счастью для нас, изучающих историю, Наталья Борисовна в конце жизни написала «Своеручные записки», в которых живо поведала всё о пути в ссылку. Благодаря этим запискам мы можем не только вникнуть в её мысли и чувства, но и прикоснуться к языку того времени. Кстати, судя по её «Запискам», петровская эпоха отнюдь не убила красоту и поэтичность русского языка (о чём пишут исследователи), язык её полон живого чувства, яркой образности, простоты, внутреннего ритма. Пожалуй, её можно назвать первой женщиной-писательницей XVIII века.
Отправились они в горькое своё «свадебное путешествие» через пять дней после венчания. Последуем же и мы за ними.
В долгоруковском обозе ехало десять человек опальных, множество слуг и лошадей, собак и скарба, уложенного на телеги. Двинулись по Владимирской дороге в самую распутицу, в дождь, когда развезло дороги, а ветер рвался во все стороны, лошади увязали в глине, колёса проваливались; слугам и княжатам то и дело приходилось вытаскивать кареты.
Ни песен ямщиков, ни ровного звона колокольчиков — всё замирало на колдобинах, дрожало на спусках, ямщикам не до песен, только успевай поворачивать!
В тоскливом молчании проделали первые вёрсты. Привыкшее к почитанию, семейство впало в уныние. И только молодые словно не замечали тягот пути.
Муж проверял, не капает ли на его избранницу, не намок ли кожаный верх кареты, не омрачилось ли лицо «лазоревого цветка». Удостоверившись, что ей удобно на его плече, князь заводил разговор. О чём? Конечно, о прошедших днях, об ушедшем государе императоре.
— Уже лучше делалось Петру Алексеевичу, а он взял да и открыл форточку, душно, мол... Ох, дурень я! Вышел из комнаты... — сокрушался князь. — А тут новая простуда! Веришь ли, друг мой, иной раз кажется, будто нарочно ту оплошку он допустил. Веришь?
— Верю, — шептала она.
— Дивуюсь я на печальную участь Романовых, — князь ещё больше понизил голос — Великий Пётр здоров был — а в пятьдесят два года преставился. Сыновья его в младенчестве скончались, а дочь Анна умерла, а внуки? И Пётр II, и Наталья... будто проклятие кто послал. Ах, кабы не открывал он фортку!..
— Не тужи, Иван Алексеевич, — утешала молодая жена. — На всё воля Божья.
— Воля-то воля, да без дьявольской силы тоже, видно, дело не обходится. Угнетён был дух его, а при угнетённом духе дьявол силу обретает... А какой был бы царь молодой Пётр Алексеевич!
В «Записках» своих Наталья Борисовна потом напишет о Петре II: «Какое сокровище земля принимала! Кажется, и солнце со удивлением сияло! Ум сопряжён был с мужественною красотою, природное милосердие, любовь к подданным нелицемерная... О Боже мой, дай великодушно понести сию напасть, лишение сего милостивого монарха!»
Под ропот дождя и завывание ветра молодые муж и жена с горечью вспоминали тех, кто месяц-два назад почитали за честь сидеть за столом с ними, а при новой государыне перестали даже узнавать. Не было числа льстецам, раболепствующим перед Иваном Долгоруким, а после 19 января все отвернулись. Что говорить о князе, ежели к Наталье Шереметевой даже Варвара Черкасская перестала заходить — то ли отец запретил, то ли сама испужалась.
«Куда девались искатели, друзья? — писала Наталья Борисовна, полная страстного недоумения. — Все спрятались, и ближние отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня бояться, чтоб я встречу с кем не попалась, всем подозрительна. Лучше б тому человеку не родиться, кому на свете быть велику, а после прийти в несчастье: все станут презирать, никто говорить не хочет!»
Однако истоки всех бед муж и жена видели в разном: Иван Алексеевич считал виновницей бедствий Анну Иоанновну, а Наталья Борисовна — Бирона.
— Помнишь ли, как шёл я со своими гвардейцами в день её коронации? В последний раз командовал... В один миг встретился с нею глазами, и никогда не забыть мне её взора. А меж тем уже подписан был указ об моём розыске, она готовила уже свои противности.
— Как же не помнить, Ванюша? — не выпуская своих рук из его и не поднимая головы, отвечала Наталья. — Как возвращалась я с той коронации к дому, шла мимо твоих гвардейцев, так не знала, куда и глаза девать... Одни солдаты кричат: «Это отца нашего невеста!» А другие: «Прошло ваше время, теперь не старая пора!» Еле доехала до двора своего... Да только разве в том государыня виновата? Главный — Бирон. Собой он красив, люб, видно, и государыне... А человеки почуяли нового фаворита и давай ему угождать!..
