снова зашумело-забурлило русское общество. Но более преобладали в том шуме веселье и надежда. Императрица-красавица взяла бразды правления в стране, равнодушными подданными заселённой, всем желала она оказать хоть какую-нибудь милость и заслужить их любовь. С улыбкой взялась она за скатерть-самовяз, оставленную грозной Анной, и начала вплетать в неё новые узоры, латать старые дыры. Впрочем, в скатерти Анны Иоанновны просматривались и вплетённые узоры парков, распланированных истинно в немецком духе («Анненгоф»), не без изящества выстроенные дворцы, а ежели бросить взор за Урал, так и трубы и печи дымящих фабрик и заводов, — пущенные Петром I, они множились и росли, а народ-промысловик тянулся к активному действию. Но всё же ярче всего у Анны были нити, тянувшиеся к ссылкам, казням, к карлицам, обезьянкам, иноземщине да диким чудачествам.
Елизавета же задумала вышивать русский орнамент, народный узор. Многие (в том числе Иван Долгорукий) обвиняли ранее её в беззаботности и веселье. Да, грешна, наряды любит, однако за время прошедшее много поумнела и поступать стала не в ущерб трону — она отделила личное от государственного. Страна тяжело дышала, народ устал, и Елизавета думала про «ослабу» — довольно крови, пролитой отцом и наследниками!
Оттого и согласилась в свои 36 лет вступить на царство, променяв беззаботную вольную волю на золотой, но жёсткий трон.
Скатерть российскую желала не расширять во все стороны и вообще не особенно много трудиться над нею, предоставив всё воле Божьей да народу. Разве не мешать людям жить — не есть уже благо? Пусть справляют православные праздники, веселятся, песни поют, играют, она и сама не прочь хороводы водить. Но дело всё надобно облагородить, придать ему красоту, в узоры вплести камни-яхонты, альмандины, сапфиры, а если придать ещё немного французского вкусу — то вот и будет отменное изделие! Про новую государыню говорили: «Пётр дал нам науку, а Елизавета — вкус привила».
Силе её весьма способствовала восставшая легенда о добром царе Петре I: пока был жив, кляли его вовсю, а как пожили без властного и умного царя, готовы были с усердием служить и дщери его. Да и как не любить её? Белокожа, ясноглаза, в пляске плывёт как лебёдушка, песни с девками поёт, да и милостивица — дай Бог каждому!
Один иностранный посланник, удивляясь её любви к народу, писал: «Императрица, по-прежнему прекрасная, бесконечно приветливая, соединяющая всевозможные чары с незаурядной внешностью... Все её поступки пропитаны необыкновенной гордостью... По-видимому, она исключительно, почти до фанатизма любит один только свой народ, о котором имеет самое высокое мнение, находя его в связи с собственным величием».
Как добрая государыня, Елизавета поспешила помиловать и призвать к себе обиженных Бироном и Анной. Она вернула им прежние титулы, ордена, одарила вниманием и августейшей любовью. В первую очередь это коснулось Долгоруких, более всех знатных семейств пострадавших от Анны.
И вот уже мчатся кони, везя из монастырей сестёр Долгоруких, из далёких ссылок — Николая «с обрезанным языком» и Александра, «князя с поротым брюхом». Восходы и закаты, меркнущее небо, заунывные песни ямщиков, звон колокольчиков, взлетающие из-под копыт комья земли и снега, и — они в Петербурге...
Кроме того, императрица должна наказать прежних правителей, тех, кто повинен в бедах несчастных. — Остермана, Бирона, Миниха... Как поступить? Как прослыть доброй, но и спуска не дать? Начались дознания, допросы, возглавил их генерал-прокурор Никита Трубецкой. А Елизавета? Она поступала по-женски: наблюдала из-за занавески. Содрогнулась, должно, услыхав, как Бирон на вопрос: «Признаете ли себя виновным?» — отвечал Трубецкому: «Признаю, что не повесил тебя ране...» Ах так! Сослать его туда, куда других сам ссылал! — в Сибирь!
Из ссылки вернулся Василий Владимирович Долгорукий. Он участвовал теперь в суде над Остерманом; пылая чувством мести за своих братьев, он настаивал на колесовании. Остермана привезли на место казни (туда же, где казнили Долгоруких). Как всегда, больной, в чёрной шапочке, лисьей шубе, он выслушал смертный приговор, приготовился, но тут последовал высочайший указ о замене колесования отсечением головы. Он встал на колени, положил голову на плаху, но... тут явился глашатай и объявил новое решение императрицы: заменить казнь вечной ссылкой. Куда? Конечно, в Берёзов! (Её Величеству Истории угодно было похоронить его рядом с Меншиковым, которого Остерман «упёк» в ссылку).
