В жаркий июньский день 1897 года почтовая карета, курсировавшая раз в неделю между Бельцами и Орхеем, как в старину называли Оргеев, остановилась на дороге, уходившей на Новые Езорены. Из кареты вышел человек лет тридцати, с бледным, болезненным лицом. Он был в брезентовом плаще, в соломенной шляпе, спасавшей от палящих лучей солнца, и с маленьким саквояжем в руках. Оглянувшись, молодой человек направился к высокому холму, обогнул его с правой стороны и зашагал к небольшому хутору, стоявшему на пригорке между Новыми Езоренами и Николаевкой.
Барский двухэтажный дом, в котором доживал свой век старый помещик мадьяр Иштван Гасперши, стоял здесь с незапамятных времен. Гасперши весь день слонялся от скуки по заставленным обветшалой мебелью комнатам, на стенах которых висели истрепанные гобелены с вытканными на них охотниками и гончими собаками.
Ни на одной из карт мира хутор, принадлежавший Гасперши, не был отмечен даже крохотной точечкой, но крестьяне Новых Езорен и Николаевки называли его по имени помещика.
Человек в брезентовом плаще степенной походкой прошел в кабинет хозяина и, учтиво поздоровавшись с Гасперши, отрекомендовался:
— Георгий Иванович Лазо, помещик села Пятры, что под Орхеем.
Иштван Гасперши протянул руку и прошамкал беззубым ртом:
— Знаю, знаю, мне вас рекомендовал доктор Чорба.
Кишиневский врач Чорба, занимавшийся не столько врачеванием, сколько маклерскими делами, приносившими ему солидный доход, предложил Георгию Ивановичу, дела которого пошатнулись, продать свою усадьбу в Пятре и купить хутор Иштвана Гасперши.
Георгий Иванович придирчиво осматривал комнаты, прицениваясь к мебели, бродил по саду, заглянул в коровник, на конюшню и наконец приступил к деловому разговору.
— Я переведу вам деньги через Орхеевское кредитное общество, с которым у меня имеются денежные дела, — предложил Георгий Иванович.
— Предпочитаю получить наличными, — возразил Гасперши. — Кредитным обществам я не доверяю.
— Как вам угодно, — ответил Лазо.
Не Георгий Иванович, а именно Чорба был заинтересован в этом обществе, членом правления которого он состоял. Георгий Иванович лишь послушно изложил то, что ему внушил Чорба.
Сделка состоялась, и в августе, когда во всей Бессарабии стояла невыносимая жара, на хутор прибыли три кареты и десяток возов, на которых громоздились ящики и сундуки с домашним скарбом.
Из первой кареты вышла высокая, привлекательная женщина. Она была одета в серый дорожный костюм, из-под белой соломенной шляпы с отогнутыми полями выглядывали каштановые волосы. Георгий Иванович помог жене сойти, подав ей руку — она держала грудного ребенка, — и проводил в дом, накануне оставленный Иштваном Гасперши.
Вслед за женщиной с подножки кареты прыгнул четырехлетний мальчуган с черными глазами и, убедившись, что отец с матерью вошли в дом и позабыли о нем, побежал на скотный двор, оттуда к колодцу, а затем в сад. Новые места его увлекли, и он не слышал, как отец настойчиво звал: «Сережа! Сережа!», и только Сынион, служивший при Георгии Ивановиче на побегушках, разыскал мальчугана и привел домой.
Вскоре Георгий Иванович купил у соседнего помещика трех коров разной масти и черного быка с лоснящейся шерстью на боках.
В усадьбе появился управляющий Кржижановский с надменным видом и нафабренными усами. Сережа боялся его и не любил. Не любил он и его помощника Штефана Руссу, смотревшего на всех тяжелым взглядом. Впрочем, этих людей не любила и мать Сережи, Елена Степановна.
Из Николаевки пришла тихая и застенчивая украинка Анна Галузинская и нанялась в прислуги. Сережа сразу же привязался к ней и, забегая украдкой от родителей в людскую, совал Анне то пряник, то кусок сахара.
…Шли годы. Сережа подрос, стал крепким и бойким мальчиком. Подрос его младший брат Боря. У супругов Лазо появился третий сын — Степан.
Крестьяне Николаевки и Новых Езорен летом батрачили у Георгия Ивановича, называя теперь хутор Лазоя.
Серо и скучно протекала жизнь семьи мелкого бессарабского помещика Лазо.
За окнами догорал солнечный закат.
