анкт-Петербург. Нева. Весна. Ледоход... Тёмные короткие дни сменились белыми ночами.
Левый берег Невы застроен от Смольного двора до Новой Голландии. Видны ветряные мельницы. Зимний дворец ещё деревянный. Васильевский остров почти сплошь покрыт лесами. Среди деревень — частные дома-мазанки с пристроенными наверху мезонинами. У многих на домах нарисованы цветы, деревья, диковинные птицы, а кое у кого — вырезанные из дерева фигуры, всё больше амуры, покрашенные в красный цвет. Морская слобода, Канатный двор, Адмиралтейство, домик Петра I...
Земля от Мойки до Фонтанки осушена ещё не вся, грязно, болотисто, зато набережная вдоль Зимнего дворца аккуратно вымощена. По ней тем апрельским днём прогуливались знатные жители столицы.
Солнце и ветер. Город залит ярким светом. Вода кажется чёрной, а льдины — необычайно белыми. На набережной множество зевак, наблюдающих бурный ледоход...
Наталью Шереметеву сопровождают два кавалера — Апраксин и Головин. У Варвары Черкасской — «петиметр» Антиох Кантемир. Красавица и озорница Варвара чинно идёт со степенным и важным Кантемиром, коего язвительные стихотворения знают в столице уже многие.
— Ой, гляньте, какая льдина!.. Подобна вепрю али иной какой животине... Ладно я говорю? — Она взглядывает на Кантемира.
Ей в ответ усмешливое замечание:
— Особливо ежели великая льдина наползает на малую, подобна она тому, как одна животина пожирает другую. Так же и человек.
— Фи! — прыснула Варя. — Человек?
— А во-он та подобна лягухе... — Это уже Наталья. — Ох и любила я их, когда малая совсем была!.. Славные твари, вправду?
Увлечённые разглядыванием льдин, они чуть не налетели на великана в зелёном мундире. Князь Долгорукий остановился, звякнул шпорами и приблизился к Шереметевой. Постарался немедленно оттеснить её кавалеров, те смешались. Кантемир увлёк Черкасскую, и князь с графиней остались одни.
— Отчего вас нигде не видно? Ни на балах, ни на ассамблеях... — Он не спускал глаз с её заалевшего лица, светлой французской мантильи, с шляпки лазоревого цвета.
У неё тоже часто забилось сердце, но она одёрнула себя: к чему остановилась? Позволила оттеснить кавалеров? В последнее время столько худых слов наслышалась о князе! Одно слово — царский фаворит, окружён ласкателями, падок на лесть, к тому же чрезмерно дерзок... И стала сухо отвечать на его вопросы. Отчего не бывает на балах? Оттого что батюшка и матушка учили её к скуке себя приучать...
— Как? — удивился князь. — Можно, по-вашему разумению, веселье не почитать?
— Да! — с вызовом отвечала она, — веселье завсегда явится, а к скуке надобно себя приучать!.. Ежели читать да думать, так и скука не страшна.
— Будто вы склонность имеете к чтению?
— Да, изрядную.
— А чего более всего читаете?.. Небось Феофана Прокоповича?.. Как нещадно возопил он на меня... Может, оттого и немилостивы нынче?
— По делам и слова... — отвернулась графиня.
Брови его огорчённо нахмурились, сомкнулись; плечо, которым осторожно касался её, отодвинулось. Уже жалела она о таком своём поведении, но поделать с собой ничего не могла. Более того: будто назло завела разговор о роли монархов и фаворитов при дворе, мол, монарх подобен Богу на земле, солнцу на небе, однако как много худого делают его приближённые, а ведь и от них зависит благосостояние государства. И закончила неуместным нравоучительством:
— Вы тоже, Иван Алексеевич, много можете способствовать лучшему делу в государстве...
С удивлением воззрился на неё Долгорукий — ни от кого не слыхал таких рассуждений. С императором не раз вели они подобные беседы, но одно дело — ихние разговоры, иное — девичьи советы. Уж не хочет ли графиня унизить его таким способом? Он смерил её высокомерным взглядом и резко отвернулся, проговорив:
— Благодарствую, графиня! Об том Его Величество сами разумеют и нас к тому побуждают.
Тёмные, с поволокой глаза её повлажнели — ну прямо два топаза, оправленных в перламутр! — Князь спохватился: обидел её? Порывисто взял руку и с чувством поцеловал:
— Простите!..
Она отвернулась.
— В субботу бал в Петергофе, вы будете? — Вновь в его голосе звучал напор.
— Не знаю. Время близится летнее... Скоро в Кусково ехать, надобно собираться.
— Уезжаете? — почему-то обрадовался Долгорукий. — И я про Москву мечтаю... Вам тоже не по сердцу Петербург? Тут и поохотиться негде, разве только птицу пострелять. А в Москве... — Он мечтательно закинул голову.