Не избег наказания и фельдмаршал Миних. Елизавета ценила этого мужественного, благородного человека за прямодушие, за любовь к театральным действам, но и он был сослан в дальние края (правда, письма его, полные нежнейших покаянных слов и любви к государыне, в конце концов смягчили её, и Миних был прощён)...
...Эрмитаж. Уютная угловая комната, украшенная в соответствии со вкусом новой императрицы. Зелёные стены, обильная позолота, высокие окна, узкие простенки, зеркала. Столик с изогнутыми ножками, диваны, обитые французскими шелками нежных тонов. Свет, золото и воздух, возвышающие и уносящие куда-то...
Здесь назначена аудиенция вернувшимся из ссылки сёстрам Долгоруким и вдове князя Наталье Борисовне. Растроганные великодушием императрицы, Катерина и Елена явились загодя.
Елена присела на кончик кресла. Катерина в нетерпении прохаживалась по комнате, оглядывая себя в зеркалах. Лицо её полно торжества, наряд великолепен. Наконец-то она сбросила крестьянские платья, мерзкое монастырское одеяние и вернулась к петербургской жизни!.. Возлюбленная австрийского посланника, невеста государя, дама сердца берёзовских рыцарей, почти монахиня, теперь она всякий вечер в новых гостях. И есть уже у неё жених! — и не какой-нибудь, а умнейший господин Брюс, сродник колдуна и учёного!
Вошла Наталья Борисовна. Они обменялись несколькими словами. Катерина понюхала табак, спрятала серебряную табакерку в бисерный кошелёк. Заговорила:
— Ведаете ли, какой портрет заказал мой жених? — Она сверкнула огненно-чёрными глазами: — Сам французский гравёр по имени Буш рисует меня. У ног — негритёнок, протягивает вазу с цветами... Ещё там дерево, подобное лиственнице. А в руке дивный цветок! Сие есть аллегория, будто и жизнь наша как роза: цветы и шипы, радость и горе... А до чего красиво пышное платье сделано! Так и витает вокруг меня, так и витает... Буш сей делал портрет и Её Величества Елизаветы Петровны, — добавила она.
Катерина не скрывала своего торжества и счастья, оно сверкало в её глазах, подобно тому как бриллианты сверкали в ушах. Наталья Борисовна сидела с рассеянной и горькой улыбкой на устах.
— Экий молодец Василий Владимирович! — восхитилась Катерина дядей своим. — Голосовал, чтоб Остерману дали колесование, — как они порешили наших сродников, так и им надобно!
— На всё воля Божья, не кори их... — заметила Наталья.
— Ишь какая покорница! — фыркнула Катерина. — Об них, а не о муже своём печёшься!
— Да ведь Остерман теперь, как и мы, мается в Берёзове, — напомнила Наталья.
— Вот и славно!
Тут отворилась дверь, и в комнату, шурша шелками, распуская ароматы, улыбаясь, вошла Елизавета. Без церемоний подходила она к одной, другой, третьей гостье, чуть касаясь пухлыми своими пальчиками их плеч и рук.
— Ваше Величество... — растроганно шептали они.
Обнимая Наталью Борисовну, императрица вздохнула:
— Дорогая моя, любезная!.. Вместе с тобою сострадаю я об Иване Алексеевиче, были у нас с ним размолвки, да только всё то — пустое...
Приветливо, благожелательно она просила рассказать о ссылке. Заговорила, конечно, Катерина, не без кокетства и актёрской игры:
— Ваше Величество! Там всюду вода, как есть одна вода... Посредине остров сидит, а на нём люди нечёсаные, дурни дурнями, свету в них никакого... А на острове сем обретается зверь, именуемый олень, — цветом он серый или ореховый, рога — зело велики, ноги крепки, а бегает словно конь... — Глаза её, расширившись, горели. — Ночи там долгие, яко... яко тоска смертная, а коли к весне дело идёт, сказывают: «Дня на единый олений шаг прибавилось»...
Через короткое время Катерина, заметив, что Елизавета рассеянно оглядывает складки своего платья, смолкла. Императрица спросила про их надобности. Ласково обратилась к Наталье Долгорукой:
— Что об себе сказать имеешь?..