В этот час у Лазо обычно пили чай. За круглым столом, накрытым цветной скатертью, неизменно сидел гость из Оргеева или Бельц или сосед, такой же малосостоятельный помещик, как и сам хозяин. И почти всегда Чорба. Доктор носил широкий люстриновый пиджак, из-под которого выглядывал чесучовый жилет со свисавшей из кармашка золотой цепочкой с брелоками.
В столовую вошел Сережа и испуганно остановился на пороге. На правом колене отчетливо синело пятно.
— Полюбуйтесь, доктор, — тихо промолвила Елена Степановна и, встав из-за стола, чтобы не встретиться со взглядом мужа, подошла к резному дубовому буфету и достала банку с вареньем.
— Да-с, Елена Степановна, — сказал он, — таковы все дети.
В этой краткой, мало что значащей фразе доктор умышленно постарался скрыть свое отношение к Сережиному проступку, чтобы не навлечь на себя гнева строптивого хозяина и не заслужить упрека со стороны хозяйки.
— Разбил колено, испачкал руки… Экое несчастье! — произнес властным голосом Георгий Иванович. — Вот видите, доктор, по мнению Елены Степановны, на Сережу надо надеть костюм пажа, и он чинно и важно будет расхаживать по двору. Тьфу!
Опасаясь, что возникший спор может принять нежелательный оборот, доктор многозначительно посмотрел заплывшими от жира глазками на Елену Степановну, давая понять, что решительно просит ее не возражать мужу.
— Не пройти ли нам, Георгий Иванович, в ваш кабинет? Мне хочется рассказать вам прелюбопытную историю, происшедшую с судьей Арсением Демьяновичем.
Доктор поднялся и удалился из столовой, увлекая за собой Георгия Ивановича. Елена Степановна осталась в столовой одна. Вот уже второй год, как вспыльчивость мужа стала проявляться все чаще — то ли от неумелых попыток поднять пошатнувшееся хозяйство, то ли от неудачных сделок, заключенных с помощью доктора Чорбы. Бывали дни, когда Георгий Иванович кричал на всех, и тогда в доме воцарялась настороженная тишина, а Елена Степановна, старательно укрывая детей от отца, сама неслышно двигалась по комнатам.
Не всегда удавалось Елене Степановне сдержать себя. Иногда у нее вырывались слова протеста, но тогда Георгий Иванович злился еще больше, и если в эту минуту кто-нибудь входил в комнату — его ожидали упреки и брань.
— Сынион! — гремел его голос. — Куда запропастился, чертов сын? Трубку и табак!
В кабинет вбегал вихрастый парнишка лет шестнадцати с широко раскрытыми глазами, в которых никогда не исчезал страх перед хозяином, и торопливо предлагал:
— Извольте, барин!
Елена Степановна знала, что соседи прозвали ее мужа Троекуровым. Вот почему она не раз обращалась к Чорбе с просьбой повлиять на Георгия Ивановича, но доктор советовал беспрекословно слушаться главу семьи, даже если он неправ. Елена Степановна выслушивала назидания Чорбы и, как это ни претило ей, требовала покорности от детей. Ее внушения в конце концов породили в детях страх перед отцом, а у Сережи они вызвали ощущение недовольства, перешедшее постепенно в затаенную злобу.
В те дни, когда особенно проявлялся деспотизм отца, Сережа убегал из дому, бродил по полям, наблюдал за полетом птиц, за сусликами, воровато тащившими в свои норки колосья, за беззаботно порхающими бабочками. Иногда он останавливался у полосок земли, на которых от зари до зари копошились крестьяне. В детском сознании возникали сложные вопросы, но не было человека, который мог бы ясно и просто ответить на них. К отцу не подступись, а у матери и без того много забот.
Однажды в усадьбу пришел крестьянин Ион Костакэ. У него было мужественное лицо, на носу маленькая горбинка, черная бородка росла клинышком, а руки большие, каждая, казалось, поднимет трехпудовый мешок. Но бедность жила в его жалкой избушке годами. Как ни бился Костакэ, а прокормить свою многолюдную семью никак не мог.
Заметив у конюшни Георгия Ивановича, Костакэ подошел к нему и, сняв с головы старую мерлушечью шапку, попросил:
— Барин, одолжите пуд зерна.
Сережа стоял на пороге конюшни и слышал просьбу Костакэ. Ему казалось, что отец пошлет его, Сережу, в дом за ключом, отопрет амбар и скажет: «Возьми, Ион, любой мешок, а придет время — рассчитаемся». Но Георгий Иванович, к удивлению сына, засмеялся, а потом принял серьезный вид и крикнул:
— Пошел со двора! У меня самого хлеба в обрез…
— Папа! — бросился Сережа к отцу, но тот сердито оттолкнул его и направился к дому.