— Славны бубны за горами? — улыбнулась Наталья.
Князь весело зарокотал:
— Славны бубны за горами да лукошки без грибов!.. Да ведь с грибами будем! Кусково-то недалеко от Горенок. Коли уговорим Его Величество охотиться под Москвой — не обойтись без наших Горенок. Вот и повидаемся... Ежели, конечно, братец ваш примет меня, не очень-то он меня жалует.
...А через две недели жители Фонтанки наблюдали, как из шереметевских мазанок выносили сундуки, коробы, корзинки, мешки и укладывали на телеги: семейство отправлялось на лето в Москву, в кусковскую усадьбу.
Незадолго до отъезда прибежал посыльный из царского дворца и передал для графини записку. Торопливыми буквами в ней было нацарапано, что в скором времени двор едет в Москву и он, князь Долгорукий, найдёт её непременно в Кускове.
Однако слово — ещё не дело; царский обоз двинулся из новой столицы в старую только в конце лета. И вот уже толпы людей высыпали на улицы поглазеть, как едут верховники и сановники, писцы и лекаря, канцелярия и монетный двор, кареты и колымаги, дормезы и шлафвагоны, телеги и экипажи...
В Москве дивовались на то великое зрелище и гадали: уж не старые ли времена наступают, не станет ли опять Москва столицей? Радовались и приезду Долгоруких: они древнейшие, Рюриковичи, князь Юрий Москву основал, да и всей Северной Руси владетели, испокон веку на берегах Днепра, Клязьмы, Дона лелеяли русскую славу, царей подкрепляли, да и на Европу свой взгляд имели: учёных, мол, там поболе, зато умных и у нас хватает.
По приезде в Москву царь поселился в лефортовском дворце. За время, прошедшее после коронации, он возмужал, поумнел, уже не мальчиком тихим слушал заседания верховников, а сам, внимая мужам умным, многоопытным, высказывался веско. Принимал иностранных посланников, вёл переговоры, и в деле том первым помощником был ему Иван Долгорукий, который отменно знал и польский, и немецкий, и даже италийский языки...
Политика в те дни делалась не только в Верховном совете, в Лефортове, но и в частных домах: у Остермана, Черкасского, у Долгоруких на Знаменке. Четверо Долгоруких теперь были членами Верховного совета. Василий Лукич усиленно плёл дипломатические кружева, уповая на их семейное большинство среди верховников. Иван Алексеевич получил звание обер-камергера и носил у пояса золотой ключ. Однако отцу его того было мало; мол, княжий аппетит никому не вредит. Его воспалённому тщеславию мерещились такие картины: золочёный трон на возвышении, слева — фрейлины, справа — сановники, по ковру идут иностранные гости, а государь оборачивается к Алексею Григорьевичу за советом...
Ожидая сродников своих, старый Долгорукий потирал руки, предвкушая, как обрадует их своими делами-мечтаниями.
— Фриштыкать будем? — рассеянно спрашивал он, разливая кофий: слугам велел удалиться. И выкладывал план свой:
— Главное — задержать государя в Москве на некороткое время, да ещё не допустить оплошки... Чтоб подольше в Горенках у нас пожил, чтобы Катерина государю приглянулась...
На сей раз в семейном совете принимал участие Василий Владимирович Долгорукий, прибывший с Кавказского театра действий. Со времён Петра I его отличали прямота и благородство. По царевичеву розыску сосланный в Соликамск, он затем был помилован и отправлен на Кавказ. Ни к чему ему теперь было ввязываться в новые драки, и князь Василий без восторга отнёсся к плану двоюродного брата.
Сергей Григорьевич тоже не проявил большого рвения — он женил своего сына на дочери Шафирова, гроза над тем миновала, и князь Сергей имел теперь высокого покровителя, пребывая в спокойствии за свою персону. Однако узы родства обязывали, и братья со вниманием слушали хозяина.
Василий Лукич, по обыкновению, до поры до времени не высказывал своих мыслей, пил кофий. Ежели князь Алексей обуреваем более всего тщеславием, то два Василия — Владимирович и Лукич — играли роль хранителей древнего рода, а в возвышении своего семейства видели историческую справедливость.
И всё же Василий Владимирович не сдержал удивления, когда Алексей выложил ещё один пункт своего мечтания: женить Ивана на царской сестре Наталии.
Тут как раз с обычным опозданием явился Иван Алексеевич и, услыхав сию новость, не сразу взял в толк, о какой Наталье говорит отец, ибо помышлял лишь о Шереметевой. Когда всё понял, то он, не боявшийся, казалось, никого, растерялся и оробел перед своими сродниками. Забыв уроки немецких учтивств, полез пальцем в ухо, стал сморкаться, заколотил ногой по полу. Потом огрызнулся:
— Мало вам Катерины, ещё и меня втравить хочется?..