Об Анне Иоанновне в «Записках» у неё есть такой отзыв: «Престрашного была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идёт, всех головою выше, и чрезвычайно толста».
О Бироне же оставлена ею более пространная запись: «...он старался наш род истребить, чтоб его на свете не было... когда её выбирали на престол, то между прочими пунктами было написано, чтоб оного фаворита, который был при ней камергером, в наше государство не ввозить... многие пункты переменили и дали ей во всём волю... Как он взошёл на великую ступень, он не мог уже на нас спокойно глазами глядеть. Он нас боялся и стыдился. Наш род любили за верную службу отечеству, живота своего не щадили; сколько на войнах головы свои положили!.. А он был самый подлый человек, а дошёл до такого великого градуса, одним словом сказать, только одной короны недоставало! Уже все его в руку целовали, а он что хотел, то и делал; уже титуловали его «Ваше Высочество», а он не что иное, как башмачник: на дядю моего сапоги шил».
— В стране нашей не можно женщине на троне быть... — страстно шептал князь. — Это Елизавета Английская могла казнить возлюбленного своего лорда Эссека, а русская королева... всегда в услужении у своего фаворита.
— Злодейская его воля на государыню давит... Да и не одних Долгоруких хочет он извести, Голицыных тоже.
Многоликий царедворец, Бирон был стройный и ловкий в движениях, обладал чарующим голосом и постоянно меняющимися глазами. Он мог обворожить всех, а мог нахмуриться и замолчать так, что весь двор замирал, и государыня согласна была на всё, лишь бы вновь чаровал тот голос. Хитрость его была безгранична. Например, чтобы ослабить знатные российские роды, порешил сперва уничтожить Долгоруких и возвысить Голицыных; лишь спустя какое-то время Дмитрий Голицын будет посажен в Шлиссельбургскую крепость, брат его умрёт в опале, а один из Голицыных подвергнется наиболее изощрённому издевательству — его насильно женят на придворной шутихе Бужениновой.
Так ехали молодые супруги Долгорукие, сидя в своей карете и разговаривая, отрешаясь от дождя, тряской дороги и косых взглядов родственников.
Впрочем, выпадали часы, когда горизонт очищался от облаков и на небе господствовало солнце, мягкое, апрельское солнце, взывавшее к терпению. Тогда князь Иван и братья его садились на верховых лошадей и скакали по полям. Непременно потом князь подъезжал к карете, где пребывала жена, и она выглядывала из окошка, любуясь его конём:
— Этакой красавец! То аргамак по кличке Ветер?
Славная лошадка... А глаза какие... и весь трепещет... Была бы я живописец, непременно написала бы портрет его...
Князь снисходительно улыбался:
— Да разве с лошадей портреты пишут?
Лошади — особая страсть Долгорукого. Но именно по этому самому больному месту и нанесён был первый удар, когда приблизился обоз к городу Касимову. Здесь отобрали у них верховых лошадей, в том числе и любимого аргамака. В «Своеручных записках» Шереметева-Долгорукая повествовала об этом так:
«Девяносто вёрст от города как отъехали, в первый провинциальный город приехали; тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам капитан гвардии, объявляет нам указ: велено-де с вас кавалерию снять... В столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали. Боже мой, какое это правосудие?»
Простившись с «кавалерией», молодая княгиня заметила:
— Небось Бирон теперь будет хозяин нашим коням. В Москве сказывали, что с лошадьми он разговаривает по-человечески, а с людьми — как с бессловесными животными.
Впрочем, Наталья тут же пожалела о своих словах: зачем слышать сие Ивану Алексеевичу? И пустила в ход всю свою ласку и женскую хитрость, чтобы отвлечь его от грустных дум.
— Господи, как надоели мне сии тесные обстоятельства! — воскликнула княжна Катерина Долгорукая, когда обедали они в каком-то трактире гречневой кашей. — Хочу чего-нибудь сладкого! — И отодвинула от себя тарелки.
Прасковья Юрьевна виновато глянула на дочь:
— Недостанет у нас денег на дорогу, ежели мы сладкое будем есть... Питаемся-то общим коштом, а нас — экая орава!..