Из конюшни вышел старый кучер Михалаке. Посмотрев вслед ушедшим, он с грустью проговорил:
— Не стерпит Ион, третьего ребенка на днях похоронил…
Как-то Георгий Иванович надолго уехал по своим делам. В доме наступил мир. Забот у Елены Степановны стало меньше, теперь она весь досуг отдавала детям, рассказывала сказки и никого из них не наказывала за невинные шалости. Сережа нашел на поле маленького вороненка, приручил его и назвал Керандой. Он не расставался с птицей весь день, кормил ее с ладошки и разгуливал с ней по саду. Вороненок послушно сидел на плече мальчика и каркал. Иногда он взлетал на дерево, но стоило Сереже позвать: «Керанда, домой!», как вороненок тотчас же снова садился мальчику на плечо.
Однажды вечером Сережа застал мать в слезах. Он подбежал к ней, уткнулся в ее колени, но не спросил, почему она плачет, — вспомнил, как на прошлой неделе до него донеслись слова слуги, обращенные к кучеру: «Барин возвращается, опять начнутся крики».
Вопреки ожиданиям семьи и дворовой прислуги Георгий Иванович приехал хотя и похудевшим, но в веселом расположении духа. Он даже вспомнил, что в феврале, на Сережиных именинах, пообещал сыну научить его ездить верхом и стрелять из охотничьего ружья. Сережа нетерпеливо дожидался того дня, когда отец прикажет вывести из конюшни Буланку, оседлать ее, а он, Сережа, ухватившись за луку седла, ловко усядется и, как все опытные наездники, пустит сперва коня шагом, а потом даст ему шенкеля, и тот помчится во весь опор. Но отец почему-то не приказывал седлать Буланку, а потом снова уехал. В день своего возвращения Георгий Иванович увидел Сережу в чистом костюмчике и даже причесанным.
— Сынок, — сказал он, подняв его на руки, — такого Буланка сбросит. Если хочешь учиться ездить верхом — приходи в старых штанишках и на босу ногу.
Мать недовольно обронила: «Еще что!», но отец добродушно, чего с ним раньше не бывало, пояснил:
— Детей надо закалять. Вырастили из меня тепличный цветок — потому и болею. С завтрашнего дня Сережа будет принимать со мною холодный душ, ездить верхом на Буланке и стрелять из двустволки.
Елена Степановна с ужасом выслушала слова мужа. Когда он ушел в кабинет, Сережа бросился к матери, прильнул к ее рукам и сказал, мягко картавя:
— Ездить верхом и стрелять я буду с отцом, а слушаться — только тебя.
В девять лет Сережа ловко набивал патроны порохом и дробью, вставлял капсюли, бойко ездил верхом без седла. Всякий, кто видел его хотя бы раз, легко запоминал. Для своих лет ему бы быть выше ростом, но сложен ладно — настоящий крепыш! — и все в нем привлекало: живой ум, острое слово, черные дуги бровей над пытливыми глазами. Мальчик часто уходил в овраги, где крестьяне, раскапывая ямы, брали жирную глину и песок, или, забравшись в промоины, ковырял железной палкой, извлекая покоробленные ракушки. Ему хотелось знать, что лежит в недрах земли, какова толщина земного покрова, но не было человека, который мог бы ему об этом рассказать.
Летом, когда после мучительного зноя набегали черные тучи, предвещая грозу, Сережа, несмотря на строгий запрет, скрывался из дому и, притаившись под навесом старого сарая, следил за тем, как на горизонте возникала дымка, прорезаемая ослепительными зигзагами молний, как эта дымка приближалась, неся с собою острые запахи. Наконец наступали последние минуты — налетал страшной силы ветер. Срывая с деревьев листья, он поднимал их и бешено кружил. Деревья гнулись, стонали, стайки птиц проносились с криком, потом падали первые крупные капли, а вслед за ними опускалась дождевая завеса. Быстро разбегались по земле ручейки. Переплетаясь и скрещиваясь, они сливались в большие потоки, унося с собою сорванные ветром листья и ветви. Сверкали молнии, в воздухе тревожно грохотало. Проходил час, другой, тучи убегали, а дождь редел и сеял, как сквозь сито, легкую серебристую россыпь. Солнце, вырвавшись из плена, отражалось в водяных лужах, как в зеркалах, играя множеством светлых зайчиков.
После дождя Сережа выходил из своего убежища и, задрав штаны до колен, с упоением шлепал по лужам.
