.
Балог постоял немного, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что ему делать дальше. Затем поднялся на веранду, решив все же дождаться хозяина.
Томительно тянулось это ожидание. Казалось, прошли бесконечные часы. Где мог Ласло так надолго задержаться? Пальцы Балога, судорожно сжатые в кулак, онемели, но он по-прежнему их не разжимал. Какие дела могли быть у Дежери в селе?
Балог чувствовал, что не может здесь оставаться ни минуты дольше. Он покинул усадьбу и, выйдя на проселочную дорогу, зашагал неторопливо, ленивой походкой, казалось просто прогуливаясь, но постепенно он прибавлял шаг и наконец почти побежал, словно боялся куда-то опоздать. От быстрого бега он задыхался, ноги у него дрожали. Перед его глазами проплывали выжженные, залитые послеполуденным солнцем осенние поля. То и дело прилипали к его воспаленному лицу носившиеся в воздухе паутинки, и он смахивал их ладонью.
Неожиданно впереди на дороге показался Дежери. Он ехал верхом. Позади него стояла плотная завеса пыли. Заметив инженера, он придержал коня и, поравнявшись с ним, остановился, но не спешился.
— Куда путь держите, господин инженер? — в его голосе слышалась едва уловимая ирония.
— В село. Дело есть небольшое.
— Что ж это вы так, пешим ходом?
— Ничего, мне не привыкать, доберусь, — ответил Балог вызывающе.
— Ну не стану задерживать! А то небось там заждались вас!..
И он пришпорил коня, а Балог долго еще стоял на дороге и смотрел ему вслед. Густая пыль, поднятая копытами, окутала всадника. Вскоре он и совсем скрылся из виду. Теперь Балогу незачем было спешить. Его сердце вдруг переполнилось каким-то радостным, ликующим чувством. Он взглянул на свою правую руку и подумал: «Как хорошо, что этот гордец не сошел с коня и не протянул мне руки! А впрочем, я все равно бы ее не пожал!»
Пыль улеглась, и окна домов на окраине села пылали ярким пламенем в лучах заходящего солнца.
Хорошо бы узнать, где тот домишко, из которого много лет назад вышел его дед и отправился на поиски лучшей доли? Мысль промелькнула в сознании мимолетно, и тут же сосредоточенный взгляд Балога устремился на выделявшуюся среди прочих строений замшелую, крытую дранкой кровлю барского дома. Ничто другое во всем селе уже не привлекало внимания Балога. Только дом Вардаи. Теперь он радовался, что не застал Дежери дома, что встретились они вот так, на дороге, и что Дежери не пожелал сойти с коня. Что же сказала Дежери Жужа? Как невыносима неизвестность…
«Вы еще долго пробудете здесь?» — спросила она его вчера, когда они гуляли в темных аллеях парка. Сегодня она, должно быть, весь день готовится в дорогу. Ему следует поторопиться, чтобы помочь ей в хлопотах, связанных с отъездом.
В разные времена года не только земля, небо, растения, но и самый воздух окрашены по-разному. Вечерний воздух весной приобретает голубовато-серый цвет, порой переходящий в лиловато-сиреневый, летом господствуют теплые золотистые тона, поздней осенью дымчато-серый воздух сумрачно уныл, а зимой над всем простирается белесая дымка, будто снег окрашивает своей белизной и воздух над землей. Каждому месяцу тоже присущ свой особый оттенок. В конце августа, например, яркая палитра красок заметно блекнет, они как бы выгорают под знойными лучами летнего месяца. В то же время бывает, что и в сентябре от лучезарного лета кое-где сохраняются палевые пятна. Зато уж в ноябре, подкравшись, точно серый волк к своей жертве, все поглощает сизая мгла, предвестница долгих зимних сумерек.
Октябрь. Осенняя пора окрасила вечер в свои тона, каких не встретишь ни летом, ни весной, ни зимою. Прошедшие дожди сделали свое благое дело — после небывало жестокой засухи земля заметно ожила, и вечер казался удивительно легким и навевал тихую грусть.
По дороге, ведущей от дамбы в село, брела толпа. В сгустившихся сумерках она слилась в сплошную серую массу, из которой доносились звонкие женские и детские голоса, отчетливо выделяясь в общем людском гомоне, подобно тому как серебряные нити выделяются на одноцветной ткани.
Изнурительная работа на дамбе не всякому мужчине была по силам. Даже самые крепкие и здоровые, вконец измотавшись к вечеру, едва дотаскивались до дому.
Женщины и дети, а также мужчины, те, кто послабей, копошились в заводях Тисы, отыскивая водяные орехи, мясистые корни и клубни съедобных водяных и болотных растений. К осени у деревенской бедноты совершенно иссякли и без того скудные запасы хлеба. Правда, землекопы, работавшие на строительстве дамбы, получали в счет заработка буханку, а подчас и две, но этого им даже самим не хватало, не то что прокормить семью. А мяса было хоть завались, потому что из-за бескормицы скотину приходилось закалывать, ведь все равно она дохла. Но разве одним мясом прокормишься?
Вот и приходилось беднякам восполнять острую нехватку хлеба дарами природы. Здешние старожилы строго хранили старый жизненный уклад. Все их существование в прежние времена было тесно связано с рекой, болотистыми тростниковыми зарослями и пойменными лугами. Они хорошо знали свойства съедобных растений, которые в свежем, сушеном или вареном виде можно было употреблять в пищу и которые по питательности почти не уступали хлебу.
Вот уж поистине настал наконец час и для деда Балога. Лучше случая на деле показать, на что он способен, и не дождешься. Старик, а еще хоть куда!
Ранним утром выбирался он из своего темного закутка в сенях и уходил на реку. Целыми днями бродил старик по прибрежным камышовым зарослям, копался в болотистой земле, ковырял зыбун. Со стороны казалось, клад ищет, в землю зарытый. Вокруг старика обычно собирались женщины и целая ватага ребятишек. Дома его журили, а бывало, и бранили — дескать, от его затеи что-то маловато проку: кореньев он приносил домой чуть больше, чем несмышленый ребенок. Однако старика не так-то просто было обидеть: поиски съедобных кореньев наполняли его жизнь новым смыслом. Стоило ему во главе ребячьей ватаги набрести на какие-то малоизвестные, но пригодные для еды коренья, как глаза у старика загорались и он принимался рассказывать давние истории, которые все еще хранила его цепкая память. Рассказам этим о седой старине не было конца.
Вот и сейчас сбившиеся в кучу люди, словно отара овец, брели по дороге к селу, негромко переговариваясь между собой. Временами слышалось жалобное хныканье голодных малышей, которых держали на руках матери.
И хотя, разговаривая между собой, они старались не касаться забот о хлебе, тревога помимо их воли прорывалась наружу, нет-нет да и вынуждая говорить о главном: удастся ли протянуть еще несколько недель? На строительстве дамбы работы скоро закончатся и люди лишатся заработка. Как прожить зиму? Ходят слухи, будто и впредь они станут получать кое-какой хлебушек. Правда это или не правда — все едино. Больно уж мало хлеба этого — днем раньше, днем позже, а помрешь. А не помрешь, так все равно такая подачка бедняку боком выйдет. Влезешь в кабалу — век не выпутаешься. Иное дело, когда свое имеешь, собственным трудом заработанное. Хорошо хоть этих кореньев насобирать удается. Да разве ими перебьешься? Не один ведь месяц нового урожая ждать! Будь она проклята, эта собачья жизнь! Виданное ли дело — всю зиму коренья грызть да разные там орешки и семена?
— Дру́жки Бенкё нынче и меня зазывали, — послышался чей-то звонкий голос. — Слыхали небось? — спрашивала какая-то женщина.
— Что-то уж больно спешат!
— Нет, не очень торопятся, зря болтаешь! Ведь свадьбу станут играть только через две недели. Говорят, пригласят гостей из полусотни домов, а то иб ольше.
— А чего не пригласить: небось закрома у них не пустуют.
— Будет зря болтать: там тоже не очень-то густо. Дру́жки, когда зазывали гостей, пели, чтобы гости захватили с собой каравай. «Коль захватишь каравай, всю неделю пей, гуляй…»
— Ишь ты, свадьба будет на славу!
Все весело рассмеялись.
— Разве этакую свадьбу пристало справлять для сынка старосты?
— Болтают, будто Бенкё нынче не хотел женить сына, только на будущий год. Говорил, дескать, лучше обождать, чем устраивать цыганскую свадьбу. Да Хедеши настоял. Спешит со свадьбой, как на пожар.
— Пишта, а тебя случаем не пригласили? — спросил ехидно какой-то озорной паренек. — Тебе бы в самый раз быть там дружкой.
В толпе послышался смех, но нашлись и такие, кто осадил балагура.
— Прикуси-ка лучше язык, парень!
— Остри, да знай меру! Кабы твои шуточки беды тебе не наделали.
В другое время Пишта непременно пробился бы через толпу и здоровенной затрещиной ответил бы на дерзкую выходку. Но на сей раз он даже отца удержал. Пиштин отец, человек вспыльчивый, двинулся было на обидчика. Всем известно было, что в ярости он весьма грозен, хотя с виду казался тщедушным.
— Оставьте, отец! Пусть себе болтает, язык ведь без костей.
Но сам Пишта был расстроен, как обиженный ребенок, который нуждается в защите и утешении взрослых. Возможно, не только злая шутка, но и самый вечер, полный тоски и уныния, был тому виною. Так ему было тяжело, что хоть плачь…
Эх, а еще в прошлом году об эту самую пору вокруг него было степное раздолье! По вечерам сидели пастухи у костра и на пальцах считали, сколько дней осталось до андрашова дня? А где-то в вышине, в темном поднебесье, печально курлыкали, прощались с родным краем журавли. Смена времен года и тогда сопровождалась извечной мелодией замирающей к зиме природы, но Пишта не испытывал безысходной тоски. Жизнь была у него привольной. Нескончаемые разговоры у костра, шутки, веселая возня подпасков. По выжженной солнцем траве стелился холодный туман, разгоряченное за день тело охватывала вечерняя прохлада; а сердце тоскует, тоскует… и ты в сладкой истоме, отдыхая у догорающего костра, прислушиваешься к шорохам, доносящимся оттуда, где на привале притихло стадо. Даже пронизывающие ночные ветры, которые заставляли поплотнее завернуться в бурку, даже нескончаемые моросящие дожди, которые, начавшись, казалось, никогда не перестанут, сегодня, в этот мрачный осенний вечер, представлялись Пиште невозвратимо прекрасными. Людям свойственно видеть в радужном свете все, что уже кануло в прошлое.
Мучительное чувство испытывал сейчас Пишта. Казалось, из темноты протянулась невидимая костлявая рука и сжимает ему горло, и от этого нет спасенья.
Десятки босых ног шлепали по гладко утрамбованному проселку, и этот мерный звук, смешиваясь с тихим говором, порождал какой-то однообразный по звучанию и ритму гул. Это монотонное гудение действовало усыпляюще. В небе на головокружительной высоте мимо мерцающих звезд проплывали крохотные облачка.
— Ну и негодяй же этот Хедеши! Видать-таки добился раздела пастбища, — с возмущением и намеренно громко, чтобы все его слышали, сказал кто-то.
— Сами виноваты! — раздраженно возразил ему Пиштин отец. — Теперь уж лучше помалкивайте. Чего жаловаться, коли сами ему потакали? Не были бы лопоухими, ничего бы не случилось. И то сказать, стоит ему завести с вами медоточивые речи да посулить златые горы, так вы готовы уступить ему все до последней крошки.
— Эк, хватил! Харангошская пустошь все ж таки за нами остается. Так мы порешили, так и в бумаге будет записано. К тому же пастбище там намного лучше. Даже нынче в тех местах травы выгорели позднее, нежели на других выгонах.
— Так ведь ты со слов Хедеши говоришь? Вон как разжевал, каналья, да в рот вам положил. Чего теперь задаваться, дескать, сами с усами?
— При чем тут Хедеши, коли на самом деле так оно и есть?
— Чего тут долго рассусоливать, все едино — двум смертям не бывать, а одной не миновать. Вот съедим дойных коров, а весной сами перейдем на подножный корм. Разве я не так говорю, мужики?
— Ну нет, черта с два! Как это «все едино»?! Выходит, землю на дамбе копать или хлебушек сеять — все едино?! На будущий год я и не подумаю впрягаться в тачку. Такая работенка бродячим цыганам пристала, исправному крестьянину негоже этим заниматься.
— Работенка хоть куда, с любого молодца семь потов сгонит. Уж это точно.
— Что за житье цельный год без бабы да без ребятишек, вроде тех горемык на отхожем промысле.
— Как бы и нам не дойти до жизни такой! Того гляди, и дальше дело так пойдет! И сами будем как промысловики. Одним словом, не смейся чужой беде — своя на гряде!
Пригорюнившись, понурые, плелись крестьяне по дороге. Растревожили их тяжелые думы о будущем. Завывание осеннего ветра усугубляло и без того подавленное состояние. Все облегченно вздохнули, когда Шебёк воскликнул:
— Землицы бы нам побольше! Вот тогда бы мы зажили!
— Побольше, — передразнил Шебёка Пиштин отец. — Хедеши с дружками последнюю делит.
— С землей, брат, тоже мороки немало, — возразил кто-то. — Будь у меня какой-никакой работенки вдосталь, чтоб не хуже других жить, так пусть хоть всю землю забирают! С ней только забот да хлопот полон рот!
Эти слова многих задели за живое. Разгорелся жаркий спор. Спорщики приутихли, лишь когда Шебёк едва ли не шепотом, будто не желая посвящать в тайну даже навострившую уши темень, сообщил новость, которую, как он уверял, «самолично слышал». Говорят, появился надежный человек от Кошута. Он ходит по окрестным селениям и хуторам и записывает все жалобы и нужды крестьянские. И к тому времени, когда томящийся в изгнании Кошут снова вернется на родину, ему доподлинно будет известно, что и где следует предпринять, чтобы помочь им. Кошут всех рассудит по справедливости, каждому воздаст должное.
— Тот, кто мне это рассказал, сам слыхал от верного человека, который краем уха ухватил эту новость от жандармов. Потому как жандармы гоняются за Кошутовым гонцом. Гоняться гоняются, только никак не поймают…
Так закончил свой рассказ Шебёк, и его слушателей охватило полное смутных ожиданий волнение. Крестьянам теперь уже не казалось, будто они совсем одиноки среди мрачного и бесприютного осеннего вечера. Новость погасила начавшийся спор о земле, хотя каждому из них было что сказать по этому поводу. Однако все сочли сейчас за благо прекратить пустые пререкания и приберечь свои доводы на случай, когда Кошутов посланец явится к ним с расспросами про их жизнь. Шуточное ли дело, если он все их слова запишет. Для них сейчас не имело существенного значения, сам ли Кошут или кто другой пришлет к ним надежного человека; главное, что он явится, и явится откуда-то издалека, словно ниспосланный свыше. Да и какая разница откуда? Важно, чтобы сбылись надежды и чаяния, которые они так долго лелеют.
— Перво-наперво я замолвил бы словечко насчет Харангошской пустоши — дескать, она издавна принадлежала всему селу… — заговорил кто-то, но тотчас умолк, хотя никто его не одергивал. Он каким-то чутьем угадал, что сейчас не время об этом говорить, надо все хорошенько обдумать, прежде чем высказаться. Не дай бог продешевить. Во всяком случае, запрашивать следует больше, а не меньше. Это ясно.
До Пишты все эти разговоры доносились словно откуда-то издалека, сливаясь в сплошной гул, их смысл долго не доходил до его сознания. Но вот наконец Пишта отвлекся от своих мыслей и вслушался: так-так, значит, есть кто-то такой, кого интересует бедняцкое житье-бытье. Он даже записывает про него все. Эх, вот ведь незадача! До того рокового дня осталось очень мало времени, всего две недели. Поспеет ли этот Кошутов посланец, сумеет ли ему помочь?
Сомнения терзали Пишту. «Да, видно, тут уж никто не поможет…» — сокрушенно думал он. Работа на дамбе, адски тяжелый труд пока пошел ему только на пользу: в нем он находил спасение, забытье. Парню даже казалось, что он стал понемногу успокаиваться, душевная боль потеряла остроту. Благо, он попал в совершенно иной мир, в окружение совсем иных людей. Среди чужих ему легче было оторваться от своего прошлого, от того, что связывало его с прежней жизнью. Именно в этом он сейчас нуждался. Да, именно это и нужно было ему больше всего на свете.
Надо же было болтливой кумушке судачить про дружек жениха, про эту злополучную свадьбу! Надо же было этой бабе растрезвонить обо всем раньше времени. Бог с ней! Все равно нагоняющий тоску сухой осенний вечер, который так и не принес ни капельки живительной росы, нашептал бы ему на ухо о столь горестном событии. Или сорока принесла бы на хвосте весть о готовящейся свадьбе, не окажись здесь болтливой бабы.
Бывало, придя вечером домой с дамбы, едва держась на ногах от усталости, Пишта без всякого аппетита съедал скудный ужин, который подавала ему мать, и сразу же отправлялся в свой угол спать. Засыпал он тотчас и спал беспробудно. Сегодня парень не мог усидеть дома. Поужинав, вышел из дому и стал бесцельно бродить по пустынным деревенским улицам. Он все шел и шел, сам не зная куда…
Вдруг, словно очнувшись, увидел он перед собой усадьбу Хедеши. Не иначе колдовская сила привела его сюда, все время толкала и толкала в спину, заставляя двигаться в одном направлении, как беспомощного ребенка. Окна были темным-темны. Во дворе полнейшая тишина. В доме тоже тихо. А ведь в деревне жизнь шла своим чередом. На своем пути Пишта то и дело встречал парней и девушек, стоявших у калиток и в укромных уголках палисадников. Влюбленные о чем-то шептались и хихикали. Слышалась игривая возня. И только дом Хедеши безмолвствовал, будто вымер.
У Пишты ноги словно свинцом налились. Домой, что ли, повернуть? Нет, домой все-таки идти не хотелось. Постояв еще немного у дома Хедеши, он медленно пошел прочь. Пробродив битый час по селу, он очутился возле дома Шебёка. Сквозь приоткрытые двери сеней пробивалась тусклая полоска света. Шебёк принадлежал к малоземельным, таким же, как Пиштина семья, беднякам. В селе у Шебёка были однофамильцы, и, чтобы не путать его с ними, Шебёка прозвали Брюхо Полосатое. А все потому, что горемыка продолжал носить короткую рубаху, какие в прежние времена носили крепостные крестьяне. Рубаха не доходила ему до пояса, и между нею и штанами оставалась неприкрытая часть тела, на которой палящее летнее солнце оставляло широкую, с ладонь, полоску загара. Вот и получалось, что у бедняги Шебёка и в самом деле было полосатое брюхо.
Пишта постоял у ворот в нерешительности. Затем, поразмыслив, вошел в дом. Семья была в полном сборе и еще бодрствовала. Приятель Пишты Янчи Бакош тоже коротал вечер вместе с ними. Янчи зашел на огонек, чтобы свидеться с Розкой, и вряд ли можно было назвать дружелюбными взгляды, которые он бросал на гостя. Зато хозяева встретили Пишту приветливо, даже ласково. Розка, так та просто зарделась. Хотя, возможно, Пиште это показалось, потому что, когда он открыл входную дверь, ярче вспыхнул красный огонек плошки.
Смахнув с табуретки передником пыль, хозяйка усадила гостя рядом с собой.
— Так-то вот жизнь обернулась, — сказала она, явно намереваясь потчевать гостя беседой вместо угощения. И пошла переливать из пустого в порожнее. Похоже было, что она повторяла то, о чем здесь разговаривали до Пиштиного прихода.
— Вот и зима на пороге, а мы сидим без куска хлеба. Да, только грешно бога-то гневить, грешно сетовать на невзгоды. Видать, у нас на роду написано. Вот, он знает, за какие грехи наслал этакие напасти на людей. Ничего не поделаешь, покоримся воле господней.
В противоположность своему благоверному Шебёкова баба была очень набожной женщиной, ревностной богомолкой, оттого между супругами частенько вспыхивали ссоры. Однажды она даже ушла от мужа и согласилась вернуться к семейному очагу только после клятвенных обещаний Шебёка, что отныне он перестанет сквернословить и богохульствовать. С той самой поры незадачливый безбожник стал посмешищем для всех деревенских зубоскалов, которые уверяли, что, когда Шебёку очень уж захочется смачно выругаться и отвести душу, он забирается на чердак своей лачуги и там до того вдохновенно сквернословит, что соломенная крыша ходит ходуном… Судя по всему, разговор шел о горемычной крестьянской жизни, и свернуть его с этой проторенной колен было невозможно. Перечисляли односельчан, которым уже пришлось разобрать соломенные навесы, крыши хлевов и конюшен и скормить прелую солому изголодавшейся скотине. Прикидывали так и сяк, как бы перебиться без хлеба, как бы дотянуть до нового урожая. Сетуя на безысходность, они вместе с тем пытались подбодрить, утешить себя, вспоминали стародавние истории, когда у ихних дедов и прадедов случались всякие стихийные бедствия. Не впервой, мол, такие напасти, выдюжим! Пишта же почти не встревал в разговор, он больше предавался размышлениям по поводу того, что высказывалось. У него в семье положение было чуть полегче, ведь ему, как пастуху, еще весной отсыпали пшеницы в счет будущей оплаты. А вот участь несчастной скотины, обреченной на бескормицу, очень огорчала парня. За последние годы он, можно сказать, привязался к скотине чуть ли не больше, чем к людям. Пишта слушал сетования собеседников и вспоминал каждое животное своего стада. Что теперь сталось со стельной коровой Мороцев? Как там маленькая ясноокая телочка со звездой на лбу?.. Перепадает ли бедняжке молока от отощавшей матки? Живы ли телушки Неметов, Тотов… Люди горе мыкают, так они хоть пожаловаться могут. Поделятся горем — и легче. Даже годовалый ребенок и тот едва захнычет, мол, «есть хочу», как мать тут же заохает, кинется к своему дитяти, примется убаюкивать, утешать, если уж не в состоянии покормить малыша грудью. Но несчастные бессловесные твари страдают молча, разве что изредка помычат, исходя слюной, лизнут своего сосунка, не в силах спасти его от мучительного голода.
Хуже всего приходится тому, кто даже не может сказать о своих страданиях.
Едва Пишта стал прощаться, Розка встала явно с намерением проводить его. Пишта на это и рассчитывал, но тут ему в голову пришла мысль, от которой он на какое-то мгновение оторопел. Конечно, на него здесь смотрят, как и на Янчи Бакоша, то есть принимают за жениха. Нет, он не хотел огорчить Янчи. Уж кому как не Пиште известно, что такое душевная боль… Пишта дошел с девушкой до ворот. Каждый из них явно чего-то ждал от другого.
— Как у тебя с Янчи, Розка? Ты хоть на свадьбу-то меня пригласишь? — с трудом выдавил из себя Пишта.
— Насчет Янчи не думай, с ним просто так, не серьезно… — заискивающе промолвила девушка. — Так что еще не известно, будет ли она, эта свадьба…
— Что-то я не пойму тебя, Розка.
— Раз говорю, значит, мне лучше знать, — торопливо произнесла девушка и рассмеялась.
Пишта был слегка растерян, но с деланным безразличием спросил:
— С Маришкой давно не встречалась?
— Ой, очень давно. Почитай с неделю, если не больше. У нее дел по горло, сам знаешь, к свадьбе готовится.
В голосе девушки ему послышалась неприязнь к подруге и язвительная насмешка над ним, Пиштой.
— Послушай, Розка, — теперь он уже говорил горячо и, пожалуй, даже чуть зло, — мне надо увидеться с Маришкой…
— Нынче уже гостей на свадьбу зазывали…
— Мне нужно поговорить с ней. Еще раз, последний…
В его словах было столько горячей надежды и горечи, звучала такая безысходная тоска, что Розка и думать забыла о насмешках и от неприязни ее не осталось и следа. Хотя вечер не был особенно холодным, однако по телу Розки пробежали мурашки, и девушка плотнее закуталась в шерстяной платок, наброшенный на плечи.
— Смотри, Пишта, тебе лучше знать… — прошептала она.
— Передай, Розка, Маришке, очень тебя прошу, завтра вечером я буду ждать ее на нашем прежнем месте… на гумне…
— Что ж… передам… Коли тебе приспичило…
— Прошу тебя, Розка, скажи ей…
Постояв еще некоторое время молча, будто вспоминая, о чем он еще не успел переговорить с Розкой, Пишта попрощался и уже на ходу бросил:
— Я, Розка, в долгу не останусь!
Он брел домой, шатаясь. В глазах у него рябило, в ушах гудело. Несколько только что произнесенных фраз изнурили его, пожалуй, больше, чем работа на дамбе. Он шел, все убыстряя шаг, и вскоре почти побежал, словно хотел сократить время и расстояние, отделявшие его от завтрашнего вечера. Завтра, завтра вечером… Он точно не знал, что ждет его завтра вечером, не знал, что скажет Маришке при свидании, но всем своим существом чувствовал: в душе его что-то созревает и это что-то он должен завтра излить. Он был уверен — еще не поздно, еще все поправимо…
Где-то в поднебесье пролетела стая диких гусей, их унылое прощальное гоготанье замерло в тишине осеннего вечера.
На другой день Пишта работал на дамбе с таким усердием, как никогда. Отец, глядя на Пиштины старания, не удержался и сказал:
— Смотри, еще, чего доброго, надорвешься, дурень! Чего столько наваливаешь на тачку? Неужто поменьше нельзя?
Нет, Пиште все казалось мало! Он готов был навалить на тачку всю насыпь, лишь бы поскорее кончился день и наступил вечер. Пишта мысленно упрекал себя, почему раньше ему не шло в голову еще раз встретиться с Маришкой. Конечно же, надо было все выложить ей начистоту, поговорить с ней по душам!
Вечером с учащенно бьющимся, готовым выскочить из груди сердцем, будто вор, крался Пишта вдоль садовой изгороди к гумну. Он страстно желал встречи с Маришкой и в глубине души боялся предстоящего свидания. Ведь от него зависела вся его жизнь. Пойдут ли они одной дорогой или каждый пойдет своей?
Гумно теперь было не узнать. Копны соломы в темноте едва различались. Да и поуменьшились они заметно. Пишта приметил два приземистых омета. Но не только из-за этого все теперь казалось ему здесь неприветливым. Ведь и сам он теперь был не тот, и все окружающее воспринимал по-иному: и отдаленные звуки были неприятны для слуха, и звезды мерцали холодно и недружелюбно, и слишком резко трещали жучки, точившие солому. И все-таки никогда еще за время их знакомства он не был так твердо уверен, что Маришка не обманет, что желанное свидание непременно состоится. И Маришка в самом деле скоро появилась. Она ни разу не остановилась в нерешительности, как бывало прежде, не озиралась по сторонам, а прямо подбежала к Пиште, словно тревожно стучавшее сердце подсказало ей то место, где он прятался в кромешной осенней темноте. И руки их теперь не были, как прежде, застенчивыми: не робея, отыскали друг друга. И губы влюбленных слились в поцелуе.
— Пишта… Я только хотела взглянуть на тебя… Страшно подумать, что будет, если узнают! Уходи, уходи, Пишта!
— Нет, я должен поговорить с тобой, Маришка!
— Нет, Пишта! Нельзя, милый! Сейчас это невозможно, уходи.
— Не уйду, Маришка. Не могу уйти! Нам надо поговорить.
— Отец, не дай бог, заметит, что я вышла из дому. И так уж, наверно, заметил. Все следит за мной, как сыч. Нельзя мне дольше здесь оставаться. Прошу тебя, уходи! Я боюсь за тебя. Если хоть немножко меня любишь, уходи!
— Маришка, голубка моя, я люблю тебя, очень люблю. Не могу я смириться, что выходишь за другого…
Девушка припала к его груди. Она дрожала, как осиновый лист на осеннем ветру. И нельзя было понять, то ли от страха трепетала она, то ли от любовного томления. Маришка судорожно всхлипнула. Пишта хотел было еще что-то сказать, но ее дрожащие горячие губы внезапно и страстно прильнули к его губам. Этот поцелуй не был похож на прежние. Это уже был не порыв невинной души, а зов плоти, страсть, захлестнувшая на мгновение их обоих. У Пишты закружилась голова, руки, обнимавшие девушку, сжались сильнее. Он потянул девушку к стогу соломы, она сопротивлялась, хоть и отзывалась на страстный призыв, то отталкивая парня от себя, то прижимаясь к нему с такой силой, словно хотела слиться с ним в одно целое. Они уже не ласкали друг друга, а яростно боролись, задыхаясь в пылу этой борьбы, отнюдь не такой уж беззвучной и тихой. Где тут было думать о предосторожностях!
— Нет, Пишта, нет, милый! Не надо! Нельзя! — тяжело дыша, умоляла Маришка.
— Ты меня совсем не любишь?! Не любишь, скажи?
— Люблю, очень люблю! Только тебя одного! Люблю по-прежнему!
Их губы и объятия досказали остальное красноречивее всяких слов. Но тут Пишта вдруг почувствовал, что в единоборстве двух противоположных начал, в единоборстве «да» и «нет» последнее явно одерживает верх. Руки его, судорожно сжатые в крепких объятиях, невольно разжались. Теперь он по-прежнему нежно и бережно обнимал Маришку. Он хотел заговорить, хотел излить свои чувства, поделиться сокровенными мыслями, но смог лишь вымолвить:
— Маришка… голубушка моя… ненаглядная…
Теперь уже Маришка плакала навзрыд, и он осушал ее слезы поцелуями.
Наконец девушка высвободилась из его объятий.
— Я всю жизнь буду помнить тебя, Пишта, — прошептала она и, поцеловав парня на прощанье, убежал а.
Пишта хотел было броситься следом, остановить, вернуть, но так и не двинулся с места. Чего уж тут — все кончено! Ничего не изменишь: она простилась с ним навсегда.
Постояв еще некоторое время, словно желая еще раз убедиться в том, что говорило ему опечаленное сердце, Пишта побрел домой.
На скотном дворе Хедеши протяжно мычала корова, и Пишта стал гадать, какая же именно. Похоже, криворогая! Которая больше других артачилась, когда разводили стадо по дворам.
Прошел и этот день, и следующий, за ними длинной вереницей потянулись новые дни — осень вступала в свои права.
Нынешняя осень была похожа на прежние. Пошли моросящие обложные дожди, и иссохшая земля постепенно ожила. Можно было пахать и бороновать под посевы. Пусть льет хоть из ведра, месить грязь в поле все равно не придется. Так что работы велись, как и в любую осеннюю пору. От очагов тянуло горьковатым дымком.
Да, нынешняя осень ничем не отличалась от обычной осенней поры. И все же этот уходящий год казался каким-то особенным, из ряда вон выходящим. Он выделялся заметной вехой на фоне минувших лет, точно сооружаемая по обеим берегам Тисы дамба, обозначившая рубеж между прошлым и настоящим.
Но бедствия, которые принес этот год, отнюдь не миновали. Напротив, именно теперь стали особенно сказываться пагубные последствия засухи. Люди голодали. Помощь голодающим была мало ощутима. Но все-таки она пришлась как нельзя кстати — хоть немного посевного зерна удалось собрать. Теперь поля не останутся незасеянными. Если нынче есть нечего, то на будущий год какой-никакой хлебушек уродится. Для тех семей, которые непосильным трудом и неимоверной бережливостью на протяжении многих лет старались выбиться из нищеты и обзавелись мало-мальски сносным хозяйством, этот год оказался роковым. Они снова обнищали. Кто не наблюдал букашку, ползущую вверх по травинке? Стоит чуть потрясти стебелек, она тотчас падает вниз, но тут же снова принимается карабкаться вверх…
Более состоятельным удалось справиться с трудностями, так как у них были припасы, хотя и небольшие. Им тоже, конечно, был нанесен весьма ощутимый ущерб, но в то время, как в бедняцких дворах не осталось ни крошки, зажиточные крестьяне если и лишились достатка, то все-таки не голодали, а у иных кое-что и про запас осталось.
В этот страшный год резче, чем всегда, обозначилось расслоение крестьянства — обособление зажиточных, имущих хозяев от бедняков, не имевших ничего и обреченных на вечную нужду. Общее горе обычно объединяет людей, заставляет сплотиться… В былые времена в этих местах так и происходило. Теперь же стихийное бедствие разъединило людей, как острый клин расщепляет бревно.
Человек — удивительное по своей натуре существо. Привыкает ко всему, пожалуй, даже легче, чем бессловесная рабочая скотина. Вот взять хотя бы здешние земляные работы. Из поколения в поколение передавались однообразные приемы крестьянского труда. Крестьяне отличались медлительностью, неторопливостью. Теперь крестьянину надо было выполнять совсем иную, непривычную для него работу. И делать ее по-иному. Это было равносильно тому, как если бы вдруг пришлось сгибать колени не вперед, а назад. На первых порах люди чувствовали себя разбитыми, надломленными, но постепенно освоились. В них трудно было узнать прежних увальней. Проходили недели, месяцы, и крестьяне освоились с новой обстановкой, втянулись в непривычную работу, будто всю жизнь только ею и занимались. Даже не верилось, что еще недавно они собирались разрушить дамбу…
Привыкли они и собирать всякие корешки и растения, как это делали в стародавние времена их предки, борясь за существование. Ранним утром изо дня в день отправлялись они в поле и на берег Тисы. Вот каков по натуре своей человек! Но беда в том, что если бы даже все члены семьи от мала до велика поголовно устремились за скудными дарами природы, то и в этом случае им бы все равно не собрать столько, чтобы хватило на зиму. Вслед за скотом смерть стала косить и людей.
Особенно много погибало малолетних детей. От однообразной пищи — мяса без хлеба — у детишек начались поносы, которые нельзя было ничем остановить. Они приводили к полному истощению. Когда появились первые смертные случаи, люди впали в отчаяние, решив, что это холера. Вспоминались давние истории про эту страшную болезнь; нашлись еще старики, пережившие эпидемию холеры в 1831 году. Рассказы очевидцев наводили ужас. Люди совсем отчаялись.
Сельский писарь приказал глашатаю созвать крестьян. Когда все собрались, он сообщил, что, по данным санитарного обследования, в округе холеры нет и в помине. Но сколько писарь ни старался, убедить ему никого не удалось. Ничего не дали и его призывы соблюдать должную предосторожность и не объедаться парным мясом. Ведь хлеба-то писарь крестьянам дать не мог. А коли так, чего попусту барабанить и созывать народ? Человек все равно ест то, что у него имеется.
Мало-помалу крестьяне все же уразумели, что это вовсе не холера, а хворь, вызванная отсутствием хлеба. А когда поняли, то даже самые безвольные, те, что сидели сложа руки, покорившись неизбежной судьбе, уготованной им стихийным бедствием, стали присоединяться к усердным собирателям корешков. Осеннее солнце если и выглядывало порой из-за туч, то уже совсем не грело. На солнышке теперь не высушишь корешки и дикие плоды. Их сушили в сенях и на печи. Неизвестно откуда взялись старинные ручные мельнички: по вечерам на них перемалывали сухие коренья. Из этой необычной муки выпекались колобки, лепешки и коржи. Водяной орех собирали и варили, у него было съедобное сладковатое на вкус мучнистое ядро.
Крестьяне, столетиями знавшие только землю и не интересовавшиеся больше ничем, как ни странно, именно в эти тяжкие для них дни стали внимательно прислушиваться к тому, что происходило в окружающем их огромном мире. За многие годы и даже десятилетия сюда не доходило столько вестей и всевозможных слухов, как в эти несколько недель или месяцев. Кто распространял эти слухи? Где находился источник? Возможно, этим источником было соседнее село Чейте или разбросанные по всей степи хутора? Слухи ползли из дома в дом, с одной улицы на другую. Необузданное людское воображение настолько их преображало, что они становились поистине фантастическими. Но люди верили слухам и даже в самых неправдоподобных находили для себя что-нибудь утешительное. Король, мол, обещал прислать сто тысяч мер пшеницы. Нет, вовсе не король, а сам Кошут. Вернее, он хочет прислать, но только вот господа не позволяют. Говорят, пусть, дескать, побольше народу перемрет, а то слишком много поразвелось. Про бетяров Шандора Рожи говорили, что они напали на огромные зернохранилища в Сегеде и весь хлеб роздали беднякам.
Крестьяне никогда не ждали ни от кого помощи, никогда не верили, что кто-то придет на выручку, а тут вдруг поверили и приободрились. То и дело с надеждой всматривались они вдаль: вот-вот-де подоспеет помощь. А когда помощь оказалась незначительной, снова обратились к земле, единственной кормилице, ибо на что еще им было надеяться?
Все холоднее становилось дыхание осени, все острее чувствовался голод. Однако вспаханные поля кое-как удалось засеять — и слава богу. И хотя окружающий мир являл собой удручающую картину невиданного опустошения и повсеместного разорения, а грядущие дни не предвещали ничего хорошего, крестьяне чувствовали себя как после урагана, который разрушил их жилище: благодарение господу, он оставил их в живых. Стало быть, нужно было браться за дело, поднимать из руин стены дома. Ведь жить-то надо — и завтра, и послезавтра!
Дедушка вставал каждое утро ни свет ни заря, выходил на улицу, опираясь на палку, и, постукивая ею о придорожные камешки, обходил все село. Перед иными домами он останавливался, заглядывая во дворы, и громко созывал обитателей. В нынешнюю осень он чувствовал себя лет на десять моложе. Люди снова вспомнили о нем. Старик не раз слышал, а может, еще с малых лет познал истину, что человек жив только дотоле, доколе нужен людям. А если от него уже никто ничего не ждет, стало быть, пришла пора помирать. Неважно, что он дышит: если не нужен — все равно что мертв.
В это утро у старика было особенно хорошо на душе. Прикладываясь к горлышку своей фляжки, старик слегка переборщил, перебрал лишку палинки. А палинка, известное дело, даже в малой дозе ударяет в голову и может повредить здоровью старого человека.
Но разумеется, палинка вредна только дряхлым старикам, а дед Балог отнюдь не считал себя дряхлым. Он развеселился. Лихо заломив набекрень свою просаленную и годную разве что на мыло шляпу, он шел, пританцовывая и взмахивая в такт шагу палкой. Дед был похож на дружку, зазывающего гостей на свадьбу. Как ни странно, в эту голодную осень нередко можно было встретить на улице подвыпившего крестьянина, орущего разухабистую песню. Никогда еще в этих краях не пили столько палинки: наверное, она хороша была для голодного желудка как средство от хвори, а равно и от житейских невзгод. Видать, немало осталось палинки от прежних запасов. Так вот и шел дед Балог по селу, размахивая палкой. Какое ему было дело до того, что свинцовые тучи заволокли небо, что нависли они низко и набухли, как вымя коровы перед дойкой. Даже когда дождь заморосил, на душе у старика оставалось по-прежнему светло, словно ее согревало ласковое солнце.
Дед Балог остановился у дома Бакошей, отворил калитку, вошел и надтреснутым голосом запел шуточную песенку:
Гей вы, девки и бабенки,
Всех согрею без шубенки.
Даже лютою зимой —
Вот горячий я какой…
Старик притопывал ногою и, отбивая такт палкой, взмахивал ею два раза вправо, два раза влево. И хотя в пустынном дворе не было ни души, он озорно кому-то подмигивал. Хозяйка дома приоткрыла дверь сеней и, смеясь, спросила:
— Кто же это там такой горячий?
Дед Балог, продолжая притопывать и едва не пускаясь в пляс, пропел и второй куплет:
Гей, девчата, молодицы!
Захмелел я не с водицы.
От меня мороз отскочит,
Дождик тоже не замочит…
Из сеней выглянула замужняя дочь Бакошихи и тоже начала подзадоривать старика:
— Нынче ночью мне приснился молодец-удалец, точь-в-точь дедушка Балог.
— Бросай муженька, выходи за меня! Не прогадаешь!
— За этакую песню не грешно и чарку поднести бравому молодцу. — И Бакошиха зазвала старика в дом.
Он не заставил себя долго упрашивать, заковылял в сени и пару раз приложился там к фляге с палинкой.
— Хорошо! По жилам пошла, — крякнул дед. — Бабоньки, молодухи, собирайтесь, что ли?
— Дождик-то с утра моросит, дедушка.
— Дождик? Ну и пусть себе моросит.
— Да ведь вымокнем до нитки под этаким-то дождем.
— Коли так, пойду принесу сермягу да прикрою вас. Я завсегда не прочь погреться с бабой под тулупом.
— Двух баб, поди, многовато будет под одну сермягу-то? Хоть ты и бравый молодец, а все же многовато!
Так они, потешаясь друг над другом, обменивались шуточками. В темных сенях, на постланном прямо на пол тулупе, захныкал сынишка молодой хозяйки.
— Как мальчонка? — сразу став серьезным, спросил старик и ткнул палкой в сторону мальчика.
— Все несет бедняжку…
— Надобно палинки дать. Поверьте моему слову: от этой хвори лучшего лекарства, чем палинка, не сыскать. Только она и поможет.
Дед снова принялся уговаривать женщин, но те так и не собрались идти с ним за крестьянами. Простившись с хозяйками, он направился к воротам. Видно, немало палинки отхлебнул старик — до того он развеселился, до того охота ему было почудить. А мелкий осенний дождь все шел и шел не переставая. Сизая пелена тумана обволакивала облезлые, ветхие хибары. Дед Балог, словно желая удостовериться, в самом ли деле идет дождь или ему только кажется, поднял лицо к небу, но густая щетина на его щеках вряд ли пропускала мелкие дождевые капли.
— Ишь, вроде бы и впрямь накрапывает!..
Затем он бодро заковылял дальше, продолжая напевать свою разудалую песню.
Старик обошел еще несколько домов, но и на этот раз охотников идти в поле не нашлось. В конце концов старику надоело всех упрашивать.
«Какое же это ненастье? Неужто они размокнуть боятся?» — негодуя, бормотал он себе под нос, однако веселое расположение духа еще долго не покидало его, потому как в утешение деду то тут, то там подносили флягу с палинкой.
Ему не хотелось идти на берег Тисы одному, но и домой тоже идти не хотелось. У старика уже вошло в привычку вот так бродить по селу. Отними у него такую возможность — и жизнь стала бы пустой и безрадостной. Деду опостылел его закуток, он боялся, что в один прекрасный день никогда уже больше не выберется оттуда. Обойдя все дома на самой последней, самой нижней улице села, он вышел за околицу. Постоял немного и направился дальше, в поле. Вокруг, насколько хватает глаз, все заволокло белесым туманом. Старик то и дело спотыкался о выбоины, но упорно продолжал путь, бормоча себе под нос:
— И это у них называется дождь! Откуда им знать, что такое настоящий дождь, который льет как из ведра! Радовались бы, что хоть моросит…
Осеннее ненастье ему и в самом деле было нипочем. Его насквозь просаленные, задубевшие штаны темного цвета шуршали при ходьбе, словно сшиты были из жести: их даже самый что ни на есть проливной дождь не промочит.
То здесь, то там крестьяне распахивали пастбище. Отощавшие, голодные волы еле-еле тащились. Дед окликал знакомых, а когда те отзывались и спрашивали, куда он путь держит, отвечал:
— Вот решил вдоль и поперек обойти окрестные поля. Желаю померить, намного ли за лето усохли.
Вокруг простиралась бескрайняя степь, и лишь кое-где виднелись одинокие хутора. В этой стороне хуторов было мало: крестьяне неохотно покидали село и поселялись в степи. За исключением тех, чьи наделы находились на отшибе, да и они ставили какую-нибудь глинобитную хибарку — временное пристанище на дальних полях.
Дед шагал все медленнее, бодрое настроение у него заметно упало. Он притомился, его одолевала дрема. То и дело прикладывался он к своей фляжке, подбадривая себя палинкой, и нахлебался вдосталь. Вот он вышел на общинное пастбище. Всюду торчали куцые пучки выжженной солнцем травы, кое-где белели пятна солончаковой почвы и коровий помет. Здесь топталось когда-то голодное стадо. Старик остановился посреди унылой степи и подумал было, не пора ли ему повернуть назад, как вдруг его внимание привлекли видневшиеся поодаль сквозь завесу дождя чьи-то движущиеся фигуры. Он вгляделся пристальней. Что за ерунда! Здесь же пастбище. Отчего же тогда тут пара волов да соха? Соха… да еще запряженная волами?
Словно желая удостовериться, старик решил подойти поближе, думая, что все это почудилось ему в тумане.
Но он увидел в сторонке порожнюю повозку, а рядом с ней — соху с двумя впряженными в нее волами. Около них хлопотали мирской старшина и его батрак. Должно быть, они прибыли сюда недавно. Видать, только что сняли соху с повозки, судя по тому, что батрак продолжал возиться с ярмом. Подойдя к ним вплотную и пробормотав что-то вроде приветствия, старик остановился и стал наблюдать за ними вроде бы из праздного любопытства. Те не обращали на него ни малейшего внимания. Наконец Хедеши установил соху и крикнул батраку:
— Ну трогай! — Потом стал зычно понукать волов:
— Чако! Бимбо! Ну-у!
Грузные, неповоротливые животные лениво тронулись с места. Острый сошник застрял в твердом грунте, длинная оглобля трещала, готовая вот-вот переломиться. Хрустела густо поросшая травой твердая, утоптанная земля. Волы, напрягаясь, сопели и после нескольких шагов останавливались. Нетронутая целина, которой еще никогда не касался плуг, никак не поддавалась.
— Ну трогай, трогай! — закричал Хедеши и так приналег на прямые длинные рукоятки сохи, будто хотел помочь волам. С треском и хрустом рвались корни и трава; затяжки-притужины у сохи из сыромятной кожи готовы были лопнуть от натуги, а сошник, подрезая пласт, хрустел, как косточка на зубах. Идущий впереди батрак тянул волов за лямку и концом ее хлестал их по мордам, но бедняги, сделав несколько шагов, снова остановились.
Хедеши почесал в затылке. «Здесь одной парой волов, пожалуй, не обойдешься, — подумал он, — да и соха нужна покрепче. Сошник не выдержит, сломается в этой треклятой земле…»
Дед Балог разок кашлянул, давая о себе знать, и, помедлив минуту, спросил:
— Растолкуйте мне, люди добрые, что вы тут делаете?
Мирской старшина недовольно взглянул на старика и отвернулся, ничего не сказав. Но после минутного молчания процедил сквозь зубы:
— Да вот пробуем, как пойдет вспашка…
Старик и раньше слышал о намерениях размежевать и перепахать общинное пастбище, но сам он и мысли не допускал, что подобное может случиться. Он не верил в это, как люди не верят, что они смертны. Известное дело, языки чешут. Чего ж еще? Инстинктивная жажда жизни не позволяет человеку примириться с неизбежным, с тем, что конец рано или поздно настанет. Казалось, старик своими глазами увидел бесконечно дорогого и близкого ему человека лежащим со вспоротым животом. Таким разительно неправдоподобным было впечатление. Он стоял неподвижно, с вытаращенными глазами. Ноги у него так дрожали, что ему пришлось опереться на палку. На ту самую суковатую палку, которой он только что лихо размахивал. Ему хотелось закричать, но единственное, что он смог сделать, это сказать упавшим голосом:
— Слышь-ка, Анти! Неужто у тебя сердца нет?
— Да что это вы ко мне пристали?! — рявкнул на него Хедеши и, повернувшись к батраку, повелительным тоном приказал: — А ну, трогай! Попробуем еще! Чако! Бимбо! Эй! Пошли, чтоб вас черти задрали!..
И снова трещали дерн и соха.
Дед Балог вдруг раскричался:
— Какой ты к лешему мирской старшина, ты мироед бесстыжий! Душегуб, изверг! Родную дочь загубил! Ведь она моего внука любит! Силком замуж выдаешь! Сынок старосты тебе приглянулся? Все земли тебе мало, еще хапнуть хочешь? Всех обобрал! Вор! Вор!
Хедеши будто и внимания не обращал на выкрики старика: он понукал батрака и волов и шел себе с полным безразличием за сохой, наваливаясь на нее всей тяжестью своего могучего тела, будто хотел единым махом поднять всю первозданную целину. А дед не переставая изрыгал проклятия, затем вдруг круто повернулся и заковылял к селу.
Шел он торопливо, все ускоряя шаг. Запыхавшись от быстрой ходьбы, то и дело спотыкался. Иной раз, попав ногой в глубокую колдобину, едва не падал. Такой стремительный бег был ему явно не по силам. Казалось, сердце у него вот-вот разорвется, в глазах рябило, по лицу текли струйки дождя, не задерживаясь на заросших щетиной щеках. Ноги у старика подкашивались, и ему просто чудом удавалось устоять, но он все продолжал себя подгонять: во что бы то ни стало он должен быстрее принести в село важную весть.
Вдруг он остановился. Все тело его сковала невыразимая усталость. Она придавила старика к земле свинцовой тяжестью. Ему казалось, еще немного — и она раздавит его. Дед Балог задрожал всем телом, он вдруг понял: как ни спеши, в село ему не поспеть вовремя. Ноги отказались ему служить, он не в силах был стоять. Опустившись на мокрую, слякотную землю, он уставился в мглистую стену дождя, который припустил еще сильнее.
Одни с нетерпением, с каким обычно ждут всякого праздника, ждали Маришкиной свадьбы, другим, наоборот, самая мысль о ней была неприятна. Те, кто ждал ее с нетерпением, хотели забыть о своих горестях и печалях. От нужды ведь все равно никуда не уйдешь, она так при тебе и останется, а вот такой случай, когда дети двух первых на селе хозяев венчаются, выдается нечасто. «Поглядим, чем-то удивят нас эти гордецы?!» — думали крестьяне. И что бы там ни было, а день свадьбы Мишки Бенкё и Маришки Хедеши наступил.
И односельчанам было-таки на что поглядеть и чему подивиться!
Такой пышной свадьбы давно здесь не играли. Она казалась особенно пышной среди бедствий и лишений, которые принес крестьянам нынешний год.
Родители жениха и невесты пригласили на свадьбу полсотни семейств. Это сонмище гостей, провожавших молодых утром в храм, скорее напоминало крестный ход, нежели свадьбу. Свадебный кортеж следовал к церкви чинно и торжественно. Обряд венчания тоже прошел чинно и торжественно. Но когда он закончился, дружки и шаферы, шедшие во главе свадебной процессии, дали почувствовать толпившемуся на церковной площади и на улице народу, что у Мишки Бенкё и Маришки Хедеши будет такая свадьба, каких здесь не бывало. Они то и дело извлекали из-под фартуков фляги, полные палинки, и высоко поднимали их над головой. С гиканьем и посвистом, с плясками и песнями шествовала толпа гостей по селу. От их лихого топота гудела земля. А тут еще, откуда ни возьмись, появились два или три кремневых ружья, и началась оглушительная пальба, вперемежку с выкриками шаферов и дружек. Все это вместе взятое способно было мертвых поднять из могилы, оттого даже самые нелюдимые крестьяне, которым нет ни до чего дела, дивились: «Вот это да! Вот это свадьба!»
Дружки и шаферы еще никогда, ни на одной свадьбе не подымали столь нестерпимого шума. Никто из стариков не мог припомнить такого безудержного веселья, будто все село принадлежало этим заводилам. Они заразили своим разухабистым весельем и остальных гостей. Теперь все молодецки размахивали флягами с вином, а кое-кто, подхватив приглянувшуюся девицу или молодку и обняв ее за талию, без музыки отплясывал чардаш. Пары кружились, в стремительном вихре взлетали у женщин юбки.
В ту голодную осень всем хотелось забыться, а там будь что будет… ведь зима уже на пороге, а с ней неотвратимо надвигается голодная смерть.
Такой красивой и такой печальной невесты давно никто не видел на селе. Белолицая, черноокая, она была прекрасна, как и ее белое с чудесной вышивкой подвенечное платье. Шла она робко, как во сне, а рядом с нею степенно шагал новоиспеченный супруг.
Подойдя к дому Бенкё, гости не сразу хлынули во двор, где на гумне был раскинут огромный полотняный шатер. Позвав цыган-музыкантов, уже поджидавших молодоженов, гости пустились в пляс посреди улицы. В такт музыке отстукивали каблуки, звенели шпоры, порхали юбки, во все стороны разносилось задорное гиканье парней и вскрики девчат.
Да, веселье было всем на диво! Можно было подумать, что даже солнце в эту глубокую осеннюю пору выглянуло из-за рваных облаков только для того, чтобы полюбоваться невиданным весельем, которое, казалось, сотрясало небосвод.
Устроители пышной свадьбы задумали удивить дотошных зевак и досужих кумушек — пусть, мол, долго помнят и всем рассказывают о том знаменательном дне, когда Мишка Бенкё, сын сельского старосты, и Маришка Хедеши, дочка мирского старшины, стали мужем и женой.
Пишта не слышал и не видел ни свадебного торжества, ни уличного веселья. Целый день он проработал на дамбе, а поздним вечером крался домой темными безлюдными улицами, боясь попасться кому-либо на глаза.
Придя домой, он молча и нехотя поужинал. Мать вертелась вокруг него, с участливым видом подавала еду, ухаживала, как за тяжелобольным. А больных ведь надобно пожалеть, как же иначе? За больными нужен заботливый уход. Пишту все злило: к чему эта особенная материнская забота и предупредительность, для чего в отчем доме все стремились подчеркнуть, что с ним стряслась беда, что у него большое горе?! Да будет всем известно, никакой беды у него нет! И вообще, какое ему дело до всего, что происходит, и почему все это должно его трогать? Он и знать не желает, что за день нынче.
Давненько не брал Пишта цитру в руки, но тут снял ее с посудной полки, очинил гусиное перо и ударил по струнам. Струны зазвенели, и полились одна за другой и грустные и веселые мелодии… Пусть всем назло звенит цитра, пусть звучат только веселые песни!
Красноватое пламя светильника плясало в такт. Неожиданно для самого себя Пишта запел:
На улице нашей свадьбу играют,
Музыкой звонкой о ней возвещают,
Но гостем на ней, хоть сто раз позовите,
Не буду, не буду, меня не ждите…
И так же неожиданно после первых строк оборвалась его песня. Отложив цитру в сторону, Пишта стал раздеваться.
«Время пробежит быстро, — думал он, — глядишь и утро незаметно наступит, а утром там, на берегу Тисы, ждет работа». Он посмотрел на лежавшего в углу деда. Тот, вздыхая, ворочался с боку на бок на своем постеленном на полу кожухе.
— Расскажите, дедушка, как ваш брат из деревни ушел.