— Ваше Величество, премного благодарна... брат обо мне заботится.
— Мы счастливы вниманием Вашего Величества. — Катерина присела в поклоне.
— Счастливы? — с сомнением покачала головой Елизавета и засмеялась: — Э-эх! Когда-то мы счастливы будем... Когда чёрт помрёт, а он ещё и не хворал. Сколь горестей в державе нашей — не счесть. А в старые поры сколько их бывало!.. — Елизавета задумалась, уносясь куда-то мыслями. — Мудрый ваш предок Андрей Боголюбский, лучший из сыновей Юрия Долгорукого, а — убит... Аввакум, раскольник упрямый, скоморохов, яко волков, стрелял... Да и наши князья сколь крови пролили? Голицын с Борисом Долгоруким при Годунове дрались, печень грозились вырезать, волосы драли, бороды... А батюшка мой? Добр был, однако — казнил... Что говорить про Анну? Дикие времена... тараканы, клопы, фрейлины немытые... Помягчить надобно нравы, да вот беда — как?
— Ах, Ваше Величество, — пропела Катерина. — Зато при дворе Вашей милости, сказывали мне, вкус французский... и будто нигде так славно не танцуют менуэт, как в Санкт-Петербурге.
Елизавета, будто не слыша её, остановила пристальный взор на Наталье:
— Вижу печаль твою, княгиня. Сведома мне она. И жалую тебя я отныне милостью своей и желаю видеть тебя на балах и ассамблеях... Отцы наши с тобой знатные были товарищи, и я не желаю оставлять тебя заботами своими... чтобы развеселилась ты... Что касаемо князя твоего, жалею я его... — В голосе её звучала неподдельная печаль. — Видишь ли во сне его, является ли он тебе?
Не зная, как панически суеверна Елизавета, княгиня с полной открытостью стала рассказывать про то, что случилось с нею на днях:
— Ах, Ваше Величество, нынче ночью он опять привиделся мне! Слышу, будто кто стучит в дверь, я скорее туда: кто там? кого надобно? — спрашиваю. И слышу его голос: «Жену мою драгоценную надобно». Глухой такой, тихий голос... Я открыла дверь, гляжу, а там — белое пятно, на глазах оно сделалось серым, вознеслось и...
— Ой, страсть какая! Не сказывай дале, я и так испужалась, — всплеснула руками императрица — А ты, матушка, вот что сделай: сходи на богомолье, помолись да на могиле его церковку возведи. Память ему! — Она перекрестилась и поднялась, давая знать, что аудиенция окончена.
Когда остались одни, Наталье пришлось выслушать целую отповедь от Катерины: зачем говорила про сон свой, привидение, зачем не изображала радость, тоску нагоняла, кому надобно при дворе в чувствах своих изъясняться? Наталья знала придворный этикет, однако за эти годы так привыкла к простой, естественной жизни, к тому же государыня была так милостива, что разоткровенничалась.
Ничего не ответив на упрёки сестёр, Наталья Борисовна проводила их взглядом, когда вспорхнули они, и медленной походкой двинулась вдоль Невы.
С моря дул ветер, над рекой носились чайки, беспокойные, всегда волновавшие её... Невольно перенеслась она в прошлое, на затерянный в водах остров... Сколько их было там! Тучи... Одна белокрылая чайка всё носилась над ней, мелькали чёрные окончания крыл, розовые лапки...
Наталья Борисовна уже собиралась сворачивать на Фонтанку, как вдруг кто-то окликнул её. Александра Меншикова! Они бросились навстречу и, будто родные сёстры, обнялись, поцеловались, вытирая слёзы. Вот с кем можно было говорить, вот кто понимал её с полуслова!..
Кто-то из очевидцев справедливо написал о вернувшихся из ссылки женщинах:
«Быв до того горды и тщеславны, сделались они чрезвычайно скромны и любезны, и даже сожалели о том, что они вне изгнания».
Да, именно сожаление испытывали княгини-крестьянки и в разговоре были откровенны и искренни.
— Знаешь ли, — говорила Александра Меншикова, — иной раз достану я платье из сундука, в котором там ходила, надену его и хожу... И батюшкины заветы всё вспоминаю. Лишение благ земных не должно причинять никакой скорби, говаривал он, в столице порок торжествует над добродетелью, а вдали от неё сердце сохраняется в первобытной новизне... Жалел он, что вернёмся мы в столицу.