Но то, что доставляло радость Сереже, приводило его отца в уныние. Если все лето шли проливные дожди, то колосья, не созрев, припадали к земле и гнили. Если солнце безжалостно палило несколько месяцев подряд — тогда земля трескалась, хлеба засыхали, и сухой ветер перебирал жалкие колоски. Если перед самой косовицей тяжелый град выбивал зерна — в колосе оставалась одна мякина.
Вот почему Георгий Иванович уже с весны хмурился, жаловался на то, что его поля расположены среди гор, и тучи, застряв между ними, обязательно должны пролиться дождем. Из года в год дела Лазо приходили в упадок, росли долги. Дедовский способ обработки земли приводил к тому, что она истощалась, и средней руки помещики постепенно разорялись. Этим пользовались богачи, скупая у них усадьбы за полцены. Георгия Ивановича ожидала та же участь, и он открыто говорил об этом жене при детях.
— Продай землю — и сразу все заботы отпадут, — предложил Сережа отцу.
Георгий Иванович усмехнулся, обращаясь к жене:
— Вот как рассуждает наш сын… Вырастет — не удержит усадьбу.
— Ты для нас оставь немного, — растерянно предложил Сережа, как бы желая оправдаться, — мы с тобою вспашем, засеем…
Отец сурово посмотрел на сына и сказал:
— Я не мужик, чтобы ходить за сохой.
С этого дня Сережа понял: отец не хочет быть на положении тех, кто сам пашет и сеет. «Чем отличается мужик от отца? — мучительно думал пытливый мальчик. — Тот — человек, и этот — человек. У одного хороший дом, у другого худой, у одного много земли, у другого клочок, и прокормить такому человеку семью не под силу. Кто же виноват в этом? Ведь земли-то видимо-невидимо. Поговорить бы с мужиками». И Сережа вошел в избу Богдана Раду, жившего в Новых Езоренах. На него дохнуло тяжелым запахом кислой капусты и брынзы. С печи доносился детский плач.
— Буна диминяца![1] — робко произнес Сережа.
— Доброе утро! — неохотно ответил Раду тем же приветствием.
— Как живете?
— Спасибо, барин, дай бог всем помещикам так жить.
— Я еще мальчик, а не барин, — ответил он.
— Вырастешь, будешь таким, как отец, — проворчал Раду.
— А отец какой?
— Такой, как все… Иди, барин, домой, тут тебе не место.
Сережа в смущении вышел на улицу. Поговорить не удалось, все осталось по-прежнему неясным и непонятным. Почему Богдан Раду так непочтительно отозвался об отце? Не тот ли это крестьянин, которому отец угрожал расправой за порубку дерева в роще? Потом, правда, оказалось, что дерево-то засохшее, но Георгий Иванович метал громы и молнии, крича на порубщика:
— Сегодня срубил мертвое дерево, а завтра живое. Я, что ли, не знаю мужика? Не доглядишь — стащит.
— Постыдились бы, барин, такие речи говорить. Сами вы молдаванин и знаете, что молдаванин чужого не возьмет. Дети наши с голоду пухнут. За прошлую зиму на погосте новых пятнадцать крестов выросло — одних первогодков десятеро умерло. А ваши барчуки растут, на голодуху не жалуются.
— Ступай вон! — злобно крикнул Георгий Иванович.
Сережа медленно брел и размышлял. Для него было ясно одно: будь это Ион Костакэ или Богдан Раду — они его отца не любят, недовольны им, но разгадать причину мальчику было не под силу.
Крестьянские ребята не сторонились Сережи, а он был им всегда рад. Случай помог Сереже заслужить признание у ребят. В знойный день загорелась изба вдовы Иляны Лупу. Огонь быстро охватил камышовую крышу. Тушить пожар прибежали соседи. В избе находились две девочки. Вбежать в избу через дверь невозможно — огонь яростно бился в сенях. Никто не хотел рисковать жизнью.
— Сгорят дети, — услышал Сережа вздохи в толпе и тут же подумал: «Жалеют, а спасать боятся». В его детских руках неожиданно родилась сила. Подбежав к изгороди, он выхватил кол и бросился к дому, под крышей которого уже трепыхали языки пламени. Ударив колом по оконцу, Сережа легко высадил раму, изъеденную короедом, и влез в избу.
Его ждали с напряженным любопытством и нетерпением, но он долго не появлялся. Наконец в окне показалась голова Сережи. Задыхаясь от дыма, он крикнул, протягивая руки, в которых бережно держал девочку:
— Возьмите!
Потом он вынес другую девочку, отдал ее взволнованной матери, прибежавшей к дому, и с трудом выбрался из огня. Прыгая через окно, Сережа повредил ногу, но, не показав виду, пошел домой.
— Это чей? — спросила Иляна, глядя с невыразимой благодарностью ему вслед.