При этом свекровь с Катериной многозначительно переглянулись и обратили взгляды на Ивана и его жену. Лицо Натальи стало пунцовым: как перед отъездом договаривались питаться общим коштом, сообща, а теперь, значит, они с мужем в тягость?..
С того дня молодые решили отдельно покупать продукты, отдельно кормить своих лошадей, собак.
В первом же селе Иван Алексеевич отправился на базар, но оказалось, что ежели так тратить деньги, как он, то им и на неделю не хватит. К тому же князь раздосадован тем, как грубо отвечали на базаре. Что было делать? Молодая княгиня стала вместе с ним ходить за покупками, а потом и одна, она научилась даже «торговаться».
— Сколько ещё вёрст до села нашего? — нетерпеливо покусывая губы, спросила Катерина. — Там-то накормят нас как надобно?
Отец стал живописать село Селище, красоты его и богатство. Катерина всё ещё держала себя как порушенная государева невеста, и родители старались во всём ей угождать. Братьев и сестёр это раздражало, и оттого в семье то и дело возникали споры-раздоры. Долгорукие были вспыльчивы, горячи, склочливы. Прямоты и открытости, которые царили в шереметевском доме, тут не было и в помине. Иван Алексеевич всячески старался уберегать жену от пререканий сродников, да и сама она держалась осторожно. Однако замечала, что от этого ничуть не умягчались их сердца. Уж не завидуют ли они её счастью? Ведь ей и впрямь с милым рай в шалаше. Свои обиды Наталья умела забывать и более всего переживала за мужа: сколько несправедливостей свалилось на его голову!..
А весеннее половодье всё не утихало, пойма Оки превратилась в море, ручьи — в реки, а реки — в озёра. Да и что это была за дорога! То и дело возникала на пути вода, приходилось объезжать, а спросишь у кого? — во всей «русской» Европе населения было меньше, чем в сегодняшней Москве.
Ехали — пока светло, а как темнело — останавливались на ночлег, иной раз — где придётся, прямо в лесу, в поле. Ставили палатки, расстилали постели, причём молодым — в самую последнюю очередь. Наталья Борисовна так и написала в своих «Записках»: «Настигла нас ночь, принуждены стать в поле, а где — не знаем, на дороге ли или свернули, — никто не знает, потому что все воду объезжают. Стали тут, палатки поставили. Это надобно знать, что наша палатка будет всех далее поставлена, потому что лучшее место выберут свёкру, подле поблизости золовкам, а там деверям холостым, а мы будто иной партии: последнее место нам будет. Случалось и в болоте; как постель сымут — мокра, иногда и башмаки полны воды».
Однажды, увидав мокрые башмаки мужа и зная, что переменить нечего, несчастная жена разрыдалась. Князь рассердился:
— Из такого пустяка слёзы лить? Говорил я тебе, оставайся дома! Плакальщица!..
И зареклась с того дня Наталья показывать своё горе, а ежели невтерпёж — так при Дуне или при гувернантке отревётся. Ах, как благодарить ей Бога за то, что последовали они за нею в горький сей путь! Что бы она без них делала?..
Откроем ещё «Своеручные записки»: «Маленькая была у нас утеха — псовая охота. Свёкор превеликий был охотник; где случится какой перелесочек, место для них покажется хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих; а я останусь одна, утешу себя, дав глазам своим волю, и плачу, сколько хочу».
Как-то братья Иван и Николай отправились вперёд проведать дорогу. Час, другой нет их, уж третий пошёл...
Молодая княгиня наплакалась вволю, глядит — на дворе тьма-тьмущая! Где они, куда запропастились? Вдруг заблудились и никогда не найдутся али провалились в воду, потонули?..
Наконец в сумерках показались две фигуры: они! От того, что поведали братья, впору было снова разреветься. Подъехали к реке — хотели узнать, глубока ли вода. Иван пришпорил коня, ступил, но Николай остановил его — мол, шуба у тебя долгополая, ежели глыбко — утонешь. Сам же он был в коротком кафтане и двинулся вперёд. Но только сунулся в воду, как лошадь тут же провалилась. Еле вытащил его старший брат, и с немалым трудом выбрались они на дорогу...
Увидя заплаканные глаза жены, князь на сей раз не осердился. «Не тужись, друг мой сердешный, — утешал её. — Не простужусь, тело у меня крепкое, была бы душа такая... А как скоро будем в доме своём, в Селище, там отогреемся».
