Примерно через неделю после возвращения Мо с Хайнаня в квартире его родителей около часа ночи зазвонил телефон.
Голос бывшей соседки, Бальзамировщицы, на другом конце провода произнес:
– Он умер. Я только что от него.
– Кто умер?
– Судья Ди. Все кончено. Какой кошмар!
(Единственное, что почувствовал Мо в то мгновенье, это охвативший все тело озноб. Холодный пот прошиб его. «Судья Ди? – с ужасом подумал он. – Наверно, не выдержало сердце, и он умер в постели, во время любовного свидания, которое я ему устроил. И теперь меня арестуют – уже не за подкуп должностного лица, а как соучастника предумышленного убийства. Так и будет. Господи, где же я читал что-то похожее? В каком-то романе, нет, в рассказе. Только не помню ни автора, ни названия. Что же делать? Как спасти Гору Старой Луны? Нет, сейчас надо выслушать Бальзамировщицу. Вот только голова у меня не варит. От каждого слова мороз по коже, но смысл того, что она говорит, уходит, как вода в песок, теряется где-то в извилинах мозга, слова кувыркаются, колотят изнутри по барабанным перепонкам, по черепу, бултыхаются в крови, вызывают какую-то странную смесь облегчения, оттого что с невыполнимой задачей покончено, и темного страха перед арестом. А внутренний голос твердит: иди сдавайся в полицию!»)
– Послушай, как было дело, – продолжала Бальзамировщица. – Ты сказал, что за мной придут в восемь вечера, а он явился в семь, прямо в морг. Какой-то тип. Представился шестым секретарем судьи Ди. Такой нервный коротышка. Сказал, что надо немедленно идти, судья торопится. Я не успела ни переодеться, ни помыться. Ну и ладно, думаю! Старый судья небось и не ждет звезду экрана. Чем раньше все произойдет, тем скорее Мо получит, что ему нужно. Пошла с этим секретарем как была. Только подвела губы французской помадой «Шанель», которую ты мне подарил на день рождения. Вышли мы из морга, а на улице секретарь никак не мог поймать такси. Минут десять что-то кричал в мобильник, но не про такси. Видно было, что он страшно трусит. И перед кем дрожит-то? Перед судьей Ди. Жалкая шавка! Он только что вернулся из Штатов – учился там на юриста – и всячески старался это показать. Кстати и некстати вставлял английские словечки. Противно слушать. Тут я и предложила ему взять один из наших служебных фургонов, ну, знаешь, в которых мы покойников перевозим. В шутку, конечно. Один такой как раз у ворот стоял. Я показываю на него: вон, говорю, почти такой же, как ваши бронированные грузовики, на которых возят приговоренных к смерти, и фары такие же – отдельно посаженные, похожие на вылезшие из орбит глаза. Старый такой фургончик, с металлической перегородкой посреди ветрового стекла. Американец этот липовый так и опешил. Давай опять звонить в гостиницу, где судья играл с приятелями в маджонг, спросить разрешения, но ему сказали, что судья уже поехал домой. Он звонит на виллу, а там почему-то не отвечают. А уже меж тем полвосьмого. Тогда он решил погадать – достал из кармана монетку в пять юаней и подбросил. Выпала решка – мы сели в фургон и поехали. Сейчас, как вспомню, делается не по себе. Перст судьбы! Ты только подумай, если бы выпал орел, или подъехало такси, или я бы просто не сказала ему про фургон и что у меня есть от него ключ, судья Ди, может, остался бы в живых. Выходит, это я виновата. Но влипла-то по твоей милости!
(Голос Бальзамировщицы жужжал и жужжал в трубке. И вдруг на этом фоне в сознании перепуганного Мо всплыла непрошеная ассоциация: кинозал и мокрые штаны. Пятидесятые годы, частный просмотр в Кремле – Сталину крутят фильм «Ленин в Октябре». Режиссер сидит несколькими рядами дальше. И вот видит в потемках, как маленький Вождь Народов наклоняется к соседу и что-то ему шепчет. Как потом выяснилось, он сказал: «Надо послать телеграмму такому-то». Но режиссеру со страху послышалось: «Дерьмовый фильм». В зале и так было темно, а у бедняги совсем почернело в глазах. Он потерял сознание и съехал с кресла на пол. Подбежали охранники, вытащили его из зала, и тут обнаружилось, что у него мокрые штаны – обмочился со страху. Мо удивился, что ему пришел на ум этот анекдотический случай, и порадовался, что сам при известии о смерти судьи Ди только покрылся холодным потом.)
– Веду я, значит, фургон, и теперь уже сама помрачнела и занервничала. Как подумаю, что ждет меня на вилле, – кровь в жилах стынет. Ты мне всего не объяснил, но я не такая идиотка, чтоб не понять. Вообще, Мо, я хотела тебе сказать…
– Ну говори.
– Я была на тебя очень зла. Ты представить себе не можешь, как я тебя ненавидела всю дорогу. Ты жестокий, безжалостный человек! Ради собственного счастья готов на все.
– Не знаю, что тебе возразить. Может, ты и права.
– Мерзавец ты! Ладно, слушай дальше. Пока мы ехали, секретарь оклемался. Без конца командовал, давал мне указания, как ехать, рассказывал всякие пакости про судью. Знаешь, сколько времени судья Ди играл в маджонг? Угадай.
– Перед тем, как вернулся к себе на виллу?
– Ну да.
– Наверно, сутки.
– Трое суток: три дня и три ночи! Как засел с партнерами в гостиничном номере с вечера четверга, так и не отходил от стола. В «Холи-дей-Инн» – ты, может, не знаешь, это пятизвездочный отель в центре города, с греческими колоннами под мрамор. Роскошный, с двумя крыльями по двадцать пять этажей, а посередине – деревья, ухоженный газон и фонтан. Идеально чистый, но холодный, бездушный – достаточно взглянуть на стеклянные двери-турникеты. А уж внутри, секретарь говорит, стойки на этажах из черного гранита, а лифты отделаны бронзовой чеканкой. Но самое потрясающее, по его словам, это когда подходишь к номеру. На дверях ничего не указано, а с потолка льется такой рассеянный свет и на мягком бежевом ковре черными тенями вырисовываются цифры. Как в детективном фильме. Он говорит, даже в Америке ничего подобного не видел. Года три-четыре назад, когда отель только открылся, судья Ди был среди почетных гостей. По этому случаю он сутки просидел за маджонгом, не пил не ел. Он сумасшедший, буйно помешанный! Все хочет так же возбудиться, как бывало раньше, когда он направлял винтовку на осужденного и держал палец на спуске. Ты это знал и бросил меня на растерзание этому извращенцу.
(Не отнимая трубки от уха, Мо шарил в темноте и никак не мог нащупать выключатель лампы в изголовье кровати. Он натянул брюки, надел пиджак. Надо идти сдаваться в полицию или, во всяком случае, приготовиться к этому. Рубашка пропиталась потом. Может, сменить ее? Что-то выпало из кармана пиджака на пол. В эту самую секунду он вспомнил: Зингер! Автор рассказа, в котором описывается ситуация, похожая на его 0нынешнюю, – Исаак Башевис Зингер. Правда, имен действующих лиц Мо не помнил – только сюжет в общих чертах. Действие происходит в одной из коммунистических стран. В Польше? Или в Венгрии? Не важно. Герой, обаятельный молодой человек, прожигатель жизни, легко завоевывает женские сердца. Однажды, из жалости, он решает переспать с пятидесятипятилетней школьной учительницей, тощей как спичка, болезненной и хрупкой, страстно его обожавшей. До полуночи она ждала, пока он вернется домой, а дождавшись, достала из сумочки пижаму и шлепанцы, приняла душ и легла в постель рядом с ним. Но в разгар соития тело ее вдруг одеревенело, она забилась в судорогах и умерла. Несчастный соблазнитель не знает, что делать, и боится, как бы его не арестовали по обвинению в убийстве. Действительно похоже. Дальше, помнилось Мо, герой ищет способ избавиться от трупа и тащит его по пустынным ночным улицам большого города. Он слышит какие-то шорохи, шум шагов, проезжают полицейские патрульные машины, попадаются навстречу бродяги, пьяницы, проститутки… Наконец он добирается до пруда, где только что растаял лед, какая-то собака роется в мусорных баках на берегу… «Вот что надо сделать – избавиться от трупа судьи Ди», – подумал Мо, тяжело дыша в темноте. А Бальзамировщица говорит без умолку – видимо, ей надо выговориться, чтобы не сойти с ума, после того как она держала в объятиях мертвеца.)
– Я сказала, что страшно злилась на тебя, пока сидела за рулем фургона. Это не совсем так. Скорее я пыталась понять, не схожу ли с ума, что собираюсь в сорок лет провести свою «первую ночь» с судьей, помешанным на маджонге? Как меня угораздило ввязаться в эту бредовую историю? Я не впала в истерику, не стала выть и кричать, но была во власти галлюцинаций. Свет фонарей казался каким-то неестественно желтым, призрачным. Сигналы встречных автомобилей звучали словно бы издалека, как в тумане. Точнее, мне казалось, что все происходящее уже было со мной когда-то раньше, во сне. Да я и сейчас еще не уверена, что не сплю. В таком безумном, лунатическом оцепенении я вела фургон, а шестой секретарь что-то без конца бубнил, настроение у него окончательно исправилось. Он показал мне трюк, который всегда пользуется успехом на вечеринках и который завоевал ему симпатию судьи Ди: как-то особенно причмокивая и прищелкивая языком, он имитировал звуки партии в маджонг на пикнике. Штука и правда изумительная, ничего не скажешь! Временами слышишь самый настоящий шум реки, потом постукивают косточки маджонга, тихонько складываются одна к одной, паузы сменяются бурным ликованием или мрачным отчаянием. Я прямо видела, как белые кости смешиваются, разлетаются, строятся в комбинации… Странно – глядя на этого паяца, я оттаяла. Напряжение еще оставалось, но не такое сильное. Как будто у тебя что-то жутко болело и тебе вкололи морфий. Причина боли не устраняется, зато какое облегчение!
(Куда же девать труп? В голове соучастника убийства мельтешили типичные кадры из фильмов. Сначала он увидел, как тяжелое тело летит в воду и медленно идет ко дну. Но вот развязывается веревка, которой оно связано. Крыльями раскидываются полы судейского кителя, живот вздувается как мяч. Ноги, освободившись от пут, взбрыкивают (один башмак срывается и летит в грязь на берегу), но очень скоро замирают, костенеют. Густо-зеленая тина, листья, объедки, куски прогнившей коры, разный мусор – все сливается в какое-то мутное месиво. Судью Ди, застывшего в позе деревянного идола со скрещенными на груди руками, подхватывает течение и несет к опоре моста. Опора выдается вперед острым клином – здесь будет конец безумной траектории, конец бывшего элитного стрелка, фаната маджонга. Вот-вот его тело разобьется, разорвется на куски, но в последний момент его засасывает, как сухой лист, и закручивает водоворот, похожий на гигантский глаз циклопа. Нет, не заслуживает этот кровавый палач чистого водяного погребения по освященному веками тибетскому обычаю и не заслуживают такого надругательства воды Янцзы, от которых поднимались к небу древнейшие на земле молитвы. «Словесных волн размеренный поток в двойных надежных скрепах рифм». Кто это сказал? Джойс? Валери? Правильно ли я процитировал?)