— Лазо.
— Ишь какой! Видно, не в отца пошел.
Второй год жил в доме Лазо Федор Иванович Кодряну, скромный петербургский студент, один из тех, кому за отсутствием средств приходилось часто прерывать занятия и наниматься в репетиторы, чтобы скопить немного денег на жизнь.
Кодряну был родом из Бессарабии и на предложение одного из петербургских адвокатов, находившегося с Георгием Ивановичем в переписке, дал согласие поехать в Лазою на год. Он прибыл в Кишинев, когда акации стояли в белой кипени, и на лошадях добрался до Сынжереи, а оттуда на хутор. Его любезно встретили, отвели отдельную комнатку в одно окно, выходившее в сад, и поручили заниматься с Сережей по программе гимназии.
Студент ничем не привлекал к себе внимания, но говорить с ним доставляло большое удовольствие. Голос у него был грудной, спокойный, сам никогда не прерывал собеседника, свое мнение высказывал убедительно. Не прошло и недели, как Кодряну завоевал симпатии Елены Степановны, всех дворовых слуг и даже самого Георгия Ивановича. Лишь доктор почему-то сторонился студента и в один из своих приездов в Лазою обратился к Георгию Ивановичу:
— Почему вы не определите Сережу в кишиневскую гимназию? Это ведь не церковноприходская школа или реальное училище. В гимназии дворянские дети занимаются.
— Ничего, кроме дурных навыков, он там не получит, — решительно возразил Георгий Иванович, — меня вот испортили в гимназии, научили всяким гадостям. Пусть дома учится…
Сереже понравился Кодряну с первой встречи. Мальчик тщательно готовил уроки, почтительно разговаривал с учителем. Однажды он попросил его пройтись к оврагам и посмотреть в расщелинах красную, как кровь, глину. По дороге Сережа расспрашивал, как выглядят Кишинев и Петербург, много ли звезд на небе, куда девается вода после обильных дождей, и наконец, пытливо посмотрев на студента, спросил:
— Вы умеете хранить секреты?
Федор Иванович улыбнулся и ответил:
— Умею!
Тогда Сережа рассказал о Ионе Костакэ и Богдане Раду.
Федор Иванович ответил не сразу. Он видел перед собой не обычного мальчика и понимал, что если ему привить любовь к наукам и серьезно им заняться, то он еще в раннем возрасте поймет не только явления природы, но и характер общественного строя, делившего людей на избранных и униженных, на богатых и бедных. Подбирая понятные для мальчика слова, учитель постепенно привлекал его к себе. Так между ними установились сердечные отношения.
— В гимназию тебе все же придется поступить, — убеждал его Федор Иванович, — но знания, которые ты в ней приобретешь, сумей потом применить по-своему. Ты встретишь там много богатых дворянских детей, а они не любят таких, как ты, — дворянскую голытьбу. Настоящий человек думает не о себе, а о всех людях. Не разменивай свою совесть и храни честь смолоду. Читай книги, умей находить в них зерно истины!
— Зачем мне гимназия? — недоумевал Сережа.
— Важно быть среди людей. Ты должен узнать их, чтобы разобраться, кто друзья народа и кто его враги.
Нередко Кодряну уходил из дому. Сережа не мог догадаться, что его учитель сидит в доме у Иона Костакэ.
— Что русский, что молдавский помещик — все одним миром мазаны, — говорил он. — Им бы выжать из мужика все соки. Ты про гайдуков слышал?
— Слышал. Угоняют их жандармы в Сибирь, на каторгу. Пропадут они там, — тяжело вздыхал Костакэ.
— Другие будут, — уверял Кодряну. — Не надо унывать…
Почти ежедневно Кодряну с Сережей совершали прогулки. Как-то они добрели до большака, который вел на Сынжерею. Тощие, низкорослые лошаденки со впавшими боками медленно тянули по дороге длинный возок, называемый в Молдавии каруцей. На каруце, поджав под себя ноги, сидел бородатый крестьянин в поношенной фетровой шляпе с опущенными полями.
Навстречу ехала пароконная бричка, в которой сидел управляющий помещика Мими, обрусевший поляк Плахецкий, известный в округе своей жестокостью. Мими дорожил своим управляющим и платил ему большие деньги, опасаясь, как бы его не переманили соседи. Плахецкий не знал молдавского языка, но ругань он усвоил и поносил крестьян на каждом шагу.
Крестьянин помедлил свернуть на обочину, и бричка ударилась крылом о каруцу. Рассвирепевший управляющий соскочил с брички, набросился на крестьянина и стал его избивать. Стоявший поблизости Кодряну, недолго думая, ударил Плахецкого в бок кулаком с такой силой, что тот схватился руками за сердце.
