Иногда, йомфру Кристин, с зоркостью, присущей лишь птицам, я вижу пройденные мною дороги. Высоко над лесами и озерами летит на ветру, расправив крылья, моя несчастная память. Внизу люди, они либо сражаются, либо идут, это конунг, я сам, наши друзья, мы безостановочно идем по стране. Мы не думаем о цели нашего пути. И о горе, оставшемся у нас за спиной, и о завтрашних ожесточенных, кровавых сражениях, и о пепле, остывающем после красного пламени снов и запорошившем наши сердца. Но птица с зоркими глазами летит высоко на ветру и видит все.
Небольшой отряд быстро идет на север вдоль реки, текущей на север. Предводителя зовут Вильяльм. Он едет верхом, отряд идет молча, Вильяльм приказывает своим людям поднимать и опускать руки. Главный отряд отстал от них на полдня пути, он движется медленнее, почти все идут пешком. Ловкие и сильные, как звери в горах, они тоже идут в суровом молчании. Человек шесть замыкают шествие. Они прикрывают главный отряд от неожиданного нападения сзади.
Между этими тремя отрядами бегают гонцы, они не пользуются рожками, поджидают на распутьях и ведут отряды по тайным лесным дорогам в обход больших селений. Конунг следует с главным отрядом, иногда верхом, но чаще отдает свою лошадь тому, кто выбился из сил и, тяжело дыша, упал на подъеме. Лошадей столько, что семь или восемь человек всегда могут передохнуть в седле. Это позволяет идти быстро. С наступлением вечера, люди разбивают лагерь.
Вильяльма и его дружинников ведет проводник. С проводником всегда идут двое, и он знает: ему нельзя ошибиться. Нарочно он ошибется или нечаянно, но если отряд окажется не там, куда идет, жизнь проводника будет недолгой. Проводник должен также отыскивать места для привалов, по возможности скрытые от любопытных глаз местных жителей. Помнит он и об острых щипцах фру Сесилии и старается изо всех сил, чтобы спасти свой язык.
Конунг приказал Вильяльму не быть без нужды суровым. Брать лишь по одной овце на каждой усадьбе и не уводить у бонда двух коров. Но Вильяльм живет своим умом, отличным от ума конунга. Он знает, что каждый, расставшийся с овцой, будет всю жизнь ненавидеть того, кто ее забрал. А вот бонд, шея которого избежала знакомства с топором, будет испытывать трусливую благодарность, узнав, что этого топора не избежал его сосед. К тому же, отряд распылится и станет более уязвимым, если каждый день ему придется собирать скот на разных усадьбах. Лучше выбрать какую-нибудь одинокую усадьбу, затерянную в глухом лесу. Налететь на нее всем скопом, перебить мужчин, а лучше и женщин, они только поднимают крик и пользы от них никакой. Перебить всех, взять все, что нужно, и продолжать путь.
Когда найдено место для привала — вдали от несуществующей больше усадьбы, — уже дело Кормильца развести огонь и насадить мясо на вертела. Ему помогают два парня. Разводить огонь непросто — стоит весна, и днем часто идет дождь. Едкий дым стелется над лагерем. Кормилец и молится и клянет все на свете. Он знает, что отряд уже близко, слышит тяжелые шаги людей и конское ржание, он должен быстро накормить более сотни человек.
Соль у него есть. Вот что я помню о мешке с солью:
Перед нашим уходом из Хамара Кормилец бегал и кричал своим парням: Соль взяли? Взяли, отвечали ему мрачные и сонные голоса. Он не поверил и стал шарить в узлах, навьюченных на одну из лошадей, но он ошибся лошадью, она вскидывается на дыбы и ржет. Кормилец бьет ее, подходит Вильяльм, он бранится, Кормилец грозит ему кулаком и кричит: Где мешок с солью? Его нет!.. Но мешок есть. Он приторочен к другой лошади. Волнение стихает.
Вечером на вертелах жарят баранину, горят костры, под деревьями дремлют усталые люди. Конунг приказывает — ни один человек не должен отходить от отряда. Расставлены дозоры. Дозорные сменяют друг друга, они вглядываются в туман и в темноту. В руках у них топоры.
Наконец люди засыпают — у костров, под деревьями, под открытым небом. Старая лошадь спит стоя, две молодые легли. Мой пес Бальдр спит у меня в ногах и греет меня.
Я лежу без сна и слушаю мужской храп, поднимаю глаза на небо, чтобы найти звезды над лесом, но бегущие облака и туман скрывают их. Потом я вспоминаю о своем добром отце Эйнаре Мудром, который тоже идет с нами. Я встаю, Бальдр идет за мной, мой отец спит под дождем. Я показываю на него, и Бальдр ложится рядом и греет его.
Я возвращаюсь на свое место и ложусь на хвойные лапы.
Через некоторое время ко мне подходит конунг.
— Я замерз, — говорит он.
Мы ложимся спина к спине, но я знаю, что он тоже не спит.
Утром каждый получает по куску мяса, мы снимается с места и идем дальше.
Всю свою жизнь, йомфру Кристин, я снимался с места и шел дальше.
Мы идем через Эскихерад, потом густым лесом к месту, которое наш проводник называет Молунг. Ночью морозит, на северных склонах лежит снег, мы предпочитаем идти ночью, пока держит наст, но лошади пробивают его копытами, проваливаются и режут ноги. Мы подходим к большой реке, лед уже тронулся, серые глыбы громоздятся друг на друга. Проводник говорит, что моста через реку нет, а есть ли где поблизости брод, он не знает.
Симон, священник из монастыря на Селье, говорит, что проводника следует прирезать. Дело свое он уже сделал, а дорога домой может оказаться для него слишком тяжелой. Другие считают, что время для этого неподходящее, и это принесет больше вреда, чем пользы. Отряд разделяется на два лагеря, и они никак не могут договориться, какая судьба больше подходит человеку, который показывал нам дорогу. Проводник стоит тут же, он глуп и потому не скрывает своего страха. Подходит конунг и одним словом дарит проводнику жизнь. Спорившие умолкают. Конунг не слушает ни глупую благодарность, которая срывается с языка проводника, ни недовольного ворчания Симона.
Жилья в этой долине почти не было. Мы разбили лагерь, всех страшила мысль о переправе через реку. К нам подошел Вильяльм со своими дружинниками и сказал, что они нашли несколько лодок, на которых можно переправиться на тот берег, если Всемогущий явит нам свою милость, как он делал часто, чтобы не сказать всегда. Взять с собой лошадей мы не сможем.
Лошадей все любили, и никому не нравилась мысль, что их придется прирезать. Конунг, который уже спускался к реке и смотрел течение, сказал:
— Мы оставим лошадей у местных бондов и возьмем в заложники двух парней. Переправимся на лодках и на том берегу возьмем лошадей у тамошних бондов. Когда же вода спадет, те бонды переправятся сюда и заберут себе наших лошадей. Здешние бонды получат назад своих заложников и без разговоров отдадут лошадей.
И прибавил:
— Легко быть справедливым, если у тебя есть для этого сила.
Все получилось, как сказал конунг: Вильяльм и его дружинники взяли двух заложников. Это были молодые парни, одного из них даже рвало от страха. Мы знали по опыту, что в таких случаях самое умное не мешать бедняге. Брань мало помогала, равно как и побои, которые в других случаях были не плохим целебным средством. Лошадей расседлали и поклажу перенесли в лодки. После этого два человека отвели лошадей в те усадьбы, откуда взяли заложников.
Лодок было мало, и все не могли переправиться за один раз. С первой лодкой поплыл Вильяльм. Он направил лодку наискосок к другому берегу, течение подхватило ее, но мы видели, что лодка благополучно достигла цели, только чуть ниже. Потом люди Вильяльма оттащили лодку выше по течению. На это ушло время. Наконец два человека переправились к нам обратно. Они тоже добрались благополучно.
В Киркьюбё я с детства привык к лодкам, и не без гордости думал, что мы трое с Фарерских островов, мой добрый отец Эйнар Мудрый, конунг и я, будем чувствовать себя уверенно, переправляясь через реку. Во мне шевельнулось нечто вроде презрения и жалости к норвежцам, чувства, о которых я уже почти забыл, живя среди берестеников. Они мужественно вели себя и в горах и в лесах, не хуже нас. Но к лодкам они были непривычны.
Мы с конунгом переправляемся в одной лодке, мы стоим, лодку крутит в потоке, словно корыто, мы сохраняем равновесие, пружиня ноги в коленях. Вода перехлестывает через борт, во мне все ликует, я поворачиваюсь к конунгу, но встречаюсь глазами с одним старым берестеником. Сын Божий и Дева Мария помнят, должно быть, как его звали, он зарос бородой, как старая ель лишайником, и любил похвастаться, что на руках у него кровь не менее, чем полусотни человек, которую он в честь конунга смывает только на Рождество. Но теперь ему страшно. Я смотрю на конунга и смеюсь.