– Я ехала позади какого-то грузовика, по дороге, которую знаю лет двадцать с лишним, но у меня было чувство, что я попала в незнакомый город и вряд ли найду обратный путь. Когда проезжали мимо базара, было видно, как мясники у себя в лавках рубят туши. Взлетающие топоры блестели под голыми электрическими лампочками. Бледно-желтое призрачное сияние окружало каждого рубщика. Глядя на них, я ощутила первые симптомы мигрени. Потом потянулась стена музыкальной школы. Кто-то, вернее всего студент, играл там, за стеной и за деревьями, на пианино. «Какая силища!» – воскликнул шестой секретарь судьи Ди. Он узнал Двадцать девятую сонату Бетховена, и в первый раз я почувствовала к нему уважение. А он, довольный случаем блеснуть своими музыкальными познаниями, стал рассказывать, как, живя в Америке, ночами напролет слушал радио. Полюбил джаз, потом фортепианную музыку. Я похвалила его вкус. Он поблагодарил и, проникшись ко мне доверием, признался, что принял там, в Америке, христианство. А я подумала: надо же, этот человек, который конвоирует меня, как полицейский конвоирует заключенного на суд или на казнь, оказывается, христианин. Это потрясло меня, и мне стало его жалко. Разоткровенничавшись, он рассказал, что у него еще в Америке развился геморрой, который теперь уже нельзя вылечить. Узлы разбухают, перегораживают кишку, а иногда лопаются, и начинается сильнейшее, похожее на менструальное, кровотечение. Здесь, в нашем городе, эти непредсказуемые приступы создают ему массу проблем. Из-за них он не может участвовать вместе с начальством в марафонских, длящихся несколько суток турнирах в маджонг. Ему не светит попасть в кружок приближенных к судье Ди лиц – тот подбирает сотрудников из числа партнеров по игре. Так что шестой секретарь может ставить крест на своей карьере.
Мы миновали завод и поехали по направлению к Южному мосту. Дорога была не такая тряская, как в те времена, когда будущий муж возил меня с работы домой на велосипеде. Проехали мимо того самого общественного туалета. Помнишь, я тебе говорила по телефону. Теперь на месте прежней развалюхи стоит домик с черепичной крышей и белыми кафельными стенами. Не могу тебе передать, как я ненавижу это место! Там я первый раз услышала слово «гомосексуалист», и этот вонючий, мерзкий сортир накрепко связан с Цзянем, со мной, стал частью моей жизни. Я иногда думаю, где ж теперь, после смерти, он встречается со своими возлюбленными. И мне вдруг пришло в голову спросить своего конвоира – его зовут Лю: «Слушай, Лю, раз ты христианин, ты, наверное, изучал Библию и все прочее?» – «Что, – говорит он, – прочее?» – «Ну, – говорю, – например, что такое рай? Ты думал про него?» – «В каком смысле!» – «Как ты думаешь, есть в раю туалеты? И какие они, лучше, чем тут, или…» Он меня оборвал: «Тьфу! Делать мне, что ли, нечего, – думать про такие гадости!» Кажется, он жутко разозлился, я и не стала продолжать разговор. Молча крутила баранку. Но перед Народным парком он заговорил сам: «Понимаешь, я юрист и привык употреблять точные термины. Испражнения исходят из твоего тела. Тело же на тот свет не попадает. В рай возносится только душа. А души, как и ангелы, которые их окружают, не писают и не какают. Значит, сортиры им не нужны». – «Ну, а в аду они есть?» Он сказал, что не знает. И мы снова замолчали. В центре города я остановилась купить воды. А когда вернулась и мы снова тронулись, он сразу заговорил, как будто мой вопрос не давал ему покоя: «В Запретном городе[16] в Пекине сортиров не было». Я как-то растерялась и только спросила: «Да?» – «Да. Ты там была? Ну, значит, сама видела: ни в дворцовой канцелярии, ни во внутреннем императорском дворе, ни в покоях императрицы и наложниц, ни у евнухов – нигде никаких клозетов, как на небе!» – «А как же, – говорю, – они справляли нужду? В ведро?» Он снова рассердился: «Дура! Ведро – это ведро, а не клозет!»
(Правой рукой Мо держал трубку, а левой нащупывал точное место между лопатками, куда элитный стрелок всадит ему пулю – прямо в сердце. Ясно как дважды два: за подкуп должностного лица и соучастие в убийстве его приговорят к высшей мере. В одно прекрасное утро расстрельный взвод отвезет его на пустырь у Мельничного холма – знать, не случайно его туда занесло. Солдаты самого низшего ранга заранее, накануне выкопают яму. Его свяжут толстой веревкой, поставят на колени спиной к стреляющему, и тот в оптический прицел возьмет на мушку квадратик между большими и указательными пальцами. «Интересно, ты тоже обмочишь штаны, как тот русский режиссер?» – думал он, исследуя свою левую лопатку. Плоская остроконечная костяшка. Потом перебрался к позвоночнику. Где же она, роковая точка? Интересно, уцелеет или раскрошится грудная клетка, когда в спину врежется пуля? Пуля-убийца, безжалостная капля свинца. В народе ее называют «фисташкой». По форме, что ли, похожа? Он вдруг вспомнил, что за пулю надо платить. Когда-то давно он слышал, что родственникам казненного присылают за нее счет. А без квитанции об оплате не выдают тело для захоронения. Если жертве посчастливилось умереть с первого выстрела, оплачивать приходится только одну пулю – по тем временам семьдесят фэней в Чэнду, один юань в Пекине и юань двадцать в Шанхае. А сегодня небось обойдется в десяток, а то и два юаней. «Господи, – подумал Мо, – неужели моим родителям придется на старости лет тащиться к Мельничному холму и оплачивать расходы по моей казни? Какой ужас! Нет-нет, не бывать этому!»)
– Ты был когда-нибудь у судьи Ди? Это довольно далеко. В десяти километрах к западу от Чэнду, по направлению к Вэньцзяну. Едешь вдоль Янцзы до озера Мечей. Знаешь, искусственное озеро в форме олимпийских колец, откуда поступает питьевая вода для всего района. Там отличная, хотя и узкая, дорога. Поднимаешься на лесистую гору, проезжаешь виллы нуворишей в западном стиле, с острыми крышами, освещенными верандами, длинными аркадами, статуями на ухоженных газонах и колокольнями с куполами-луковицами, как у русских церквей. Сплошной китч, безвкусица, один дом уродливее другого. Жуть! Мне снова показалось, что все это сон. Несколько раз я чуть не поддалась желанию развернуться и поехать назад, мигрень все усиливалась, боль переползла из шеи в висок. Жестокий приступ был обеспечен, причем очень скоро.
Вилла судьи Ди в самой середине поселка, ее окружает двухметровая стена. Перед входом секретарь вышел из фургона, позвонил и что-то сказал в домофон. Вспыхнул прожектор, луч ослепил меня. Медленно, с театральной помпезностью открылись тяжелые железные ворота.
Самого дома я пока не видела и спросила конвоира, какой он – тоже в западном стиле? Он ответил, что это двухэтажный особняк. Мы проехали по темной аллее, потом через бамбуковую рощу, повернули раз, другой, третий, почти под прямым углом. Фонари не горели. И вдруг в свете фар возник какой-то странный силуэт, какое-то фантастическое чудовище, не то дракон, не то змей – плоская голова раскачивалась в метре от земли. Мне почудилась раскрытая пасть со страшными зубами, и я закричала от страха. Секретарь рассмеялся и сказал, что это редкая хризантема, которую кто-то подарил судье. Растение требовало особого ухода, и к нему приставили четверых садовников, которые за ней следили, обрезали, поливали водой особого, секретного состава – все для того, чтобы сохранить такой драконий вид. Цветок стоил огромных денег. Я вышла из фургона, чтобы разглядеть его поближе. Действительно хризантема, но с очень широкими листьями и вывернутыми наизнанку лепестками, похожими на закрученные спиралью чешуйки, из которых образовывался такой столбик. Я сорвала несколько штучек и размяла в ладонях – у них оказался сильный аромат. Рядом росло еще несколько таких же растений, на одном цветы были в форме лошадиных голов, на других – не пойми чего.
За следующим поворотом начался, как сказал секретарь, пионовый сад. Лучи фар скользили по низкой бамбуковой ограде, но для пионов сейчас не сезон, поэтому смотреть было не на что. Но когда начался сад карликовых деревьев, я опять испугалась. По спине поползли мурашки. Ты не можешь себе представить, сколько их там было, они занимали целый склон, снизу доверху. Скрюченные, скорченные, с щетинистыми верхушками, какое-то сборище уродцев. Глядя на них, я вспомнила заспиртованных младенцев-монстров в музейных склянках. Некоторые были подстрижены и имели идеально симметричные формы. Вот уж чего терпеть не могу! Полное извращение природы! На этот раз у меня не возникло желания выйти. Наоборот, я прибавила скорость. Но зеленых карликов было слишком много, так сразу не проедешь: горбатые тисы, изображающие лиры и вазы; заросли аконита с ядовитыми шипами; согнутые в три погибели индийские смоковницы, у которых каждая ветка была притянута к земле корнями и давала новое деревце; вязы с черными стволами; мне даже попалась на глаза одна мини-папайя: гладкий, похожий на колонну ствол, утыканный крошечными зелеными дыньками и с зонтиком из зеленых листьев наверху. А еще смехотворно ужатые японские софоры, липы, тюльпанные и гвоздичные деревья. Легче всего было узнать кипарисы – даже самые маленькие сохраняли пирамидальную форму. Про многие же другие растения я не могла бы точно сказать, как они называются, настолько их изуродовали. Например, одно, судя по серой коре, я бы приняла за бук, но полной уверенности не было. Та же история с магнолиями, дубами, ююбами, остролистами.
Наконец на фоне темного неба вырисовался силуэт судейской виллы. Я уж думала, что полоса бонсаи осталась позади, но с нового пригорка на нас, как банда дикарей в головных уборах из зеленых перьев, обрушились карликовые лиственницы. Я опустила стекло и вдохнула поглубже – в воздухе пахло смолой и ладаном.
И тут произошло что-то странное. Неожиданно нам перегородил дорогу полицейский. Он указал, где поставить фургон, и велел подождать. Шестой секретарь сначала растерялся, а потом впал в ярость. Вытащил из кармана свое удостоверение и стал размахивать им под носом у полицейского, пока тот не уступил и не разрешил ему – но только ему одному! – пройти дальше к дому пешком.
Мне эта заминка была на руку. Я осталась сидеть за рулем, как будто приехала раньше времени на свидание. И разглядывала через лобовое стекло стоявший по ту сторону покрытого кувшинками пруда дом, который должен был изменить мою судьбу, где я должна была лишиться девственности. Это было кирпичное здание смешанного, китайско-западного стиля, над входом увитый плющом навес, плети уходили вверх по стене и цеплялись за балкон второго этажа. Сквозь решетку были видны открытые настежь окна, освещенные красными фонарями в форме бочонков, как на празднике. За окнами мелькали, перемещаясь из комнаты в комнату, человеческие фигурки.
Секретарь все не возвращался. Тогда я медленно-медленно, до невозможности растягивая каждое движение, спустилась из кабины на землю. Полицейский смотрел на меня, не говоря ни слова. Я стала прохаживаться вокруг фургона. Под ногами хрустели сосновые шишки и сухие стручки дрока. Передо мной была рощица эвкалиптов, обожаю этот запах, особенно смешанный с ароматом дрока, напоминающим горький миндаль. Я снова посмотрела на окна с красными фонарями – в них продолжали сновать люди. Судя по всему, они были чем-то встревожены: переговаривались, размахивая руками, но голоса их, приглушенные густой листвой и расстоянием, доносились до меня еле-еле. Я впивалась глазами в эту картинку, как мы часто делаем, когда бессознательно ощущаем, что на нас надвигается что-то страшное, опасное, угрожающее. Мигрень прошла. Еще одна машина подъехала по аллее. Полицейский остановил ее тоже – я слышала, как заскрипели тормоза. Это была карета «скорой помощи», лучи мигалки полосами расчерчивали стволы деревьев. Наконец бегом примчался мой конвоир-секретарь. Судья Ди умер. Трех суток непрерывной игры в маджонг ему показалось мало, он собрал весь обслуживающий персонал, и они сыграли еще пять партий, а на шестой он вдруг обмяк и сполз с кресла, мертвый.
Ну, Мо, что ты на это скажешь? Невероятно! Ты рад? Я тоже. Я сейчас на работе – его надо бальзамировать сегодня. До утра, до прихода родственников и большого начальства, все должно быть закончено… Ладно, жду… Пока… Нет, постой, захвати мне что-нибудь поесть, я проголодалась как собака.
Мо толкнул дверь служебного входа, и в нос ему ударил запах разложения. С чем сравнить его: с конским навозом? С перегнившей лимонной мятой? С камфарой? С ладаном? Нет, то был резкий запах, обжигавший нос, как обжигает рот острый перец. Что же это? Мирра! Это Бальзамировщица жжет ароматические палочки, чтобы перебить запах формалина, от которого новичку может стать дурно.