— Больно? — спросил как ни в чем не бывало Кодряну.
Плахецкий с искаженным от злости лицом повернулся к Федору Ивановичу, но, увидев перед собой незнакомого студента с золотыми наплечниками, позабыл про боль и, сдерживая свое негодование, спросил:
— За что пан меня ударил?
— А за что вы побили его? — спросил Кодряну, кивнув в сторону крестьянина.
— Я управляющий пана Мими, а мужик есть быдло. — И повысил голос: — Я не позволю себя бить!
— А я не позволяю его бить, — хладнокровно произнес Кодряну. — Он вас не обидел, а издеваться над человеком нельзя.
Сереже понравилась невозмутимость учителя.
— Пусть извинится перед крестьянином, — подсказал он Кодряну.
— Ему от этого легче не станет, — ответил Федор Иванович. — Пусть лучше этот тип убирается подобру-поздорову, пока я ему не дал тумака в другой бок.
Сережа невольно засмеялся, и это разозлило Плахецкого.
— Я буду жаловаться пану Мими.
— Пожалуйста!
— В полицию буду жаловаться, — угрожал Плахецкий.
— Не рекомендую, — посоветовал Кодряну. — Езжайте своей дорогой. — И, ударив себя рукой по лбу, словно он вспомнил что-то важное, добавил: — Кстати, с вами давно хочет познакомиться Котовский…
Неожиданно Плахецкий прыгнул, как акробат, в бричку и, выхватив из рук кучера вожжи, стал неистово хлестать лошадей, которые и без того неслись галопом в сторону Сынжереи.
Дома Сережа ни словом не обмолвился о встрече Кодряну с Плахецким, но начал смотреть на своего учителя с затаенным восторгом.
До Георгия Ивановича весть о стычке Кодряну с Плахецким все-таки дошла, но так как он ненавидел Мими и его заносчивого управляющего, то не придал этой истории никакого значения. Георгий Иванович и Елена Степановна были довольны Кодряну. Сережа успевал в занятиях, речь его с каждым днем становилась разумнее, сам он стал сосредоточенным, правда, иногда чрезмерно задумчивым. Он постоянно жаловался на отсутствие книг — в библиотеке отца, кроме сельскохозяйственных календарей и книг по охоте, ничего не было.
За стол семья Лазо рассаживалась в строго установленном порядке. Каждый знал свое место, и никаких отклонений от правил Георгий Иванович не допускал. Первую тарелку Елена Степановна подавала мужу, вторую гостю, если он был, потом детям по старшинству, а в последнюю очередь себе и Федору Ивановичу.
Случилось, что Боря, отличавшийся упрямством, закапризничал и недовольно зашипел:
— Почему Сереже каждый день дают первому?
— Этот порядок заведен мною, — сказал отец тоном, не допускающим возражений, — и никогда не будет нарушен.
Боря надулся, бросил ложку и расплакался. Сережа, пожалев братишку, пододвинул ему свою тарелку, но этот самовольный поступок вызвал у отца гнев.
— Кто тебе позволил?! — закричал он, срывая с себя салфетку. Глаза у Георгия Ивановича зло забегали, дрожащие руки выронили ложку, — она упала в суп, и на скатерти появились жирные пятна.
— Не сердись, папа, — с наивной простотой сказал Сережа.
Георгий Иванович еще больше рассвирепел и ударил Сережу. Мальчик стукнулся подбородком о стол и сильно прикусил губу. Елена Степановна вскрикнула:
— Не смей трогать детей!
Взбешенный Георгий Иванович убежал в свой кабинет. За столом наступила тишина, все чувствовали себя подавленными. Сережа, зажав губу, облизывал с нее кровь. Ему было неловко перед учителем за поведение отца. После обеда Сережа просидел до позднего вечера в комнатке у Федора Ивановича, прося не придавать значения этому случаю.
Федор Иванович, привязавшийся к Сереже, сожалел, что семейные неурядицы и деспотизм отца калечат мальчиков. Он готов был покинуть дом Лазо, тем более что пошел уже второй год его пребывания на хуторе, но не хотелось расставаться с Сережей.
За ужином Георгий Иванович заметил отсутствие старшего сына.
— Где Сергей? — спросил он у жены.
— Он не может есть, у него распухла губа.
Федор Иванович обычно не вмешивался в семейные разговоры, но на этот раз не стерпел:
— Вы жестоко обошлись с Сережей, Георгий Иванович. Это редких способностей мальчик, скромный и с прекрасными наклонностями.