Дед уже не раз рассказывал внуку историю о своем младшем брате Лёринце. Лёринц еще в молодости, когда был гуртовщиком, погнал на убой скот в Пешт[24], а может, еще куда. И как ушел, так с тех пор не появлялся. Поминай как звали. Даже весточки ни разу о себе не подал, словно опасался, что его разыщут и силой вернут домой. Изредка, окольными путями кое-что о нем удавалось узнать, какие-то чужие люди рассказывали, что живет-де братец справно. История с ним одна приключилась. По дороге напали на гуртовщиков бетяры и хотели угнать скот. Гуртовщики уже готовы были уступить, лишь бы спасти свою шкуру, а вот Лёринц так ударил атамана разбойничьей шайки дубинкой по голове, что тот рухнул с коня. Остальные бетяры поспешили удрать. А скот стоил больших денег, и хозяин щедро вознаградил смелого гуртовщика. Получив изрядную сумму, Лёринц остался жить в Пеште, но что с ним потом стало и где он сейчас, никто не знал. Так след его и простыл…
Дед словно впервые рассказывал эту загадочную историю, приукрашивая ее новыми подробностями, как делал всегда — и десять, и двадцать лет назад. Но на сей раз, заканчивая рассказ, он заметил:
— Да ведь ты вроде бы не раз про это слыхал!
— Да я так просто… — уклончиво ответил Пишта и замолчал.
Когда дед снова улегся, Пишта сказал в темноту:
— Тут, на дамбе, инженер один есть, Лёринц Балог.
Дед опять беспокойно заворочался в своем углу и, немного помедлив, как бы для собственного успокоения, сказал:
— Лёринц-то не таким уж плохим братом был. Кабы он был живой, прислал бы весточку. Не мог он вот так нас забыть. А если бы после него отпрыск какой остался, непременно бы про нас разузнал и дал бы о себе знать.
Но все эти подробности уже мало интересовали Пишту. Его занимала мысль о том Лёринце, который в один прекрасный день взял и ушел из родных мест, словно в воду канул. Зачем ушел? И вообще, что заставляет людей вдруг покинуть насиженные места, уйти от родителей, братьев и сестер, исчезнуть бесследно? Ушли… никогда не вернутся; даже тропинки, которыми они уходили когда-то, позаросли травой! Что заставило Лёринца покинуть родные края? Ему хотелось спросить об этом деда, но старик уже спал. Так внезапно засыпать могут только старики. Дед всхрапывал на вдохе, а на выдохе — словно на горячую кашу дул.
Свадебное пиршество на усадьбе Бенкё было в самом разгаре. Гости ели и пили в полное свое удовольствие. И хотя тут присутствовали только приглашенные, веселье было столь же шумным и разгульным, как и утром на улицах села.
В шатре были толчея и теснота. Наконец гости покончили с ужином. Столы, устроенные из досок на козлах, сдвинули в стороны, чтобы посередине освободилось место для танцев. Угощение было не таким обильным, каким могло быть в иной, урожайный год, но все же у хозяев нашлось чем набить желудок гостей, а главное, вина было — море разливанное. Парни и девки разомлели от духоты. Рубахи и кофточки взмокли от пота, лица раскраснелись. Они лихо отплясывали чардаш. При этом так топали по земле, что из-под ног вздымались густые клубы пыли, заслоняя и без того тусклый свет мигающих подслеповатых коптилок. Ну прямо точь-в-точь как во время конной молотьбы!
Гости постарше сидели за столами, пили вино. Перед ними стояли ряды опорожненных кувшинов и фляг, так что они успели изрядно набраться. Никто никого уже давно не слушал. Перебивая друг друга громкими выкриками и раскатистым хохотом, они явно старались перекричать бравурную музыку и галдеж веселящейся молодежи. Изрядно захмелевшие старики, вспомнив молодость, предались буйному веселью.
Хедеши сидел рядом с отцом жениха. Старшина был в ударе, он разглагольствовал, стараясь овладеть всеобщим вниманием. От речей его несло бахвальством.
— Гости дорогие, я ведь ничего не пожалел на эту свадьбу! Ни одна душа в целом мире меня не обессудит. Никто не скажет, что Анти Хедеши — сквалыга, выдал замуж свою дочку по-цыгански. Анти Хедеши закатил такую свадьбу, что всем чертям стало тошно!
— А Мишка как же? Еще ведь Мишку надобно женить.
— Мишка — дело другое. Он мой сын, весь в меня пошел…
— А разве Маришке ты не приходишься отцом? — раздался чей-то громкий голос, потонувший в общем неудержимом хохоте.
— Эх ты, дурень! Разве я про этакое дело толкую? Мишкина натура аккурат как моя. Его хлебом не корми, дай только землицы побольше. Она, землица-то, для него — все. Да еще скотина. Но особливо землица. Деньги в кубышку складывает, лишний кусок в рот не положит, коли проведает, что можно землю купить.
— Однако земля-то не больно часто продается!
— Ничего, бывает, продается! Обстряпаю дельце с общинным выгоном. Вот и будет землица! Правда, маловато. Еще что-нибудь пригляжу, искать надо уметь. Нынче, дорогие мои гости, только земля в цене. Важнее всего на свете — земля! Ведь вот скупщики не зря предложили по семи форинтов за меру пшеницы, а? Даже кой-кому по восьми сулили.
— Это все оттого, что нету ее, пшенички-то. Потому и цена подскочила. Завсегда так бывает.
— Не трепись. Я-то знаю, про что говорю. Пшеница останется в цене и при хорошем урожае. Народу ведь видимо-невидимо понародилось, стало быть, и хлеба потребуется больше. Небось не вечно будут трудные да неурожайные годы. Настанет им конец. Вот господин управляющий сказал мне давеча, когда я в барском доме был: «Послушайте, Хедеши, сударь вы мой…»
Что сказал Хедеши управляющий, гости так и не узнали, потому что старшину перебил громкий возглас усатого Мешко:
— Что бы там ни было, сам бог велел нам гульнуть на славу! Верно я говорю, Антал? Куманек ты мой разлюбезный!
— Ну, известное дело, велел. Для чего же мы собрались, ежели не погулять!
— Вино на то и принесено, чтоб его пить. Правду я говорю?
— Правду.
— Ну коли правду, так выпьем. А то все языками чешем, во рту пересохло.
Налили, выпили.
— Не сплясать ли нам, куманек?
— А что, можно и сплясать!
— Было время, ты, Анти, лихо отплясывал!
— Я и нынче не ударю в грязь лицом, коли на то пошло!
Хедеши встал из-за стола, выпрямился, расправил плечи, молодцевато приосанился, как это обычно делают захмелевшие люди, когда они не очень уверены, смогут ли устоять на ногах. Отыскал глазами жену и подмигнул ей. Жена не осмелилась не подчиниться. Обычно злая, с плотно сжатыми губами, теперь она покорно подошла к мужу.
Парни и девки посторонились, уступая им место. Поначалу они медленно и величаво прошлись по кругу. Рослый, бравый Хедеши был великолепен. Особенно когда, молодецки выпрямившись и подперев бока руками, он степенно, как бы боясь уронить достоинство, закружился вокруг жены. Гости перестали танцевать, невольно залюбовавшись этой парой. Мать Маришки, обычно хмурая, суровая, вдруг расцвела в улыбке. Она смотрела на мужа сияющими, полными благодарности глазами, словно мужнин неожиданный подарок мог сделать ее счастливой до конца жизни.
Гремела музыка. Ее звучание, все нарастая, становилось стремительным. И вот танец по кругу сменился лихой пляской с прыжками. Хедеши, богатырского сложения человек, с легкостью взлетал вверх, словно подхваченная ветром пушинка. Плясун то в ладони над головой хлопал, то — по голенищам сапог, и широкие свисавшие из-под доломана рукава рубахи сверкали ослепительной белизной, как яркие вспышки молнии.
Это была прекрасная, огневая пляска, она могла зажечь кого угодно. И в самом деле, едва танцор успел остановиться, пустились в пляс парни и девки. Всеобщее веселье достигло апогея. Можно было подумать, что гости пили не чарками, а кувшинами.
Хедеши остановился, чтобы перевести дух. Он стоял, тяжело дыша и самодовольно ухмыляясь. Взглянув в сторону, где сидела его дочь, он вдруг на какое-то мгновение ощутил в груди щемящую боль: на него смотрела Маришка, в глазах ее были слезы.
«Господи, надо же ей что-то сказать, приласкать…» — подумал Хедеши и поманил дочь к себе.
Маришка послушно встала и направилась к нему, как только что сделала ее мать, когда муж ей подмигнул. За Маришкой поплелся и ее супруг. Она остановилась перед отцом с опущенной головой, точно ожидала новых приказаний или в самом деле хотела, чтоб ее приласкали. Хедеши погладил Маришкины волосы. Он не видел лица дочери, но по тому, как вздрагивали ее плечи, понял: Маришку душили слезы.
Вокруг них неистовствовало свадебное веселье, а они — отец и дочь — стояли друг против друга, никого не замечая.
— Ну полно, доченька… полно, Маришка… — только и мог он проговорить.
Хедеши произнес эти слова задушевно, так, пожалуй, он никогда еще не говорил с нею. Маришка посмотрела на отца сквозь слезы, слабо улыбнулась бескровными губами и, вдруг отвернувшись, направилась к выходу. Маришкин муж хотел было увязаться за нею, но она, махнув рукой, дала ему понять, что хочет остаться одна.
Хедеши посмотрел вслед дочери и почувствовал, как что-то больно сдавило ему грудь, к горлу подкатил ком. Он схватил со стола полный кувшин вина и с жадностью припал к нему.
Очутившись на темном дворе, в непроглядной тьме, Маришка невольно в каком-то смутном страхе прижала руку к сердцу. Она стояла в нерешительности, как в тот памятный вечер, когда впервые прибежала на заветное гумно. Не зная, зачем она вышла, Маришка собралась было вернуться к гостям, но доносившийся из шатра гам оттолкнул ее. И тут у нее мелькнула мысль… ей ведь нужно что-то важное сказать Пиште. Что именно, она и сама еще не представляла, но твердо знала, что важное и что откладывать это на завтра нельзя. Бежать скорей, сейчас же, и все рассказать! Да-да, пока еще не поздно…
Она вдруг расплакалась, не в силах совладать с собой, и бросилась к калитке…
А там, в шатре, в разгар веселья не сразу заметили исчезновение невесты, вернее, теперь уже молодой. Только Маришкин муж нетерпеливо переминался с ноги на ногу в ожидании, когда она снова появится. В конце концов, так и не сумев побороть нарастающее беспокойство и тревогу, он вышел во двор, чтобы отыскать свою молодую жену. Обошел все кругом: и гумно, и задворки — одним словом, все уголки обшарил.
— Маришка… Маришка… — звал он сначала шепотом, а потом все громче и громче.
Снова заглянул на конюшню, в сарай, всюду, где уже побывал, но Маришки нигде не было. Тогда он вернулся в шатер и, отозвав в сторону тестя, сообщил, что нигде не может найти Маришки. Хедеши так изменился в лице, что Мишка не на шутку перепугался.
— Небось домой пошла… — промямлил он, но тесть не счел нужным даже ответить ему.
— Ну-ка, тихо! — властно и зычно крикнул Хедеши, — цыц, цыгане!
Когда водворилась тишина, он, с трудом сдерживая гнев, объявил:
— Молодую выкрали! Кто пойдет со мной ее вернуть?
Гости сначала решили, что кто-то потехи ради выкинул безобидную шутку с умыканием невесты. Все мужчины, старые и молодые, тесня друг друга, бросились к выходу.
— За мной! — крикнул Хедеши, и вся орава направилась к воротам.
Очутившись на улице, кое-кто, слегка протрезвев, сообразил, что дело принимает серьезный оборот. Все приумолкли. Топот тяжелых шагов глухо раздавался в ночной тишине. Мужиков вдруг охватила какая-то необузданная охотничья страсть, подогретая выпитым вином. Пожалуй, теперь уже ничто не могло бы их удержать, даже если бы выяснилось, что вся эта история, из-за которой поднялся переполох, всего лишь недоразумение или озорная выходка ради общей потехи. Так никакими пинками нельзя отогнать охотничью собаку, почуявшую дичь; она будет рваться, скулить и визжать и в конце концов схватит за ногу того, кто пытался вернуть ее назад.
Вся улица была погружена в темноту. Толпа двигалась по селу в зловещем молчании. Это было грозное молчание. Если до сих пор пьяный угар находил выход в бесшабашном пении, криках и буйных плясках, то теперь необузданные страсти ушли куда-то вглубь и, накапливаясь в душе и в помутневшем сознании этих людей, становились все более опасными. Дойдя до Пиштиного дома, к которому, собственно, они и рвались в пьяном угаре, мужики остановились озадаченные. Всюду, где они только что проходили, в домах было темно, но здесь горел свет. С минуту они постояли, как бы что-то соображая, затем всем скопом ринулись вперед. Зазвенели разбитые стекла, кто-то вышибал их кулаком. В следующее мгновенье была снесена калитка вместе с изгородью. Озверевшая толпа навалилась на дверь, пытаясь ее высадить.
Но самым жутким во всем это было молчание. Среди буйства не прозвучало ни единого человеческого возгласа. Только там, в доме, вдруг кто-то истошно закричал. И, вторя этому крику, во дворе заскулила собака. И тут в один миг красные языки пламени поползли по низкой, крытой камышом крыше. Тростник трещал, разгораясь. Еще миг — и уже вся крыша полыхала. В ночной тиши неожиданно раздался дикий торжествующий рев множества глоток. Казалось, эти оглушительные гортанные звуки издает какой-то допотопный исполинский петух, возвещающий приближение рассвета.
В последние несколько лет крестьяне все чаще стали покидать села и деревни и селиться в степи. Повсюду возникали хутора. На месте прежних лачуг, служивших пристанищем на время полевых работ, строилось основательное жилье, рассчитанное на долгие годы. Переселение в степь поначалу было робким. Крестьянин никак не мог поверить, что теперь уже никто не сгонит его с земли. Как знать, вдруг настанет черный день, явится господин управляющий с дворовыми и разнесут хутор со всеми постройками. Хуторские домишки, как бы опасаясь чего-то, располагались друг от друга на почтительном расстоянии. Бесконечной вереницей уходили они далеко в степь. Их крохотные тусклые окна недоверчиво поглядывали на каждого нового соседа из-под низко нависавших камышовых крыш. Так настороженно смотрят на незнакомца, не внушающего доверия.
А вот этот уединенный домик стоял на границе села со степью и, казалось, имел причину быть вдвойне настороженным. На фоне заснеженной бескрайней степи едва заметно выступал конек его крыши. И лишь тускло поблескивающие окна выдавали присутствие среди сугробов одинокого жилья. В этот темный зимний вечер в окнах домика горел свет. В деревнях, как и на хуторах, окна домов обычно выходят на одну сторону. К противоположной, глухой стороне дома пристраивают хлев, конюшню, свинарник да закутки для мелкого скота и домашней птицы. У этого же дома окна выходили на две стороны — одно смотрело на село, другое — в поле.
Обитатели дома сидели за столом, кто-то расположился и на лежанке. За печью копошились в тесноте полуголые ребятишки. Было жарко натоплено, и от печи все еще шел горячий чадный дух. Однако, невзирая на духоту, мужчины сидели в дубленых полушубках и лохматых шапках, у иных были накинуты на плечи овчинные тулупы. Казалось, они забежали сюда мимоходом и тотчас снова отправятся в путь. Трепетное пламя коптилки рисовало на стене причудливые тени. Воздух казался густым от запаха земляного пола, бурок, кожухов, от чада коптилки.
Хозяйка дома и ее дочь пряли, примостившись на краю лежанки. Слышалось мерное жужжанье веретен. Пряхи то и дело слюнявили пальцы, чтобы лучше сучилась нить. В эту минуту ничего, кроме тихого жужжания прялки да глухого шума поднятой детьми возни, не было слышно.
На столе лежали буханка и сало, но никто из присутствующих не ел, все сидели молча и угрюмо.
Во дворе зло залаяла собака, потом заскулила, и все стихло. Никто не шелохнулся, только на хмурых лицах людей появилось выражение настороженности. Все взоры были устремлены к двери, ибо на крыльце кто-то обивал с сапог снег. В дом вошел рослый мужчина в кожухе и меховой шапке. Вместе с ним ворвалась струя холодного, пахнущего чистым снегом воздуха. На какое-то мгновение, словно обрадовавшись гостю, ярко вспыхнуло пламя коптилки.
— Здравствуйте, — сказал незнакомец и без приглашения сел за стол. Не проронив более ни слова, он отрезал ломоть хлеба, кусок сала и принялся жадно есть. Остальные молча наблюдали, как он ест, но потом, будто утратив интерес, перестали за ним следить.
— Так вот, — произнес мужчина, отирая губы тыльной стороной ладони, — так оно и есть, как люди сказывали…
— Неужто так оно и есть?! — вскинулся кто-то.
— Святая правда.
— От кого ты слыхал?
— От кузнеца Бажали. Я ведь прямо из села Тапе. Да и со свояченицей разговор имел. Она целую неделю понапрасну ждет своего мужика. Дней десять, как ушел. Сказал, через два-три дня воротится, а самого по сей день нет…
— Чего ж, такое может случиться… А вот насчет Шандора не поверю, неправда это.
— Хочешь верь, хочешь нет, только люди в один голос твердят. Бажали ездил в Сегед. В городе тоже все подтверждают.
— Все равно не верю, — никак не соглашался усатый мужик. По-видимому, это был хозяин дома, только он один был одет по-домашнему, налегке.
— Не верю, — упрямо повторил он еще раз. Возможно, его упорство объяснялось тем, что остальные не спешили ему поддакнуть или одобрительно кивнуть в знак согласия.
— А что его упрятали за решетку, тоже не верите? — спросил другой мужик, помоложе.
— Нет, отчего? Такое случиться могло. Только по-другому, а не как люди болтают. Шандор Рожа не дурак, чтоб ни с того ни с сего явиться в сегедскую крепость и сказать: мол, здравия желаю, господа жандармы, вот я и пожаловал к вам, хватайте и сажайте меня за решетку!..
— Да вовсе и не так рассказывают. Ему вроде бы посулили должность пристава, а уж потом…
— Ерунда, болтовня пустая, — сердито возразил хозяин дома. — Это про него господа такое распускают. Да еще завистники. Чтоб им пусто было!
— Бажали то же самое говорит.
— А мне этот Бажали давно уже не по нутру. Я остерегал Шандора. Советовал держаться подальше от Бажали, не связываться с ним. Так нет, он ему продолжал доверять. Клянусь богом, возьми я этого кузнеца за жабры, все бы начистоту выложил. Даже про то, как жандармы схватили…
— Вроде бы непохоже на него; может, испугался человек… Он мне сказывал, что ему и самому надобно от жандармов скрываться.
Это было высказано решительным тоном, и возражений не последовало. Мужики молчали, но молчание могло означать как согласие, так и смятение.
За печью, в углу, ребятишки устроили потасовку.
— Эй вы, тихо там! — зло прикрикнул на них отец. — Не то вышвырну вон, на снег, возитесь там сколько влезет!
Наконец-то он нашел, на ком сорвать злость, но и после этого не успокоился и тем же сердитым тоном продолжал:
— Шандор Рожа не из таких, чтобы променять совесть на должность пристава. Да будет вам известно, ему не раз сулили всякие блага господа поважнее Радаи. И все-таки Шандор не польстился на ихние посулы. Не может он продать своих друзей!
— Так ведь ему нарочно посулили, чтоб заманить в ловушку. Потом схватили… — пояснил пришелец, но уже без прежней уверенности. И, как бы оправдываясь, добавил: — Я что? Я ничего… Люди говорят…
— Ну и пусть болтают, язык, он без костей!
Все угрюмо молчали, погрузившись в раздумье. Женщины продолжали крутить свои веретена, время от времени с тревогой поглядывая на мужчин. Дети тоже угомонились и притихли.
— Что бы там ни было, дело ясное: попал он за решетку, — нарушил молчание тот, кто принес тревожную весть.
— Шандор немало пожил на свете, — произнес кто-то, и всех насторожило многозначительное «пожил»…
— Ничего, авось как-нибудь выкрутится, — продолжал стоять на своем хозяин дома. — Ведь не впервой его хватают.
— Бажали слыхал еще, будто смельчака Вечоры уже нет в живых. Озверел этот Радаи[25], попадешься ему в руки — поминай как звали. Свояченице моей, женке Вечоры, у меня духу не хватило сказать про такое.
— Похоже, хотят господа людям рты позатыкать, особливо тем, кому есть чего сказать. Потому как, заговори они, господам в Сегеде несдобровать.
— Вот потому и выйдет вскорости на волю Шандор, а уж коли он заговорит, не поздоровится господам от его слов…
— Думаешь, ему не заткнут глотку? Тиса — река глубокая. Угодить в быстрину недолго…
— Будет вам каркать, чего доброго, и в самом деле беду накаркаете, — напустился на них хозяин дома. — Шандор Рожа не какой-нибудь жалкий бродяга, чтобы так просто сгинуть. За него господа будут в ответе. Сам король с них взыщет!
— Так ведь за Вечору и не подумал взыскать? Да и за остальных загубленных тоже. Ходят слухи, будто людей каждую ночь тайком топят в Тисе. Поэтому Бажали и струхнул.
Тут уж и сам хозяин не нашелся с ответом. Он только смачно выругался и присовокупил негодующе:
— Ну и сволота эти жандармы!
Хозяйка, за весь вечер не проронившая ни слова, вдруг робко заговорила, начав издалека, с того, что, казалось бы, не имело никакого отношения к мужскому разговору.
— Чуть было не запамятовала. Нынче ночью приснился мне страшный сон: будто мы хоронили моего покойного батюшку, а вы все свалились в могилу и никак не могли оттуда выбраться. Никто не заметил, как это случилось, и могильщики стали засыпать яму землей. Я хочу крикнуть, чтоб они остановились, чтоб не заваливали вас, да не могу. Потом…
— Ты, должно быть, на ночь лишнее съела, — недовольно сказал муж.
Женщина замолчала. Молчали и гости.
Дети улеглись, тесно прижавшись друг к другу, на лоскутных одеялах, потрепанных сермягах и старых овчинных тулупах, разостланных на полу за печью, и сразу уснули. Лишь изредка нет-нет да и захнычет иной из них, когда кто-нибудь, дрыгнув ногой, угодит невзначай ему в лицо пяткой или спросонья ухватит за волосы своего вихрастого братишку.
Пламя коптилки совсем растаяло, его язычок вяло трепетал, готовый вот-вот погаснуть.
— Ну, а что еще слышно?
— Говорят, будто Радаи приказал доставить ясновидца из Сегеда. Ну, того самого, из нижней слободы. Ясновидец сам всем заправляет. Потому жандармам удалось столько людей изловить. Ясновидец подсказывает, дескать, ступайте туда-то и туда-то. Жандармы тотчас отправляются куда следует, хватают людей и уводят. Еще толкуют, будто Шандора околдовали, вот он и сдался им в руки. А не то чтобы за должность пристава продался. Будто в Дорожме, в кабачке под названием «Стукалка»[26], его напоили колдовским зельем, и он тут же вскочил на коня и поскакал прямехонько в Сегед, чтоб предстать перед Радаи. А там его уже поджидала засада. Вот и набросили ему жандармы на голову мешок. Потому у них все так ладно вышло, что ясновидец предупредил: дескать, сюда скачет Шандор Рожа, держит путь прямо в Сегед… Болтают, будто этот ясновидец даже сказал жандармам, как зовут у Шандора коня, и какой он масти, и что у него на лбу звезда. Вот про что толкуют…
Мужиков охватило чувство напряженного ожидания, почти суеверного страха. Казалось, можно было услышать, как учащенно бьются их встревоженные сердца. И хотя снаружи не доносилось ни единого звука, а собака, должно быть, забившись в конуру, мирно дремала, хозяин вдруг встал и вышел во двор посмотреть, все ли там в порядке.
Когда он вернулся, мужики все так же молча сидели за столом. Но вот один из них встал и, попрощавшись, вышел. Вскоре все услышали удаляющийся конский топот. Затем один за другим поднялись и остальные. Они выходили, не обменявшись друг с другом ни единым словом.
В доме оставался один только Пишта. За весь вечер он и рта не раскрыл, сидя на краешке лежанки и безучастно следя за разговором. Изредка он поглядывал на ловкие девичьи руки, колдовавшие над прялкой. Пишта знал, что девушка взглядывает на него украдкой, хотя вроде бы и глаз от прялки не поднимает. Хозяйка прислонив прялку к стене, встала, собираясь стелить постель. Встал и Пишта.
— Тоже уходишь? — спросил его хозяин.
— Пора.
— Для тебя у нас место найдется. Как говорится, в тесноте не в обиде. Чего на ночь глядя тащиться.
— Нет, пойду уж.
— Где искать-то тебя, коли понадобится что передать?
— Где?.. — Пишта помедлил. — А нигде, сам наведаюсь…
Пишта попрощался с хозяевами дома за руку. Девушка, накинув на плечи платок, вышла его проводить. На крыльце они остановились. В эту морозную ночь ветер запорошил крыльцо зернистым заледенелым снегом. Девушка дрожала от холода.
— Пишта… — прошептала она, зябко поеживаясь. — Не уходи. У меня душа не на месте, сердце чует недоброе…
— Значит, сердце тебя обманывает, — шутливо сказал парень. — Ступай-ка ты в дом, пока совсем не окоченела.
— Останься, Пишта! Я боюсь за тебя, ну хоть до утра…
— Не бойся, Вероника! Мешочек с талисманом я заплел в хвост коня. Теперь даже привидения обходят меня стороной. — Пишта озорно рассмеялся.
— Не искушай судьбу, Пишта!
— Ладно, не буду. Ну, а теперь ступай в дом, а то и в самом деле замерзнешь.
Пишта вывел из конюшни коня, вскочил в седло и мелкой рысью выехал со двора. А когда оглянулся, ему показалось, что девушка, приоткрыв дверь, все еще стоит и провожает его взглядом.
Вечер выдался темный. Да и поздно уже было. Приближалась ночь, глухая, непроглядная. Белесый снег был едва приметен. Беззвездное небо низко нависало над землей. Пишта невольно пригнулся к гриве коня, чтобы невзначай не удариться головой об эту плотную завесу. Ветер усиливался, мела поземка. Время от времени, словно споткнувшись о ледяной ком земли, ветер вздымался вихрем и мчал дальше, наметая в сугробы сухой, колючий, как иглы, снег. Разыгралась метель.
Резкий ветер слепил глаза. Пишта всматривался в ночную тьму, но ничего разглядеть не мог. Оставалось только положиться на своего скакуна. На душе у Пишты было нехорошо, недобрые предчувствия угнетали парня; видимо, и впрямь не следовало ему уезжать. Да и Вероника — замечательная девушка. Такая отзывчивая и добрая. А он на прощанье не сказал ей ни одного ласкового слова. Но что Пишта мог поделать с собой? Пусть уж она лучше ни о чем не догадывается, по крайней мере у нее будет надежда, что он еще к ней когда-нибудь вернется. Надеждой можно долго жить, а когда одна надежда иссякнет, на смену ей придет другая. Вот так и живет человек, от надежды к надежде. Все счастья ожидает…
Доехав до околицы какого-то села, Пишта осадил коня. А может, лучше объехать село стороной? Осторожность никогда не мешает. Но в таком случае придется сделать большой крюк.
После минутного раздумья, решив ехать через село, напрямки, Пишта пришпорил коня.
Ехал он глухими, пустынными улицами, мимо запорошенных снегом, спящих глубоким сном домов. Нигде ни души, даже собаки не лают. Он невольно вспомнил разговор о ясновидце и облавах, которые устраивают жандармы. Интересно, видит ли сейчас ясновидец его, Пишту? Видит ли, как Пиштин конь трусит по селу в эту непроглядную, глухую ночь? С малых лет привык Пишта коротать ночь в степи, но сегодня он испытывал какую-то неизъяснимую тревогу. Почему-то на ум приходила мысль о том, доведется ли ему еще когда-нибудь увидеть родные места?
Миновав село, Пишта снова очутился в степи. Парню хотелось думать, что эта беспросветная ночь с пронизывающим ветром и морозом надежно хранит его от чужого взора. Но так ли это? Не угрожает ли ему смертельная опасность? Пишта с каждым днем все острее ощущал, как затягивается петля, которую граф Радаи набросил на шею бетярам. Куда податься, где найти надежное укрытие? Ночная темнота таила опасность, а ведь бывало, чем темнее ночь, тем уверенней чувствовали себя бетяры.
От холода у Пишты окоченели руки, и он вынужден был отпустить поводья. Пишта знал, что конь скорей, чем человек, отыщет дорогу в кромешной тьме.
Прошло пять лет с тех пор, как парень ушел из дому. За это время он всего лишь несколько раз наведывался в родную деревню. Да и то глухой ночью. Он видел ее только по ночам, как и эту, только что оставленную позади. Последний раз пришел он домой в прошлую весну, когда умер его дед. Что привело его домой именно в этот день? Предчувствие? Ведь домашние не знали, где он скитался, и при всем желании не могли известить его о смерти старика. А вот поди ж ты, нагрянул домой именно в тот день, когда старик, обряженный в последний путь во все чистое, лежал в горнице на столе с подвязанным подбородком и серебряными монетами на глазах.
Пять лет назад, в ту осень, когда пьяные гуляки подожгли отчий дом, Пишта решил покинуть родные края. Сначала хотел уйти с артелью землекопов куда-нибудь подальше, на чужбину. Но тут наступила зима, и артель распалась, землекопы разбрелись кто куда, многие вернулись в свои родные деревни. Ушел и Пишта, намереваясь по весне наняться пастухом. Но от бескормицы поголовье скота и в других местах сильно поуменьшилось. Повсюду пастбища пустили под распашку. Своих пастухов некуда было девать. Так вот Пишта и скитался, не находя для себя дела, пока не случилось, что как-то незаметно для себя он приобщился к бетярам. В привольной жизни пастуха и бетяра много общего, а в ту пору уже почти стерлись грани между этими обитателями степей. Среди бетяров всякого рода люди: и беглые солдаты австрийского императора, и крестьяне-бедняки, и мелкие сельские хозяева, обуреваемые жаждой приобретения новых земель, и горожане, и даже разбойники. Всех их соединяли невидимые узы. Пишта не очень-то присматривался к бетярам и вовсе не задавался вопросом, что они за люди. Бетяры охотно приняли его в свою среду, и этого Пиште было вполне достаточно.
Покидая родную деревню, он даже ни разу не оглянулся назад. Да и все эти пять лет скитаний старался назад не оглядываться: ему не хотелось вспоминать прошлое — что было, быльем поросло. Впрочем, и в будущее он тоже не заглядывал. Позади оставались дни, месяцы, годы, а он все шел, шел, упрямо уставившись в землю. Многое повидал и испытал Пишта: стоял на стреме возле уединенных хуторов, пока остальные бетяры выводили из конюшен хозяйских коней; помогал отбивать лошадей, быков, коров и волов от степных табунов; угонял на убой в дальние города гурты, но никогда не задумывался, к чему все это может привести.
За пять лет он только один-единственный раз дрогнул и в сердце его закралось сомнение. Это произошло прошлой осенью, когда около железнодорожной станции у села Киштеле бетяры остановили поезд. Пишта и по сей день точно не знает, как все получилось тогда с тем злополучным поездом, потому что сидел в засаде довольно далеко от железнодорожного полотна, в поле. Одно ему было известно, что налет бетяров не удался. Поезд, правда, они остановили, но неожиданно нагрянули солдаты и бетярам пришлось спасаться бегством. На следующий день рассеянный отряд бетяров удалось собрать на одном из степных хуторов. Пишта впервые увидел своего вожака Шандора Рожу растерянным и подавленным. Правда, Пиште не так уж часто приходилось заниматься разбоем. Небольшая дружина молодцов, к которой он примкнул, действовала вполне самостоятельно. Только в исключительных случаях, когда бетярам предстояло крупное дело, дружину призывали на подмогу.
Интересно, заметили ли остальные бетяры, как изменился их вожак. Пиште его удрученный блуждающий взгляд сказал о многом — он был красноречивее всяких слов. Парню казалось, будто взгляд атамана выражал и его собственное душевное смятение. Пишта вырос среди лошадей, волов, коров, и к каждой животине, чужая она или своя, паслась в степях под Киштелеком или Орошхазой, он питал искреннюю привязанность. Допустимо ли угонять скот? А почему бы и нет? Пишта не видел в этом особого греха. А вот напасть на неведомое железное чудище, пожалуй, было делом запретным. И что бы там ни говорили умники насчет этой колдовской машины, ясно одно — без воли всевышнего здесь не обошлось. А может, и сам черт вмешался… Недаром же у них с этим налетом ничего не вышло…
Уже тогда внутренний голос подсказал Пиште, что вольной жизни бетяров приходит конец. Нет, не нынешней ночью, а еще в тот памятный день закралась в голову парня мысль покинуть бетяров. И вот теперь, вспомнив смятенный взгляд атамана, Пишта готов был поверить, что Шандор Рожа и впрямь добровольно явился в сегедский острог…
Занималось утро, когда Пишта добрался до дома. Молочно-белый туман, который всегда зимой по утрам недвижно лежал на равнине, делал первые попытки подняться ввысь, как окоченевшая от холода исполинская птица, которая хлопает крыльями, надеясь взлететь, но окружающие ее дома, изгороди, ветви деревьев и колодезные журавли хватают ее за перья и тянут вниз.
В изумленных глазах домочадцев Пишта прочитал не только радость, вызванную его возвращением, но и испуг. Так бывало всегда, когда он внезапно являлся домой. Его и на этот раз не стали расспрашивать, где он скитался, что делал, надолго ли вернулся. Все с опаской поглядывали на дверь, не войдет ли кто еще за ним следом… Кроме отца с матерью, здесь, в отчем доме, сейчас жили старшие и младшие Пиштины братья и сестры. К Новому году, закончив поденную работу у помещика, они возвращались домой. За эти годы семья не убавилась, только изменилась: одни ушли из дому, другие пришли. Сестра Юлишка успела выйти замуж, а младший брат Шандор привел в дом молодую жену. Вся семья теснилась в сенях. На полу валялись овчинные тулупы, полушубки, которые еще не были убраны с ночи.
«А кто же там лежит в углу? Уж не дедушка ли из мертвых воскрес?» — подумал Пишта.
— Это дядя Мишка, — перехватила его взгляд мать, кивая в сторону старика Шебештьена. — Нынче приютили…
«Надо же! Видно, не могут обойтись без стариков в доме. Когда дедушка доживал свой век, вечно на него ворчали, а стоило ему на тот свет отправиться, как приютили другого».
Престранным человеком был этот дед Шебештьен, он, пожалуй, самый старый во всем селе. Еще в ту пору, когда Пишта был совсем маленьким, у дяди Мишки на всем белом свете не было близкой души. Этот древний старик хранил в памяти историю села по меньшей мере за целое столетие, помнил всех своих односельчан, когда-либо за это время живших здесь, досконально знал родословную каждого и каждое событие в жизни людей, чей прах уже десятилетиями покоился на погосте. Он умел так живо и интересно о них рассказывать, словно виделся с ними не далее как вчера. Старик поселялся то в одном семействе, то в другом и, если уж основательно надоедал кому-то или самому становилось в тягость очередное пристанище, тут же находил новых родственников, приводя в доказательство своего дальнего родства с ними убедительные доводы.
Теперь вот в его душе, должно быть, проснулись давно дремавшие родственные чувства к семейству Балогов.
— Озяб небось? Приляг, отдохни, — ласково сказала мать.
Она хлопотливо топталась, суетилась возле сына, как переполошившаяся наседка вокруг своих цыплят.
— Может, в конюшне ляжешь? Там тебя никто не потревожит…
— Мне и здесь, в доме, не худо будет.
Своим ответом Пишта дал понять, что отныне останется дома и впредь ни от кого не намерен таиться.
Он улегся на полу прямо в чем был, рядом со стариком, и сразу заснул.
Возвращение домой блудного сына обычно доставляет домочадцам больше огорчений, чем радости. И чем дольше не возвращается человек в родной дом, тем острее воспринимают его возвращение близкие. Уйти из родного дома на долгое время, а потом вдруг нежданно-негаданно явиться — равносильно воскрешению из мертвых. Да и сам блудный сын с трудом приживается в отчем доме. Уходя отсюда, он все горевал — как-то родные без него будут. А вот вернулся и понял, что жили они не тужили, словно его никогда рядом с ними и не было…
Пишта проснулся лишь под вечер. Встал не сразу, долго лежал с закрытыми глазами, слушал, как бранились отец с матерью.
— Говорила я, так не годится!
— Как-нибудь без твоих советов обойдемся, своим умом проживем.
— Того и гляди, на дворе таять начнет. А там и дожди зачастят проливные. Вся крыша худая…
— Как твоя голова. Не суйся, куда не след! Не твоего ума дело.
— Отчего ж это не моего? Кровля не сегодня-завтра рухнет, свиней придавит, а ты и в ус не дуешь!
— Сказано, перестань языком трепать!
О чем это они? О свинарнике? Пишта не особенно вникал в суть спора, но невольно подумал, что родители, видать, спорят об этом не одну неделю, а может, не один месяц и сегодня, словно ничего особенного не произошло, продолжают давний спор. А что, собственно, произошло? Только-то и всего, что нынче утром он вернулся домой. Когда Пишта покинул дом, хлева для мелкого скота не было и в помине. Хлев построили в его отсутствие. Дом покрыли новой кровлей, вместо сгоревшей. В этот злосчастный вечер, когда над их головами полыхала крыша, Пиште казалось, что всему пришел конец, что ему, Пиште, ничего другого не остается, как перебить всех этих извергов и пустить под крыши иных домов красного петуха. Спалить полсела, а затем всей семьей уйти. Но кто знает, может, пока он, рискуя жизнью, скитался по степи с бетярами, родня примирилась с его лютыми врагами?..
— А ты, кажись, проснулся? — заговорил с ним отец.
Видимо, Пишта заскрежетал зубами: упаси бог назвать своих лютых врагов по имени. Пишта встал и вышел во двор. Осмотрел все постройки. Крыша хлева и в самом деле прогнулась под тяжестью толстого слоя снега. И почему никому в голову не придет сгрести снег? А двери конюшни плохо прилажены к косяку — лихой молодец плечом высадит… Пишта горько усмехнулся: похоже, он уже и на свою конюшню позарился… Его верный конь, узнав хозяина, заржал. «А что, если вскочить верхом на коня и умчаться прочь отсюда? Снова туда, в привольную степь? Так, пожалуй, было бы лучше всего», — невольно подумал Пишта.
Дед Шебештьен за ужином, хитро поглядывая на Пишту, стал его прощупывать:
— Люди поговаривают, будто Шандора Рожу в кутузку упрятали…
В этом тщедушном старикашке лукавства было больше, чем жизненных сил. Он делал вид, будто эти слова не касаются Пишты, будто говорит он просто так, между прочим. Но никто не отозвался на его замечание, и старик снова закинул удочку:
— Слыхать, продается участок пастбища не меньше хольда, тот, что выделили вдовушке Димакне. Землица отменная, хорошая будет пашня. Аккурат по-соседству с вашим наделом. Вот бы вам купить. В самый раз пришлась бы. Кабы Пишта не с пустыми руками пришел…
— Пиште заработков на жизнь едва хватало, — сердито огрызнулся отец.
— Это я так, к слову пришлось…
У Пишты впервые мелькнула мысль, что односельчане знают о его жизни среди бетяр. Раз уж этот старикан намекает, значит, какие-то толки о нем ходят по деревне. Вдовушкину землицу и впрямь не мешало бы купить, тем более что вернулся он домой не с пустыми руками. Только не станет же он выкладывать на стол все, что привез с собой…
— Ну вот что, дядюшка Мишка! — сказала мать. — Раз Пишта вернулся, нам здесь всем вместе малость тесновато будет…
— Ты что ж, братец, решил остаться? — спросил старик.
Хоть в этот момент никто на Пишту и не смотрел, у него было ощущение, будто все пронизывают его взглядами, ожидая ответа.
— Да вроде бы решил…
— Так вы того, потерпите денька два, а ужо кто-нибудь да примет меня в дом.
— Ладно уж. Я ведь не к тому сказала.
Пишта нехотя, с кислой миной, принялся за еду. Видно, домашняя стряпня пришлась ему не по вкусу. К тому же воздух в сенях был спертым, и ему стало душно. «Хорошо бы сходить куда-нибудь, — подумал Пишта. — Но куда? К кому?»
После ужина все рано улеглись спать, чтоб не расходовать зря масло в светильнике. Молчать в темноте — оно куда легче, а кому охота лясы поточить, так ведь опять же и в темноте можно! Нет ничего приятнее в зимнюю пору, как пораньше лечь спать и завести в потемках неторопливый разговор о том о сем. Хозяин в такие вечера наговорится со своими домашними вдосталь, на целый год вперед. Теперь же все обитатели дома почему-то молчали. Какие-то мысли, роившиеся в голове, и затаенные в душе чувства не давали излиться словам. Один только дед Мишка то и дело нарушал тишину. Он громко кряхтел, сопел, потягивался под тулупом, так что старые косточки хрустели.
— Что-то ноги у меня ломит. Ну ничего, в могиле авось болеть перестанут, мать сыра земля всю хворь вытянет…
Покряхтев еще немножко, старик попытался завязать разговор:
— Кажись, этот шельмец Хедеши опять замышляет пакость. Говорит, дескать, барин не дает больше под выгон Харангошскую пустошь! Ишь как ловчит! Мошенник, как пить дать с приказчиком плутни затевает.
Балог-старший беспокойно ворочался, вздыхал, сопел и, в конце концов не вытерпев, заговорил:
— И я скажу: неслыханную подлость задумал Хедеши за спиной у всех. Только мужики вроде одурели, сколько им не толкуй, все попусту.
— Вот нынче, после обеда, — продолжал старик, — пришел я к нему и говорю: послушай, Анти, я-то знаю, что в сельской управе хранятся контракты, в которых записано, что Харангошская пустошь — мирская собственность. Мне-то уж доподлинно это известно! Ведь их заключили, еще когда я молод был. Вот и скажи господину писарю, пусть бумаги те отыщет. А потом уж будем судиться, добиваться своего! А он мне, шельмец: ладно, дядя Мишка, скажу. Вижу, врет, не скажет.
— Тоже нашли к кому посылать шельмеца, к писарю, — заметил Балог. — Он же с ним заодно, в одну дудку дуют. А вот в прежние времена порядок был что надо: крестьянская община указывала писарю. Село ему платило, оно же и волю свою ему диктовало. Вот это я понимаю!
— Коли меня вызвали бы в суд, — не унимался старик, — я бы сумел добиться правды. Без писаря вам да и без всяких контрактов. Выложил бы все как есть, дескать, слыхом не слыхивал, чтоб Харангошская пустошь принадлежала барину. Никогда такого не было. Еще в ту пору, когда я был пастухом у деда Юхаса черномазого, на том выгоне паслось только мирское стадо. Помню, мор тогда лютовал. Чудом уцелело несколько голов скота… И уж потом, спустя немного времени, пастбище размежевали. Тогда и определили, какая часть барину, а какая — миру. И вот тут подстроили подлость — Харангошскую пустошь отдали барину. Мужики роптали на произвол чиновников и, осерчав, прогнали писаря. А писарем в ту пору был Микола рыжий. Вот уж и впрямь истину говорят: рыжей собаки и рыжих людей остерегайся. Мужики пытались искать правду, тяжбу затеяли, но справедливости так и не добились. Барин потому старался завладеть пустошью, что задумал отыскать на дне омута клад. На посулы он не скупился, однако никто из челяди искать тот клад не отважился. Ни за какие посулы батраки не соглашались. Тогда хапуга нашел охотников на стороне. Но едва они приступили к делу, барин в одночасье помер, ночью, во время грозы…
Пишта не очень-то прислушивался к монотонному сиплому голосу старика. Его болтовня надоела парню, хотелось цыкнуть, чтоб перестал тараторить. Раз уж этот… Хедеши такой отъявленный негодяй, сколько ни болтай, он лучше не станет. Будь он трижды проклят!
Однако под монотонный говор старика Пишту мало-помалу охватывало знакомое чувство приятной расслабленности. Так обычно согревается под теплым тулупом озябшее тело в лютую морозную ночь. Человеку кажется, будто окоченевшие ноги никогда больше не согреются. Холод неумолимо подбирается к сердцу, но тут вдруг кровь начинает бежать быстрее, и вот уже по всему телу разлилось приятное тепло…
Пиште почудилось, что в закутке лежит его дедушка и, как в прежние времена, рассказывает всяческие небылицы. И вот только сейчас, с тех пор как вернулся, Пишта впервые почувствовал себя по-настоящему дома.
— Скажите, дядюшка! — обратился он вдруг к старику. — Вы уверены, что те самые бумаги сохранились?
— Должны быть в сельской управе. Коли их никто не припрятал. Ведь от этаких шельмецов всего ожидать можно. У них хватит совести.
Что там говорить, эти изверги на все способны! Он-то, Пишта, это знает. Но пусть зря не стараются, им не удастся снова выжить его из родного села!
В сладкой полудреме Пишта потягивался под тулупом. А под топчаном до срока посаженная на яйца наседка беспокойно ерзала и негромко клохтала. В полусне эти легкие звуки казались Пиште неправдоподобно громкими. Воображение перенесло его в степь. Ему почудилось, будто в теплую летнюю ночь он бодрствует у догорающего костра и слышит, как в той стороне, у таинственного омута, кричит выпь.
Спустя несколько дней после возвращения к Пиште однажды утром пришел посыльный и велел ему явиться в сельскую управу, к старосте. Пишту так и подмывало ответить дерзким отказом. Но он взял себя в руки, поняв, что этого все равно не избежать. Он просил передать, что придет. Посыльный доводился им не то кумом, не то свояком. Уже выходя из дому, он шепнул Пиште:
— Будь начеку, попридержи язык! Сдается мне, эти мироеды замышляют недоброе.
Пока Пишта одевался и приводил себя в порядок, встревоженная мать молча суетилась вокруг него. Отец же, против обыкновения, не шумел и не бранился, а помалкивал себе в своем закутке.
— А может, лучше… — робко промолвила мать, но не успела договорить, как ее нетерпеливо перебил отец:
— Что лучше?
— Вовсе не ходить…
— А что дальше?
— Ну… лошадь в конюшне… а там…
Она не могла договорить, поднесла к глазам передник и тихонько заплакала, продолжая вздыхать да охать:
— Господи, какие беды ты нам еще уготовил? Прости и помилуй!
— Да перестаньте хныкать! — сказал Пишта жестко, но тут же почувствовал, как к горлу подкатил ком. Ему было от души жаль свою изможденную, измученную невзгодами мать. — Не тужите, не тревожьтесь, мама, авось все обойдется! — добавил он ласково.
Отец сидел нахохлившись и шмыгал носом. Пишта только сейчас заметил, как сильно сдал он за эти пять лет. Прежде он пришел бы в ярость, распетушился, стал бы в пух и прах разносить местных богатеев. А теперь у него хватило духу лишь на то, чтобы посоветовать сыну быть поосторожнее.
— Да вы не беспокойтесь, отец, я сумею за себя постоять!
Но если говорить откровенно, за самонадеянным тоном Пишты скрывалось душевное смятение. Парню было не по себе. Даже в ту ночь, когда они совершали набег на хутор, неподалеку от Дорожмы, а он впервые стоял в дозоре, пока его дружки-бетяры орудовали на усадьбе, даже тогда у него не было так скверно на душе, как сейчас, когда он шагал по дороге в сельскую управу. А может, и в самом деле разумнее повернуть назад и, оседлав коня, умчаться в степь? Но Пишта тут же прогнал эту мысль и, взяв себя в руки, продолжал путь. Он крепко стиснул зубы и мысленно твердил, что теперь им не удастся выгнать его из родного села, как в тот вечер, пять лет тому назад! А что они могут с ним сделать? Что они знают о нем?
Конечно, станут допытываться, люди ведь много чего наболтали. Спросят, где пропадал до сих пор. Пусть спрашивают, он найдет, что ответить. Пусть справляются, если не поверят. Он не дрогнет, будет прямо смотреть в глаза этим подлым людишкам.
Мысленно он представил себе ожесточенный разговор со старостой и с Хедеши. Пишта шел по селу твердым, размашистым шагом, его подкованные сапоги стучали по замерзшей земле, и каждому, с кем встречался он на пути, могло показаться, что парень торопится не иначе как на собственную свадьбу.
Старый Бенкё восседал за своим столом.
Войдя, Пишта остановился перед ним на почтительном расстоянии.
— Вы звали меня, господин староста?
Староста делал вид, будто занят. Он тыкал пером в какие-то бумаги, лежавшие перед ним на столе, хотя всем было известно, что он едва умел нацарапать свою фамилию. Прошло довольно много времени, прежде чем староста, оторвавшись от бумаг, искоса взглянул на стоявшего перед ним парня.
— Давненько ты, братец, не наведывался в наши края. Пишта молчал. «Что кроется за этой притворной приветливостью?» — думал он.
— Стало быть, домой воротился?
— Воротился.
— И останешься?
— Останусь.
— Ну, а где же ты пропадал?
— Во многих местах довелось побывать.
— Это я просто так спросил. Допрашивать тебя не собираюсь.
Слово «допрашивать» староста произнес многозначительно.
«У тебя, вижу, опытный наставник был, все ты усвоил хорошо», — заключил Пишта.
— Я ведь не Радаи. И не какой-нибудь там пристав, — добавил староста и добродушно хохотнул. — Да тебя небось и допрашивать-то не за что?
— Вам лучше знать, господин староста, — уклончиво ответил Пишта.
— Вот именно. Люди мелют всякую чушь. Мне что, мне это без внимания. Пока сам не удостоверюсь, никому веры нет. Мне главное, чтоб на селе порядок был. Потому как порядок надобно блюсти. Так я говорю? — Не получив ответа, он еще раз спросил: — Ведь должен быть порядок, а?
В душе у Пишты нарастала ярость: этот старый плут разговаривает с ним, как с сопливым мальчишкой. Но он сдержался и ничем не выдал гнева.
— Да, конечно… — процедил Пишта сквозь зубы.
— Ну вот мы и сговорились. Ты, видать, остепенился. Так оно и должно быть. Теперь тебе, стало быть, жена нужна, честная, тебе под стать.
К чему это клонит старый хитрец?
— Вот я и говорю: добропорядочная жена нужна, чтоб тебе под стать. Бобыля-то легче в солдаты забрить. По нынешним-то временам…
Как это понимать? Угроза? Матерый волк прикинулся кротким ягненком, дает добрый отеческий совет?
— Я тебе говорил, что я вовсе не пристав и не веду дознание… Пристав к нам редко заглядывает. Какие у нас тут дела? Разве что ночью загорится чей-нибудь дом… Аль угонят с хутора вола или там лошаденку. Но в последние годы и такого не бывало… А раньше, коли случалось, так редко, даже не упомню, когда это было. Оборони нас господи…
«А что, если я сейчас спрошу, как поживает и что поделывает его сноха, Маришка? Вот рожа перекосится…» Пишта впервые с тех самых пор мысленно произнес это имя и сам тому немало удивился: опасался бередить свои старые раны, а вот вспомнил — и ничуть не больно. Это открытие привело его в веселое расположение духа. Пусть себе поболтает старый шельмец.
— Стало быть, мы поняли друг друга, братец? — Бенкё взял жезл сельского старосты и постучал им по столу.
— Да, господин староста.
— Ну то-то же!
С этими словами он отпустил Пишту. Что это? Открытая угроза или с ним решили пойти на мировую, сменив гнев на милость? Пишта вышел из управы с ощущением, что он победил сильного противника в неравной схватке. Парню казалось, что каждый встречный это замечает. Он уже не раз прогуливался по селу, после того как вернулся, но встречавшиеся ему на улице люди поглядывали на него недоверчиво и отвечали на приветствие сдержанно. Закадычных друзей среди односельчан у Пишты не было, однако со своими сверстниками, чаще всего с парнями из бедняцких семей, он нередко веселился и дурачился в долгие зимние вечера, а иногда и всю ночь напролет. Правда, многие из них теперь остепенились, стали отцами семейств. И все вроде бы сторонились его. Едва он вышел за ворота сельской управы, как его окликнули:
— Постой, Пишта!
Это был Шани Бадьо, его бывший товарищ, подпасок. Что это с ним? Вчера Шани молча прошел мимо своего старого дружка, а теперь делает вид, будто тогда просто не заметил его. Ну да ладно! Что было, то было, чего поминать! Вот староста, тоже ведь не стал прошлое ворошить…
— Нынче у нас вечеринка, — сказал он Пиште. — Приходи!
— Староват я уже для вечеринок. Зачем вам старый бобыль на посиделках.
— Не валяй дурака! Приходи! И цитру с собой захвати. Договорились?
— Ладно, так и быть. А вот играть на цитре я вроде бы разучился. Пробовал брать в руки, начну струны перебирать, а пальцы не слушаются, словно судорогой сводит. Отвык играть…
Однако Шани не слушал никаких отговорок.
Отец с матерью тоже посмотрели на Пишту совсем по-другому, когда он вошел в сени, словно за время его отсутствия что-то заставило их изменить выражение лиц, придав им мягкость и приветливость. Пишта рассказал все, как было. Будучи по натуре человеком занозистым и горячим, отец не удержался и запальчиво произнес:
— Пусть бы только попробовали тебя тронуть иль пакость какую учинить! Я не стал бы раздумывать, свернул бы шею этому старому мошеннику, а заодно и его жуликоватому свояку.
И Балог выразительным жестом изобразил, как он привел бы в исполнение свою угрозу. Можно было подумать, что он только тем и занимался, что сворачивал людям шеи.
— Кровь таким гадам надо бы пустить, — бесстрастно изрек дед Мишка.
— Что? Кровь? Нет уж, руки марать не стану!
— А как же их не замараешь, коли схватишь мерзавцев за глотку! Пырнуть ножом, и вся недолга! Пусть изойдут кровью, как свиньи.
— Тогда уж лучше дубинкой! Увесистой, со свинцом. Пришибить, как бешеных собак!
— Довольно вам, а то, чего доброго, поссоритесь из-за ерунды! — увещевал стариков Пишта.
В добром расположении духа Пишта начал собираться на вечеринку. Он натянул на цитру струны и бренчал на ней все послеобеденное время. А когда наступили сумерки, отец с матерью, подбадриваемые звуками цитры, не выдержав, пустились в пляс. Посмеиваясь, с молодым задором, кружились старики в танце. Дед Мишка отплясывал со своей палкой. Пишта лихо наигрывал плясовые мелодии, и вскоре все домочадцы собрались в сенях поглазеть на веселившихся стариков. Незаметно стемнело, так что танцующих уже нельзя было различить, слышалась только цитра, топот ног да выкрики плясунов. Веселье стало таким разудалым, словно здесь справляли свадьбу. Казалось, потолок в сенях вот-вот рухнет.
— Эй! Все сюда! Жить будем и плясать будем! — кричал Балог-старший.
— Эх, топни нога, не жалей сапога! Еще три пары есть в запасе! — сиплым голосом вторил ему дед Мишка, у которого отродясь и одной добротной пары не было.
Пишта уже порывался уйти, но старики все просили да просили сыграть плясовую. И он, уступая их просьбам, все играл и играл. А когда кто-то зажег коптилку и она вспыхнула желтым огоньком, плясуны смущенно замерли. При свете всем стало как-то неловко, и Пишта даже хотел задуть коптилку. Глядя на раскрасневшегося отца, на выбившиеся из-под платка пепельные волосы матери, на прослезившегося старика, нашедшего у них приют, Пишта почувствовал щемящую жалость.