– Ты одна? – спросил он. – Больше никого нет? И ты не боишься?
– Боюсь, конечно. Особенно когда задержишься допоздна, вот как сейчас, – ответила Бальзамировщица. Она была в рабочей одежде и заканчивала приготовления. Руки обтягивали длинные, по локоть, резиновые перчатки.
– Я забыл поздороваться. Добрый вечер!
– Разве еще вечер?
– Скоро уже утро.
Мо представлял себе бальзамировочный зал совсем иначе. Белым, голым, пустым. На самом деле ничего подобного – палата в психушке была куда мрачнее. Под потолком горели пять-шесть не слишком ярких ламп. Стены закрыты огромными полотняными шторами, кое-где сверкали какие-то хромированные детали, медные задвижки. Похоже на корабельную каюту, трюм или на подводную лодку. Это впечатление еще усиливалось от шума воды, льющейся в ванну, которая поблескивала в темном углу. Мо вдруг вспомнил свой сон: как будто он очутился в затопленном доме. Черепичная крыша облеплена белыми ракушками; на резных дверях и подоконниках кишат мелкие красные крабы, яркими огоньками расцвечивая весь дом.
И хотя Мо ступал по черным и белым плиткам похожего на огромную шахматную доску пола, он не удивился бы, если б услышал хруст крабьих панцирей под ногами. Сам воздух вокруг казался глубоководно-синим. Он подошел к Бальзамировшице и спросил:
– Куда положить еду? Ночь, все закрыто, я нашел только одну лавочку на Южном мосту. Купил тебе бутерброд с пряной ветчиной и вареные в чае яйца.
– Обожаю яйца в чае. И умираю – хочу есть. Помоги мне их почистить, я в перчатках – не могу.
Яичную скорлупу разбили при варке, чтобы чай впитался внутрь. Мо отколупнул ее всю по кусочкам, чищеное яйцо, все в чешуйчатых разводах кофейного цвета, походило на сосновую шишку.
– Желток вынимаю – говорят, он вредный, в нем холестерин.
– Ладно.
Бальзамировщица запрокинула голову, и Мо вложил в ее широко раскрытый рот кусок яйца. Он видел, как исчез в розовом зеве белок, подхваченный языком, и показался вновь, перемолотый зубами.
– Еще, – попросила она.
Оба яйца были проглочены молниеносно. Во время этой невинной кормежки Мо ненароком прикоснулся к алчному, горячему языку своей подруги детства. Глядя на давно знакомое лицо, он заметил, что кожа на лбу уже не такая гладкая и как будто набухшая, в уголках глаз собрались мелкие морщинки, а подбородок дрябловат.
– Ну, пошли, – сказала Бальзамировщица. – Простишься с судьей Ди – он же твой приятель, а потом выйдешь и подождешь, пока я закончу.
Мо пошел за ней на середину зала, где на кровати под лампочкой с шелковым абажуром лежал матово-белый пластиковый чехол. Этот мягкий свет напоминал освещение витрин на какой-нибудь археологической выставке. Бальзамировщица потянула замочек молнии, он пополз вниз с металлическим скрежетом, от которого барабанные перепонки Мо готовы были лопнуть, – так трещит кокосовый орех под щипцами. Показалась голова судьи, потом одетый в черную рубашку торс.
– Чтоб тебе, заело! – фыркнула Бальзамировщица. – Иди-ка, ты мне поможешь.
– Ты думаешь?
– Что значит – я думаю? Давай тяни!
Но, несмотря на все усилия, то слаженные, то вразброд, Бальзамировщицы (она даже сняла перчатки) и ее ассистента-любителя, застежка не сдвинулась ни на миллиметр, два зубчика никак не желали сцепляться. Мо слышал собственное дыхание и еще какой-то непонятный булькающий звук. Иногда он задевал рубашку судьи – мягкий, тонкий, приятный на ощупь шелк. Наклонившись так низко, он различал сквозь аромат мирры запах табака, затхлости, винного перегара – ни дать ни взять парижский клошар. Верно, этот раб маджонга не мылся все три дня, а то и целую неделю.
– Постой, – сказала Бальзамировщица. – Я принесу ножницы и разрежу этот проклятый чехол.
Она отошла, а усердный Мо осторожно потянул блестящий металлический замочек сначала вверх – упрямые зубчики легко сомкнулись, – а потом потихоньку, миллиметр за миллиметром, стал продвигать его вниз. Молния поддавалась, еще немного – и все, но на последнем миллиметре замочек намертво застрял на том же самом месте! Мо продолжал нервно возиться с застежкой, но вдруг, когда до полной победы оставалось совсем чуть-чуть, он почувствовал на себе чей-то взгляд. А поняв, чей именно, мгновенно покрылся холодным потом, словно на спине у него растаяла и растеклась весенними ручейками большущая льдина. Это смотрел судья Ди! Веки его не совсем открылись, но Мо с ужасом видел, что они приподнялись, а стеклянистые глаза, бессмысленно повращавшись в разные стороны, остановились на нем. Взгляд был тусклый, затуманенный, словно судья возвращался в этот мир откуда-то издалека. Страх сковал Мо, он застыл в той позе, в какой был: нагнувшись над самым лицом судьи, но душа его рванулась из тела вон. Что это: видение? Сон? Или явь? Мертвый воскрес! Может, врач, констатировавший смерть, ошибся? Или это очередное чудо коммунизма? Эти вопросы вихрем проносились у него в голове и не находили ответа. Тем временем меж приоткрытых век судьи зажегся блеск – он завидел ЕЕ. Бальзамировщица возвращалась с ножницами в руках. Она наклонила абажур и, в свою очередь, застыла, как пораженная молнией. Ножницы выпали у нее из рук и со звоном упали на каменный пол. Судья рывком приподнялся и обхватил ее. Она закричала. Но он, не выпуская ее, высвобождался из чехла и прижимался к ней всем телом. Она стала вырываться, закричала еще громче. «Это ты – бальзамировщица?» – проговорил он. Она ответила: «Да», не переставая отбиваться. Он покрывал ее слюнявыми поцелуями, шептал: «Не бойся, все девушки когда-нибудь становятся женщинами!»
Эти слова прозвучали в ушах парализованного страхом Мо как взрыв. Ватными руками он попробовал оттащить судью. Тот отпихнул его, но психоаналитик не сдался, с невесть откуда взявшейся бешеной силой он накинулся на судью и вцепился в воротник его рубашки, так что шелк затрещал. «Беги!» – крикнул он девушке, и тут же сноп искр рассыпался у него перед глазами и он растянулся на полу – судья саданул его своим острым жестким локтем. Бальзамировщица бросилась бежать. Мо встал, но кровь текла у него из носа и ноги подгибались, так что он снова упал. Судья же наконец, кряхтя, слез с кровати. – Где я? – спросил он, озираясь. – Черт возьми! Да это морг! Распростертый на полу Мо услышал, как судья выбежал из зала и помчался прочь, не разбирая дороги. На какое-то время наш герой потерял сознание. Когда же пришел в себя, то обнаружил, что лицо его в крови, как у героя американского вестерна, а штаны промокли, как у русского режиссера на кремлевском просмотре, причем сам он не помнил, когда обмочился.
«Браво, Мо, – подумал он. – Ты один воплотил в себе две мировых сверхдержавы».
Единственное, что оставалось Мо, чтобы избавиться от постыдно мокрых брюк и трусов, это переодеться в рабочую одежду Бальзамировщицы, которую он нашел в ее шкафчике. Что он и сделал и в таком виде вышел на улицу. Голубая хламида из грубой ткани была чем-то средним между комбинезоном и мантией средневекового ученого, чем-то смешным и строгим одновременно; спереди и на спине красовалась белая надпись – «Космос. Бюро ритуальных услуг», желтый рисунок – ракета и космонавт – и красные адрес и номера телефона и факса. Мо больше всего понравились карманы, в которые он рассовал все, что лежало в брюках: сигареты, зажигалку, бумажник, ключи и новенький мобильник с мигалкой и подсветкой.
Было еще темно. Возвращаться домой не хотелось. Разбудишь родителей, перепугаешь их женским, да еще и с погребальной символикой, нарядом. («Почему так поздно? – наверняка скажет мать. – И когда ты наконец женишься – осчастливишь нас?») Поэтому, вместо того чтобы взять такси, Мо пошел куда глаза глядят по улицам спящего города. Пройдя немного, он решил повторить постоянный маршрут Бальзамировщицы: мимо ворот пустой в этот час музыкальной школы, потом направо до самого рабочего квартала – там тоже ни души. Мо посмотрелся бы в витрину, чтобы узнать, на кого он похож, но здесь не было ни магазинов, ни даже фонарей. Время от времени на улицу выбегала] какая-нибудь собака, останавливалась около него, обследовала и провожала на противоположный тротуар. В мусорных баках шуршали и дрались за объедки крысы.
На перекрестке Мо остановился – уж не сошел ли он с ума? Исхлестанные ветром щеки горели. Кажется, он сбился с пути и не понимал, где находится. По спине его пробежал озноб. Что со мной? Я родился и вырос в этом городе, а этот квартал знаю как свои пять пальцев. И я заблудился? Мо отогнал панические мысли, а осмотревшись, утешился: дикий капитализм внес в облик города сокрушительные изменения. Он обследовал по очереди все новые улицы, неотличимые друг от друга, с совершенно одинаковыми, облицованными искусственным мрамором домами. С четверть часа он прикидывал, в какую сторону идти, и наконец решил, что надо двигаться в северном направлении. Но, сколько ни глядел на небо, определить, где север, не мог, а тут еще закапал дождь. Тогда он просто-напросто пошел, никуда не сворачивая, вперед по улице, обсаженной, как и все остальные, молодыми эвкалиптами, разве что тут они казались не такими чахлыми, решив пройти ее до конца.
«Что сказала бы Гора Старой Луны, если бы я вдруг явился к ней в тюрьму в костюме Бальзамировщицы? – думал он. – Засмеялась бы? Да, наверное. Смех у нее такой заливистый, одни удивляются, другие возмущаются. Я ей скажу по телефону через стеклянную перегородку (черт знает что – в такой нищей стране такие сверхсовременные тюрьмы!)… Вот, скажу, видишь эту ракету с космонавтом, это мое новое увлечение!.. Или нет, придумаю что-нибудь получше. Скажу, что у меня теперь другая работа, я подался в ангелы: сопровождаю людей на долгом пути в рай. Объясню, что такое бальзамировщик: тот, кто приводит покойников в эстетичный вид. А она скажет: „Не смеши меня – ты ничего не смыслишь в эстетике!“ Я придвинусь поближе, чтобы она могла вытянуть руку поверх перегородки и пощупать своими тонкими длинными пальцами человечка в скафандре на моем комбинезоне. Но она же умница – прищурится и испытующе на меня посмотрит: правду я говорю или валяю дурака? Поймет все без слов и горько заплачет. Такую чуткую душу не обманешь. Она поймет, что все опять провалилось. И теперь окончательно. Непоправимо. Уронит голову, закроется руками и просидит так, пока за ней не придут охранники. Да и им придется нелегко. В таком положении даже дуболомы-полицейские с ней не сразу сладят. Она как каменная. Попробуй-ка ее подыми! Нет, не надо идти к ней ни сейчас, ни в ближайшие дни. Только расстраивать. Я и сам-то чуть не плачу – иди разберись в этих многоэтажках!»