В лодке за нами переправляется мой отец, Эйнар Мудрый, он тоже стоит среди летящей пены и мягко покачивается, пружиня колени. Отец машет нам рукой. Э-эй! Течение подхватывает и несет нас, но мы выравниваем лодку, направляем ее, куда нужно, и противоположный берег стремительно приближается. Тут мы замечаем, что Кольфинн, шумный задира, что плывет в лодке позади нас, тянет за собой на поводке свою лошадь. Он называет ее своей и нежно любит, никто не умеет обращаться с лошадьми так, как он, любая старая кляча интересует его больше, чем молодая женщина. По ночам он спит под брюхом у лошади, и ему там теплее, чем нам на еловых лапах. Кольфинн привязал к уздечке длинную веревку, лошадь плывет за его лодкой, как ялик за кораблем.
Голова лошади то скрывается под водой, то снова выныривает на поверхность, лошадь борется с течением, однако сил у нее хватает и она, похоже, доплывет до берега. Но тут налетает ветер. Лошадь отчаянно ржет, я смотрю на нее, даже грохот воды не может заглушить ее ржание. В одно мгновение течение переворачивает лошадь, ее ноги с большими копытами торчат над водой, как четыре обломленные ветки. Кольфинн, держащий веревку, чуть не падает в воду. Я вижу, как мой отец хватает его за плечо. Кольфинну приходится отпустить веревку. Течение уносит лошадь.
Люди в лодках встревожены, гребцы гребут уже не так дружно. Сквозь шум воды слышится мощный голос конунга:
— Гребите! Гребите!
Наша лодка разворачивается кормой к течению, я бросаюсь к веслам, Сверрир тоже, стоя на коленях спиной к носу, он заставляет гребцов дружно работать веслами. Лодку, следующую за нами, несет течением. Кольфинн стоит одной ногой на борту лодки, словно хочет выпрыгнуть и плыть, чтобы спасти лошадь. Отец втаскивает его обратно и бьет. В это время их лодка налетает на какую-то корягу и получает пробоину.
Наша лодка упирается носом в берег. Я выскакиваю в воду, она доходит мне до пояса, за мной конунг, за ним один за другим наши люди, мы вытаскиваем лодку на сушу. Потом бежим по берегу: я поскальзываюсь на камне, падаю в воду и это едва не стоит мне жизни — течение подхватывает меня, я быстро переворачиваюсь на спину и несколькими сильными взмахами снова достигаю берега. И опять бегу по берегу и кричу, кричу, впереди небольшая бухта, кто-то черный встает из воды и, шатаясь, выходит на берег. Это мой добрый отец Эйнар Мудрый.
Подходит и Кольфинн, конунг тоже здесь, он не тратит времени на то, чтобы отчитать Кольфинна за лошадь. Мы бежим дальше по берегу, и одного за другим находим наших людей, им всем удалось выбраться на берег. Лошади Кольфинна не видно. Не видно и Рэйольва из Рэ, рожечника, который был в одной лодке с Кольфинном.
До наступления темноты мы ходим по берегу и кричим, но Рэйольва нигде нет. В темноте искать бесполезно, и мы собираемся к тому месту, где переправлялись через реку. Кормилец уже развел огонь. Остававшееся у него мясо он изжарил и разделил на маленькие кусочки. Конунгу он вежливо протягивает два куска, но тот с гневом берет один.
Один человек, похоже, уже покинул нас. Это Рэйольв из Рэ, его, оставшегося в живых после сражении при Рэ, унесла шведская река, и сейчас, ночью, он отправился в чистилище, что, быть может, не окажется для него слишком большой мукой. Он был молодой, приветливый, веселый и добрый, умней, чем можно было подумать, глядя на его лицо, и никто не умел извлекать из рожка такие красивые и сильные звуки, как он.
В тот вечер у костров мы испытываем новое чувство, я бы назвал его братством. До сих пор мы были толпой, каждый по отдельности, как костяшки на счетах, многие не знали даже имен друг друга и полагали, что так лучше. И вдруг, когда река унесла Рэйольва и спустилась ночь, мы, много испытавшие люди, сидя плечом к плечу, чувствуем себя уже не отдельными ветками, которые треплет ветер, а связанной воедино метлой. Мы молчим.
Конунг просит Бернарда отслужить службу по погибшему Рэйольву. Я никогда не забуду высокий голос Бернарда, который в отблесках костра окружает нас кольцом нездешнего благозвучия. В темноте грохочет река. Нам предстоит еще долгий путь.
Помню два лица, освещенные огнем костра:
Лицо Бернарда, красивое лицо чужеземца, когда-то чуть не убившего своего брата. Искупая этот грех, Бернард стал служить церкви и покинул свою прекрасную родину. В Тунсберге он стал аббатом в строгом монастыре премонстрантов, но в темноте, украдкой, он, наверное, сомневался в Слове Божьем. У Бернарда странное лицо. Когда мир поворачивался ко мне спиной, я всегда вспоминал лицо Бернарда и черпал в нем силу. Оно было покрыто глубокими морщинами и освящено мудростью, словно Священное писание написанное на ветхом пергаменте.
И рядом с ним — лицо Симона, этого злого духа. Я всегда льщу Симону, говоря сладкие, как мед, слова, потому что боюсь его, думаю, что и Сверриру тоже бывает не по себе в его присутствии. Симон ни разу не причинил нам вреда. Однако он здесь, среди нас, и может дать волю своей злобе, когда мы не будем готовы встретить ее, он может заразить нас этой злобой и в один прекрасный день мы станем похожи на него. Что дает ему эту силу? Не знаю. Говорили, что в сражении при Рэ он бился храбрее многих. И тем не менее, один из немногих, вышел оттуда невредимым. И пока Бернард у костра отпевает Рэйольва, меня вдруг осеняет: Симон продал свою душу дьяволу!
Да, да, теперь я знаю: в каждом отряде есть человек, который продал душу дьяволу, у нас — это Симон. Знаю также, что долг велит мне сообщить об этом конунгу, мы вместе должны все обсудить и решить, что делать, чтобы этот слуга дьявола не помешал нам. Но разве дьявол не предупредит его о моих намерениях? Может, лучше вообще ничего не говорить? Кому я должен хранить верность? Но кого я боюсь больше? Я замечаю, что у меня дрожат руки.
В свете костра Симон поворачивается ко мне, его улыбка полна злобы. И я понимаю, что он прочитал мои мысли.
И тогда в светлый круг от костра, шатаясь, вступает Рэйольв из Рэ.
Рэйольв из Рэ спасся из потока, но занемог. На другой день, когда мы двинулись дальше, его везли на лошади. Глаза у него блестели, руки были влажные, словно он не вытер их, выйдя на берег. Мы, как обычно, шли быстро. С утра светило солнце, но после полудня зарядил дождь, люди, одежда, лошади — все блестело от влаги. Мы шли через неприветливое селение. Нам не попался ни один человек, но время от времени мы чувствовали, что за нами наблюдают. Конунг подгонял нас. Наступил вечер, Рэйольв, с трудом дыша, лежал на шее лошади.
Ночь была не из легких. Вильяльм и его дружинники рассказали, что наткнулись на лучника, который из укрытия выстрелил в одного из них, но промахнулся. Они погнались за ним, поймали и повесели. Конунг не разрешил нам разводить костров. Для тех, кто стреляет из укрытия, мы оказались бы хорошей мишенью на фоне огня. Кормильцу было нечем кормить нас. В темноте стонал Рэйольв.
У меня мелькнула мысль, за которую мне стало стыдно: а нужен ли нам Рэйольв?… Не замедлит ли он наш поход по этой негостеприимной стране? Я знаю, что многие, а нас было больше сотни, думали сейчас: а нужен ли нам Рэйольв? Кое-кто, и я в том числе, — не уверен, но думаю, что не ошибаюсь, — были полны сочувствия к занемогшему человеку. Но все ли?… Не разбились ли мы в ту ночь на два лагеря? И на чьей стороне конунг?
Мы потеплее укутали Рэйольва и почти не спали. Всем стало легче, когда конунг, еще до рассвета, приказал двум дружинникам тихо поднять людей. Мы оседлали лошадей. Глаза у Рэйольва были мутные, он больше не узнавал нас и у него не было сил держаться в седле. Эрлингу сыну Олава из Рэ пришлось сесть на лошадь позади Рэйольва и поддерживать его.
В путь мы двинулись уже на рассвете. Всем было невесело.
Эрлинг сын Олава из Рэ обладал странной способностью. Он всех передразнивал. Идя, например, за Вильяльмом, он передразнивал не только его голос, но и движения, и походку, и выражение лица. Перед нами был как будто Вильяльм. Передразнивал он и конунга. Сверрира это забавляло. Передразнивать Симона было небезопасно. Это-то больше всего и искушало Эрлинга — он передразнивал Симона, даже когда тот не давал ему для этого никакого повода, подражал его скрипучему голосу, изображал необычное, сердитое выражение лица и его манеру грозить кулаком. Но Симона это не забавляло.