— Не перечь! — возвысил голос отец. — Молиться должон, ежели мы в силу войдём.
— Чего это должон я молиться?..
Князь вытащил из кармана серебряный рубль и стал что было силы сгибать его.
Тут поднялся такой шум в голосистом семействе, какого и у Ромодановских не бывало. Прервал сей базар Василий Лукич, миролюбиво заметив Ивану:
— Ну будет, не ерепенься. Налей-ка лучше вина, чем этот кофий глотать. Фряжского! Да и выпьем за удачу, а какую — Бог даст. Что касаемо Натальи, — продолжал он, — то кто ж тебя неволит? Не люба этакая невеста — не надобно... Беда, что силы своей ты не ведаешь, умом распорядиться не можешь... Гляди, как силён. — Он усмехнулся, хитро прищурился: — Эвон, монету с царским ликом согнул. Самого царя! — согнул...
Иван Алексеевич с досадой пробормотал, что ему пора во дворец, хлопнул дверью — и был таков...
А спустя некоторое время раздосадованный сродниками фаворит уже стучал в дом, где остановился старинный его знакомец Сапега, и вскоре оба они, опорожнив не одну и не две бутылки вина, брели по Тверской...
Обнявшись, громко восклицая и шатаясь, впрочем, ничуть не теряя ориентиров и не ступая в грязь и лужи, шли они по Тверской.
Долгорукий жаловался, что нет у него никакой свободы, что заели сродники, опутали сплетнями, слухами, женить желают по своей воле, а у него имеется «коханка», «лазоревый цветок», да, видно, недоступна ему... Сапега же, зная, что царь в Москве и будут великие охоты, всё больше напирал на то, чтобы фаворит взял его с собой на те охоты.
Свернув на Моховой, молодцы забрели в переулок, где стоял храм Воскресения Славущего, и Долгорукий вдруг загорелся:
— Зайдём! Примета у нас имеется: ежели выстрелить в церкви, так на охоте будет удача.
— Разумею — холостым? — уточнил, мотая головой, Сапега.
— Ясно! — открывая неверной рукой железную дверь, отвечал Иван.
В тот неурочный час в церкви было темно и пусто, лишь несколько старушек жались по углам. С испугом обернулись они на топот. Впрочем, вошедшие перекрестились, чинно сняли головные уборы, но... вместе с ними стянули парики. Тени заметались по стенам, свечки задрожали в руках прихожанок, на лицах — испуг... Когда же князья достали пистолеты и стали целиться в окна, старушки зашептали «Свят, свят...» и шарахнулись в боковые приделы.
Священник, узнав всемогущего фаворита, тоже поспешил скрыться в алтаре. И только пономарь по-прежнему монотонно читал псалтырь. Читал он даже тогда, когда раздался выстрел. Глухо ухнуло, будто ударило палкой, и от того звука подгулявшие Молодцы пришли в чувство и бросились вон из церкви.
Однако долго ещё той ночью то в одном, то в другом дворе раздавались шумливые их голоса, долго ещё своевольничали они и ерошничали.
..Лето кусковское догорало. Давно отцвели яблони и вишни, созрели ягоды, и было наварено видимо-невидимо всяких варений, а глиняные корчаги и деревянные кадушки полны разносолов — от рыжиков до нежинских огурцов.
Москва и, конечно, кусковские обитатели ждали государя с царским двором, но их не было до самого августа. Наталья бродила по аллеям парка, читала книги, мечтала, перебирая петербургские встречи. Наконец в конце августа появился Пётр Шереметев — значит, скоро должен быть и двор.
В один из августовских дней. Шереметев назначил приём, пригласив соседа своего князя Черкасского. Выбрал самый уютный уголок парка, повелев там расставить столы. Музыкантам приказал схорониться в кустах, за липами и быть готовыми по первому знаку музицировать, Стол сервирован с полным блеском — чего только там не было! — синие и розовые затейливые вазочки с земляничным и малиновым вареньем, белые фарфоровые корзиночки, рыбнички, салатницы, глазурные чашечки, фаянсовый петух. Пироги с абрикосами отливали шафрановыми боками, а заграничные конфетки в виде рогатых чертенят были доставлены прямо из Амстердама, даже ананасы раздобыл по такому случаю Пётр Борисович.
Именитый сосед был высок, дороден, двигался медлительно, степенно, говорил веско, однако видом несколько смешон: огромный живот, длинная шея, выпяченная нижняя губа при отсутствии верхней и тонкие ноги. За то имел прозвище Черепаха. Выдвинулся он ещё при Петре I, был членом Верховного тайного Совета и слыл за человека хитрого, осторожного и изворотливого.