— Иван Алексеевич почитал твоего отца, на берегу сидя, мыслил о судьбах их схожих... Как мы там Священное Писание почитали, а тут... на каждом шагу его нарушают.
— Знаешь ли, как сказывала мне одна почтенная вдова? «В нынешнем веке царство Божие надобно красть, так не дадут, ни за что не дадут...»
— А я, — призналась неожиданно для себя Долгорукая, — хочу в монастырь...
Они стояли на берегу реки, и мысли их были далеко, в северных холодных краях, где сама природа суровостью своей и простотой делает человека другим.
Чайки всё так же беспокойно носились над водой, особенно одна. Она ни на минуту не садилась на землю, только на воду.
— Что с ней? Глянь, — заметила Долгорукая, — крыло перебито и никак... одна лишь лапка.
— Мальчишки, — махнула Александра Меншикова.
— Вот и я так же... — вздохнула Наталья, — одно крыло только осталось. Ежели б не дети — ушла завтра же в монастырь...
Пётр Борисович Шереметев наконец дождался своего часа — Варвара Черкасская стала его женой. Долог был путь их к счастью, — упрямый князь Черкасский то не давал согласия на брак из-за долгоруковского дела, то хотел выдать дочь за Кантемира, сторонника его партии. Но и Варвара характером под стать отцу, тоже упряма. Богатейшая невеста, красавица, весёлого и независимого нрава, она десять Лет ждала своего жениха, и наконец Пётр Шереметев стал её господином и владельцем несметного её состояния. В 1743 году князь Черкасский скончался, и граф Шереметев получил во владение сотни тысяч крепостных, многие десятины земли, несколько вотчин, село Иваново и знаменитые черкасские огороды, протянувшиеся в Москве от Сухаревки до Останкино.
Но странно: только с Варвары, которая цвела, будто чайная роза, вдруг стали опадать лепестки. Ей уже тридцать лет, она тяжело переносит беременности, а с рождением детей медлить нельзя.
С огорчением отметила вернувшаяся из дальних краёв Долгорукая располневший стан подруги, её отяжелевшие веки, расплывшееся лицо. Брата же своего, напротив, она нашла быстрым, уверенным хозяином, добрым барином, заслужившим любовь своих дворовых, к тому же любителем шутки и народного словца.
...Наталья Борисовна вошла в комнату, когда Варвара держала на руках дочку, а рядом стоял её первенец — Николай (со временем он станет владельцем Кускова, строителем Останкина, полюбит актрису Жемчугову и совершит бесстрашный по тем временам поступок — женится на ней). У родителей были счастливые лица, с умилением глядели они на дочку, и Наталья не смогла подавить лёгкой зависти: у неё никогда уже не будет девочки.
Сама же она только что от больного сына — его лечили и французские, и немецкие лекари, но толку не было. Одинокая вдова, она жила в трёх комнатах в доме брата, не имея своего дома. Старший сын, Михаил, слава Богу, ловок, сметлив, много учится, а младший — одно горе. Брат отписал ей ещё одну деревню, 500 крепостных, но ведь самой, всё самой надобно делать.
— Ты погляди, погляди, Наталья, как улыбчива наша Варюша! — любовалась дочкой Варвара Алексеевна. — А какая забавница... Нонешний день играла я с нею, и лопотала она складно, и не хуже попугая... Что ни скажу — всё повторяет.
— Ладная будет словесница, — обнимая жену, добавил Пётр Шереметев, — не хуже Репниной...
— Варюшка, покажи, сколько тебе, дитятко, годков исполнилось?
Девочка оттопырила два пальчика и протянула матери. Нельзя было не улыбнуться, глядя на неё. Долгорукая выпростала из сумки икону:
— А я вам мерную икону на рождение принесла... — и протянула икону Божьей Матери.
Родители благодарили её и скоро стали укладывать ребёнка спать. Наталье Борисовне ничего не оставалось, как подняться к себе в комнату. Села с задумчивым видом в кресло и долго глядела на вечереющие сумерки за окном.
За стеной услыхала она голос няньки Ненилы. Разуверившись в лекарях, мать призвала эту здоровую, весёлую девку из дворовых. Мать её жила когда-то у фельдмаршала, в Борисовке, про неё говорили худое, однако руками умела она снимать боли, заговаривала хворобу, песнями лечила бесноватых. Чёрная, толстая, с жгучими глазами, Ненила была щедра, и из неё просто сочилась доброта.