Раньше я не замечал особой дружбы между Эрлингом и Рэйольвом, хотя оба они были из Рэ. Теперь они стали как братья. Лошади было тяжело нести двоих. Эрлинг что-то все время шептал Рэйольву, поддерживал его голову, ночью ему удалось украсть где-то козьего молока, он макал в него шерстяную тряпку и заставлял Рэйольва сосать этот животворный напиток.
Но к концу дня больной ослабел еще больше. Мы как раз пришли в селение, где к нам отнеслись лучше, чем в других местах. Люди, не боясь, выходили из своих домов. Там конунг прибегнул к средству, которым пользовался лишь в самых крайних случаях: он достал из ларца, подаренного ему его сестрой фру Сесилией, несколько тяжелых монет. С их помощью мы вечером легко получили все, что нам нужно. Но Сверрир не разрешает нам ночевать в усадьбах. Он все-таки не совсем доверяет этим людям. Дождь все еще льет. Рэйольву ладят шалаш из хвойных веток и согревают шалаш внутри горячими углями. Рэйольва переодевают в теплое платье. Это помогает, но ненадолго. Он бредит в беспамятстве, говорит про всех плохо и ему кажется, что он опять сражается при Рэ. Иногда он зовет бабушку, которая когда-то, наверное, качала его на руках. Эрлинг сын Олава из Рэ объясняет, что мать Рэйольва убили, когда он только родился.
Эрлинг разжевывает для больного кусочек мяса и кормит его, чтобы вернуть ему силы. Но Рэйольва рвет. Мой добрый отец Эйнар Мудрый тоже пытается помочь — больному требуется целебный отвар, но нужных трав здесь нет. Эйнар Мудрый хочет пойти с серебром к добрым людям и купить у них нужные травы. В это время прибегает один из дружинников: в него кто-то стрелял! Стрела застряла в рукаве, и ее кончик оцарапал ему кожу.
Мы жмемся друг к другу, конунг запрещает людям покидать лагерь, костры погашены. Рэйольв мерзнет и кричит в беспамятстве. И опять из злой глубины всплывают слова дьявола, брошенные среди нас: А нужен ли он нам?…
Мы рано снимаемся с места. У нас один выход: идти дальше. Но мы разделились на два лагеря и трудно сказать, какой из них сильнее. А нужен ли он нам? Если мы оставим Рэйольва здесь, сколько человек откажутся следовать тогда за конунгом? И кто будет следующий, кого нам придется оставить?
Он лежит на шее лошади, позади него сидит Эрлинг сын Олава, в отчаянии он старается изобразить священника Симона, чтобы хоть немного развеселить больного. Но Рэйольв сейчас сражается при Рэ. За лошадью бежит Бальдр. За Бальдром идет мой добрый отец Эйнар Мудрый. За ним — я.
Среди бела дня конунг останавливается и говорит:
— Здесь мы разобьем лагерь.
Место открытое, мы выставляем дозорных, вражеским лучникам будет нелегко подкрасться к нам. Конунг собирает вокруг себя своих военоначальников.
— Нам всем нужен отдых, — говорит он. — Завтра утром мы пойдем дальше.
И мы понимаем: к завтрашнему утру Рэйольв должен поправиться, или он останется здесь. Разжигают большой костер, мой добрый отец Эйнар Мудрый руководит людьми. Жгут бересту, потом раскладывают овчинное одеяло и посыпают его горячей золой, оно чуть не горит. Потом Рэйольва раздевают до нага и заворачивают в эту овчину с горячей золой. Он кричит, но мой отец говорит, что жар золы должен очистить кровь от недуга. Козье молоко — ту каплю, что у нас еще осталась, — согревают горячими камешками, бросив их в сосуд с молоком. Отец зажимает Рэйольву ноздри, откидывает голову и вливает молоко ему в горло. Он держит голову Рэйольва, пока не иссякает последняя капля.
Костер пылает, приносят новую золу, Рэйольва быстро разворачивают и заворачивают снова, свежая зола обжигает ему кожу. Он беспорядочно машет руками. Узнает нас, кричит, что мы черти и хотим сжечь его заживо. Вокруг больного и костра стоит кучка людей, все молчат. Эрлинг сын Олава из Рэ сидит в отдалении и плетет корзину из ивовых прутьев.
Я немного помогаю ему, он мне нравится и я не знаю, чем мне заняться. Но на сердце у меня тревожно, я оставляю корзину, зову Бальдра и мы уходим. Мне нужно увидеть конунга. Сказать ему мне нечего. Сверрир сидит один под деревом — сын скорби, тяжел твой удел. Подходит Бернард и говорит конунгу:
— В таком случае я останусь с ним…
И больше ни слова, конунг кивает. Он знает, что любая строгость бессильна перед Бернардом.
— А теперь я пойду молиться, — говорит монах.
В темноте мы слышим его голос, он молится вслух. Нас охватывает странное, светлое нетерпение, вспыхивает надежда, крики Рэйольва, когда его разворачивают и снова заворачивают в горячую золу, врываются в молитву. Мы слышим, что Бернард начал истязать себя кнутом. Меня пугает, что благодаря истязанию можно обрести мужество. Я хорошо знаю Бернарда, теперь, годы спустя, я понимаю, что он верил, будто кнут способен выгнать из человека грех и заставить Всевышнего прислушаться к его молитвам. И он истязает себя. Значит, его снова мучает что-то, над чем он не властен: имени этому я не знаю. Многие назвали бы это страхом перед тем, что безжалостная рука дьявола окажется сильнее руки Бога. Бернард ходит вокруг людей, которые следят за костром и заворачивают в золу больного Рэйольва.
В хорошие часы голос Бернарда звучит приятно, теперь он почти кричит и кнут со свистом рассекает кожу на его обнаженной груди.
Мы сбились по нескольку человек, кто-то закрыл лицо руками, старые, многоопытные люди прячутся под еловые ветки, чтобы хоть на мгновение обрести покой. Одна из лошадей, испугавшись чего-то вскидывается на дыбы. А Бернард из прекрасной страны франков взывает к Богу и, шатаясь, ходит в темноте вокруг нас, а кнут все свистит и свистит над его обнаженным телом. Бальдр начинает выть.
Моросит дождь. В костер подкидывают бересту, чтобы он не погас, нужна новая зола, снова и снова зола, усталые люди не спят всю ночь, и все время слышится голос и видится бледное, страдающее лицо человека, который в темноте ходит и ходит вокруг костра.
Конунг исчез. И я знаю, что он — конунг над этими изгоями, бывший священник, так и не закончивший курса латинской школы уважаемого епископа Хрои в Киркьюбё на Фарареских [2] островах, — стоит сейчас где-то в темноте на коленях и молится, чтобы помочь Бернарду. О чем он молится? О силе? О способности ясно видеть и праведно судить? Или только молит Бога быть милосердным к Рэйольву и ко всем нам? Не знаю. Но знаю, сегодня ночью конунг опять чувствует себя священником, слугой Божьим, тем Сверриром, которого я знал и который был намного счастливее этого.
Наступает утро. Конунг держит свое слово: мы собираемся покинуть лагерь.
Но Рэйольву полегчало.
Настолько, что он сердится, когда Эрлинг сын Олава из Рэ приходит к нему с разжеванным мясом и говорит, что Рэйольв должен его съесть. Рэйольв ест мясо. Но ему стыдно, и он опускает глаза. Подходит конунг. Он говорит Рэйольву:
— Ты сильнее многих из моих людей!
Легкий румянец гордости заливает бледное лицо недужного. Мы быстро седлаем лошадей. За ночь Эрлинг сын Олава из Рэ сплел корзину, которую вешает на спину лошади. В ней Рэйольву будет удобнее сидеть, чем в седле. Вместе с Рэйольвом должен сидеть Бальдр. Бальдр — умный пес. Он будет греть Рэйольву ноги.
Нас ждет удачный день, в селениях, мимо которых мы проходим, нет лучников. Сверкает солнце, оно согревает и радует нас. Но мы почти не разговариваем друг с другом.
За лошадью с Рэйольвом идут Эрлинг сын Олава из Рэ и мой добрый отец Эйнар Мудрый.
Последним идет Бернард. Он не смотрит на нас.
Вот что я помню о событиях в Ярнбераланде:
Я лежал на спине в сером весеннем вереске и не мог встать. Несколько дней и ночей мы шли по глухим шведским лесам, я ослабел от голода, каждый шаг давался мне с трудом. Сквозь забытье до меня донесся лай Бальдра, и я посмотрел в ту сторону.