Завернув цитру в платок, он сунул ее под кожух, чтоб на лютом морозе не лопнули струны, и вышел из дому. Усадьба Бадьо была довольно далеко, на противоположном конце села.
Почти никого из собравшихся на вечеринку девушек и парней Пишта не узнавал: все они были подростками, когда он пять лет назад ушел из деревни. Правда, были и знакомые. Парни, должно быть, не торопились жениться, как раньше, в девятнадцать-двадцать лет. Старики, соблюдавшие старозаветные обычаи, немало ворчали по этому поводу.
— В наши-то времена в такие годочки по второму дитю нарождалось в семье. А вы все увиваетесь за девками!..
Приятной неожиданностью для Пишты было встретить здесь Розку.
— Господи! Кого я вижу? Розка! Ты ли это? А я-то думал, ты внучат своих качаешь!
— Небось тебя ждала! — засмеялся кто-то в ответ.
Девушка так и зарделась. Казалось, даже платье ее вот-вот вспыхнет алым пламенем. Это вызвало у всех веселое оживление, посыпались шуточки.
— Послушайте, тетушка Бадьо! Нынче, видать, дело не обойдется без помолвки!
— И свадебный танец сплясать придется…
— Розка, ты не иначе румяна с собой прихватила…
— А зачем ей румяна, это Пишта ее нарумянил…
Все вокруг громко хохотали, и невозможно было разобрать, кто и о чем говорил. Парни и девушки так и вились около Пишты и Розки, кто-то заиграл на цитре. Закружился хоровод. В его середине стояли Пишта с Розкой. Хоровод кружился сначала в одну, затем в другую сторону, все притопывали каблуками в такт музыке.
Ходом, ходом, ходом, ходом,
Девки ходят хороводом.
Ты не суйся, паренек,
Хороводу поперек,
Подольстись-ка к девкам нашим
И пляши, как все мы пляшем![27]
Эту старинную хороводную песню, которую обычно поют, когда сватают невесту, пели протяжно и даже несколько монотонно. Все, кто пел ее, кружились быстрее и быстрее, раскачиваясь при этом в такт мелодии; казалось, хоровод парит в воздухе. Шесть строк песни повторялись непрерывно и на один лад, но всякий раз темп убыстрялся, отчего у тех, кто стоял в центре круга, рябило в глазах. Поневоле их приходилось зажмуривать, потому Пишта и Розка стояли друг против друга с закрытыми глазами и взявшись за руки. Вскоре и они кружились в хороводе вместе со всеми. А те, кто в нем не участвовал, — старики, степенные мамаши, сопровождавшие своих дочек, компания балагуривших в сторонке мужчин — стояли и раскачивались в такт танцу. Этот плясовой вихрь вмиг развеял Пиштины недоверие и отчужденность. Как славно все получилось, будто этот старинный обряд с песней и лихой пляской только для того и придумали, чтобы помочь Пиште вернуться в родное село.
Пишта спохватился, заметив, что, хотя круг и разомкнулся, он по-прежнему в центре внимания.
Чем вызвана столь разительная перемена отношения к нему? И что происходит с ним самим? Все старались заговорить с ним, проявляли дружелюбие и сердечность. А кое-кто будто даже заискивал. Может, ему показалось? Нечто похожее происходит с голодным человеком, когда он, положив в рот первый лакомый кусочек, заранее предвкушает удовольствие от сытости. Пишта взял цитру и, преисполненный чувства благодарности, начал играть. Он играл одну песню за другой, извлекая из своей цитры поистине чарующие звуки.
Далеко за полночь гости стали расходиться. Пишта вышел на улицу вместе с Розкой. Они оказались впереди всей остальной компании. Розкина мать и другие женщины в сопровождении мужчин держались в нескольких шагах от них. Только что выпавший снежок бодряще похрустывал под ногами. Шли медленно, никто домой не торопился.
— А как поживает твой Янчи Бакош? — спросил Пишта лишь для того, чтобы начать разговор.
— Тебе-то на что Янчи Бакош?
— Да просто так…
— А коли просто так, сначала ответь: верно ли, что ты якшался с бетярами Шандора Рожи?
— А тебе-то на что бетяры?
— Да просто так…
Они оба засмеялись, так и не ответив друг другу. Больше об этом они не заговаривали, ибо чутье им подсказало, что лучше этого не касаться.
Проводив девушку, Пишта устало побрел домой. В ушах у него все еще звенела свадебная песня. Вдруг он поймал себя на том, что тихонько ее напевает. На минуту Пишта закрыл глаза. Он и с закрытыми глазами дойдет до дому, не собьется с дороги. Вот тут, перед домом Сенди, палисадник, а тут, кажется, сколько он помнит себя, всегда была яма, лет десять, если не все двадцать, но никому и в голову не приходило засыпать ее землей. А это уже изгородь у дома Дьёрки. Она больше других выступает на улицу, и, чтобы ее обойти, надо повернуть вот в этом месте. Семья Дьёрки до того жадна, что не постеснялась отхватить себе часть проезжей дороги. На какое-то мгновение перед мысленным взором Пишты промелькнул образ Вероники. Эх, как бы долго ни тянулись те пять лет, но разве можно забыть все эти рытвины-ухабы да стежки-дорожки в родимом краю?
На полях и степных пастбищах, что тянулись по обе стороны от большака, местами уже обнажалась из-под снега голая земля. Вардаи зябко кутался в шубу и ногами подгибал под себя полость, чтоб теплей было. Взгляд его остановился на оголенном участке поля. В ямках от копыт и в выбоинах тускло поблескивали замерзшие, подернутые ледяной корочкой лужи, словно мутные бельма. Экипаж изрядно встряхивало на мерзлой ухабистой дороге.
Уже давно осталась позади Дорожма, и перед Вардаи замаячила слободская колокольня Сегеда. Постепенно вырисовывались контуры остроконечной городской ратуши и других высоких строений, а вскоре вдалеке показались белые пятна домов городской окраины. Наконец-то! Никогда еще дорога в Сегед не казалась Вардаи такой длинной и утомительной, словно злой волшебник ее растянул по меньшей мере вдвое. Правда, ему никогда не приходило в голову отправиться в путь по такой скверной дороге. Он старался ездить в город либо на санях, либо после окончания весенней распутицы ждал, когда подводы и колымаги проторят удобную для езды, хотя и очень пыльную колею. А вообще-то он предпочитал не выезжать за пределы своей усадьбы, особенно в последние годы, потому что стоило ему распорядиться насчет экипажа, чтобы пораньше отправиться в Сегед, как непременно что-нибудь случалось.
Вардаи не раз бывал в этом городе, но в сложном лабиринте его улиц и переулков ориентировался плохо. Рассказывали, будто замысловатый лабиринт здешних улиц был так хитроумно задуман еще в стародавние времена, чтобы расквартированная в городе чужеземная армия — турецкие янычары или императорские наемники — заплутались в незнакомом месте и с ними легче можно было расправиться. Увы, в этом хаотичном переплетении улиц нередко путались и коренные жители Венгерской равнины, не исключая и самих жителей Сегеда… Иной раз, пробродив полдня по городу, путник кидался к прохожим с мольбою помочь ему выбраться на окраину.
Обычно Вардаи подкатывал прямо к площади перед ратушей и, подозвав какого-нибудь слонявшегося без дела гайдука, наводил у него все нужные справки. Поступив и на сей раз точно так же, он быстро отыскал дом, где проживала его дочь Жужа с семейством. Не стоит говорить о том, что в Пеште они наверняка жили бы в более благоустроенном доме. А этот домишко совсем обветшал, штукатурка обсыпалась; окна первого этажа находились почти на уровне панели, а в окна второго ничего не стоило постучать рослому человеку. «Ну ничего! — подумал Вардаи. — Авось со временем освоятся с городом и найдут себе более подходящее жилье».
Вардаи поднялся на второй этаж и постучал. Дверь отворила сама Жужа. Увидев отца, она несколько мгновений растерянно стояла, словно не веря своим глазам. Затем бросилась ему на грудь.
— Отец… отец… — только и могла выговорить она сквозь слезы.
— Ну, полно, полно, перестань, доченька… Успокойся… — бормотал растроганный Вардаи, а у самого на глаза навернулись слезы.
Войдя в дом, он осмотрелся. И хотя слезы застили ему глаза, он все сразу разглядел и оценил. «Да, — подумал он, — устроились они, можно сказать, вполне прилично». Внутри жилье было гораздо более уютным, чем снаружи.
— Ну, идем! Показывай! — он взял дочь за руку, и они пошли в соседнюю комнату.
Это была детская. Посреди нее стоял мальчик. Он испуганно смотрел на деда, в руках у него была игрушка.
— Петерке, поздоровайся с дедушкой. Ну, скажи — здравствуй, дедушка! Ну, скажи, будь хорошим мальчиком! — уговаривала Жужа сынишку и, повернувшись к отцу, не без гордости пояснила: — Он у нас очень смышленый и всегда здоровается. Вот только сейчас, видно, растерялся немного.
Мальчик продолжал стоять как вкопанный, широко раскрыв глаза и судорожно прижимая игрушку к груди. В последний раз Вардаи видел своего внука, когда тот был еще совсем крошкой.
— Как он вырос! — восторженно воскликнул дед. Переминаясь с ноги на ногу, он смущенно улыбался.
— Иди сюда! Ну, иди к своему деду! Дай ручку!
Оробевший Петер подбежал к матери. Уткнувшись головой в ее подол, мальчик одним глазком поглядывал на незнакомого человека.
— Он немного застенчив. Господи, что ж это я о тебе ничего не спрашиваю, папа! Как ты отыскал нас? Почему не написал о своем приезде? Уж не стряслось ли дома какой беды? Мама здорова?
— Вполне. Дома все хорошо.
В дверь постучали.
— Это, кажется, Лёринц пришел.
Но это был не он. Стучал кучер Вардаи. Он втащил наверх тяжелые узлы и свертки.
— Поезжай на постоялый двор «Золотой баран», — распорядился Вардаи и, повернувшись к дочери, спросил: — А где же Лёринц?
— Признаться, я думала, это Лёринц. Он так много работает, с утра до вечера занят. Но, папа, все-таки скажи, чем объяснить твой неожиданный приезд?..
— Ничем особенным, просто захотелось повидать вас. Вчера вечером надумал, и вот сегодня здесь.
— Мы с Лёринцем решили, как только установится погода, наведаться к вам.
— А может, я теперь прихвачу вас с собой?
— Что ты! С малышом в такую пору рискованно ехать в экипаже. Вот если бы поездом…
— Ну, так скажи своему благоверному, пусть проложит к нам эту чертову чугунку!
— Нет, правда, папа, дома все хорошо?
— Я же говорю тебе, все в порядке.
— Ах, как мне хочется домой! Но ведь и здесь нужно все как следует устроить. У меня столько хлопот, голова идет кругом. Юлиш! Юлиш! Унеси-ка эти свертки на кухню!
Вошла служанка и взяла свертки, вслед за ней из комнаты выскользнул мальчик.
— Ну как тебе внучек, дедушка, нравится, а?
— Весь в маму. Словно тебя вижу, когда ты была маленькой.
— Право же, мальчонка смышленый. Сам убедишься. Это он только сначала такой, с чужими робеет.
— Вот тебе и на! Спасибо, дочка, обрадовала, — усмехнулся Вардаи. — Выходит, я чужой.
— Пока он не привыкнет к тебе, конечно, чужой.
— Боюсь, что и для тебя я тоже начинаю становиться чужим. Разве не так?
— Перестань, папа, что за вздор?
— В твоих последних письмах мне многое непонятно. Не сердись, доченька, но, когда я читаю их, мне кажется, ты перестала быть со мной откровенной. Скажи, дорогая, может у вас не все ладится?
— Такое мнение у тебя сложилось потому, что я всегда пишу второпях, — уклончиво ответила Жужа. — Вечно дел по горло, на обстоятельные письма времени не остается.
— Это правда, причина только в этом?
— Да.
Какое-то время они молчали.
— Ну ладно, коли так. Освоились вы в Сегеде? Как тебе он? Нравится?
— О городе мне трудно что-либо сказать. Почти не выхожу из дому.
— После шумного Пешта этот тихий городок, наверное, показался тебе захолустьем?
— Нет, ничего! Правда, я не сама его выбирала.
— Разве ты не хотела сюда приехать?
— Не во мне дело. Карьера Лёринца требовала, ну и…
— Почему ты говоришь с иронией?
— Тебе показалось. Я вовсе не думала иронизировать.
— Допустим! Ну, расскажи, как вы сюда перебирались? Небось намучилась в дороге?
— Совсем нет. Ты ведь знаешь, если Лёринц захочет, он все умеет великолепно устроить.
— И опять ирония…
— Да что ты, папа! Перестань искать в каждом моем слове скрытый смысл. Я говорю, что думаю. Лучше расскажи, как вы живете, как дома?
— Помаленьку, как говорится, с грехом пополам. В повседневных трудах да заботах.
Разговор снова оборвался.
— Папа! — вдруг неожиданно вырвалось у Жужи, и глаза ее наполнились слезами. — Мне так хочется домой… — и она расплакалась.
В дверь постучали. Жужа быстро смахнула слезы и просительным взглядом посмотрела на отца. На этот раз действительно пришел Лёринц, но не один.
— Ба! Кого я вижу! — воскликнул он, едва войдя в комнату. — Какая неожиданная радость! Ну и денек нынче выдался! Ты, дорогая, помнишь Белу? — обратился он к жене. — А ты, отец, помнишь?
Рослый рыжеватый человек, пришедший с Лёринцем, поцеловал руку хозяйке. Он был явно смущен.
— Это тот самый Бела Сана, с которым мы чуть было не погибли мученической смертью на дамбе, — пояснил Лёринц тестю и громко расхохотался.
— Ну как же, как же! Припоминаю, — пробормотал Вардаи. — Ты же бывал у нас в гостях. Здравствуй! Тебя, стало быть, тоже потянуло сюда, на строительство железной дороги?
— Нет, я остался верен Тисе.
— Он хочет всех убедить, что незаменим на дамбе! А где Петер?
— Юлишка только что его увела.
— Может, позовешь его, дорогая? Отец, ты уже видел своего внука? Что скажешь? Здорово вырос, а? Вот он-то действительно сделает себе карьеру на строительстве гидросооружений. Всех нас за пояс заткнет.
Мальчик осторожно заглянул в дверь, но, увидев отца, бросился к нему. Лёринц схватил сына и подбросил вверх. Малыш радостно взвизгнул.
— Осторожнее, Лёринц! — встревоженно воскликнула Жужа. — Не дай бог уронишь!
— Понимаете, — обратился Лёринц к гостям, как бы ища у них поддержки, — она терпеть не может, когда я его подбрасываю, и заметьте, только из ревности. Сама не умеет так подбрасывать и мне запрещает. Кого ты, сынок, больше любишь?
— Папу… — ответил запыхавшийся мальчик, прижимаясь к отцовской щеке.
— Ну что вы на это скажете? Как же тут матери не ревновать?
— У Петера очень развито чувство житейского практицизма. Когда я его спрашиваю, он говорит, что меня, — сказала Жужа.
— Так и должно быть, — пробасил Вардаи, пытаясь всех примирить. — Надо любить одинаково и отца и мать.
— Ну, в таком случае присядемте, прошу вас, господа! Не угостит ли нас хозяйка перед ужином чаркой вина? Само собой разумеется, что вы у нас отужинаете, дорогие гости. Видите ли, мы обосновались тут временно. Осесть здесь навсегда не намерены. Но сразу найти приличное жилье не успели. Ведь мы собрались в дорогу наспех. Вот и пришлось довольствоваться первым попавшимся пристанищем.
— А я тут давеча говорил дочери, мол, не мешало бы проложить чугунку и в наши края. Тогда бы вы могли поселиться в моем доме.
— Оно, конечно, так! — рассмеялся Лёринц. — Знаешь ли ты, отец, сколько объявилось охотников иметь под боком у себя железнодорожную станцию? От них отбою нет. Между нами говоря, все, что здесь творится, — настоящее свинство. Если и дальше так будет продолжаться, железная дорога будет построена во всяком захолустье, но только не дойдет до Фиуме. Железная дорога Алфёльд — Фиуме только одно название. Боюсь, что в конце концов она будет так же прихотливо извиваться, как сама Тиса.
— Ничего, тогда вы обратитесь ко мне с просьбой составить проект спрямления своевольной реки, то бишь железной дороги, — пошутил Бела Сана.
— Что ж, это не исключено, ежели дело и дальше так пойдет.
— А почему вы допускаете такие отклонения?
— Мы? А что от нас зависит? Наше дело — проект подготовить, но заправляют всем в Пеште, в Вене, в Париже. А возможно, и в Лондоне. Один господь бог знает, где еще. Направление железнодорожных линий определяем не мы, а интересы высокой политики.
— Тогда уж лучше с Тисой возиться.
— Кому что нравится. А как твоя книга? Закончил?
— Нет еще. Пожалуй, фронт работ по строительству гидросооружений будет доведен до самого Тителя прежде, чем я закончу.
— И тогда она сгодится разве что на растопку.
— Почему? Сейчас мне не поверят, но время покажет, что правда на моей стороне.
— Ах да, я совсем забыл, что ты неисправимый идеалист. Работаешь на будущее… Ну, не сердись, Бела! — Лёринц положил руку ему на плечо. — Я валяю дурака. Настроение у меня сегодня приподнятое. Рад, что вот так собрались в дружеском кругу.
За ужином предавались приятным воспоминаниям о давно минувшем. Жужа все расспрашивала отца, заставляла рассказывать о домашних. И когда все вопросы о семье и родственниках были исчерпаны, зашла речь об общих знакомых. Ее интересовало решительно все.
— А как Пишта Жиди?
— Разве вы с ним не встречались? Он ведь тоже здесь, в Сегеде.
— А что он здесь делает?
— Наконец решил служить. Поступил в какое-то учреждение. Поначалу служил чиновником в окружной управе. Работа не пришлась ему по душе. Перебрался сюда, кажется в Управление соляных копей. — И Вардаи рассмеялся. — Я предусмотрительно распорядился, чтобы дома запаслись солью, пока ее еще можно достать, а то этот незадачливый Пишта вконец расстроит дела соляного ведомства. Чего доброго, несчастная скотина станет не переставая реветь от недосола. Свою усадьбу он продал вместе с барским домом.
— Кто же купил?
— А как вы думаете кто? Ни за что не отгадаете… Балла — вот кто.
— А как он там?
— Я редко с ним вижусь, — заметил Вардаи. — Он никуда не ходит, совсем одичал.
— А борзых небось все еще держит? — поинтересовался Сана.
— О, я расскажу вам прекурьезный случай! В один прекрасный день Балла отпустил на все четыре стороны целую свору собак. Их потом мужики перебили. А все потому, что после зайчатины и кроличьего мяса собаки пристрастились к курятине и утятине. Баллу мужики тоже чуть не избили, вся деревня была взбудоражена. Между прочим, я слышал, он собирается жениться. Берет в жены дочку одного графского управляющего. За ней дадут хольдов двести…
— А у тебя, Бела, еще поворачивается язык утверждать, будто нет никакого прогресса! Графское имение-то убывает помаленьку, — подтрунивал Балог.
— Ну что ж, Балла и иже с ним, видно, вовсе не торопятся уйти с дороги и хотят показать, на что они способны. — В голосе настроенного на веселый лад Вардаи слышалось одобрение.
— А как поживает дядюшка Геза? — вступила в разговор хозяйка дома.
Она проявляла явное нетерпение, ожидая ответа.
— Вы бы не узнали беднягу! От него остались кожа да кости…
Все вдруг вспомнили дородную фигуру Гезы Сакая, обычно целиком заполнявшего своими телесами карету, и разразились раскатистым хохотом.
— Не смейтесь! Я говорю истинную правду: кожа да кости. Кожа висит на нем, как пустой мешок. Одно только могу сказать: жалкое зрелище. Несчастья без конца валятся на его голову и совсем сломили беднягу. Словом, наш Геза основательно сдал. Ко всем прочим несчастьям он еще тяжбу затеял. Задумал восстановить крепостнические порядки, упраздненные еще революцией сорок восьмого года. Взывать к его разуму бесполезно. А между тем это сутяжничество его вконец разорит.
— Подумать только: кожа да кости, — все еще посмеивался над незадачливым сутягой Балог. — Думаю, кое-что у него еще про запас осталось. Уж больно он толст был. Иному человеку вполне хватило бы остатков его жирка. Разве нет?
— Во всяком случае, теперь его персона уже не занимает всю коляску. Рядом вполне может уместиться еще один человек такой же комплекции. И тем не менее Гезе приходится разъезжать одному, потому что его супруга стала тучнее прежнего. И смех и грех, право.
— А на радостях по случаю сговора с Габсбургами[28] разве он не прибавил в весе? — полюбопытствовал Бела Сана.
— Политика его теперь не интересует, — после некоторого раздумья продолжал Вардаи. — И если говорить откровенно, радоваться тут особенно нечему, а стало быть, не от чего ему и раздобреть. Я считаю Деака[29] человеком башковитым, но мне сдается, он слишком далеко зашел в своих уступках австрийцам, стал чересчур сговорчивым. Не скажу, как некоторые, что он продал нас, но Кальман Тиса прав, утверждая, что эта мнимая общность интересов может навлечь немало бед на нас, венгров. Сговор с венским двором преследует одну цель: чтоб и волки были сыты, и овцы целы.
— Отец, я не узнаю тебя: ты становишься ярым приверженцем Кошута.
— Я-то вряд ли стану, а вот…
Вардаи произнес эти слова с улыбкой и явно хотел удивить всех какой-то новостью, но, не договорив, вдруг смешался и умолк.
Зять нахмурил брови и взглянул на него почти враждебно, потом перевел взгляд на жену и притворно-безразличным тоном спросил:
— А что поделывает Лаци Дежери?
— Что поделывает? — мешкая с ответом, переспросил Вардаи. — Кто его знает. Давненько с ним не встречался.
Он смущенно моргал глазами, сознавая, что допустил оплошность. Оттого, что солгал, он еще больше стушевался. Разумнее всего было бы продолжить прерванный разговор. Но время было упущено. Невысказанные мысли перепутались, Вардаи овладела растерянность, усугублявшаяся общим неловким молчанием.
А ведь действительно он редко встречался с Дежери. Но вот вчера Дежери неожиданно явился к нему.
— Скажи, дорогой Вардаи, верно ли, что ты продаешь клин у Татарского вала? — Свой вопрос он задал таким деловым тоном, будто и впрямь имел серьезные намерения приобрести этот клин.
— Кто это мог тебе сказать?
— Неважно кто, важно, что я слышал об этом.
— Уж не от Баги ли? — явно стремясь отшутиться, спросил Вардаи. — Черт те что! Каркают надо мной вороны! Поневоле сам начинаешь думать, будто и впрямь тебя уже нет в живых.
— Значит, неправда?
— А ты что, купишь его?
— Да что ты! Куда уж мне!
Обоим стало как-то неловко, и они больше и словом не обмолвились о продаже земли. Заговорили о хозяйстве, о неустойчивой погоде, в общем, обменивались ничего не значащими фразами только лишь для того, чтобы поддержать готовый вот-вот оборваться разговор. В последние годы между ними возникало немало недоразумений, из-за которых отношения испортились, но ни Вардаи, ни Дежери не стремились их наладить. Затем речь зашла о политике. Вардаи возлагал надежды на Кальмана Тису и спросил у Дежери, какого тот о нем мнения.
— Да как тебе сказать… Краснобай, язык у него подвешен неплохо. К тому же обладает одним качеством, необходимым для того, чтобы преуспевать на политическом поприще, — отсутствием совести.
— Ну, ты, пожалуй, несправедлив к нему и явно его недооцениваешь.
— Недооцениваю? Как это понимать, батенька мой? Объясни! Тут все восхищаются Тисой, превозносят его до небес, но никто не знает, какими же достоинствами он наделен?
— Я недостаточно красноречив, чтобы тебя убедить, но тем не менее всем нутром чувствую, что Тиса — наш человек.
— Что значит «наш человек»? Кого ты причисляешь к нашим?
— Кого? Ну, как тебе сказать? Подлинных патриотов. Он истинный венгр.
— А я вот что тебе скажу, если позволишь, конечно. Я не считаю его патриотом. Весь патриотический пыл таких людей, как он, исчерпывается краснобайством. Эти люди неспособны действовать. Они растерялись. Кальман Тиса — кумир горе-патриотов вроде нас с тобой. Ты мне лучше скажи, каковы владения у этого патриота? И сколько долгов?
— Не знаю, право.
— Терпеть не могу, когда свои шкурные интересы прикрывают высокопарными ура-патриотическими фразами.
— Он самый что ни на есть бескорыстный человек. Так говорят о нем люди, хорошо его знающие.
— Этот, с позволения сказать, бескорыстный деятель собирает вокруг себя всякое гнилье. Краснобайством сторонников нетрудно приобрести. Вот чем он занимается, вместо того чтобы все разнести в пух и прах, очистить атмосферу. А в итоге — углубляется процесс загнивания. Бескорыстный, говоришь? Черта с два! Все это одни слова.
— Ты все видишь в мрачном свете.
— В мрачном свете? А что отрадного видишь ты? Яростный вой лицемеров, с пеной у рта орущих о «пагубности для венгров общности интересов» с Габсбургской империей, но одержимых величайшей заботой о том, как водрузить при открытии сессии венгерского парламента желто-черный флаг над королевским дворцом в Буде! Потому как от этого якобы зависит будущее венгерской нации! Меж тем буквально на глазах нация гибнет. Но это ничего, пустяки. Они боятся возвысить гневный голос протеста, чтобы его услышали в верхах. Они не желают протестовать против произвола, против стремления посадить нам на шею иноземных паразитов, которые вконец нас разорят. Но и одного громогласного протеста против иноземного засилья тоже мало. Неплохо бы и нашего брата, дворянина, встряхнуть. Сказать: «Пора взяться за ум, милостивые государи! Очнитесь! Соберитесь с силами, иначе в нынешние трудные времена вы окажетесь на краю пропасти. Вцепитесь изо всех сил в землю, ни на кого не уповайте, кроме как на самих себя. Вы можете рассчитывать только на собственные силы! Вам надобно быть сильными не только ради спасения самих себя, но и всей страны! Запрягайте лошадей в плуги, ходите пешком, в обтрепанной одежде, если придется, но не уступайте своего достояния, своей независимости». Вот к чему должны во весь голос призывать подлинные патриоты. Их речи должны беспощадно хлестать, а не услаждать слух! Но эти краснобаи произносят их во хмелю, пьяным голосом, лишь бы душу отвести.
— Почему ты именно мне все это говоришь? — спросил Вардаи.
— Потому что уже не верю, есть ли вообще смысл говорить об этом кому бы то ни было, — сказал он уныло.
— Вот видишь! Выходит, и ты произносишь одни только громкие слова. Разглагольствуешь.
— Возможно, ты прав. Но я по крайней мере не лгу и никого не обманываю.
— Значит, те, кто думает и говорит иначе, чем ты, — те лгут? Ну, тут ты явно перехватил, так нельзя. Чтобы выжить, нам, конечно, надо действовать. В этом ты прав. Самое маленькое дело стоит намного больше самого высокопарного призыва. Ты ведь и сам это утверждаешь.
— Знаешь, брат, ни к чему нам с тобой спорить. Мы говорим на разных языках. Да и все вы никогда не понимали меня… Я никого не упрекаю, просто это — факт, и говорить с вами на эту тему больше не хочется.
— А с кем бы ты хотел говорить? — не без иронии спросил Вардаи. — Может, ты и впрямь подослан Баги, чтобы прощупать почву насчет продажи клина у Татарского вала? — заметил он, смеясь.
— А ты допускаешь, что я способен на такую неблагодарную роль? — парировал Дежери.
— Насколько мне известно, еще не так давно ты был не прочь выступить в роли посредника. Правда, тогда еще… — начал было он, но оборвал себя, не желая обидеть собеседника.
Они простились холоднее обычного. Если у них и раньше были расхождения, то теперь они стали еще более глубокими. Когда-то Вардаи весьма благоволил к Дежери, даже высоко ценил его. Отношения их испортились не из-за Жужи, в конце концов, это дело самих молодых людей, решил Вардаи, пусть сами и разбираются. Однако нельзя сказать, чтобы он не испытывал от этого обиду. Правда, обиду свою он никогда не выказывал Дежери. Но сегодняшняя встреча оставила у него неприятный осадок. Вардаи почувствовал досаду и острое желание высмеять самонадеянного позера, возомнившего, будто он умнее и честнее многих.
Дежери все больше и больше раздражал Вардаи, и вот теперь он не прочь был бы позубоскалить, посплетничать на его счет, но получалось что-то неуклюжее.
Ужин закончили молча, будто все были в ссоре.
Сразу после ужина Бела Сана простился и ушел.
— Значит, завтра встретимся, — с этими словами Балог отпустил его.
Жужа уложила ребенка, а вскоре и сама легла спать. В столовой остались двое мужчин. Они сидели за столом и молча курили сигары. Время от времени пытались завязать разговор, но он как-то не клеился.
— Вижу, ты очень устал. Поездка, наверно, утомила тебя, — снова попытался завязать разговор Балог после продолжительного и тягостного молчания.
— Есть немного. Стар я уже для таких путешествий. Да и хлопот по хозяйству хватает, одним словом, замотался. Помощник мне нужен.
— У тебя есть сын. Почему бы тебе не вызвать его из Пешта?
— Не поедет. Боится закиснуть в провинции, так прямо и написал. К тому же молод он еще, пусть наберется ума и опыта.
— Не слишком ли дорого обойдется его опыт? — заметил Балог с иронией. — На широкую ногу живет молодой человек.
— После того как вы уехали из Пешта, он вообще предоставлен самому себе.
— Собственно, мы и тогда не особенно часто виделись. Опасаться, как бы он не зачах от тоски и одиночества, не приходится…
— Послушай, сын! — начал Вардаи со вздохом. — Хочу кое о чем потолковать с тобой. Дома опять неладно.
— Почему опять?
— Я просто неточно выразился. Беда никогда не приходит одна. Как говорят, одна беда порождает другую, а коли пришла беда — отворяй ворота! Я знаю, ты не любишь впутываться в такие дела, но ты ведь все-таки не чужой. Тебе не может быть безразлично, как все обернется. Ежели завтра не удастся раздобыть нужную сумму, угодье у Татарского вала пойдет прахом.
— Я еще в позапрошлом году советовал продать те земли. Тогда удалось бы многое сласти на вырученные деньги.
— Кто мог предполагать, что дела пойдут так скверно.
— Я не только предполагал, но и прямо говорил об этом, чем навлек на себя несправедливые нападки Гезы. Помните, он упрекал меня в том, что я претендую на все имение. Он даже не постеснялся обвинить меня в корыстной женитьбе на Жуже. Но ведь я знал, что мы с Жужей унаследуем только… долги, которыми обременено имение.
— Геза слишком молод, легкомыслен, опрометчив. Он поступает необдуманно. Его словам нельзя придавать серьезного значения.
Балог сочувственно смотрел на этого старого человека, у которого всегда была горделивая барственная осанка и высокомерная речь. Теперь он скромно сидел напротив Балога, как провинившийся озорник, вынужденный оправдываться за свои проделки. До чего же он постарел с той поры, как они виделись в последний раз!
— Так что же все-таки стряслось? — спросил Балог мягко. — Скажи, отец! Неужто положение настолько серьезное?
— Нужно достать двадцать пять тысяч форинтов…
В комнате наступила гробовая тишина.
— Продай клин у Татарского вала. За него такие деньги получить можно.
— Так-то оно так, только я уже заложил его за десять тысяч. Сперва надо погасить долги, чтоб я мог его продать. Не приведи бог, если о моих намерениях пронюхает ростовщик, тогда он все прикарманит. Скупит землю за бесценок и конец!
— Он не может этого сделать.
— Еще как сможет! В свое время он потребовал от меня подписать долговое обязательство именно на таких кабальных условиях…
После каждого признания Вардаи все глубже втягивал голову в плечи, не переставая при этом виновато моргать глазами, словно ожидал удара. Лёринц еще никогда не видел тестя таким обескураженным и беспомощным.
— Чем же я могу помочь? — развел он руками.
— Может, достанешь денег взаймы… у кого-нибудь… ведь есть же у тебя знакомые…
— Прошло всего несколько недель, как мы сюда переехали. Мог ли я успеть завести новые знакомства? — Помолчав немного, Балог добавил: — К тому же это не выход — новые долги только обременяют. А нельзя продать другое угодье?
— Очень сложно. Видишь ли, скажу тебе откровенно, у нас там все… как сложенные друг на друга кирпичи: один держится на другом, вытащишь один, рухнет вся кладка.
Они помолчали, сосредоточенно глядя на вьющийся сизоватый дымок от сигары.
— Видишь ли, — продолжал Вардаи, — ежели бы мне привалило счастье и по нашей земле прошла бы железная дорога…
Он старательно и долго разминал сигару, делая вид, что обронил это замечание так, между прочим.
Балог сидел с кислой миной, ничего не отвечая тестю. Снова воцарилось тягостное молчание, нарушаемое лишь сопением Вардаи. Словно не замечая холодности зятя, Вардаи с нарочитой живостью спросил:
— А ты знал Гезу Зомбори?
— Младшего?
— Нет, его дядюшку.
— Что-то не припоминаю.
— Разве ты у нас его не встречал?
— Не помню.
— Так вот, представь себе, он подвизается у вас в управлении железнодорожной компании «Алфёльд — Фиуме». Его недавно избрали членом правления.
— Все может быть. Для этого достаточно заручиться протекцией влиятельной персоны, и дело в шляпе.
— А кого ты считаешь влиятельной персоной, способной оказать протекцию?
— Во всяком случае, не себя, — отрезал Балог. Затем, чтобы хоть как-то сгладить впечатление, произведенное своей резкой репликой, добавил примирительно: — Видишь ли, приступая к строительству железной дороги, прежде всего думают, насколько это предприятие выгодно, а не о том, когда здесь станут ходить поезда. В этом деле важно привлечь иностранный капитал, зарубежного предпринимателя. Естественно, кто-то нужен и для того, чтобы выхлопотать в верхах, в Пеште, все необходимое для предприятия. Заполучи подпись влиятельного лица, и тебе предоставят тепленькое местечко члена правления. Вот как это делается…
Вардаи сказал упавшим голосом:
— Понятно, ведь Зомбори родственник самого министра финансов Лоняи.
Больше он не проронил ни слова, только изредка укоризненно поглядывал на зятя. Казалось, он ставит ему в вину отсутствие у того сановных родственников. Балог делал вид, будто полностью исчерпал тему и все разъяснил тестю, к полному его удовольствию. Однако он только теперь начинал вникать в суть сказанного им. Что же можно предпринять? Он стал перебирать в памяти своих новых знакомых. Вот, допустим, главный инженер управления Беллак: фигура малозначительная, помочь он ничем не сможет. Веркмейстер? Он, правда, член правления, но тоже вряд ли… Солга? Это он устроил его сюда, на строительство, но к нему неудобно обращаться с новой просьбой.
Собственно, о чем он может его просить? «Прошу покорнейше выслушать меня, ваше превосходительство, мой тесть…»
Балог с досадой отмахнулся от этой мысли; какое ему дело до всего этого? Теперь, когда родичам жены грозит беда, они, конечно, не прочь ухватиться за него. А ведь до сих пор считали его прощелыгой. Даже щенок Геза и тот…
«Ты ведь все-таки не чужой, тебе небезразлично…» — Все еще звучали в его ушах слова, произнесенные тестем. Они были крайне неприятны ему. Ты ведь не чужой… Прежде этого небось не говорили… В прошлый раз тесть осмелился сказать ему, чтоб он знал свое место…
Злоба и досада нарастали в душе Балога. Еще немного, и все в нем уже кипело от негодования. И, как бы нарочно распаляя себя, Балог начал лихорадочно рыться в памяти, выискивая все новые и новые обиды, причиненные ему тестем. Так-так, что же еще ему говорили обидного? С какой интонацией и каким пренебрежительным тоном? С какой презрительной усмешкой при этом на него поглядывали?..
Подчас и горечь может облегчить душу человека, так острая боль избавляет страдающего от ноющей боли. Но, увы, подобная мучительная попытка на этот раз Балогу не удалась. Его неотвязно преследовала мысль о Гезе, прожигавшем жизнь в Пеште. Он смотрел на сидевшего рядом человека, сознавая необходимость понять, что происходит вокруг него самого… И хирург причиняет больному лишь новую боль, если, собираясь вскрыть нарыв, промахнется и вонзит скальпель в здоровую ткань. Почему у него дрожит рука и не хватает мужества сосредоточить внимание на том месте, где болит? Почему не хватает мужества вскрыть скальпелем пораженное место?
Балог недолюбливал тестя. Он так и остался для него чужим, но, увидев его сегодня вечером, искренне обрадовался. Нечто подобное испытывает человек, терзаемый мучительными сомнениями, когда неожиданно встречается с кем-то, от кого надеется получить ответ на жгучий вопрос, казавшийся неразрешимым. И вот теперь тесть опередил его: сам спрашивал, надеясь, что зять придет ему на подмогу… А как помочь? И ради кого? Для чего? Балогу нет до этого никакого дела. Пусть его ни во что не впутывают!
А сам тем не менее сказал:
— Завтра попытаюсь что-нибудь предпринять, может, удастся…
Ему хотелось накричать, наговорить грубостей, ответить тестю отказом, и все же он не сделал этого. Он знал, что кривит душой, что ничего не станет предпринимать. Ему даже говорить об этом не с кем, совершенно не на кого рассчитывать. Такой суммы ему не найти! Двадцать пять тысяч? За такие деньги можно стать членом правления! И все-таки он обещал посодействовать. Словно этим обещанием давал за что-то аванс.
В смежной комнате было уже тихо — все спали, но Балог невольно понизил голос и чуть ли не шепотом спросил:
— Что нового дома?
Который раз прозвучал здесь за сегодняшний вечер этот вопрос? Вот и сейчас он задал его просто так, лишь бы прервать тягостное молчание. Да и спрашивал совсем не так, как Жужа. Хотя живого интереса он проявлял не меньше, чем она, но истинная причина его любопытства коренилась совсем в ином. Впрочем, ему тоже хотелось узнать от тестя побольше новостей. Слушая только что разговор отца с дочерью, он испытывал такое ощущение, будто сидел среди заговорщиков, объяснявшихся на непонятном жаргоне. Ему казалось, что за словами собеседников, говоривших о знакомых ему людях, скрывается особый, тайный смысл.
— Что нового дома? — снова повторил Лёринц.
И когда Вардаи равнодушным, бесцветным тоном ответил, что все по-старому, Балогу захотелось вскочить и крикнуть ему: «Лжешь!»
Теперь Балог уже наверняка знал, что не сделает попытки помочь тестю. Даже если бы он и смог, все равно ничего не стал бы делать, наоборот, постарался бы чинить ему всяческие препятствия. Ни за что не позволил бы ему заручиться чьим-либо содействием. «Вас, господа, тревожит судьба поместья, вы боитесь лишиться своих владений, не правда ли? — рассуждал про себя Балог. — Вам страсть как хочется сохранить свой особый, замкнутый мирок, в котором вы всегда сможете укрыться, отгородиться от внешнего мира, от всех, кому вздумалось бы посягнуть на ваши привилегии? И у вас еще хватает наглости обращаться ко мне с просьбой о помощи и содействии?»
Неодолимое желание бежать подальше от опостылевшей родни побудило Балога воспользоваться своими связями и выхлопотать приличную должность, которую он занимал ныне в управлении строительства железной дороги Алфёльд — Фиуме. И теперь он чувствовал себя прескверно, как оплошавший разиня, неосмотрительно ринувшийся в стан врага и очутившийся в западне. Угораздило же его приехать в Сегед! Зачем он сделал этот опрометчивый шаг!
Вардаи никак не мог понять, почему зять смотрит на него с неприязнью.
— А все-таки неплохо бы, ежели чугунка отклонится в нашу сторону, — робко заметил он, натужно хохотнув. — Эта поездка до того измотала меня, еле сижу. Пожалуй, пойду лягу. А завтра будет видно, что к чему. Утро вечера мудреней.
Годы, последовавшие за заключением компромиссного соглашения с Австрией, были отмечены бурным развитием капитализма в Венгрии, стремительным развертыванием строительства по всей стране. Регулирование водного режима рек, осушение болот, прокладка дорог и новых железнодорожных линий — все это приняло невиданный прежде размах. Неузнаваемо преобразилась Венгерская равнина… Отставшая в своем развитии на десятки, а то и на сотни лет, теперь она меняла свой облик с каждым днем. Словно гигантская рука волшебника-ваятеля изменяла ее черты: прихотливо текущие по степным просторам своенравные реки были обузданы и направлены в новые русла, густые заросли камыша уступили место золотистым нивам с низкорослой тонкостебельной пшеницей. Извилистые, протоптанные стадами степные тропы, по которым в старину неделями и месяцами гнали гурты на Пешт и Вену, пересекались железными дорогами. С перепаханных плугами пастбищ стали исчезать стада, отары и табуны.
Однако в этом стремительном преображении Венгерской равнины чувствовалось что-то непривычное и чуждое. Слишком головокружительным был этот бег. Степной край оказался бессильным против натиска неведомых сил. Но люди, исстари жившие на этой обширной равнине, настороженно и с явным недоверием взирали на перемены. И все же стремительное движение и их неодолимо увлекало за собой.
Они были не властны приостановить бег времени, предотвратить перемены, хотя часто не видели пользы для себя даже в том, во что внесли свою лепту. Взять ту же чугунку. Ну кто в ней нуждался? Никто. Сама сюда нагрянула. Ее построили вовсе не для того, чтобы коренные жители смогли куда-то укатить на ней и перевезти в отдаленные места продукты, предназначенные для продажи. Ее, конечно, построили для чужеземцев, чтобы они имели возможность понаехать сюда и отнять у коренных жителей этого края их добро.
Взять, к примеру, хотя бы тот же Сегед, эту огромную деревню, которая теперь бурно развивалась, стремясь стать современным городом. В центральной его части, Остроге, еще недавно представлявшей собой пустынное, заболоченное место, стали возводить многоэтажные здания банков, контор и разных торгово-промышленных заведений. На окраине города, в Рокуше, вырастали корпуса фабрик и заводов. У причалов, на набережной Тисы, рядом с плотами из Марамуреша, груженными солью и зерном баржами и старинными судами все чаще стали пришвартовываться пароходы.
В нижней части города по-прежнему скрипели старинные ветряки и звенели пастушьи колокольцы. Крестьяне, поклонявшиеся Черной Марии[30] в храме нижнего города вместе с потомками гордых рыбаков и виноградарей, живших в верхней его части, смотрели на Острог недоуменно и с отчуждением. Это был враждебный им мир, от которого они считали себя обособленными гораздо больше, чем друг от друга…
По воскресеньям на лужайках дубравы (почему-то эту рощу называли дубравой, хотя здесь росли одни акации) разгуливали преимущественно чужеземцы в одежде непривычного покроя.
В рыбацком кабачке, на набережной Тисы, где Балог и Бела Сана коротали вечер, кутили какие-то иностранцы. Их лица выражали самодовольство и высокомерие завоевателей.
Сана рассказывал своему другу:
— …и понимаешь, расчеты в какой-то мере подтвердились. Особенно жаркие споры разгорелись по поводу того, где спрямить русло. Ведь важно, чтобы течение потом расширило его. Ты улавливаешь смысл? Неужто забыл все тонкости нашего ремесла? — спросил он приятеля, усмехнувшись.
— Да нет, не забыл, кое-что соображаю, — рассмеялся Балог. — Давай дальше.
— Так вот, значит, доказываем, спорим, а в это время к нам подходит один землекоп. Как потом выяснилось, он когда-то рыбачил на Тисе. Подошел и говорит, я, мол, могу помочь вам, коли позволите. Мы, конечно, подняли его на смех. А Биндер даже рассердился не на шутку. Как он, дескать, смеет встревать в наш разговор, совать свой нос куда не следует! Но меня разобрало любопытство. А что, если в самом деле позволить, предложил я. Тут наш нежданный помощник подогнал к берегу, к тому месту, где мы стояли, челнок и с силой толкнул его на середину реки. И челнок поплыл без гребца и весел, по инерции, слегка ныряя и покачиваясь на волнах. Ну и что дальше? — спрашиваем мы. Наш землекоп просит потерпеть немного и понаблюдать за челноком. Терпеливо ждем. Вдруг быстрое течение подхватило челнок и понесло по стремнине, а у излучины челнок прибился к противоположному берегу, возле песчаной косы. И тут заговорил наш помощник, умудренный жизненным опытом: «Вон там и надобно прорыть новое русло. Самое подходящее для него место». Вот так мы, инженеры, были посрамлены!
Этот курьезный случай рассмешил самого рассказчика, он хохотал до слез.
— Вон там и надобно прорыть новое русло. Самое подходящее для него место! — повторял он слова землекопа. — Ну что ты на это скажешь?
— Да, здорово он вам всем нос утер. Ничего не скажешь.
— Представь себе, меня это очень позабавило. Я от души радовался. А незадачливый Биндер от изумления потерял дар речи.
— Небось не хотел признать правоту смекалистого землекопа? Продолжал упорствовать, наверное?
— Нет. Что ему оставалось делать? Признал. Ведь все было яснее ясного.
— Курьезный случай, прямо курам на смех. Представляю, как высоко ценят землекопы после этого вашу ученость!
— Видишь ли, — сказал Сана, вдруг посерьезнев, — хоть мы и посмеялись над этим курьезом, а между тем дело тут сложнее, чем нам тогда казалось.
— Вот тебе на! С каких пор, Бела, ты стал ревностно оберегать свой авторитет?
— Ты послушай, не о том речь.
— А о чем?
— Мы слишком уповаем на голые научные истины, и очень редко нам приходит в голову обратиться к здравому смыслу, к житейскому опыту.
— Вот теперь понимаю. Значит, ты в своей книге ратуешь за то, чтобы инженеры прислушивались к советам практиков? Смекалистых землекопов да бывалых рыбаков? — поддразнивал его Балог.
— Что за чушь! Но не станешь же ты отрицать, что мы подчас неумело беремся за дела, без нужды прибегаем к услугам авторитетов.
— Ты имеешь в виду Палеокапа и Вашархеи. Это всем известно.
— Меня интересует другое. Ты только вглядись, Лёринц, что делается повсюду! Вокруг нас созидается какой-то совершенно новый мир…
— Ничего удивительного, страна вступила на путь прогресса, — перебил его Балог.
— Вот именно! Неужели тебе не импонирует это? Ты же всегда ратовал за прогресс?!
— Я и сейчас горячий его сторонник. Но только нынешний подъем меньше всего отвечает нашим интересам. Вот почему я питаю недоверие ко всему, что у нас затевают. В этом благодатном крае наступит процветание, повысится благосостояние, будет полный достаток. Вот только наш народ обойдут, земные блага достанутся не ему.
— Развитие края всем пойдет на пользу.
— А разве не ты говорил вчера вечером, что железная дорога, которую вы строите, так петляет, что, пожалуй, до Фиуме так и не дойдет?
— Это иное дело. Зигзаги при прокладывании дороги продиктованы политическими соображениями.
— Я могу сослаться опять-таки на того же землекопа. С самого рождения он живет на берегу Тисы. Там прожили свою жизнь его отец и дед. Он знает реку как свои пять пальцев, изучил вдоль и поперек; так сказать, душу ее постиг. Можешь усмехаться сколько угодно, но это именно так. У реки не только падает уровень воды летом и меняется течение, у реки есть и душа, есть своя жизнь, свои особенности, как и у земли, у всей живой природы. Ты вот бросил реплику, что я ратую за то, чтобы инженеры прислушивались к советам практиков, привлекали как технических консультантов рыбаков да землекопов. Но скажи мне, для кого мы воздвигаем гидротехнические сооружения, прокладываем новые железные дороги? Для кого строятся фабрики и заводы? Разве не для тех, кто сидит в Пеште, Вене или в Лондоне?
Словно пришибленный, устало выслушивал Балог веские доводы, с такой горячностью изложенные его другом. Теперь он улавливал только интонацию собеседника, а смысл сказанного до его сознания не доходил. Он все воспринимал как отголосок шумного веселья, галдежа, стоявшего в кабачке. Надрывные цыганские напевы мешались с громкими голосами множества посетителей.
Балог пожалел, что ввязался в спор. Все эти пустые словопрения его, в сущности, нисколько не занимали. Он глядел на раскрасневшееся лицо друга, на его не закрывавшийся ни на минуту рот, желтые зубы, крупные худые руки, которые энергично жестикулировали, и ему казалось, что сидевший напротив человек стал чужим и что видит его Балог впервые. Балог вдруг почувствовал отчужденность, почти антипатию к Сане.
— А жениться ты не собираешься? — спросил Балог, когда Сана умолк.
Тот удивленно на него посмотрел.
— Нет, не собираюсь. Тебя это интересует?
— Да как тебе сказать…
Наступило тяготившее обоих молчание.
Выпили.
— Почему ты не расскажешь о себе, Лёринц? Как ты живешь? Ты так давно не делился со мной.
Балог весь день с радостным ожиданием думал о вечере, который проведет с другом. Наконец-то появился тот, с кем можно обо всем поговорить, излить душу. Друг, который знает, что было прежде. Сядет этот друг напротив него, и он расскажет ему все по порядку, не мудрствуя лукаво, без уверток и лишних объяснений, словно продолжая прерванную полчаса назад беседу. И вот теперь он только и мог выдавить из себя:
— Ничего… живу… Работаю.
Говоря это, он даже не взглянул на Сану, точно боялся, что тот прочтет в его глазах невысказанные мысли. А может, все-таки стоит с ним поделиться и послушать, что он посоветует? Нет, не стоит! Наверняка в ответ он станет поучать менторским тоном: дескать, я тебя предупреждал еще тогда… А между тем он ни о чем не предупреждал его. Сана позер! И как он не замечал этого раньше?
Сана всячески пытался разрядить натянутую обстановку, вернуть былую теплоту и сердечность их отношений. Но, убедившись в бесплодности своих усилий, прекратил разговор. Балогу стало крайне неловко, он чувствовал, что несправедлив к другу, и решился наконец на задушевный разговор. Однако это ему не удалось. Получалось вроде того, когда двое людей пытаются идти в ногу, но все время сбиваются.
Они обменялись еще несколькими малозначащими фразами и простились.
— В следующий раз, когда заедешь в Сегед, приходи…
В подавленном настроении Балог шел домой по набережной Тисы. Было темно, и лишь кое-где на высоких фонарных столбах мигали керосиновые лампы, отбрасывая на выщербленную панель желтовато-тусклые блики. С реки дул холодный, пронизывающий ветер, обычный для конца зимы. Он приносил с собой приглушенный грохот повозок, катившихся по плашкоутному мосту. Поодаль темнела погруженная во мрак сегедская крепость с мрачными полуразрушенными стенами.
Балог думал о Сане. Он осуждал его за позерство и высокомерный тон. Все вокруг, видите ли, идет не так, как следует, вот он, дескать, сумел бы все изменить наилучшим образом. Неужто ему никогда не надоедает вечно повторять одни и те же набившие оскомину наставления? Всех поучает, а сам, в сущности, ничего не делает. И сколько же можно возиться с книгой, которую он якобы пишет?.. Нет, видимо, из этой затеи ничего путного у него не выйдет…
Балог всячески распалял себя против Саны, но убежденности в своей правоте у него не было, и свою совесть ему не удалось обмануть: вместо злости сердце переполнила глубочайшая скорбь. Неужто их старая дружба оборвалась? Увы, ничто не вечно в этом мире! Все проходит! Теперь он это особенно остро ощущает. Ему и раньше были ведомы эти чувства, и раньше не раз приходили в голову мысли о бренности сущего. Все в природе да и в самом человеке непрочно. Непрочно и чувство дружбы. Наступает время, когда друзья, вчера еще близкие, сегодня перестают понимать друг друга.
Да, в жизни все преходяще, жизнь — непрерывное изменение! И человек способен примириться с этим только потому, что сам непрестанно ищет, стремится обрести новое взамен утраченного. А как же быть тому, кто ничего не находит, и все его надежды, оказавшись несбыточными, улетучиваются? Балог медленно брел по набережной и тем не менее задыхался, как от быстрой ходьбы или бега. На душе у него легче не становилось. Нет, нет, бессмысленно когда-нибудь снова встречаться с Саной. Гораздо было бы лучше и без этой последней встречи. Он бы, наверное, не чувствовал себя сейчас таким одиноким в этом чужом городе…
Когда Балог добрался наконец до дому, Жужа еще не спала: ждала его. Служанка накрыла на стол, и они молча сели ужинать. Балог не был голоден, но все же немного перекусить не отказался.
— Папа уехал, — сообщила после долгого молчания Жужа.
Да, как же это получилось? Он не подумал об этом и не простился с тестем.
— Со своим приятелем ты мог бы встретиться и завтра. Он, конечно, тебе дороже, чем мой отец?
— Сана тоже уезжает завтра.
— Даже если и так, тебе следовало бы больше внимания уделить папе. Разве я не права?
То ли от усталости, то ли из-за подавленного настроения, но Балогу возражать не хотелось. Однако Жужа продолжала свое:
— Право же, ты мог бы ему помочь.
— Чем? Не объяснишь ли, дорогая, чем?
— Между прочим, я прошу не приводить твоего друга к нам в дом! Я его терпеть не могу! Сделан одолжение.
— Я и так почти не встречаюсь с ним.
— Все равно. Избавь меня от его общества. Если хочешь с ним общаться, встречайтесь в другом месте.
— Но ведь сегодня я не привел его сюда?
— Это очень мило с твоей стороны…
Балога внезапно охватила ярость. Кто знает, где брал начало запальный шнур, вызвавший эту вспышку, как далеко уходил он в минувшие годы и откуда приполз по нему тлеющий огонек! Чего хочет эта женщина? Она хочет отнять у него даже то… чего уже нет?
Не помня себя, он вскочил из-за стола.
— А почему бы мне его не приводить? А? Может, объяснишь? Ты хочешь, чтобы в нашем доме бывали только твои родичи? Разве у них больше достоинств, чем у него? Да они и в подметки Сане не годятся. Он живет своим трудом, своим умом! А твои родичи ни на что не способны. Только жрать да кутить! Такова твоя знатная семейка и ее хваленые друзья! Потому у них все и идет прахом! Моя помощь теперь им понадобилась? Теперь…
— Лёринц! Ты сошел с ума! Замолчи! — Жужа закричала, лицо ее побелело, бескровные губы дрожали.