В первый раз Мо видел Гору Старой Луны в слезах, еще когда они оба учились в Сычуаньском университете. В тот год стояла суровая зима, в конце ноября несколько дней подряд шел снег – большая редкость для этого города на юго-западе страны. Как-то вечером Мо пошел к профессору Ли, который читал у них курс по драматургии Шекспира и числил Мо в любимых учениках. В большой гостиной профессора был адский холод, тепло было только в кабинете (комнатушке в пять квадратных метров, с пола до потолка уставленной книгами), где стояла жаровня с горячими углями, там они и устроились для беседы – болтали как два приятеля, обо всем и ни о чем. Мо принес свой последний перевод, профессор нацепил очки с веревочкой вместо отломившейся дужки и стал придирчиво читать, сверяя каждое слово с оригиналом. В это время кто-то постучал в дверь. Профессор Ли перешел из кабинета в гостиную, туда же, как увидел Мо, вошла Гора Старой Луны. Он очень удивился: она никогда не интересовалась английским языком, не говоря уж о Шекспире. Девушка была не похожа на себя: бледная, глаза опухли. Стояла с замученным, несчастным видом и даже не отозвалась, когда профессор поздоровался с ней. Только подошла нетвердым шагом к стоявшему посреди комнаты столу, опустилась на стул с плетеной ротанговой спинкой и, уронив голову на руки, разрыдалась. Мо со своего места видел только рассыпавшиеся по плечам и мелко трясущиеся длинные волосы, при каждом новом рыдании по ним пробегала крупная волна. Он нервно ходил взад-вперед по крохотному кабинету и никак не мог решить, надо ему показаться или нет. Профессор Ли заговорил, но как-то странно: куда девались уверенность и звучность его хорошо поставленного голоса, обычно без усилия покрывавшего большую университетскую аудиторию? Тоном провинившегося школьника он просил прощения за своего сына (студента филфака, высокого, видного юношу, отъявленного донжуана, кумира девушек и героя их снов). Гостья по-прежнему молчала. Профессор называл сына скотиной, гнусным, бессовестным негодяем, которому нельзя верить, и т. д. Мо подошел к окну и увидел свое изображение в матовом стекле: расстроенное лицо, текущие по щекам слезы. Между тем огонь, уютно потрескивавший в жаровне, погас. Мо попробовал разжечь его: подбросил угля и стал дуть в дверцу. Поднялось облако золы, забившей ему рот и нос. Дым вырвался наружу, проник в гостиную. Профессор бросился на помощь, Мо же, наоборот, кашляя, выскочил из кабинета. Неожиданный шум испугал Гору Старой Луны. Она встрепенулась и удивленно глядела на явление Мо в клубах дыма. Трудно сказать, кто из них испытывал большую неловкость: она, оттого что ее застигли в таком состоянии, или он, оттого что в таком состоянии ее увидел. Он попытался вытереть лицо рукавом, но только размазал сажу и стал похож на клоуна из китайской оперы; пробормотал что-то невнятное в свое извинение. Она уже не плакала. Мо взял стул, хотел сесть рядом с ней, но, сам не зная, как это получилось, опустился на колени. «Не думай о нем больше, забудь его», – умолял он девушку. Она кивнула и положила руки на плечи Мо, вернее всего, чтобы заставить его встать. Но Мо почудилось, что она готова довериться ему. «Гора Старой Луны, дорогая моя! – хотел он ей сказать. – Я неказистый, неинтересный, бедный, близорукий, маленького роста, но гордый, и я отдам тебе все, всю свою жизнь, до последнего дыхания». Однако от волнения не мог выжать из себя ни слова. Он поднял голову. Вот, совсем рядом, ее грудь, в которой бьется страдающее сердце. Он осмелился начать и уже произнес ее имя, но она нагнулась, стараясь поднять его с колен. «Встань, а то он увидит!» – сказала она, хотела прибавить что-то еще, но замолчала, чтобы не расплакаться. Однако не сдержалась – слезы потекли из ее глаз по щекам и по губам. Мо хотел утереть их ладонью, но рука его была черная, вся в угольной пыли. Тогда, поддавшись порыву, он поцеловал ее в губы. Это был не столько поцелуй, сколько легкое, невинное прикосновение. Он ощутил горечь ее слез. Девушка отстранилась, и он тотчас поднялся. Она замерла, устремив на Мо взгляд опухших глаз, но при этом не видела его, и он это знал. Она была похожа на больную, ждущую своей очереди в приемном покое больницы, среди других, чужих людей. Наконец она встала, сказала «До свиданья» воюющему в кабинете с дымом профессору Ли и легким шагом вышла из комнаты.
Теперь, спустя двадцать лет, шагая по городу в костюме служащей погребального бюро, Мо вспоминал об этом поцелуе, своем первом поцелуе, нежном и страстном, приправленном солеными слезами. Гора Старой Луны, страшно бледная, была в стеганой куртке из черного бархата, черных брюках и ботинках и приковывающем глаз белоснежном свитере. Тот ноябрьский день остался для него памятной датой, тайным праздником, который он торжественно и в трогательном одиночестве отмечал каждый год, неизменно надевая давно превратившийся в лохмотья фиолетовый плащ и залоснившуюся шляпу, которые были на нем в Великий Час. (Настало время открыть секрет нашего психоаналитика: говоря попросту, он до сих пор оставался девственником, мало того, не жаждал приобрести недостающий опыт, – это бросалось в глаза каждому, кто видел его в женском обществе.) Каждый ноябрь, где бы он ни был, в Китае или в Париже, нищенские обноски, с которыми связаны его самые драгоценные воспоминания, пробуждали в нем романтический восторг.
Моросил мелкий дождь. Вода скапливалась на листьях деревьев и холодными каплями падала на костюм и на голову Мо. Он пожалел, что у этого комбинезона, в отличие от лыжного, нет капюшона. Его догнало и притормозило у тротуара, ожидая сигнала, такси. Но Мо не стал его останавливать. Не нужно ему такси. Он уже нашел дорогу по верному признаку: за рядом еле различимых в тумане величественных платанов вдруг замаячил сортир, бывшее прибежище геев, с неоновыми буквами WC на крыше. Движимый любопытством историка, Мо свернул и заглянул внутрь. Ему казалось, что он в сказке. Теперь заведение охранялось унылым старцем с мешками под глазами, в спецовке, похожей на комбинезон Мо. Он сидел за стеклянным окошком, под слабой лампочкой, весь какой-то прозрачно-призрачный. «Вход – два юаня», – проговорил он тоном музейного сторожа.
Проходя мимо конфетной фабрики, Мо достал из кармана мобильный телефон, но только с досадой и неприязнью посмотрел на этот светящийся аппаратик – звонить-то некому. Единственным человеком, с кем ему хотелось бы говорить, была Гора Старой Луны, а она в тюремной камере. Он подумал о своем французском аналитике Мишеле. С учетом разницы во времени, тот должен уже проснуться. Мо укрылся под буковым деревом, чьи листья трепетали, как его сердце, а вершина волновалась, как его душа, и набрал номер. Гудки, щелчок и далекий голос его наставника произнес: «Да». Холодное, равнодушное, бесстрастное «да». Слишком часто Мишеля донимают звонками взвинченные пациенты, и у него выработалась привычка: снимая трубку, он холодно говорит «да» и ждет натиска. У Мо сразу пропало желание говорить с ним, и он прервал связь, даже не поздоровавшись. Но через несколько секунд телефон зазвонил в кармане.
– Простите, Мишель, – смущенно пробормотал он, – не хотелось вас беспокоить, но я влип в жуткую историю.
– Где ты, Мо? Ты с ума сошел? На каком языке ты со мной говоришь?
Голос Бальзамировщицы! Как же он мог начисто забыть о ней?! Мо стал горячо извиняться и сказал, что немедленно к ней зайдет.
Бальзамировщица… Мо не помнил точно, кто и когда начал так звать соседку сверху. Теперь все только так ее и называли. Все, включая родителей, г-на и г-жу Лю, бывших преподавателей анатомии, лет двенадцать тому назад они вышли на пенсию и оставили дочери жилплощадь. Скромную двухкомнатую квартирку на последнем этаже бетонной шестиэтажки без лифта, побеленной снаружи, с торчащими цементными швами и зарешеченными (защита от воров), как клетки в зоопарке, окнами. Над входом рабочий, крестьянин и солдат из бело-розовой мраморной крошки держат похожее на венок зубчатое колесо. Это здесь «муж» вдовы-девицы выбросился перед свадьбой из окна шестого этажа.
Уже отключив мобильный, Мо сообразил, как нелегко ему будет попасть к Бальзамировщице, минуя квартиру собственных родителей на втором этаже, придется действовать как профессиональный домушник.
Ломая голову над этой задачкой, он дошел до университетского городка медиков. Обсаженная пышными платанами и протянувшаяся на километр Малая Индийская улица делит его на две части: в южной расположены учебные корпуса и общежития, в северной – дома преподавателей и служащих. (Китайские университеты предоставляли и предоставляют своим работникам ведомственное жилье. Руководители таких учебных заведений располагают полномочиями, какие и не снились их западным коллегам, они распоряжаются всем: от приема на работу преподавателей, штатного расписания и назначения на должности до оплаты больничных листов, починки труб, проводов, прочистки канализации, составления меню и сметы для столовых, а также графика запланированных беременностей сотрудниц, записи детей в сады и ясли и, главное, распределением квартир.)
Жилые дома делятся на пять микрорайонов: Западный Сад, Персиковая Роща, Бамбук, Мирный и Светлый. В каждом по несколько кварталов стандартных пяти-, семиэтажных домов без лифта. Путь по этому сонному царству долгий и трудный. Минут пятнадцать Мо вышагивал под дождем по Малой Индийской, миновал микрорайон Мирный, Персиковую Рощу, прежде чем добрался до Светлого.
Несмотря на красивое название света на улице не было. Мо подошел к наглухо закрытым воротам и стал громко звать сторожа. Его вопли далеко разносились в ночи, он почти охрип, когда наконец у него над головой зажегся фонарь и осветил величественный, пышный портал: глянцевая черепичная крыша, резные колонны с мифологическими фигурами и массивные двустворчатые деревянные ворота, покрытые облупившейся красной краской. На воротах наклеены в несколько слоев пестрые афиши и объявления: часы работы, правила и запреты, фотографии преступников в розыске, расписание собраний местной партячейки, покаяния разоблаченных воров, анонсы американских фильмов, лозунги, публичные доносы, оставшиеся от прежних времен, но все еще прекрасно различимые, статьи из старых и новых журналов обо всем на свете. Прорезанная в одной из створок дверца открылась, проскрежетав ржавыми петлями, и на пороге появился сторож, незнакомый Мо молодой человек в накинутой на плечи шинели Китайской народной армии.
– Благодарю вас, вы очень любезны, – сказал ему Мо и сунул бумажку в два юаня.
Сторож взял чаевые, пропустил Мо, закрыл за ним дверь, задвинул тяжелый железный засов и только тогда пригляделся к нему.
– Кто-нибудь умер? – спросил он, подозрительно осматривая костюм Мо.
– Да. Хромой Ляо из одиннадцатого корпуса третьего блока, – выпалил Мо, удивляясь собственной находчивости.
Хромой Ляо был когда-то их соседом по этажу, он действительно умер, только лет десять тому назад. Но новый сторож с соболезнующим видом кивает и испускает долгий вздох, достойный героя сентиментального американского телесериала, как будто бедный Ляо был его близким другом.
– А как вы заберете тело, вы же без машины? – крикнул он уже в спину Мо.
– Не важно. Я заберу его душу.
Ошеломленный загадочным ответом, сторож остался стоять, разинув рот и глядя вслед Мо. Призрачный силуэт скользнул под дождь; не замедляя шага и не поднимая глаз, прошел мимо шести бетонных корпусов-близнецов первого блока, а у ограды второго, где дорога разветвлялась, свернул налево и скрылся из виду.
Калитки в кирпичных заборах третьего и четвертого блоков располагались ровно друг напротив друга. Одинаковые мокрые от дождя никелированные решетки, чугунные цепи, выкрашенные в зеленый цвет, как лианы, и тяжелые медные замки, с которых капала вода, – можно подумать, там, в типовых корпусах, хранятся несметные сокровища!
Мо снова прокручивал в голове разные варианты того, что скажет родителям, особенно матери, если встретится с ними на лестнице. А сам уже машинально постучался в левые ворота. Никто не отвечал. Он крикнул и снова постучал, на этот раз не так громко, и голос постарался изменить, чтобы мать его не узнала. Смотреть вверх, на окна стандартных бетонных коробок, верхушки которых тонули в тумане, он не решался. Так было и в детстве: каждый раз, стоя перед этой решеткой (тогда она была вся ржавая и ворота закрывались на ночь не в половине двенадцатого, как теперь, а в половине седьмого), он испытывал страх перед матерью.