Прислушавшись, Наталья Борисовна разобрала, что говорила Ненила.
— Заговариваю я от стрешни, от поперешни, от озовища, — глухо и однотонно звучал её голос, — от прытки и от прыткиной матери, от чёрного, от рыжего, от двузубого, от трёхзубого... Как из булату кованого, из синего укладу камень огонь выбивают, так и все недуги, младенец Дмитрий, выбиваю... Заря, заря-зорюшка, как ты утихаешь, как ты улягаешься, так и пускай у Дмитрия с буйной головы, с ясных очей, с ретивого сердца улетают порча его, а зорюшка головку обоймёт... Ляг, опочинься, ни о чём не кручинься!..
Наталья Борисовна приоткрыла дверь и увидела, как Ненила большими своими толстыми руками обнимает голову её сына, как клонится его головка, смежаются глазки... Вот и уснул... верить — не верить в колдовство Ненилы? Однако всегда после неё мальчик спал тихо, и не было на другой день приступа...
Только и тут беда подстерегала Наталью Борисовну: скоро брат приказал отправить знахарку в дальнюю мызу. Отчего? То ли, пока Варвара Алексеевна была на богомолье, видели, как из спальни графа выскочила красная, растрёпанная Ненила. То ли кто-то донёс графу, что Ненила ведьма, что сама рассказывала, будто летала ночью на шестёрке чёрных коней, а кучера все были в белых саванах... Видели, как считала она звёзды на небе, собирала росу на траве, а на Иванов день огненный столб из флигеля поднялся, поднялся тот столб и рассыпался, а сарай сгорел.
Поверил ли Пётр Борисович сим россказням или просто надоела ему Ненила, только однажды вызвал секретаря и отчитал ему такие слова: «Девку Ненилу, которая имеется в доме, в которые ни на есть мызы выслать, только бы в петербургских домах оная девка не была...»
Перед Великим постом отправилась княгиня Долгорукая в Новгород поглядеть, как строят церковь, которую дала она обет возвести в память своего мужа, в честь Рождества Христова. Довольна была: всё ладно шло, осталось только внутренность расписать.
А как вернулась — снова тоска её обуяла. Был вроде у неё теперь свой дом, казалось, к лучшему всё. Долгоруковские имения когда-то отобрали, передали в чужие руки, Горенки отошли к Разумовскому, а теперь указом Елизаветы кое-что возвращено обратно. Да только вещи все обветшали, пришли в негодность: позолота с кресел опала, обивка в заплатах, ковры потёрты, жирандоли поломаны... Княгине это ни к чему, но сын её старший вошёл в возраст, хотел он быть богатым, а тут и рамы-то для отцовского портрета не сыщешь стоящей.
Наталья Борисовна, сев у туалетного столика, подаренного ей братом, перебирала ножички, шпильки, перламутры в крохотных ящичках, думая в те минуты и о новом приглашении государыни, и о каменщиках, и о шереметевском доме, полном семейного счастья. Не выходило из головы и вчерашнее происшествие. Отпустила она слуг из дому, оставив одного, сама ушла в гостиный двор, а вернувшись, не могла достучаться: лакей напился пьян и спал, развалившись, в её комнате. Она была в отчаянии, сама стащила с него, сонного, туфли, ухватила за ливрею, которая под руками её стала рваться. Утром с он каялся, просил прощения, плакал и обещал более не пить, но верить ли?.. Отчего-то это её особенно раздосадовало и привело в ещё большую печаль. Не уходила и дума о старшем сыне, рос он весь в долгоруковскую породу — смел, находчив, горяч, но и надменен, высокомерен, и как с него сбить барскую спесь — не ведала...
А тут ещё одна история — с Обольяновым, соседом их, помещиком. Варвара, добрая душа, задумала сватать за него. Сперва всё про Головнина говорила:
— Умница-разумница Натальюшка, да ты ж молодая совсем, как будешь двух сыновей растить? Выходи за Головнина!.. Он и умом и ростом тебе под стать... На себя-то погляди — статная, ладная, губки бантиком, носик долгонькой, шереметевский, а бровки — как нарисованные...