— А почему я должен молчать? С ума, говоришь, сошел? Да, сошел, но не сейчас, а тогда, когда женился на тебе! Глупец, разве я не видел, что ты не любишь меня, что тебе нужно только спасти свое самолюбие? И благородная барышня отдала свою руку заезжему безумцу. Свою холеную ручку. Знай, ты ее отдала сиволапому мужику. Мой дед был вашим холопом! Или это для тебя не новость? Может, твое утонченное обоняние уже давно уловило чужеродный мужицкий дух?..
В соседней комнате заплакал ребенок.
Жужа, которая до сих пор сидела, будто пригвожденная страхом, вскочила и кинулась к двери.
Балог хотел было ее остановить, но не успел. Дверь с силой захлопнулась, заставив его отпрянуть назад. Он остался стоять посреди комнаты.
Ноги и руки у него дрожали. Он хотел поправить упавшие на лоб волосы, но не смог. На секунду ему показалось, что все случившееся только кошмарный сон. «Что я наделал, господи! — ужаснулся он. — Неужели я и впрямь сошел с ума?»
Ему давно хотелось высказать все, что накопилось на душе. Вот он и высказался! Нет, он не сожалел об этом. Но надо же было сказать все до конца и, конечно, не так… Откуда же взялись эти не те слова? И хватит ли у него сил высказать Жуже все, что его мучит? Конечно, хватит. Должно хватить во что бы то ни стало…
Он снова рванулся к двери, но она оказалась запертой. Сколько он ни жал на ручку, дверь не открывалась. Тогда он стал стучать кулаком.
Наконец дверь отворилась, и вышла Жужа. Она остановилась у порога, точно заслоняла вход своим телом. Лицо ее было бледным и, казалось, излучало свет. В глазах стояли невыплаканные слезы.
Еще никогда Балог не видел ее такой красивой и вместе с тем такой чужой. Он неотрывно смотрел на жену, и его негодование угасало. От ярости и раздражения не осталось и следа. Слова были сбивчивы, в голосе слышалась мольба.
— Ты не любишь меня, Жужа? Скажи! Ни капельки? И никогда не любила? Зачем ты так жестоко поступила со мной? Зачем вышла за меня замуж?
Она смотрела на него и молчала.
— Ты все еще любишь его?
Снова молчание, каменная неподвижность.
— Ты встречалась с ним?
Она отрицательно покачала головой.
— А когда ездила домой? Тогда тоже нет?
— Нет.
— Теперь ты уйдешь от меня? К нему?
— Нет.
Он и сам не понимал, что с ним творилось. Что он сейчас испытывал: радость или огорчение? Да, так бывает. С нашими чувствами подчас происходит нечто такое, что названо смятением.
За дверью в комнате снова заплакал малыш.
Жужа протянула было к двери руку, но Балог успел ее перехватить и с силой привлек жену к себе. Он поднял ее на руки и понес. Жужа не противилась; содрогаясь всем телом, она рыдала. Казалось, плач лишает ее последних сил.
— Нет… нет… я не хочу!..
Нежно сжимая в объятиях, он нес ее бережно, как младенца, боясь уронить…
Усатый Лайош Мешко торопливо шагал по улице. Он был чем-то очень взволнован и беспокойно и суетливо озирался по сторонам. Односельчане окликали его, но он, не проронив ни слова, проходил мимо. Кое-кто из особенно любопытных пошел следом, надеясь, что Мешко где-нибудь остановится и удастся с ним потолковать. Они шагали степенно, делая вид, будто идут вовсе не за этим пустобрехом, а по своим делам — так уж получилось, что им с Мешко по пути…
Об этом усаче ходило немало странных, можно сказать, даже загадочных слухов. Они прилипали к нему, как мухи к варенью. Молва наделяла этого мужика чуть ли не колдовской силой. Во всяком случае, одно было несомненно: любые новости, откуда бы они ни исходили, усач разузнавал первым в деревне. Как он ухитрялся? Кое-кто нашептывал, что Мешко и впрямь чародей и что вместе со старой каргой Суперанихой занимается колдовством. Старик Андраш Деак, дом которого стоял как раз напротив усадьбы Мешко, рассказывал, что около полуночи с той усадьбы изо дня в день выскальзывает черная плюгавая собачонка, а как только пропоют петухи, неизменно возвращается в свою конуру. И что самое удивительное, эту таинственную собачонку ни одна живая душа никогда не видела возле дома…
Однажды, рассказывал дед Андраш, ему удалось подстеречь собаку, когда она на рассвете прибежала домой. Она была вся в грязи, мокрая от росы, будто вдоль и поперек обегала окрестные поля. И вот, когда она пыталась юркнуть в щель под забором, дед Андраш через дорогу швырнул в нее дубинкой и угодил аккурат в правую заднюю лапу. И что же? Наутро после этого диковинного случая с кем он столкнулся на улице? Со старой ведьмой Суперанихой. Старуха еле волочила ноги, она опиралась на суковатую палку, прихрамывая как раз на правую ногу.
Односельчан немало удивляло одно обстоятельство: после того как Мешко выделил сыновей и разделил между ними имущество, на его долю досталась лишь четвертая часть земли да несколько голов тощего скота. И вот теперь, спустя несколько лет, он уже выводил в поле ладных волов, которых впрягал в добротный лемешный плуг, и вспахивал целый надел. Люди удивленно спрашивали, как это усач умудрился разжиться? Где раздобыл такую прорву денег на покупку земли? Ведь он пуще других возмущался, шумел, что у него земли мало, что помещик — отъявленный негодяй! Но теперь-то всем стало ясно, что сетовал он притворно, чтобы никому в голову не пришло спросить, каким образом разрослась четвертая часть надела.
Но сейчас не об этом речь: усач проходил по улице с такой хитроватой ухмылкой, которая свидетельствовала о том, что он знает сногсшибательную новость. Вот потому односельчане и увязались за ним, думая при случае завести разговор.
— Куда поспешаешь, Лайош? — окликнул Мешко с противоположной стороны улицы Юхас. — Что-то ты нашего брата, бедняка, уж и не стал примечать?
Юхасу он все-таки бросил несколько слов на ходу:
— Важные дела начинаются, дядюшка Иштван! Скоро сами увидите…
День клонился к вечеру. В эту раннюю весеннюю пору темноте предшествовал синеватый сумрак. Март выдался холодный, ветреный. Воздух пах по-весеннему пряно и так же остро, как молодой лук. Ранней весной пахла и оттаявшая земля, воздух, стены домов, изгороди, стога сена и соломы — словом, весной веяло отовсюду. Люди жадно вдыхали свежий воздух. И казалось, даже приземистые домики выше подняли свои кровли. Девчата и молодки то и дело налегке выскакивали из дому, бегали к соседям, они уже были босиком, из-под их порхающих юбок мелькали крепкие молодые ноги. В затененных уголках дворов еще белели пятна нерастаявшего снега. На улицах резвились ватаги ребятишек, которых всю зиму держали взаперти или во дворе перед домом. Старики еще сумерничали в кожухах, но ведь они и летом частенько их надевали.
Слова, брошенные на ходу усатым Мешко Юхасу, моментально облетели всю деревню, люди высыпали на улицу: так тихий ручей от хлынувшего ливня внезапно превращается в бурный поток. Снедаемые любопытством, они следили, возле какого дома остановится всезнающий Мешко. Но как ни странно, он нигде не задерживался. Ну конечно, проныра торопился к дому Хедеши. Когда наконец все увидели, что усач открыл именно его калитку, шедшие за ним по пятам до самых ворот повернули назад. Войти туда вслед за ним никто не отважился.
— Надо бы зайти к Анти. Авось чего услышим про наш общий выгон! — крикнул кто-то соседу через улицу.
— Время выгонять скотину вот-вот приспеет. А куда ее выгонять, никто не ведает.
— Анти небось знает, да не говорит. Уж больно скрытный человек, умеет хранить тайну. Кабы своя была тайна, пусть бы хранил. Так ведь общая она…
— Ясно, общая! Туды его растуды…
— Уж больно самоуправный стал. Все по-своему гнет.
— Поздно заговорили! Сколько раз я вам твердил: пора избрать другого мирским старшиной. Нельзя, чтоб собака слишком привыкала к своей конуре, палкой ее оттуда не вытуришь. Ты ее палкой, а она норовит в палку зубами вцепиться. Очень уж он вам полюбился. Другого не пожелали!
— Нам он и теперь подходит, коли хочешь знать.
— А подходит, так нечего хныкать, пусть все делает по-своему.
— Хныкать мы непривычны. А ежели и посетуем иной раз, так ведь промеж себя.
— Об чем же тогда разговор, дядя Шандор? Пусть все остается как есть!
— То-то и оно, братец!..
Судили они да рядили, переливая из пустого в порожнее, и ни у кого не хватало смелости заглянуть во двор к Хедеши. Это могли позволить себе только богатеи Фери Деак, Михай Зана, чернявый Юхас. С ними старшина ладил. Известное дело — ворон ворону глаз не выклюет. Так уж исстари повелось.
— Но все-таки растолкуйте мне, дядя Шандор, почему Хедеши ни в какую не соглашается стать сельским старостой? А?
— Потому как не хочет занять место своего свата.
— Неужто Анти такой сердобольный?
— Ничего другого вроде бы нет.
— Как бы не так. Старостой быть чести больше, а проку меньше… К тому же старый Бенкё все равно пляшет под его дудку.
— И все-то ты знаешь, Иштван, сосед дорогой. А сказать в глаза ведь не скажешь, когда надобно. Молчишь, как глухонемой.
— Да и вы знаете не меньше моего, дядя Шандор.
— Как не знать! Чай, не лыком шит! Да и много всего на своем веку повидал.
Старый Шандор Карбуй препирался со своим соседом Иштваном Варгой, что жил напротив него. Другие меж ними не встревали, только изредка позволяли себе вставить словечко.
— А кто повинен, что с пастбищем этак оплошали? Слыханное ли дело вспахать выпас на взгорье?
— Известно, почему кричишь! Не досталось тебе ни клочка.
— А ты помалкиваешь, потому что тебе прирезали немалый кусок.
— Я за него сполна уплатил. Совесть моя перед людьми чиста.
— Ой ли? То-то нынче некуда скотину выгнать. Или это по совести? А?
— Кто виноват, коли господский управляющий слово нарушил? Я? Сулил сдать нам в аренду пустошь, а теперь отказывается.
— Ежели Анти такой башковитый, отчего дал такую промашку? Ротозей, видит бог, ротозей. Этакую беду на людей накликать!
— Насчет Анти не сомневайся, он маху не даст!
— Я не об нем пекусь, дядя Шандор. Я о тощей скотине своей, пекусь. Мирского старшину найти просто, а вот где волов раздобыть, ежели эти с голоду околеют? Хедеши вместо них не запряжешь! Сам в ярмо тоже не полезешь!
Соседи долго не могли успокоиться. Приустанут, отдохнут с минутку и снова за свое — как дворняжки-пустобрехи. Давно между ними шли нелады и стычки бывали часто. Дома их стояли напротив и, казалось, тоже косились друг на друга. Раздоры между Карбуями и Варгами начались с незапамятных времен и продолжались десятилетиями. Повздорили когда-то их деды, будучи молодыми, как говорится, из-за какой-то занозы от ярма. В общем, никто толком не мог объяснить, из-за чего они поссорились, но обиду затаили, и передавалась она из поколения в поколение. Злопамятные соседи упорствовали в своей непримиримости. С годами вражда поутихла: если деды до конца своей жизни так ни разу и не заговорили друг с другом, то их внуки даже здоровались при встрече и в разговор вступали, но не могли не препираться. Им казалось, что этим они оказывают должное уважение своим предкам.
Однако в нынешней перепалке давали себя знать не только отголоски давнишней родовой ссоры. Сегодня страсти разгорелись из-за весьма злободневных дел. Но всему бывает конец. Заядлые спорщики умолкли, хотя по домам не расходились. Ни сгущавшиеся сумерки, ни мартовский резкий ветер их не пугали. Наоборот, толпа все росла. Ее неумолчный гомон создавал иллюзию приподнятого весеннего настроения у собравшихся.
Меж тем в доме Хедеши усач Мешко уже в третий раз принимался за свой рассказ, и все начинал сначала. Делал он это не потому, что хозяева его не поняли с первого раза, просто у Мешко была такая привычка, и он никогда ей не изменял. Изумление, которое выражали лица слушавших его людей, доставляло ему неописуемое удовольствие. Как же можно было ограничиться однократным сообщением сногсшибательной новости?
— Говорю тебе, Анти, как на духу. Нынче вечером он прибудет сюда. Ежели только ничто не помешает.
— Поживем увидим, Лайош.
Хедеши воли чувствам не давал. Да и положение его не позволяло ему слишком изумляться, только желваки ходили на его скуластом лице, выдавая внутреннее волнение.
— Всенепременно увидим! В моем доме. Как найти, ему было растолковано.
— Смотри не болтай каждому встречному-поперечному.
— Упаси бог! Он не хочет, чтоб его видели случайные люди. Потому решил приехать затемно.
— Надобно оповестить лишь самых надежных. И наказать им, чтоб никому ни слова!
— Это уж само собой. Жандармы всюду шныряют, вынюхивают. След его ищут.
— Оповести только управу, да и то не всех. Матэ Буди в последнее время что-то разболтался. Страсть как хочет старостой стать. Добреньким прикидывается перед этими горластыми голодранцами. Раз уж управа соберется, заодно насчет Харангошской пустоши поговорим.
— Коли так, Буди звать не станем.
В дверь постучали, и в сени вошел чернявый Юхас. Переступив порог, он остановился, щурясь от яркого света.
— Рановато свет зажгли, кум. Никак лампадного масла излишки завелись! Придется другой раз одолжить, когда свои запасы выйдут.
— Кому же охота сидеть в потемках? Не видать, с кем говоришь…
— Было бы на кого смотреть…
— А то как же, не было бы — не глядели.
— А где домочадцы твои?
— С коровами возятся.
Со скотного двора доносилось протяжное мычание коров.
— Весну чуют. Так и рвутся на выгон. Что нового слышно насчет пустоши?
— Ужо и об этом поговорим, — с досадой прервал его Хедеши. — После ужина заглянем к свату, посидим малость, потолкуем.
— Чего вы все тут крутите? Небось ты, Лайош?
— И не крутим вовсе, — лукаво ухмыльнулся Лайош. И после некоторого раздумья, как бы испрашивая разрешения, обратился к Хедеши: — Ему можно?..
— А то как же, говори.
— Но смотри, Юхас, никому ни гу-гу!
— Ух ты! Должно, великая тайна!
— Помолчи, кум, не до шуток! — строго вставил Хедеши.
— Ну ладно, ни гу-гу так ни гу-гу. Сказывай, Лайош! Говори, я, чай, не баба, не разболтаю.
— Нынче вечером сюда пожалует сын Вешелени[31]… — благоговейно проговорил усатый Мешко.
Произнеся это, он выпятил губы, словно приготовился упиться неподдельным удивлением собеседника. И он не ошибся: Юхас был крайне поражен, он вдруг пришел в тактов волнение, что стал растерянно топтаться на месте и только было собрался переспросить, кто именно приедет, как усатый плут повторил свою новость:
— Сын Вешелени едет сюда из Ченгеледа.
— Ну, коли это правда!.. — Юхас растерянно потянулся рукой к шапке и сдвинул ее на затылок.
— Теперь-то ты понял, почему нельзя даже заикнуться об этом, — наставительно, чуть ли не торжественно проговорил Хедеши.
— Ну, я пошел, — и Мешко по очереди подал обоим руку.
На улице уже совсем стемнело, но люди не расходились, все еще стояли у своих палисадников. То тут, то там Мешко окликали, пытались что-нибудь из него вытянуть, но он упорно молчал и старался прошмыгнуть побыстрее. Некоторые увязались за ним следом, и он с трудом от них отделался. Но старый Иштван Юхас семенил рядом и никак не хотел отставать.
— Давеча ты сказывал, сынок, дескать, знаешь кое-какие новости, — клянчил, словно малое дитя сладости, старик.
— Да это я просто так ляпнул, дядя Иштван. Язык-то, ведь он без костей.
— Дурачь своего деда, а не меня! — вдруг вспылил старик и погрозил Мешко вслед палкой.
Погруженное в вечерний сумрак село гудело, как потревоженный улей. Хотя усатый Мешко так ничего толком никому и не объяснил, взбудораженные селяне не успокаивались, бродили по улицам, заходили то к одному соседу, то к другому. Собравшись группами, они, невзирая на позднее время, горячо спорили…
Неожиданно пронесся слух, будто назревают какие-то события. Может, кто-то из посвященных разгласил тайну? Вполне возможно. Людская молва росла. Крестьян охватило волнение.
Через некоторое время все уже знали, какой гость прибудет в село. На протяжении нескольких месяцев по селу упорно ходил слух, будто сын ослепшего Вешелени, благодетеля деревенской бедноты, скитается по окрестным селениям и хуторам и берет на заметку жалобы крестьян. Только и слышалось теперь — Кошут, Вешелени, Клапка[32], Пишта Тюрр[33]… прославленные имена передавались из уст в уста.
Стоило крестьянам услышать о человеке, пользующемся доброй славой, как в них оживала надежда на избавление от всех невзгод и напастей.
Сын ослепшего Вешелени… Вешелени-младший. Слава его долетела сюда раньше, чем появился он сам. Люди уже заранее знали, какую радостную весть он им принесет.
— Кошут велел передать, что нынче к весне вернется на родину…
— Говорят, и Шандор Петёфи с ним прибудет…
— Потому-то король и заключил мир с мадьярами. Сам желает позвать домой Кошута…
— Вовсе не король хочет его вернуть, а королева Эржебет. Я так слыхал…
— Раз уж она хочет, то и король не против.
— Пишта Тюрр свой легион с собой приведет…
Кое-кто из парней сговорился выйти за околицу и встретить коляску Вешелени. А то, что он непременно в коляске прикатит, ни у кого не вызывало сомнения. Прослышали мужики и о том, что гость остановится у Мешко усатого, но никому и в голову не приходило околачиваться возле его дома да подсматривать, всякий знал свое место: теперь, когда непосвященных в тайну не осталось, можно было быть совершенно уверенным, что ее будут хранить. Даже беседы на завалинке велись вполголоса, будто всюду притаились шпионы.
А тем временем в доме Мешко усатого стали понемногу собираться гости. Приглашенные разместились не в сенях, как обычно, а в горнице, как и требовало приличие при встрече почетного гостя. В горнице было прохладно, всю зиму ее не топили, потому никто из гостей не отважился снять кожух.
Степенные мужики сидели на скамьях и благоговейно молчали, словно в храме на богослужении. Подвешенная к балке коптилка весело потрескивала в чистом воздухе. Ее чад смешивался с затхлым запахом громоздившихся почти до самого потолка перин и подушек. Хозяйка дома с детьми приютилась в сенях. Тут же, в сенях, в уголок спряталась старшая дочь Юлишка со своим женихом Ферко Заной. Прижавшись друг к другу, они о чем-то беседовали. О чем именно, трудно сказать, но, уж наверно, не гость у них был на уме: Юлишка то и дело прыскала со смеху, точно ее щекотали.
Хозяин дома не мог усидеть на месте — то и дело выбегал во двор, возвращался и через минуту снова выбегал.
— Ну как там с Харангошской пустошью? — спросил чернявый Юхас у Хедеши.
— Я нынче утром справлялся, господин управляющий наотрез отказал. Даже слушать не хочет.
— А почему отказал? Что хоть он говорил?
— То же, что и тогда. Дескать, контракт заключили на пять лет. Срок кончился, и все тут.
— Однако же обещано было не на пять лет! Уговор дороже денег!
— Обещание — не документ. Вот что он твердит. Да еще божится, что, дескать, не помнит, чтобы кто-нибудь давал такое обещание. Дело в том, что господа обзавелись тягловым скотом и теперь могут сами управляться с пахотой. Так что нас можно послать ко всем чертям. Я ему твержу, мол, мы готовы приобрести угодье в собственность. А он наотрез: не продается. И еще я узнал, правда не от управляющего, а от его помощника, что, возможно, пустошь распашут…
В иное время подобная весть вызвала бы у мужиков взрыв негодования, теперь же они выслушали ее молча. Чего, мол, тратить время на пустые разговоры, вот-вот явится высокий гость, и тогда…
С улицы донесся стук колес и вскоре замер как раз против крыльца. Хозяин дома находился в этот момент на дворе. Все остальные сразу замолкли и только взволнованно покашливали, как бы прочищая горло перед провозглашением здравицы в честь долгожданного гостя.
Дверь распахнулась, и на пороге впереди усатого Мешко показались двое. Первым в горницу вошел статный, плечистый, внушительного вида богатырь, еще более могучего телосложения, чем Хедеши. Входя в низкую дверь, он пригнулся, чтобы не удариться головой о притолоку. На плечи его был наброшен длинный широкий плащ, в котором он казался еще выше ростом. Сопровождавший его коренастый мужичонка в кожухе рядом с ним был почти неприметен. Гость вошел в горницу с достоинством истинного властелина, однако обхождением и приветливостью быстро всех к себе расположил. Он пожал руку каждому из присутствующих. Все при этом встали, считая такое вежливое обхождение большой для себя честью.
— Пожалуйте сюда, господин Вешелени! — усердствовал хозяин дома.
— Не называйте меня господином. Все мы сограждане, равноправные сыны нашего дорогого отечества.
У него был звучный густой бас. От одного этого глубокого баса можно было расчувствоваться, не говоря уж о самих словах, которые он сказал.
Хозяйка дома, явно робея, проскользнула в комнату и, смущенная, торопливо принялась накрывать на стол.
— Уж вы, пожалуйста, не побрезгуйте нашим скромным угощением. Мы люди простые, чем богаты, тем и рады.
— Признаться, я уже нынче ужинал, — улыбнулся гость добродушно, — но этот тарантас решительно все из меня вытряс.
— Пожалуйста, кушайте на здоровье!
— Может, сначала палинки выпьем? — Мехико поставил на стол перед гостем красивую флягу с палинкой, другую предложил остальным — мол, угощайтесь!
— За процветание родины! — провозгласил тост молодой Вешелени и отпил из фляги большой глоток.
Коренастый мужичонка, тот, что привез гостя в тарантасе, тоже выпил, затем, раскланявшись, вышел. Чтобы побороть свое смущение, мужики пустили флягу по кругу во второй раз. К горлышку прикладывались, отворачиваясь в сторону ради приличия, как это обычно делают женщины. Все с умилением смотрели на приезжего, который приступил к еде.
— Я рад, что мне посчастливилось к вам приехать, — сказал гость, быстро покончив с едой. — Хотелось бы услышать, как вы тут живете, все ли у вас ладно, все ли благополучно? Мне необходимо знать, чем живет наш народ, что наболело у него на душе? Как он оценивает современную обстановку и чего ему хотелось бы добиться?
Гость держался непринужденно, говорил уверенно. А когда закончил, оглядел присутствующих открытым, дружелюбным взглядом, как бы ожидая от них ответа.
Мужики уставились на мирского старшину. Хедеши знал, что ему придется говорить первым, поэтому заранее подобрал нужные слова. Но тем не менее на сей раз у него вдруг пропала обычная уверенность, так что гостю пришлось его подбадривать.
— Говорите смелее, не стесняйтесь, выкладывайте все начистоту. Я для того ведь сюда и приехал, чтобы узнать о нуждах народа из ваших уст. Ради этой правды я денно и нощно разъезжаю по стране.
— Вот взять, к примеру, Харангошскую пустошь, — промямлил Хедеши. — Нас здорово надули с этим делом. Пообещали, что село и впредь может пользоваться ею как пастбищем, а теперь не отдают под общий выгон…
— Погодите-ка, земляки! Объясните толком, что это за пустошь?
— Это пастбище, — пояснил смущенный Хедеши.
— Стало быть, пастбище. И кому оно принадлежит?
— Графу, здешнему помещику. А было время — принадлежало крестьянам, так мы рассчитываем его вернуть. Барин, когда размежевывали клин, отделяли барское угодье от мирского выгона, прирезал себе и Харангошскую пустошь. А нас заставили бумагу подписать. Как на духу вам говорю: пустошь никогда не была графской. А управляющий имением знай гнет свое, твердит: что написано пером, не вырубишь топором. Дескать, никакая правда нам тут не поможет. Мы даже готовы уплатить за эту пустошь хорошую цену, но господа ни в какую не желают уступать. То же и с лугами заливными. Это я про те, что были до спрямления русла. Ныне все они распаханы. А прежде эти луга также всему селу принадлежали. Но только их тоже обманом у старейшин за бесценок выманили. Из-за этих лугов мы даже судились с барином. И все шло как нельзя лучше, мы должны были выиграть тяжбу. Но крючкотворы в суде нас перехитрили, нашли уловки, и село дело проиграло.
Сбивчивая поначалу, речь Хедеши стала плавной и спокойной. Он уже без труда подыскивал нужные выражения. Слова так и сыпались из его уст, как заученные строфы древнего псалма. В них слышалась горькая обида.
Хедеши взволновал мужиков. Все чувствовали себя как в предгрозье. В неуютной холодной горнице вдруг стало душно и тягостно, будто вот-вот разразится буря.
Гость, все время державшийся с достоинством и завидным спокойствием, достал лист бумаги и карандаш и прервал мирского старшину.
— Стало быть, пастбище…
— Харангошская пустошь. Выгон.
— Как-как? Харангош…
— Харангошская… пустошь. Там еще омут есть, в котором…
— Короче говоря, земляки, вы утверждаете, что это пастбище принадлежало вам.
— Не только это, — подал реплику усач Мешко, — но и заливные луга, и немало другой земли, например Турецкий стан…
— А документ какой-нибудь есть?
— В управе небось хранятся бумаги. А коли затерялись, есть старики. Они хорошо помнят, могут засвидетельствовать, что все это истинная правда!
— Вы совершенно правы. Глас народа дороже любой бумажки!
Последние слова прозвучали настолько впечатляюще, что всех присутствующих бросило в жар, от нахлынувших чувств у мужиков пересохли глотки. Их следовало промочить. Фляга снова пошла по кругу и обошла всех дважды. Вешелени тоже не пренебрегал содержимым своей фляги, и все не без одобрения отметили, что глотка у гостя недурно устроена для такого дела.
— Землицы бы нам! — почти простонал кто-то. — Землицы у нас маловато. Народу в селе прибывает, а угодья убывают.
— Да еще всякие неправые поборы. Дерут с живого и мертвого. Вчера прикинули мы с хозяйкой, что ежели все недоимки покроем, то самим ни шиша не останется, придется зубы на полку, как в прошлом году об эту пору. Вот ведь какой разор!..
— А дети растут. Глядишь, девку замуж пора выдавать, да и парня уж вроде женить надобно. Так вот и растаскивают землицу по частям, до последнего клочка. Нет того, чтобы весь надел оставался в руках у одного хозяина. А этак далеко не уедешь, не разживешься.
— Взять, к примеру, корчму. Не дают нам на нее прав, барин содержит. А если б село содержало, глядишь, и покрыла бы половину наших налогов.
Распахнутые кожухи незаметно сползли у мужиков с плеч, от палинки раскраснелись лица. Стало жарко, пришлось шапки сдвинуть на затылок. От прежнего смущения не осталось и следа. Знатный гость оказался таким обходительным, приветливым, золото — не человек. А уж речист, правду-матку так и режет. Заслушаешься!
— Угощайтесь, милости просим! — подмигнул Мешко и кивнул на флягу. — Моя палинка доходов барину не принесет!
— За здоровье отца нашего Кошута! — провозгласил гость тост и выпил стоя.
— Дай бог ему доброго здоровья!..
— Да поможет ему господь домой поскорее вернуться!
Хозяин принес третью флягу. Сын знаменитого Вешелени, закончив записывать мужицкие жалобы, облокотился на стол. Лицо его было красным от палинки, глаза горели.
— Знайте, дорогие соотечественники, денно и нощно печется о судьбе несчастных мадьяр Кошут! Денно и нощно ломает голову, как помочь своему многострадальному народу. Я не вправе разглашать тайну, но все же смею вас заверить, что недалек тот час, когда… Впрочем, вам, дорогие земляки, нет нужды все это подробно объяснять… Одним словом, настанет день и восторжествуют правда и справедливость! Вы, земляки, надеюсь, знаете о письме Кошута? Ежели нет, то я вам пришлю его. Кошуту известно все, что творится у нас в стране. Он знает, кто стоит за правду, а кто против нее. Знает он и тех, кто оказывает ему поддержку… Мы не должны взвалить на него одного непосильное бремя. Мы, мои дорогие соотечественники, должны помогать ему… Кошут пожертвовал всем своим достоянием на благо родины, и там, на чужбине, в Италии, он бедствует, живет впроголодь. Мы должны помочь Кошуту. Кроме того, деньги ему понадобятся ко времени возвращения домой… Недавно я получил от него весточку. При себе, конечно, я письмо не держу, ведь никогда нельзя знать, что с тобой случится. Зато я ношу в своем сердце каждое слово его. «Расскажи всюду, где ты бываешь, — пишет Кошут, — передай моим мадьярам-горемыкам вот что: душа моя преисполнена постоянными заботами о многострадальных соотечественниках…»
Растроганный Вешелени говорил задушевным, вкрадчивым голосом, слегка понизив его. Казалось, он вот-вот расплачется.
Крестьяне растрогались чуть не до слез, особенно когда он в третий раз стал повторять все сначала, витиевато приукрашивая свой рассказ и упирая на то, что «отец наш Кошут бедствует в Турине, терпит страшные лишения…» Тут поневоле любой преисполнится благим намерением помочь…
— Ежели кто из вас, уважаемые, хранит кошутовские кредитки, — перешел Вешелени-младший к сугубо прозаическим делам, — берегите их до лучших времен! В недалеком будущем они будут в большой цене. Мне не хотелось бы давать вам расписку в получении денег, которые вы пожертвуете на благородное дело! И не потому, что в этом нет особой надобности, а потому, что этого не следует делать. А почему не следует, вы, люди толковые, смекалистые, поймете и без лишних разъяснений. Но я все же хочу, чтобы ваша самоотверженность, готовность пойти на жертвы были вознаграждены. Вместо расписки я выдам вам кошутовские банкноты. И не столько потому, что они обретут большую ценность в будущем, сколько на добрую память о нашем отце Кошуте, который… — и тут краснобай снова повернул на стезю трогательно-чувствительных излияний.
Сегодня взоры всех обитателей села были обращены к усадьбе Мешко. В тесном семейном кругу крестьяне обсуждали небывалое событие: что-то оно им принесет? На сей раз никто не бранил Хедеши и старосту — не дай бог скажешь худое слово, а там, в доме Мешко, услышат, и прощай заветные желания. Шепнет староста или Хедеши посланцу Кошута, и не запишет он ничего в свои бумаги про твои нужды и беды.
Была у крестьян еще одна немалая забота. Артель местных землекопов должна была завтра утром отправиться на отхожий промысел. В селе было около сотни батраков, которые продолжали заниматься отхожим промыслом, а дамбы, находившиеся неподалеку от их мест, были уже сооружены. Приходилось искать земляные работы на дальних участках Тисы. Как перелетные птицы, покидали крестьяне весной места зимовок, с тем чтобы поздней осенью вернуться в родную деревню.
Несколько дней назад старшой их артели Андраш Гал получил уведомление, что землекопам пора трогаться в путь, ибо, едва оттает грунт, начнутся земляные работы.
— Снимемся с места в среду на рассвете! — так порешили всей артелью. Ведь как-никак уйдет несколько дней, покуда с тачками да тяжелой поклажей они доберутся до Кёрёша[34], куда они подрядились на строительство защитных дамб. А путь неблизкий.
И вот накануне ухода землекопов в крестьянских дворах поднялся невообразимый стук молотков, визг напильников; женщины хлопотливо сновали из дома в дом, чтобы в последнюю минуту занять у соседки то, чего недоставало в котомке мужей.
Жена Шебёка еще с вечера при свете коптилки собрала пожитки мужа. Время от времени она косилась в сторону лежанки, где в уголочке сидели и мирно разговаривали Пишта с Розкой. Сам хозяин возился с тачкой. Оторвавшись на минуту от дела, он выпрямился так, что хрустнули косточки, и сказал:
— С чего это ты вдруг передумал?
— Да я давно уж…
— А только нынче высказал?
— Все в уме прикидывал, идти или не идти? И вот решил не уходить, остаюсь дома.
— А Гала ты предупредил?
— И не подумал. Что я, рекрут?
— Коли ты записался, стало быть, артельский старшой на тебя рассчитывает.
— Пусть возьмет да и зачеркнет.
— Ну гляди, тебе виднее. Ты сам себе хозяин.
Шебёк вроде бы на словах согласился с Пиштой, однако всем видом своим выражал недовольство.
Наступило неловкое молчание. Розкина мать была явно огорчена, она расхаживала по комнате и что-то обдумывала. Хранила молчание и Розка, она вообще за весь вечер не проронила ни слова.
— Что ни говори, деньги на земле не валяются! Как-никак три, а то и четыре форинта в день. Самое малое два мешка пшеницы в неделю выходит. Иной за целый месяц столько не заработает дома-то… — сказала Розкина мать.
— Надоело по чужим краям скитаться. Пора приниматься за дело, чтобы крепко на ноги стать. А коли опять пойду скитаться, дома проку не будет.
Никто не откликнулся на его слова, и Пишта принялся убеждать с еще большим жаром:
— Хватит бродяжничать. Что мы, цыгане? Пора за ум взяться да хозяйством обзавестись.
— Так разве другие собираются всю жизнь гнуть спину на отхожем промысле? Только деньжат поднакопят — и домой.
— А сами-то вы много их накопили?
Поняв, что переборщил, Пишта торопливо добавил:
— Хочу семьей обзавестись и жить неразлучно с детьми и женкой. Чего впустую мыкаться по белу свету? Жить отдельно от семьи — последнее дело.
Молчание, которым были встречены все его доводы, начинало раздражать Пишту. Его так и подмывало накричать на всех, затеять ссору. Но затевать ссору ему все-таки не хотелось, он встал, давая понять, что собирается домой. Его не стали удерживать. Розка, накинув на плечи платок, пошла проводить его до ворот. У калитки они на прощание молча пожали друг другу руки, но ни один из них не хотел уходить первым.
— Ну чего они пристали… — пробормотал Пишта, как бы оправдываясь.
— Так ведь уговор был, что ты пойдешь, а осенью…
Она не договорила, что должно произойти осенью, видимо, посчитав это сейчас неуместным.
— Небось не худо будет, коли я останусь? И тебе и мне не худо…
Хоть было темно, но Пишта мог разглядеть выражение ее лица. В голосе Розки слышалась покорность: «Как сам хочешь. Будет тебе хорошо, и мне хорошо будет…»
Что это? Неужто бесстыдница оттого и смиренна, что совершила непростительный грех? Потому и глядит на него так скорбно и обращается к нему с такой несвойственной ей печалью в голосе? Что это с ней? Ну хоть бы возразила ему! Куда там, такое важное дело, а она покорно и смиренно говорит: «Как сам хочешь…»
— Уж ты брось: коли мне хорошо, то и тебе хорошо. Что-то я такого за тобой не замечал.
Пишта сказал это нарочито, пусть, мол, поплачет! Но Розка только промолвила тихо, почти шепотом. Голос у нее был печальный, полный душевной боли:
— Ведь все равно не сделаешь, как я хочу…
Ну это уж слишком!
— Покойной ночи! — процедил Пишта сквозь зубы. Круто повернувшись, он быстро зашагал домой. И с каждым шагом в нем нарастал гнев и возмущение, через какое-то время все в нем уже клокотало, словно ему бросили в лицо самые обидные, самые оскорбительные слова. Он даже не оглянулся назад, стоит ли у калитки Розка. Может, окликнет его, остановит? Нет, она, наверное, плачет, припав к дверному косяку…
Так-так, выходит, его хотят прибрать к рукам, вертеть им по-своему? А коли правду говорить, они действительно заранее условились, что нынешней весной он пойдет с артелью на земляные работы, а осенью, когда вернется, они справят свадьбу. Уговор, конечно, был. Однако почему он не может передумать? Вот взял да и передумал. Разве он не волен собой распоряжаться? Разве им плохо будет, когда он женится на Розке и станет хозяйствовать? Ведь все для их пользы. Он покоя не видит, ломает голову, как бы лучше все устроить. А чем ему платят за все старания!
— Уж конечно, не добром! — сказал себе под нос Пишта ожесточенно, будто Шебёки его по меньшей мере заступом огрели, потребовав, чтобы он утром непременно ушел с артелью.
На другом конце села протяжно запел ночной сторож:
Часы пробили девять вечера,
Ложитесь спать, коль делать нечего,
Молитвой оградив себя
От омута и от огня…
Чем чаще Пишта повторял про себя «уж конечно, не добром они мне платят», тем больше злился. Но вопреки этой злости шаг его почему-то замедлился и парень остановился. «А может, назад вернуться?» — мелькнула мысль. Пишта невольно огляделся, как путник, заплутавшийся в лесу. Куда он забрел? И тут вся кровь отхлынула от сердца, а ноги словно вросли в землю: он стоял перед домом Бенкё в том самом месте, где нынче утром… «Эх!» — с досадой вздохнул он и бегом, боясь, что его увидят и узнают в темноте, кинулся к своему дому.
Пробежав немного, Пишта решил повернуть назад. Кто ему запретит здесь ходить? Тут ему никто не указ. Захочет и будет околачиваться возле дома Бенкё. Сколько душе угодно, и днем, и ночью!
Последние недели Пишта всякий раз обходил эту улицу. Даже вечером, когда захаживал к Розке или возвращался от нее домой, шел окольным путем, через соседний проулок. Маришку он не встретил ни разу: не иначе ее всю зиму держали взаперти. А вот нынче утром у него было в этой стороне неотложное дело: он спешил к Шани Бадьо, так как его приятель тоже записался в артель землекопов… Давать кругаля он и не думал, пошел напрямки. И словно там, за воротами усадьбы Бенкё, знали, что он тут проходит, отворилась калитка. Вернее, она еще даже не успела отвориться, как Пишта услышал ее скрип и сразу же безошибочно догадался, почувствовал всем своим существом, что сейчас выйдет Маришка…
Проскочить мимо или круто повернуть назад было уже поздно. Да признаться, он и не хотел. Пишта чуть ли не столкнулся с Маришкой. Оторопев от неожиданности, оба они остановились и стояли так близко друг от друга, что Пишта отчетливо видел, как Маришка изменилась в лице. Сначала она сделалась белей полотна, потом ее залил яркий румянец. Она глядела на него широко раскрытыми от удивления глазами. Они блестели, и Пишта был уверен, что видел в них свое отражение. Казалось, что они, пораженные неожиданной встречей, под влиянием внезапного порыва вот-вот бросятся друг другу в объятия или в сильном смятении разбегутся в разные стороны. Но после минутного замешательства Пишта и Маришка овладели собой, и не случилось ни того ни другого.
Маришка поспешно посторонилась и, потупив взор, молча, не проронив ни слова, не сказав ни здравствуйте, ни прощайте, быстро прошла мимо. «Какой же она стала красавицей!» — подумал Пишта, унося в душе неизгладимое впечатление от этой встречи.
Вот и сейчас Пишта поймал себя на том, что он с отчаянием страсти рыщет по улицам села в надежде еще хоть раз увидеть ее. Он едва не задыхался от неистового бега. Может, он надеялся вытравить из памяти встречу с Маришкой, освободиться от постоянной мысли о ней, которая не покидала его с момента той встречи?
К Шани Пишта так и не зашел, совсем забыв, что он направлялся именно к нему.
Как же это он позабыл? Вспомнил Пишта о своем намерении только сейчас, стоя посреди улицы. Ну конечно же, ведь он хотел одолжить у Шани лямку для своей тачки.
Утром Пишта проснулся от непривычного шума. С улицы доносились громыхание, лязг железа, стук колес, скрип тележек. Мимо их дома тащилась целая вереница тачек и ручных тележек. Это уходили из села промысловики! «Ах, ведь нынче среда», — вспомнил Пишта и порывистым движением накинул на плечи кожух. Но тут же передумал, решил не выходить к калитке. Он вернулся в горницу, стал смотреть на улицу в окно.
Вытянувшись цепочкой, по улице один за другим шли мужики в бараньих шапках и бекешах. Они катили перед собой доверху наполненные всяким скарбом тачки, точно надолго покидали обжитые места, забрав с собой все свои пожитки. Черенки лопат и заступов торчали из тачек, как коровьи рога. Мужики шли размеренным, неторопливым шагом, полагая, должно быть, что тише едешь, дальше будешь. Колеса скрипели, стучали, от тяжело груженных тачек гудела земля. Жены с младенцами на руках провожали мужей, ребятишки постарше семенили возле матерей, цепляясь за подолы их юбок. Бабы, провожавшие своих кормильцев, то и дело утирали стекавшие по щекам слезы. Мужики, ссутулив спину и сгибаясь под тяжестью груженых тачек, мерной поступью шагали и даже не поворачивали головы в ту сторону, где шли их жены и дети.
Село свято хранило тайну. Гость, выдававший себя за сына знаменитого Вешелени, прожил здесь несколько дней, но представители власти так ничего и не узнали о заезжем посланце Кошута. Староста, мирской старшина и члены сельской управы в данном случае не считались должностными лицами, находившимися при исполнении служебных обязанностей. Вступив в негласный сговор, селяне, начиная от самого зажиточного хозяина до последнего бедняка, образовали нечто вроде тайного сообщества. Бывало такое во все времена, когда только взаимная выручка и смекалка мужиков избавляли их от помещичьего произвола. Конечно, случались и перебранки, но они старались уладить их полюбовно. Возникали споры, тяжбы, дело нередко доходило до потасовок; но стоило мужикам узнать, что селу грозит дополнительное обложение оброком, или предстоит сверх положенного отбывать барщину, гужевую повинность, или еще невесть что, как драчливые забияки тут же опускали кулаки. Позабыв о личных обидах и распрях, они становились плечо к плечу против общего обидчика.
Так случилось и на сей раз, с той лишь разницей, что теперь их объединяла не надвигающаяся беда, а обнадеживающие посулы. Искра надежды способна взволновать, растревожить человека не в меньшей, если не в большей мере, чем страх перед стихийным бедствием. В жизни этих людей слишком мало было чего-либо обнадеживающего. Ведь надежда согревала душу крестьянина куда реже, чем обрушивались на него всяческие напасти. Лелея надежду, крестьяне делились сокровенными мыслями только между собой, в тесном кругу, да и то шепотом, опасаясь спугнуть долгожданную и непрочную удачу…
Тем не менее волостной писарь каким-то образом все пронюхал. Вряд ли кто проболтался. Скорее всего, догадался сам, уж больно заметным было волнение, охватившее жителей села. Могло статься, что слухи дошли и со стороны. Сельский староста и мирской старшина все отрицали, когда писарь завел с ними речь об именитом визитере. Даже божились, что-де видом не видели, слыхом не слыхивали. Не ведают они и про то, будто кто-то собирал для пришельца деньги.
Писарь сделал вид, будто поверил, и стал рассказывать, что по всей стране разъезжают всякие шельмецы, прожженные мошенники, морочат простакам головы и, наобещав с три короба, выманивают у легковерных людей их гроши.
Слушая волостного писаря, Бенкё и Хедеши качали головами и тоже делали вид, будто верят тому, что он говорит, но при этом лукаво усмехались.
Крестьяне вели себя точно так же. Выслушивая наставления писаря, хитро ухмылялись и только крепче верили в реальность своих ожиданий, рассудив, что раз господа из кожи лезут, чтобы доказать, будто все это вранье, значит, это сущая правда. Когда между мужиками заходила речь о том, что, дескать, день святого Георгия не за горами, а там и самая пора выгонять скот на пастбище, то кое-кто из них уже видел свою скотину пасущейся на Харангошской пустоши. Господа твердят, дескать, обман! Надувательство! Что ж, ужо поглядим, как им придется расплачиваться! Вернут, с лихвой вернут крестьянские денежки!..
К тому же новости, которые приносил усатый Мешко, были весьма обнадеживающими. Теперь уже без боязни смотрели крестьяне вслед старой ведьме Суперанихе, когда та ковыляла по улице. И если бы иной мужик не опасался, как бы она не навела на него порчу, то он, пожалуй, рискнул бы даже сказать ей: «Благодарствуем за добрые вести, досточтимая Супераниха!»
А когда разнесся слух, что солдаты Кошута, гонведы, повсюду собирают отряды патриотов, крестьяне и вовсе воспрянули духом. Значит, защитники отечества ждут возвращения на родину отца венгерского народа. Называлась даже точная дата его приезда. Правда, дата давно прошла, однако это вовсе не означало, что крестьяне не поверят, когда им снова назовут день появления Кошута. И люди ждали наступления знаменательного дня с таким же волнением, с каким ждали не раз уже предсказанного пророками конца света. Криворукий Балинт Кунош достал из сундука измятую заношенную гонведскую форму и в воскресенье щеголял в этом мундире в церкви. Балинт Кунош, слывший за человека тихого нрава, был весьма скуп на слова, точно за них ему приходилось платить. И вот теперь он вдруг преобразился. Выйдя на церковную площадь из храма после обедни, он принялся рассказывать какую-то историю, собрав вокруг себя толпу прихожан. Они стояли перед ним, как перед глашатаем сельской управы, когда тот собирает народ барабанным боем, чтобы объявить распоряжение местных властей.
— Так вот, соседи, когда я под Сольноком ринулся в атаку вместе с гусарами в красных киверах… — начал он свой рассказ.
И тут все узнали, что левую руку ему изуродовали в бою сабельным ударом. Правда, кое-кто из старожилов вспомнил, что еще в молодости Балинт напоролся на косу и перерезал сухожилие на левой руке. С тех пор рука у бедняги не разгибается. Но разве хватит у кого-нибудь духу напомнить эту старую историю? Да и вообще, кто его знает, может, и правда, что его чуть было не зарубили? Ну конечно же, так оно и было. Раз люди говорят… В очевидцах, помнивших, как доблестный рубака вернулся в родную деревню летом 1849 года с перевязанной рукой, недостатка не было.
Среди жителей села немного тогда нашлось таких, кто вступал в ряды народного ополчения. А те, кто и в самом деле сражался за свободу и независимость родины, вернувшись домой, старался как можно скорее предать забвению пережитое. Не до рассказов было. С той поры минуло около двух десятилетий, а за столь длительный срок даже любая легенда может поблекнуть.
Некоторые из бывших гонведов немало удивлялись, заметив вдруг, как людская молва превратила их, скромных защитников отечества, в легендарных героев.
Пишта провел все эти дни в каком-то странном оцепенении. Треволнения, охватившие односельчан, отголоски назревавших событий (хотя сам он не был причастен к ним, а только наблюдал со стороны) не могли оставить его равнодушным. А может, его смятение было вызвано не только этим? С того памятного утра он ни разу не встретился с Маришкой, хотя в последнее время, направляясь к Розке, всегда проходил по улице, где жила теперь Маришка.
Отцу Пишты не очень нравилось, что сын остался дома. Он предпочел бы отправить его на заработки, ведь с клочком земли он вполне и сам управится, к тому же оставались двое младших сыновей. А раз уж старший застрял дома, пора бы ему делом заняться. Отец не высказывал своих мыслей вслух, но по его глазам можно было прочитать, о чем он думает.
Солнце и резвый весенний ветер просушили землю — настала пора пахать под кукурузу.
И вот однажды утром Пишта запряг пару волов в телегу, погрузил на нее плуг и выехал в поле. В хозяйстве отца был один-единственный вол, так что пристяжного пришлось позаимствовать у соседа Сулы — такого же бедняка, как и Пиштино семейство. «Пара волов в одной упряжке — это уже сила!» — думал Пишта.
Ясное прохладное утро обещало хороший солнечный день. Над полями висела молочная пелена тумана, сквозь которую, будто докрасна накаленное медное блюдо, просвечивал диск восходящего солнца. Завеса тумана, казалось, доходила до самого поднебесья. Где-то высоко парили жаворонки, словно собирались свить гнезда в мягком, как пух, белом мглистом воздухе. Окрестные поля оглашались их звонким переливчатым пением.
Пишта неторопливо шагал по свежей борозде за плугом, обнажавшим пласты жирного чернозема. Оттаявшая земля уже ожила: из-под рыхлых комьев выползали влажные толстые черви, от вспаханной земли, проснувшейся после долгой зимней спячки, исходил терпкий запах сырости.
Под порывами утреннего ветра завеса тумана то приподнималась, точно собираясь взлететь, то снова оседала на землю и, изорванная ветром в клочья, скручивалась в большие клубки, похожие на огромных щенков белой венгерской овчарки, резвящихся на свежевспаханном поле.
Затем внезапно, как по мановению волшебной палочки, туман рассеялся. Земля, что ли, изнывая от жажды, впитала без остатка насыщенный водяными парами воздух или безбрежный воздушный океан его поглотил? Взору открылись отдаленные хутора, одинокие домики на окраине села, поля, по которым неторопливо брели за плугом пахари, да прояснившееся небо, теперь сиявшее бездонной голубизной, точно улыбающиеся глаза.
Солнце горело ярким огнем.
Пашни дымились, собираясь пеленой своих испарений снова застлать окрестности, но вскоре им пришлось оставить эти тщетные попытки. Все вокруг озаряло лучезарное сияние: и перевернутые плугом пласты жирной земли, и дождевых червей, и облезлые стены видневшихся вдали домов. Обозримый мир непостижимо расширился и устремился в голубую даль на легких крыльях света. Предметы словно выросли и казались Пиште волшебными. Разбросанные по степи хутора, постройки, деревья настолько приблизились, будто до них теперь было рукой подать.
Пишта щурился от ослепительно яркого света и не переставал изумляться; он с малолетства жил на лоне природы, но такое ему еще не доводилось видеть. Все вокруг излучало свет. Видневшиеся на окраине села домики, казалось, издали приветливо кивали, а работавшие в поле крестьяне, разогнув спины, смотрели в Пиштину сторону. У кромки горизонта как бы приподнялся занавес, расширив пространство, и Пиште представлялось, будто стоит он на дне гигантского котлована, и все, будто с разбегу, с горки, устремляется к нему, как потоки вешних вод. Пиште радостно было сознавать, что он вернулся домой и что не пошел с артельщиками. И эту радость он ощущал до боли явственно, как и яркий солнечный свет.
В конце дня Пишта повернул упряжку к селу. Он подгонял волов, торопясь добраться до дому. В спешке накормил и напоил их, наскоро перекусил сам и побежал к Салокам. У них в последнее время нашел приют старик Шебештьен.
Пишта отыскал старика в закутке хлева по соседству с коровами: тот лежал на соломенной подстилке в углу, на ларе для тележных колес.
— Ох, до чего ноги ноют. К ростепели, значит, верная примета, — кряхтел дед. — Уж с неделю встать не могу. Здешним хозяевам я седьмая вода на киселе, так что тут недолго и с копыт долой…
Пишта присел рядом на соломенную подстилку.
— Скажите, дядя Мишка, правда ли, что в управе хранятся какие-то грамоты?
— Какие такие грамоты?
— Вы однажды сказывали, будто там хранятся бумаги, а в них записано, что законный хозяин Харангошской пустоши — наше село. Стало быть, мы всем миром должны владеть ею по праву.
— А тебе-то на кой те бумаги, а?
— Да так вспомнил, что вы как-то говорили про них.
— Говорить-то я говорил, но сам лишь краем уха слышал от других. Люди толкуют, будто бумаг этих там давно нет. Постой, постой, кажется, какой-то шельма из присяжных выкрал. Точно, вспомнил, именно так оно и было. Мне мой отец рассказывал. А вдруг они все-таки в управе остались?
— А как вы думаете, дядя Мишка, отдадут мне эти бумаги, если я попрошу?
— На кой черт они тебе сдались? На цигарку, что ли?
— Будь они у меня в руках, я бы по суду потребовал вернуть земли нашему селу!
Старик рассмеялся сиповатым басом.
— Как бы не так! Не торопись, сынок… Уж больно ты шустрый, как я погляжу.
— Я ведь не шучу.
— Но ведь тебе их даже не прочесть!
— Почему? Я ходил в школу. Целых три зимы.
— Чудак, так ведь написано в них не так, чтоб каждый смог прочесть. Письмена не те. Наш брат хоть десять зим ходи в школу, все одно нипочем не одолеет той грамоты. Буквы написаны по-особому, а те, кто знает эту грамоту, из рук ее не выпускают, потому как властью своей дорожат. Еще слыхал я от отца своего, будто когда-то здесь, в соседней деревне, был у одного бедняка сын, большой умник. Вот парень этот и задумал во что бы то ни стало освоить эту мудреную грамоту. И добился-таки своего. Одолел грамоту. Но господа дознались, схватили беднягу и бросили в темницу, так больше и не выпустили его из подземелья…
Сгущались вечерние сумерки. В коровнике стало совсем темно. Было тихо, раздавалось лишь сопение коров, мерно жующих жвачку.
— Но почему мужики всем миром не потребовали те бумаги? Почему не стали доискиваться правды? — спросил Пишта после долгого молчания.
— Я же толкую тебе, неужто не уразумел? Мужикам, как бы ни пыжились, все эти грамоты без толку, а те, кто разбирается в них, подкуплены господами. И если прочтут их, то на свой лад, наверняка шиворот-навыворот. Поди разберись. Вот батрацкий сын, про которого мой отец сказывал, тот бы вычитал из них всю правду. Потому-то его и угробили баре…
— А староста и старшина знают, что бумаги хранятся в управе? Как вы думаете, дядя Мишка?
— Ясное дело знают! Откудова бы тогда у них, канальев, столько земли взялось? Баре платят им, чтоб держали язык за зубами. Но про это дело лучше молчи, никому не сказывай. Проболтаешься — несдобровать.
Понизив голос, старик перешел почти на шепот: видно, опасался, что и в коровнике кто-нибудь может их подслушать. Приглушенные голоса порхали, как летучие мыши, хлопая крыльями по перекладным хлева.
— Я говорил Анти Хедеши, что не мешало бы сыскать те бумаги. И он на меня теперь косо смотрит, готов со свету сжить. Одно тебе могу посоветовать: не слишком насчет них дознавайся, коли зла себе не желаешь…
Но Пишта не дослушал старика, ему уже не сиделось на месте и, попрощавшись с ним, он вышел из хлева.
Перед домом Хедеши Пишта на минуту остановился. Неужто этот вороватый мужик, мирской старшина, знает про заветные грамоты? Любопытно поглядеть, какую рожу он скорчит, если сейчас зайти к нему в дом и напрямик спросить, куда он грамоты подевал? Да где там! Пишта знал, что в дом этот он не зайдет и ни единого слова не скажет. А вот когда раздобудет ту грамоту и покажет ее честному люду, тогда-то и объявит во всеуслышание: «Глядите, люди, какой негодяй старшина Хедеши!» Но как ему раздобыть заветные бумаги? Неужто правду говорит старик, будто ему все равно не прочесть, что в них написано?
Впервые он пожалел, что нет у него закадычного друга, чтобы поделиться с ним да посоветоваться. Как хорошо было бы теперь поведать ему свои тайны.