Один из дружинников тащил какое-то бревно, найденное, по-видимому, в соседней усадьбе. Мне показалось, что это изображение Спасителя, и я приподнялся, чтобы приветствовать Сына Божьего. Но услыхал голос своего отца:
— Тут живут язычники…
Измученный голодом, я не заметил разницы между языческим богом и Иисусом Христом, которому посвятил свою жизнь, когда епископ Хрои в Киркьюбё рукоположил меня в священники. Мне стало невыносимо стыдно, я снова опустился в вереск и почувствовал, как Бальдр лижет мне лицо, чтобы утешить меня.
Дружинники принесли еще несколько деревянных богов из тех, каким поклонялись жители Ярнбераланда. Они хотели сжечь этих идолов и предложили конунгу поймать несколько местных жителей и убить их. Конунг отказался:
— Мы возьмем только продовольствие, какое нам необходимо, и пойдем дальше.
Никто не возражал ему.
Из любопытства к нам подошел какой-то старик, должно быть, он был язычник и не верил в Сына Божьего и Деву Марию. Я встал и подошел к нему. Мне захотелось узнать поближе человека, которому вскоре предстояло сгореть в белом адском огне. Люди конунга один за другим подходили и рассматривали старика с чувством отвращения и страха. Он не понимал, что происходит, и, быть может, принимал все за выражение почтения к его возрасту и достоинству. Он приветствовал каждого, кто подходил к нему.
Кое-кто считал, что надо согнать всех местных жителей и крестить их, но конунг сказал, что на это у нас нет времени. Надо запастись продовольствием и идти дальше. Никто не возражал ему. Однако Бернард настоял, чтобы мы крестили хотя бы этого старика. Он сказал, что поход конунга через Ярнбераланд должен быть отмечен крещением хотя бы одного человека. Конунг с ним согласился. Как только старик был крещен и продовольствие собрано, мы снялись с места и пошли дальше. Один из дружинников рассказал нам историю, которую здесь услышал:
Много лет назад сюда пришел один священник и крестил здесь несколько бондов, но потом люди стали снова поклоняться своим старым богам. Один из крещенных священником был этот самый старик.
Я подумал:
А не смертный ли это грех крестить человека второй раз? Может, теперь Бернард и конунг будут гореть в белом адском огне, а этот старик, дважды крещенный и тем не менее хранивший у себя в усадьбе деревянного идола, будет сидеть у ног Спасителя? Кто мог мне ответить на этот вопрос? Я шел, погруженный в раздумья. Было пасмурно и туманно. Глухим лесам, казалось, не будет конца.
Но до сих пор мысль о том, что случилось в Ярнбераланде тревожит меня.
Вот что я помню о конунге и чуде:
Мы шли долго, еды у нас не было вовсе, в горах еще лежал снег, и те из нас, кто шел без башмаков, сдирали кору с берез, росших в долинах и распадках, и привязывали ее к ногам. От слабости мне по ночам чудилось, что луна начинает плясать по небу. Она плясала над горами так же, как Астрид плясала дома в Киркьюбё. Я никогда не видел, чтобы Астрид плясала нагая, но Сверрир-то должен был это видеть: Астрид была его любовницей и женой, он должен был это видеть. При мысли об этом у меня в душе шевелилась неприязнь к нему и когда кроваво-красная луна поднималась над горами, нагая и неумолимая в своей красоте, я видел, как Астрид, сбросив одежды, все до последней, нагая пляшет передо мной.
Мы спустились в долину и стали жевать там сосновые побеги. Никогда не забуду этот хруст — сотня или больше человек стояли на коленях в снегу или лежали плашмя и жевали сосновые побеги, а красная, нагая луна плясала над белыми горами.
Конунг подошел ко мне и сказал:
— Самое время, чтобы произошло чудо, правда, Аудун?
Вот что я помню о старой женщине и корове:
Высоко в горах нам попалась маленькая усадьба, мужчин в ней не было. На пороге дома стояла старая женщина, проходя мимо я осмелился взглянуть ей в лицо. Она смотрела на нас без ненависти, но в глазах у нее была глубокая скорбь, женщина была невозмутима, как деревянный идол, однако внутри у нее пылал огонь, от которого подрагивали уголки рта. Когда-то, наверное, она была красива. Она и сейчас еще была красива, в глазах ее блестела влага старости, на впалом животе были сложены большие руки, она молчала, исполненная достоинства.
Мы забрали ее корову. У нее была только одна корова.
Вот что я помню о первом человеке, которого мы потеряли:
В лесах водились лоси, и мы послали десять человек, чтобы они добыли мяса. Случайно я наткнулся на Кольфинна, в груди у него торчала стрела. Забросав его хвоей, я побежал к конунгу, он пришел, склонился над Кольфинном и выдернул стрелу. Это была наша стрела.
— Может, в него попали не нарочно, — сказал конунг.
— Конечно, не нарочно. Ведь застреливший Кольфинна не посмел заявить об этом убийстве.
Конунг сказал:
— Если мы скажем людям, что Кольфинна убил свой, все начнут подозревать друг друга.
— Можно сказать, что его задрал медведь, — предложил я. — И только убийца будет знать, что мы солгали.
— И будет нам благодарен, — подхватил конунг. — После этого мы сможем на него полагаться.
И он сделал то, о чем мне неприятно вспоминать до сих пор. Он несколько раз ударил труп топором.
Я привел двух дружинников, и они унесли труп Кольфинна. Когда люди собрались, конунг сказал, что мы нашли в лесу Кольфинна, его задрал медведь. Кольфинн был хороший человек, мы похороним его здесь, и Бернард отслужит по нем панихиду.
Больше я ничего не знаю о Кольфинне, берестенике, он тоже был из Рэ. Он был первый, кого мы потеряли.
Вот что я помню о конунге и чуде:
Нам предстояло перебраться через большое озеро, мы едва держались на ногах от усталости. Лошадей пришлось зарезать и бросить на берегу, взять их с собой мы не могли. Мы не ели уже два дня. Я думал: если бы это была не конина, если бы мы могли съесть всю эту гору мяса! Мы нарубили деревьев, связали несколько плотов и поплыли через озеро. Мы с конунгом плыли на одном плоту. Плот еле держал нас. Я стоял по щиколотку в воде и толкался шестом. По берегу кто-то бегал и кричал, это был парень, которого конунг пощадил, когда затоптал конем двух человек. Его звали Льот. Он кричал, чтобы мы взяли его с собой. Повернуть плот было невозможно, да он и не выдержал бы тяжести еще одного человека. Тогда конунг крикнул парню, чтобы он пустился вплавь. Тот так и сделал, но стал тонуть, конунг прыгнул в воду и втащил парня на плот. Он держал Льота за волосы. Когда Сверрир и сам забрался на плот, плот чуть не опрокинулся, я стоял уже по колено в воде. Конунг сидел на корточках и держал Льота за волосы, тот лежал на спине, так мы вместе с Льотом переправились через озеро.
На берегу лежали обессиленные люди, они были похожи на трупы, оставшиеся на поле сражения. Кое-кто отполз подальше в березняк, но ни у кого не было сил, чтобы собрать всех, развести огонь, срубить сосну и накормить людей хотя бы сосновыми побегами. Первый раз я видел, чтобы Сигурд из Сальтнеса так ослабел. Он лежал на брате и грел его своим телом, Йон забрался в вереск, словно хотел в нем спрятаться.
Должно быть, я впал в забытье, когда я очнулся, рядом пылал костер. У костра стоял конунг. Мой добрый отец Эйнар Мудрый наклонился над двумя людьми, лежавшими в вереске и тихо шептал:
— Чудо!.. Случилось чудо!.. Мимо прошел конунг Олав Святой!..
Я снова заснул, и снова проснулся, услыхав свист Бернардова кнута. Верхняя часть туловища у Бернарда была обнажена и вся в крови. Бернард кричал тем, кто лежал в вереске:
— Чудо!.. Чудо!.. Мимо прошел конунг Олав Святой!..
Люди стали передавать друг другу весть о чуде. Оказывается, плот с конунгом медленно тонул. Конунг стоял на коленях и держал Льота за волосы. Вдруг он поскользнулся и едва не упал в воду, и тогда все, кто был на плоту, утонули бы вместе с ним. И тут произошло чудо: конунг Олав Святой молча прошел по воде и вытолкнул плот на берег. И исчез. Как только конунг Сверрир ступил на берег, плот утонул. Конунг развел огонь, он нашел у Кормильца кресало. Сам Кормилец лежал в беспамятстве. Люди подползали к огню, силы возвращались к ним. Пришел Вильяльм и бросил нам охапку сосновых побегов, и все время, пока мы их жевали, мы слышали свист Бернардова кнута. Он ходил вокруг нас и кричал пронзительным голосом:
— Чудо!.. Чудо!.. Мимо прошел конунг Олав Святой!..
Сверрир, стоявший у костра, на фоне огня казался темным столпом.
На другой день мы пошли дальше.