Летом в кусковском доме стал появляться этот Обольянов. Был он отставной майор, служил ещё при фельдмаршале, не раз наведывался к Шереметевым при Петре II. Как-то явился чуть не со слезами: написал на него кто-то жалобу, дескать, «нетчик» он, отрока своего Феоктиста не отдал в солдаты. («Нетчиками» называли тех, кто без причины укрывал своих сыновей от воинской службы). Но у Обольянова сын больной, тщедушный, служить не мог, и кто-то (кто хотел завладеть его имением) написал на него донос. Шереметев отказал ему в ходатайстве, не захотел лишний раз обращаться к государю, а Наталья, услыхавшая тот разговор, взялась передать челобитную через князя Долгорукого. Дело выгорело, и Обольянов благодарен был безмерно. Однако на том дело не кончилось, через год явился он с таковой речью:
— Отдал недоросля своего по артиллерийской части, учиться стал он с прилежанием, вести себя с учтивостью, да вот беда — страсть к рисованию обуяла. Сродники ругают — ну-ка дворянин, а рисует; учитель так гневается, что и слов нет... Этакий аспид! — раз велел покласть рисунки моего Феоктиста на спину и бить его розгами... Не рождён он, знать, по артиллерийской части — его бы по чертёжной линии направить.
За прошедшие годы Феоктист выучился «по чертёжной части», к тому же хорошо рисовал, а Обольянов-старший стал вдовцом. Пётр и Варвара Шереметевы заказывали Феоктисту разные художественные работы, показывали Наталье, и они весьма приглянулись ей. Особенно натюрморты и пейзажи, особенно тот, на котором запечатлёна аллея, где повстречалась Наталья со своим князем.
Старший Обольянов зачастил в Кусково. Она была с ним любезна, внимательна, но, утомлённая речами и комплиментами, стала избегать гостя. Отчего — и сама не могла бы объяснить. Ей не нравилось всё, что уводило её от тайных мыслей о муже, от тайных встреч с ним. Да, да, она ждала встречи, и он являлся!..
Слегка приобняв Варю, она твёрдо проговорила:
— Пожалуйста, не сватай меня боле.
Варвара обиделась, однако скоро забыла про то, тем более что ей только что стало известно, что после короткой болезни скончалась Долгорукая Катерина. Наталья так и онемела. Как? Всего месяц как встретилась ей Катерина с мужем своим — счастлива была безмерно, что вышла наконец замуж, открылось всё, о чём мечталось. Боже мой! Давно ли беседовали они с Елизаветой Петровной — как хороша, горделива была княжна! — и вот... Ах, зачем она так худо думала про неё, зачем не простила всей берёзовской истории, кляла за мужа?! Неужто огненные глаза её, белая кожа, стан стройный — добыча лишь земли? Нрав горделивый, страсти?..
Наталья Борисовна рассталась с Варей и поспешила в молельню. Она чувствовала себя в чём-то виноватой, и спастись можно было только молитвой.
— Отец небесный, — шептала она, стоя на коленях и сложив на груди руки, — научи меня быть истинной дочерью Твоей! Очисти разум мой! Ты добр и милосерд, ты посылаешь дождь на поля и праведных и грешных. Ты согреваешь лучами своими всякого человека! Отчего же я, раба Твоя, не могу ко всем быть доброй и милосердной?.. Господи, прости прегрешение моё!.. Помяни почившую Екатерину, отпусти и ей грехи её!..
Поздно вечером, уложив спать сына, долго ещё бродила княгиня по комнатам, а потом вышла в сад.
Небо ещё светилось, а земля, кусты потемнели. Жасмин, раскинувшийся возле дома, дурманил голову, цветы его — будто малые свечки в пост, выделялись во мраке. Она уткнулась в цветущие ветви...
Вдруг в ушах раздалась какая-то тихая музыка. В доме спали, никто не мог играть. Прислушалась. Мелодичные струнные переборы всколыхнули её и унесли куда-то... Гусли? Неужто гусли? Откуда им быть тут, их нет!.. Нет, не гитара, не клавесин...
Она стояла недвижимо, напрягаясь и отдаваясь чудным звукам. Давид-псаломопевец... Князь Иван... Вдали показалась ей какая-то фигура, она бросилась туда, но — никого, лишь лёгкая тень и холодное дуновение.
Но вот тень обернулась и как бы поманила рукой, и опять тихий голос, его голос! Это был он, но куда он звал её? Отчего пел? И эта поднебесная музыка, которую можно услышать лишь в ином мире...
Иной мир! — вот куда он зовёт, вот где её место!..