Прибыли супруги Лопухины — приятели Марьи Ивановны. Княгиня Лопухина подвержена была старым модам и одета на русский манер: вместо робронда — сарафан, вместо мантильи — душегрейка, а закрытое платье вышито русским жемчугом.
Шереметев красовался в красной фризовой куртке с серебряным шитьём, кружевами цвета оливков и в чёрных туфлях.
Черкасский сразу почувствовал на себе общее внимание и завёл речь о петровском времени, о себе. Как, будучи комиссаром в Петербурге, заведуя строительными работами, написал царю челобитную: так и так, мол, брать на работу выгоднее вольных людей, подрядчиков, а не государственных работных людей, которых сгоняли со всей России. Подсчитал: сколько людей привозят, сколько их болеет, сколько умирает за год и отчего выгоднее брать вольных...
— За то я и отличия и вотчины получал. Да-а, великий был человек Пётр Алексеевич! Неведомо, когда ещё такой на Руси явится... Какую речь в день погребения его сказал Прокопович!.. «Не мечтание ль то, не сон ли?.. Велика печаль наша, истинна!..» — Сложив руки на животе, он покрутил большими пальцами. — А Екатерина оплошку дала: хоть и не зла была, а на другой день по смерти его в набат велела бить, всех подняла, перепугала, а потом оправдывалась: мол, первое апреля, Петром учинённый день обманов. Говорил я про то ей — не слушала меня...
— А помните, Алексей Михайлович, — слегка шепелявя и заглядывая ему в лицо, вторил Лопухин, — вы-то молчали тогда степенно, как царь скончался, а Ягужинский?.. Как почал у гроба на Меншикова жалиться? Яко актёр на киятре, яко щёголь неистовый.
— Отчего ныне всё не так идёт, как надобно? — откидывая голову и выпячивая нижнюю губу, продолжал Черкасский. — Оттого что не тех молодой царь слушает. У Петра I советники были умные, дельные, а кто теперешние? Долгорукие!..
«Ах, Алексей Михайлович, — пронеслось в Наташиной голове, — истинно ли сие?» Молодая графиня в те дни читала французскую книгу «Об истинном и мнимом» и ею поверяла окружающее. «Оттого что вы в силу при Петре I вошли, надобно ли других отвергать? За что Долгоруких не любите?»
Марья Ивановна, как настоящая московская барыня, смелая и самовластная, любила иногда удивить гостей неожиданными высказываниями. Взяв щепотку табаку, она разразилась целой речью:
— Да что, по-вашему, царь-то Пётр Бог земной, что ли? Без единого изъяна, мудрости одни творил?.. А сколько помещиков лишились при нём своих крепостных. Жестокости какие! И все города ему надобно строить... А безобразия, кои с русскими женщинами стали твориться? Не токмо плечи — она и грудь напоказ! Голышей наставил в Летнем саду! Тьфу, куда ни глянь — грудные штуки, как живые, стоят... Да и вы, батюшки мои, отстать боитесь! Пример взяли! Да срам это, срам!.. А что за дикий нрав у сего аспида был? Ни одного, ни всех человеков не боялся! Токмо он — закон всему. Парик, помню, сорвал с головы у Головина, на себя нахлобучил, а потом назад — мол, хватит, согрелся.
Пётр Шереметев звякнул чашкой, давая понять, что недоволен бабушкой, и горячо заговорил:
— Забыли вы, бабушка, что в младенчестве Пётр стал свидетелем убийства дядьёв своих? Как забыть такое и не стать самому жестоким? А ведомо вам, что Софья давала ему отраву, от коей он и обрёл нервические судороги?! Торопился он оттого, что страна великая, а жизнь короткая. И не можно было иначе! В Европах давно огонь просвещения горел, а у нас тьма кромешная... Торопил своих учёных, заводчиков, художников, купцов!..
«Петруша, — думала Наташа, — от правды ли такие слова говоришь или оттого, что главное твоё мечтание — Варенька и желаешь ты угодить отцу её?»
Но тут сама Варя Черкасская, перебив хозяина, выпалила со всей непосредственностью:
— Помните, как государь передразнивать любил? Бывало, поглядит, как старый князь Трубецкой галопом на ассамблее скачет, и давай за ним следом так же!.. И посмеяться любил! Князя Юрия заставлял лимонное желе кушать, а тот не терпел его! Царь кладёт ему в рот желе, а я в это время давай дядю щекотать, он мычит, терпит, а мы с Его Величеством хохочем!.. Бедный дядя Юрий!..
По выражению отцовского лица Варя заметила, что сказала лишку, и осеклась.
«А что Петруша, он-то что скажет? Нет, не хочет встревать, куда-то отправился, сделал вид, что надобно распорядиться по хозяйству», — поняла Наталья.