Наконец вышел сторож, тоже молодой и тоже в военной шинели, но поменьше ростом и худощавее первого. Положив в карман свои два юаня, он, не взглянув ни на того, кто их ему дал, ни на его комбинезон с погребальной символикой, быстро запер ворота и побежал спать дальше в свою комнатенку. В голове Мо пронеслось смутное подозрение: «Когда я уходил из дома около полуночи, меня выпустил другой сторож, пожилой, лет шестидесяти, вроде того, что работает в уборной, а этот парень смахивает на него – наверно, сын или зять, который его подменяет, чтобы сводить концы с концами, и еще не научился благодарить за чаевые».
В такой час все спят. Единственные свидетели возвращения Мо – это бело-розовые рабочий, крестьянин и солдат над дверями подъезда. Он тихонько проскользнул в пустой коридор, где привычно воняло блевотиной. Лицо, шея, комбинезон – все было такое мокрое, как будто на него вылили ведро воды. Дрожа от холода, Мо прислушался: слава богу, все тихо!
Он стал на цыпочках подниматься по ступенькам. Но перед последним пролетом, ведущим на третий этаж, наш чересчур почтительный и боязливый сын почувствовал, что у него не осталось больше ни воли, ни сил и отказывают нервы. Озноб прошел, теперь его снова бросило в жар, пот весенними ручейками стекал по телу. Однако самое трудное было впереди – путь с третьего этажа до четвертого. С каждым шагом Мо все явственнее ощущал запах дома. Непередаваемый, но с детства знакомый, который узнаешь даже в полной темноте.
В этих домах на каждой лестничной площадке было по две квартиры, вот и тут, на третьем, слева дверь семьи Мо, справа – семьи давно покойного хромого Ляо. Мо крался, не поднимая глаз. Впрочем, все равно, ничего не видно, а включить свет нельзя. Он ступал с величайшей осторожностью, стараясь не спотыкаться. Пощупал ногой, чтобы убедиться, что дошел до последней ступеньки. Точно. Теперь надо пересечь площадку и дальше по лестнице, на четвертый. Отец уже давно, с тех пор, как повредил барабанную перепонку, плохо слышал и, когда смотрел телевизор, включал звук на полную мощь, у матери же ослабло из-за диабета зрение, а слух, наоборот, обострился, она слышала все: как чихает кот в соседнем доме или ползают за холодильником тараканы. Проходя перед дверью, он сжался в комок и даже перестал дышать, но вдруг наткнулся на что-то левой ногой и чуть не упал – это был пластиковый мешок с мусором. Мешок опрокинулся, мусор высыпался на площадку, среди прочего банка из-под кока-колы, которая покатилась вниз по лестнице, подскакивая на каждой ступеньке, долетела до второго этажа и со всего маху врезалась в дверь соседей снизу. У Мо от ужаса захватило дух и едва не лопнуло сердце.
Он застыл, грохот, как ему показалось, не стихал целый час. Наконец все смолкло, и он с облегчением убедился, что никто не проснулся, даже его мать. Просто чудо! Может, жильцы привыкли, что по ночам на лестнице хозяйничают крысы. Однажды, лежа на кушетке у своего психоаналитика, он сам сказал ему: «В нашем доме полно крыс, такие крупные, будьте уверены, не водятся больше нигде на свете».
На пятый и выше, на шестой, он взбежал бодро, резво, ощущая прилив сил и легкость во всем теле, будто спешил на любовное свидание. Кое-как причесался, запустив пальцы в волосы, подышал на ладонь, проверяя, не пахнет ли у него изо рта, и протер стекла очков.
На шестом этаже располагалось четыре двухкомнатные квартиры, дверь Бальзамировщицы – справа в конце коридора, у окна, через которое на нее падает рассеянный свет уличного фонаря. Мо уже занес руку, чтобы постучать, но этот блик его остановил. Он был какой-то странный, с переливчатым стеклянным блеском. Мо легонько прикоснулся к светлому пятну: так и есть – дверь застекленная! Но вчера, когда он приходил уговаривать Бальзамировщицу встретиться с судьей Ди, у нее была нормальная дверь, такая же, как у всех: металлическая, на массивных петлях, со щеколдой, замочной скважиной и глазком.
«Может, я поглядел на воскресшего судью и спятил?» – подумал Мо.
Он щелкнул дешевенькой одноразовой зажигалкой и поднес ее поближе к двери – слабого пламени вполне хватило, чтобы все разглядеть. Мало того, что дверь действительно оказалась застекленной, но еще справа на стене была пришпилена карточка: «Г-н и г-жа Ван». Бальзамировщицу звали совсем не так.
В изумлении Мо попятился и поднялся на несколько ступенек по лестнице.
«Так. Случай клинический: я утратил рассудок».
Надо было немедленно протестировать мозги. Мо решил, что быстрее и вернее всего будет испытать память, например проверить, помнит ли он французские слова. Он представил себе на секунду, что французский язык, который дался ему упорными многолетними занятиями, вдруг возьмет и улетучится у него из головы. Не дай-то Бог!
Первым французским словом, которое он вспомнил, было «merde».[17] В памяти всплыли строчки из «Отверженных»: «…английский генерал… крикнул: „Сдавайтесь, храбрецы!“ Камброн ответил: „Merde!“ Из уважения к французскому читателю это слово, быть может, самое прекрасное, какое когда-либо было произнесено французом, не должно повторять».[18]
Какое счастье! Наслаждаясь блестящим доказательством своих мыслительных способностей, Мо подумал, по ассоциации с именем Гюго, о другом, тоже очень выразительном словечке – «Hélas!» Ему вспомнился известный спор между Полем Валери (его любимым поэтом) и Андре Жидом. Первый уверял, что самый великий из французских поэтов – Виктор Гюго; «Увы!» – отвечал на это второй. Было еще одно особенно дорогое ему слово, одно из тех, которые по-французски звучат лучше, чем по-китайски или по-английски: «l’amour» – любовь. Как-то во время очередного свидания с Горой Старой Луны он, разговаривая с ней через стеклянную перегородку, поделился этим своим лингвистическим пристрастием, а она несколько раз произнесла это слово. Звук «ль» ей не давался, поэтому она опустила артикль и произносила просто «amour», сначала чуть шевеля губами, потом все яснее и яснее, пока наконец прекрасное, волшебное слово не разнеслось чистой нотой, перекрывая беспорядочный гомон заключенных и их родных. Все, от мала до велика, поддались его обаянию. Упоительное, благоуханное чужеземное слово! Если бы не вмешались охранники, весь зал свиданий подхватил бы его хором.
Убедившись, что он в здравом уме и трезвой памяти, Мо вернулся к тайне стеклянной двери и попытался разгадать ее. Он снова осветил карточку на стенке с именами г-на и г-жи Ван и постарался представить себе, как бы эти люди отнеслись к его появлению в форме служащего похоронного бюро. Но поскольку ему не хотелось, чтобы по его вине у них случился разрыв сердца, он позвонил по мобильному Бальзамировщице и услышал ее панический голос:
– Где же ты? Что-что?!. Ванов знаю конечно, они оба учителя физкультуры. Ты перед их дверью? Но они живут в четвертом блоке, а мы – твои родители и я – в третьем! Ты что, уже собственный дом не можешь найти?
Мо помчался вниз, перепрыгивая через ступеньки, у двери, которую принял за свою, он притормозил и мстительно пнул ногой валявшийся посреди площадки пакет с мусором. Бумажки и очистки разлетелись по всей лестнице. На улице все еще шел дождь, и, пока Мо дошел до своего дома, он успел снова промокнуть до нитки и был похож на выдру, которая вылезла из одной норы, нырнула и вылезла около другой. Вода текла с него ручьями, на носу повисли капли.
Все происходило как на дне морском. Было трудно дышать, бетонные ступени беззвучно проседали под ногами, как резина, то расширялись, то сужались, то обретали обычные размеры. Мо казалось, что он передвигается по мягкой, болотистой, жирной и зловонной почве. Это было похоже на сон, который приснился ему когда-то, будто он идет большими шагами по мраморному полу в черных и серых прожилках, а камень размягчается и в конце концов превращается в огромный ломоть сыра.
А виной всему Бальзамировщица, которая взяла его за руку и ведет за собой по лестнице.
Войдя в подъезд, он слепо потыкался в поисках выключателя, а не обнаружив его, был вынужден, как и в предыдущий раз, пробираться по лестнице в полной темноте и крадучись, как вор. Но когда он дошел до второго этажа, вдруг на одном из верхних этажей кто-то зажег свет и по ступенькам застучали подошвы шлепанцев, все ближе и ближе. Мо догадывался, кто это, по спине его пробежала дрожь.
Он затаил дыхание и вслушался получше, пытаясь понять, не матушка ли это, – тогда надо скорее прятаться. Но, покинув Китай и живя за границей, он разучился различать по звуку шагов, какие подошвы у шлепанцев: пластмассовые, кожаные или резиновые – и какому человеку они принадлежат: женщине или мужчине, решительному или робкому, благодушному или угрюмому. Прежде он мог иной раз угадывать такие тонкие вещи, как настроения. Например, у человека, принятого в партию, шаги меняли тембр, звучность и даже приобретали особую значительность: еще долгое время после знаменательного события они словно бы выпевали национальный гимн.
В приближавшихся шагах прочитывались стремительность и непринужденность. Свет на лестнице снова погас, но шаги не замедлились. Вот они уже сбегают на третий этаж. Мо снова двинулся вверх, и приглушенный, солидный звук его шагов слился с дробным, звонким цоканьем шлепанцев в стройной двухголосой серенаде.
Двадцать шагов вверх, поворот, еще пролет – и Мо услышал голос Бальзамировщицы:
– Это ты?
– Тише, – еле слышно отозвался он, – разбудишь мою мать.
На расстоянии нескольких метров из густой темноты в пролете третьего этажа вынырнула бледная тень. Ритм шагов не убыстрялся и не замедлялся, а изящная фигурка, казалось, застыла на верхней ступеньке крутого пролета, все так же плавно перебирая ногами.
– Не шуми. У мамы очень чувствительный слух… – зачем-то прибавил Мо придушенным голосом и осекся.
Оборвалась и партия шлепанцев. Последний звук еще отдавался эхом у него в ушах. Рука Бальзамировщицы сжала его руку. Вздрогнула горячая упругая ладонь, нервно сжались пальцы. Он почувствовал что-то твердое и понял, что это ее обручальное кольцо. Она была совсем близко, Мо ощутил какой-то лекарственный запах от ее лица. Он прикоснулся к ее коже.
– Что это у тебя за одеколон? – шепнул он.
– Никакого. Наверно, от меня пахнет формалином.
– Нет.
– Правда?
– Правда.
– Тогда хорошо. Терпеть не могу этот запах после работы.
– Нет, пахнет скорее йодом. Ты не поранилась?
– Нет. Просто наложила увлажняющую маску. Твой судья Ди так меня перепугал, что я и дома все дрожала и никак не могла успокоиться. Вот и решила сделать такую маску. Немножко пощипывает кожу, зато знаешь как успокаивает! Видишь, уже не дрожу. И почти забыла про эту мерзкую историю.
– Я сам чуть не умер от страха.
Держась за руки и неуверенно нащупывая ступеньки, перешептываясь, а порой спотыкаясь и покачиваясь, как танцоры в комическом номере, они пошли наверх. Дверь в квартиру Мо была закрыта, свет нигде не горел, но Мо показалось, что он слышит, как мать кашлянула.
– Бедненький, какая у тебя холодная рука. И я никак ее не согрею.
– Я промок. Видела, в чем я пришел? В форме ритуального бюро, может это твоя, мне она маловата и тесновата.
– Я дам тебе переодеться. В память о муже я сохранила все его вещи. По росту тебе должно подойти.
Спустя всего несколько минут Мо всунул голые ноги в синие замшевые тапки с тремя вышитыми цветочками в фиолетовых тонах – ношеные, с шаркающими подошвами.