А может, Розке рассказать? У ворот ее дома Пишта остановился, но, подумав с минуту, решил не заходить. И снова пошел бродить в темноте по улицам села. Что ни говори, а Розка добрая, славная девушка. Но все равно посвящать ее в такое важное дело не стоит. Да она ведь наверняка и не поймет его. А кто тут у них в селе вообще способен понять его сокровенные мысли? Отец? Мать?
Ему вдруг страстно захотелось, чтобы люди высыпали из своих домов на улицу, окружили его, а он, Пишта, стал бы с ними говорить…
Только о чем же он стал бы говорить с ними? Пишту взяло сомнение, он так разволновался, что не мог ничего придумать. Почему человеку не дано высказать, что он чувствует? Должно быть, потому, что нет таких слов, которые могли бы выразить всю глубину человеческих переживаний.
Ничего не замечая вокруг, ничего не слыша, бесцельно блуждал Пишта по улицам. Он обошел чуть ли не все село и вдруг, к немалому своему удивлению, увидел, что очутился за околицей. Здесь, в поле, стояла безмолвная тишина. Пишта всматривался в непроницаемую темень, и на него, как моросящий осенний туман на траву, снизошла тихая грусть. Сколько раз он стоял вот так одиноко посреди степи, вглядывался в ночную темноту и чувствовал себя затерянным в бескрайнем степном просторе! Всегда один, всегда в одиночестве…
Пишта закрыл глаза, и ему пригрезилось чудесное воскресное утро. Он стоит перед храмом, а вокруг него столпились односельчане. В руке у Пишты бумага, и он читает ее вслух. Харангошская пустошь и вся пойма Тисы возвращаются крестьянам! Эти угодья снова стали достоянием села. «Вы, односельчане, небось и не подозреваете, что я для вас сделал?» Люди ликуют, кричат, провозглашают здравицу в его честь. И тут он решительным шагом направляется куда-то, толпа за ним. Вот он идет все быстрее и быстрее и вдруг останавливается возле одного дома…
Испуганно вздрогнув, Пишта очнулся. Из задумчивости его вывела чья-то жалобно скулившая собака. Она как будто предостерегала его. Сорвавшись с места, он круто повернул обратно в село и уже не шел, а почти бежал.
«Розка хорошая, Розка душевная, ласковая», — повторял он про себя, и от мысли, что она, наверное, с нетерпением ждет его, почувствовал прилив нежности.
Грамоте крестьянских ребятишек обучал кантор Калмар. Когда-то, будучи странствующим подмастерьем, он забрел в село да так и застрял тут. Не обладая обширными познаниями, он слыл умным, много повидавшим на своем веку человеком, а его учености вполне хватало, чтобы познакомить с азбукой крестьянских ребятишек. И уж совсем не от него зависело, если результаты оказывались не очень-то обнадеживающими: ведь учитель имел возможность обучать своих питомцев лишь в течение немногих зимних месяцев. Весной, летом и осенью ребята были обычно заняты по хозяйству. Во всяком случае, жалобы на учителя никогда не поступали. Он делал свое дело весьма добросовестно. К тому же он и сам понимал, что ребята не могут проводить весь год в школе и должны помогать родителям. Таким образом, между учителем и селом никогда не возникало трений. Напротив, крестьяне даже любили и почитали учителя Калмара. Любой из них, оказавшись в затруднительном положении, мог смело обращаться к нему. Шли к нему охотно, ведь как-никак он пользовался славой самого сведущего человека на селе. Помимо всего прочего, люди всегда находили у него сочувствие, он знал и понимал их нужды, словно родился и вырос среди них. Да и мог ли он относиться к крестьянам иначе, получая от них хлеб насущный!
Во времена крепостного права он составлял для крестьян челобитные и так красочно описывал невзгоды крепостных, что, когда зачитывал крестьянам их жалобу, горемыки едва не плакали. И право же, отнюдь не его вина, если лицо, которому адресовались жалоба или прошение, не так-то легко было разжалобить. Самого учителя неудачи не обескураживали, он продолжал писать челобитные с тем же чувством и тщанием. Калмар настолько сжился с деревней, что ему порой казалось, будто он пишет о собственной горькой доле. Заботы и горести крестьян непременно передавались и ему. Самый тон ходатайства менялся сообразно случаю и настроению просителя, выражая ту или иную степень его покорности и чувства собственного достоинства. Во всяком случае, по мере приближения революционных событий 1848 года холопского раболепия в этих обращениях было все меньше и меньше.
Раскрепощение крестьян не изменило сути их жалоб, лишь по форме они стали несколько иными, так что учителю и теперь хватало забот и хлопот с односельчанами. Правда, ему довольно трудно было привыкнуть к новой обстановке и приспособиться к новым, непривычным обращениям. Всякий раз, когда он клал перед собой лист бумаги, рука его так и норовила написать: «Ваше высокопревосходительство, наш благодетель, всемилостивейший барин…» Из того, что было присуще минувшим временам и канувшим в вечность прежним порядкам, ему более всего остались дороги именно вышедшие из моды вычурные обращения, витиеватый стиль, пышные эпитеты, воздействовавшие не столько на рассудок, сколько на чувства.
Всех учеников, в разное время бывших под его опекой, сельский учитель не выпускал из поля зрения и помнил по именам, даже когда те уже сами приводили за руку в школу собственных детишек.
Старый учитель сразу же узнал Пишту, своего бывшего ученика, когда тот неожиданно явился к нему. Приветливо улыбаясь и щуря близорукие глаза, Калмар спросил:
— Ну, Пишта Балог, каким это ветром тебя занесло? Я уж не припомню, когда тебя в последний раз видел.
О попутном ветре, который занес его сюда, Пишта мог бы кое-что порассказать. Но стоило ему начать, как он тут же запнулся. Он снова попытался объяснить, зачем, собственно, пожаловал к учителю, и кое-как, сбиваясь и запинаясь, рассказал о бумагах, якобы хранившихся в сельской управе, и о том, как ему хочется эти бумаги прочесть.
С вниманием и доброжелательностью выслушав Пишту, учитель спросил:
— От кого же ты все это слышал?
Несколько помедлив с ответом, Пишта признался, что от деда Шебештьена.
— Видишь ли, все это сказки, досужий вымысел. Было время, я тоже разыскивал эти бумаги, но даже следа их нигде не обнаружил. В канцелярии управы, кроме вороха старых контрактов, деловой переписки да разных ходатайств, ничего нет. А на что они тебе понадобились?
— Хочу отсудить угодья, которые принадлежат всему селу, — ответил Пишта, зардевшись.
— Значит, сам решил отсудить? — переспросил несколько озадаченный учитель и чуть подался вперед, чтобы получше разглядеть лицо парня. — Целый десяток изворотливых адвокатов не справится со столь мудреным делом. Что ты понимаешь в этих сутяжных делах?
— Я знаю только одно: крючкотворам вовсе не правда нужна и в этом, и в любом другом деле.
— Что ж, тут ты, пожалуй, прав. А сам-то ты хоть знаешь, в чем истинная правда заключается?
— Чтобы докопаться до нее, я и хочу отыскать то бумаги…
— Ну вот, опять ты про бумаги, вряд ли тебе удастся их найти.
Пиште стало как-то не по себе, он даже пожалел, что пришел к учителю. Ну а что было делать? Ведь он все эти последние дни себе места не находил. Внутренний голос настойчиво подсказывал: надо что-то предпринять, куда-то пойти, искать, расспрашивать. Но с чего начать, как сделать первый шаг, он не знал. Пишта подумал было обратиться прямо к волостному нотариусу. А что он скажет нотариусу? Даже если ему посчастливится и он раздобудет эти бумаги? Прочесть-то ведь их он не сумеет. Ведь дед Мишка уверял, что их не прочесть. Да чего это он принимает за чистую монету все россказни деда Мишки. Старик напридумывал бог знает чего. «Не все тут правда», — решил Пишта.
У Пишты даже мелькнула мысль, что документы, вполне возможно, существуют лишь в воображении его односельчан. Однако, сколько он ни убеждал себя, что разговоры о старинных грамотах — это пустые россказни, небылицы, так и не мог убедить. Его не покидало желание отыскать хоть какие-то сведения, которые бы давали ключ к разгадке запутанного дела. Он мучительно рылся в памяти: кто, кто мог бы подсказать ему, в каком направлении вести поиски? Пишта с детских лет испытывал привязанность к своему учителю и нынче с таким же детским чувством доверия и надежды шел к нему. Но увы, видимо, зря надеялся. Выходит, не нужно было и затевать это дело. А может, он сам виноват во всем: не сумел объяснить толком, чего добивается. Надо бы просто книгу попросить у учителя, по которой он научится читать эти грамоты. Выражение лица у Пишты было страдальческим, и старик решил, что у парня стряслась какая-то беда.
— Ты уж мне все расскажи, сынок, облегчи душу, — тихим голосом, полным сочувствия, попросил он Пишту.
— Да нет, господин учитель, ничего у меня не стряслось.
— Видишь ли, я уже старик. А когда-то и мне хотелось отыскать те заветные бумаги… Не ты первый приходишь ко мне за советом, немало людей приходило и до тебя. Но все уходили ни с чем. Нет этих бумаг, понимаешь? Нет. Надо покориться судьбе. Покорность и смирение — удел бедняков…
До сознания парня не дошел смысл сказанного учителем, но по спокойному и серьезному тону его он почувствовал, что этот умудренный жизнью человек хорошо его понимает и искренне ему сочувствует. И это принесло Пиште облегчение. Чувство благодарности к старому учителю было столь глубоким, что Пишта едва не прослезился.
— А мне хотелось доискаться… правды…
— Стало быть, не бумаги тебе эти искать нужно, потому как правда — это не то, что написано в бумагах. Правда, она в душах человеческих скрыта. Глубоко она там затаилась. Покамест никому не удалось доискаться… Простому смертному дано лишь страдать за нее…
Пиште никто в жизни не говорил подобные слова и так проникновенно. Ему не верилось, что все это он слышит от своего бывшего учителя, большого грамотея, ставшего с годами таким же темным, как деревенские мужики. Пишту так и подмывало сказать старику, что правду, которую он ищет, и простому смертному найти под силу. Но вдруг он понял, что это ни к чему не приведет и вовсе не следует открывать душу перед человеком, покорившимся судьбе. Что проку делиться с ним своими переживаниями? От этого только руки опускаются.
— Знаешь, сынок, — продолжал учитель, глядя прищуренными глазами куда-то вдаль, — вот уж почти тридцать лет я учительствую на селе, и уж кому-кому, а мне-то доподлинно известно, что в наших краях много чего следовало бы вернуть назад. Не только земли отсудить, но и души спасти, наставить людей на путь истинный.
Пиште тяжело было продолжать разговор с учителем, он стал прощаться, но старик удержал его:
— Погоди! Знаешь ли ты барина Дежери?
— Вроде бы видел когда-то.
— Так вот, сходи к нему. Скажи, что я тебя прислал.
С чувством растерянности и недоумения покидал Пишта школу. С тех пор как он себя помнит, учитель всегда жил на селе. Пиште всегда казалось, что он хорошо его знает. Теперь же Пишта вдруг почувствовал, как глубоко заблуждался. «Неужели все люди совсем не такие, какими их себе представляешь?» Идя по улице, он с любопытством вглядывался в знакомые ему дома в надежде увидеть там нечто такое, чего прежде никогда не замечал.
Стало быть, никаких бумаг не существует. И все-таки, почему же тогда люди с таким упорством продолжают поиски? Что-то, значит, было, иначе давно оставили бы эту затею. Придется расспросить старожилов, всех подряд. Наверняка они что-нибудь помнят. Может быть, удастся по крупице восстановить правду.
Дежери во дворе своей усадьбы наблюдал, как суетливо хлопочут батраки, погружая на повозки плуги. Ведь нынче начинался весенний сев, и в такой день у хлебопашца всегда бывало приподнятое настроение. В этих приготовлениях и суете было что-то праздничное. Батраки-пахари в такой день не выезжают в поле спозаранку. Они ждут барина, когда тот спустится к ним из господского дома на скотный двор, пусть даже приходится дожидаться до самого полудня. Таков ритуал, без барина он невозможен. Только с его появлением приступают к делу.
До полудня, правда, было еще далеко, но солнце уже поднялось и успело рассеять утренний туман. Воздух был удивительно чистым, прозрачным, и только над дымящимися весенними полями колыхалось едва заметное марево. Казалось, будто кто-то разостлал под солнцем на широких, привольных полях суровое полотно.
В это чудесное весеннее утро, тихое и безмятежное, воздух был насыщен всеми запахами ранней весны. Веяло приятной прохладой. Все бодрило, вселяло радость, наполняло сердце ощущением блаженства и покоя. Пиште дышалось как-то особенно легко. Он ощущал во всем теле удивительную легкость, а повеселевший взгляд его так и скользил во все стороны, точно снующая летунья-ласточка. Окинув взглядом усадьбу, он как-то сразу охватил все: детей, резвившихся перед лачугами батраков, скачущих в загоне поодаль жеребят, стоящих в стороне чабанов, приготовившихся к весенней стрижке овец, а вон там, на крыше хлева, воркующих голубей. Все это, воспринятое отдельно, создавало в его воображении целостную картину прекрасной весенней поры.
Дело спорилось, весело звенели плуги; люди, усердно хлопотавшие вокруг них, работали как никогда сноровисто. Правда, спустя рукава тут и не поработаешь — барин глаз не спускает.
Весело поглядывая на барина, мужики потешались над старым Палом Панкасом. Тот упорно не хотел верить, что в недалеком будущем можно будет пахать без волов и лошадей. Не поверил он и тому, что теперь ходят поезда. Да и как поверить, если ему их не приходилось видеть. На слово он ничему не верил. Впрочем, если бы и увидел железную дорогу, все равно бы своим глазам не поверил.
— Дядя Панкас не верит, что по рельсам катят поезда! — громко смеясь, крикнул погонщик волов приказчику. Балагур рассчитывал не столько приказчика потешить, сколько самого барина, но обратиться прямо к барину не решился.
— Скажите, господин приказчик, а как это все-таки движутся эти паровики?
— Известно как — паром.
— Каким паром?
— Ну тем, что образуется, когда кипит вода.
— Значит, это вода их тянет?
— Можно и так сказать.
— И плуг смогла бы тянуть?
— Еще бы! Наверняка смогла бы. Раз тянет целый поезд.
— Ну коли так, давайте-ка опустим плуг в мочило. Ежели вода двинет его оттуда, я поверю в паровик. А покудова нет!..
Все хохотали над словами старика. Дежери тоже не удержался от добродушной улыбки.
— Послушайте-ка, дядя Панкас! — обратился к старику молодой батрак. — А ведь без воды и вол не потянет плуга, а?
— Ишь какой умник выискался! Ты, сынок, как я погляжу, из молодых да ранний! А разве волу, окромя воды, не требуется трава, сено да всякие другие корма? Вижу, исправный скотник из тебя выйдет, коли одной водицей собираешься кормить скотину. Зря корм не станешь переводить.
— Я и не говорил, что корм скоту не нужен!
— А твой паровик тоже, видать, пасется?
Так подтрунивали они друг над другом, пока приказчику, наблюдавшему за работой, не показалось, что развеселились они не в меру, и он на них прикрикнул:
— Ну, хватит лясы точить!
От грубого окрика все разом смолкли.
Как раз в этот момент появился дворецкий и почтительно обратился к Дежери:
— Какой-то парень пришел, спрашивает барина.
— Что за парень?
— Да вроде из деревенских.
— А что ему нужно?
— Говорит, его прислал к вам учитель Калмар.
— Скажи, пусть сюда идет.
«Любопытно, что это опять затевает старый учитель?» — усмехнулся Дежери. Наверное, выгон в степи станет клянчить? Видно, на старика подействовал их последний разговор. Да чему тут удивляться, ведь он, Дежери, не шутил, вполне серьезно обещал. Только бы и с этой новой затеей, как с просьбой мирского старшины, не вышло промашки… Придется огорчить старика, не так-то просто даже ему выхлопотать для крестьян окрестные угодья…
Дежери благодушно улыбался. У него было хорошее настроение, и он с нескрываемым любопытством смотрел на пришельца, приближавшегося к нему в сопровождении дворецкого. Совсем еще молодой парень! Этот наверняка не из-за поля у Татарского вала явился. Впрочем, кто их, этих деревенских мужиков, разберет?..
Пишта не спеша пересек двор и, сняв баранью шапку, на почтительном расстоянии остановился перед Дежери.
— Ты, что ли, хотел меня видеть?
— Да, барин.
— Ну выкладывай, какое у тебя ко мне дело? Только сначала скажи, как тебя зовут?
— Иштван Балог.
— Ты здешний?
— Здешний.
— Так. Чего же тебе от меня нужно?
— Господин учитель Калмар сказал, чтоб я обратился к барину…
— Зачем прислал тебя ко мне учитель?
Да и в самом деле, зачем прислал его сюда господин учитель? И как только он решился пойти на барскую усадьбу? Что хорошего может ему сказать этот важный барин, которому он всегда молча кланялся, когда тот проезжал мимо в своей коляске?
— Так вот… он и сказал, чтоб я пошел к вам…
Это солнечное весеннее утро невольно располагало к доброжелательству. Дежери добродушно улыбался, вглядываясь в лицо этого смышленого с виду парня, который сейчас почему-то пришел в замешательство, оробел и растерялся. Неспроста его прислал учитель. И Дежери решил терпеливо расспросить парня, развязать ему язык, даже если на это потребуется потратить время.
— Ну что он, просто так тебя направил? Иди, мол, и все?
В сильном смущении Пишта уставился на барский сапог и ничего не мог из себя выдавить.
Больше всего ему хотелось в эту минуту поскорее удрать: вот сейчас поклониться барину, нахлобучить шапку и — в село.
Батраки закончили погрузку, запрягли в ярмо волов и громкими криками и гиканьем погнали их со двора. Заскрипели несмазанные колеса повозок, загромыхали на них плуги. Едва выехали со двора, шумная ватага дворовых ребятишек бросилась им вдогонку, норовя прицепиться на задки.
— Чтобы все у меня было в порядке! — крикнул Дежери приказчику и снова повернулся к парню: — Итак, сказал тебе что-либо еще учитель или не сказал?
— Он мне сказал только, чтоб я пошел к вам, — повторил Пишта, чувствуя себя в эту минуту очень несчастным.
Он стоял спиной к солнцу, но его вихрастая голова покрылась испариной отнюдь не оттого, что солнце припекало.
— Этак мы с тобой не продвинемся вперед ни на шаг. Ну а сам-то ты зачем приходил к нему?
— Насчет бумаг…
— Каких это бумаг?
— В которых записано, что Харангошская пустошь принадлежит всему селу…
«Значит, я все-таки не ошибся: тут опять история с землей, — подумал Дежери, — но только речь идет не о землях у Татарского вала, а о Харангошской пустоши».
Явно заинтересованный, Дежери пристально посмотрел на парня и снова подумал, что первое его впечатление, будто перед ним отнюдь не трусоватый и не тупой недотепа, соответствует действительности. Этот парень далеко не такой, каким может показаться.
— А почему тебя интересуют эти бумаги?
— Я хочу их найти…
— Зачем они тебе?
— Ну… хочу доискаться правды, это важно для всего села.
Парень определенно нравился Дежери. Он принялся подробно его обо всем расспрашивать, а на прощанье дружелюбно пообещал:
— Найдешь бумаги, приходи. Постараюсь помочь тебе, чем смогу.
Дежери чувствовал к парню искреннее расположение и доброжелательность, но чем он, в сущности, мог ему помочь? Тем более что он не склонен был придавать особое значение легенде об этих грамотах. Вряд ли они существуют. Да разве дело в этом? Пишта показался Дежери удивительным человеком. Все помыслы и намерения этого парня вызывали уважение.
Улыбаясь, Дежери проводил его взглядом и, весело насвистывая, направился к барскому дому.
Давно у него не было такого радостного, приподнятого настроения. До чего замечательный день выдался сегодня! Этот парень — такая приятная неожиданность. А учителю он сейчас же велит послать поросенка, пусть старик откормит к зиме: на его подарок следует ответить подарком. Как хорошо, что счастливая случайность свела его когда-то с учителем.
Было это осенью, во время одной из его прогулок по селу. Прежде он ничего подобного себе не позволял: разве что иногда прокатится в своем экипаже по деревенской улице. А тут отправился пешком, просто так, без определенной цели. Надоело дома сидеть. Перебрал всех своих знакомых — ни к кому из них в тот день ехать в гости не хотелось. В последнее время он как-то отошел от старых друзей. Разочаровался в них окончательно. Подумать только, что еще недавно он возлагал на них надежды, верил им, наивно полагал, что они, истинные патриоты, образуют костяк венгерской нации. Теперь воспоминание об иллюзиях, которые он питал в ту пору, вызывало у него горькую усмешку. Честно говоря, от компромисса с Австрией он и сам ожидал немало пользы. Горячо надеялся, что в жизни нации после затянувшегося на два десятилетия безвременья наступит перелом, страна обретет новые жизненные силы. А на деле получилось, что от дворянских гнезд еще явственнее потянуло тлетворным духом разложения.
Гуляя по селу, Дежери забрел к учителю. Беседа с ним была весьма приятной, хотя сам старик, человек очень сердечный, показался ему немножко резонером. После разговора с Калмаром Дежери стал смотреть на село и его обитателей совсем другими глазами. А спустя некоторое время старый учитель направил к нему для переговоров Хедеши. Мирской старшина пришел к Дежери с просьбой уговорить Вардаи, чтобы тот уступил крестьянам пастбище. Дежери эта просьба немало озадачила. Он был противником всякой передачи земель, всякой купли и продажи. Но помочь крестьянам не отказался. Правда, переговоры не увенчались успехом: Вардаи пастбище не уступил. Но Дежери никогда не раскаивался в своем поступке.
«Попытка — не пытка, может, и удастся найти эти бумаги», — вспомнил он слова приходившего к нему парня и засмеялся. Какой вздор! Конечно, этих бумаг не существует, он почти уверен. Но разве в этом дело?! Прекрасно, что существуют такие смелые люди, исполненные решимости во что бы то ни стало добиться своего. Добиться во Имя общего блага.
«А сможет ли этот парень прочесть бумаги, если бы даже нашел их? — спросил он себя и снова улыбнулся. — Да и умеет ли он вообще читать? Учитель Калмар добрый и порядочный человек, но вряд ли у него можно многому научиться…»
«Ну и что с того, что парень не умеет читать?» Дежери попытался вспомнить лицо Пишты. «Этот парень, пожалуй, способен одолеть любую грамоту… Но как он запинался, с каким трудом говорил! И это не беда: научится говорить, станет увереннее…»
Должно быть, Дежери находился под впечатлением солнечного весеннего утра и, возможно, поэтому всякое сомнение тотчас опровергал веским, убедительным доводом. Ему хотелось верить в успех дела, за которое взялся Пишта.
А тем временем Пишта шагал по дороге в село, сетуя на свою судьбу. Он досадовал и на учителя Калмара за то, что тот послал его на барскую усадьбу, и на самого себя, что последовал его совету. Шапку он все еще держал в руке: позабыл надеть. Свежий весенний ветерок приятно обвевал его воспаленную голову. Спохватившись, что разгуливает без шапки, он тут же с досадой ее нахлобучил.
Нехорошо было на душе у Пишты; пожалуй, ему даже было немного стыдно: не к лицу Пиште обивать барские пороги! И вроде бы очень расположен был к нему барин. Но ведь и не помог… Видно, не к нему следовало идти и не к учителю, а к односельчанам. Поговорить с каждым из них, обо всем расспросить. Они-то уж наверняка не стали бы приставать с докучливыми расспросами зачем и почему: достаточно было сказать им несколько слов, и они сразу поняли бы его, язык-то у них с Пиштой один!..
Погожий летний день. Время около полудня. На улице ни души, только мирской старшина торопливо шагает к дому сельского старосты. Если бы его сейчас кто-нибудь увидел, непременно подумал бы, что мирскому старшине вольготно живется, ежели в самую страдную пору у него нашлось свободное время шастать по селу. Но его никто не видел: в разгар летней страды люди работают не разгибая спины, и хоть все село растащи по бревнышку, никто не заметит.
На усадьбе Бенкё тоже приступили к молотьбе. На гумне водили по кругу лошадей — подготавливая ток для конной молотьбы, утаптывали землю. И сам хозяин, и домочадцы от мала до велика хлопотали на гумне, поэтому ни в доме, ни во дворе Хедеши не обнаружил ни одного живого существа, даже дворовых собак не было. Они тоже прибежали на гумно и, высунув языки, наблюдали за людьми.
— Ну, чего топчетесь на месте! — прикрикнул Бенкё на погонщиков. — Ведь все начисто на пятачке этом вытоптали, пыль столбом стоит, а рядом торчит трава.
— Все еще землю утаптываешь, сват? — Хедеши подошел к старосте.
— Полдень на носу, а ток для молотьбы не готов. Чистое наказание, а не работники! Черт бы их всех побрал! Куда ведешь, дурень ты этакий! Вон туда нужно, левое! — И, подскочив к одному из погонщиков, Бенкё вырвал у него из рук поводья.
К гумну подъехали первые доверху груженные снопами телеги. Волы, сопя, остановились у самого края гумна. Назойливые слепни липли к ним, не давая покоя. От их укусов животные вздрагивали, но ярмо не давало несчастным мотнуть рогатой головой. Они только махали хвостами, пытаясь отогнать кровососов.
— Как пить дать при первой же выстилке грязь придется месить, — ворчал хозяин, вернувшись к Хедеши. — Уж больно слепни да мухи озлились, быть дождю. А у вас-то как? Молотьбу не начали?
— На усадьбе пока еще нет. Только на хуторе. Так ведь там почти весь хлеб скошен.
— Я позавчера чуть свет поднял молодых и тоже отправил на хутор. Хоть бы погода продержалась, успеть бы пшеницу заскирдовать. — Ну, чего там замешкались! Да не стойте как истуканы, скидывайте поживее! Подальше, подальше отъезжайте, там и складывайте в скирды. Эй, Янош, плотнее снопы укладывай, того гляди, дождь пойдет — весь хлеб намокнет!
— А чтоб не намок, может, палинки поднесете, хозяин?
— Так и быть, черт с тобой, поднесу, коли заслужишь!
— Вон там вроде бы хорошо укатали, — заметил Хедеши, — пыль столбом стоит.
— Там-то да, а вон с той стороны и трава не примята. Разве я не говорил тебе, балда, на повороте натягивай поводья, лошадей придерживать надо! — снова крикнул он работнику.
Дрожала земля от конского топота, волы, норовя отбиться от назойливых слепней, мотали головами так, что скрипели дышла. С возов сбрасывали снопы, они падали, шурша и вздымая пыль.
Люди кричали. Солнце палило нещадно. Все это, вместе взятое, возбуждало, подстегивало работников. Всякий невольно включался в этот напряженный ритм, всецело ему подчиняясь.
Хедеши пришел на усадьбу свата отнюдь не для того, чтобы помочь ему управиться с нерадивыми работниками: у него самого работы хоть отбавляй, но он не смог удержаться и подошел к погонщику лошадей.
— Гляди, растяпа! Вот как это делать нужно! Какой же толк от того, что ты водишь лошадей след в след?
— Черт подери! — выругался Бенкё. — И так всегда: только и делаю, что натаскиваю новичков, а другие получают уже готовеньких, умелых молотильщиков.
— Ну-ка отойдем в сторонку, — предложил Хедеши, желая вырваться из этой захватившей и его ожесточенной и безудержной круговерти. — Мне надобно с тобой поговорить.
И они направились в сторону двора.
— Так вот, прослышал я, что Вардаи решился-таки продать угодье у Татарского вала.
— Неужто?
— Так кое-какие людишки болтают. А эти людишки вроде бы должны знать достоверно, — как-то загадочно произнес Хедеши. — Нынче утром узнал.
Они помолчали.
— Участок — добрых восемьсот хольдов будет! А то и поболе.
— Неужто настолько оскудела мошна у Вардаи?
— Не мудрено! Ведь жить по-барски очень даже накладно. Я бы сказал, разорительно! Но хочет продать весь кус целиком. Вот в чем загвоздка!
— Целиком?
— Да, все восемьсот хольдов. И денежки получить целиком и наличными!
— А не врут людишки-то?
— Да вроде бы можно верить. Дескать, отдаст только тому покупателю, который выложит ему деньги сразу, на бочку. Тут есть над чем призадуматься…
— Уймища денег потребуется! Кабы за полцены продал, и то не по карману. А уж всю сумму выложить зараз… Не выйдет!
— Как думаешь, сколько найдется охотников войти в долю?
— А сколько бы ни нашлось. Всем миром такую прорву не собрать. Разве что загоним всю пшеницу и весь скот. Тогда еще, может, наскребем. Иначе навряд. По крайности я так в уме прикидываю: нам это не вытянуть.
— А все-таки, коли подтвердится, что угодье точно продается, может, чего придумаем…
Хедеши так и не закончил своей мысли, да в этом и не было нужды. У обоих разгорелись глаза. Оба мужика алчно вглядывались в пышущие зноем степные дали, жадность кружила голову.
— Угодье обойдется нам по меньшей мере в двадцать пять тысяч форинтов, — определил староста. — Если не больше.
С тех пор как размежевали один из лугов, селу так и не удалось приобрести сколько-нибудь значительного куска земли. Графское имение и другие дворянские поместья помельче со всех сторон теснили крестьян. Они как бы в клещи взяли село. Время от времени от этих земельных владений отпадали отдельные участки, но крестьяне не успевали и глазом моргнуть, как новоявленные господа уже завладевали землей. Как правило, таким владельцем становился какой-нибудь еврей-ростовщик, ссудивший деньги под большие проценты. У этих толстосумов господа из дворянского сословия и брали деньги взаймы, в кабалу залезали. Зажиточные крестьяне, всегда готовые воспользоваться любым подходящим случаем и прикупить новый участок, с вожделением поглядывали на окрестные владения. Они выжидали, когда от обремененных долгами дворянских имений отпадет какое-нибудь угодье. В нужный момент они бросались на добычу, стараясь ухватить кусок побольше. Но как ни следили, частенько упускали благоприятный случай. Как правило, сельским хозяевам приходилось довольствоваться небольшими клочками земли в несколько хольдов да крохотными наделами, ускользавшими из рук разорившихся мелких землевладельцев и малоземельных крестьян. Это, конечно, не могло их удовлетворить. Нередко они скупали участки друг у друга или перепродавали их: сбывали с рук дальние поля, прикупали близлежащие клинья. Выгоды большой эти операции не приносили, по сути дела, они создавали лишь иллюзию наращивания земельных владений. Сельские хозяева как бы оттачивали зубы, чтобы не сплоховать, когда представится возможность отхватить кусок побольше, пожирнее. А пока тешили себя надеждой…
Кое-кто, правда, ухитрялся и таким способом расширить свои земельные владения. Но таких удачников было немного. Сам Хедеши в последние годы не мытьем, так катаньем сумел прирастить к своим тридцати хольдам еще хольдов восемь-десять. Однако, как он, разжиться удавалось немногим наиболее цепким мужикам. Это было им по карману. Только бы случай представился, не упустят… А ради чего другого, рассуждали они, кроме наживы, живет, трудится в поте лица человек?
Крестьяне и впрямь трудились много и усердно. Во времена крепостного права никто и представить себе не мог, что мужики станут работать с таким рвением и старанием, как работали они теперь: от зари до зари, а то и ночью, подгоняя себя и других. Хозяйствовали бережливо, рачительно. Отказывая себе во всем, копили гроши, набивали кубышку. Нажиться, во что бы то ни стало нажиться! Вот девиз, продиктованный собственнической психологией. Иногда, правда, когда случались серьезные заминки, иные, отчаявшись, приостанавливали погоню за наживой, где уж там, не до жиру, быть бы живу, но, переведя дух, снова устремлялись к заветной цели.
И вот теперь, когда наконец подвернулся редкостный случай, им приходится признать, что накопленных сил еще маловато для смелого прыжка. Как тут не взбеситься? Этакая досадная осечка! О Вардаи, об угодье у Татарского вала больше не обмолвились.
Староста нетерпеливо переминался с ноги на ногу, затем прямо, без обиняков сказал Хедеши:
— Ты уж, сват, не обессудь, мне пора на гумно…
И он зашагал к гумну, ступая легко, не по возрасту, словно помолодел на несколько лет. Всем своим видом он говорил, что теперь-то в этой погоне за наживой он никому не уступит, всех опередит. Хедеши тоже заторопился домой, на ходу соображая, какие следует сделать распоряжения: перво-наперво отвести лошадей на гумно и начать молотьбу, затем запрячь волов в телеги и привезти с полей на ток пшеницу…
— Стой! — крикнул Бенкё конюхам. — Отведите-ка лошадей в сторону. Снопы расстилать будем. Янош, поди-ка сюда!
Бенкё сам тоже включился в работу. Несколько человек принялись сбрасывать снопы с возов, а он со старым батраком аккуратно укладывал их на току вкруговую, колосьями внутрь.
— Ну а теперь пускай лошадь шагом! Пошел!
Он сам подвел к разложенным на току снопам пшеницы первую пару лошадей и пустил их по кругу, не переставая при этом покрикивать на работников.
— Глядите, как я делаю! Не стебли топчите, а зерно вытаптывайте из колосьев. Не то всю солому в мякину превратите. Сам черт не сумеет провеять! Вот как надо! Сначала по этому ряду, потом по тому! Да не вихляйте, не вихляйте! Чтоб все ладно шло! Вот так, вот так…
Лошади шли круг за кругом, круг за кругом… От этой круговерти кружилась голова.
Хрустела солома, клубилась пыль. Один за другим подъезжали возы, падали на землю снопы, гикали погонщики, фыркали лошади. Неистово, точно пыталось поджечь и гумно, и всю вселенную, палило солнце.
В хозяйстве сельского старосты обмолот вели в двух местах. На гумно при усадьбе хлеб возили с ближних полей, а с дальних возили на хутор.
Молотьба лошадьми требует много времени, иногда она не один месяц длится. Это в сухую погоду, а уж если дожди зарядят, как в прошлом году, то дело затянется и вполне может статься, что последние копны и снежком припорошит.
Из года в год расширяли крестьяне посевы пшеницы, а в нынешнем году к тому же и на урожай жаловаться не приходилось: пшеница уродилась хоть куда. А самая лучшая, самая обильная — на бывшем пастбище. Старосте при размежевке достался там лучший участок — точь-в-точь то место, где когда-то стадо располагалось на отдых. Земля тут была обильно унавожена. В первые годы она была даже слишком жирна для пшеницы, которая достигала человеческого роста и под тяжестью колосьев полегала и быстро начинала преть под дождем. К нынешнему году земля уже отдала свою избыточную силу и радовала хозяев отменным урожаем пшеницы с крепким стеблем и тугим, налитым колосом. Бросая завистливый взор на эти тучные желтеющие нивы, кое-кто из хозяев ворчал, что, дескать, здорово повезло старосте: он отхватил самый что ни на есть отменный кусок. Лет десять не придется оставлять это поле под паром, до того добротная земля.
Впрочем, и у других хозяев эти земли дали более обильные урожаи, чем старые наделы, которые с незапамятных времен не удобрялись ни навозом, ни чем-либо иным. Лишь оставляя земли каждые два-три года под паром, удавалось кое-как восстановить их плодородие. Чего ж тут удивляться, если хозяева, которым достались участки, несколько лет назад распаханные на косогоре, с вожделением взирали на еще не поднятую целину обширного пастбища.
Семейство старосты Бенкё жило в своей усадьбе на селе, а на хуторе, принадлежавшем старосте, круглый год жил хуторской батрак, бедный многодетный человек. На время жатвы и молотьбы Маришка с мужем перебирались на хутор. Молодой Бенкё присматривал за работами по уборке и обмолоту зерновых, Маришка на всех стряпала.
Поденщики к старосте подряжались с неохотой, семейство это прослыло до крайности прижимистым. Работать приходилось за грошовую плату, и кормили скверно. Насмешничая, батраки говаривали, что у старосты даже воду для супа разливают по мискам загодя, чтоб не перелить лишку в общий котел. Но тот, кто в эту страдную пору работал у старосты на хуторе, не имел причины жаловаться. Маришка всех кормила вкусно и досыта. А ее муж, такой же скареда и скопидом, как его отец, частенько выговаривал жене, что она готова скормить все припасы прожорливым дармоедам.
Вот и сейчас перед ужином у них произошла размолвка и оба, надувшись, молчали.
Во дворе собрались на ужин все батраки. Сняли с петель дверь в сенях, положили ее на козлы — и обеденный стол готов. Затем хозяин и работники уселись вокруг него.
Вечер был безоблачный и на редкость светлый. Хутор озаряла серебристая луна. На жнивье словно плыла, покачиваясь в копнах, пшеница. В воздухе ощущалась прохлада, опускался легкий туман — предвестник вечерней росы. Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина. Слышно было только, как стучали ложки о глиняные миски да чавкали голодные рты. Мирно паслись на лугу возле хутора спутанные кони.
— На, отнеси Йожке! Пусть и он поест досыта, — сказала Маришка молодому погонщику, и тот побрел с едой к своему напарнику, который стерег на лугу лошадей.
— Уже храпит, — сказал парень, вернувшись.
— Вот паршивец, вечно дрыхнет, — зло сказал молодой хозяин. — При такой луне можно было бы и поработать. Обмолотим еще одну укладку и к полуночи закончим. Придет зима, отоспимся.
Работники промолчали. Их клонило в сон. Все очень устали и даже ели вяло, нехотя. А ведь прошло всего три дня с начала молотьбы. Через несколько дней люди втянутся, а пока сил у них не хватало. Тяжкий труд поначалу вызывает ломоту во всем теле, но потом человек привыкает.
— Два года назад работал я летом поденщиком на хуторе Ковачей, — заговорил, очнувшись от дремоты, дядюшка Пали Пипиш. — И вот, помню, в конце августа были такие же светлые лунные вечера. Ну нас, как водится, тоже подгоняли с работой. Как-то ночью навиваю солому на омет. Орудовали мы вилами всю ночь, моченьки уж не было, и я уснул, опершись на вилы. Вдруг просыпаюсь, гляжу по сторонам и вижу: солома, вся до последнего стебелька, навита на стог. А ведь хорошо помню, когда задремал, что рядом со мной еще оставался изрядный стожок. Спрашиваю дружков, тех, кто работал поодаль на току: «Вы навили солому на стог?» Они меня на смех подняли — мол, нашел дураков чужую работу делать. Но что бы там ни было, а ведь сработал кто-то, сам-то я соснул чуток, точно знаю. На другую ночь то же самое приключилось. Ну, думаю, не иначе эти проказники задумали надо мной шутки шутить. Вот я и решил подсмотреть, что-то будет. На третью ночь я долго со сном боролся, но так и не совладал. Заснул. А когда проснулся, солома вся была навита на омет. Тут уж меня зло взяло; зарок я себе дал: на четвертую ночь ни в жисть не усну, даже ежели придется подпирать веки вилами. Но около полуночи навалилась на меня дрема, ну хоть умри. Я уж и так и сяк. Валит с ног, и все тут. Одним словом, не устоял я, одолел меня сон. Но вдруг что-то толкнуло меня, вроде как изнутри, открыл я глаза да так и обомлел: вижу, две пары деревянных вил сами по себе мелькают в воздухе, ни тебе человека, ни тебе еще кого… Словом, ни души. Знай забрасывают солому на верхушку стога, да так быстро, прямо в глазах рябит. Протираю глаза, самому себе не верю. Вдруг вилы раз — и сгинули, как сквозь землю провалились. А возле меня охапка соломы. С той памятной ночи больше уж никто не приходил мне на подмогу…
Эта таинственная история вселила в души сидевших вокруг стола хуторян безотчетный страх. В самом прерывистом, надтреснутом голосе старика было что-то загадочное, завораживающее. Слова, весомые, отрывистые, будто падали на землю, как падают мотыльки, наткнувшись в вечернем сумраке на белые стены построек. В напряженной тишине вроде бы даже слышалось, как ударяются они о землю.
— Должно, приснилось, — с ехидной улыбочкой заключил молодой хозяин, явно желая подчеркнуть свое превосходство над всеми, но и в его голосе слышно было плохо скрытое смущение.
— Какое там приснилось! Доподлинно знаю, что наяву было. Ведь с кумом моим Анти Секером такое же приключилось. Он батрачил на дальнем хуторе, что по ту сторону села. У Кочонди, того самого, у которого кобылка буланая. Разве он мог про эту диковинную историю прослышать? И со свояком то же самое произошло, и тоже на дальнем хуторе. Уж этот-то хутор и вовсе на отшибе стоит. Стоило им только на миг открыть глаза, как видение тут же исчезало и больше уже к ним не возвращалось. Мой куманек Анти справлялся у чейтейского ясновидца. Тот и растолковал ему, что и как. Оказывается, это привидение — один помещик. При жизни он лютым извергом был с батраками, и за это изуверство господь заставил его все ночи напролет работать, до самого Судного дня. Дескать, пусть подсобляет теперь мужикам. И вот он как неприкаянный то к одному подстанет, то к другому. А коли кто его хоть раз приметит, тому он больше не придет подсоблять. Не узри я его в ту ночь, мог бы завсегда спать преспокойно, а он бы работал всю ночь напролет заместо меня, старика…
Луна все выше взбиралась на небосвод, и в безмолвии вечера казалось, будто небесное светило, двигаясь, тихонько шуршит.
— Ну, пошли! — произнес наконец хозяин и первым встал из-за стола. — Авось и нам какое-нибудь привидение подсобит.
— Мне в село нужно сходить, — сказала Маришка.
— А не поздно?
— Успею, пока луна светит, добраться. А утречком вернусь. Не то завтра готовить не смогу, соль вся вышла.
— Чего ж раньше-то не позаботилась?
— Да и детей повидаю, соскучилась. Может, Мишку с собой захвачу.
— Ну что ж, ступай, коли приспичило. Только гляди, осторожней.
Маришка быстро собралась и, набросив на плечи платок — в эту пору вечера уже становились прохладными, — отправилась в путь. Больше всего ей хотелось сейчас спать, уж очень намаялась она за день, еле на ногах стояла. Да надо идти. Больно за детей беспокоилась. Не видела их какие-нибудь три дня, а уж вся извелась. Не вдруг защемило у Маришки сердце. Знала она, что свекровь станет противиться, не захочет, чтоб она взяла с собой сынишку. И не потому, что беспокоится за внука, а боится старая, что сноха всех дел не переделает, коль мальчик с ней будет.
Маришка вышла тропинкой на проселочную дорогу, которая вела к большаку, повернула к селу и пошла быстрее. Босоногая, она легко шлепала по пыли. Сверху пыль уже остудила вечерняя роса, а глубже она еще не успела остыть, и, погружаясь в нее, ступни Маришкиных ног ощущали приятное тепло. Здесь, на большаке, было тихо, не то что на хуторе. Ни малейшего шороха, кроме разве легкого шлепания босых Маришкиных ног. И этот звук своим мерным однообразием постепенно ее убаюкивал.
Маришке казалось, что она вот-вот заснет на ходу. А дойти ли ей тогда до дому? Вот ерунда какая, подумала она, будто можно идти во сне! Разве только добрый дух возьмет за руку и поведет! И она вспомнила диковинный случай, о котором рассказывал старик; дрожь пробежала по ее телу. Вот тут, за придорожной канавой, тянутся кукурузные поля. На бархатисто-зеленых листьях отражается лунный свет, а вон там, поодаль, какие-то мрачные тени лежат на обочине. Ни один стебелек не шелохнется, и все же ей чудится, будто в густых зарослях кукурузы, в глубине поля, кто-то жалобно стонет, тяжко вздыхает. В другое время у нее не хватило бы духу пройти темной ночью по краю незнакомого кукурузного поля. Но может, страх и придал ей решимости.
Она идет по дороге, а со всех сторон — то отсюда, то оттуда — доносятся таинственные шорохи, мелькают причудливые тени; а то вдруг заблестит, замигает огонек. Но Маришка понемногу успокоилась, ей уже совсем не страшно, и она идет дальше как ни в чем не бывало, словно все ей на пути знакомо. Ведь и приснившаяся во сне диковинка кажется человеку вполне естественной, как и то, что он идет по большаку темной ночью к себе домой, в родное село…
А может, Маришка и в самом деле задремала на ходу? Вдруг она услышала позади себя едва уловимый шорох. Словно бы кто-то шел за ней следом. Маришка прислушалась. Да, это были чьи-то шаги, кто-то догонял ее. В эту глухую ночь они были так неожиданны и таинственны, что ей стало не по себе.
Сердце снова забилось от страха, и Маришка прибавила шагу. Но шаги не отдалились, а, казалось, приблизились. Вскоре она явственно услышала, что кто-то ее нагоняет твердым, размеренным шагом. Маришка хотела было оглянуться — и тогда страха бы ее как не бывало, — но не посмела. Не останавливаясь, она уже почти бежала и, задыхаясь, чувствовала, как стучит ее сердце, а шаги раздавались совсем рядом.
Она оцепенела от ужаса и готова была закричать что есть мочи, но тут за ее спиной знакомый голос сказал:
— Не бойся, Маришка! Это я…
Узнав голос Пишты, Маришка и совсем обомлела от страха. И вот они молча пошли рядом.
— Ты не боишься ходить так поздно?
Маришка ничего не ответила, словно не слышала вопроса.
— С хутора, что ли, идешь?
— С хутора, — тихо вымолвила она.
— Я тоже с хутора, у Салаи молотил. Дома-то с молотьбой и без меня управятся. Мы пшеницы совсем немного посеяли. Вот я и подрядился молотить на все лето. Иду домой мать проведать, сказывали, занемогла. Чуть свет вернусь назад. Спать нынче не придется.
Пишта разговаривал с Маришкой так непринужденно, будто они не виделись всего неделю, не больше.
— Ну и муж у тебя, как я погляжу: отпускает жену глухой ночью, — продолжал он. — Слыханное ли дело, одной ходить в такую даль по безлюдной дороге да в этакую темень!
— Уходи, Пишта! Прошу тебя… — произнесла наконец Маришка с мольбой в голосе.
— Боишься со мной идти? Боишься пуще темной ночи?
— Нельзя нам идти вдвоем…
— Боишься, кто увидит? — Голос Пишты зазвучал вызывающе. — Твоему хозяину расскажет? И он тебя, вертихвостку, поколотит?
— Уйди! — Маришка замедлила шаг.
— Стало быть, не хочешь поболтать со своим давним дружком, Маришка?
— Не за себя боюсь…
— Неужто за меня тревожишься? Успокойся! Во второй раз поджечь мой дом извергам не удастся. Голову даю на отсечение. Мне ведь ничего не стоит подпустить им красного петуха, спалить всю деревню. Пусть мои враги зарубят это себе на носу!
— Нам с тобой лучше не видаться. Чего понапрасну растравлять душу?
— А чем я тебя растравляю? Неужто часто попадаюсь тебе на глаза? Вот встретил на дороге, так ведь случайно…
— Пойми, у меня двое детей…
— Ну и что с того? Коли детишки, так словом перекинуться нельзя?
— Детишки, и правда, ни при чем, сама не хочу.
— Думаешь, твой батька со своими подпевалами выжил меня из родной деревни, так, значит, я голь перекатная и со мной даже в разговор вступать зазорно.
— Спокойнее мне было, пока ты домой не воротился.
— А как воротился, ты что ж, покой потеряла?
На этот вопрос ответа не последовало, но Маришкино молчание показалось Пиште красноречивее всяких слов.
— Да и ты теперь вроде бы не бобыль. Говорят, завел зазнобу, — после долгого молчания ответила Маришка.
Вспомнив о Розке, Пишта почувствовал, как к сердцу прихлынула горячая волна. И не из-за Розки прихлынула, нет. У Маришки на уме он и его подружка, и ясно, что это ей не безразлично. Пишта замолчал. Зачем навязываться с разговором, зачем докучать, если она говорить не хочет. Он смотрел на тени, которые, словно обнявшись воедино, скользили впереди на пыльной дороге.
— Погляди-ка! — не выдержал Пишта долгого молчания. — Вот и нам следовало бы так идти всегда рядом, бок о бок. — И он показал на тени.
— Стало быть, не судьба, чего ж теперь-то мучить друг друга…
Эти слова Маришка произнесла печально и почти ласково.
— Не оставлять же мне тебя одну ночью, среди дороги.
Они продолжали идти рядом, иногда их плечи нечаянно соприкасались, и тогда тени, бежавшие впереди, как бы сливались одна с другой. Маришка после каждого такого невольного прикосновения боязливо отстранялась, но потом перестала. Вокруг стояла тишина, и лишь с отдаленных хуторов доносились иногда неясные обрывки песен да порой пищали спросонья перепелки, гнездившиеся на краю сжатого поля у дороги. В дремотной тишине и разлитом вокруг покое сердце невольно тянется к теплому, уютному гнезду, желая обрести успокоение.
Вдруг Пишта заметил, что Маришка тихонько плачет. В ее беззвучном плаче не чувствовалось душевных мук. Это были слезы умиротворенности. Они отливали чистым серебром, которым затопила сейчас луна окрестные поля. Маришка ни разу не всхлипнула, и Пишта скорее догадался, что она плачет, чем услышал; точно ему подсказала это безмолвная лунная ночь.
— Не плачь, Маришка, — растерянно произнес он, а у самого комок подкатил к горлу и больно сдавило грудь, так случалось с ним не раз, когда, бывало, он просыпался от кошмарного сна. Тронув Маришку за плечо, он другой рукой нежно погладил ее по щеке, словно хотел отереть слезы. Она не противилась. Они остановились, и Маришка вдруг припала к его груди. Губы их слились в поцелуе, соленом от Маришкиных слез. Прижавшись друг к другу, они застыли в неподвижности, замерев от нахлынувших чувств. Казалось, будто злой дух степи своим колдовством превратил их в каменные изваяния. Затем Маришка вдруг вырвалась из объятий Пишты и торопливо пошла, почти побежала. Пишта устремился следом за ней, но догнать не пытался. Так и шагали они молча друг за другом по большаку, извилистая лента которого постепенно сворачивала на восток.
Лето выдалось на редкость щедрым, принесло с собой богатый урожай… Казалось, только бы и радоваться, да куда там!
Какие-то небывалые досель знамения омрачали радостное настроение односельчан и нагоняли на них страх.
Первым таким знамением явилось внезапное смиренное покаяние сквернослова и насмешника Анти Габнаи, мужика на редкость вредного. Никогда он не верил ни в бога, ни в черта. Бывало, крестьяне заведут при нем разговор о привидениях и всяких там призраках, а он высмеивает их; дескать, суеверия все это, выдумки, небывальщина.
Но однажды в субботу, около полуночи, Габнаи возвращался домой с хутора Салаи. Вдруг слышит, в придорожной канаве наседка квохчет и цыплята пищат. «Откуда бы здесь взяться наседке с выводком?» — подумал Габнаи и снова прислушался. Поначалу у него даже мелькнула мысль подобрать наседку с цыплятами да отнести домой своей хозяйке, но он тут же передумал, махнул рукой: стоит ли возиться с немужицким делом! К тому же он очень устал и ему хотелось поскорее добраться до дому.
Но не тут-то было: сколько ни удаляется он от того места, сколько ни спешит, квохтанье и писк преследуют его неотступно. «Что за чертовщина?! — недоумевает Анти Габнаи. — Надо, пожалуй, взглянуть на эту беспокойную живность, должно быть, и впрямь наседка заплутала в степи». И когда Габнаи, сойдя с дороги, спустился в канаву, взору его предстало нечто удивительное. Он увидел наседку с зеленым оперением и точно такого же цвета крохотных цыплят. Весь выводок ярко-зеленого цвета, как свежая молодая травка. Ночь-то была ясная, лунная. Их оперение прямо блестело, чуть ли не сияло. Столь диковинных цыплят ему еще никогда не доводилось видеть. «Ну и чудеса! — невольно вырвалось у пораженного Габнаи. — Придется, пожалуй, прихватить с собой одного цыпленка и показать своим дома, пусть подивятся тоже!» Но только он нагнулся, наседка отбежала вместе с цыплятами. Габнаи еще раз нагнулся — она опять отбежала. И как ни старался он, поймать цыпленка ему так и не удалось. И что удивительно, Габнаи так увлекся погоней, что не мог остановиться и все шел и шел за наседкой с цыплятами — и не по дороге, а по канаве, по жнивью, по кукурузному полю. Отбежав от него на некоторое расстояние, наседка останавливалась и квохтала. И квохтанье-то у нее было какое-то особенное, вроде колдовского, точно она не цыплят своих подзывала, а Габнаи заманивала. Незадачливый птицелов совсем уж сбился с дороги, но упорно шел за выводком…
Вдруг эта необыкновенная наседка заговорила с ним по-человечьи:
— Твое счастье, Габнаи, что поздно ты нас повстречал, не то завели бы мы тебя на край света, в самую преисподнюю. Да только кончилось наше время…
Сказала и, взмахнув крыльями, улетела. Цыплята за ней…
Думал Габнаи, что прошел он за выводком всего какую-нибудь сотню шагов. А оказалось, отмахал он так далеко, что едва к рассвету домой добрался. Вернулся целехонек, только совсем другой стал. Больше уж никогда не насмехался он над другими мужиками, которые рассказывали всякие истории с привидениями и колдовством.
За этим случаем последовали другие, не менее страшные и диковинные.
Взять, к примеру, историю с криворуким Лайошем Балогом. Как-то ночью на перепутье, где скрещиваются дороги на Чейте и Тёрёксег, он напоролся на шабаш. Беснующиеся ведьмы подхватили его и до того закружили в пляске, что после этого он не одну неделю провалялся в жару. Лайош не помнит, сколько тогда ведьм слетелось на шабаш, должно быть, великое множество, так как они подняли такой шум, что словами не передать. Окружив Лайоша, они тянули его в разные стороны, вырывая друг у друга. Потом одна ведьма кружила его в пляске, а другая тем временем щекотала. Он хохотал как безумный, у него даже грудь заломило. До того защекотали ведьмы беднягу, что у него оказались сломанными четыре ребра. А когда пробило полночь и шабаш окончился, ведьмы вскочили на колесницу и умчались, Лайоша же, истерзанного, бросили на перекрестке дорог. На рассвете проходившие мимо хуторяне увидели его распростертое тело у обочины. Он был в беспамятстве. Тут же заметили они и свежую колею, оставленную в дорожной пыли колесницей…
А вот что произошло с дочкой Бакошей — Шарикой. Пробираясь по тропинке через Ласточкино поле, она обнаружила груду золота. Откуда бедняжке было знать, что в подобных случаях надо семь раз обойти такой клад, поднять ком земли и, поплевав на него, бросить через плечо. И потом идти себе дальше не оглядываясь, потому что дело ясное — здесь черти делят выручку за душу грешников, загубленных ими и проданных в ад на вечные муки. Шарике это было неведомо, она нагнулась, чтобы набрать пригоршню золота и наполнить им карманы своего фартучка. Но не тут-то было: ей дали такую затрещину, что бедная девушка кубарем скатилась с пригорка. След от этой оплеухи — пунцово-синее пятно — навеки остался на ее обезображенной щеке. Вдобавок несчастная оглохла на одно ухо…
— Да. Год нынче будет особенный! Все эти знамения сулят большие перемены! — Эти вещие слова чейтейского провидца передавались из уст в уста, а так как загадочные события происходили все время, то каждый мог убедиться, что предсказание — сущая правда.