— Государь Пётр Алексеевич не токмо умных советников своих слушал — побуждал спорить, не соглашаться. Ежели я спорил, доволен он был.
И опять Марья Ивановна, на этот раз вкрадчиво, тихо, заметила:
— Я старуха и правду скажу тебе, Алексей Михайлович, кто умел перечить государю, кто истинную правду ему говорил — это Яков Фёдорович Долгорукий. Запальчивого нрава, но смелого ума человек, и государь не сетовал на него за правду.
«Ах, бабушка, крепко ты, должно, любила Якова Фёдоровича! — мелькнуло в Натальиной голове. — А Черкасского ты не боишься».
— Куда ни глянь — всюду Долгорукие... — в раздражении пробормотал князь и, заметив возвращающегося хозяина, добавил: — Умеренность — истинная суть государства, и дороги те советники, кои побуждают государя к мудрости и благоразумию. Отец твой, Пётр Борисович, умел укрощать царя. Пётр-то соколом, орлом в небе. А Борис Петрович ему: мы, мол, за Европу, да только у нас свой норов, попридержи коней ретивых, а то, глядишь, и развалится колымага российская... Так же и в деле царевича — не запятнал себя.
— Так ведь и Яков Фёдорович говаривал царю, что розыск тот в тупике и надобно его похерить! — гнула своё неугомонная бабушка. — А я так думаю: что было делать государю, коли сын супротив отца пошёл? Нету и не надо ему пощады!
«Нет, бабушка, неправда твоя, всё одно виноват государь. Такой грех на душу взял! — сына пытать», — вела монолог Наталья.
Князь Черкасский покраснел, надулся, вытянул шею — бабушка всё же допекла его — и встал:
— Довольно спорить. Не в том ныне суть. В том она, что у молодого царя забирают власть Долгорукие. Особливо Иван. Дерзок, груб...
«Что вы говорите, Алексей Михайлович? Не дерзок Иван Алексеевич, а горяч, не груб, а вспыльчив, и сердце у него доброе, и на царя худого влияния не окажет. — Она сверкнула потемневшими глазами. — Ах, отмойтесь от таких своих речей, князь!»
Но тут, как нарочно, подлил масла в огонь Лопухин:
— Уж как дружен был Иван Алексеевич с Никитой Юрьевичем, а нынче ссора промеж них. Запальчивости много в Долгоруком... А оттого что в фаворитах, боятся про то сказывать. — Лопухин знал: Черкасский недолюбливал царского любимца, а главное — Трубецкой ему родня. И добавил: — Князь Иван то к ногам принцессы Елизаветы припадёт, то... жене Трубецкого амуры строит...
«Что?.. Строит амуры Трубецкой? — вспыхнула Наталья в замешательстве, не зная, куда поставить чашку. — Не оттого ли и с Никитой Юрьевичем поссорился?.. Впрочем, про Елизавету то пустая болтовня, но Трубецкая?..»
— А третьего дня, — прошамкал Лопухин, — князь Иван в церкви, что Успенья во Вражке, из пистолета палил.
— Полно, батюшка! — не удержалась его жена. — Да виданное ли это дело — в церкви из пистолета?.. Не можно сие, болтают злые языки...
— Не хвалю и я Долгорукого, — веско проговорил Шереметев, — экую певунью знатную у меня выманил! Пристал: отдай да отдай! Уступил, а без неё нет уж у меня в капелле той звончатости, что была... Я назад к Ивану Алексеевичу, так, мол, и так, отдай, а он — ни в какую, дескать, нет уж её у меня.
— Не жди добра от Долгоруких, — мрачно подытожил Черкасский. — Вот женят ещё молодого царя на своей Катерине... али сестру царскую с Иваном сосватают — тогда все заплачем.
«Ах, Боже мой, что они говорят? — совсем смешалась Наташа. — Да неужто его собираются женить на царской сестре?»
— И-и-и! — воскликнула бабушка. — Кто в молодости не гулял. Только одни лодыри! Слухи всё это! А что касаемо Елизаветы, так ведь только у кого заместо сердца лапоть, тот не глянет на прелести её... Все не без греха. Понеже стукнет человеку двадцать лет — так он и войдёт в ум. Вот какой мой сказ!
Чтобы оборвать опасный разговор, Пётр Борисович подозвал слугу, дал знак — и из-за кустов послышалась музыка: нежные звуки альта, виолончели и скрипки.
— Князь Алексей Михайлович. — Шереметев наклонился к Черкасскому, — привезли мне из Франции некие новизны, так хочу я вам показать... Не желаете? Есть такая новизна французская, что музыкантов в ней не имеется, а слух ваш услаждаем будет... А ещё птица заморская, механическая — настоящий соловей!
— В самом деле соловей? — сверкнула глазами-вишенками Варя.