При входе в квартиру Бальзамировщицы стояла небольшая полочка в несколько ярусов, на которой она выстроила всю обувь. Мо снял свои стоптанные, разбухшие от дождя, забрызганные грязью туфли и поставил их рядом с красно-черными кроссовками, сандалиями, шлепанцами, высокими белыми ботинками со шнурками… Все маленькое, намного меньше тапочек, которые принадлежали ее покойному мужу и были велики Мо. Стоило ему закинуть ногу на ногу, как одна тапочка повисла, держась только на большом пальце босой ноги. Мо предпочел бы надеть что-нибудь другое, но выбора не было.
– Это хорошие тапочки, – сказала Бальзамировщица. – Мы купили их за несколько недель до свадьбы в Народном торговом центре. Стоили пять юаней пять фэней, как сейчас помню. После смерти мужа я их тут держу, чищу, иногда ношу, но они мне велики.
В комнате, почти как в бальзамировочной, горело штук пять-шесть слабых ламп. Расплывчатые ореолы мягкого матового света создавали атмосферу замкнутого пространства, чуть ли не погребка. Хозяйка порхнула в комнату, легкая как воробушек, помолодевшая. Лицо ее блестело от крема. На коротком халатике из розового шелка были вышиты голубые цветы и белые птицы.
– Что тебе приготовить? У меня в морозилке есть пельмени с бараниной и сельдереем, хочешь? – спросила она и, не дожидаясь ответа, скрылась на кухне.
– Наконец-то у меня в доме мужчина, – выдохнула она, возясь у плиты.
В квартире, точно легкий дымок, точно подвешенная в воздухе пыль, точно запах ладана, стоял унылый холодный дух бездетной старой девы. Пол устилала бамбуковая циновка тонкого плетения. Кое-где – перед кроватью, перед телевизором и перед каждым из двух кожаных кресел – лежали разноцветные коврики. Стола не было – видимо, хозяйка ела на кухне. С дивана и кресел не снята прозрачная упаковочная пленка. Водруженный на тумбочку телевизор покрыт пурпурным бархатным чехлом, пульт обернут хрустящим целлофаном. На телефон наброшена махровая салфеточка. На стене увеличенная цветная семейная фотография в рамке. Отдельных портретов – ни ее, ни мужа – не видно, только несколько его профилей, вырезанных из черной бумаги, и один общий снимок – пара на велосипеде. Он, согнувшись над рулем, крутит педали, полы плаща разлетаются в стороны; она сидит сзади на багажнике и вяжет развевающийся на ветру свитер.
Бальзамировщица владела настоящим сокровищем – коллекцией марионеток, которая привела Мо в полное восхищение. Он завороженно разглядывал каждую наряженную в шелк и атлас куколку: императоров в платьях с драконами, императриц в драгоценных уборах, ученых с веерами, воинов при саблях и копьях, нищих и т. д. – расставленные на верхней полке невысокого шкафчика, они смотрели на мир сквозь мутноватое стекло. Это был подарок мужа, он же получил коллекцию в наследство от какого-то родственника. Два десятка фигурок немыслимой красоты, одна другой лучше. Мо мог бы рассматривать их часами. Перед смертью муж Бальзамировщицы успел устроить на полочке мягкое освещение. Каждая из кнопок на боковой стенке соединялась с лампочкой, запрятанной в складках бархата, которым полка была обита изнутри. Мо опустился на колени, раздвинул стекла и стал зажигать по очереди все лампочки, которые, как прожекторы на сцене, высвечивали кукол. Бальзамировщица между тем подошла к нему и рокочущим феном стала сушить его волосы. Под воздушной струей одежда на куклах зашевелилась, задрожали веера в руках ученых, зазвенели украшения на императрицах. Не помня себя от восторга, Мо безотчетно коснулся рукой шлепанцев Бальзамировщицы, потом погладил ее изящную левую лодыжку, пощупал острую косточку.
Нежную прелюдию оборвало громкое шипение: из кастрюли с пельменями убегала на горячую плиту пена. Бальзамировщица отскочила и бросилась на кухню. Мо остался стоять на коленях, руки его дрожали, дрожь передалась марионеткам. Они раскачивались, приседали, грациозно поднимали широкие рукава, покачивали головками в коронах или высоких шапках и приветствовали своего единственного зрителя, охваченного бурей эмоций. Очки его запотели, так что он различал лишь пляшущие, сливающиеся друг с другом цветные пятна, которые вспыхивали ярким пламенем, рассыпались тысячами искр и бесчисленными светлячками мерцали в волшебной ночи.
По настоянию хозяйки (большая мастерица по части пельменей, она сочла, что вкус этого изысканного кушанья испорчен, и поставила вариться новую порцию) Мо пошел подыскать себе сухую одежду. Количество вешалок в стенном шкафу поначалу обескуражило его. С одной стороны висело все женское: атласные комбинации с кружевами, шуба из искусственного меха, блузки, платья, юбки и т. д., с другой – все мужское: синяя маоцзедунка, черная тройка, белая рубашка с крахмальным воротником и надетым на вешалку черным шелковым галстуком– бабочкой, брюки, потертая кожаная куртка, пояса, солдатские фуражки, но ничего летнего. Все эти аккуратно развешанные, пропитанные тяжелым запахом камфары вещи, дающие представление о том, как выглядел покойный, несколько смущали Мо. Он открыл другой, зеркальный шкаф. Там на полочках было разложено стопками чистое отглаженное белье. Преобладали три цвета: белый, розовый и голубой. Мо выбрал спортивный костюм и расправил его, не в состоянии при этом отделаться от чувства, что прикасается к чему-то живому. Он закрыл шкаф и отправился в ванную комнату переодеться.
В ванной лился с потолка холодный и какой-то сумеречный неоновый свет, отражаясь влажными бликами в фарфоровой раковине и унитазе. Овальное зеркало над умывальником со стеклянной туалетной полочкой, где лежали зубная щетка, косметичка, тюбики крема и стояли флаконы с туалетной водой, отразило превращение служащего похоронного бюро в студента восьмидесятых годов. Теперь Мо был облачен в костюм покойного мужа Бальзамировщицы из ярко-синего вельвета, с сеточкой под мышками, украшенный на груди красным факелом и желтой эмблемой Лиги коммунистической молодежи. Мо сообразил, что это форма университетской баскетбольной команды. Он долго недоверчиво разглядывал себя в зеркало. Припомнив черты лица бывшего владельца костюма, попробовал в шутку воспроизвести их и был поражен сходством взгляда и небрежного выражения губ.
Этот осмотр вновь поверг аналитика в тревогу, которая мучила его с той минуты, как он перешагнул порог бальзамировочного зала. «Тебе придется переходить к делу, Мо! – сказал он про себя. – Но нельзя же нарушать обет целомудрия только из чувства благодарности, в возмещение морального долга. Надо уносить ноги. Даже если тебе представляется случай доказать свою великолепную мужскую силу, ты не имеешь права отступаться от принципов! И вообще, ты никому ничего не должен. Абсолютно никому!»
С напускной беспечностью он вышел из ванной и закрыл за собой дверь. Раздался глухой металлический щелчок. Прислушавшись, он понял, что хозяйка дома все еще хлопочет на кухне. Лучшего момента для побега не придумать. Но тут в голове у него прозвучали слова Фрейда (или какого-то другого классика, его смятенный ум был сейчас не способен точно назвать источник): «…часто убийцы маскируются под доблестных воинов, а импотенты рядятся аскетами».
«Я-то, слава богу, не импотент. И нарядился не аскетом, а баскетболистом, – Мо усмехнулся и пожалел, что некому оценить эту шутку. – Но так ли уж я уверен в своей силе?»
Он посмотрел вниз и убедился, что штаны покойного супруга облегают красноречивый тугой бугор. «Подумай, не спеши. Быть может, теперь или никогда. Стоит ли упускать случай приобрести опыт, который когда-нибудь может оказаться полезным». Напомним читателю, что хоть голова Мо была набита книгами по психоанализу, теоретическими знаниями о сексе и его разновидностях от античности до наших дней, но в практическом плане он оставался полным невеждой.
Он вернулся в комнату. Но ноги понесли его не направо, к входной двери, а налево, в кухню. Он шел уверенным, нетерпеливым шагом мужа, который вернулся с работы и умирает с голоду.
– Ну как, готовы твои пельмени? – проговорил мнимый супруг. – Пахнет чертовски аппетитно.
Бальзамировщица, колдовавшая у плиты, отвернулась от кастрюли и посмотрела на него. При виде мужчины, одетого как ее любимый муж, у нее защемило сердце. Она испустила тихий, жалобный стон, полный радостного предвкушения, и едва устояла на ногах. Веки ее опустились, по спине пробежала дрожь. Она вновь открыла глаза: да, вот он, тот самый спортивный костюм восьмидесятых годов, кое-где разорванный и зашитый (она узнавала свою штопку), куртка со стоячим воротничком, треугольным вырезом и болтающейся на ниточке пуговицей. По мере того как Мо надвигался на нее, эта пуговица разрасталась и заслонила собой все.
– Надо пришить, – сказала она, прикоснувшись к ней и продолжая другой рукой помешивать пельмени.
Мо грубо схватил ее за талию и обнял, неловко, но с такой страстью, что чуть не повалил на буфет. Гибкое женское тело затрепетало и обмякло под его руками. Их языки, сначала робея и стесняясь, а потом поддавшись хмельному порыву, терлись, ласкались и лизали друг друга, ныряли изо рта в рот, точно два молодых дельфина. Неискушенный Мо млел от аромата сельдерея, аптечного запаха косметической маски, от дыхания Бальзамировщицы и твердости ее похожих на острые камни на дне пещеры зубов, от рокота холодильника, скрипа буфета, от стонов, вырывавшихся у них обоих, от пара, который поднимался из кастрюли и обволакивал их сплетенные тела марлевым пологом, летучим покровом, райским маревом. Мо провел рукой по ее бедрам – она томно и шумно вздохнула. Он был поражен, видя, как она преобразилась почти до неузнаваемости, как затуманились и размягчились ее черты, каким непорочным, близким к блаженству вожделением она разгорелась и какую сладостную прелесть это ей придавало. Оба они пылали, точно сухие ветки в костре. Идти в комнату было уже некогда. Рука Бальзамировщицы скользнула к поясу спортивных брюк, стащила их вниз и отпустила, так что они съехали на пол и легли кольцом у тощих голых ног Мо. Потом точно так же она стянула с себя брюки и розовые трусики и отшвырнула их ногой. Они слились в любовном объятии стоя, прислонившись к буфету. Деревянные створки, не выдержав такой сейсмической мощи, распахнулись и стали при каждом новом толчке извергать фонтаны бамбуковых палочек, пластиковых вилок и ложек. Вскоре сокрушительные колебания передались стене, и затряслись хрупкие полки, висевшие над головами любовников. Разъехалась шаткая пирамида кастрюль, шмякнулся набок и раскрылся пакет с мукой. Белые клубы взметались из него сообразно силе и ритму толчков, тонкий порошок вперемешку с бумажками (какими-то записками? неоплаченными счетами?) кружил по кухне, сыпался им на волосы, плечи, лица, попадал в кипящие вовсю пельмени. Несколько клочков прилипло к намазанному кремом лицу Бальзамировщицы. «Снег идет!» – шепнул ей Мо, но она не ответила. И снова он был изумлен ее исступленным видом и понял, что она его просто не услышала. В эту минуту он вдруг постиг сущность современного искусства. Моя дорогая, несравненная Бальзамировщица, ты одна воплощаешь всех женщин, чьи портреты висят в лучших музеях мира, – женщин с перекошенными глазами, лицами, раздробленными на углы, круги и плоскости, и особенно ты похожа на картину Пикассо, на которую теперь он будет смотреть с восторгом посвященного, на «Женщину с мандолиной», с ее растекающейся грудью и плечами, изломанными теперь понятной ему сладкой судорогой. Он вспомнил ее голову, упрощенную до крошечного квадрата с огромным глазом посредине и возносящуюся из темной грушевидной мандолины. Первое половое сношение психоаналитика прошло самым идеальным образом, точно как описано в учебнике, и теперь превращалось в докторскую диссертацию о творчестве Пикассо. Он сам захотел стать этим художником, желая обрести не славу и талант, а зоркий, бесстыдный, свободный от условностей взгляд. Глазами Пикассо, гениального ценителя красоты, он посмотрел на кувыркающиеся в кипятке пельмени и увидел пенные вихри, буруны, встающих на дыбы белогривых кобылиц, готовых с бешеным ржанием вырваться на волю… Но в самый последний миг Бальзамировщица схватила ложку и помешала воду в кастрюле. Глядя на ее руку и оседающие на дно пельмени, Мо с удивлением понял, что даже в страстном забытьи она не отрывалась от реального мира. Он подумал о мертвых телах, которых касалась эта влажная от пота и крема, блестящая, почти светящаяся рука, рука девственницы, присыпанная мукой; рука, которая сейчас ласкала его член. Задыхающимся, горячим шепотом она сказала ему в самое ухо: «Любимый». Непривычное, возбуждающее ощущение. Мо почувствовал, что, пожалуй, тоже испытывает что-то вроде влюбленности. Он хотел сказать: «Я люблю тебя», но из горла вырвался только хрип. Вдруг она напряглась, расширила глаза и воскликнула: «Муж мой!» На Мо обрушилась тишина. Он не слышал больше ни урчанья холодильника, ни бульканья кипятка. Только это священное слово звенело в воздухе.