— Молчать! — прервал его Георгий Иванович. — Кто дал вам право, молодой человек, учить меня?
— Я только высказал свою точку зрения.
Сдерживая гнев, Георгий Иванович высокомерно посмотрел на студента, встал из-за стола и резко бросил:
— Пройдите ко мне в кабинет за расчетом!
Всю ночь Сережа проплакал, узнав о предстоящем отъезде учителя. Он хотел пойти к отцу, броситься ему в ноги и умолять отменить свое решение, но гордость не позволяла этого сделать; потом он задумал упросить мать отпустить его в Петербург с Федором Ивановичем, хотя знал, что она не даст согласия без отца. Он долго метался по постели и только под утро, обессилев от слез и раздумий, уснул.
Проснувшись, Сережа в одной сорочке побежал в комнату к учителю и без стука отворил дверь. Комната была пуста. Он возвратился к себе, сел на кровать и с досады швырнул подушку. Взгляд его упал на смятую простыню, на которой лежал сложенный вчетверо листок бумаги. Знакомый почерк… Мальчик бережно развернул листок и стал читать:
«Дорогой Сережа! Я уезжаю в Петербург заканчивать образование. Помни мои слова: учись настойчиво! В книгах ты найдешь ответы на свои вопросы. Надеюсь, что мы с тобой еще встретимся.
Сережа перечитал письмо, потом спрятал его в свой ларец на самое дно, оделся и вышел в столовую. Все уже сидели за утренним чаем. Мальчик подошел к матери, она поцеловала его в голову и сказала:
— Покажи губу, мне кажется, что она затвердела.
— Заживет, мама.
Ему хотелось сказать другое, но в присутствии отца не посмел.
После завтрака Сережа безмолвно удалился. Мать проводила его ласковым взглядом. Ее сердце болело от незаслуженной кары, которую понес сын, лишившись хорошего наставника и учителя.
Далеко за холмами, лесами и долинами лежал мир, которого Сережа не знал. Георгий Иванович, выписывавший из Кишинева «Бессарабскую жизнь», любил после обеденного чая развалиться в плетеной качалке и читать газету. Иногда Сережа брал газеты с этажерки в отцовском кабинете и читал непонятные статьи и телеграммы из городов с мудреными названиями. Он искал эти города на глобусе и почти никогда не находил их. Хорошо было бы спросить у Федора Ивановича, но тот был далеко и за все время прислал Елене Степановне только одно письмо, в котором спрашивал про Сережу и просил передать ему привет.
Как-то отец застал Сережу за чтением газет.
— Кто тебе позволил их взять? Ты еще мал, чтобы читать газеты.
— Федор Иванович мне никогда не запрещал.
Георгий Иванович выхватил из рук сына газету. Негодование переполнило Сережино сердце, он хотел сказать грубое слово, но сдержал себя и выбежал из комнаты, хлопнув дверью.
Напрасно искали Сережу весь день на конюшне, в саду, в сараях. Никто не догадался пойти к оврагам, где, забившись в расщелину, сидел мальчик. Он не плакал. Он думал о том, что ему делать дальше. В сумерках, дрожа от холода, он возвратился в усадьбу. Не доходя до дома, Сережа повстречал Сыниона, и тот сказал ему, что отец тяжело заболел, а Михалаке час назад уехал в Оргеев за доктором. Мальчик тайком пробрался в свою комнату.
В конце сентября, когда в помещичьих садах снимали с деревьев душистый ранет и шафран, когда погреба заполнялись янтарным виноградом, из которого выжимают сусло, и оно, перебродив в бочках, превращается в молодое вино, Георгия Ивановича увезли в лечебницу.
Елена Степановна сама принялась за хозяйство. Она вызвала управляющего Кржижановского и, уединившись с ним в кабинете на несколько часов, тщательно записала денежные суммы, которые причитались Георгию Ивановичу, и долги, причитавшиеся с него. Сначала ей многое казалось неясным, но чем больше она вникала в дело, тем больше убеждалась в том, что только решительные меры могут спасти ее семью от разорения. Правда, в Кишиневе, в нагорной части города, недалеко от спуска, откуда видна дорога на Дурлешты, оставался уютный особняк, но он стоял заколоченный, без присмотра.
После долгих раздумий Елена Степановна с разрешения мужа продала земельный участок соседу, покрыв вырученными деньгами долги. У семьи остались только дом с обширным двором и сад. Всю прислугу, кроме кучера и сторожа, рассчитали.