Весть о том, что из Харангошского омута ушла вся вода, — после всего того, что уже приключилось, — не особенно удивила крестьян. Конечно, не от засухи он иссяк, тут ни у кого не было сомнения. Нынешнее засушливое лето не шло ни в какое сравнение с небывалой засухой шестьдесят третьего года, но ведь даже тогда Харангошская низина не высыхала…
Старинное поверье, передававшееся из поколения в поколение, гласило: уйдет вода из омута — быть беде. Как это ни странно, об этом поверье забыли. Правда, дед Шебештьен метался по селу, подобно учуявшей беду собаке, и всем напоминал о нем, но односельчане только отмахивались от старика, а иные и попрекали: мол, нечего каркать, беду накликать. Его предостережениям никто не внял. А Салоки, которые, как установил дед Шебештьен, якобы приходились ему родней, поссорились с ним и вскоре выжили из своего дома. Неунывающий старик, однако, не растерялся и воспылал родственными чувствами к семье криворукого Балога. Но уж в этой приютившей его семье новоиспеченный родственник боялся слово проронить о прадедовских поверьях. И надо сказать, поступил разумно, потому что даже криворукий Балог, которому ведьмы намяли бока, не поверил бы ему.
Каждый по-своему истолковывал предзнаменования. Но сходились мужики на том, что все это неспроста, а к большим переменам, хотя никто из них толком не смог бы объяснить, каких перемен он ждет, на что уповает.
Как знамение приняли крестьяне и звездопад, такого, как в нынешний год, они не помнили давно. В конце июля и в начале августа выдались удивительно ясные ночи и порой чудилось, что со звездного неба сыплется искрометный дождь.
— Нынче-то, видать, мир обновляется, не иначе, — по-своему истолковывали сельские мудрецы этот необычный звездопад. — Затухает одна звезда, вместо нее загорается новая, которая сталкивает с неба погасшую. Ну вроде того, как новый ноготь выпихивает старый.
Стоял теплый субботний вечер, было так тихо, как в гнезде с притихшими в предзакатный час птенцами среди тенистой листвы.
На гумнах закончили молотьбу, а на токах еще продолжали работать, но уже не так рьяно — видимо, сказывалось приближение праздника. Медленнее шагали по кругу лошади, приминая уложенные на земле снопы, степь не оглашалась щелканьем кнутов и громкой руганью батраков, не слышно было и пения, которым они пытались разогнать дремоту. Крестьяне, работавшие на дальних полях и хуторских гумнах, уже вернулись домой, в семьи. Темные дворы через распахнутые настежь двери сеней озарялись пылающим огнем очагов. Все вокруг дышало покоем, сулило ночной отдых.
В доме криворукого Налога уже собирались укладываться спать, когда пришел и дед Шебештьен. Старик допоздна бродил по селу, а потом заспешил, насколько позволяли ему больные ноги. Остановившись на пороге, он от усталости привалился спиной к дверному косяку и сразу же принялся выкладывать новости, собранные им за целый день.
— Слышь, барин-то наш что надумал? Велел колокол из омута вытащить!
В другое время в доме криворукого Балога все только посмеялись бы над подобной вестью, посчитав затею с колоколом пустой и глупой, — и то сказать, многие пробовали вытащить колокол, но разве получилось что-либо путное? Однако на сей раз это известие всех насторожило.
— Кто это вам сказывал?
— Салокиха. Она от женки усатого Мешко слыхала.
— А той откуда известно?
— Усатого надобно порасспросить. Он небось все знает, — заметил кто-то.
— Кажись, уже и землемеры пришли, чтобы указать место, где старый колодец был, — продолжал дед Шебештьен. — Вода-то вся из омута ушла. Ну а как место отыщут, сразу примутся копать. Им придется попотеть, потому как колодец весь илом болотным затянуло.
Криворукий Балог, потирая больные бока, выругался.
— А староста об этом знает? И этот пройдоха Хедеши? — спросил он.
— Нет, не знает еще. Ведь Салокиха только нынче вечером от Усачихи услыхала.
— Если уж кто имеет право на тот колокол, так это наша крестьянская община. Пустошь наша, стало быть, и колодец с кладом наш. Только нам и должно все принадлежать. Никто другой на них посягать не смеет.
Все домочадцы горячо поддержали его.
— Да разве им вытащить колокол? Пусть потужатся, все равно ничего не выйдет, — изрек дед Шебештьен. — Колокол заколдованный, и никакая сила не достанет его со дна.
— Известное дело, заколдованный, да только чары не всегда будут действовать. Особливо ежели его не на веки вечные заколдовали. Да и какого черта вся вода ушла из омута как раз в нынешний год? Засухи-то вовсе не было!
Высказав эту только сейчас пришедшую в голову мысль, криворукий Балог счел, что его догадка отнюдь не беспочвенна, и еще больше расстроился. Хотя у деда Шебештьена были свои соображения насчет колдовских чар и исчезновения воды, но он на всякий случай, памятуя размолвку с Салоками, решил их не высказывать. У него не было ни малейшей охоты подыскивать себе сейчас новую родню. И он счел за лучшее перейти к следующей новости.
— Помещик Вардаи продает клин у Татарского вала. Но уступит его только тому, кто выложит ему всю сумму сразу, наличными.
— Подай-ка мне чистую рубаху, — велел криворукий Балог жене. — Схожу-ка я к старосте.
На гумне у Бенкё молотили и по ночам, при луне. Вот у кого уродилось столько хлеба, что работу приостановить он не мог ни на минуту, иначе рождество ему пришлось бы встречать на току. Сам Бенкё присматривал за работой на гумне и, как всегда, учил уму-разуму погонщиков, употребляя при этом выражения, отнюдь не подобающие наставнику молодежи. Староста ответил на приветствие Балога небрежным кивком, продолжая распекать батраков.
— Значит, пришел я затем, Шандор… — начал Балог несколько заискивающе, хотя его подмывало дать пинка под зад этому надутому индюку, который так цепко держал в своих руках жезл сельского старосты. — Небось слыхал новость насчет Харангошской пустоши?
— Чего там еще?
— Граф Ванштай собирается колокол вытащить. Уже отыскали место, где был колодец. А вроде бы нынче ночью примутся раскапывать.
— Только-то. А я думал, опять какой подвох против села.
— А разве нет? Разве это не подвох? Несправедливость-то какая! Надобно всем миром воспротивиться такому делу. У нашей крестьянской общины все права на колодец.
— Все равно они не найдут его среди болота.
— Как бы не так! Уже отыскали. Доподлинно знаю…
— Ну и что с того? Ну нашли, так ведь не вытащат колокол-то.
— Кто их знает? Может, как раз нынче кончается заклинание. Что тогда помешает им вытащить колокол? А? Еще помню, мой дед предрекал, что нынешним летом колдовство утратит свою силу. Так оно и выходит.
Криворукий Балог и сам слепо верил в то, о чем сейчас говорил. С той памятной ночи, когда ведьмы осрамили его, этот, в общем, несуеверный человек теперь любые россказни о колдовстве и призраках принимал на веру. Балог до того разозлился на Бенкё за равнодушие к столь важному сообщению о затее графа с колоколом, что в голосе его вдруг зазвучала нотка скрытой угрозы:
— А тот, кто правит нынче сельской общиной, за все будет в ответе. Любой наш мужик, знай он, что творится, сказал бы тебе те же слова.
— Ладно, вот управлюсь с хозяйством, так нынче же вечером разберусь и с этим делом, — заверил староста. — С Анти Хедеши поговорю.
— Раз уж нас надули с выгоном, надо ухо держать востро, чтоб колодцем баре не завладели.
— Надо бы выждать, чем дело с пастбищем закончится. Посуди сам, разве можем мы до той поры что-нибудь сделать?
— Пока будем выжидать, у нас из-под носа и колокол уведут. Может, потому граф и тянет волынку с пастбищем? Медлить с этим делом негоже. Нечего нам утра ждать! Вот мой сказ.
— Ладно, чего-нибудь придумаем.
Немалых усилий стоило старосте удержаться, чтобы не послать этого задиру ко всем чертям. Но ему не хотелось наживать себе лишнего врага: и без того завистников и недоброжелателей у него хоть отбавляй. Хотя и этот баламут тоже хорош: явился на ночь глядя, чтоб учить его, старосту! Бенкё по горло сыт историей с пастбищами и не на шутку опасался всяческих неприятностей. Чувствовало его сердце — добром это дело не кончится. В глубине души он уже раскаивался, что поддался настойчивым уговорам Хедеши. Да и докучливо было возиться теперь со всем этим, когда каждый вечер так дорог: благодарение господу, еще один день обошелся без дождя. Скорей, скорей с хозяйством бы управиться!
Вокруг луны обозначился тусклый венец. Это уже верный признак — хорошей погоды не жди.
— Эй ты, уснул, что ли?! — крикнул хозяин на малого, погонявшего лошадей. — Живей пошевеливайся!
Староста проводил криворукого Балога лишь до середины гумна. Хватит, мол, с него, слишком много чести будет. Он вернулся к току и долго смотрел, как поблескивали в лунном свете серебристые стебли соломы под копытами лошадей.
Весть о намерении графа вытащить колокол в ту же ночь облетела все село. Встав ни свет ни заря, крестьяне гурьбой двинулись на Харангошскую пустошь. Мужики, успевшие уже побывать там, уверяли, что никто ничего не раскапывает, да и не видать, чтоб собирались. Но тем не менее паломничество к высохшему болоту не прекращалось до самого вечера. Каждый, у кого в этот воскресный день имелся хоть один свободный час, считал необходимым отправиться в степь, дабы воочию убедиться, что и в самом деле колодец не раскапывают.
Минуло воскресенье, и все снова с головой окунулись в работу. Но возбуждение, вызванное слухами о легендарном колоколе, нисколько не улеглось, несмотря на усталость и повседневные житейские заботы. Всех по-прежнему не оставляла мысль о колоколе, который можно извлечь, поскольку воды в омуте не стало, а заклинания уже утратили свою силу. Находились люди, вспоминавшие, как их отцы или деды говаривали, что дела, дескать, примут именно такой оборот, — и вот, глядите, их предсказания сбываются…
Пастухи из графского поместья, которые пасли в эту пору барские стада на Харангошской пустоши, видели, как по ночам возле высохшего болота блуждает таинственный синеватый огонек. Они уверяли, что это водяной ходит и сторожит клад. Теперь воды-де не стало, жить ему негде, вот он и блуждает у колодца, уж очень привык к этим местам, ему с ними расстаться трудно…
Предание о несметных сокровищах, над которыми уже утратило власть магическое заклинание, переходило из уст в уста. И подумать только, что клин у Татарского вала вместе с Харангошской пустошью и со всеми этими сокровищами продается! Кто же его купит?
По улочке быстро шла Розка. Она направлялась к своей будущей свекрови и бережно несла блюдо, прикрыв его передником. Сегодня к обеду она испекла слоеный пирог с начинкой и вот решила ее угостить. Правда, день нынче вовсе не праздничный, и завтра праздника не ожидается, и до свадьбы вроде бы далеко… Недаром мать ее журила: зачем, мол, непутевая, ни с того ни с сего затеяла пироги печь. Только муку зря переведешь, смалец да прочее добро. А когда Розка достала расписное, все в цветах, блюдо, предназначенное для самых торжественных случаев, мать накинулась на нее пуще прежнего:
— Думаешь, они тебя за пироги любить станут больше? Думаешь, они только и мечтают заполучить молодку, умеющую стряпать? Коли уж испекла пирог, то нечего носиться с ним, как дурень с писаной торбой…
Мать бранилась, желая уберечь Розку от срама. Но она могла корить дочь сколько угодно: Розка испекла пирог не для того, чтобы его съели домашние. Она даже сама не попробовала; едва вынула из печи и тут же побежала к Балогам. А блюдо все-таки сунула под передник. Идя по улице, она озиралась по сторонам: не заметил бы кто, какая у нее ноша. У самой усадьбы Бенкё она перешла на другую сторону улицы, даже не взглянув туда, а лишь крепче прижала к себе блюдо с пирогом и закусила губу. Нет-нет, она перешла на противоположную сторону вовсе не потому, что боялась, как бы кто не увидел ее с крыльца или со двора усадьбы старосты. Просто не желала глядеть на этот дом.
Пиштина мать встретила ее приветливой улыбкой и все-таки спросила:
— Что это у вас за праздник нынче? — но виду не подала, что не одобряет Розкину затею с пирогом. А ведь деревенские старухи, вроде бы сердечные и сердобольные, за спиной готовы все косточки перемыть и охаять самые добрые и чистосердечные намерения.
Взяв из рук хозяйки пустое блюдо, Розка осталась стоять у порога. Весь ее вид говорил, как ей не хочется уходить! И хотя знала она, что девушке не пристало проявлять излишнее любопытство, все же спросила:
— А Пишта где? Домой еще не вернулся?
— Это мне, девонька, надо у тебя спросить, где пропадает Пишта, — ответила хозяйка с лукавой усмешкой.
Розка улыбнулась, хотя ей было не до улыбки, скорее, наоборот, хотелось заплакать. На сердце у нее словно камень тяжелый. Взглянув на пирог, почувствовала она, что смотреть на него не может, не то чтобы есть. Эх, Розка, Розка. А ведь с каким старанием, с какой надеждой месила она тесто, ловко раскатывала, смазывала смальцем и даже тлеющим уголькам в печи нашептывала, чтоб жару поддали, — побыстрее пирог испечь. Бежала сюда, дурочка, ног под собой не чуя, точно ждала ее здесь добрая, согревающая душу весть.
Попрощавшись с Пиштиной матерью, Розка понуро побрела домой. Куда девалась ее легкая, летящая походка: должно быть, пустое блюдо, спрятанное под передником, стало без пирога намного тяжелее. Дойдя до конца улицы, где жил староста Бенкё, Розка на какое-то мгновение остановилась в нерешительности, хотела было перейти на другую сторону, но, гордо тряхнув головой, решительно прошла мимо.
Навстречу ей шла жена Михая Заны.
— Что отец твой пишет, Розка? — спросила она, поравнявшись с девушкой. — Когда они думают домой вернуться?
Муж и старший ее сын тоже ушли на заработки и, как видно, не слишком торопились подать о себе весть. Недаром при каждой встрече она с тревогой расспрашивала Розку или ее мать, что им известно о землекопах.
— От отца давно уж нет вестей. А как дядя Михай, пишет?
Розка понимала, что спрашивает напрасно, но ей хотелось с кем-то поговорить, на душе было нехорошо, неспокойно. Пишта батрачил на далеком хуторе и вестей о себе тоже не подавал. Тоскуя и терзаясь сомнениями, Розка готова была взывать даже к придорожным акациям с пожухлой запыленной листвой в надежде услышать в их шелесте что-нибудь утешительное и обнадеживающее.
Был конец августа, тускло светило блеклое солнце. Наступила пора осеннего листопада; под деревьями уже лежали вороха желтых листьев. Розке ничуть не жаль было, что пришла пора увядания. Приближение осени не отзывалось в ее душе грустью или тоской. Пусть хоть все листья опадут, пусть ни одного не останется на деревьях и солнце перестанет греть, зато скорее наступит время обложных грибных дождей, густых осенних туманов! И в один прекрасный день на деревенской улице покажется вереница землекопских тачек…
Всего лишь несколько дворов осталось позади, как Розка распростилась с женой Заны, но ей, погруженной в мечты, показалось, будто она прошла долгий путь и уже наступила долгожданная поздняя осень. Очнувшись от своих грез, она увидела, что вокруг все озарено солнцем, в дорожной пыли резвятся, чирикая, воробьи и даже серебристые паутинки плывут в воздухе. Но ненастная осень все-таки непременно придет!.. Развеет ли она ее сомнения? Лето Розка прожила надеждой: вот вернется домой отец и справят ее свадьбу… И, торопя время, она нетерпеливо отсчитывала дни, мечтая, чтоб поскорее наступил долгожданный час свадьбы… Но вдруг она неожиданно для самой себя почувствовала, что ее пугает стремительный бег времени. Да, да, неизвестность вселяла в нее безотчетный страх, хоть она и не решалась себе в этом признаться. Она продолжала по-прежнему ждать наступления осени, терзаясь в ожидании…
— Гляди под ноги, сестренка! О чем размечталась? Так у тебя из-под ног прохожие дорожку могут выдернуть, а ты и не заметишь! — произнес внезапно появившийся перед ней встречный.
Погруженная в свои думы, Розка вздрогнула от неожиданности и подняла глаза. Перед ней стоял криворукий Балог, только что вышедший из ворот усадьбы Фекете с большим жбаном в руках. Он подрядился к Фекете молотить и теперь шел за водой в соседний двор. У Фекете и свой колодец есть, но вчера в нем утопилась дворовая девка, и хозяева решили не брать из него некоторое время воду для питья. Лошади и те брезгливо воротили морды от той воды. Недаром всех членов этой семьи односельчане прозвали чистюлями в отличие от прочих Фекете. Даже в страдную пору мужчины из этой семьи носили белые полотняные штаны. Правда, злые языки болтали, что они опрятно одеваются вовсе не потому, что очень чистоплотны, а совсем по другой причине. Все семейство страдает падучей, которая передается из поколения в поколение. Еще прадеду Фекете одна старуха наворожила, что избавиться от этой болезни его домочадцы смогут, если во всем будут соблюдать чистоту.
— Что у тебя под передником, сестренка? — двусмысленно спросил криворукий Балог и ухмыльнулся.
Розка показала пустое блюдо.
— Только-то? — и он озорно подмигнул. — Ну ничего, на будущий год к этому времени появится иная ноша. Так я говорю, а?
Девушка зарделась и опустила глаза. Этот Балог доводится Пиште родней, так что волей-неволей приходится терпеть его противные шуточки.
— Когда Пишта домой наезжал? — спросил Балог.
— Да в прошлую субботу…
— Что за жених у тебя? Я бывало, когда женихался, всякую ночь бегал в деревню, иной раз даже спать не приходилось. Правда, ума у меня тогда не было… А когда поумнел, было уже поздно.
— Вот бы тетушка Юлиш послушала, что вы тут говорите!
— Подумаешь, я и ей сказать не побоюсь.
— Небось побоитесь, недаром по деревне всякое болтают…
Розку развлекла озорная болтовня криворукого Балога, лицо ее осветилось улыбкой. Уже прощаясь, криворукий Балог вдруг подошел к Розке вплотную и сказал шепотом:
— Передай Пиште, мне нужно с ним поговорить. Есть важные новости.
Балог не произнес больше ни слова, но и сказанного было достаточно, чтобы к Розке вернулось грустное настроение. На этот раз ей стало грустно по другой причине. Розка долго не понимала, почему в последнее время столько людей спрашивают у нее о Пиште и каждый спешит что-нибудь сообщить. Теперь ей стало известно, что Пишта занят поисками каких-то старинных грамот, хочет добиться, чтобы крестьянам вернули исконные общинные земли и степные угодья. Но вся эта затея казалась ей неосуществимой и внушала серьезные опасения. В иное время она, может, и радовалась бы тому, что жених ее на виду у односельчан, что люди ему доверяют, но сейчас их повышенный интерес к нему вселял в нее какую-то смутную тревогу. Что-то будет? Чем ей все это грозит? С кем еще предстоит ей делить своего возлюбленного? Ибо, что бы там ни говорили, она уже и сейчас делит его с кем-то. Да-да, она чувствовала это всем своим существом. Даже если бы ничем не могла подтвердить свои догадки; Не возникли же эти подозрения из ничего? Предчувствие не обманывает ее. И как ей быть? Терпеливо ждать? Такое ожидание — что медленная смерть!
Господи, да что она могла бы сказать Пиште? В чем упрекнуть? Если у него выпадает свободный вечерок, он всегда приходит к ним посидеть. Приветлив и ласков с ней, как и прежде, даже, пожалуй, нежнее стал. Часто делится своими мыслями о будущей семейной жизни… Отчего же все-таки запала ей в душу тоска и тревога? Почему у нее такое ощущение, будто все те пять лет, когда она его ждала, а о нем ходили лишь смутные слухи, он казался ей ближе, чем сейчас…
Розка вдруг остановилась, словно хотела еще что-то сказать вслед удаляющемуся Балогу. Но ничего не сказала, только окинула взглядом оставшуюся позади тропку, точно что-то потеряла на ней. По обеим сторонам улицы жались друг к другу приземистые домики, облупившиеся и пыльные. И казалось, окна их щурились от полуденного солнца. Розка подняла голову, желая убедиться, можно ли поздним летом поглядеть на его яркий диск. Но солнце светило так ослепительно, что Розке невольно пришлось зажмуриться. Из-под плотно сомкнутых ресниц ее покатились слезы.
Возможно, в то же самое время и Пишта, укладывая на гумне снопы, на какое-то мгновение остановился и взглянул на солнце, чтобы определить, долго ли еще до наступления сумерек. Лето подходило к концу, и дни убывали все заметнее. Вот и нынешний день тоже короче вчерашнего, и тем не менее не видно ему конца. Лошади, фыркая, понуро ходили по кругу: в ноздри им забивалась колючая, едкая пыль от обмолоченной соломы. Притихшие батраки работали молча и сосредоточенно. Они трудились уже третий месяц. Изнурительная работа за лето не только иссушила людей, но и отбила у них охоту к разговорам, веселым шуткам, песням. Они привыкли к однообразным, монотонным движениям, повторяющимся изо дня в день, и могли совершать их даже с закрытыми глазами. Нередко они так и делали, потому что их все чаще одолевала усталость.
Хозяин, у которого Пишта работал, тучный Салаи, остановился возле хлева и крикнул батракам:
— Эй, вы! Начинайте зерно провеивать!
Со стороны Тисы потянуло свежим ветерком. Батраки быстро вытащили и расстелили на земле широкие полотнища. Принесли полные мешки намолоченной за день пшеницы, и двое поденщиков принялись за дело: насыпав из мешков в корзины неочищенное зерно, они высоко подняли их и, повернувшись лицом к ветру, стали сыпать его тонкой струей. Ядреные зерна пшеницы с тихим журчанием струились в кучу, а шелуха, чешуйки, соломенная труха, усохшие зернышки и всякий сор ветер успевал относить подальше, прежде чем они достигали земли.
Это была, пожалуй, самая увлекательная работа, венчающая молотьбу, — сыпать тонкой струей хлеб и любоваться, как отделяется от налитых полновесных зерен полова. Радостное это занятие, только уж очень трудное: высоко на весу держать наполненные доверху корзины, пока из них не вытечет вся пшеница. На этой работе любой молодец так умается, что у него от смертельной усталости и ломоты во всем теле отпадает охота обнять даже самую пригожую девушку.
И чтобы хорошо выполнить эту работу, одной силы мало, нужно еще иметь и сноровку. Ибо если зерно потечет слишком толстой струей, несоразмерной силе ветра, то все старания напрасны — пшеница останется непровеянной. Вот тут-то и замечает человек, что даже у самого легкого ветерка есть своя особенность, что у него тоже как бы бьется сердце, то ровно, то прерывисто, словно он во власти каких-то своих чувств и страстей. Надо все время следить за этой переменчивостью ветра, за силой его порывов и, более того, предугадать их и легким движением руки либо пустить более обильную струю зерна, либо убавить ее. Пишта любил эту работу. Никто на хуторе не умел так сноровисто провеивать зерно, как он. Но сегодня дело у Пишты явно не клеилось и хозяин поглядывал на него косо. На другого поденщика уже давно бы прикрикнул, но с Пиштой связываться не хотел: людская молва и всякие кривотолки, ходившие по селу о парне, дошли и до Салаи. Вот почему хозяин счел благоразумным только слегка всех поторопить:
— Эй, люди, прилежнее, прилежное! Как следует пшеничку-то провеивайте, как следует!
Салаи как раз сегодня ходил в село и опять наслышался про Пишту от соседа Куноша. Мол, Пиште Балогу сам Кошут велел про все несправедливости, допущенные еще в стародавние времена при размежевании угодий, разузнать. И этот самый Пишта все годы, пока его не было в деревне, оказывается, учился, как докопаться до правды… Он тайно пробрался за кордон к самому Кошуту. Неужто и впрямь все обстоит именно так? — с тревогой спрашивал себя Салаи.
Хозяин слонялся по гумну, но, за что бы ни принимался, тут же все бросал и краем глаза поглядывал на Пишту. Что ни говори, этот парень не чета другим работникам. И рассуждает разумно, да и глаз у него острый. Хозяина так и подмывало отозвать Пишту в сторонку и хорошенько расспросить, правда ли все то, что про него болтают, но присущее ему высокомерие удерживало его от подобного шага. Словом, хозяин слонялся по гумну. И если даже и замечал, как пригоршня непровеянного зерна вместе с половой нет-нет да и плеснется на кучу чистой пшеницы, то, стиснув зубы, терпел и молчал.
Ему не давала покоя и другая мысль: знает ли Пишта о его участии в лиходействе, которое сотворила пьяная орава под водительством Анти Хедеши в день Маришкиной свадьбы? Вспомнив о Хедеши, он решил непременно расспросить его об этом парне. Мирскому старшине наверняка кое-что известно.
Пишта не обращал никакого внимания на слонявшегося вокруг да около хозяина, так как был поглощен своими мыслями. Словно в полусне слышал он монотонное шуршание льющегося зерна. Он по колено утопал в пшенице, и падавшие зерна, как бы резвясь, щекотали его оголенные икры.
Пишта не чувствовал ни малейшей усталости. Он любовался тонкой, словно живой, струей пшеницы, следил за игрой ветра, который то налетал стремительным вихрем, то покорно затихал. Как ловко отделяет ветер одно зерно от другого — налитое, тучное от хилого, захиревшего… и все происходит так потому, что этого хочет он, Пишта. От его воли, от движения рук зависит, попадет ли полова вместе с добрым зерном или нет… Неужто покоряться ветру, его прихотям? Это он, Пишта, движением рук повелевает ветром, по его воле разъединяются, чтобы никогда уже не соединиться, колосья.
Пишта смотрел на выраставшую у его ног груду пшеницы, на скопившуюся чуть поодаль полову. Зерно к зерну, шелуха к шелухе — должно быть, так уж заведено. Но заведено людьми! Ведь природа сотворила только самый пшеничный колос, зародыши зерен сожительствуют в нем и вызревают вместе, пока по воле людей колос не станут мять конские копыта. Так вот и сами люди: одни — зерно, другие — охвостье, третьи — шелуха. Нет, быть того не может, не шелуха они с Розкой, не охвостье! Перед ним возник светлый облик Розки, он вспомнил ее ласковый взгляд и вдруг почувствовал прилив невыразимой нежности. Волей судьбы они с Розкой оказались вместе и теперь неразрывно связаны друг с другом.
Пишта еще раз посмотрел на небо. Неужто никогда не наступит вечер? Глядя на мягко светившийся диск предзакатного солнца, Пишта снова невольно вспомнил озаренное ласковой улыбкой лицо Розки. Какая усталая и грустная улыбка была у нее на лице, когда он в последний раз ее навестил. Она прощалась с ним, как это заходящее солнце прощается с летом. Быть может, у нее какое-нибудь горе? Или она чем-то огорчена? Надо будет у нее расспросить и утешить. И как-то вдруг успокоившись, он стал работать прилежнее, держал корзину так, чтобы зерно лучше отделялось от половы: пусть отделяется то, что должно отделиться, и соединяется то, что должно быть вместе…
С соседнего тока вывели лошадей и пустили пастись на луг. Работники вместе с хозяином вилами сгребали солому в кучу, укладывали ее в ометы, а затем наполняли мешки чистым зерном. Со скирд сбрасывали снопы, их подхватывали на лету, расстилали на току.
Ветер подымал пыль от соломы, похожую на мелко истертое в порошок золото, она блестела в косых лучах заходящего солнца. Усталость сделала всех молчаливыми. Люди были измучены изнурительным трудом и недосыпанием.
Вдалеке, на сжатом поле, паслась стая гусей. Взмахивая крыльями, гуси хотели было оторваться от земли, но их грузные тела тут же плюхались на жнивье. Большие распластанные крылья отливали на солнце белизной. Гуси щипали друг друга и неистово гоготали, и это гоготание скорее походило на прощальные крики их диких сородичей. А вон там подросток-свинопас, чертыхаясь и чуть не плача с досады, гонялся за свиньями, которые то и дело забирались в кукурузное поле. Вот одна из них, ухватив увесистый початок, стремглав мчится прочь, спасаясь от хлесткого бича, и, остановившись неподалеку, хрюкая, поглядывает на мальчишку-свинопаса, который в бессильной ярости носится по полю.
«Скоро ли наконец настанет вечер?» — в который уже раз спрашивал себя Пишта. Он решил отпроситься у хозяина и наведаться в село, оттого ждет не дождется конца работы.
После той памятной встречи, когда случай свел его с Маришкой ночью на дороге, у него осталось такое ощущение, будто они расстались навсегда. Их прощальный поцелуй как бы венчал расставание.
Однако время шло, и Пиштой все сильнее овладевала тоска, неодолимое желание встретиться с Маришкой еще хоть раз, самый последний. Высказать ей все, иначе он никогда не обретет душевного покоя. А Розке он потом во всем признается. Ведь Розке тоже будет лучше, если он станет веселей и приветливей.
Возвращаясь субботними вечерами в село, Пишта лелеял затаенную надежду опять встретиться с Маришкой на дороге. С хутора он старался уйти не вместе со всеми работниками, а один. Но и дальше уповать на слепой случай он не захотел, не хватило терпения. Не зря же он целых четыре зимы учился грамоте у господина Калмара. Пишта написал Маришке записку и послал с мальчишкой-свинопасом Йожкой, строго-настрого наказав передать ее лично Маришке, да так, чтобы никто не видел.
В записке Пишта сообщал Маришке, что будет ждать ее нынче вечером возле их хутора, в акациевой аллее.
Послав записку, Пишта тут же раскаялся. Не следовало бы поступать так опрометчиво. Да и вообще, что ему надо от Маришки? Ведь он даже и мысли не допускал расстаться с Розкой. Он любит ее! Любит! Розка славная девушка и предана ему. Собственно, что он так разволновался, Маришка все равно не придет на свидание. Ну конечно же. Да он и сам не пойдет. О каком свидании может быть речь?
Но с самого утра Пишта ждал наступления вечера. А вечером снова стал уверять себя, что незачем ему идти на это свидание.
— Кто ж откажет жениху, ступай, пожалуй! — сказал, улыбаясь, хозяин, когда Пишта стал у него отпрашиваться на ночь. А Пишта подумал: какая уж тут невеста, не к невесте его тянет…
И вот он шагает по пыльному проселку, который ведет на хутор старосты. Раз уж послал Маришке записку, нельзя не прийти, скверно это было бы… Как же это у них все получится? Ну вот, Маришка пришла на свидание. Он, Пишта, подходит к ней и говорит: отныне между ними все кончено. Сказав это, круто повернется и зашагает в село. Так, что ли?
Пишта шагает быстро, боится опоздать. Не дай бог, Маришка, не дождавшись, уйдет. Вокруг темень, такие непроглядные ночи часто выдаются в осеннюю пору. Луны нет, только падающие звезды, вдруг прочертив светящуюся дугу, озаряют землю тусклым голубоватым светом.
Пишта прижался к обочине, опасаясь, как бы его кто-нибудь не узнал, будто это было возможно в такой кромешной тьме. На пути ему пока никто не встретился, если не считать телеги, запряженной волами. Неуклюжие животные, сопя, тащили груженую скрипучую телегу. В темноте казалось, будто волы не двигались, а мерно покачивая большими лобастыми головами, лениво топтались на одном месте. Возницы не было видно — наверное, распластавшись на мешках или снопах, он спал беспробудным сном. А вокруг так тихо, будто нигде и никто на всем белом свете не бодрствует и мир, предоставленный самому себе, движется, куда ему заблагорассудится.
Подойдя к хутору старосты, Пишта спустился в придорожную канаву. Ему послышалось, будто над его головой шелестят акации, хотя с заходом солнца ветер совсем утих. И только тут он невольно спросил себя: откуда ему было известно, что в этом месте вдоль проселка тянется аллея? Он ведь здесь не бывал.
Пишта стоял в канаве, с нетерпением ожидая Маришку, хотя и не был уверен, что она придет.
Томительное ожидание тянулось бесконечно долго. А Маришка все не появлялась. Ну конечно, она не придет. Вот он досчитает до пятидесяти и уйдет. Он старался считать все медленнее и медленнее, едва шевеля губами. Затем прибавил еще двадцать и, наконец, для круглого счета решил досчитать до ста. Пусть будет сто, и тогда он уйдет!.. Досчитав до девяноста, он сбился со счета и, дав себе поблажку, принялся снова отсчитывать от восьмидесяти. «Сто», — мысленно произнес он, и это слово долго гудело у него в ушах, как лопнувшая струна. Дальше считать он не стал, но и с места не сдвинулся. Господи, чего же он ждет? Где-то в глубине души он даже хотел, чтобы она не пришла. Да-да, хотел. Но, несмотря ни на что, продолжал стоять, вслушиваясь в вечернюю тишину. Сердце гулко стучало.
Так же гулко отдавались в тишине чьи-то шаги.
Это шла Маришка, в темноте белела ее одежда.
— Ну вот я и пришла, — тихонько сказала Маришка, и в следующее мгновение она уже стояла на дне канавы перед Пиштой. Ее лица не было видно, но в голосе чувствовались растерянность и волнение. — Пишта, я пришла к тебе сказать… не посылай мне больше записок. Не дай бог, если бы она попала в руки мужа. Подумай, что было бы… Прощай!
— Маришка! Погоди, побудь немного! Я хотел поговорить с тобой!
Он произнес эти слова с мольбой, и Маришка, уже собравшаяся было уйти, заколебалась.
— Нельзя мне дольше оставаться. Муж на гумне. Того гляди, на хутор явится. А еще…
— Выслушай меня, Маришка! — Он приблизился к ней вплотную и… уже не в силах был произнести ни слова. Безмолвная тишина и кромешная тьма, должно быть, досказали ей то, чего не смог сказать он. Срывающимся от слез голосом Маришка проговорила:
— Господи! Неужто этому не будет конца? И зачем ты только терзаешь мою душу, Пишта?
— Разве я сам не терзаюсь?
— Все ведь это зря. Ничего уж не вернуть!
— Скажи хоть мне, нашла ты свое счастье?
— Не томи душу…
— И тебе не жалко меня? Разлюбила?
Молодая женщина молчала.
— Маришка! — хриплый голос Пишты дрогнул. — Я нынче под вечер веял пшеницу и все глядел, как ветер отделяет зерно от половы… А когда корзину повернул вот этак, то…
Пишта умолк, опустив голову. Нет, не то ему хотелось сказать. В нем жило что-то огромное, непостижимое, а слова, которыми он пытался выразить свои мысли, были так невыразительны, пусты… Как похожи они на дырявые сети, которые не стоит и забрасывать: все равно проку не будет.
— Спокойной ночи, — прошептала Маришка.
Пишта схватил ее за руку и потянул к себе.
— Пусти! Пусти! А то муж…
Пишта, не отдавая себе отчета, крепко держал ее. Молодая женщина пыталась вырваться, но Пишта обнял ее. Она затрепетала всем телом, потом вдруг уперлась руками ему в грудь, большой платок сполз у нее с плеч. Маришка была в одной полотняной сорочке: должно быть, выскочила прямо из постели и прибежала сюда. Сквозь тонкую ткань сорочки ее тело обжигало Пишту. Маришку била дрожь. Они молча боролись, слышалось только их прерывистое дыхание. Какая Маришка сильная! Руки у нее, точно тугие пружины, — нет, их сопротивление невозможно преодолеть!..
Пишта хотел было уже прекратить бесполезную борьбу, но вдруг почувствовал, как ее упорно сопротивлявшиеся руки ослабели, и в следующее мгновение, словно у них обоих иссякли силы, они в изнеможении повалились на сухую траву…
Пишта очнулся, только когда подходил к хутору Салаи. До этого он не замечал, что творится вокруг: его сознание не воспринимало окружающего. Он не различал отдаленного шума со стороны степных хуторов, не ощущал пряного запаха прелых листьев и сухой травы. Ночные шорохи, аромат, исходивший от полей, как бы просеивались сквозь него, не задерживаясь. И вот теперь Пишта вдруг ощутил себя в беспредельном мироздании. Он шел по проселку, ни разу не оглянувшись назад. Все равно ничего не разглядишь в кромешной тьме. О том, что произошло, он старался не думать — что толку и что можно ответить на сам собой напрашивающийся вопрос: к чему все это приведет? А что дальше? Разве можно знать, что тебя ожидает? Доступно пониманию только то, что есть, что существует. Вот, он, Пишта, есть. Он существует независимо ни от чего. Живет, дышит и сейчас идет под этим загадочным звездным небом. Какое острое, до боли ощутимое чувство безграничной радости, трепетной, сладкой истомы охватило его. Как хочется крикнуть что есть мочи, чтобы разлетелась в клочья пелена ночного мрака и все окрест озарилось ярким светом — проселок, стерня, пашня под паром, кукурузные поля и хутора!..
На хуторе Салаи по-прежнему кипела работа. Домолачивали пшеницу. Один только хозяин отправился на боковую, но все батраки и поденщики работали без передышки. Добрые духи, сколько бы эти горемыки ни ожидали их появления, так и не пришли им на подмогу.
Волей-неволей пришлось взяться за вилы и метать солому в ометы. Решили до утра не делать новой укладки на току, а только закончить обмолот уже расстеленных на земле снопов да прибрать потом на гумне.
Пишта тоже взял вилы и присоединился к остальным. То ли от того, что всех клонило ко сну, то ли от крайней усталости, но в первый момент беднягам почудилось, будто это добрый дух-стогометатель пришел им на подмогу.
— Господи, это ты, что ли, Пишта? — спросил наконец кто-то, разглядев парня в темноте.
— Уж больно ты быстро обернулся. Неужто успел в село? — подхватил другой.
Пишта пробормотал в ответ что-то невнятное.
— Аль кого другого застал у своей милашки?
— Не иначе. Вишь, каким букой смотрит.
Пишта не обращал внимания на эти подтрунивания: пусть потешатся в свое удовольствие.
— Что нового на селе?
— Ничего…
— Так уж и ничего? — и Анти Кесера присвистнул от изумления. — Про клад разве не слыхал? Чем не новость?
— Про клад не слыхал, — буркнул Пишта.
— Пишта нынче другим занят. Зачем ему клад?
— Неужто ничего не слыхал? — все еще недоумевая, переспросил Анти Кесера.
— Говорю, не слыхал, значит, не слыхал.
— Давеча приходил сюда мой куманек Бако. Он подрядился на хутор Бенкё. Вот и заглянул по пути из села. С тобой хотел повидаться. Говорит, на Харангошской пустоши, возле омута, народу видимо-невидимо…
Слабо шуршала впитавшая вечернюю сырость солома. Казалось, даже голоса людей звучат приглушеннее, словно они тоже отсырели. Взволнованный Анти Кесера не преминул поделиться со всеми последней новостью. Он рассказал, что здешний помещик, граф Вайнштейн, будто решил тайком вытащить из омута колокол. Уже отыскали место, где был заброшенный старый колодец, и человек десять дворовых принялись откапывать его по ночам. Им посулили по десять хольдов земли, если будут держать язык за зубами. Даже графское стадо оттуда отогнали, чтобы пастухи ничего не заприметили и не догадались о барской затее. Дни и ночи копали дворовые. Вырыли из колодца гору земли. И на седьмые сутки, аккурат в полночь, наконец-то докопались до колокола. Привязали к проушине его толстые канаты, подвели три упряжки волов и принялись тащить. Поначалу все шло чин чином. Но в тот самый момент, когда колокол поднялся до колодезного устья, откуда ни возьмись подскочила к волам черная собачонка и злобно на них залаяла. Волы от испуга рванули, канаты оборвались — и колокол с грохотом рухнул вниз. Как только плюхнулся он на дно, из омута вдруг хлынуло столько воды, что люди и волы едва не потонули. А черная шавка сгинула, как сквозь землю провалилась. Никто так и не заметил, откуда она выскочила и куда потом исчезла.
Вот и вся история, как ее поведал нынче вечером Бако, принесший эту весть из села, и Анти Кесера не прибавил от себя ни единого слова. У всех создалось впечатление, что старик Кесера перенял от своего кума даже дрожащий, полный таинственности голос, потому как не своим голосом говорил. В темноте нельзя было разглядеть ни его лица, ни рта под пышными усами, и поэтому всем казалось, что вовсе это не дядюшка Кесера и даже не кум его Бако рассказывает, а какой-то домовой из их села, говорящий по-человечьи.
С гумна донеслось сонное ворчание мальчишки-погонщика: он бранил лошадей. Видно, они устали и никак не хотели исправно идти по кругу, то и дело останавливаясь пощипать наполовину обмолоченные колосья. Как гласит поговорка, при молотьбе лошадиную пасть не завязывают. На хуторе Салаи им тоже не завязывали пасть. Зато сам хозяин день-деньской неустанно следил за тем, как бы лошади не поживились пшеницей. Ведь ему и зернышко жалко было! Оттого голодные животные норовили ночью наверстать упущенное.
— Да брось ты с ними возиться! — заворчал кто-то на парнишку. — Пусть едят сколько влезет. Небось не твой хлеб жрут — хозяйский.
Но погонщик все не унимался, его выкрики мешали должному обсуждению важной новости. Перестав орудовать вилами, мужики стояли и смотрели вдаль, как путники, укрывшиеся от дождя под деревом, смотрят на новую идущую на них тучу.
— Видать, колдовские чары удерживают колокол…
— Нет, это уже не чары. Колдовская сила вся вышла…
— А коли так, что ж тогда не пускает?
— К нему приставлен дух-стражник, он и не пускает. Становится поперек всякому, кто не имеет прав на колокол.
— То-то и оно, что граф не имеет на него прав.
— Нисколечко не имеет. Ясно как божий день.
Помолчав с минуту, принялись за мирского старшину: кто, как не он, во всем повинен.
— Ох и паршивец этот Анти Хедеши! Только и знает, что языком чесать. Ему власть дадена, ему правды насчет пустоши и доискиваться.
— Да не хочет он, не хочет!
— А почему не хочет? Вроде бы ему и нам от этого только одна польза? Тут что-то нечисто.
— Он что так, что этак в накладе не останется.
— Это уж точно, своего не упустит. Такое не-раз случалось, известное дело.
— А я вот что вам скажу, мужики: нечего тут ждать. Наша пустошь — и все тут. Возьмем и будем владеть.
— Ишь ты, владеть! У барина силы да власти поболе нашего. Он нас и близко не подпустит к тем местам.
— То, что давеча стряслось у колодца, нам на руку, про нашу правоту говорит.
— Так что с того? — вставил Анти Кесера. — Ну свалился колокол на дно! Поди докажи, отчего он свалился. Мы будем свое говорить, а барин свое. Пора бы в суд обратиться всем миром. Пусть нас выслушает да по совести и справедливости рассудит нашу тяжбу с барином. Пусть заставит его поступить по закону. Верно я говорю, Пишта?
Так уж получилось, что, пускаясь в рассуждения, батраки и поденщики, по сути, обращались все время к Пиште. Уши ему прожужжали: ни дать ни взять — шмели. И вот с последним вопросом старик прямо к нему обратился, уж и никак от этого нельзя было отмахнуться.
Да Пишта и не собирался отмахиваться. Эта необыкновенная ночь, нежданно-негаданно даровавшая ему блаженство, всколыхнула его душу.
— Придет наш час, дядюшка Анти! Дай только срок! Недолго нам сидеть сложа руки! Недолго ждать!..
В голосе Пишты звучала убежденность, уверенность. Мужики, слушавшие его, поверили в них. Движения рук, управлявшихся с вилами, время от времени замедлялись, и мечтательные взгляды устремлялись в звездное небо. Мужики следили за падающими в бездну вселенной звездами, пытаясь угадать — счастливое это предзнаменование или грозное предостережение?
«Придет наш час… Недолго нам сидеть сложа руки!» — ободряющие слова Пишты снова и снова эхом отдавались в их сердцах. И все вокруг: гумно, усадьба, степные хутора, далекое село — вся равнина чутко прислушивалась к этим вещим словам. Внимая им, в Харангошской пустоши со дна колодца снова забила фонтаном родниковая вода, чтобы уберечь исконное достояние тех, чей час грядет. Разве не самое село глаголет истину устами Бако? Испокон веков стоит оно на берегу Тисы, примостившись на прибрежном косогоре, и, как сказочная наседка, высиживает птенцов, торжествуя над самой смертью и вновь и вновь приумножая свой выводок. И не так уж важно, какие страсти, кипевшие в душе молодого батрака, всколыхнули в нем недюжинную силу и уверенность в своей правоте, побудили сказать веское слово. В эту минуту мужикам было не до того, чтобы предаваться всяким там размышлениям и душевным переживаниям. Сейчас взоры всех были устремлены на сиявшую в бездонной вышине самую яркую звезду. Она светилась чисто, как глаза невинного младенца, и трепетно. Все, кто в эту страдную пору неустанно трудился, добывая хлеб насущный, с надеждой и упованием взирали на путеводную звезду.
На току, борясь со сном, запел мальчишка-погонщик:
Чинно ходят лошади по кругу —
Сыплется отборное зерно,
Ну, а бедняку — одну мякину
В драный свой мешок собрать дано![35]
Парень слышал эту песню от отца, а возможно, еще от деда…
Почти каждый вечер Пишта, едва представлялась такая возможность, на ночь уходил с хутора. На первых порах он объяснял, что хочет наведаться домой, а потом перестал. Хозяин его не расспрашивал. Скорее всего, догадывался, куда по ночам ходит его работник, и рассудил: пусть его поколобродит, дело молодое.
Сам Пишта жил все это время как в полусне, не утруждая себя размышлениями. Светлое время суток вроде бы существовало только для того, чтобы смениться темнотой. А долгожданные сумерки день ото дня наступали все раньше и раньше, как бы благоприятствуя ему. День мало занимал парня. Он даже глаз не поднимал, чтобы взглянуть на окружающее при ясном свете солнца. В работе он находил спасительное убежище. Скорей бы вечер… Маришка…
Иной раз он напрасно ждал ее в придорожной канаве, схороненной ветвями акации. Но вот наступал следующий вечер, и она приходила. О, это долгожданное счастье! Награда за долгие годы мучительного ожидания.
Домой, в село, он перестал ходить даже по субботам. Чистое белье на хутор ему приносил Анти Кесера. Старик доставлял и кое-что другое: записки от Розки, в которых была тоска и недоумение. Пишта отбрасывал их с болью в сердце…
Потом свиданья прекратились. На хуторе Бенкё закончили обмолот, все перебрались в село. На хуторе Салаи, кроме старшего батрака, тоже никого не осталось. Короткие дни и длинные вечера теперь уже не радовали Пишту. Время тянулось однообразно и томительно. А прощальные крики гусиных стай нагоняли на парня безысходную тоску. Опять он один, как всегда, один…
Ему стало невмочь. На гумне, правда, еще оставалась необмолоченная скирда пшеницы, но Пишта сказал хозяину, что дома его ждут неотложные дела. Пусть кто-нибудь вместо него закончит. Довольно он наработался, больше других.
Домашние встретили Пишту так же, как и зимой, когда он неожиданно вернулся после многолетних скитаний. Пожалуй, даже более отчужденно. Отец с матерью старались молча обойти его, словно не замечали. Ему казалось, даже младший брат, десятилетний Ферко, и тот поглядывает на него с немым укором. Но сейчас это мало тревожило Пишту. Он воспринимал их отчужденность, как человек, уверенный, что если и лишится домашнего очага, то горевать ему не придется, есть у него пристанище, есть уютное гнездышко в другом месте…
Но вот о Розке он не мог думать спокойно. Угрызения совести терзали его, как ни старался он от них избавиться. Мысли о Розке не оставляли Пишту, они роились в голове, неотступно преследуя его, как остервенелые осы. Хуже, чем осы. От них нельзя было укрыться. Они гонялись за ним повсюду и настигали даже во сне…
Однажды утром Пишта встал с твердым намерением навестить вечером Шебёков. «Нет, не вечером, — тут же передумал он. — Вечер — это совсем не то, это не ясный день. — Он особенно отчетливо осознал разницу между ними в те августовские вечера… — Нет, я отправлюсь к Розке не вечером, а ясным днем. Сейчас».
Однако время шло, а он все не решался, тянул и тянул… Вот уж и за полдень перевалило. Наконец после обеда Пишта вышел из дому и направился в верхнюю часть села. Как всегда, он обошел улицу, на которой жил староста Бенкё, и, как всегда, втайне опасался, как бы кто не проведал, о чем он думает и куда путь держит.
Шебёки встретили Пишту не менее холодно, чем его домашние. Они нисколько не скрывали своей к нему неприязни. На его приветствие ответили сдержанно. Хозяйка дома тут же вышла из сеней и больше не появлялась. А он все стоял и стоял на пороге, хотя его так и подмывало круто повернуться и уйти прочь. Но, взглянув на бледное лицо Розки, он сделать этого не решился и в смущении беспомощно переминался с ноги на ногу. Выражение Розкиного лица было точь-в-точь таким, как он представлял его себе, когда провеивал на гумне пшеницу. Ему даже почудилось, будто он слышит тихое журчание зерна, и, беззвучно шевеля губами, повторял те же слова: зерно к зернышку, шелуха к шелухе, охвостье к охвостью…
Охваченная смятением, девушка стояла к нему вполоборота и молчала. Во всей ее фигуре угадывалось напряженное выжидание. Она сторожко прислушивалась к происходящему вокруг, внимательно, хоть и незаметно, следила за каждым Пиштиным жестом.
— Я присяду чуток, чтобы вам не привиделись дурные сны, — сказал Пишта, принужденно улыбаясь.
— Садись, пожалуйста!.. — пригласила Розка, и голос у нее был усталый.
В сумрачных в эту послеобеденную пору сенях наступила тягостная тишина. Посудная полка на стене, остывший очаг в углу, стол, сундук, потертая лавка, расписанная линялыми тюльпанами, низкие табуреты — все здесь стояло к нему как бы спиной, вполоборота, как и сама Розка.
— Что слышно об отце? — спросил он, лишь бы не молчать. — Когда домой вернется?
Едва он произнес эти слова, как тут же пожалел. Розку передернуло от этого неожиданного вопроса, точно в тело ей вонзилась колючка терновника. Она совсем отвернулась от Пишты и, понуро опустив голову, теребила передник.
Глядя на ее вздрагивающие плечи, Пишта понял, каких усилий стоило ей не дать волю слезам.
Теперь ему захотелось уйти. И дело тут не в тягостной тишине, не в отчужденности, не в ее упорном молчании, а в его угрызениях совести, в сознании того, что он причиняет Розке душевную боль, заставляет ее страдать. Нет, нет, ему нельзя было приходить сюда. Ни утром, ни днем, ни вечером.
Однако угрызения совести не в меньшей мере и удерживали его здесь. Они словно пригвоздили его к лавке.
— Я к тому спросил, когда же нам к свадьбе готовиться?..
Эти слова вырвались у него как-то сами собой, помимо воли.
Розка разрыдалась. Прижав передник к глазам, она принялась осыпать Пишту упреками.
— И зачем ты только пришел? За что измываешься надо мной? Ступай себе снова туда, где пропадал. Бессовестный, выставил меня людям на посмешище!
Ее всхлипывания и плач напомнили тоскливое воркование горлицы. Пишта был растроган. Невидимая рука сдавила ему горло, и он крепко зажмурил глаза, боясь, как бы из них не брызнули слезы. Только этого не хватало… Перед его мысленным взором предстала картина: вечеринка в доме Бадьо, стремительно кружится хоровод, а в середине его он с Розкой… Тогда в этой круговерти он почувствовал, как заново обретает родное село, обретает ту, которую потерял, которая пойдет с ним бок о бок по жизни: зерно к зерну, шелуха к шелухе, охвостье к охвостью…
Теперь он снова ощутил стремительный ритм хоровода, его сумасшедшую круговерть и невольно открыл глаза. Еще чуть-чуть, и он свалился бы со стула, так закружилась у него голова.
— Я люблю тебя, Розка… — проникновенно произнес он, снова чувствуя комок в горле.
— Зачем же ты мучишь меня, коли любишь? — сквозь слезы спросила она и повернулась к Пиште.
Розка все еще плакала, но в плаче ее уже слышно было, что она перестала горевать.
Он хотел было спросить ее, в чем его вина перед ней, в чем он должен покаяться, но сдержался. Стыдно, что ли, стало? Он молча встал, подошел к Розке и обнял ее. Она не отстранилась, а, все еще продолжая всхлипывать, припала головой к его груди.
Затем, словно желая подольститься к нему, преподнесла в дар то, что бережно хранила:
— Столько людей спрашивают о тебе, Пишта. Полюбился ты им, все хотят рассказать тебе что-то. Отыскал ты грамоты?
— Нет, не отыскал. Но отыщу, вот увидишь!
Сентябрьский день был на исходе, когда Пишта вышел на улицу. В воздухе летали серебристые нити паутины. Щурясь, Пишта посмотрел на тусклый диск осеннего солнца. Что он чувствовал сейчас? Радость? Пожалуй, нет. Он чувствовал, скорее, тихую грусть. Да, это было расставание навсегда. Но Пишта находил в этом расставании с прошлым и успокоение, которое давало долгожданный отдых его измученной, истомившейся душе.
Волнение, вызванное в селе слухами о готовящейся продаже угодья у Татарского вала, росло как снежный ком. Никто не придавал значения тому, что земли было всего восемьсот хольдов и что даже если бы у крестьян нашлись деньги на покупку этого угодья, то все равно его на всех бы не хватило. Сделка, в которой были заинтересованы вначале лишь зажиточные хозяева, теперь представлялась заманчивой всем крестьянам. Они взирали на это степное угодье, как на волшебный колобок из сказки, от которого каждый голодный бедняк мог отхватить себе кусочек и насытиться, и при этом колобок не только не поубавится, а, наоборот, превратится в огромный каравай. И это вызвало такой ненасытный голод, что вцепиться в каравай и урвать себе кусок побольше норовил всякий. Никакие разумные доводы о невозможности насытить всех никого не убеждали.
Поскольку и с покупкой угодья получилась заминка, люди опять заподозрили в неблаговидных поступках Хедеши. Все единодушно считали, что это он вставляет им палки в колеса. Высказывалось предположение, что он намерен вместе с несколькими богатеями приобрести весь клин в личную собственность. Тщетно пытался Хедеши убеждать крестьян, что Вардаи станет разговаривать только с таким покупателем, который выложит ему на стол сразу всю сумму наличными, а ежели у них денег нет, то тут ни он, ни кто иной ничем помочь не сможет. Люди для виду соглашались с мирским старшиной, а в душе не верили ему, подозревая, что он их обманывает.