— С превеликим любопытством! — поднимаясь во весь рост, добродушно проговорил Черкасский. — Промежду прочим: днями заманят небось Долгорукие государя к себе в Горенки. Вот будет потеха!..
«Прибывают! — вспыхнула Наталья. — Ах, Иван Алексеевич! Только не верю я более вам! Охальничаете в церкви, амуры строите... Не станет Петруша вас приглашать к себе — и слава Богу! Не хочу более видеть вас!»
Она резко отодвинула стул и направилась к бабушке, чтобы помочь ей подняться на крыльцо.
Вёрст на тридцать вокруг Москвы простирались густые заповедные леса. Исстари устраивались в них царские охоты. Царь Алексей Михайлович любил охоту соколиную, с ловчими птицами, Борис Годунов чаще ходил с борзыми, а Грозный тешил себя боями молодцов-удальцов на медвежьих полях. Страсть охотничья была столь велика, что некоторые отправлялись на охоту чуть не со смертного одра, а иные умирали на ней, как, например, один из Долгоруких. Лишь Великий Пётр не признавал звероубийства. Сын же его, Алексей, а ещё более внук, император-мальчик, оба страстно любили охоту. Пётр II в свои 14 лет обладал недюжинной силой, и в поле с ружьём он чувствовал себя гораздо лучше, чем в Сенате.
Прибыв в Москву, царь вскоре отправился на охоту. Поезд его занимал не одну версту, а готовились к охоте, как к великому путешествию: брали канцелярию, кухню, туалеты, десятки егерей, сотни собак...
Сперва охотились на Сетуни, потом в Ховрине, а там и сбылась вожделенная мечта старшего Долгорукого: царь прибывал в Горенки...
Алексей Григорьевич потирал руки: император будет жить в его имении! Всё своё усердие употребил старый, князь, чтобы в лучшем виде обустроить усадьбу в Горенках. У Рюминых выпросил знатного повара, велел доставить отборных продуктов, наказал всякий день готовить диковинные блюда. Много ломал голову над тем, как, в каких комнатах расселить гостей — чтобы Катеринина опочивальня была близ царской, а Иван чтобы жил поблизости от царской сестры.
Велел привести в порядок конюшню, псарню. С особым тщанием обставил охотничью залу, развесил там семейные портреты, серебряные щиты, доспехи, древние шлемы, оленью и кабанью головы...
В охотничьей зале на диване была расстелена волчья шкура, а на полу — медвежья. На столиках валялись трубки, перья, не переводились тут напитки, вина и меды.
Уезжали охотники ранним утром, возвращались к обеду, а то и к ужину. Потные, румяные, довольные, бросались они на шкуры: царь на диван, на волчью, фаворит — у его ног, на медвежью, а рядом любимые собаки. И — беседы, песни, чтение вслух, питьё и опять беседы...
Свечи догорали, бронзовые шары отбрасывали длинные тени. А разговор всё не иссякал. Иногда входил князь Алексей, выразительно глядел на сына — мол, пора, уходи! — но тот будто не понимал. А то Алексей Григорьевич появлялся с Катериной, садился рядом, подливал вино и, умильно улыбаясь, просил:
— Ваше Величество, отпустили бы вы ко мне Ивана, распоряжения кое-какие на завтрева надобно сделать...
Молодой князь удалялся, искоса поглядывая на свою сестрицу, — он чувствовал её сугубый расчёт и не скрывал своего неудовольствия. Катерина тонка, длиннонога, губы и брови игриво изогнуты, но сколько манерности в её поведении, какое капризное лицо! «Девица с замочком, да ключ потерян. Не то что моя Шереметева», — думал князь Иван, вспоминая свой «лазоревый цветок» и сокрушаясь, что до сей поры нет возможности побывать в Кускове.
Что касается отцовских планов относительно царской сестры, то на сей счёт он был спокоен. Медлительная, грустно-задумчивая, полная, она не выказывала к князю особых чувств, так что нередко без всяких церемоний сиживали они втроём. При том Наталия с отрешённым лицом не сводила грустных глаз с брата, будто жила каким-то тяжёлым предчувствием...
Наконец случай помог Долгорукому: во время охоты на зайца повредил он руку, не мог более участвовать в охотах с государем; оставшись дома, кликнул свою собаку Полетку, вскочил на коня и помчался в Кусково, которое располагалось вёрстах в десяти от Горенок. Привязал в парке коня и двинулся по аллее.
«Наталья, люба моя, что тебе стоит выйти в сей же час на прогулку, — заклинал он, — не хочу я к брату твоему являться, услышь меня, выйди!» И был уверен, что сделается так, как он желает, выйдет она!