Доктор Чорба изредка навещал Елену Степановну и привозил по ее просьбе книги и учебники для детей. По воскресным дням Сережа ходил на охоту и однажды, застрелив какую-то птицу, выпотрошил ее, набил соломой и смастерил превосходное чучело. Книги, привезенные доктором, он перечитал по нескольку раз, и больше всего ему понравились «Записки охотника».
Одно время Елена Степановна задумывалась над тем, чтобы разыскать в Петербурге Кодряну и предложить ему возвратиться, но Чорба отговорил. К тому же она понимала, что встреча Георгия Ивановича с Кодряну ничего хорошего не принесет. Сережа один, никем не понукаемый, старательно занимался и даже учил грамоте меньшего брата, и все же Елена Степановна привезла из Кишинева учителя. Он поселился в той же комнатушке, где жил Кодряну, учил всех троих мальчиков, но завоевать их сердец не смог.
Три года пролежал Георгий Иванович в лечебнице. Все давно свыклись с мыслью, что он никогда не вернется, тем более что Елена Степановна, навестившая его весной, возвратилась в слезах, и тогда Сережа, допытываясь у матери, узнал, что отец исхудал так, что остались только кожа да кости. Мальчик помнил удар за столом, но злобу к отцу не питал.
Сереже шел уже двенадцатый год, а выглядел он старше своих лет. Мать порой даже советовалась с ним.
В такой же сентябрьский день, как и три года назад, когда увозили Георгия Ивановича, из лечебницы прибыло письмо. Елена Степановна вскрыла дрожащими руками конверт, быстро пробежала письмо глазами и горько заплакала.
— Не плачь, мама, — бросился к ней Сережа. — Поедем лучше к нему.
Мать промолчала. Рассказать Сереже о том, что он лишился отца, она не хотела.
На другой день, запасшись провизией, мать с сыном выехали в старом шарабане. Сидевший на козлах Михалаке догадывался, что с барином стряслась беда, и всю дорогу молчал, не распевал, как обычно, старинные песни, которые так нравились Елене Степановне. В Кишинев они приехали поздно вечером, переночевали у знакомых, а на другой день направились в Костюженскую лечебницу.
Выселок Костюжены лежал на холме, в густом лесу. Лечебница состояла из четырех домиков, окрашенных в светло-желтый цвет; первый из них привлекал внимание колоннами с затейливыми завитушками на капителях.
Въехав во двор, не отличавшийся по виду от барской усадьбы, Михалаке остановил лошадей и стал их распрягать. Елена Степановна, держась за крыло шарабана, осторожно сошла на землю.
— Я пойду одна, Сережа, и сначала разузнаю, — сказала она, сбрасывая с себя дорожный плащ.
Стреноженные лошади, отгоняя хвостами назойливых мух, бродили по двору, а Михалаке с Сережей в ожидании Елены Степановны улеглись на траву.
— Почему это место называют Костюженами? — неожиданно спросил Сережа.
Михалаке знал Сережу со дня рождения и привык к тому, что мальчик всем интересовался.
— Длинная байка, — ответил кучер, — поди разберись в ней, что правда, что выдумано.
— Расскажи! — торопил он.
Кучер скрутил цигарку из самосада, закурил и начал:
— Вот в этом первом доме, — Михалаке показал рукой, — жил барин со своей женой, и было у них двое ребят: Женя и Костя. Пошли однажды ребята в лес, — кучер снова показал рукой, — а там их гроза захватила. Упала молния и спалила ребят. Барыня с горя ума лишилась. А барин был богат, он из города привез доктора и сказал ему: «Вылечишь ее — дом подарю, не вылечишь — уходи от меня на все четыре стороны». Доктор три месяца мудрил, а толку не добился. Где ж это видано, чтобы сумасшедшую вылечить? Тронулся человек — пиши пропало. Потом барин для жены отдельный дом построил, нянек понабрал, они барыню мыли и волосы заколдованными гребнями расчесывали, да только ничего из этого не вышло. Промаялась она четыре года и отдала богу душу. Горевал барин первое время, а потом смирился, еще два дома построил и стал к себе больных звать.
— Зачем? — удивился Сережа.
— Барин-то смекнул, что на этом деле можно заработать. Деньги за больных платили родные, и немалые, а барин больных кашами кормил. Смотришь, прошел год-другой, а больной прощался и уходил вон туда, — Михалаке в третий раз показал рукой, подняв ее к небу, — а там уж как положено: кому в рай, кому в ад. А по детям своим — Косте да Жене — барин и место назвал Костюженами.
— Это правда, Михалаке?
— Люди говорят, и я так говорю.
Кучер закончил рассказ, докурил и сплюнул в сторону.
Сережа слушал с интересом, потом закрыл глаза и незаметно уснул.