Односельчане припоминали ему и Харангошскую пустошь. Когда, мол, с ней-то будет решено? Обещал, что выгон на Харангошской пустоши останется за миром навечно? Обещал. А теперь что ж, готов примириться, что крестьян лишили этого выгона? Выходит, документ — пустая бумажка? Тогда пусть добудет другую бумагу, настоящий контракт, где бы все по правде было записано. Для чего же поставлены сельский староста, мирской старшина, вся управа, ежели не для того, чтобы блюсти справедливость? Уж не плутуют ли эти шельмецы?
Своим важным видом и повелительным голосом Хедеши по-прежнему внушал всем робость. Когда ему случалось проходить по улице, женщины с нескрываемым восхищением заглядывались на него, а мужики, признавая превосходство этого властного человека, подобострастно вступали с ним в разговор. Шашни с молодой красоткой, женой ночного сторожа, он прекратил, да и с другими уже не хороводился. Он стал заметнее сутулиться, и не было уже у него былой орлиной зоркости во взгляде. Смотрел он теперь все больше себе под ноги. Пуще всего занимали его хозяйственные дела и, главное, новые наделы, которые он стремился присоединить к своей земле.
По вечерам они с женой садились рядком и, забыв о старых обидах и неурядицах, прикидывали, как дальше вести хозяйство.
Хедеши очень хотелось приобрести степное угодье у Татарского вала. Ради этого он готов был пойти на все.
Прослышав, что говорят о нем крестьяне, Хедеши по старой привычке гневно воскликнул:
— Паршивцы! Мерзавцы! — но в тоне его уже не чувствовалось прежней спеси и уверенности.
Деньги! Как они нужны! Где взять этакую прорву, чтобы можно было явиться к Вардаи и выложить на стол всю сумму наличными? И мешкать нельзя — не ровен час, другой перехватит, и останутся они с носом.
Но сколько ни ломал голову Хедеши, ничего путного придумать не мог. Возрастающая тревога односельчан, опасающихся, что опять у них из-под самого носа уведут землю, и ему не давала покоя. Хедеши опять пошел к Дежери. Тот пообещал еще раз переговорить с Вардаи.
Вардаи принял Дежери, как всегда, приветливо и любезно.
— Добро пожаловать, дружище Ласло! Ты что-то в последнее время совсем нас позабыл. Засел в своей берлоге, ничем тебя не выманишь. Даже сретенье провел дома.
— Я на горьком опыте убедился, дорогой Вардаи, что на сретенье солнце светит, да не греет, одна только видимость.
— Помилуй, неужто мир представляется тебе в таком мрачном свете?
— В мрачном свете? Отнюдь нет. Просто я вижу его таким, какой он на самом деле.
— Тебе надобно женой обзавестись. Она развеяла бы твою тоску-печаль.
— Стар уж я для любовных утех.
— Не скажи, брат, не скажи. Даже я себя таким не считаю, — рассмеялся Вардаи и лихо, как и подобает старому волоките, подкрутил ус.
— А я, собственно, к тебе по делу, дорогой Вардаи. Не догадываешься по какому? — переменил тему Дежери.
— Только денег не проси, потому как у меня их нет.
— Наоборот, я намерен тебе их подкинуть.
— О, прекрасное начало! Ежели и дальше обещаешь в таком духе, что ж, с нетерпением жду продолжения. Выкладывай, не тяни!
— Меня интересует угодье у Татарского вала.
— Ах вот оно что, дружище! Ты, стало быть, опять за свое? Интересно, уж не сам ли ты собираешься купить?
— Конечно, нет, — недовольно буркнул Дежери, явно досадуя на подтрунивающий тон Вардаи. — Я уж тебе говорил, мне своей земли хватает.
— В таком случае ты подослан новоявленным землевладельцем Баги, — продолжал подшучивать Вардаи.
— А если бы и так?!
— Тогда я сказал бы тебе, что не продам.
— А кому-нибудь другому?
— Никому не продам.
— А вот я слышал, что дело обстоит иначе…
— Люди страх как любят привирать.
— Я слыхал, будто ты уж и цену назначил. Условия совершения купчей выдвинул.
— Ну и ну… Выходит, ты за мной шпионишь? Любопытно узнать, кому я назначил цену? И каковы мои условия?
Внешне пока еще спокойная, непринужденная беседа готова была в любой момент перейти в открытую ссору.
— Послушай, мой дорогой! — сказал Дежери серьезно. — Давай не будем играть в прятки. Прежде ты не таил от меня дел и поважнее, посвящал в самые что ни на есть сокровенные тайны. Я же, насколько мне известно, не давал тебе ни малейшего повода к недоверию. Разве не так? Скажи прямо, без обиняков!
— Да с чего ты взял, Ласло? Какое недоверие? Я ценю и уважаю тебя. Просто наши мнения не всегда совпадают.
— Стало быть, я смело могу сказать людям, от которых слышал о продаже, что они заблуждаются? Так, что ли?
— Ну-ну, продолжай! — уклонился от ответа Вардаи.
— Как только я узнал о твоем намерении, тотчас поспешил передать просьбу всей сельской общины: они готовы купить угодье у Татарского вала, ежели оно продается. Сами крестьяне не решились обратиться к тебе со своим предложением.
— Одним словом, все-таки Баги… — усмехнулся Вардаи.
— Ну Баги так Баги, ежели угодно. А чем это плохо?
— Да нет, ничего… Просто я вспомнил, что ты говорил несколько лет назад… когда этот Баги приходил сюда. Помнишь?
— Припоминаю, — неопределенно ответил Дежери.
— В те времена ты не взял бы на себя роль посредника.
— Тогда не взял бы, не спорю. Но с тех пор много воды утекло.
— Смею заметить, дружище, что именно тогда ты был прав.
— Тогда было совсем другое дело.
— Почему? Неужто за эти несколько лет мужики переменились? Или у тебя теперь другое о них мнение и ты готов вверить им судьбу нации?
— Насколько они переменились, я не знаю. Но зато мы еще больше погрязли в болоте! Нашему брату я уже ничего не рискнул бы доверить. В этом я твердо убежден.
— Ты слишком строго судишь, дружище. И преувеличиваешь.
— А разве нет оснований? Найдется ли среди нас хоть один человек, заслуживающий иного отношения?
— Ну вот взять тебя хотя бы, — ехидно заметил Вардаи и усмехнулся.
— Оставь, пожалуйста! Постепенно у нас тут докатятся до того, что станут завидовать Пиште Жиди, его теплому местечку в соляном ведомстве. Он по крайней мере хоть делом занимается.
— Значит, и мне остается продать свои земли и поступить на службу в соляное ведомство? — рассмеялся Вардаи.
— Не смейся, дорогой Пали! Я говорю вполне серьезно. Я хотел бы, чтобы тебе не пришлось продавать ни одного хольда. Поверь. Но если уж это необходимо, то…
— То следует уступить землю Баги или кому-нибудь вроде него. Так, что ли?
— Лучше уж им, чем пришлым.
— В таком случае не лучше ли предложить мне в покупатели Баллу?
— А почему я должен его предлагать, как ты думаешь?
— Потому что это в большей мере отвечало бы твоим взглядам. Ведь рано или поздно мужичье, подобно Баги, разбогатеет и станет похожим на этого спесивого выскочку Баллу. Вполне допускаю, что мы неумело хозяйничаем. Все уплывает из наших рук. Но зато у этих мужиков мертвая хватка, они ничего не упустят и всегда готовы вытрясти из тебя душу. Если мне не изменяет память, эти слова принадлежат именно тебе.
— У тебя нет никаких оснований приписывать мне слишком благосклонное отношение к таким людям, как Балла. Но как знать? Если бы он не попал в нашу среду, может, из него другой бы человек вышел?
— Стало быть, то, что он изменился в худшую сторону, тоже наша вина? Скажи, дорогой Лаци, неужто ты и впрямь не находишь в нас ничего хорошего? Ведь ежели допустить, что мы все такие, как ты нас представляешь, то нас следовало бы истребить, под корень срезать, чтоб и духу нашего не осталось.
— В чем, в чем, а в этом-то мы преуспеваем, сами себе копаем яму.
— А по-моему, такие взгляды у тебя потому, что ты затворник, Лаци. Но сегодня ты превзошел самого себя — смотри, накличешь беду. Нет, определенно, одиночество на тебя скверно влияет. А отшельник всегда приходит к полному одичанию. Сидишь в четырех стенах и выдумываешь всякие небылицы…
Дежери не на шутку рассердился. Но его выдавали только глаза: и без того темные, от гнева они еще больше потемнели.
— Ты бы, дорогой Пали, лучше рассказал о своем сынке!
— О сыне? А что о нем рассказывать? Учится. Познает жизнь. Пусть поживет в свое удовольствие, пока молод. А вернется домой — сменит меня.
В том, что говорил Вардаи, чувствовалось больше петушиного задора, чем глубокой убежденности. Старый, дряхлый человек, он изо всех сил старался держаться уверенно. Когда же его собеседник упомянул о сыне, Вардаи весь как-то сник. От его самоуверенности не осталось и следа, он просто растерялся.
Дежери стало жаль старика, да и не хотелось ему обострять и без того крайне сложные с ним отношения.
— Итак, дорогой Пали… мне ничего не остается, как с удовлетворением принять к сведению, что ты не нуждаешься в моем посредничестве, — невесело усмехнувшись, заключил Дежери.
— Послушай, Лаци. Я буду говорить с тобой начистоту. У меня с некоторых пор появилась надежда избежать продажи этого угодья. Если эта надежда не сбудется, то… мы с тобой всегда успеем потолковать. Правда? В конце концов, — он горько усмехнулся, — как говорится, деньги не пахнут… Одно сомнительно, есть ли у мужиков деньги? Ведь не станешь же ты требовать, чтобы я так, за здорово живешь, во имя пресловутого спасения венгерской нации обогащал крестьян, приумножая их земельные владения.
— Думаю, ежели они собираются покупать землю, деньги у них есть.
— Как сказать. От них можно всего ожидать. На нашей с тобой памяти в сорок восьмом году голытьба вместо выкупа схватила вилы и по-своему расплатилась с помещиками. Уж не одобряешь ли ты этот способ расплаты?
— Ну, этакие взгляды у меня не скоро появятся, — рассмеялся Дежери.
— Если у тебя и дальше так дело пойдет, то, чего доброго, и до такого докатишься, — сказал Вардаи шутливо и уже серьезно добавил: — Поговорим откровенно, раз уж затронули эту тему. Я знаю, ты всегда говоришь искренне. Мне странно, что ты вновь пришел к тому, от чего однажды ушел.
— Не к тому я пришел, дорогой Пали. Для познания истины важно не только то, к чему придешь, а каким путем идешь. Когда-то в юности доискиваться истины меня побуждал патриотический пыл, теперь — безвыходность. Я и сейчас ратую за то же, что и прежде: нужно не разорять, не разрушать, а созидать. Но только опору для своих убеждений я ищу уже в другом.
— А теперь разреши задать тебе вопрос: ты уверен, что ищешь опору там, где следует искать?
Дежери на какое-то мгновение задумался, затем негромко сказал:
— Надо же где-то ее искать!..
— Я в этом не уверен. В спорах с Гезой ты всегда обвинял его в крепостнических замашках, сравнивая с жестоким феодалом Вербёци. Вполне допускаю, что ты и меня причисляешь к заядлым крепостникам. Но видишь ли, я убежден, что косами да мотыгами нельзя возродить нацию, особенно если применять их не по назначению…
— Но защитить нацию можно!..
— Ну нет! Тебе известно, чем это обернулось в сорок восьмом.
— Дать крестьянам землю необходимо, важнее этого нет ничего. Тогда они будут использовать косы да мотыги только по прямому назначению. Тогда и спросить с них будет можно. А главное, они не станут на нас замахиваться.
— Что ж… желаю тебе не обмануться в своих ожиданиях!.. Дай бог!
Собеседники успокоились, и разговор принял миролюбивый характер, как в прежние времена, когда они, бывало, сойдясь вместе, частенько спорили, но всегда были настроены доброжелательно, несмотря на различие своих идеалов.
Неожиданно дверь распахнулась, и в комнату вбежал мальчуган. В руке его трепетал воробей.
— Дедушка!.. Дедушка!.. — закричал он в восторге, но, увидев незнакомого человека, застыл на месте, удивленно и испытующе глядя на гостя.
Оробевший мальчик казался таким же беспомощным, как и зажатая в его руке птаха. Он попятился к двери, явно намереваясь дать стрекача.
— Подойди-ка, Петер, — позвал его повеселевший Вардаи. Глаза его светились радостью, когда он сказал: — Мой внучонок. Ты ведь еще его не видел?
— Да, мы не имели удовольствия встречаться, — с напускной важностью заметил Дежери.
— А посему изволь, Петер, подойти и представиться дяде, как и подобает воспитанному мальчику.
Мальчик нерешительно подошел ближе и, застенчиво поклонившись, шепеляво пролепетал:
— Петер Балог.
Дежери встал и в тон ему, церемонно поклонившись, сказал:
— Ласло Дежери…
— Вижу, знакомство уже состоялось… — раздался в дверях оживленный женский голос.
Это была Жужа. Она пришла за сыном, но, увидев гостя, в нерешительности остановилась на пороге и так же, как и ее сын, попятилась было к двери, чтобы незаметно уйти. Однако, овладев собой, она все же вошла в комнату. Лицо ее то заливал нежный румянец, то оно вдруг бледнело. Это выдавало ее смятение и никак не вязалось с непринужденным тоном, которого Жужа старалась держаться.
Дежери только теперь сообразил, что этот малыш — сын Жужи. Почему-то эта мысль не возникла у него, когда мальчик влетел в комнату и даже когда Вардаи назвал его своим внуком. И лишь при появлении молодой женщины Дежери осенило: ведь мальчик-то похож на Жужу!
Подойдя к Жуже, он поцеловал ей руку.
— Мне вы решили не представляться?
Жужа свободно держалась и казалась веселой.
— А ведь в этом действительно есть необходимость: мы же не виделись целую вечность… — заметил Дежери смущенно и робко.
— Мы помешали? Простите, но во всем виноват Петер. Ему во что бы то ни стало хотелось показать дедушке свой первый охотничий трофей.
— Ты сам поймал воробья? — спросил Дежери мальчугана, жавшегося к матери.
— Нет, он еще не настолько ловок. Воробушка он отнял у кошки. Но безусловно, это смелый поступок. Не так ли?
— За тебя, Петер, не приходится опасаться. Как вижу, ты малый не промах, не пропадешь, — пошутил Вардаи. — Пусть другие стараются, ловят, ты потом сумеешь у них отнять добычу.
— Смотри, дед, научишь внука на свою голову.
— А что тут плохого? Я не умел так поступать, пусть внук будет умнее меня.
— Но не следует забывать, что кошки в таких случаях имеют обыкновение царапаться, — рассмеялся Дежери.
— Жаль, вы не видели, как это все было. Прекомичная сцена! Кошка яростно шипела, шерсть у нее встала дыбом. Я боялась, как бы она не выцарапала мальчику глаза. Но Петеру все было нипочем, он бесстрашно кинулся спасать растерзанного воробья, словно воевать с кошками для него дело привычное.
— Эту черту он унаследовал явно не от своего деда, уверяю вас, — сказал Вардаи.
Дежери весело заметил:
— У каждого человека обычно бывает два деда, не так ли?
По наступившему молчанию Дежери понял, что сказал лишнее.
— Продолжайте вашу беседу, мы вас покидаем. Пойдем, Петер, выпустим воробушка на волю. Может, ему, бедняжке, повезет, и он сумеет вспорхнуть и улететь.
— Оставайся с нами, Жужа. Мы уже обо всем переговорили. Верно ведь, Ласло?
— Да-да, конечно! Вот только с Петером мы еще не все обсудили.
— Хотите поговорить с ним с глазу на глаз? — поддразнила Жужа. — Предупреждаю, Петер пока не волен поступать по своему усмотрению. Так что вам придется у меня спросить разрешения…
— Так-так… А у меня есть для него заманчивое деловое предложение.
— Если я сочту его приемлемым, пожалуйста.
— Есть у меня ручной сарыч, он на лету ловит воробьев, но добычу свою не заклевывает. Он ловчее самого проворного кота. Я охотно уступил бы его Петеру, ну а добычу мы могли бы поделить пополам.
— Предложение принято, — с напускной серьезностью согласилась Жужа. — А насчет дележа — посмотрим.
Дежери и Жужа бойко обменивались репликами. Мальчик мало что понимал в этом словесном каскаде. Недоуменно и с явной завистью, цепляясь за юбку матери, уставился он на взрослых, как бы отнявших у него любимую игрушку и почему-то не принимающих его в свою веселую игру.
— А почему бы нам не сесть за стол? — спросил Вардаи. — Ведь разговаривать легче сидя.
Может быть, он заметил, что за необычной словоохотливостью молодых людей и взаимным подтруниванием скрывается желание перебросить мост над разделявшей их пропастью.
— Долго вы намерены пробыть дома? — спросил Дежери у Жужи.
— Трудно сказать, — уклончиво ответила Жужа. — В здешних местах чудесная осень…
— Здесь чудесная и зима… и весна… — заметил Вардаи.
— А вы, как я слышал, теперь живете в Сегеде? — спросил Дежери.
— О, неужели и до вас доходят слухи о том, что делается в мире, за стенами вашей обители?
— Ваш любезный батюшка незадолго до вашего прихода упрекал меня, что живу я, будто медведь в берлоге. Однако, как вы изволили убедиться, кое-что доходит и до меня. Как поживает Лёринц? Он, конечно, заедет сюда?
— Может быть… Точно не знаю…
— Наверно, он очень занят.
— Да, конечно… — смущенно проговорила Жужа.
Дежери пристально на нее посмотрел. Ему вспомнилась прежняя Жужа, легкая, как мотылек, изящная девушка. Теперь она пополнела, обрела женственность и зрелость, но по-прежнему оставалась стройной, изящной. «В сущности, она мало изменилась», — решил он.
О мальчике, казалось, совсем позабыли. Забившись за кресло матери, он с жалостью разглядывал израненного воробья, трепещущего в судорогах на его раскрытой ладони. Все-таки хорошо бы получить ручного сарыча. Гадкая, злая кошка, замучила бедную птичку!
На гумне усадьбы Салоков полным ходом шла работа — лущили кукурузу. Собралось столько мужиков, баб, парней и девок, что они едва разместились вокруг кукурузной кучи. Начали засветло, к ночи наверняка управятся, может, еще хватит времени и повеселиться. Нельзя сказать, чтобы Салоки были очень уж зажиточными хозяевами, но и бедняками их не назовешь. Было у них несколько хольдов пахотной земли, уцелевшей со времен крепостничества от прежнего крестьянского надела, и еще клочок под кукурузным полем. Вся эта земля давала не бог весть какой урожай. Обернется хозяин с хорошим возом раз-другой, глядишь, и весь урожай свезен с поля. Тогда собирались соседи со всей улицы, помогали лущить кукурузу. А назавтра они уже на другой усадьбе рассаживаются вокруг сваленных в кучу початков.
Шумное веселье было в полном разгаре. Особенно дружно смеялись над шутками и проделками балагура Йожки Салока. Он все увивался вокруг Жужи, дочери криворукого Балога. Вот и теперь с умильной улыбкой потянулся он погладить девушку по щеке и вдруг испуганно отдернул руку.
— Послушай, Жужа, зачем ты так густо нарумянила щеки? У меня вся ладонь в твоей краске!..
Оказывается, проказник перемазал щеки девушки пыльцой пшеничной головни. Лицо ее стало черным, словно она вылезла из дымохода. Смеясь и чуть не плача от досады, девушка вскочила и пустилась вдогонку за убегающим от нее парнем. Они долго гонялись друг за другом вокруг вороха кукурузы.
Остальные девушки поспешили на подмогу своей подружке. Они окружили парня и стали его ловить. А когда наконец поймали, подняли невообразимую кутерьму. С визгом потащили они его к вороху кукурузных листьев. Как он ни барахтался, как ни брыкался, стараясь вырваться, девушки все-таки его одолели. Желая как следует проучить проказника, девушки принялись стаскивать с него одежду, при этом они визжали, подбадривая друг друга, а те, что не принимали участия в этой кутерьме, продолжали лущить кукурузу, поощряя безудержным хохотом их проказы. В конце концов раздетый донага, посрамленный Йожка, стыдливо прикрываясь ладонью, умчался прочь под всеобщий хохот. Казалось, даже луна ополчилась против озорника. Она озарила все окрест, и на гумне стало светло, почти как днем. Парень бросился к конюшне, чтобы укрыться от взоров покатывавшихся со смеху людей. Диковинное зрелище — бегущий очертя голову нагой человек и его причудливая, мечущаяся по земле тень — было столь комично, что могло рассмешить даже мертвого.
— Вот так потеха!
— С этими девками лучше не связываться!
— Эй, Йожка, в кусты сигай, больше некуда!
— Беспортошный! В чем теперь щеголять будешь?
— Ничего, нарисует себе головней праздничные портки.
— Эти уж девки не смогут снять!
— Ну и озорницы! Бедовые девки!
Долго не смолкали галдеж и веселый смех. Не утихали они, даже когда все снова принялись лущить кукурузу. Нет-нет да и прыснет кто-нибудь, и снова взрыв хохота…
Работали споро. Так и мелькали в воздухе початки, плавно падая на растущую груду очищенной кукурузы. Влажное пахучее тепло исходило от снятых с початков листьев и золотистого волокна. Сонные хныкающие малыши забирались в самую середину вороха и, уютно там примостившись, засыпали, убаюканные гомоном, смехом и мерным глухим стуком падающих в кучу початков.
Дед Шебештьен пришел-таки лущить кукурузу, хотя и поссорился с семейством Салоков из-за колодца с колоколом, а те отреклись от родства с ним. Он сидел и пространно доказывал, что в старину свиней куда лучше откармливали, чем в нынешние времена. Он был еще мальчишкой. Крестьяне тогда считали, что свинарники да закуты вовсе не нужны. Свиньи круглый год паслись в поле да в зарослях камыша. А когда хотели какую свинью поставить на откорм, рыли для нее яму, из которой ей было не выбраться. Загонят туда животное и откармливают. Свинья на диво быстро тучнела, потому как не растрясала жира в ненужной беготне. В этой яме не только бегать, даже повернуться не удавалось.
— А ежели какая свинья околеет, то и яму рыть не надобно: завалил землей, и вся недолга, — заметил кто-то, желая поддразнить старика.
— Ни одна не околевала, как на духу говорю, братец! В те времена что свиньи, что люди крепче теперешних были. Ведомо тебе, братец, что свиньи в тростниках нередко с дикими кабанами спаривались?
— Выходит, кабаний приплод получался?
— Нет, братец, они дикими ослами, вроде тебя, дурня, поросились, — огрызнулся старик.
— Будет вам старика-то дразнить, — увещевала насмешников Салокиха. — А вы, дед, не очень-то их слушайте. Лучше расскажите нам про старину что-нибудь.
— Старину с нынешними временами и равнять не стану. Было дело такое. Как-то раз, утречком, говорит мне дед кума моего Салока — были мы с ним не просто свояками, а закадычными дружками, — стало быть, говорит он мне: «Мишка, уж больно охота отведать жареной стерлядки». Шибко охоч был мой дружок до рыбки. А я уже тогда свинину предпочитал. Потому как от рыбы меня почитай целые сутки, а то и двое мутило, притом в брюхе до того урчало, словно я большую лужу воды выдул. Но это так, к слову… Ну вот, значит, я и говорю ему: дескать, пошли на реку. В ту пору Тиса не там протекала, где нынче, а намного ближе к селу. Бывало, выйдешь за околицу, тут уже и берег. Людям тогда времени на все хватало, не то что нынче. Народ не подгонял себя, не лез из кожи вон, а теперь и поесть-то по-людски некогда. Ну, стало быть, пошли на рыбалку. Кум прихватил удочки. Закинули мы удочки и сидим-посиживаем на бережку, у самой воды. Долго сидели, а рыба не клюет. Стало смеркаться. «Пошли домой, — говорю я куму. — На кой черт без толку сидеть». Но мой куманек ни в какую: зазорно ему было возвращаться в деревню с пустыми руками. Сидим. И тут вдруг из воды вынырнула баба, красоты несказанной, одно загляденье! Такой писаной красавицы мне ни во сне, ни наяву не доводилось видывать. Тогда луна, вот как сейчас, заливала все окрест серебром, потому видели мы эту красавицу как днем. Волосы у нее — что твое золото и, длинные, раскинулись по воде, точно тонкие стебельки болотной травы. Мы с куманьком затаились в камыше, таращим на нее глаза, но она нас не видит. И вот она стала расчесывать свои волосы, а сама разглядывает себя в воде, словно в зеркале. Любуется собой и поет. Голос у нее такой, что, кабы я не слыхал собственными ушами, ни за что бы не поверил, что можно так петь. Ее пение заколдовало рыб, они стали выскакивать из воды и порхать вокруг певуньи, будто птахи. Такого чуда я отродясь не видывал. Кто знает, может, нам довелось бы еще и не такое увидеть, но тут как на грех в ноздрю моему куму комар залетел. Известное дело, как тут сдержаться? Куманек мой чихнул, ну и спугнул красавицу. В единый миг она нырнула в воду…
Все затаив дыхание слушали рассказ старика: надо же, невидаль какая! А когда дед Шебештьен умолк и его последние слова растаяли в вечерней тишине, отовсюду послышались тихие вздохи сожаления.
Долго никто не решался нарушить тишину. Наконец кто-то спросил:
— И вам, дядя Мишка, так никогда больше и не довелось увидеть ту красавицу?
— Нет, так и не довелось. С той самой поры и по сей день ни разу не видал. В нынешние времена и подавно не дано человеку узреть этакое диво.
— То была русалка, — изрек криворукий Балог тоном знатока, которому все доподлинно известно.
— Не чихни ваш кум, вы могли бы попытать счастья.
— А то как же, известное дело, мог. В те времена такое нередко случалось. Да чего там: батька мой знавал мужика одного, Иштвана Сабадоша. Так этот мужик нажил себе немалое богатство. Однажды выследил он и поймал вот этакую русалку и до той поры не отпускал бедняжку на волю, пока не показала она ему несметные сокровища. Только вот не принесло ему богатство счастья.
Вдруг Жужа Балог радостно воскликнула:
— А мне красная кукурузина попалась!
— Значит, тебе повезло, можешь отправляться на боковую.
Проворные пальцы шумно срывали с початков сухую обертку.
— Шурин мой, Вечери, ходил на усадьбу к Ванштаям, — сказал кто-то. — Там его младший брат батрачит. Оттуда возвращался через пустошь. Так вот он говорит, опять вода в омуте спала.
— Другие то же самое говорят.
— Придется им сызнова колодец отыскивать.
— Ежели смелости хватит.
— Мужики! А что слыхать насчет Харангошской пустоши?
— Спроси у Анти Хедеши, небось сумеет зубы заговорить!
— Совсем стыд и совесть потеряли подлецы! Ни старшина, ни староста палец о палец не ударят для общей крестьянской пользы.
— Я еще, когда наезжал к нам молодой Вешелени, всех остерегал: эти шельмы такое ему наговорили, толку не жди.
— Не велика беда! — понизив голос до шепота, сказал криворукий Балог. — Пишта уже готовит для них аркан.
— Ну-ка, ну-ка, говори! — обратился к нему возбужденный Салок. — Что тебе известно? Ты ведь как-никак родственником ему доводишься.
— Дело тут, мужики, особое, вроде бы как-то боязно приставать с расспросами, а уж любопытно — страсть. Одно знаю: грамоты насчет пустоши…
— Я первый надоумил Пишту, — поспешил вставить дед Шебештьен.
— …словом, тех самых грамот в сельской управе не оказалось. Пропали. Так вот, Пишта разыскивает стариков, которые помнят про эти бумаги, и допытывается у всякого, что там в них было записано.
— А какой толк от его затеи?
— Вот как разузнает все до конца, так станет ясно, где она, эта правда. Стало быть, требуй тогда справедливости.
— Надобно, чтоб кто-то ему помог.
— Он знает, к кому обратиться. Барин Дежери, сказывают, очень даже ему помогает. А еще того… — тут он понизил голос, — он знает дорогу к самому Кошуту. Вешелени пригласил в наше село тоже он. Они не встречались на людях, потому что никто не должен знать об их знакомстве. Про это мне известно не от Пишты, а от другого человека. Но все так и есть, в точности. Этот человек вместе с Пиштой бродил по белу свету…
— Идет молва, будто Пишта был бетяром у Шандора Рожи…
— Вранье это, будто Шандора схватили и завербовали. Жандармы Радаи схватили кого-то другого, кто похож на атамана Шандора. А настоящий Шандор Рожа и по сей день разгуливает себе на свободе, собирает по всей стране верных людей. Для чего, сами знаете. Кошут вернется в родные края, тогда все и случится… И потом, вот что еще вам скажу: барин-то Дежери тоже служил в армии Кошута в сорок восьмом… Так вот, мужики, скоро тут такое начнется…
Тень надвигавшихся, по словам криворукого Балога, грозных событий невольно побуждала людей теснее жаться друг к другу, и они, поеживаясь от вечерней прохлады, глубже зарывались в ворох парных кукурузных листьев.
— Пишта теперь рассчитается с Хедеши и за Маришку, и за поджог дома, — заметил кто-то.
Женщины стали шушукаться, послышались сдержанные смешки.
— Может статься, что и нынче вечером ему старый долг выплачивают… — съязвила Салокиха. — Слыхала я, путается он с Маришкой. Люди их вместе видели…
— Не болтай зряшное, баба! Пишта нынче осенью на Розке Шебёк женится, — заступился за парня криворукий Балог.
— Ну и что с того? И ту хочет получить, и эту… Ежели у молодухи есть охота расплатиться, чего ж тут…
Желчно засмеялись женщины, девки хихикнули сдержанно, точно кипящая вода забулькала. Но смех этот, подобно пузырям, которые, едва возникнув, тут же лопаются, вскоре заглох, и водворилась тишина. Однако про себя каждый думал обо всем, что услышал за сегодняшний вечер.
— Мать, пойди взгляни, что с Йожкой? — окликнул Салок жену.
— Не дай бог в колодец от срама бросится, — встревожился кто-то.
— Еще чего? Знаю я Йожку. Спать небось в сено завалился. Уж не первый сон видит.
— Небось, шельма, не против, чтобы девки каждый вечер его раздевали. По крайней мере выспится в свое удовольствие. Лучшего и желать не надо.
Кольцо людей вокруг кучи неочищенных початков все сжималось, а груда очищенной кукурузы все росла и росла. Гладкие кукурузные зерна отсвечивали золотом в лунном свете. От вороха кукурузных листьев подымалась теплая пахучая испарина. Она оседала на ресницах, и людей клонило в сон. Руки еще продолжали проворно двигаться, но слова, которыми люди обменивались, раздавались все реже и будто издалека…
В усадьбе Хедеши ничто не нарушало тишины. Ее обитатели ходили с такими скорбными лицами, словно понесли тяжелую утрату. Не зная, чем заняться, они слонялись по двору, и только Маришка с отцом оставались дома. В праздничном платье, с плетеной корзиной в руках, Маришка стояла посреди сеней, собираясь уйти. Она приходила в село за покупками и на обратном пути заглянула к родителям. Ведь ей так редко удавалось улучить свободную минутку и забежать домой. Маришка все еще так и говорила «домой», хотя дом у нее теперь вроде бы был в другом месте. У родителей же она стала редкой гостей, наведывается от случая к случаю, и то ненадолго. И каждый раз замечает, что все здесь становится для нее все более чужим, непривычным.
Опустив голову, Маришка молча стояла, исподлобья поглядывая на отца, размашисто шагавшего взад и вперед. Время от времени он останавливался перед ней, явно собираясь что-то сказать, но, как бы передумав, снова продолжал расхаживать по сеням. Его так и подмывало сорвать с головы дочери низко надвинутую на лоб косынку, чтобы лучше видеть ее лицо.
— Так правду люди говорят или неправду? — Он наконец прекратил свое бесцельное хождение. — Хоть ты и ушла из отчего дома, но я отцом тебе остался. Потому твой срам — это и мой срам.
Маришка по-прежнему разглядывала переплетенные пальцы сложенных на животе рук и только еще ниже опустила голову. Видна была сейчас лишь тонкая линия ее плотно сжатых губ. Удивительно даже, как это могут пухлые алые губы сделаться такими бледными тонкими, так вытянуться в ниточку?
— Будешь отвечать или нет?
— А чего мне отвечать-то?
— Может, не про тебя говорят? Может, есть у нас в селе другая Маришка Хедеши, по мужу Бенкё? Я другой такой не знаю. А коли так, стало быть, про тебя люди говорят.
— Досужие кумушки рады посплетничать. Рады перепачкать грязью соседа, вместо того чтобы подмести у своего порога.
— Знать ничего не желаю про чужой порог. Мне до них дела нет! Но в своем доме грязи не потерплю. Поняла? Говори, когда в последний раз встречалась с этим разбойником?
Маришка молчала.
— Почему молчишь? Хочешь, чтоб за косы оттаскал? Помни, дочка, коли свою да мужнюю честь ни во что не ставишь, так подумай об отце с матерью, не марай их доброе имя! Мы тебя вскормили, вспоили, ничего для тебя не жалели, не плати нам позором! Да и о детях своих подумай! Каково им будет от людей услышать, что их родная мать потаскуха?
От последних отцовских слов Маришка вздрогнула. Это не ускользнуло от Хедеши, и теплившаяся в его душе надежда, что все это сплетни да пустые наговоры, стала гаснуть. Но тем больше ему хотелось, чтоб дочь хоть словом единым возразила. Его гнев вдруг угас, и в речах, за минуту до этого звучавших угрозой, теперь слышалась, скорее, мольба:
— Ну скажи, дочка, что все это неправда! Я разыщу этого мерзавца, этого болтуна. Я покажу ему, как язык распускать! Так заткну глотку, что до конца дней своих рта не раскроет. Ты же знаешь, дочка, как я люблю тебя. Всегда я желал тебе только добра. Каково мне слышать, что моя Маришка этакое позволяет? Скажи мне всю правду, Маришка!
— Отец, не мучайте меня! — взмолилась Маришка.
— И у тебя поворачивается язык сказать, что я тебя мучаю? Это ты нас мучаешь! Погляди на мать! Она извелась, на ней лица нет, будто хворь к ней какая привязалась. Или у тебя сердца нет и ты готова променять мать родную и деток своих на бродягу? Как же нам в глаза людям глядеть?
Упрямое молчание дочери и горечь самим же высказанных слов взвинтили Хедеши и снова вызвали в нем утихнувшую было ярость. Он подскочил к Маришке и с силой рванул ее за руку.
— Говори же, ну!..
— Не трогайте меня! Отпустите! — закричала молодая женщина и попыталась вырваться из цепких рук, как клещами стиснувших ее запястья.
— Это чтоб я-то не трогал? Я, отец? Да я изобью тебя до полусмерти! А заодно и твоего полюбовника. Шлюха!..
— Что вам от меня нужно? Убить меня хотите? Так убивайте! Лучше смерть, чем постылая жизнь!..
Маришка разрыдалась.
Хедеши побледнел, выпустил руку дочери и отступил на шаг, но тут же набросился на нее с еще большим ожесточением.
— Твой муж выбьет из тебя дурь! Не думай, я не стану прикрывать твой грех! Сегодня же все расскажу. Он из тебя душу вытрясет. Все откроешь, все! А с этим негодяем я сам расправлюсь! Жандармам его выдам! На виселицу отправлю! Туда ему и дорога, разбойнику!..
Последние слова Маришка услышала уже на крыльце, если вообще слышала, потому что, едва отец выпустил ее руку, она бросилась бежать.
Хедеши рванулся было следом, но остановился. Вдогонку Маришке полетели его проклятия.
Маришка в мгновенье ока пересекла двор и выскочила на улицу. Она прижимала ко рту платок, словно пыталась сдержать рыдания. Нет, она не думала о том, что кто-то может заметить ее слезы. Не до того ей сейчас было. Людей она не видела. Шла и шла, не зная куда и зачем, не помня себя от горькой обиды, не глядя под ноги. Она то и дело спотыкалась и едва не падала. Сердце так и рвалось у нее из груди.
Все последнее время Маришка жила словно в каком-то угаре. Только что пережитое потрясение не привело ее в чувство, наоборот, она совсем растерялась. У нее кружилась голова и замирало сердце. Ни об отце, ни о муже она сейчас не думала. О чем же она думала? О прошлом? Его она не в состоянии была до конца осмыслить. О будущем? Было ли у нее будущее? Ей казалось, что жизнь кончена…
В чем ее обвиняют? В том, что уже ушло безвозвратно и быльем поросло? С тех пор как они вернулись с хутора, она ни разу не виделась с Пиштой, хотя и знала, что он дома. Почему он не давал о себе знать, не искал встречи? Почему не слал весточки, не откликался на ее зов?
Конечно, надо было все отрицать, все начисто. Надо было сказать отцу, что ничего такого не было и быть не могло. Продолжайся их любовь с Пиштой по сей день, она наверняка стала бы отпираться. Иной раз человек, пытаясь что-то уберечь, защитить, всячески открещивается от этого, а бывает, берет на себя вину, хотя на самом деле ни в чем не виноват. А что, если бы она сказала отцу, что все это неправда, наговоры злых людей? Вот бы и утихло все, а там и забылось бы, точно никогда ничего и не было. Отчего она так не сказала? Отчего не открестилась? Разве от самой себя открестишься? Разве этим успокоишь сердце, коли оно болит?
Маришка перестала плакать, но платок от губ не отнимала. Со стороны она походила на старуху-богомолку, которая, слушая проповедь, заранее подносит платок к глазам, ожидая того момента, когда растрогается до слез.
Тучи заволокли небо над Тисой. Все вокруг по-осеннему нахмурилось. Порывистый холодный ветер пронесся по улице, гоня перед собой пыль и мусор. Пыль попала Маришке в глаза, и снова на них навернулись слезы.
Муж и тесть были на хуторе, вместе с испольщиками убирали кукурузу. Свекровь возилась где-то на задворках. В сенях Маришка застала только детей.
— Что ты принесла? — подбежал к ней младший, Мишка, и припал к юбке в ожидании, что мать погладит его по косматой голове. Ах, озорник, и когда он только научится говорить матери и отцу «вы»! И какой же он замарашка, этот курносый сопливец!
Платком, который она держала у рта, Маришка стала вытирать сыну нос. А спустя минуту ей он самой понадобился, потому что в который уже раз сегодня она залилась безутешными слезами.
На дворе заметно стемнело, оттого таким низким казалось хмурое небо. Облака проплывали над самыми крышами, того и гляди, заденут за трубы. Пошел мелкий, моросящий дождь.
Осень. Работы в поле заканчивались, люди возвращались домой. Пора и о другом подумать: заботы о земле, о хлебе насущном отложены до весны; надобно подумать, как пустить поглубже родовые корни, дать новые побеги.
Осень — пора свадеб для тех, кто занимается землепашеством. Девушке и парню, прозевавшим осень, приходилось ждать следующей.
Пишта и Розка готовились к свадьбе.
С тех пор как Пишта вернулся с хутора Салаи и в тот сентябрьский день навестил Розку, он ни разу не видел Маришку, даже издали. Правда, частенько где-нибудь за поворотом вроде бы мелькала ее юбка. Пишта улавливал столь знакомое ему плавное движение Маришкиного тела, ее упругую походку, ладную, статную фигуру. Но он старался скорее уйти, прежде чем удостоверится, правильна ли его догадка. По вечерам, когда он шел к Розке, им не раз уже у самых ворот дома овладевало непреодолимое желание повернуть назад. Жадно вдыхая в темноте свежий воздух, Пишта остро ощущал в нем пьянящий и пряный запах акации и сухой травы, которыми пахло там, на дне придорожной канавы…
Однажды вечером, когда Пишта возвращался домой от Шебёков, его подкараулила девочка, служанка Бенкё, и сунула ему в руку записку. Он хотел было порвать ее не читая, но передумал и положил в карман. Долго бродил он в тот вечер по селу, ожидая, пока в доме все уснут, чтобы при свете коптилки прочесть записку.
Пиште показалось, будто с измятого листочка бумаги на него глядели его собственные каракули. «Завтра вечером приходи к нам на гумно». Если судить по почерку, эту записку мог написать любой из их села, кто две-три зимы учился грамоте у досточтимого учителя Калмара, ибо все писали одинаково коряво.
Эта единственная строчка всю ночь не давала парню покоя, он так и не уснул. Его бросало то в жар, то в холод. Он старался сосредоточить свои мысли на Розке, думать только о ней. Как ему хотелось представить ее лицо таким, каким оно запечатлелось у него в тот памятный день, когда они объяснились, но Розкино лицо все время заслоняла Маришка. Что это — сон или хворь какая? Два лица, сменяя одно другое, мелькали перед ним: стоило появиться Розкиному, как тут же соперницу вытесняла Маришка, а Розка в свою очередь выталкивала обидчицу. Но как они непохожи на те лица, которые он знал! Их исказили ненависть, злоба. Они скалили зубы, готовые перегрызть друг другу глотку…
Потом оба эти образа слились в один, сохранив некоторые черты того и другого лица… В голове у Пишты был полный сумбур. Он пытался разобраться, сон это или явь. Ему хотелось что-то сказать, крикнуть, но слова застряли в горле, и он не мог издать ни звука. В его сознании смутно возникали обрывки воспоминаний о детстве, когда, бывало, очнувшись ночью от кошмарного сна, он плакал и звал мать.
«Мама!» — хотелось ему крикнуть и сейчас, но язык словно присох к гортани. Он попытался шевельнуть рукой, поднести ее ко рту и пощупать свой язык, но и рука не повиновалась.
Конечно, он спал, потому что очнулся от ворчливого окрика отца:
— Эй, чего ты там кряхтишь?
— Сон дурной приснился…
Пишта и впрямь был весь в холодном поту.
«Не пойду», — упрямо твердил он про себя. Он боролся с искушением, ему хотелось произнести это вслух, чтобы запрет, положенный самому себе, запечатлелся в сознании, вошел в плоть и кровь. Может, только тогда его перестанет тянуть туда, на гумно к Бенкё.
— Нет, надо попрощаться… — он шел на сделку со своей совестью, но тут же опять давал зарок: — Нет! Туда мне идти нельзя!..
Его трясло как в ознобе, а ладони горели, точно касались разгоряченного тела Маришки, как тогда, в акациях…
На исходе следующего дня Пишта отправился к Балле. Там работал старый батрак, дед Бакша. Он давно уже дал Пиште знать, что хочет повидаться с ним и рассказать о доподлинно известных ему обстоятельствах, проливающих свет на историю с Харангошской пустошью.
Когда Пишта добрался до усадьбы, уже вечерело. Батраки как раз задавали корм скотине. Приход Пишты заставил их быстрее обычного покончить с делами. Народу собралось много, едва разместились в тесной каморке деда Бакши. Историю с пустошью все слышали не раз и потому собрались: уж больно хотелось знать, что о ней скажет Пишта. Мужики считали: он-то истинную правду скажет.
Тускло светила плошка, слабенький язычок пламени то и дело грозил погаснуть от прерывистого дыхания сгрудившихся вокруг людей.
Дед Бакша начал свой рассказ:
— Слыхал я еще от отца, что у старика Ванштая, прапрадеда нынешнего графа, родился сын с порчей. Урод уродом, свет таких не видывал. И вот, когда старый граф помер, остальные его сыновья задумали сжить со свету братца-урода и присвоить себе его долю наследства. Долго думали-гадали братья, как поскладнее обстряпать дельце. И сошлись на том, чтобы утопить брата. Так и сделали душегубы: утопили беднягу в омуте, возле того колодца, что на Харангошской пустоши. Да не тут-то было: избавиться от бедняги им не удалось. Стал утопленник являться к братьям по ночам. Вот ведь бесовское наваждение! Да и в каком обличье, доложу я вам: та черная шавка, что своим заливистым лаем снова повергла колокол в колодец, и есть призрак утопленного… Однако я лучше расскажу все по порядку, как было. Не на шутку испугались братья. Пошли к колдуну за советом, как избавиться от призрака. Он велел им семь лет кряду, в день, когда произошло злодейство, босыми и простоволосыми обходить Харангошскую пустошь. Тут-то и вышла загвоздка: в те стародавние времена пустошь принадлежала селу, там паслось общинное стадо. Конечно, братья не хотели, чтоб честной народ узнал, что они душегубы и искупают свой смертный грех. Вот они все так и подстроили, чтоб отобрать у села выгон…
Пишта огорчился, не обнаружив в этой истории сколько-нибудь достоверных сведений, ухватившись за которые можно было доискаться правды. Но мужики, затаив дыхание, с благоговением, бог весть уже в который раз слушали старика. Пишта не стал разочаровывать приумолкнувших людей, да и деда Бакшу обижать не хотел. Пусть себе верят до поры до времени. Вот почему, вынув из кармана клочок бумаги, он записал несколько слов и показал мужикам, мол, взял на заметку, чтоб не забыть. Пока он писал, все смотрели на него с надеждой, словно от того, что он пишет, зависела их судьба.
Пишта еще раз пробежал глазами свои каракули, и вдруг его бросило в жар, дыхание сперло, ему показалось, что он задохнется, если сию же минуту не вырвется из этой душной клетушки. Скорей, скорей в село, он еще может успеть, еще не поздно…
Но усилием воли он овладел собой и стал просить старика, чтоб тот еще что-нибудь рассказал о прежнем житье-бытье. Старик уступил его просьбе, и Пишта остался ночевать у Баллы.
Когда он представлял себе, как Маришка стоит на гумне, притаившись среди стогов и ометов, и пристально вглядывается в темноту, тихонько его зовет, у него щемило сердце, и Пишта чувствовал себя самым несчастным на свете. Маришка… Розка… ну как тут поступить по справедливости, как воздать должное этим женщинам, но и себя не обидеть?
Так и не сумев найти ответ на мучивший его вопрос, запутавшись в своих предположениях и сомнениях, Пишта все чаще переключался на упорные поиски другой истины. Той, которая была не только Маришкиной, Розкиной или его собственной, а касалась всех обиженных судьбой, соединяла в себе общую правду и справедливость.
Со своим небольшим хозяйством Пишта вместе с отцом легко управились. Вспахали и засеяли клочок земли. Скотины у них было мало, с ней и одному нетрудно было справиться. И Пишта ходил по селу и окрестным усадьбам, собирая все, что могли рассказать ему местные старожилы о давно минувших днях. Если говорить честно, он и сам сколько-нибудь отчетливо не представлял, каким образом эти разноречивые свидетельства послужат установлению истины и справедливости. Но тем не менее в глубине души он верил, что его поиски обязательно увенчаются успехом, и при каждой встрече с односельчанами искренне уверял людей, что непременно все будет по-ихнему.
Между тем крестьяне по-прежнему чего-то тревожно ожидали, на что-то надеялись. Дело с пустошью застопорилось, прошло немало времени, а оно не продвинулось ни на шаг. О покупке степного угодья у Татарского вала тоже не удавалось договориться. По селу ходили самые невероятные слухи. Будто Кошут со своей несметной ратью уже стоит на границе, что вместе с ним в его рядах певец свободы Шандор Петёфи, и Шандор Рожа с лихими бетярами, и отважный воин Пишта Тюрр. А коли так, пора, мол, и всем браться за оружие. Эти вести облетели всю страну. Повсеместно объединялись гонведы, сражавшиеся за свободу и независимость отечества в сорок восьмом году. Из Кишкунфеледьхаза пришла весть о смелой попытке тамошних «демократов» разделить помещичьи земли между бедняками. Власти направили туда войска и силой оружия жестоко подавили выступления безземельного крестьянства…
Немало говорили и о Пиште, что способствовало росту его популярности среди односельчан. Особенно большие надежды возлагала на него верившая ему беднота. Пишта Балог еще покажет себя, он ведь как-никак верный человек Вешелени, а тот сподвижник самого Кошута!.. В чем он себя проявит? Пожалуй, вряд ли нашелся бы хоть один крестьянин, который сумел бы ответить на этот вопрос, но все были уверены, что проявит обязательно…
Зажиточные хозяева во главе с Хедеши держались в стороне, настороженно прислушиваясь к глухому ропоту бедноты, и тревога их росла по мере того, как нарастала волна недовольства и возмущения среди крестьян, угрожая не сегодня-завтра захлестнуть и смести богатеев…
Пришли осенние туманы. Настали холодные промозглые дни. С чердаков мужики достали кожухи. Улетели на юг последние птичьи стаи. На голых ветвях деревьев сидели только нахохлившиеся вороны. В дорожных выбоинах и колдобинах от копыт не просыхала вода. И началась осенняя слякоть, а за ней непролазная грязь.
В один из таких дней, под вечер, в село возвратилась артель землекопов. Устало брели мужики по дороге; вытянувшись длинной вереницей, катили они перед собой тачки. На них была все та же ветхая одежда, в какой они уходили на отхожий промысел, на тачках были навалены те же орудия труда землекопа. Они промокли до нитки и были грязны. На первый взгляд казалось, что они просто обошли село вокруг по непролазной грязи и вернулись. Однако тяжелая поступь, исхудавшие лица говорили, что за плечами этих людей месяцы изнурительного, каторжного труда.
Они очень отличались от неторопливых деревенских жителей и потому выглядели пришельцами из чужих краев. Многие крестьяне из года в год работали землекопами, но за зимние месяцы передышки они совершенно утрачивали приобретенные на земляных работах трудовые навыки. Как вспаханные поля вновь порастают пыреем, мятликом и полевицей, так и у них всякий раз сызнова давали себя знать старые, дедовские привычки и повадки. Теперь же землекопы возвращались в родные края неузнаваемо изменившимися, но с уверенностью можно было сказать, что будущей весной, когда они снова уйдут отсюда на земляные работы, будет им тяжело и все словно впервой, словно они никогда и не уходили из родного села.
Возвращение землекопов было обыденным и малозаметным, не то что проводы. Да это и понятно: никто их не ждал, никто не знал, когда они должны вернуться. Они расходились по домам, и село поглощало их, как вода в колодце — дождевые капли, как завеса густого тумана — вьющийся тонкий дымок.
В прежние времена редко кто уходил за пределы села. А если кто и покидал родные края, то не уходил, а бежал без оглядки, чтобы никогда уж не возвращаться обратно. Да и чужаки забредали сюда редко. Здесь это считалось событием, как-никак приносили вести из неведомых краев. Шутка ли! Землекопы тоже немало диковинного рассказывали о чужих краях, в которых побывали.
Взять, к примеру, Шани Бадьо. Легко разве поверить его россказням о том, что сарвашские словаки хлеб пекут с картошкой? Что за чудной обычай! Картошка должна быть картошкой, а хлеб хлебом. Картошку, оно конечно, едят с хлебом, это еще куда ни шло, но замешивать в тесто вместо закваски картошку?! Да еще уверяют, будто хлеб от этого не черствеет! Ерунда какая-то. А ежели это так, тем более глупо — мягкого хлеба человек съест в два-три раза больше. Лучше всего делать, как заведено у них на селе: выпекать по четыре-пять больших караваев и, пока хлеб не кончится, следующей выпечки не начинать. Хлеб, конечно, основательно черствеет, зато не слишком возбуждает аппетит едоков.
Тот же Шани крепко повздорил с матерью из-за того, что требовал к баранине кисленького — квашеной капусты, огурцов или еще чего-нибудь. Этих разносолов ему довелось отведать в Эчёде. Ну что ж, вот тебе виноградный уксус, сказала ему мать, коли так потянуло на кисленькое. До кисленького больно охочи затяжелевшие бабы, чтобы выкидыша не случилось, а здоровому парню это уж вовсе ни к чему.
Все, что землекопы слышали и видели на берегах Кёрёша и по пути домой, вызывало у односельчан самый живой интерес. Они тоже наслышаны были о добрых делах Вешелени-младшего, о том, что он побывал в здешних краях, расспрашивал народ о нуждах и собирал пожертвования для Лайоша Кошута. А еще слыхали они — уж про это в селе никто не знает, — будто королева пожаловала Кошуту трехцветную венгерскую кокарду. Стоит ему предъявить ее при возвращении на родину — и все препятствия на пути будут устранены… Кошут-де уже собирается в дорогу, беда только, что венгерскую корону, которую он зарыл, перед тем как бежать за границу, кто-то похитил, и пока она не отыщется, Кошут домой не возвратится… Но день его возвращения уже недалек. Осталось подождать самый чуток, и дарует он вольность народу, какой никогда и не было…
Вот о чем говорили землекопы, вернувшись из далеких краев. И поскольку эти вести подтверждали давно уже ходившие в селе слухи, убежденность крестьян в том, что все это правда, возрастала. Что же касается нелепых обычаев выпекать хлеб вместе с картошкой да есть квашеную капусту и маринованный перец с бараниной, то к ним отнеслись с большим недоверием.
Шебёк возвратился домой, и теперь можно было назначить день свадьбы дочери. Шебёк, правда, настаивал на том, чтобы справлять свадьбу поскромнее, в узком семейном кругу. Где он только понабрался таких премудростей? Говорит, нечего, мол, зря тратиться на пышную свадьбу, лучше денежки отдать молодым. Но разве кто поддержит этакое? Человеку раз в жизни выпадает счастье. Ну, мало у них земли, ну, бедное хозяйство. Так разве они виноваты? Не выдавать же из-за этого дочь замуж по-цыгански! Ладно, пусть будет по-вашему, согласился он наконец. Пусть будет пышная свадьба, которая потом всю жизнь тяжким бременем лежит на плечах бедняка. Но разве крестьянин уже своим появлением на свет не обрек себя на то, чтобы весь век тянуть лямку?
Осенние работы закончились. Лишь на усадьбе у Хедеши да еще у двух или трех хозяев все еще не управились с молотьбой. Осеннее ненастье прогнало молотильщиков с гумна в ригу, где последние снопы приходилось выколачивать вручную, цепами.
Пишта почти все вечера проводил у Розки.
Столь частые посещения сына пришлись явно не по вкусу его матери.
— Смотри, как бы твоя нареченная не надоела тебе еще до свадьбы, — недовольно ворчала она.
За несколько дней до венчания, возвращаясь как-то поздним вечером домой, Пишта вдруг столкнулся в темноте с молоденькой девчонкой, что работала у Бенкё. Не успел он опомниться, как она сунула ему в руку записку и исчезла.
Почерк показался Пиште незнакомым. Во всяком случае, слова уж точно были какие-то необычные: «Мне нужно встретиться с тобой и поговорить, от этого зависит жизнь!»