Услыхала ли она его сердечный призыв иль повиновалась неясной грусти, только и она отправилась тем часом в парк. Впервые жила здесь осенью и находила в том особенную прелесть. Много читала, много молилась и всякий день любовалась осенними красками... Всё чище делались синие небеса, всё золотистее листья берёз и клёнов, всё громче стучали сухие дубовые ветки. Завораживали сочетания золотых листьев и выпадавшего по ночам снега. А какие пушистые веточки у лиственницы! Кто её привёз и насадил здесь? Должно, дед, служивший когда-то воеводой в Тобольске...
Медленно брела она по аллее, пребывая во власти противоречивых чувств. То вспоминала Невскую першпективу, встречу с князем, то, сердясь на себя, возвращалась к разговору Лопухина: не нужен, ненавистен ей Долгорукий!.. Вспоминала последнюю молвку Вари Черкасской — как Долгорукий явился к Трубецкому с собакой, та облаяла хозяина, не дав ему встать с места, а тем временем князь удалился с княгиней Трубецкой в дальние комнаты. «Так отомстил он дяде Никите за клевету!» — горячилась Варя. «Да за что же? Что он сказал про князя?» — вопрошала Наталья. «Да, видно, уж точно злые «ехи» распускал, язык у дяди Никиты злющий, мёдом не мазан!» — уверяла Варвара... И снова Наталья жалела князя: «Ах, Иван Алексеевич, зачем вы так неосторожны? Свет болтлив, злоязычен, наговорят много более того, что было... Петруша как велит? Мол, не спорь с царём и с веком — и будешь цел, здоров, а вы?.. Петруше ссора ваша — поперёк горла, ведь Трубецкой родня Черкасским. Это Варя — добрая душа, а отец её не простит, и братец мой взъярится на вас...» И тут же, спохватившись, графиня одёргивала себя: ведь дерзок, амуры строит, в церкви стрелял, в тщеславии пребывает... — к чему об нём думать?
От берёз и клёнов шло золотистое сияние — и солнца не надо! Пятна снега на земле слепили... Белое и золотое — красиво! Кленовые листья на белом снегу. Лист — как широкая открытая ладонь... На шубейку её синего бархата упал дубовый лист. Наталья взяла его и долго разглядывала — на что похож, с чем сходен?.. Скрипка! Или альт... Ах, музыка, любимое занятие Шереметевых и Черкасских! Инструмент лишь умелым рукам подвластен — не́слух коснётся скрипичных струн, один скрып получится, а ежели приезжий итальянец тронет смычком, запоёт она человеческим голосом. Слушаешь, и каждый человек тебе будто друг сердешный... Не так же и любовь? Гневливого укротит, плачущего успокоит, робкого ободрит... К примеру, как у них с Долгоруким. Ой, да что это она, опять об ненавистном думает?..
В этот момент в конце аллеи показался всадник. Вот он спрыгнул с коня, направляется в её сторону.
Ой, батюшки, да никак?.. Подбежала собака, ткнулась мордой ей в руку. Машинально гладя её, графиня не отводила глаз от фигуры в зелёном кафтане, которая скорым шагом приближалась к ней.
Через минуту он стоял рядом. Она потупила взор, но чувствовала его сумасшедшую радость...
Молча двинулись они по аллее.
А потом то ли от смущения, то ли от неуверенности князь пустился в немыслимые рассказы, невероятные истории. Слова лились из него, как перебродившее пиво из жбана. Поведал историю про то, как подсунул своему денщику горсть монет, а тот решил, что открылся клад... Историю о том, как на масленицу прикрепил к голове своей оленьи рога и зашёл в девичью — вот перепужались деревенские девки!
Она гладила собаку, лишь изредка взглядывая на князя, и скупо улыбалась. И всё же не удержалась:
— Братец мой гневаются на вас, Иван Алексеевич...
— Чем я не угодил Петру Борисовичу? — вспыхнул князь.
— Будто выманили у него наилучшую певунью, а вернуть не желаете.
— Певунья? — переспросил, припоминая — Вернуть? A-а! Так я ж её выкупил и отпустил на волю, а человек мой взял её в жёны.
«Выкупил и отпустил на волю?» — удивилась она. И всё же, потупясь, продолжала:
— Отчего невзлюбили князя Трубецкого? А жену его, напротив, амурами угощаете?
— И сие вам известно? — помрачнел князь. С горячностью добавил: — Непотребные слова сказывал он, и прощать его не собираюсь! Отплатил той же монетой — и весь сказ!
— Можно ли так гневаться, Иван Алексеевич? Может, он без злого умысла сказывал те слова?
Князь вскинул голову:
— Мужское сие дело, Наталья Борисовна!
Некоторое время они опять шли молча. Поравнялись с прудом. За ночь вода по краям замёрзла, белые кружева окаймляли чёрную воду. Высоко в небе пролетела стая птиц — осень! Из-за пруда поднялись гуси с таким шумом, будто хлопали гобелены...