Село это их родовое было как земля обетованная для иудеев. Когда увидали путники пышную кущу лип на возвышении, жёлто-белый дом — радости не было конца. Здесь они будут жить в тепле и довольстве, дворня со всеми её угождениями небось ждёт уж их...
И в самом деле, едва показались кареты на дороге, как всё село высыпало им навстречу. Вскорости затопили баню, накрыли стол. Золовки перестали пререкаться, девери ссориться, старый князь впервые улыбнулся. Душа Натальи возрадовалась: хоть и не дома, но в достатке, да и места тут славные, не хуже Кускова, и лето во всей своей пахучей свежести, сад — в полном цветении. Вышли из коляски, сорвал Иван Алексеевич три ветки сирени, она уткнулась в упругие прохладные гроздья и замерла от счастья...
Однако не знала ещё чистая её душа всей глубины вероломства тех, кто возлютовал на Долгоруких, старые властители своё получили, а у новых аппетиты сильнее. Люди, возвысившиеся после них, вели усиленный розыск и желали завладеть немалыми их богатствами. И не знала Наталья Борисовна, что уже приготовлен указ о замене ближней ссылки — дальней. 13 июня 1730 года Анна Иоанновна подписала указ, по которому предстояло препроводить знатное семейство подале, а куда — о том никому не сообщать. День, когда с тем указом прибыли стражники в Селище, подробно описала в своих «Записках» Наталья Борисовна:
«Только что мы отобедали — в этом селе был дом господский, и окна были на большую дорогу, — взглянула я в окно, вижу пыль великую по дороге; видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляска покоева. Все наши бросились смотреть; увидели, что прямо к нашему дому едут; в коляске — офицер гвардии, а по телегам солдаты, двадцать четыре человека. Тотчас узнали мы свою беду, что их злоба на нас не умаляется, а больше умножается. Подумайте, что я тогда была, упала на стул, а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я ничего не знаю, что они объявили свёкру, а только помню, что я ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя; боялась, чтоб меня с ним не разлучили.
Великий плач сделался в доме нашем; можно ли ту беду описать? Я не могу ни у кого допроситься, что будет с нами, не разлучат ли нас. Великая сделалась тревога: дом был большой, людей премножество, бегут все с квартир, плачут, припадают к господам своим, все хотят быть с ними неразлучно; женщины как есть слабые сердца, те кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажется бы и варвар, глядя на это жалкое позорище, умилосердился... Поставили у всех дверей часовых, примкнули штыки. Боже мой, какой это страх! Я отроду ничего подобного этому не видала и не слыхала. Велели наши командиры закладывать; видно, что хотят нас везти, да не знаем куда...
Вот уже к вечеру велят нам в кареты садиться и ехать. Я опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла, и два солдата за мною; я не помню, как меня мой муж довёл до сарая того, где мы стояли. Хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается; а солдат тут, ни пяди от нас не отстаёт; подумайте, какое жалостное состояние!..
Тут уже он мне сказал: офицер объявил, что велено нас под жестоким караулом везти в дальний город, а куда — не велено сказывать. Однако свёкор мой умилостивил офицера и привёл его на жалость; сказал, что нас везут на остров, который отстоит от столицы на четыре тысячи вёрст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать будут, к нам никого не допущать, ни нас никуда, кроме церкви; переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каковы мне эти вести; первое — лишилась дому своего и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня; брат меньший мне был, который меня очень любил; сёстры маленькие остались. О боже мой, какая это тоска пришла! Жалость, сродство, кровь вся закипела от несносности... Кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и ведать обо мне, где я; когда я ни с кем не буду корреспонденции иметь или переписки; хотя я какую нужду не буду терпеть, руку помощи никто мне не подаст; а может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: «Лучше ей умереть, а не целый век мучиться!» С этими мыслями ослабели все мои чувства, онемели, а после полились слёзы».
Долго не могла прийти в себя юная княгиня, пребывая в глубоком обмороке. А потом, узнав, что с мужем её не разлучат, стала спешно собираться. Князь же её опять впал в отчаяние и делать ничего не мог. Отец его, воспылав ненавистью к Бирону, со злостью проговорил:
— Будто кошка с мышами, играет нами Бирон... Медленную казнь, знать, задумал. Сперва забрал всё, что в столицах имели, потом верховых лошадей, теперь — честь княжескую, надежду на покой.