Он не совсем понял, возводит ли его это звание в почетный ранг главы семейства или унижает до роли простого заместителя, а то и жалкой жертвы.
Бальзамировщица сняла с него очки, положила их на буфет, обхватила ладонями его лицо и покрыла поцелуями.
– Муж мой! Обними меня сильнее! – пронзительно выкрикнула она. – Не покидай меня никогда больше!
Не оставляя судорожных усилий, Мо упирался ослепшими без очков глазами то в пол, то в потолок, потом глубоко вздохнул и сказал:
– Твой муж шлет тебе пламенный привет.
Это прозвучало так неожиданно, что она опешила, недоуменно посмотрела на него, а потом откинула голову и разразилась смехом, от которого оба они затряслись. Это приятное сотрясение оказалось для Мо роковым – он истек спермой.
– Как, уже? – разочарованно спросила она. – Пельмени еще не сварились.
– Прости, – пробормотал он, натягивая штаны и отыскивая очки.
Он вновь обрел ясность зрения. И что за непотребство! Первым, что увидели его лишившиеся невинности глаза, был пельмень. Дырявый пельмень, который, трепыхаясь, как больная бабочка, вылетел на поверхность, а потом по широкой спирали пошел на дно, оставляя за собой вихревой хвост из мясного фарша с сельдереем.
Мо сел на пол у дверцы холодильника. Бальзамировщица взяла клочок бумаги и вытерла струйку крови с его ноги. Потом другой бумажкой – остаток спермы.
«Вот, я больше не девственница», – подумала она. По щекам ее покатились слезы и прочертили борозды в синеватой, припудренной мукой корочке высохшей маски.
– Идем, – сказала она и поцеловала Мо в щеку. – Давай поедим, я жутко голодная.
– Подожди, я сначала помоюсь.
Пельмени отдавали гарью, но соус к ним она приготовила превосходный: с уксусом, пряностями, резаным зеленым луком, толченым чесноком и капелькой кунжутного масла. Они сидели друг напротив друга за низеньким столиком, покрытым газетой, и ели молча. Молчание было довольно тягостным. Мо старался впихнуть в себя все, что лежало на тарелке, боясь обидеть хозяйку. К счастью, ей пришло в голову достать фаянсовую бутылку дорогого спиртного напитка под названием «Хмельной дух», который славился своей крепостью, тонким букетом и оригинальной упаковкой в форме грубого мешка. Несколько глотков чудесной жидкости быстро подняли настроение расстроенного преждевременным семяизвержением психоаналитика и вылечили его травмированное мужское самолюбие. В Мо было здоровое упорство. Проиграв, он не отступался. Всю жизнь его преследовали неудачи, но вместо того чтобы смириться, он каждый раз снова бросался в бой и каждый раз терпел еще худшее поражение. Так уж он был устроен. Вот и теперь, взглянув на вещи с точки зрения Пабло Пикассо, он стал искать случая затеять все сначала, смыть позор и утвердить свое достоинство.
Инстинкт подсказывал ему, что он располагает еще двумя-тремя часами, чтобы поправить дело, а там уж пора будет уходить и продолжать борьбу с жестоким миром.
Не желая тратить энергию, вселенную в него «Хмельным духом», он отказался от дыни, которую его подруга вынула из холодильника. Длинным кухонным ножом она разрезала плод, из-под ножа потек и пропитал газету сок. Семечки были собраны в фарфоровую миску. Она кусала мякоть, и по подбородку стекал красный сок. На Мо вдруг навалилась страшная сонливость: сначала поддавался расслабляющей истоме рассудок, а за ним словно резко проваливалось в пропасть тело. У него отяжелели веки, очки свалились с носа в дынные корки. Он крепился как мог, с улыбкой водрузил очки на место, забыв протереть стекла, подавил зевок и наконец встал, взял со стола бутылку «Хмельного духа» и направился к ванной.
– Я только приму ванну и вернусь.
– Погоди, я с тобой, – сказала она. – Не хочу оставаться одна.
Чтобы прийти в себя, ему пришлось несколько раз окунуться с головой в горячую воду. Но окончательно взбодриться было нелегко. Разомлевшее тело не слушалось. Мо с тревогой видел, что его драгоценный мужской член обмяк, сморщился и совсем спрятался в гущу распушившихся в воде волос. Между тем Бальзамировщица села на стул рядом с ним, поставила ноги на бортик ванны и принялась красить лаком ногти. – Сегодня вечером, – начала она, – я чуть не умерла от страха с твоим судьей Ди. Сколько лет работаю, но никогда не бывало, чтобы мертвый проснулся. Раньше я видела такое только в гонконгском фильме ужасов. Жуть!
С ней случилось то, что испокон веков случается со всеми после любовных ласк: ее потянуло на душевные откровения, слова лились и лились из ее уст, как вода из крана. И она не задумывалась о том, что весь ее бесконечный монолог посвящен покойному мужу, а бедному Мо в нем не хватило места. Ни слова о нем самом. Столь явное замещение доконало его, как будто после физической осечки, которую он ощутил как пощечину, его безжалостно лупили кулаками. «До чего жестока женщина! Бесподобное создание!»– думал несчастный дублер, погружаясь глубже в ванну, чтобы вода залилась ему в уши и перекрыла слух.
– Самое сильное впечатление за всю мою практику, это когда я занималась телом моего мужа. Вообще-то у нас так заведено, что бальзамировщик не прикасается к тем, кого знал: своим родственникам, друзьям или даже соседям. Это железное правило. Поэтому к делу приступили четверо моих коллег, а я осталась ждать внизу. Они обмыли тело, принялись разминать его. После падения с седьмого этажа сосуды полопались, и требовалось немало времени и терпения, чтобы свернувшаяся кровь снова стала жидкой. И тут вдруг являюсь я и прошу, чтобы все ушли и дали мне доделать все самой, включая самое трудное – реставрацию черепа. Они были только рады уступить мне эту изнурительную и, главное, неблагодарную работу. Что ж, я их понимала, они знали, что, сколько бы ни старались, хорошо все равно не получится – череп раскололся как арбуз, почти пополам. Запекшаяся кровь, засохший мозг и множество трещин по всей голове – как тут отреставрируешь! И начинать-то рискованно! Чуть что не так – развалится на куски, и тогда уж никто не склеит. Даже я. Страшно подумать! Ну, я сжала зубы, вытерла слезы. Приступаю к работе, а сама дышать и то боюсь. Выбрала самую тонкую иглу. Нитки были японские, хирургические, самого высшего качества – я даже не смогла оторвать, пришлось откусывать зубами. Кости разошлись сантиметров на двадцать в длину и на пять, не меньше, в ширину. Я начала шить с самого узкого места. Коллеги внизу включили магнитофон и стали отрабатывать вальс под медленную и грустную фортепианную запись. (Помнишь, тогда вальс был в большой моде. Его танцевал миллиард китайцев. А потом все помешались на маджонге.) Такого печального вальса я никогда не слышала, он был еще печальнее реквиемов, которые поют европейцы, вот как по телевизору показывают: женщины в шляпах с траурными вуалетками, и у всех в руках свечки…
Мо, побежденный дремотой и алкоголем, слышал эту исповедь сквозь сон, слова доносились из другого мира, отделялись от живого человека и превращались в звуковое облачко. Наверное, такой голос у призраков. Он перестал понимать, происходит все это наяву или во сне, на самом ли деле она говорит или ему только грезится. Вдруг глаза его лениво открылись, и он увидел сквозь воду тонкую змейку, которая болтается у него между ног. Он протянул руку, чтобы схватить ее, но не смог Змейка выскользнула и снова юркнула под воду, а в руке у Мо остался пучок волос. Это его рассмешило. Он поднес ко рту бутылку «Хмельного духа», стал пить из горлышка и одновременно затеял другой рукой ту же игру в прятки с хитрой змейкой.
– Швы на черепе – дело долгое, настоящий марафонский забег. Миллиметр за миллиметром, стежок за стежком, я наконец все зашила. Два раза меняла иглу: кость страшно твердая, волосы мешают… Закончила и наложила воск на лицо. Как раз в это время печальный вальс сменился каким-то танго повеселее, хотя и в нем, и даже в шарканье танцующих коллег мне слышалось что-то трагическое. Я работала и заливалась слезами. Плакала так, что воск на лице трупа, который должен был предохранять кожу от разрушительного действия времени и перепадов температуры, но еще не успел застыть, был весь в дырочках от капающих слез. Это никуда не годилось. Пришлось все переделывать и сдерживаться изо всех сил. Потом я взялась за макияж. Подкрасила глаза, придала векам их обычный цвет. Причесала его. И все бы ничего, но тут случилась ужасная вещь. Я уже собиралась уходить, как вдруг мне показалось, что чего-то не хватает, и я вернулась. Смотрела-смотрела и поняла: не хватает улыбки. Я стала осторожно, кончиками пальцев растирать уголки рта, и когда улыбка уже стала прорисовываться, череп затрещал. Это был громкий и длительный скрежет, точно открывалась старая несмазанная дверь. Меня передернуло. Весь мой шов разъехался, посреди головы опять зияла глубокая черная дыра. Я сжала череп руками и заорала как ненормальная. Но меня никто не услышал – там внизу запустили музыку на полную громкость. Танго дошло до самого романтического, самого упоительного места. Я постаралась снова собраться с силами. Один Бог знает, как это было трудно. Каким-то нечеловеческим усилием я все же справилась с собой и начала все сначала, снова стала зашивать рану, а она никак не стягивалась… Что с тобой, Мо? Ты плачешь? Дай мне свои очки. Успокойся, не надо… Почему ты плачешь? Из-за меня?… Да ты смотри, смотри! Он у тебя стоит! Прямо в воде!.. Ой, куда ты меня тянешь? Ты с ума сошел! Я же одетая! (Громкий всплеск.) Мы оба сумасшедшие! Да, да, погладь меня вот здесь… Тебе так нравится? Сними с меня лифчик, он вымок и липнет к коже. Ай! Больно! Не кусайся! Соси тихонько. Я волчица, а ты мой волчонок. Теперь другую грудь… Мне так хорошо с тобой. Тебе не тяжело? Я боюсь тебя раздавить. Я же сильная, мускулистая. Иначе как бы я работала? Чтобы таскать трупы, нужна сила. Постой, я сама сниму… Это не так просто. Ты еще соображаешь, что делаешь? Я – уже ничего… Не понимаю, что со мной творится… Не шевелись. Я все сделаю сама. Вот так, мне хорошо… Ох, как хорошо! Иди ко мне, ты мой! Приподнимись чуть-чуть. Еще, пожалуйста еще… О, я умру от счастья. Умираю, умираю…
Окно с вставленной изнутри деревянной рамой, на которую натянута темная сетка от комаров, достаточно широкое и низкое, чтобы Мо, проигравший битву на суше и одержавший победу на воде, мог, хоть еще толком не протрезвел, легко забраться на подоконник. Он даже мог бы выпрыгнуть. Насколько позволяет сетка, он высовывается наружу, но видит только какие-то блики в темноте.