Вот что я помню о святом хлебе:
Мы пришли в маленькую усадьбу, там жил бобыль, он хорошо принял нас. Угостил лосятиной и хлебом, которого мы не ели уже давно. Хозяин рассказал, что он охотник: каждую зиму он забивал застрявших в снегу лосей, отвозил мясо на санях в селение и получал за него зерно. Муку он смешивал с корой. Прошлой зимой он остался один, умерла его проклятая жена. Она была не такой хорошей и послушной женой, как ему хотелось бы. Он отвез покойницу в селение, но не знал, заказать ли по ней панихиду и заплатить священнику лосятиной или лучше обменять лосятину на зерно. В конце концов он отдал священнику половину лося. Хозяин признался, что вскоре затосковал по жене, особенно потому, что хлеб у него никогда не получался такой вкусный, как у нее.
Мы похвалили его хлеб, и конунг сам проследил, чтобы каждому досталось понемногу. Первый раз за долгое время мы оказались в доме. Одни сгрудились у очага, другие пошли в хлев и устроились там. Вечером хозяин сказал, что ему всегда хотелось убить человека, и спросил у конунга, нельзя ли ему пойти с нами.
— Я часто убивал лосей, застрявших в глубоком снегу, — сказал он. — Я съезжал по склону на лыжах и всаживал в лося копье. Но теперь мне хочется узнать, есть ли разница между убийством лося и человека. А это я могу узнать только, если пойду с твоим войском.
Конунг сказал, что с радостью принимает его. Хозяина звали Халльвард. Мы дали ему прозвище: Губитель Лосей.
Пришел Кормилец и попросил, чтобы Халльвард объяснил ему, почему его хлеб такой мягкий и вкусный. Халльвард сказал:
— Кору надо нарезать тонкими полосками и высушить их на солнце или в бане. Потом нужно ее раздробить, смолоть и долго мочить в кадке. Многие не вымачивают кору достаточно долго, и в этом их ошибка. Когда кора вымокнет, ее надо снова высушить и уже тогда смешать с мукой, если она есть. Ну, а потом останется развести тесто и испечь хлеб на горячем камне. Но не забудь смазать камень бараньим салом.
— Это хорошо делала моя хозяйка, — сказал Халльвард. — И если уж говорить правду, мне ее не хватает. — Он огляделся по сторонам. — Мне и хочется уйти отсюда и попробовать, смогу ли я убить человека, только потому, что ее больше тут нет.
Кормильцу потом пригодилось все, чему его научил Халльвард.
Вот, что я помню о молодой женщине и ее сыне:
Мы подошли к маленькой усадьбе, она горела. Людей мы не видели, только следы лошадей, и мы поняли, что здесь побывали грабители, — они подожгли усадьбу и скрылись. Неожиданно из огня, качаясь, вышла молодая женщина с новорожденным ребенком на руках. На дворе она упала, показала нам на ребенка и умерла.
Должно быть, она хотела, чтобы мы взяли ребенка с собой, мы так и сделали. Мы не знали, есть ли у ребенка имя, но стали называть его Спасенным, потому что спасли его. Это был мальчик, мы оставили его у местного священника и наказали ему как положено воспитать ребенка.
Священник получил от конунга серебряную монету и в благодарность благословил нас.
Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии:
Священник благословил нас, и мы ушли. Сверрир на ходу напевал старинную шуточную песню, которую пели у нас дома в Киркьюбё. Я сказал ему:
— Я часто думаю о море, оно бывает такое спокойное и корабли легко плавают по нему, хотя оно и бесконечно. Мы не всегда помним о том, что море не разделяет, но соединяет людей, и мы забываем, что дорога домой короче, чем нам кажется.
— Да! — сказал он.
— Я знаю, ты хочешь привезти сюда Астрид и сыновей. Это правильно, Сверрир, и не думаю, что их ждет здесь опасность. Когда власть в этой стране будет принадлежать тебе, им ничто не будет здесь угрожать.
— Да! — сказал он.
Я сказал также, что, если он будет проявлять милосердие, когда возможно, это укрепит его славу доброго конунга и тогда никто не станет подстерегать его в темноте с топором за углом дома.
— Ты прав! — сказал он радостно и благодарно.
Даже радуясь, Сверрир всегда оставался серьезным: ему в удел досталось горе и потому он часто давал пощаду врагам.
Нынче ночью, йомфру Кристин, когда темнота тяжело опустилась на снег и где-то там однорукий Гаут и Сигурд ведут каждый свою борьбу, мои мысли возвращаются к тем дням и ночам, когда конунг Сверрир вел своих людей из Хамара в Нидарос. У конунга была одна цель: пройти незамеченным. Удача и неудача, жизнь и смерть зависели от того, сумеем ли мы неожиданно напасть и захватить этот город. Мы были выносливы и безжалостны, и темные дороги научили нас двигаться бесшумно. Среди нас было много умных людей. И самый умный был конунг.
Наконец мы пришли в Ямталанд. Норвежские конунги уже давно заявляли свои права на эту землю, но бонды там были упрямы и не желали платить дань конунгам, которых не считали своими. Проводник, шедший с нами из Хамара, предупредил нас, что скоро мы выйдем к большому озеру. Он так и называл его — Большое, там мы сможем раздобыть лодки и плыть целый день, чтобы дать отдых ногам. Мы поднялись на гребень холма, — день был ясный и земля изумительно красива, перед нами, насколько хватал глаз, тянулись леса и из редких усадеб в голубое небо поднимались дымки, словно тропинки, ведущие отсюда к Сыну Божьему, — но оттуда, сверху, мы увидели, что на берегах озера Большого какие-то воины жгут костры. Если мы и дальше пойдем той же дорогой, наши топоры скоро обагрятся кровью.
— Йомфру Кристин, помнишь я рассказывал тебе о горящей усадьбе и о женщине, выбежавшей из огня с ребенком на руках? Теперь мы поняли, кто поджег ее усадьбу. Это были люди Эрлинга Кривого.
— Господин Аудун, позволь спросить — ведь я всего только женщина и почти не видела схваток между мужами, но зато много слышала о них. Должно быть, ты в первый раз взялся за оружие, зная, что если не убьешь ты, убьют тебя? Что ты тогда чувствовал, господин Аудун?
— Йомфру Кристин, позволь сказать тебе, что, если в саге говорится только о мужестве мужей, мое уважение к правдивости рассказчика сильно уменьшается.
— Господин Аудун, мне кажется, что твое неуважение к тому, что уважают другие, часто выходит за рамки учтивости. И вместе с тем, тебя нельзя назвать неучтивым человеком.
— Это, йомфру Кристин, наверное, объясняется потребностью в правде, которую испытывает человек, всегда проявляющий учтивость. Правда — единственное, к чему я неизменно чувствую уважение.
Конунг Сверрир, Сигурд из Сальтнеса и я лежали на гребне холма и наблюдали оттуда за воинами, расположившимися на берегу озера. Возле мыса у них стояли три большие лодки, и мы поняли, что если нападем на них, они легко уйдут от нас на этих лодках. И тогда нам, быть может, придется сражаться с ними здесь в окрестностях много дней или даже недель. Поэтому сперва нужно было уничтожить лодки, а уж потом напасть и не оставить в живых ни одного человека.
Когда стемнело, Сверрир разбил людей на небольшие отряды. Он ходил от одного отряда к другому и тихо говорил с людьми. Каждый должен приготовить оружие и знать, что он сражается не только за себя, но и за весь свой род, и за Олава Святого, который не отделяет своего дела от нашего. Всем, кроме конунга, было запрещено разговаривать. Сто или больше воинов укрылись в вереске и молча молились, все, как один человек. Но нам было необходимо развести огонь. Мы выбрали южный склон, он смотрел не на озеро. Там стояла одна усадьба, мы загнали бонда и его семью в дом и заперли на засов. Теперь, увидев дым, наши недруги решили бы, что он поднимается из усадьбы. Мы взяли в доме большой котел, положили в него горящие угли и прикрыли их торфом. Сверху на котел положили щит. Наш новый друг Халльвард Губитель Лосей, отличавшийся недюжинной силой, вызвался нести его. В заплечном мешке у него была смола и хворост. С ним шел Сигурд из Сальтнеса. Они дождались полночи и ушли.
Конунг снова ходил от отряда к отряду и напоминал воинам, что между полуночью и рассветом люди спят особенно крепко, поэтому мы и должны бодрствовать. Я лежал на спине и смотрел на бледное звездное небо над лесом, мысли мои были в Киркьюбё. Время от времени в животе у меня что-то сжималось и меня начинало рвать. Тогда я быстро переворачивался на живот, прижимался ртом к вереску и старался не издать ни звука. Когда я снова поднимал глаза к звездам, мне казалось, что высоко в воздухе между Богом и мной я вижу лицо моей матери. Может быть, по щеке у меня скатилась слеза, не знаю, это было уже очень давно и, думаю, мне позволено умолчать о своей слабости, даже такой ночью, как эта. Помню только, что мне хотелось оказаться далеко оттуда. Сильнее, чем когда-либо, мне хотелось быть вдали от путей конунга Сверрира. Лежа там, я жалел, что не отказался покинуть Киркьюбё, когда Сверрир уехал оттуда, что не остался там одним из священников при епископе Хрои. Но я был там, где был.