Что могут значить слова «от этого зависит жизнь»? Господи, уж не стряслось ли какой беды с Маришкой?.. От этой догадки ему стало не по себе. Что, если она явится к нему и скажет, что ждет от него ребенка? Что станет он тогда делать? У него ребенок? От Маришки? Его охватило какое-то странное чувство: испуг и радость, смущение и гордость, покорность перед неизбежным и желание что-то немедленно предпринять. Все эти противоречивые чувства сплелись воедино, и нельзя было отделить одно от другого. Неужели не будет конца всем этим испытаниям?
А что, если муж уже знает о случившемся и теперь мучает, терзает бедную Маришку? Чего доброго, бьет!.. Чтобы сжить со свету!.. Иначе зачем ей писать, что от их свидания зависит жизнь? Подумать только, откуда она набралась таких мудреных слов?
Пишта вытянулся на своем ложе, устроенном в углу сеней, укрылся тулупом. Горящими глазами уставился он в темноту. Да, они ее избили! Изувечили, изверги… Да, да, били, и уже не одну ее… Вполне возможно, что Маришка и раньше писала именно об этом, хотела сообщить ему. А он ни разу к ней не пришел! О господи, если ты есть, почему не убережешь человека от неверного шага? Разве трудно это, ежели тебе известно все? Почему наставляешь на путь истинный, когда уже поздно и ничего не изменить?
Не изменить? Неужто не изменить? Поздно? Что значит поздно? Можно ведь и в церкви круто повернуть назад! Вот только Розку жалко. Ну а Маришку разве не жалко?
Пишта прислушивался к мерному дыханию спящих, к посапыванию и храпу отца. Самый подходящий момент тихонько встать, одеться и незаметно выскользнуть. Вывести коня из конюшни — и прочь! Но куда податься? Где, в какой щелине сможет он, подобно пауку-отшельнику, укрыться? Да и как можно сплести новую паутину, не распутав сперва старой, в которой безнадежно запутался? Беги не беги — паутина потянется за ним до самого что ни на есть далекого пристанища.
Что это за коварная таинственная сила, которая связывает человека по рукам и ногам? Где она таится и как называется? Если завтра пойти к Маришке и сказать ей: так, мол, и так… Нет, это невозможно!
У Пишты мороз пробежал по коже; пытаясь согреться, он плотней, с головой, завернулся в тулуп, только чтобы не видеть жуткой непроницаемой тьмы.
На следующий вечер Пишта подкрался к гумну Бенкё. Ему пришлось ждать долго, очень долго, приткнувшись к мокрому стогу сена. Время тянулось томительно. Да он и не торопил его. Как никогда, страшился он этой встречи, питая тайную надежду, что она не состоится.
Но Маришка пришла. Она торопилась и, словно притащив на себе тяжелую ношу, тут же поспешила ее сбросить с плеч, одним духом выпалив то, ради чего явилась:
— Пишта, уходи поскорей из села! Все бросай и уходи! Отец со своими дружками затевает недоброе. Я подслушала их разговор. Они собираются выдать тебя жандармам. Им доподлинно известно, что ты входил в отряд бетяров Шандора Рожи…
Торопливый, сбивчивый рассказ Маришки ошарашил Пишту. Голова у него пошла кругом.
— Ты только затем и звала меня? — спросил он, сам толком не понимая, облегчение или разочарование принесла ему эта весть.
— Разве мало? Коль не уйдешь сейчас же, завтра нагрянут жандармы и схватят тебя. Может, даже молодчики самого Радаи из Сегеда. — Помолчав немного, она снова принялась просить: — Уходи, Пишта! Нынче же вечером уходи, если ты не враг себе. Я знаю, отец ни перед чем не остановится, выполнит задуманное. У него слово твердое: сказано — сделано.
— Никуда я не уйду!..
Маришка удивленно замолчала, затем глухо проговорила:
— Понимаю, у тебя свадьба назначена на послезавтра.
— Да, назначена!.. — дерзко, с явным вызовом выпалил Пишта. Но тут же сам устыдился своей резкости и горячности.
Они молча стояли в двух шагах друг от друга, и ни один не сделал и шага навстречу, чтобы раздвинуть разделявшую их темноту. На гумне было тихо, только падали капли с торчавших из стога соломинок.
— Как знаешь, Пишта… — начала было Маришка, но запнулась, не решаясь произнести готовое сорваться слово «прощай».
— Ты больше ничего мне не скажешь?
— Ничего…
— Стало быть… — проговорил он и тоже запнулся.
— Я хотела еще сказать тебе, — прошептала Маришка чуть слышно, — что между нами все кончено навеки. Видать, разошлись наши стежки-дорожки. А ежели и случится повстречаться — куда ж денешься, в одном селе живем, — поздороваемся как старые знакомые. Но только не остановимся и словом не перекинемся… Желаю тебе счастья, Пишта…
Она говорила всхлипывая, ее душили слезы.
У Пишты тоже комок подкатил к горлу. «Вот так. Кончилась наша любовь. Неужто навсегда расстаемся? Будто ничего и не было». Пойдут они с Маришкой каждый своей дорогой. Как это она сказала: разошлись наши стежки-дорожки. Несколько лет тому назад, когда он, как затравленный зверь, бежал из села, не было ему так больно, как сейчас… Тогда внутренний голос ему подсказывал, что они еще встретятся, если останутся в живых. Ну, а теперь… Неужто жизнь так неумолима? Приходит время, и кто-то должен уйти…
— Если у тебя будет ребенок… — снова заговорила Маришка сквозь слезы, — приласкай его, ведь я не смогу этого сделать… своих я очень люблю… может, они будут счастливее меня…
Она не смогла больше говорить и, круто повернувшись, побежала к дому. Но, добежав до соседнего стога, Маришка обернулась и прокричала:
— Уходи отсюда, Пишта! Уходи из села! Боязно мне за тебя!
Маришка бежала по размытой дождем дорожке через все гумно, и вскоре ее поглотила темнота.
Пишта продолжал стоять один под осенним свинцовым небом. «Если у тебя будет ребенок…» В ушах все еще звучал ее дрожащий от слез голос. Вчера вечером он был почти уверен, что услышит от нее: «У нас будет ребенок…» Тогда ему пришлось бы сказать: «Приласкай его, ведь я не смогу этого сделать…» Нет, было бы совсем иначе. Мы оба смогли бы приласкать его…
Пишта поднял голову, надеясь увидеть в хмуром, затянутом тучами небе хоть какой-нибудь просвет. Шел дождь, мелкий, осенний. Несколько капель упало Пиште на лицо, он вытер их ладонью. Вокруг него громоздились мокрые немые стога, они походили на огромных нахохлившихся перелетных птиц, которые отбились от стаи.
Пишта пошел вдоль изгороди к своему дому.
Утром память воскресила совсем в ином свете прощальный разговор с Маришкой. Ее предостерегающие слова теперь не казались, как накануне, напрасными. Вот уж недаром говорится, утро вечера мудренее. Не то чтобы он вдруг испугался, нет, просто, поразмыслив трезво, отчетливее представил грозившую ему опасность. Пишта и думать не хотел о том, чтобы уйти из родного села. И не только из-за свадьбы. Его удерживало здесь сознание долга перед односельчанами. Когда Хедеши с пьяной оравой изгнал его из села, он оставил здесь только своих родителей, братьев и сестер да нескольких, нельзя сказать, чтоб уж очень закадычных, дружков. Теперь же ему пришлось бы покинуть людей, которые верят ему и надеются, что он им поможет. Нет, он не допустит, чтобы Хедеши снова выжил его из села.
Пишта понимал, что ему нельзя сидеть сложа руки и дожидаться, пока мирской старшина приведет жандармов или ищеек Радаи. Но что предпринять?
Сначала у него возникла было мысль пойти прямо к Хедеши и объясниться с ним начистоту. Любопытно, как поведет себя этот хваленый храбрец! Но, взвесив все, Пишта раздумал. Хотя большинство односельчан и настроено против Хедеши, однако он все еще держит село в руках, к тому же пользуется поддержкой властей.
Вдруг Пишта вспомнил о Дежери. Пожалуй, самое разумное пойти к нему и рассказать все как есть. Он же сам говорил, чтоб обращаться к нему, обещал помочь. Ну что ж, сейчас как раз такой случай, когда следует обратиться за помощью. Ведь, может, уже сегодня за ним явятся жандармы…
И Пишта, не откладывая, еще до полудня отправился в имение к барину Дежери.
«Барин Дежери…» — иначе Пишта не мог его назвать, и не просто по укоренившейся с незапамятных времен привычке, но выражая этим известную сдержанность и недоверчивость крестьянина. Пишта понимал, что человек этот не похож на других господ, которых он видел только издали и здороваясь с которыми снимал шапку, но тем не менее был насторожен. Других господ он считал уж и вовсе чужими, даже, пожалуй, почти чужеземцами, которые живут в неведомом и недоступном ему мире. Этот же сам сделал первый шаг к сближению. Для чего, непонятно. Интересно бы все-таки узнать, зачем ему это? И, желая оградить себя от любой неожиданности, Пишта заслонялся от него этим обращением «барин», как щитом, который держал перед собой для отражения удара…
— Ну здравствуй, здравствуй, с чем пришел? — спросил Дежери, дружелюбно глядя на него из-под густых нависших черных бровей.
Комкая в руке шапку, Пишта, не зная, с чего начать, стоял перед Дежери с таким же сконфуженным видом, как и в тот раз, когда впервые пришел сюда. Почему он заранее не обдумал все, что хотел сказать? Конечно, обо всех своих бедах он мог говорить, даже если бы его разбудили среди ночи, но теперь, стоя здесь, в этом красивом барском доме против сидящего в кресле барина, он вдруг представил себе, как его слова будут отскакивать от крашеных стен. И в самом деле, разве не кажутся они здесь, в этой обстановке, какой-то несуразностью, чем-то совсем ненужным и даже непристойным?.. С чего начать? С его истории с Маришкой?.. Нет, этим ничего не объяснишь… Ведь все началось гораздо раньше. Но разве это можно рассказать словами? Это можно только почувствовать… Ведь надо было бы рассказать о ночах, проведенных в степи, когда он, охраняя спящее стадо, глядел на необъятное звездное небо и вслушивался в темноту, в таинственные шорохи, наполнявшие степные просторы. Надо было рассказать и о старом Ференце да и о дедушке, обо всем, что тесно сплелось в единое целое и стало содержанием всей его жизни: о беспросветной нужде, о несбывшихся надеждах, которые он вынашивал с детства, о родной деревне и живущих там людях и еще о многом, многом другом.
— Ну что там с тобой приключилось? Какая беда?
— Да вроде беды нет, барин… Только и хорошего мало…
— Ну так чего ж ты? Давай выкладывай!
С трудом, краснея и запинаясь, поведал он Дежери о том, что случилось. Подробно рассказывать Пишта не стал, ограничился только тем, что Хедеши задумал изгнать его из села и грозит жандармами.
— Отчего это Хедеши так зол на тебя?
— Старая у нас с ним вражда…
— Из-за чего же?
— Сами знаете, барин, таких бедняков, как я, ни во что не ставят, презирают.
— Это еще не причина для вражды. Уж не провинился ли ты в чем перед ним?
— Разве только тем, что дочку его, Маришку, хотел взять себе в жены. Потому как мы с ней очень любили друг друга…
Поначалу Пишта скупо отвечал на вопросы Дежери, но постепенно он оживился и рассказал все по порядку, дойдя до того, как Хедеши с дружками поджег его дом. Пишта увлекся и едва не проговорился, что вместе с бетярами Шандора Рожи занимался разбоем. Но, спохватившись, замолчал. И без того у него было такое ощущение, будто он уж слишком открылся перед чужим, который хоть и хороший человек, но все-таки барин.
Дежери взволновала исповедь простого деревенского парня. Столько лет он жил рядом с этими людьми и так мало их знал! Ему и в голову не приходило глубже заглянуть к ним в душу. И уж конечно, он не представлял, какой сложной она окажется. Дежери даже страшновато стало, будто он заглянул в бездну.
— Ну, а теперь как же ты?
— Как? Вот женюсь. Завтра свадьба.
— Чего же еще нужно от тебя этому Хедеши?
— Сам не знаю. Видно, не хочет, чтобы жил я на белом свете. Такой уж он человек, недаром не любят его наши мужики. Корыстный он человек. Вот взять, к примеру, Харангошскую пустошь. Так про это люди говорят, будто он в этом деле заодно с господином управляющим. Ничего точно я про пустошь эту не знаю. Одно могу сказать: принадлежит она селу. А вот доказать, чтобы дело решилось в пользу села, пока не могу. Ловкие люди обманули когда-то наших дедов, и обманщиков нужно на чистую воду вывести. Все бумаги насчет этой самой пустоши пропали. Вот я и решил поспрошать наших, что они знают про эти земли. Собрать всю правду по крупице и добиться справедливого суда…
Пишта совсем позабыл, что он в барском доме, а не среди своих односельчан, и потому говорил внятно и уверенно. Ему казалось, что обращается он уже и не к барину Дежери, а к кому-то другому, кто горой стоит за мужицкую правду и справедливость.
Возможно, Пишта и не добавил ничего нового к тому, что поведал Дежери в свое первое посещение. Но сегодня его рассказ был гораздо убедительней. Почему? Трудно сказать. Видимо, много тут было причин. Только сегодня он говорил уверенно, страстно, глубоко убежденный в своей правоте, и Дежери не приходилось вытаскивать из него каждое слово.
«Какая трудная жизнь у этого парня! Одни лишения и невзгоды!» — подумал Дежери.
Он смотрел на Пишту со смешанным чувством удивления и восхищения.
— Я поговорю с Хедеши, — поднимаясь из-за письменного стола, сказал Дежери и добавил на прощание: — Постараюсь помочь, чем смогу…
Однако на этот раз он произнес свое обещание довольно неуверенно, не как в прошлый раз.
Пишта шагал по дороге в село. Почему-то снова он испытывал чувство неловкости от разговора с Дежери, как и в прошлый раз. Тогда он дал себе зарок не приходить сюда больше. Зачем же все-таки пришел? Зачем изливал душу перед этим человеком? Может, лучше было бы собрать односельчан и рассказать им все как есть: послушайте, люди добрые, вот что задумал учинить надо мной этот негодяй Хедеши! Ну да ладно! Сделанного не вернуть. Глядишь, и поможет барин Дежери.
Как только Пишта ушел, Дежери тотчас вызвал приказчика и велел ему послать кого-нибудь в село за Хедеши.
— Пусть явится немедленно! — распорядился Дежери. В тоне его было такое нетерпение, что, казалось, он хочет, чтобы этот рослый ражий мужик Хедеши уже стоял перед ним с повинной.
После обеда явился Хедеши. Он стоял у письменного стола, держа в руках шапку точно так же, как незадолго до него Пишта.
— Скажите-ка, любезный! — начал Дежери. — Известен ли вам Пишта Балог?
— Известен, ваша милость. — Хедеши настороженно поднял брови.
— Он приходил ко мне жаловаться, вы-де собираетесь прогнать его из села. Верно ли это?
— Я? Прогнать? Ей-богу, не думал о таком! А вот управа, это другое дело. Она точно отдаст разбойника жандармам. По нем виселица скучает, ваша милость, вот что.
— Как это прикажете понимать?
— Он был бетяром. Степным разбойником. Совершал набеги с шайкой Шандора Рожи.
— И это правда? — спросил ошеломленный Дежери, явно не веря ему.
— Все село знает. Любой может подтвердить. По селу ходят слухи, ваша милость, что-де вы помогаете ему в деле о Харангошской пустоши. Вот я и подумал, не следует ли предостеречь барина…
— В чем же я, любезный, ему помогаю?
— Бумаги отыскать помогаете. А в этих бумагах записано, будто Харангошская пустошь принадлежит селу…
— Кто же это вам сказал?.. Он сам?
— Так люди говорят. Каждый по-своему, кто так, кто этак. Но все твердят, будто ваша милость помогает ему в этом деле.
Дежери встал из-за стола, несколько раз прошелся по комнате, затем снова сел.
Глядя из-под мохнатых бровей, Хедеши пытливо следил за каждым его движением.
— Скажите честно, любезный! Харангошская пустошь на законных основаниях должна принадлежать селу?
— А то как же? По закону. Да у нас в селе любой это знает. Спросите…
— А если так, почему вы настроены против этого Балога?
— Потому как он разбойником был, разбойником и остался. А вышло так, что нам отказали отдать выгон в долгосрочную аренду. Нарушили уговор. А теперь этот… голодранец подстрекает народ против меня, будто это я подстроил так, чтобы не дали аренды. А ведь всякий знает и подтвердить может…
Хедеши выложил все это запальчиво, с негодованием и до того разошелся, что, казалось, не сможет остановиться. Но Дежери прервал его:
— Почему вы не отдали за него дочь? Они же любили друг друга.
Мирской старшина на мгновение опешил, он не ожидал такого вопроса. Неужто барин знает все? Чего он добивается, какое ему дело до всего этого? Не успел он сообразить что к чему, как Дежери задал новый вопрос:
— Этот парень в то время был бетяром?
— Нет. Он был подпаском.
— Так почему вы не отдали за него дочь?
— Ну как же… я считал, что моя дочь достойна лучшего. Я, барин, всю жизнь в поте лица трудился, гнул спину ради своей семьи, чтоб дом был полной чашей. Вот и не хотел, чтоб все мои труды пошли прахом. Он не пара ей. Потому, как говорится, всяк сверчок знай свой шесток. Каждому воздается по заслугам.
— А потом вы подожгли его дом. Верно? — спросил Дежери, защищая Пишту.
— Верно. Так ведь он мою дочь прямо со свадьбы к себе увел!..
— Должно быть, очень любила ваша дочь этого парня, если пошла за ним.
Хедеши не нашелся с ответом, он только в растерянности вертел головой. Его так и подмывало огрызнуться, сказать барину, чтоб оставил он их в покое, что он, Хедеши, отец и потому выдал дочь замуж за кого хотел. Это его дело, и пусть никто не сует свой нос куда не следует. Но сказать не сказал — боязно было.
— А вот насчет того, был ли он бетяром… Есть у вас доказательства? — снова спросил Дежери.
— Ну, люди так говорят… — пробормотал мирской старшина, уклоняясь от прямого ответа. Голос у него был виноватый. И в то же время он недоумевал: как это случилось, что ему приходится оправдываться?
— А если и правда был, то вы в том повинны. Нет ничего удивительного, если человек, чей дом спалили и кого изгнали из родной деревни, с отчаяния становится бетяром. Разве не так?
Припертый к стене, Хедеши молчал, словно воды в рот набрал. Ему очень хотелось сказать, что наглеца, посмевшего позариться на его дочь, он не только выгонит из села, но и сживет со свету, но Хедеши не стал перечить барину. Он подумал об угодье у Татарского вала. Ради такой вожделенной цели он готов был стерпеть еще не один оскорбительный для него вопрос. Пусть его милость, господин Дежери, потешится в свое удовольствие! Зато потом потешится он, мирской старшина Хедеши!
И после долгого и покорного молчания он лишь позволил сказать в свое оправдание:
— Это у него в крови, барин…
Дежери понял, что, сколько ни говори с этим мужиком, правды не узнаешь. Кто виноват? Как защитить парня? Уговаривать мирского старшину, чтоб оставил его в покое? Но ради Хедеши, ей-богу, не стоило тратить красноречия. Надо просто приказать, без обиняков — требую того-то и того-то! Дежери сдерживался, чтобы не накричать на Хедеши, который стоял перед ним смиренно, с подобострастным видом. Дежери кричал иногда на приказчика или на нерадивых батраков. Господи, как бы он сейчас одернул его: молчи, шельмец, не лги!
Поразмыслив, Дежери пришел к выводу, что, в сущности, в отношениях этих людей нет ничего необычного. И в том, что тут явно не обошлось без лжи, тоже нет ничего необычного. Но только кто из них врет: этот седеющий мужик? Или тот, молодой? Нет, не врет парень.
Дежери задал Хедеши еще несколько вопросов. И мирской старшина теперь уж стал врать без стеснения. Он явно старался говорить то, что, по его мнению, должно было понравиться барину.
Наконец Дежери надоело вести бесплодную беседу, он встал, давая понять, что разговор окончен.
— А парня этого не троньте. У него завтра свадьба. Пусть себе живет тихо и мирно.
— Ну, коли ваша милость велит… Учтем, значит, вашу волю и будем поступать как следует быть.
По тону Хедеши Дежери почувствовал, что мирской старшина и на этот раз кривит душой. Ох и шельмы эти мужики! Хитрят, лгут, наивными простачками прикидываются.
Хедеши продолжал стоять, явно чего-то ожидая. Потом медленно направился к двери. Снова остановился, комкая шапку и откашливаясь, негромко спросил:
— Прошу прощения, ваша милость, пособите нам насчет клина у Татарского вала.
— Попробую, может удастся, — без всякой охоты ответил Дежери. — Только насчет цены ничего не выйдет, цену сбавлять помещик не хочет. Я попробую еще раз переговорить с господином Вардаи.
Подойдя к окну, Дежери долго смотрел вслед уходящему Хедеши, на его саженные плечи, на чуть сутулую широкую спину. Хедеши твердо, размеренно шагал к проселку. Да, он чувствовал под ногами твердую почву!
Зачем Дежери пообещал ему поговорить с Вардаи? Станет ли он в самом деле разговаривать с ним? Что-то не хочется. Вдруг Дежери пришли на ум слова Хедеши о том, что в селе всякому известно о его, Дежери, намерении помочь крестьянам в их тяжбе с графом из-за Харангошской пустоши… Помогать этим напористым мужикам?.. А собственно, кому же еще, если не им, можно оказать подобную услугу?
На дворе грязь и слякоть. День сегодня унылый. Густой туман похож на стелющийся по земле дым из труб. Постепенно туман обволакивает и фигуру Хедеши. Сперва исчезла в тумане его голова в высокой шапке, затем плечи, широкая спина. Оставались видны только ноги в сапожищах, мерно месившие липкую грязь. На них столько грязи, что не каждому было бы по силам их подымать. Но эти крепкие ноги не только не остановились, даже шага не замедлили. Дежери вдруг показалось, что это его собственные ноги отяжелели от налипшей грязи, ему невольно захотелось стряхнуть эту грязь. «Этот здоровяк не станет стряхивать грязь с сапог, донесет ее до дому… все-таки хоть что-нибудь да принесет от меня, — подумал Дежери. — С паршивой овцы хоть шерсти клок!»
И оттого, что наградил себя таким нелестным сравнением, он кисло улыбнулся.
Перед крыльцом барского дома стояла запряженная волами колымага. Моросил мелкий дождь. Он был таким частым, что казалось, в воздухе висела кисея тумана. Почему же с мокрых воловьих спин стекали струйки, образуя грязные лужицы? Ведь дождя-то настоящего нет?
Батраки выносили из барского дома мебель и грузили ее на телегу. Зеркальный шкаф, резные стулья и стол выглядели нелепо на этой забрызганной грязью колымаге. Люди, выносившие вещи, как будто выполняли траурный обряд, так молчаливы и угрюмы были их лица. Кормилицу и ее дочь дворовые не любили, завидовали им и даже таили против них злобу. Они считали, что эти женщины незаслуженно пользуются барской благосклонностью и попали в хоромы лишь благодаря счастливому случаю.
Кормилица в глубокой печали стояла возле телеги; прижав к губам край передника, она с трудом сдерживала слезы.
— Не горюйте! — утешал ее один из батраков. — Чего вам? Хуже не будет. Заживете в достатке и довольстве, еще получше прежнего. Вам и работать самим не придется.
— Много ты смыслишь в таких делах!.. — возразила ему старуха, но тут же замолкла — то ли слезы говорить помешали, то ли дочь, которая дернула ее за рукав.
Девушка с безучастным видом стояла рядом с матерью, лишь лицо ее было бледным, а губы бескровными. Она равнодушно оглядывала грязный, неуютный двор, но ни разу не посмотрела на колымагу, ни на людей, которые грузили скарб. К барскому дому она повернулась чуть ли не спиной.
Дежери, стоя у окна на втором этаже, наблюдал, как грузят вещи. «До чего же канительная дворня! Мебели-то всего ничего!» Ему не терпелось поскорее спуститься вниз, сесть в коляску и укатить к Вардаи, но не хотелось выходить на крыльцо, пока колымага не съедет со двора. Рука тянулась к шпингалету, чтобы раскрыть окно и крикнуть тем внизу, чтоб поторапливались и не мешкали.
Отойдя от окна, Дежери несколько раз прошелся по комнате. Приходил конец терпению: ну просто невмоготу ему было смотреть на эту возню. Еще немного, и он, пожалуй, на них прикрикнет, если они все еще будут копаться.
Какая досада! И чего это няня все время прикладывает к губам передник? Может, это она подбивает дворовых тянуть волынку до бесконечности? А может, Шари?.. Нет, Шари не станет, а вот няня… Неужто надеется, что он передумает… Ну что ты будешь делать! Радовалась бы, что отпускают со службы, так щедро вознаградив…
Дежери с возрастающим нетерпением расхаживал из угла в угол и считал повороты. Пятнадцать… Эх, пусть будет двадцать… двадцать пять!.. Терпение его готово было лопнуть, он с трудом сдерживался, чтобы не подойти к окну, но все откладывал, надеясь дождаться такого момента, когда, посмотрев вниз, увидит двор опустевшим. Ему даже неприятно было бы видеть задок удаляющейся повозки. Сколько еще ждать? Там, у Вардаи, чего доброго, могут подумать, что он вообще не приедет…
У Вардаи… Мысленно он давно уже был там.
«Какой же, интересно, они купили себе дом, эти женщины? Однако что мне за дело! Какой хотели, такой и купили. По своему вкусу. Деньги, потраченные на покупку, я им возмещу! Надел в двадцать хольдов они получат. Что им от меня еще нужно? Небось не обижены!»
Терпение его истощилось. Подойдя к окну, он глянул вниз. В это время повозка тронулась с места и медленно покатилась. Кормилица с дочерью плелись следом, шлепая по грязи. Сесть в повозку они не захотели. Будут тащиться за колымагой пешком до самого села. «Сопровождают свой скарб, как покойника на кладбище. Что за люди!»
— Что за люди! — повторил он уже вслух, словно хотел этими словами распалить себя. Но чем дольше смотрел он вслед уныло бредущим по грязи женщинам, тем быстрее проходило его раздражение, уступая место тоске.
Тоскливое настроение не покинуло его, даже когда он сел в коляску и отправился в село.
Едва Дежери выехал на проселок, как увидел перед собой медленно тащившуюся повозку. Как это ему в голову не пришло, что он может их нагнать? Неужели ему никогда не избавиться от этих женщин? Первым побуждением его было повернуть назад, но он передумал, решив ехать дальше. Дежери настегивал лошадей, и они мчали во весь опор. Так, пожалуй, он еще никогда не ездил. Поравнявшись с повозкой, Дежери отвернулся, чтобы не видеть женщин, которые шли, низко опустив голову. А миновав их, он стал нахлестывать лошадей еще яростнее, словно опасался, как бы ленивые волы, тащившие повозку, не превратились в мгновение ока в крылатых коней и не опередили его…
Во дворе усадьбы Вардаи он увидел незнакомую, до самого верха забрызганную грязью карету. Должно быть, кто-то прибыл совсем недавно, так как лошадей еще не выпрягли.
— Чья карета? — спросил Дежери у подоспевшего к нему дворецкого.
— Его благородие господин Балог приехали из Сегеда…
— Не нужно, старина! — остановил он слугу, который подошел и хотел отвязать постромки. — Я вспомнил, у меня неотложные дела в селе. Наведаюсь попозже…
Развернув лошадей, Дежери уехал. Ему хотелось обернуться и крикнуть, чтобы из той кареты тоже не выпрягали лошадей, ведь и она вскоре укатит назад, в Сегед… Значит, инженер Балог все-таки явился? Ну что ж, ничего тут не поделаешь. Собственно, это обстоятельство не очень-то тревожило Дежери. Он был уверен, что карета Балога скорехонько выкатится отсюда.
Выехав из усадьбы, Дежери на минуту придержал лошадей, прикидывая, куда свернуть: направо или налево? На какое-то мгновение перед его мысленным взором промелькнула забрызганная грязью повозка, запряженная ленивыми волами, и он, резко натянув поводья, повернул лошадей влево. Что ж, он заедет к учителю сообщить, что дело с покупкой угодья у Татарского вала на мази. Не зря же он в последнее время зачастил в гости к Вардаи. Теперь-то его заступничество за крестьян непременно увенчается успехом. Пусть учитель Калмар услышит эту добрую весть от него самого и разнесет ее по всему селу.
А в барском доме Вардаи в гостиной верхних покоев сидели друг против друга Жужа и Лёринц.
— …Поймите же, это безумство! — миролюбиво уговаривал Балог жену, но слова его, несмотря на всю их мягкость и миролюбие, были ей нестерпимы.
— Я не могу ехать с вами и прошу вас понять это наконец.
— Объяснитесь. Почему не можете?
— Не вижу в моем возвращении никакого смысла. И для вас и для меня так будет лучше.
— А как же Петер? Вы что же, прикажете мне отречься от сына?
— Петер пока что нуждается в материнской заботе. Надеюсь, вы не станете это отрицать? А когда подрастет, сам решит…
Жужа не могла продолжать, мучительная боль за сына, который, повзрослев, окажется на перепутье, перед трудным выбором, сдавила ей горло.
Задыхаясь от волнения, Лёринц то вопрошал, то молил в отчаянии:
— Разве это возможно… Жужа? Подумайте, это же немыслимо!.. Как мне жить без вас? Опомнись, милая! Дорогая, подумай хорошенько!
Молчание в ответ на эту вспышку отчаяния говорило отнюдь не о сомнении или колебании, а, наоборот, о непреклонности, уже не нуждающейся ни в каком подтверждении, настолько она была определенной и жесткой. Балог почувствовал это и молча повернулся, чтобы уйти. В дверях остановился и сказал:
— Если вам когда-нибудь понадобится моя помощь, в жизни все случается, вы можете на меня рассчитывать, можете опять… — Ему хотелось закричать от невыносимой боли, осыпать Жужу упреками и проклятиями, но он сдержался и произнес только эти жалкие заискивающие слова. Прошло то время, когда у него было мужество нападать…
— Куда же вы, Лёринц? Не возвращаться же вам в город в такой поздний час?..
Немного помолчав, не без колебаний Балог произнес:
— Вы ведь знаете, у меня есть родственники в селе. Надеюсь их разыскать. Приютят на одну ночь…
Эти слова, рассчитанные на определенный эффект, тоже не возымели действия. Удар пришелся мимо цели и был воспринят Жужей, скорее, как желчный выпад. Если кого-либо он задел, так это его самого, к тому же он далеко не был уверен, что сможет устроиться на ночлег.
— Мне хотелось бы проститься с сыном… — проговорил он глухо, в голосе его слышны были подавленные слезы.
Природа пробуждалась необычайно бурно. Весна наступила рано и была дружной. Такой ранней весны давно никто не видывал. Бывали годы, когда после мягкой зимы, в день именин Жужи, можно было услышать пение разве что самой ранней птицы, полевого жаворонка, который возвещал близкую весну. Нынче же к этому времени уже зеленела молодая трава, устелив ярким ковром обочины дорог и придорожных канав. Снег в эту зиму выпал только к рождеству, точно по заказу. Он застелил землю белым искристым покрывалом, но вскоре этот тонкий покров растаял. Частые дожди орошали посевы и поля под паром. Стоило подуть легкому весеннему ветерку, и все подсыхало, а в погожие деньки солнце прогревало обильно пропитанную влагой землю. В лесах раньше, чем всегда, начали токовать тетерева, повсюду слышался призывный весенний рев зверей. В самой теплыни, в мягкой погоде таилась какая-то неизлитая, буйная сила, неукротимая страсть. В конце февраля грянула весенняя гроза. Над селом пролился ливень. На деревенских улицах и во дворах крестьянских усадеб стояли большие лужи. Подумать только, раскаты грома в феврале! Подобного не слыхивали, пожалуй, за последние полстолетия!
— Богатый урожай нынче уродится, — говорили простодушные крестьяне, наблюдая эти необычные явления природы. Но кое-кто предполагал и нечто из ряда вон выходящее и, делая загадочное и непроницаемое лицо, предрекал:
— Нынешний год будет особенным!.. Грянут большие события… Вот увидите…
Усатый Мешко неутомимо шнырял по селу, нашептывая последние новости. Его недолюбливали за то, что он льнул к Хедеши, во всем с ним соглашался и постоянно торчал у него в доме. Но тем не менее мужики охотно его слушали. Мягкая зима словно бы и людей смягчила, настроив их на мирный лад. Возможно, не в зиме было дело, не она явилась умиротворительницей, а общие интересы, но так по крайней мере казалось. Обитатели села, как всегда, жили надеждами, чего-то ждали, уповая на перемены к лучшему.
Клин у Татарского вала Вардаи решил-таки уступить крестьянам. В радужных мечтах крестьян этот клин разросся до размеров обширного угодья, чуть ли не целого земельного массива площадью с округ. На самом же деле он был невелик. Говорить о нем старались поменьше и не прикидывали, кому и сколько земли достанется. Но в глубине души даже самый что ни на есть бедный крестьянин лелеял мечту привязать своего коня к межевому колышку на этом поле. Каждый уповал на лучшую, счастливую долю, и тут между ними царило молчаливое согласие, полное единодушие.
Начни крестьяне заранее судить да рядить об этой земле, начни ее межевать, всеобщее согласие давно бы порушилось. Но дело в том, что клин у Татарского вала представлялся размечтавшимся крестьянам не угодьем в восемьсот или тысячу хольдов, а каким-то сказочным царством, где они вольны вбить межевые колья, как им вздумается. А то и вовсе не ставить никаких межевых знаков: пусть-де поле останется единой бескрайней равниной.
В зимнюю пору, коротая вечера в разговорах об этом клине, мужики обменивались скупыми словами. Но эти немногие слова звучали куда убедительнее веских доводов, которые приводились в ином прошении на целых десяти страницах.
Денег на угодье еще не было, но мужики уже знали, откуда их раздобудут.
Уверенность в том, что деньги найдутся, вселил в них Хедеши, который, когда однажды зашла речь о покупке клина, твердо заявил:
— Деньги на покупку земли раздобудем. Хоть из-под земли, а достанем!..
Ну конечно, из-под земли! Кто ж не знает, что в степи раскинулась Харангошская пустошь и посреди нее есть омут с колодцем, на дне которого колокол, а в колоколе — несметные богатства! Пустошь ведь по праву принадлежит общине, стало быть, и угодье будет закреплено за крестьянами по закону. Пишта Балог уже столько доказательств собрал! Они подтверждают, что права у крестьян бесспорные. А коли пустошь безраздельно принадлежит общине, то кому же должен достаться клад? Конечно, той же общине! Потому и дух — хранитель клада не допустил несправедливости и сокровища не попали в руки сиятельного графа. Извечное проклятие и магические заклинания уже утратили свою власть над сокровищами, и теперь можно поднять колокол со дна колодца, как только придут за ним те, кому они по праву принадлежат. Никому другому дух-хранитель не отдаст сокровищ.
А в колоколе том богатства несметные. Кому это не известно? Не то что клин у Татарского вала, а несколько таких угодий на них купить можно. И ждать уже недолго, всего до весны, когда сойдут вешние воды. А там можно будет и начать раскопки. Но чур, рыть только по ночам, как полагается искателям клада. Копать придется семь ночей кряду, и только на седьмую ночь они доберутся до колокола. Все старания кладоискателей, коли такие найдутся, открыть клад побыстрей, окажутся напрасными. Только семь ночей…
Кто сложил эту легенду? Скорей всего, никто; она родилась сама по себе, возможно, в зимние вечера от тепла жарко натопленной печи. Растет же сама по себе никем не посеянная трава у придорожной канавы. Кто-то услышал легенду, вставил свое словечко, другой подхватил обрывок недосказанного и досказал сам. Да мало ли еще как складывалась она, пока не превратилась в предание. С детства все знали эту легенду, как слова материнской колыбельной, которую слушали в запечном закутке.
Клад между собой на словах не делили, но мысленно всякий знал свою в нем долю. В последние годы, с тех пор как землекопы стали уходить из родного села на заработки, к концу зимы в их домах обычно начиналась подготовка к предстоящему сезону. Пали Берта, подрядчик и артельный староста, носился по селу, вербовал людей, сговаривался, на каких условиях станут они работать. В общем, поднималась суетня да беготня. В эту же весну никто не собирался на отхожий промысел. Никто не доставал из сарая заступы и кирки, чтобы отбить их и наточить, а если кое-кто и точил, то потихоньку от соседей, и совсем не потому, что собирался на отхожий промысел, а для того, чтобы отрыть на пустоши старый колодец с кладом.
Вот какие надежды пробуждал свежий, порой и по-зимнему хлесткий весенний ветер, врываясь на привольные стенные просторы ожидающей обновления Венгерской равнины.
Молодожены все еще жили в родительском доме, у Пишты. Здесь им было тесновато, как-никак тут и старики, и младшие братья с сестрами. Но до осени ничего, потерпеть можно. Только до осени, не дольше, потому что к тому времени и у них будет свой дом. Купят или построят новый где-нибудь на свободном клочке. И поселятся в нем уже не вдвоем, а втроем, так как Розка… Впрочем, тут особые пояснения не требуются. Розка ждала ребенка. Все шло как надо, еще в старину люди знали: если в первый брачный год не родится ребенок, стало быть, не подходят друг другу муж и жена и можно ставить крест на таком браке…
Нынешний год — високосный. А сегодня как раз последний день февраля. Особенный день, знаменательный. Кто двадцать девятого февраля посадит наседку на яйца — у того из каждого яйца вылупится цыпленок, кто в этот день смастерит люльку — у того ребенок родится в сорочке, везучий.
Вот и принялся Пишта мастерить колыбельку. В этот погожий ясный день солнце припекало изрядно, ни малейшего ветерка не ощущалось. Женщины занялись стиркой в сенях, а Пишта ушел во двор и пристроился со своей работой у крыльца. Доски он уже успел распилить и теперь собирался вытесать топором шипы. Редкостное сегодня утро. Сердце Пишты полнилось радостным ожиданием, он думал о судьбе своего ребенка. «Как-то сложится его жизнь? — вопрошал он себя. — Наверняка парень будет красивым да крепким. Розка — баба здоровая, ладная. Вон какие у нее бедра!» Вдруг, как набежавшая тучка заслоняет солнце, мимолетная мысль омрачила радость Пишты. «Приласкай его за меня…» — послышался ему голос Маришки, и радужное настроение сменилось щемящей тоской. Но быстро прошла тоска: весна на пороге, в такую пору облака быстро плывут мимо.
Со стороны гумна донесся какой-то неясный шум. Пишта прислушался, даже поднялся. Ему казалось, что стоя он лучше расслышит и определит, что там такое. С дальнего конца улицы все нарастал гул голосов. Что бы это могло быть? Уж не ребятишки ли это галдят, возвращаясь из школы? Но среди сплошного гула отчетливо различались главные выкрики. Они отнюдь не походили на детские.
Пишта выбежал на улицу и остановился у ворот.
От деревенской площади сюда, в его сторону, валила толпа. Теперь уже были отчетливее слышны возмущенные голоса, но разобрать, что кричали люди, было невозможно. В толпе он приметил кое-кого из знакомых. Впереди всех шествовал дед Шебештьен. Он заметно прихрамывал, но воинственно размахивал палкой, словно грозил самому небу. Пиште тут же припомнилось воскресное утро много лет назад и сам он верхом на лошади перед храмом, ожидающий появления на паперти прихожан и с ними Маришку. Так же валила толпа к сельской управе, а во главе толпы, вроде того, как сейчас дед Шебештьен, шел его дед, размахивая суковатой дубиной.
Из домов выбегали люди и присоединялись к шествию. Толпа разрасталась. И где только они взяли столько вил, заступов, кирок?
И тут он расслышал кем-то оброненные слова:
— Надо же, колокол откапывают!.. Не дадим клад…
Пишта стоял неподвижно, казалось, он врос в землю ногами. Не двинулся он, даже когда толпа поравнялась с его домом. Возле самых ворот люди на какую-то минуту остановились, будто направлялись именно сюда.
— Пишта! — прокричал дед Мишка надтреснутым старческим голосом и с такой натугой, точно хотел, чтобы его услышали на противоположном конце села. — На пустоши опять колодец отрывают. Слышь, что надумали?
— Хотят колокол увезти!..
— Задумали клад утащить!..
— Не дадим, люди добрые!
— Это наше, кровное!..
— Это наше по праву!.. Пустошь тоже наша!
Село огласилось яростными возгласами возмущения, в воздухе замелькали грозно поднятые кулаки, заступы, вилы.
Улучив момент, когда шум чуть поутих, дед Мишка, несмотря на свой сиплый голос, пронзительно крикнул:
— Пишта! Постоим за правду и справедливость! Идем с нами! Веди нас!
Вслед за призывом старика, как бы вторя ему, раздались крики из толпы:
— Не допустим, чтоб утащили клад!
— Люди! На пустошь!
— Не позволим отнять наше добро!
Пишта по-прежнему стоял с топором в руке, как выбежал на улицу, и молча глядел на бушевавшую возле самых ворот толпу. Ясно было, что народ шел прямо сюда, к нему, и теперь все ждут его слова. Необузданный порыв вдруг овладел Пиштой. Не помня себя он рванулся вперед и в следующее мгновение уже стоял во главе толпы, рядом с дедом Шебештьеном, и, как старик свою суковатую палку, так Пишта высоко поднял над головой свой топор. В следующее мгновенье раздался его призывный клич:
— Не дадим разграбить наше добро!..
Толпа тотчас пришла в движение и, захватывая все большее пространство, хлынула вдоль села, а там за околицу и дальше, к Харангошской пустоши. В руках у крестьян был уже целый частокол из заступов, кирок, вил, поблескивающих в лучах солнца. Они потрясали ими в воздухе.
И надо же было верить, что дух, охраняющий клад, никому не позволит добыть и взять себе эти сокровища, кроме них, крестьян? Как только в голову могло прийти такое? Но разве люди поверят, что все это сказки? Кто-то, проходя через пустошь, увидел, как дворовые люди графа опять там копают, ищут клад. Уж и волы стоят наготове, чтобы вытащить колокол из колодца.
Кто увидел, никого сейчас не интересовало. Этот кто-то поделился новостью с кем-то, стоявшим у калитки своего дома, вокруг него собралось послушать человек десять, а на следующей улице его окружили уже не меньше сотни любопытных…
Людей скапливалось все больше и больше, и по главной улице шла уже целая толпа. В это время из ворот сельской управы вышел Хедеши и с ним несколько человек. Людской поток подхватил их и тоже увлек за собой.
Впрочем, возможно, они пошли бы и сами, по своей воле. Вот Хедеши уже шагает рядом с Пиштой, выделяясь в толпе ладной, статной фигурой. Может, он даже не заметил, с кем идет бок о бок? Может, Пишта тоже не видит, кто шагает рядом с ним?
А в степи, на Харангошской пустоши, лемехи вспарывали уже зазеленевшую целину. Только что оттаявшую нетронутую целину легче всего поднимать именно в эту пору, когда она особенно рыхла и податлива от напитавшей ее влаги. Плугов, запряженных четверками волов, здесь оказалось не меньше десятка: пригнали сюда, на пустошь, можно сказать, целое стадо.
Толпа, дойдя до Харангошской пустоши, воочию могла убедиться, что никто никаких раскопок клада не ведет. И хотя люди увидели это собственными глазами, они продолжали двигаться вперед как одержимые.
— Не отдадим наше добро!
— Не позволим грабить наше кровное!
Возмущенные призывы раздавались то тут, то там, и никому в толпе эти слова не показались неуместными. Кому же, как не им, крестьянам, принадлежит эта пустошь? И кто посмел вспахать пастбище, поднять эти целинные земли?
Завидев разъяренную, орущую толпу с угрожающе поднятыми кирками, вилами, заступами, батраки из графского имения, побросав плуги и волов, в панике пустились наутек. Из толпы вдогонку им устремилась целая ватага деревенских парней. Среди батраков оказался один пожилой, он не мог быстро бежать и, заметно отстав от других, отчаянно кричал вслед бегущим, чтобы не оставляли его. Преследователи, смекнув, что им все равно не догнать остальных, устремились к отставшему. Первым его настиг Шани Бадьо и с такой силой хватил киркой по голове, что несчастный тут же рухнул наземь. Остальные набросились на волов и плуги. Несколько волов закололи вилами, а с уцелевших сняли ярмо и погнали в село. Плуги в считанные минуты были разобраны по частям, искорежены и поломаны, словно крестьяне всю жизнь только этим и занимались. Их охватила какая-то страсть разрушения — ломать, крушить, уничтожать все, что попадется под руку. Шани Бадьо, одержимый жаждой мщения, примчался к своим, оставив на земле распростертое тело старого батрака. С налитыми кровью глазами он озирался вокруг, как бы отыскивая, что еще можно уничтожить? И, не найдя вблизи ничего, достойного внимания, пустился вслед за волами и, настигнув последнего, с размаху вспорол ему киркой брюхо.
Раненое животное взревело от боли, но, едва передвигая ноги, продолжало идти за остальными.
Когда уже нечего было крушить и уничтожать, люди продолжали метать злые взгляды по сторонам, теперь уже готовые броситься друг на друга. Вокруг, куда ни кинь взор, зеленело пастбище. Молодая трава ласкала взор своей яркой нежной краской. Глубокие черные борозды, проведенные плугом на бархатном зеленом лугу, казались зияющими ранами на брюхе вола. Невдалеке, в низине, поблескивало в лучах солнца неглубокое родниковое озерцо. Где-то на дне его обмелевшего омута, должно быть, и притаился старый колодец. А что, если сейчас взять да откопать колодец? Перво-наперво вычерпать всю воду и вытащить колокол с заветным кладом.
Налетел свежий ветерок. Покрылась рябью зеркальная гладь мелководного озера. Наклонился к озеру, к самой его средине, прибрежный тростник, точно указывал законным наследникам клада расположение скрытого под водой волшебного колодца.
Люди стояли на берегу, растерянно переминаясь с ноги на ногу и беспомощно озираясь, не зная, как им поступить, с чего начать? Вот он рядом, заветный клад, который так долго владел всеми их помыслами. Теперь он принадлежит им и пустошь тоже… Что же делать?..
Сильнее стало припекать солнце. Степь вдали словно загорелась — это курился над ней пар. Если прислушаться, казалось, тихонько шуршит, вылезая из земли, растущая трава.
Мужики повернули в село. Человек пятьдесят во главе с Пиштой остались в степи охранять пустошь. Собственно, они и сами-то не очень хорошо представляли, чего хотят добиться и зачем остаются здесь. Просто, видимо, думали самим своим присутствием подтвердить, что это степное угодье они отныне считают своим неотъемлемым достоянием и готовы за него постоять, если кто-то вздумает прогнать их отсюда. Раз они теперь здесь, стало быть, заветные мечты их сбудутся. Возможно, сами власти признают справедливость их требований. Придут, увидят крестьян здесь, на их исконных землях, и признают за ними право на эти земли.
Трудно сказать, о чем они думали. Сидели на солнышке, грелись, ждали чего-то. Время от времени поглядывали в сторону усадьбы графов Вайнштейнов, видимо желая убедиться, нет ли чего подозрительного.
Во второй половине дня из села пришли женщины и дети, принесли корзины с едой. Бунтари встретили их восторженными возгласами и на радостях основательно подкрепились, отметив столь знаменательное событие. Вина было вдосталь: домашние прислали полные кувшины.
Когда женщины и дети ушли в село, мужикам стало как-то не по себе, и они принялись усердно прикладываться к кувшинам. Кое у кого из них возникла мысль, не совершить ли набег на графскую усадьбу? Но додумать ее до конца они так и не успели. Неожиданно на дороге появились жандармы. Они двигались верхом от графской усадьбы к Харангошской пустоши. Каски с двуглавым австрийским орлом блестели в лучах послеполуденного солнца. Жандармов было не два, не три и даже не десять, а намного больше. Чего им здесь надо? Ведь они скачут сюда, это совершенно очевидно.
Вдруг жандармы, выстроившись цепью, стали окружать бунтарей, обходя их с флангов. Крестьяне едва успели сообразить, в чем дело, как кольцо вокруг них сомкнулось и раздался грозный окрик:
— Сдавайтесь подобру-поздорову, коль дорожите своей шкурой!
А почему, собственно, они должны сдаваться? Что они такого сделали?
Кольцо все больше сжималось, жандармы подходили ближе и ближе. Уже отчетливо слышалось фырканье разгоряченных коней. Предложение сдаться офицер повторил еще раз.
Тут раздался зычный голос Пишты.
— Братья! За мной! Круши кровососов!
Ватага бунтарей, схватив кирки, заступы, вилы, ринулась на жандармов, чтобы с боем пробиться сквозь кольцо окружения. Вначале жандармы отбивались саблями, потом пустили в ход пистолеты. Послышались стоны раненых, предсмертные вопли людей, ржание коней.
Заходящее солнце, прощаясь с этим днем, еще раз перед закатом взглянуло на поле боя и залило его своими словно обагренными людской кровью лучами. Оно стало невольным свидетелем короткой кровопролитной расправы.
В гостиной собралось все семейство Вардаи. Мрачные взгляды присутствовавших были обращены к Дежери. Молча, с опущенной головой ходил он взад-вперед по комнате.
— Я уверяю тебя, Ласло, — обратился к нему хозяин дома, — это величайшая глупость, поверь мне. В том, что случилось, нет твоей вины.
Дежери остановился, точно получил неожиданный удар в спину.
— Не переубеждай меня. Во всем виноват только я!
— Вздор, вздор, поверь мне! Откуда у тебя такая щепетильность? Не понимаю, какое ты имеешь отношение к этому побоищу? — вопрошал Вардаи.
— Не свяжись я с продажей угодья у Татарского вала, ничего подобного бы не случилось.
— Выходит, я тоже виноват? Ведь я собирался продать крестьянам этот клин. Значит, и я должен себя за это казнить?
— Ты — совсем другое дело.
— Но ты же хотел им добра! Разве не так?
— Я вступил в игру, правила которой мне совсем незнакомы. Мне казалось, я хорошо знаю правы своих партнеров по игре, а на деле вот что вышло… я глубоко ошибался…
— Право же, Ласло! Нельзя быть таким несправедливым к себе, — перебила его Жужа.
— Я потерпел жестокое поражение… По моей вине загублено столько жизней и…
— Вы ни в чем не виноваты! Вас никто ни в чем не может упрекнуть! — восклицала Жужа.
— Зато я сам себя считаю виновным. И никогда не смогу себе этого простить, никогда не смогу найти оправдание!
— Ну как же так! — сделала новую попытку возразить ему Жужа и, едва не расплакавшись, беспомощно махнула рукой. — У меня просто все это не укладывается в голове…
— Несколько месяцев назад этот парень, Пишта Балог, приходил ко мне. Просил заступиться за него, защитить от притеснений мирского старшины. Беседуя с ним, я уже тогда понял, что тут не все чисто, что с ним хотят расправиться. И несмотря на это, я не попытался что-либо предпринять. Хедеши уверял, что этот парень был бетяром, а посему его нужно выдать жандармам, и, кроме того, он-де возмущает народ, подстрекает голытьбу к бунту. Однако я попытался заступиться за него. Тогда оба они, Хедеши и Балог, представлялись мне смертельными врагами. А сейчас, во время этих кошмарных событий, они оказались рядом, выступили заодно. Как прикажете это понимать, как во всем разобраться?
— В том-то и дело! — воскликнул Вардаи. — Мог ли ты предвидеть, что история примет такой оборот? Не станешь же ты утверждать, что подбивал мужиков на бунт?
— Бывает и невольное соучастие в преступлении…
— Соучастие! Ты что же, собираешься обвинить себя в причастности к бунту? Так, что ли? Прости, это нелепо.
— Я способствовал тому, чтобы крестьяне приобрели землю у Татарского вала. Стало быть, я разжигал у них жажду приобретательства. Не будь этой ненасытной жажды владения землей, не разыгралась бы трагедия.
— Ты ведь хотел как лучше…
— Да, конечно, я хотел как лучше…
Дежери проговорил это совсем упавшим голосом. Создавалось впечатление, что его возбуждение уже спало и он готов успокоиться, примириться со случившимся. И только Жужа уловила в его упавшем голосе безысходное отчаяние и мучительные угрызения совести.
— Побудьте с нами еще, Ласло, — проговорила она дрогнувшим голосом, увидев, что Дежери собрался уходить.
— Пусть себе идет, — возразил Вардаи. — После всего случившегося ему следует хорошенько выспаться. Утро вечера мудренее. Завтра наверняка эти события представятся ему в ином свете.
— Да… Мне кажется… так будет лучше. Я пойду… прощайте…
Был прохладный весенний вечер. Удивительно пах по-весеннему звенящий воздух. Он был каким-то пронзительно-свежим. У Дежери даже дух захватило, как это бывает с человеком, который впервые после болезни покинул затхлое помещение…
На следующее утро Пишту Балога, как главного подстрекателя и зачинщика бунта, а также как скрывавшегося от правосудия бетяра, и еще нескольких крестьян отправили в Сегед. Арестованных бунтовщиков сопровождали жены и ребятишки. Громко рыдая, шли они рядом с конвоем. Шла и Розка, с распущенными волосами, с лицом, мокрым от слез. За околицей все стали постепенно отставать, и только Розка все шла и шла, с трудом переставляя ноги. Когда и она начала отставать, Пишта, заметив это, обернулся и крикнул:
— Сходи к барину Дежери. Он поможет…
— Он уже тебе ничем не поможет, — злорадно процедил сквозь зубы один из жандармов. — Небось уж укатил куда-нибудь с дочерью господина Вардаи…
«Так, значит, уехал… — подумал Пишта и поморщился от сильной боли в голове. — Да и с чего я взял, будто Дежери станет за меня заступаться? Барское ли это дело? А вот Хедеши, этот теперь злорадствует: дождался-таки своего часа. Довелось ему увидеть, как ведут меня под конвоем жандармы… Что станется теперь с Розкой? — При этой мысли Пишта почувствовал щемящую боль в сердце. — Хорошо хоть не одна будет. Может, сын родится…»
Тяжкие мысли роились у него в голове, а в сердце клокотал гнев.
В стороне от дороги показалась Харангошская пустошь. Пишта посмотрел на нее, и сердце его, только что клокотавшее гневом, вдруг замерло от радости. Уж не заветный ли колокол волокут волы? Но тут же радость сменилась отчаянием. Нет, они тащат двухлемешный плуг. На Харангошской пустоши снова пашут, как и вчера утром, точно никто не крушил, не корежил эти самые плуги. Ишь как спешат распахать пастбище! Неужто к осени засеют пшеницей? И не будет больше в степи пастушьего ночлега, не будет ни старшего пастуха, ни подпасков, которые в летние тихие ночи с трепетом в душе станут прислушиваться к таинственным звукам, долетающим со стороны затерявшегося в камышах озерка.
Но горе тому, кто услышит звон заколдованного колокола, доносящийся со дна омута. Тот, кто услышит зловещий колокольный звон, непременно погибнет… если, конечно, этот звон не окажется хриплым криком выпи…