У него кружится голова, и он решает сесть верхом на подоконник, так что одна нога свешивается в комнату, а другой он свободно болтает в таинственной пустоте, над мерцающей, дышащей, манящей бездной. Дождь кончился. Весело щебечет невидимый зяблик, ему отвечает заливистая трель канарейки. Вдали белесый луч прожектора с телебашни прошивает небо по горизонтали и вычерчивает подвижный световой конус. Мо уверен, что где-то уже видел эту картину. Но где? Из окна гостиницы? Из дома друга? Или в каком-нибудь фильме?
Ну и крепкая штука этот «Хмельной дух»! Глотка у него так и горит, икота с винной отрыжкой разрывает грудь.
«Готово, – подумал Мо. – Я напрочь потерял голову».
Он пожалел, что не захватил свою тетрадь и ничего не записал за весь этот полный событий и эмоций день. Ничего, ни единой мысли! Какая потеря! Ведь нечего и сомневаться, что из-за «Хмельного духа» он все позабудет и уже завтра ничего не сможет вспомнить. Он слез с подоконника, надел тапки покойника и стал искать где-нибудь в доме бумагу и ручку. Бальзамировщица осталась в ванной и, что-то напевая, стирала там в раковине свое белье – последнее, которое носила еще девушкой.
Мо вернулся к окну и устроился на подоконнике в той же не слишком устойчивой позе. На этот раз он забыл снять тапочки. Он нашел на кухне большие спичечные коробки, притащил их с собой и теперь нацарапал на одном:
«Я не Фань Цзин. Но я совсем потерял голову. В этом мире больше всего ценится успех, но мое безумие никак не связано с моими любовными подвигами, скорее наоборот».
(Упомянутый Фань Цзин – седовласый вечный студент, знаменитый герой «Тайн китайских ученых», который год за годом, до шестидесяти лет, безуспешно пытался сдать экзамен на мандаринский чин. Когда же на шестьдесят первом году он узнал, что прошел наконец по конкурсу, то так обрадовался и разволновался, что попросту рехнулся.)
Мо посмотрел наверх. Небо расчистилось, но еще пахло дождем, звезды, названий которых он не знал, сияли, казалось, совсем близко – рукой подать. Белая краска на оконной раме растрескалась или обгрызена крысами и осыпается чешуйками. Он посмотрел на себя в стекло: волосы всклокочены, как бурьян. Две светящиеся точки, отражения двух горевших в комнате ламп, плясали на поверхности очков, как крохотные блуждающие огоньки, перескакивали то на лоб, то на нос и исчезали, если он наклонялся. Он перечитал то, что написал на первом коробке, и почувствовал гордость, которая, точно целительный бальзам, помазала его по сердцу и освежила разгоряченную голову. Он взял второй коробок и написал:
«SOS. Я потерял голову. SOS.
Я сделал страшное открытие о себе самом: я люблю всех женщин, к которым испытываю физическое влечение. Абсолютная власть Горы Старой Луны рухнула, единственная любовь подорвана. Во мне поселился другой человек, молодой и жадный, этакое морское чудовище. И я был свидетелем его триумфа. Который же из нас настоящий?»
Рядом кружил и выводил свое скрипичное скерцо комар-переросток. Он потыкался в стекла очков и приземлился на левом запястье Мо, между выпуклыми полосками вен.
– Что тебе, малыш? – нежно обратился к комару наш герой.
Осторожно, кончиками пальцев правой руки он натянул кожу на левой в том месте, где злосчастная козявка расположилась угоститься его кровушкой. Натянул и отпустил, так что поры сжались и комар остался с защемленным хоботком, а Мо несколько секунд забавлялся, глядя, как тот складывает крылышки, тужится и сжимается чуть ли не до размера самой поры. Наконец, судорожно замахав крыльями, комар вырвался, взлетел, как вертолет, прямо вверх, поднялся на уровень очков наблюдателя, укусил его в нос, сиганул вниз и исчез.
Мо истолковал это происшествие как намек на то, что и ему, как отважному комару, пора улепетывать.
Он чувствовал, а житейский прагматизм подтверждал это чувство, что Бальзамировщица, которой, как и ему самому, уже стукнуло сорок, искала не только и не столько любовных приключений, сколько нового мужа. Это вполне понятно и закономерно. Она хочет завести семью. Выйти замуж за первого китайского психоаналитика – отличный выбор! В расчете на это она и согласилась сделать ему огромное одолжение – пойти к судье Ди.
«Как бы выпутаться из этих осложнений? – думал Мо, сидя на окне и дрожа от холода. – Как рассказать все это Горе Старой Луны?»
Ему вдруг захотелось обвязаться всем кухонным запасом спичек, поджечь их, как поджигают бомбу фитильком, броситься вниз и полететь, словно объятый пламенем самолет, переворачиваясь в воздухе, пронзая облака и туман и оставляя за собой столб черного дыма.
Но сквозь этот воображаемый дым он видел того, другого себя, который бился головой в иллюминатор и орал, чтобы его выпустили.
Вдруг новая идея осенила его – помолиться.
А как это делается? До сих пор он никогда не молился. И что выбрать: буддизм, даосизм? Впрочем, в обоих случаях люди ведут себя одинаково: становятся на колени и складывают руки на уровне груди. Вот только про христиан он ничего не знал. Во времена его детства религия была под таким строгим запретом, что родители не водили его ни в храм, ни в церковь. Первый раз он увидел молящихся, когда ему было семь лет, в разгар культурной революции. Однажды к ним в дом пришли красногвардейцы и забрали мать на допрос. Пробило полночь, а она все не возвращалась. Тогда они еще жили в одной квартире с бабушкой и дедушкой. Мо никак не мог уснуть. Посреди ночи он встал и, проходя по коридору, увидел какой-то необычный свет в комнате стариков. Они оба стояли в постели на коленях перед зажженной свечкой (боялись, что ли, включить лампу?). Мальчику никто никогда не объяснял, что такое молитва. Но он сразу понял, что они именно молятся, хоть и не знал, какому богу. Жестов он не запомнил, но слабое колеблющееся пламя свечи, светящийся ореол над головами бабушки с дедушкой, их напряженные, страдальческие, покрытые морщинами лица, которые выражали благоговение, достоинство и трепетную надежду, навсегда запали ему в память. Как они оба были прекрасны!
«Чего мне просить у неба? – подумал Мо. – Чтобы на меня обратили внимание? Чтобы помогли сбежать, избавиться от этой женщины? Но не слишком ли это дерзко? Какое до меня дело Высшей Силе, или там Господу Богу? Ему плевать, выпрыгну я сейчас из окна или нет. Разве до него дойдет вонь от моего разбившегося в лепешку трупа посреди двора? Скорее всего он будет только рад моему избавлению, концу всех мук, полному, радикальному очищению.
Может быть, размышлял он далее, на меня так действует окно? Искушение выброситься в окно – не такой уж редкий феномен. Или дело в том, что это проклятое окно? Однажды, десять лет назад, муж Бальзамировщицы, гей, уже поддался роковому соблазну. Может, это было не просто самоубийство, может, его погубил зов окна, бездна стыда? Я тоже принадлежу к тем немногим (интересно, какую долю от всего человечества они составляют: пять процентов? десять?), которые испытывают смертельный позыв на краю пропасти. Сколько я ни читал мудрых книг Фрейда, сколько ни изучал психоанализ, с этим ничего не поделаешь. Хоп – и все! Врожденный рефлекс, безотказный, как реакция мужчины на запах женщины».
Со странным чувством, будто он погружается в туманный поток, Мо старался повторить движения, которые делал его дед в ту далекую ночь. Он подтянул ноги и очутился на корточках – настоящий орел на утесе. Орел в очках, с костистыми лапами, а утес в семь этажей высотой. Потом попробовал выпрямиться, не теряя равновесия. Замахал руками, будто вот-вот полетит, и наконец встал на колени на самом бортике из розовых кирпичей, обмазанных темным от дождя цементом. Сырость сразу пропитала его колени и чужие штаны. Он заглянул в пустоту, точно в пруд перед прыжком.
В этот миг он услышал тихий голос прямо над ухом. Мерещится, что ли? Нет. Это комар! «Ах, мерзавец, – подумал он, – опять ты! Узнаю по мелодии!» Комар сел ему на нос и приготовился отсосать еще немножко крови. Мо замотал головой, чтобы прогнать его, проявляя ловкость и осторожность циркового акробата. Чуть сильнее – и он сорвался бы вниз.
Дул холодный, но не слишком сильный ветер. В темном стекле отражались бегущие по небу тучи. Мо соображал, чего бы пожелать в молитве. С горечью подумал, что больше всего он хотел бы остаться девственником до тех пор, пока Гора Старой Луны не выйдет из тюрьмы, и подарить свою невинность ей. Но теперь поздно. Вся история с судьей Ди и Бальзамировщицей снова всплыла в памяти, и черная тоска подхватила его, как смерч.
Он почувствовал себя козявкой, изувеченным комаром с помятыми крылышками и неуклюжими, длинными (длиннее, чем кажется со стороны) лапками коленками назад, которого стиснула рука Судьбы, и он, раздавленный, дрожащий, испускает дух. Мо сложил руки для молитвы, как его дед, но из уст вырвалась песенка, которую он часто слыхал, когда был маленьким, а с тех пор за многие годы ни разу не спел:
Мой папа директор в народной столовой,
Его обвинили в хищенье талонов.
Каких? На продукты,
На масло и рис.
Мой папа веревками крепкими связан,
Стоит на коленях, за кражу наказан,
Вокруг все кричат: отвечай, негодяй!
За все отвечай, отвечай, отвечай!
Первые строчки Мо прошептал неслышно, как молитву, невнятным из-за «Хмельного духа» голосом. Но мало-помалу разошелся и стал выкрикивать слова так же громко и хрипло, как дрозд, который сидел на крыше дома напротив и отвечал ему. Голос его окреп, стал уверенным, в нем появился разухабистый задор. После первого куплета он пропел припев, протрубил губами «ту-ру-ру!» и весело засмеялся, услышав в собственном пении знакомые интонации кумира своего детства – соседского мальчишки по прозвищу Шпион. Он был сыном профессора анатомии, после перевоспитания стал главарем воровской шайки, а в семидесятых, когда ему было лет двадцать, сел в тюрьму за вооруженное ограбление банка. Это была любимая песенка Шпиона, он любил распевать ее во все горло, чтобы подразнить девчонок, насвистывать, спускаясь по лестнице или гуляя по двору, при этом он молодецки гикал, и шапка подпрыгивала на его взъерошенной шевелюре. Бедный Шпион! Он один умел так петь, подпуская легкие трели.
Закончив второй куплет душещипательным тремоло, Мо перешел к лихому припеву, и вся боль, вся тоска от неудач, все раскаяние в измене испарились вместе с мыслями о любителе девственниц судье Ди. Блатная песня заглушала и убаюкивала совесть. Но вдруг его пение прервали самым варварским образом! Сильные руки обхватили его сзади за ляжки. Мо дико закричал, небо в звездах пошатнулось, накренилось и перевернулось, а вышитые тапочки покойного мужа устремились в космос и вышли на орбиту как два небесных тела.
Крик аналитика зазвенел среди домов, к нему сочувственно присоединились дрозд и воробей. Снова пошел дождь. Капли застучали по оконному стеклу.
Оказалось, это Бальзамировщица напала на него сзади. Когда она вышла из ванной и увидела его стоящим на подоконнике, то приняла за своего мужа. Неслышно, чтобы не спугнуть, она подкралась к нему, а потом молниеносным броском схватила и рванула обратно, в комнату. Так, сцепившись, они покатились по полу.
Да уж, силы ей было не занимать. Не зря коллеги-мужчины считали ее непревзойденным мастером своего дела. Захлебываясь слезами, она затолкала Мо в стенной шкаф, захлопнула железные створки и навесила солидный замок.
Аналитик вопил, колотил в двери ногами, но тщетно.
– Клянусь, это ради твоего блага. Я не хочу, чтобы все повторилось, не хочу потом латать тебе череп, – твердо сказала Бальзамировщица.