Не знал ещё старый князь, что велено отобрать у них ордена и драгоценности, ежели стоимость превышает определённую сумму. Наталья немало пролила слёз, когда лишили её золотой табакерки, подаренной в день помолвки императором. Зато кольцо, знак верности драгоценного её мужа, оставили, и она незаметно прижала его к губам. Прасковья Юрьевна с дочерьми много старались в Горенках, чтобы запрятать подальше драгоценности, они и тут их прятали, однако многого пришлось лишиться...
Когда, однако, у Катерины потребовали вернуть кольцо с бриллиантами, подаренное Петром II, то Катерина высоко вскинула голову и с гневом ответствовала:
— Никогда! Никогда вы не получите это кольцо! Это моя святыня. А ежели хотите отнять его, так отрезайте палец либо всю руку!
Так в селе своём Селище Долгорукие превратились из опальных князей в арестантов. Двадцать четыре стражника сопровождали их в дальнейшем пути, а путь теперь шёл по рекам Оке — Волге — Каме. Где двигались на вёслах, а где струги тянули бурлаки.
26 июня прибыли в Муром, затем — в Нижний, в Казань, а 1 августа пристали к берегу Камы возле Соли Камской...
Речной путь был не так опасен, как дорога в Мещёрском крае, однако чересчур медлителен. Полтора месяца — как полгода. Часы тащились за часами, дни за днями, недели за неделями, а впереди — полная неизвестность. Одна утеха — красоты природы. Плыли струги — плыли зелёные берега, а на небесах поднимались розовые, синие, сиреневые рассветы, полыхали величественные закаты. Но всё это окрашено было в печальные тона, закатные облака казались похожими на багровые кровоподтёки, громоздящиеся фиолетовые тучи — тяжелы, как приговоры...
В Соликамске арестантов пересадили на телеги, и они двинулись по тряским горным дорогам, по глухим и мрачным местам. Снова — ночёвки в палатках, на голой земле или в избах, на поставах. Угнетали дурные запахи, жара, пугали клопы, тараканы, мыши. Молодая княгиня содрогалась, слыша подозрительное шуршание, видя ненавистных тварей. Избы были низкие, тёмные, а ей, при высоком её росте, приходилось сутулиться. Она так и пишет: «Была у меня повадка или привычка прямо ходить, — меня за то смолоду били: ходи прямо; притом же и росту я немалого была... только в хижину вошла, где нам ночевать, только через порог ступила, назад упала, ударилась об матицу, она была очень низка... думала, что с меня голова спала...»
Глушь проезжих мест была поразительна. Только садилось солнце, наступала кромешная тьма, и вползал в душу страх. Ямщицкие избы освещались лучиной, прокопчённые потолки давили своей тяжестью, а тени нависали чудищами.
Увидя обоз, деревенские жители выстраивались рядами и надолго замирали, дивясь одеждам, повадке, разговорам путников. Дети мигом разбегались и выглядывали из-за углов; если же кто приближался к ним — пускались наутёк.
Многие тут ещё пребывали в убеждении, что землёй правит Пётр I, но не настоящий, а подменённый; настоящий же убит при царевне Софье, а вместо него на трон пробрался чужеземец, который есть истинный антихрист. Другие верили в немыслимые чудеса, например в то, что время от времени с неба спускается большая чёрная собака, которая напускает на мир мор, глад и болезни.
Женщины из долгоруковского обоза боялись ступить шаг в сторону от дороги — всюду мерещились разбойники. Молодым же князьям ненавистно было однообразие долгой дороги, окружавшая их стража, и оттого они готовы были к любой встрече. Однажды в Мещере было так: местные жители попросили защитить их от грабителей, и братья с радостью принялись отливать пули, заряжать ружья, делать засады. «Не бойся, радость моя, — утешал князь жену. — Ружьё при мне, а трусом я никогда не был...»
Наконец добрались до Верхотурья, а это — отвесные скалы, крутые тропы, обрывы. Лошади могли идти только по одной, люди — гуськом. «Триста вёрст должно было переехать горами, — пишет в своих «Записках» Н. Б. Долгорукая, — вёрст по пяти на гору и с горы также; они же все усыпаны камнями дикими, а дорожка такая узкая...
по обе стороны рвы. Ежели в две лошади впрячь, то одна другую в ров спихнёт; оные же рвы лесом обросли. Не можно описать, какой они вышины; как взъедешь на самый верх горы, посмотришь по сторонам, — неизмеримая глубина, только видны одни вершины леса, всё сосна да дуб, отроду такого высокого да толстого лесу не видала. Эта каменная дорога, думала, что сердце у меня оторвёт. Сто раз я просилась: дайте отдохнуть! Никто не имеет жалости, спешат... наши командиры, чтоб домой возвратиться... Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем... да и обсушиться негде».