Наталья не была бы сама собой, если бы не спросила про выстрелы в церкви.
— Вам и про то известно?.. — понурил голову князь. — Знаю, серчаете вы на меня... Много говорят про меня худого, да и сам я в недовольстве собою. Однако разве уж совсем худой человек? И вы совсем не верите мне?.. С вами-то будто другой делаюсь...
Он взял её руку. Она попыталась высвободить, но...
— Зачем удерживаете молодость свою, желания? — осевшим голосом спросил князь.
Чтобы не поддаться наваждению, Наталья упрямо склонила голову и проговорила:
— Разумом хочу крепить я молодость свою...
— Все бегут меня, дурные «ехи» разносят, неужто и ты, графинюшка, оттолкнёшь меня?
«Оттолкнуть? Не я ли мыслила, что любовь — как скрипка, музыка, что лечит человека? Зачем же хочу оттолкнуть его?»
— Верный буду тебе, яко мой пёс... Дай только местечко в сердце твоём... А ты-то — уж так люба моему сердцу, так люба... А я совсем тебе не люб? — Он склонил свою буйную голову к её груди.
Кудри его коснулись её лица, и она увидела совсем рядом чёрные брови, маленький рот, пухлый, как у купидона...
В глубине парка князь спросил:
— Когда сватов засылать, к Петру Борисовичу на поклон идти?
Так решилось всё будущее Натальи, одно слово — и вся она в его власти, навеки...
Как случилось, что не отпрянула, не уклонилась, когда поцеловал он её сперва в висок, а потом в губы?..
Умница-разумница, дочь великого фельдмаршала — и фаворит, избалованный лестью, князь, прослывший буйством и дерзкими выходками...
Ведь жизнь его подобна полёту бабочки в порыве ветра. Сегодня он чуть не царь, все перед ним заискивают, раболепствуют, льстивые слова говорят, домогаются дружбы его, а завтра?.. С тем же тщанием предадут, бросят камень... Свежа ещё память о Меншикове: давно ли правил за молодого государя, жил в богатейшем дворце? А ныне — сидит на острове и кормит сибирскую мошкару... Помнят все и Шафирова, обвинённого во всех смертных грехах, приговорённого к смерти. Взошёл уже на эшафот, встал на колени, и тут остановили казнь, но всё едино с жизнью-то уж он простился!.. Великая смертная игра идёт возле трона, лучше подале от него, и неведомо, какая участь ждёт Долгорукого...
Но... ни о чём таком не думала Наталья Борисовна. Ни о богатстве, ни о положении, единственно об чём думала: о нраве его горячем да сердце жарком, а ещё — нравилась в нём этакая виноватинка, перед ней он — будто школьник нашаливший али малый ребёнок. И ещё знала: надобна она ему, очень надобна...
С неё, с Натальи Борисовны, так повелось у Шереметевых или ранее? Если уж люб человек, то навеки. Об отце её говорили: в субботу влюбился — в воскресенье женился, а когда пришёл смертный час любимой жене, то решил уйти в монастырь, да только царь Пётр не позволил...
Спустя несколько десятилетий сын её брата Петра, Николай Петрович, полюбит крепостную актрису Жемчугову, презираем будет дворцовым окружением, родственниками и всё-таки добьётся разрешения на невиданный брак, сделает жену графиней Шереметевой...
Ещё одна Шереметева — жена декабриста Якушкина Анастасия Васильевна, узнав о ссылке мужа, готова поехать за ним в Сибирь, она умоляет царя разрешить ей свидание: «Удручённая скорбью и болезнью, с грудным пятимесячным ребёнком и двухлетним сыном проехала семьсот вёрст в надежде на благость Вашего Императорского Величества...»
Итак, навеки. При этом никакого высокомерия или гордости. Напротив, служение любимому человеку до конца, даже до самоуничижения. Невольно возникают в памяти герои Достоевского. Один из Шереметевых — Николай Борисович — так влюбился в актрису Найдёнову, что бросил всё, женился на ней и радовался, если она позволяла ему убрать в её гримёрной, поработав веником и щёткой.
В самый разгар революции, летом 1917 года, сын Сергея Дмитриевича (уже знакомого нам) так влюбился, что потерял не только всякий интерес к общественным проблемам (а он у него был), но даже почувствовал надлом в психике.
И ещё: у Шереметевых была родовая черта — желать того, чего в данный момент нет: зимой жаждать лета, леса, уток, а летом — мечтать о театре (страсть к музыке и театру оставалась всегда).
Многие испытания, о которых не могла даже предположить наша героиня Наталья Борисовна, выпали на долю её потомков в XX веке. Это ещё раз доказало, как безжалостна к человеку история и как сильны человеческие чувства, но об этом вы прочитаете в третьей части книги.