Сердце у меня громко стучало, и я пробовал считать эти удары, чтобы составить себе представление о времени и рассчитать, где сейчас Сигурд и Халльвард. Однако мне было трудно собраться с мыслями. Я никого не видел, я остался один в этой прозрачной темноте под звездным небом и со мной была моя судьба, моя удача или неудача. Пока еще ничего не произошло.
Я успел сказать себе: Ты не здесь!.. Ты дома, в Киркьюбё, ты спишь и еще не проснулся, встань, выпей доброго пива и плесни в лицо холодной водой…
Тогда послышался крик, и мы увидели: по воде плывет костер. Должно быть, это плыла горящая лодка. Снова послышался крик, мы вскочили и бросились к озеру.
Пока мы были далеко от врагов, мы молчали, а потом издали дружный вопль. Люди ярла Эрлинга кинулись к воде, чтобы спасти лодки, кто-то вбежал в воду, многие забыли захватить с собой оружие. Я вижу впереди спину недруга, прыгаю на него и тут же кто-то бьет его топором. На меня хлещет его кровь, я перешагиваю через него и бросаюсь в орущую толпу. Замечаю, что меня окружают. Я отскакиваю назад, кто-то с поднятым топором загораживает мне дорогу, я бью его в пах, он вопит и корчится. Теперь другой метит в меня топором, но топор свистит мимо, я вскидываю меч и чувствую, как он входит во что-то мягкое. Раздается крик, и на меня опять хлещет кровь, заливает мне глаза и я ничего не вижу. Я потерял направление, вокруг меня орущие враги, их гонят в озеро наши люди. Я бросаюсь за ними и оказываюсь по пояс в воде, передо мной в воде стоит человек и что-то кричит мне, я не слышу, может быть, он просит пощады, может быть, он ранен в живот, этого мне не видно. Я рублю его топором между глаз. Он погружается в воду, а я выскакиваю на берег.
Конунг на берегу. Он бегает и подбадривает людей. Всякий раз оказывается там, где больше всего нужно его слово, но он держится позади своих людей и дорога к отступлению ему все время открыта, он храбр, но мудрость велит ему проявлять сдержанность. По озеру плывут три горящие лодки. Передо мной мелькает покрытое копотью лицо Сигурда, он идет по кромке озера и тащит за волосы раненого. Сражение окончено. Многие утонули, многих зарубили. Но кто-то говорит, что двое сбежали.
В сером предутреннем свете мы видим двух человек, плывущих по озеру в маленькой лодке, они гребут так, что из-под носа лодки летят брызги. Должно быть, Сигурд и Халльвард не заметили в темноте этой лодки.
— Они попадут в Нидарос раньше нас, — говорит конунг.
Я кидаюсь в вереск, чтобы перевести дыхание. Не знаю, что я тогда испытывал, гордость или стыд, первый раз вокруг меня лежали убитые и, может быть, в последний раз мне было их жалко.
Вильяльм со своими дружинниками вытаскивает трупы на берег, чтобы пересчитать. Но считать умеют далеко не все.
Халльварду Губителю Лосей в тот день не было удачи. Как я уже говорил, он присоединился к нам, чтобы получить возможность убить человека, но это ему не удалось и он чувствовал себя обиженным.
Подошел Бернард и начал отпевать покойников.
Двое из наших тоже погибли, в том числе наш проводник из Хамара, закончивший здесь свою бедную жизнь. Еще один получил рану в живот, он лежал на боку и мой добрый отец Эйнар Мудрый пришел узнать, нельзя ли ему помочь. Из живота у раненого висели кишки, это было страшное зрелище. Когда отец отвернулся, раненый схватил меч, приставил острием к себе и упал на него.
Пришел Бернард и стал отпевать уже этого покойника.
Вот что я помню о человеке, который учился считать:
Я хорошо помню, как познакомился с загадками чисел в нашем сложенном из камня доме в Киркьюбё. Мой добрый отец Эйнар Мудрый научил меня цифрам — мы двигали по столу блестящие камешки, а мать суетилась по хозяйству. Потом искусство считать я постигал на дощечке отца, покрытой воском, ведя борьбу иногда с кривыми, а иногда и с ровными рядами цифр. Тут вокруг груды тел ходил какой-то человек и пытался сосчитать их, мне он был неизвестен и почему он считал их, я тоже не знаю. Порой он ворошил мертвых, чтобы проверить, один труп там лежит или два. Но они были тяжелые, к тому же все время туда приносили новые тела и бросали в общую кучу, тогда ему приходилось считать заново. У него было крупное, немного глуповатое лицо, на котором было написано любопытство, грудь была залита кровью, скорей всего не его собственной. Сосчитав до десяти, он клал десять камешков на большой валун, лежавший на берегу.
Это были его счеты и его костяшки на них. Я встал и пошел к озеру, чтобы помыться. Но ветер дул с озера и вода была грязная от ила и крови. Я не стал мыться, поднялся на берег и сел под елью.
Человек, считавший мертвых, подошел и сел рядом.
Я ушел от него.
В этой битве мы захватили несколько пленных, почти все они были сыновья бондов из Ямталанда. Их заперли в овчарне, и я решил взглянуть на них. Оружие у них отобрали, и наши дружинники заставили их обнажить верхнюю часть туловища. Многие из них были совсем юные. Один так и вовсе ребенок, он был ранен в шею и из раны у него текла кровь. Стражи забавлялись, бросая в пленных камни и заставляли их бегать по кругу. Пленные повиновались.
Я недолго смотрел на них, к овчарне все время подходили наши люди и мне не нравились их разговоры: все, как один, считали, что пленных следует зарубить прежде, чем мы пойдем дальше. Иначе они доставят нам много хлопот. Как правило, воины не любят убивать пленных, но некоторым это доставляет удовольствие.
Перед уходом я слышал, как один из пленных попросил воды. Он дал стражу свои башмаки, чтобы тот спустился к озеру и принес воды. Страж сбросил с ног бересту — теперь у него были башмаки получше.
Вокруг пленных собралось много народу, и я ушел оттуда. Одно слово конунга могло означать для этих несчастных жизнь или смерть, думал я.
Одиночество конунга тяжелее, чем нам кажется.
Вот что я помню о Вильяльме, предводителе ближней дружины: Вечером после битвы на озере Большом пленные еще находились в овчарне, к ним приставили новых стражей. С соседних усадеб неслись пьяные крики, я знал, что бонды позапирали своих дочерей, но это им не помогло. На тропинке, ведущей вдоль озера, я встретил Вильяльма.
Он был пьян, это я сразу понял, глаза у него налились кровью, он презрительно смеялся надо мной за то, что я не добыл себе женщину. Надо сказать, йомфру Кристин, что касается женщин, моя добыча всегда бывала более чем скромной, запах крови, засевший в носу после сражения, лишал меня радости победы, которая делает мужчину сильным. Но Вильяльм с его ранением в пах был навсегда лишен радости, которую другие получали пусть даже и силой. Он остановил меня на тропинке и сказал:
— Ты трус.
Я согласился с ним по двум причинам: во-первых, в этом была доля правды, а во-вторых, я решил, что этот ответ заставит его уйти от меня. Но он не ушел. Он сказал:
— Вы оба трусы… Я знаю, о чем вы думаете…
Я взял его за плечо и повернул к себе:
— Идем со мной, Вильяльм, — сказал я. — Нам надо поговорить. Ты умеешь хранить тайны? После такого сражения, как это, я не в состоянии обладать женщиной. Понимаешь?…
Я хотел признаться ему в своем позоре, чтобы он перестал думать о своем. Хотел, чтобы он считал себя сильнее меня и чтобы это смягчило его отношение ко мне. Ведь я понимал ход его мысли, понимал, почему он обвинил конунга и меня в трусости.
Но он не дал провести себя.
— Их надо зарубить. — Он смотрел на меня с презрением и с ненавистью.
Он смотрел мне в глаза и злобно смеялся, я пошел дальше, но он не отставал от меня и не позволял мне говорить о чем-нибудь другом, кроме пленных.
— Даже если конунг скажет — нет, мои люди все равно зарубят их, — заявил он. — Я так хочу…
— Ты трус, — сказал он.
Я молчал.
Мы были недалеко от овчарни с пленными, он потянул меня туда. Некоторые пленные спали, лежа на земле, другие дремали, свесив голову между колен. Он крикнул им:
— Мы вас зарубим!..
Я ушел от него, чувствуя у себя за спиной запах пленных: злой запах страха и блевотины.