И в эти-то самые дни, когда одолевали путники Уральский хребет, заметила Наталья Борисовна, что стало твориться с ней что-то неладное: голова кружится, тошнит, есть не хочется. Кому пожаловаться? Кто объяснит, поможет? Рассказала мадам Штрауден. Та сразу догадалась: беременна! Ох, только этого не хватало по такой-то дороге! Да как же перенесёт всё это ребёночек в животе её? По этаким-то камням, по тряской дороге? Будет ли жив? Сперва ничего не говорила мужу, удручённая новостью, однако не выдержала, призналась.
— Люба моя! — вскричал он. — Да разве ж то беда? Лишь бы мы с тобой на языке одном всё друг дружке сказывали!.. Сердечушко моё, будет у нас сынок — страданиям нашим отрада, грехам оправдание.
С того дня князь стал внимательнее к жене. Ежели кто из сродников обижал её, защищал открыто. Ежели ей хотелось поплакать — шутил:
— Полей слёзки-то на стылую землю! Обогрей её, слёзы твои горячие, как любовь наша...
Удивительно: Наталья Борисовна в «Своеручных записках» (называются они так потому, что писала она сама, своими руками, многие же в те времена надиктовывали записки с помощью секретарей) нигде не называет ни одного имени, фамилии, ни города, ни селения; ни единого раза не назвала она по имени даже своего мужа — только «друг мой» или «товарищ мой». Было это способом шифровки, шло от страха перед тайными следователями? Вот и про город Тобольск ни слова, лишь сказано, что жили они на берегу большой реки неделю, пока готовили судно. Не знать же про сей город она не могла, ибо там на воеводстве был её дед, затем князь Черкасский и ещё один из родственников Долгоруких.
Тобольск — самый краешек русской земли и начало Сибирской губернии. Лишь казаки — любопытствующий и храбрый народ да торговцы, согласные на риск ради прибытку, перекочёвывали через Камень-Урал и осваивали новые земли. Чужеземцы по своей воле туда не заглядывали, и пришлось в сём месте расставаться с гувернанткой.
Наталье сообщили об этом, когда она сидела возле постели Прасковьи Юрьевны, — свекровь за дорогу совсем расхворалась: ноги подкашивались, внутренности содрогались, а глаза от слёз ослепли.
В комнату вошёл охранник и сообщил, что дальнейший проезд иностранки нежелателен и даже опасен. Юная княгиня лишь воскликнула про себя: «Ах, как же отныне будет! От матери своей была я препоручена мадаме, а что теперь станется?»
Мадам Штрауден тоже ничем себя не выдала. Сухопарая сорокалетняя дева была истинная шведка: вынослива, как солдаты её вчерашнего короля Карла XII. Она лишь попросила разрешения собрать в дорогу воспитанницу. Принесла своё одеяло, и вместе с Иваном Алексеевичем они принялись обустраивать каюту, вернее чулан, в котором предстояло ехать молодым. Законопатив щели и оглядев всё, она удовлетворилась и спросила:
— Сколько денег имеете вы на дорогу?
— Ни полушки, — опустила голову Наталья.
Мария вытащила большой кожаный кошель и почти всё, что у неё было, отдала. (Потом Наталья напишет брату письмо, прося вернуть ей эти деньги). Лишь когда всё было сделано, настороженные синие глаза гувернантки поблекли, как выцвели, и наполнились слезами. А когда пришло время прощаться, их не могли разлучить: «Вошла я в свой кают, увидала, как он прибран... Пришло мне вдруг её благодарить за её ко мне любовь и воспитание; тут же и прощаться, что я её здесь уже в последний раз вижу; ухватили мы друг друга за шеи, и так руки мои замерли, что я и не помню, как меня с нею растащили».
Но разлука та была не последняя — пришлось проститься и с любимой служанкой Дуняшей. Непонятно как получилось, но золовки обошли её, хитростью взяли себе лишнюю слугу, а ей пришлось отказаться от Дуняши; дали местную девку, о которой в «Записках» написано: «...мне дали девку, которая была помощницей у прачки, ничего делать не умела, как только платье мыть; принуждена я была в том согласиться. Девка моя плачет, не хочет от меня отстать: я уж её просила, чтоб она не скучала, пускай так будет, как судьба определила».
Вот уж погрузились, ударил колокол, и судно двинулось по реке. Мадам Штрауден и Дуня стоят на берегу, а Наталья Борисовна в глубоком обмороке лежит в каюте. Князь даёт ей нюхать спирт. Придя в себя, вскочила, бежит на корму ещё раз проститься, но... пристань уже позади. Князь успокаивает её, гладит руку; опомнившись, взглядывает она на руку: где браслет? Должно, в воду упал... Ах, до него ли теперь, его ли жалеть, когда «жизнь тратится»!..
Судно идёт с попутным ветром, уже скрылась колокольня тобольского собора...
Недалеко отъехали, как вдруг усилился ветер; сгрудились чёрные облака, и полил страшный дождь, загремели громы: «...гром, молния гораздо звончее на воде, нежели на земле; а я от природы грому боюсь. Судно вертит с боку на бок; как гром грянет, то и попадают люди. Золовка меньшая очень боялась — та плачет и кричит. Я думала, свету преставление! Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь в страхе без сна препроводили. Как скоро рассвело, погода утихла...»
Должно быть, тогда, 250 лет назад, природа всё же была более необузданной и дикой — такое впечатление возникает, когда читаешь «Своеручные записки». В одном месте, к примеру, путникам пришлось быть свидетелями двух лун на небе. В другом — на Оби — случилось невероятное происшествие, и не удержаться, чтобы не процитировать это место:
«Вдруг нечаянно притянуло наше судно в залив. Я слышу, что сделался великий шум, а не знаю что. Я встала посмотреть: наше судно стоит как в ящике, между двух берегов. Я спрашиваю, где мы — никто сказать не умеет, сами не знают. На одном берегу всё березник, так, как надобно роще, не очень густой. Стала эта земля оседать и с лесом несколько сажен опускаться в реку, или в залив, где мы стоим; и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет, и нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго. Думали всё, что мы пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свой живот на лодках, а нас оставить погибать. Наконец уже столько много этой земли оторвало, что видна стала за оставшей малою самою частию земли вода; надобно думать, что озеро. Когда б ещё этот остаток оторвало, то надобно б нам в том озере быть. Ветер преужасный тогда был: думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б не самая милость Божия поспешила. Ветер стал утихать, землю перестало рвать, и мы избавились от той беды, выехали на свету на свой путь, из одного заливу в большую реку пустились. Этот водяной путь много живота моего унёс».
Что это было? Сель, оползень? Так или иначе, путники неким чудом «вышли сухими» из воды, судно не потонуло, все остались невредимы. Зато дальнейшее путешествие проходило без происшествий, спокойно. Обь уверенно и властно несла их на своих могучих водах, а с берегов смотрели начинавшие рыжеть лиственницы.
Когда дули ветры, гремели громы или были какие неудобства у его жены, Иван Алексеевич, чтобы отвлечь её, был деятелен, разговорчив, пел песни под шум ветра. Покой же и медлительное движение судна, напротив, приводили его в мрачность, он опять возвращался к мыслям о злополучной своей судьбе, каялся, что принёс ей такое горе. Зато Наталья Борисовна, угадывая его состояние, становилась ровно-спокойной, даже весёлой. Она более обращала внимание на красоты природы, любовалась закатами, а то находила в поведении окружающих что-нибудь забавное. Князь как-то поймал осётра, она привязала рыбину на верёвочку и всё шутила: «Вот и не одни мы в неволе, вот и осетрок разделяет её с нами!»
Князь, глядя на жену, думал: сколько жизней отделяют их от счастливого дня помолвки на Воздвиженке? Не одна, не две — целая вечность. Ждал ли он, какой станет она в испытании?
Княгиня чувствовала на себе его взгляды, догадывалась про его мысли и иной раз спрашивала:
— Любишь ли ты меня, Иван Алексеевич, как прежде?
— Прежде? — задумчиво отвечал он. — Пуще прежнего!.. Скорблю только, что горе со мной терпишь.
— Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком! — весело отвечала она. — В радости так не узнать человека, как в горести.
Ответы её были беззаботны, но сердцем своим знала: лишь неустанной заботой, вниманием, шуткой может укрепить его дух, — и откровенно об этом потом написала:
«Истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску и перестать плакать; и должна была его ещё подкреплять, чтоб он себя не сокрушал: он всего свету дороже был. Вот любовь до чего довела! Всё оставила: и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним и скитаюсь. Этому причина — всё непорочная любовь, которой я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он в сердце моём был. Мне казалось, что он Для меня родился и я для него и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что он мне дал знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь жизнию своею заплатить, целый век странствовать и великие беды сносить, могу сказать, беспримерные беды».