На другой день я увидел, что Бернард и мой добрый отец Эйнар Мудрый стоят перед конунгом и что-то говорят ему. Конунг сидел на пне, солнце светило ему в лицо, я был слишком далеко и не мог слышать, о чем они говорят. Я видел опущенные плечи Бернарда, его усталое лицо и прижатые к груди руки. Отец что-то чертил башмаком на песке. Они не спорили, но конунг выглядел смущенным и я понял: в это мгновение он жалел, что отказался от мысли уплыть в Йорсалир, а предпочел стать конунгом и отправиться в Нидарос. Я не стал прерывать их разговор. Когда они расстались, вид у всех был мрачный.
Тогда я подошел к конунгу и сказал:
— Тебе в удел досталось горести, потому ты пощадишь их.
На другой день к нам пришли бонды, отцы, они хотели поговорить с конунгом. Я говорю отцы — они были пожилые, седовласые, некоторые хромали, опираясь на костыль. Наверное, многие приходились дедами тем парням, которых мы взяли в плен, они просили конунга пощадить их детей. Старики остановились невдалеке от усадьбы, где находился конунг, и размахивали белым полотнищем, показывая, что намерения у них мирные. Дружинники хотели прогнать их, но конунг вышел и поговорил со стариками.
Он сказал им, что нельзя безнаказанно сражаться против конунга этой страны и что ничего обещать им он не может.
— Возьми вместо них наших работников, многим из них давно хочется покинуть эти места, они будут верно служить тебе. А сыновей верни нам.
Конунг поблагодарил их за такое предложение, но опять повторил, что обещать ничего не может.
— Приходите завтра в полдень и вы узнаете мое решение.
Они поблагодарили его и ушли. Поговорить с сыновьями им не разрешили.
На другой день Вильяльм пришел к конунгу и сказал:
— Выбирай, или я или пленные. — Обычно мы все разговаривали с конунгом стоя, Вильяльм же уселся на табурет и плюнул в очаг. — Им нет места в наших рядах, — продолжал он. — Ты знаешь, дружинников у нас мало, а дела у них много, неужто ты хочешь, чтобы они теперь еще и охраняли пленных и отвечали за них? И я и мои люди отказываемся от этого. Даже если пленные поклянутся тебе в верности, это ничего не изменит. Оставлять их здесь тоже нельзя. Я участвовал в сражениях задолго до того, как ты объявил себя конунгом, я знаю врагов лучше, чем ты. Если ты отпустишь их на свободу, они прямиком отправятся в Нидарос и придут туда раньше нас. Я не боюсь встретиться с врагом в бою. Но мне не хотелось бы погибнуть из-за чужой глупости.
Конунг сидел в конце стола, я видел, что он устал. Он промолчал, выбирая перья для письма, потом начал точить их ножом. Вильяльм был красноречивый человек и рассудительный, хотя глубиной мысли не отличался, он был некрасив и упрям. Конунг был старше его.
Вильяльму не понравилось молчание конунга, он начал распаляться. Я не знал тогда, не знаю и сейчас, молчал ли конунг потому, что хотел как-то использовать гнев Вильяльма, или просто не знал, что ему ответить. Я знал Сверрира достаточно хорошо и не сомневался, что он мог бы найти достойный ответ. Он мог бы сказать:
Если мы сохраним им жизнь, они станут лучше к нам относиться! Молва о нашей доброте опередит нас, и многие еще подумают, прежде чем напасть на нас, и, может быть, откажутся от борьбы. И в темноте нас будут поджидать не затем, чтобы убить, а чтобы оказать нам дружескую встречу. А мог бы и просто сказать своим зычным голосом: Я пощажу их потому, что такова воля Божья. Но ничего этого он не сказал.
Я никогда не видел его таким усталым, спавшим с лица, сгорбившимся.
Вильяльм тоже обратил на это внимание, он продолжал говорить. В его голосе, раньше дрожавшем от гнева, теперь звучало презрение.
— Вот оружие! Я хочу испробовать его на пленных! — с торжеством, сказал он.
Но конунг молчал.
В голосе Вильяльма опять послышалось сомнение и недовольство, которое вот-вот могло обернуться безудержным гневом. Заикаясь, он заговорил о трусости, правда, не глядя на конунга и не смея произнести вслух его имя. Моего имени он тоже не называл, но смотрел на меня. Он сказал:
— В окружении конунга есть люди, которым там нечего делать, и если ты, Сверрир, хочешь, чтобы на Эйратинге тебя провозгласили конунгом, тебе стоит последовать совету людей, которые легко переносят запах крови. Иначе мы уйдем от тебя, — заключил он.
— Уйдете?… — спросил конунг. Он поднял глаза, спина у него ссутулилась еще больше.
Тут пришел Сигурд. Он всегда был приветливей брата, и я знал, что Вильяльм больше доверяет его суду, чем своему собственному. Мне стало ясно, что, если Сигурд согласится с конунгом, Вильяльм уступит, а вместе с ним и его дружинники. Если же Сигурд поддержит Вильяльма, то все воины пойдут за Сигурдом. Конунг лишится силы, как предводитель, оставшийся без войска, или же ему придется уступить своим людям и обречь пленных на смерть.
Сигурд сказал:
— Мы не можем взять их с собой. Ты должен это понять, государь!..
На губах Вильяльма появилась безобразная усмешка, он быстро повернулся к брату и засмеялся, бросив на Сверрира презрительный взгляд. Сверрир по-прежнему сидел спокойно. Я никогда не видел его более усталым и грустным.
Вильяльм спрашивает:
— Чья воля, конунг, твоя или наша?…
Тут конунг вскакивает, вопит и бросается на них, Вильяльм полуобнажает меч, Сверрир бьет его по лицу. Вильяльм падает, конунг топчет его ногами. Потом поворачивается к Сигурду, Сигурд отступает на два шага, он не хватается за оружие, открыв рот, он застывает перед конунгом и принимает то, что ему положено. Мне случалось видеть Сверрира в гневе, но таким — никогда. Вильяльм встает и отступает перед потоком слов, они несутся, как ручей в половодье в нашем родном Киркьюбё. Я с гордостью думал, что и в таком положении Сверрир сохранил ясность мысли. Он разил их, безжалостно разил презрением. Но он не противоречил самому себе. Думаю, что даже тогда его охваченная жаром душа хранила ледяной холод: он знал, что делает. Сперва он приказывает Сигурду встать у двери и никого не впускать в покой. Сигурд повинуется. Конунг срывает с себя меч и швыряет его на стол, потом приказывает Вильяльму отдать свой и забирает его. Препоясавшись мечом предводителя дружины, конунг продолжает кричать, с его губ слетают слова, горячие, словно раскаленные камни из глубины земли, о которых рассказывают исландцы и которые могут убить человека. Он взрывается:
— Вон! — вопит Сверрир.
Они отступают.
— Назад! — орет он.
Они возвращаются. Он берет себя в руки и тихо произносит:
— Это останется между нами, Аудун тоже будет молчать.
Я вижу в их глазах благодарность: проученные псы, теперь они не подадут голоса, пока хозяин им этого не позволит.
Конунг говорит, и его слова заставляют вздрогнуть даже меня:
— Я еще не сказал своего слова, останутся ли пленники жить или умрут. Но только конунг, только он один властен над жизнью и смертью. Ну?… — орет он.
— Только конунг, — повторяют они.
И уходят. Теперь они выглядят иначе.
Тем временем два дружинника привели на двор нового пленника, найденного на кладбище. Он переоделся женщиной, решив, что женское платье спасет его. Это предводитель того отряда, который мы недавно разгромили. Мы смотрим на него и узнаем нашего со Сверриром недруга, человека, из-за которого нам пришлось покинуть Киркьюбё и отправиться в страну норвежцев — сборщика дани Карла.
Вот, что я помню о сборщике дани Карле:
В свое время он приехал в Киркьюбё и взял там заложников. Сверрир вступил в перебранку с одним из его людей и убил его, из-за этого нам с ним пришлось сняться с места и отправиться за море в Норвегию. Сборщик дани был плохой человек. В молодости он надругался над Гуннхильд, матерью Сверрира, и его люди отрубили руку самому кроткому человеку, какого я видел в своей в жизни, — строителю церквей Гауту. Ты тоже знаешь его, йомфру Кристин.
Сборщик дани стоял во дворе усадьбы. Мы знали, что он главный из людей ярла Эрлинга в Нидаросе, теперь он ездил по Ямталанду и собирал с людей дань. Он являл собой нелепое зрелище в женском платье, натянутом поверх доспехов, руки у него были связаны за спиной, два зуба выбиты.
Он узнал Сверрира.
Радости ему это не доставило.
На дворе собрались все воины, они смеялись, вид сборщика дани развеселил их. Вчерашние старцы тоже стояли тут, они пришли в полдень, чтобы узнать ответ конунга Сверрира.
Я подошел к сборщику дани и заглянул ему в глаза. Сочувствия я к нему не испытывал, как и он добрых чувств ко мне.