...Чем дальше на север, тем всё шире и полноводнее становилась река. Оставалась одна ночь пути, когда путешественникам предстало опять необычайное зрелище: по небу заполыхали синие, зелёные, жёлтые полосы. Будто гигантская люстра свисала с небес, и яркие светы то возникали, то меркли, внушая страх и трепет.
Наталья залюбовалась, золовки схватились за руки, а с Катериной стало твориться что-то невообразимое. Она колотила рукой по деревяшке, рыдала в голос, рвала на себе платье. Охватило ли её воспоминание о возлюбленном Миллюзимо или каялась в согрешении с государем? Никому ничего не сказала — и вдруг выпрямилась, отёрла слёзы и замкнулась в молчании...
Утром среди необозримого водного пространства предстал возвышающийся вдали остров...
Множество деревянных домиков разбросано на берегу. Крыши их, обвеянные ветрами, промытые дождём, серебрились на солнце.
Это и был городок Берёзов...
— Становись! — крикнул офицер арестантам. — Мешки, корзины готовь! — И стал подталкивать Долгоруких, при этом коснулся плеча Катерины.
И опять что-то сталось с княжной Катериной. Она пригвоздила офицера огненным взглядом и с ненавистью проговорила:
— Холоп! Надобно и во тьме свет видеть!
До Тобольска арестантов сопровождал вежливый офицер, благодаря галантерейным подаркам с ним быстро нашли общий язык. В Тобольске же им дали солдат, которые были не просто грубы, нет: они находили особое удовольствие во власти над именитыми князьями. Наталья и золовки её то и дело отворачивались, чтобы скрыть слёзы обиды и оскорблённого достоинства...
В молчании глядели они на острые столбы, возвышающиеся на высоком берегу, — острог.
«Холоп! Надобно и во тьме свет видеть!» — те же слова скажет Екатерина Долгорукая и потом, когда окажется в монастыре, в заточении. Сколько высокомерия, гордости в этих словах!.. Они вызывают в памяти некоторые образы из XX века.
К примеру, генерала, командовавшего полком в годы первой мировой войны, носившего фамилию Долгорукий. Он считал позорным ходить в атаку, пригибаясь, — только в полный рост, глядя в лицо неприятелю. Под его началом служил знаменитый Серж Оболенский, которого пытались завербовать органы НКВД и который оказался крепким орешком.
Иногда кажется, что аристократы, представители древних фамилий, жили, ощущая себя как бы на сцене грандиозной Истории, а в зале сидели в числе зрителей их предки.
В памяти возникает и ещё один, иной образ — Ларисы Михайловны Рейснер. Горделивая красавица революции, она видела себя на сцене Истории. Сама старинного дворянского рода, она, однако, поверила в идею социального равенства и была сторонницей уничтожения сословий. Даже принесла свою самую большую любовь, любовь к Николаю Гумилёву, в жертву идее. Подобно Екатерине Долгорукой, она полагала, что жить следует не по велению сердца, а по воле разума, расчёта.
Судьба Ларисы Михайловны тоже оказалась некоторым образом связанной с Шереметевыми. В 20-е годы она поселилась в Шереметевском переулке, рядом с домом, в котором совершалась помолвка Натальи Борисовны. В расцвете молодости и красоты заболела и лежала в «кремлёвской больнице» — бывшем шереметевском дворце.
Н. Я. Мандельштам вспоминает, что Рейснер «примеряла к себе наряды истории». Однако прощает ей этот грех, так как она помогала многим гонимым, осуждала ЧК (говорила, что краснеет, когда думает о Петроградском ЧК). И помогла, видимо, «некоему искусствоведу, бывшему графу» — по всей вероятности, это был Павел Сергеевич Шереметев.
Как и Екатерина Долгорукая, Лариса Рейснер заболела в расцвете молодости и красоты (смерть её в таком возрасте кажется весьма подозрительной, но это уже другая тема). И в обеих их было что-то от «роковой женщины», ведь Катерине ещё предстоит сыграть немалую роль в судьбах наших героев, она будет заточена в монастырь, она выйдет замуж за одного из умнейших людей — Брюса, но...
С жестоким равнодушием История перетасовывает человеческие судьбы, как карты, и это не так удивительно, как то, что люди сами подыгрывают Истории.