Сверрир взошел на каменный приступок крыльца и обратился к людям, собравшимися на дворе. Он сказал, что человека, стоящего перед ними, не отнесешь к лучшим.
— Я мог бы привести вам много примеров, но хватит и одного: когда-то давно он надругался над моей матерью. Я говорю вам: он надругался над моей матерью. Он взял заложников в моем родном Киркьюбё и увез их в Норвегию. Вы знаете, что он и его люди сражались с нами. У этого человека не такая душа, какие Господь завещал нам беречь. Поэтому мы повесим его. А мужам, что сидят в загоне, нашим пленным, не знаю, можно ли называть их мужами, ибо у большинства из них еще молоко на губах не обсохло, мы сохраним жизнь, если они поклянутся конунгу никогда больше не поднимать против него оружия. Буде они нарушат свою клятву, мы порубим и их самих и всех их родичей.
Старые отцы подходят к конунгу, пожимают ему руку и благодарят его за эти слова:
— Мы сдержим свое обещание и пошлем взамен столько же наших работников, — говорят они. — Но сборщика дани Карла надо повесить, он плохой человек. Он повесил одного из наших сыновей возле церкви, теперь повесь там его самого.
Конунг обещал, что так и сделает, и велел Кормильцу угостить стариков пивом, которое мы у них же и забрали.
Сборщика дани Карла повели вешать, и все пошли смотреть на это. Пленных уже отпустили, и они тоже потянулись к церкви, хотя им было неприятно идти вместе с нами. Конунг поручил Вильяльму руководить казнью, это был правильный выбор. Вид у сборщика дани был угрюмый.
Возле церкви на дереве висел человек, он висел там уже несколько дней. Этот бедняк посмел усомниться в доброте сборщика дани, и сборщик дани приказал повесить его, дабы убедить в своей доброте. Наши люди немного повздорили из-за того, срезать ли повешенного перед тем, как они повесят Карла, или после. Но Вильяльм решил, что Карлу перед смертью будет полезно поглядеть на повешенного. Теперь его называли просто Карлом. Кто-то крикнул, что с Карла следует снять женское платье. С этим Вильяльм не согласился:
— Карл всю жизнь был трусом, пусть и умрет как трус, — сказал он.
Тогда из толпы выступил какой-то бонд и сказал, что платье принадлежит его жене. Наверное, Карл украл его, когда бежал с поля сражения.
— Ты получишь платье после того, как Карл будет повешен, — пообещал Вильяльм.
— Случается, что повешенный обгадит платье, — сказал бонд. — Будет несправедливо, если моей жене вернут платье, обгаженное сборщиком дани.
С этим Вильяльм не мог не согласиться.
С Карла содрали платье, он не сопротивлялся, теперь он стал покладистым. Вильяльм сказал, что у берестеников плохо с одеждой и потому с Карла следует снять и мужское платье — его можно подарить тому, кто в сражении проявил большую храбрость. Это было хорошее предложение, я взглянул на конунга: он был в сомнении, но людям понравилось предложение Вильяльма и было бы глупо идти против этого. Карлу сообщили, что он окажет берестеникам честь, если отдаст и свое платье, чему он тут же повиновался. В конце концов он остался в исподних штанах — о существовании таких штанов берестеники знали только понаслышке, еще немного, он остался бы и без них. Все смеялись.
Конунг сделал знак, чтобы Карлу оставили исподние штаны. Через ветку дерева перекинули веревку, сделали петлю на глазах у Карла, и Вильяльм попросил его взглянуть на человека, который уже висел там. Наступило решающее мгновение. Вильяльм набросил на Карла петлю и сказал, что Карлу повезло — сейчас он испытает на себе то, что по его милости испытало столько хороших людей.
— Найдется среди вас два сильных парня? — крикнул Вильяльм людям.
Охотников нашлось больше, чем нужно, и Вильяльм выбрал двоих, на его взгляд, наиболее подходящих.
Карла вздернули. Он умирал медленно.
Ночью конунг пришел и лег спать вместе со мной.
Рано утром мы собирались покинуть озеро Большое в Ямталанде и продолжить свой многотрудный поход в Нидарос. В синем предутреннем свете мы седлали на берегу лошадей и собирали свое добро, брань и ругань смешивались с пением птиц. Мы с конунгом вышли на двор усадьбы, где провели ночь. Попрощались с хозяином и поблагодарили его за гостеприимство, оказанное нам в эти дни.
Тогда пришел Гаут.
Да, он появился и здесь, этот однорукий человек, с которым наш путь пересекся и на Оркнейских островах, и на Селье, и в Тунсберге. Наш друг, но в каком-то смысле и недруг, он всегда пробуждал во мне необъяснимую тревогу, над которой я был не властен. Его болезненное лицо требовало и призывало прощать всех, и конунга и раба он одинаково ставил ниже себя, и в то же время — выше. Лишь перед одним он тяжело склонял голову и молчал — перед Богом. Не раз я смотрел на Гаута и мне хотелось или поцеловать его или унизить, плюнув ему в лицо. Но никогда, йомфру Кристин, я не сделал ни того, ни другого.
Гаут стоял на дворе. Он сердечно приветствовал нас, а мы — его. Он сказал, что пришел в Ямталанд, чтобы поставить тут небольшую церковь, услыхал о нас и пришел сюда. Он сказал:
— Благодарю тебя, Сверрир, что ты пощадил своих врагов!
Конунг ответил, что это не стоит благодарности:
— Как конунг, я имею право освобождать пленных, и мой долг, долг одной из малых свечей на алтаре Божьем, пытаться познать хоть частицу правды о всемогущем Сыне Божьем и Деве Марии.
— Ты сказал мудрые слова, государь. Но ты велел повесить сборщика дани Карла?…
Должно быть, Сверрир уже догадался, к чему клонит Гаут, Гаут был находчив, но и Сверрир не страдал отсутствием находчивости. Он дал себе время объяснить Гауту, почему пришлось вынести сборщику дани смертный приговор.
— Он был плохой человек, Гаут, ты это знаешь, и я тоже знаю. Но главное, что, останься он в живых, он принес бы еще больше зла. Я стоял перед выбором — таков долг конунга. И выбор был один: либо лишить жизни сборщика дани, либо допустить, чтобы лишились жизни многие люди. Я уважаю данный тебе Господом особый дар — умение творить добро, но одна из обязанностей конунга состоит в том, чтобы наказывать зло. Поэтому моя ноша тяжелее твоей.
Гаут поблагодарил конунга за эти слова и сказал, что острота честного языка полезна для нечестной души.
— Однако, государь, — продолжал он, — мне бы хотелось когда-нибудь увидеть, что ты не пожалел доброты для человека, который причинил тебе зло, — это было бы достойное испытание для величия конунга. Могу ли я высказать тебе одну просьбу, государь?
— Можешь, Гаут. Серебра, правда, у меня маловато, а оружие тебе ни к чему. Но скажи, чего ты просишь?
— Я прошу у тебя тело сборщика дани Карла. Я хочу забрать его и молиться за его душу, ибо никогда не встречал более злобной души.
Сверрир тут же ответил, что велит срезать тело Карла и отдать его Гауту. Но Гаут не согласился с этим — он должен сам срезать Карла, должен испытать все связанные с этим трудности, он увезет его на санях по голой земле, дабы испытать на себе, что значит молиться за душу врага.
— Ибо что такое молитва, государь? Разве достаточно преклонять колена и произносить высокие слова за здоровье ближнего, думая в то же время о своем собственном? Нет, нет, истинная молитва — это когда молящийся, будь это ты или я, готов пройти через страдания ада, ждущие того грешника! Позволь признаться в моем тайном умысле: я хочу получить награду, молясь за своего врага…
Мы со Сверриром понимали Гаута. Этот однорукий человек с измученным лицом, единственный, из всех, кого я знал, открыто излагал свою суровую правду перед всеми, в том числе и перед конунгом, — он мечтал, что его отрубленная рука однажды вырастет снова. Ведь он, как и все мы, слышал рассказы священников о том, что, если всемогущий Сын Божий захочет, Он протянет палец и заставит отрубленную конечность вернуться на свое место. Но кто этому верил? Гаут верил, он верил, что, если будет следовать своим путем без оглядки на силу и честь, если будет прощать всех, причинивших ему зло, его рука вырастет снова и станет прежней.
Когда мы тронулись в путь, мы прошли мимо дерева, на котором еще висел сборщик дани Карл. Гаут пытался снять его. Он махнул нам рукой.
Да, мы снова тронулись в путь!
— Господин Аудун, позволь спросить: кого ты считаешь из них более сильным: того однорукого человека или моего отца, у которого обе руки были целы?
— Йомфру Кристин, если бы я мог ответить на этот вопрос, я разрешил бы самую большую загадку, с какой сталкивается человек, и приоткрыл бы тебе частицу сердца Господня.
Немного сохранилось в моей бедной памяти о нашем походе из Ямталанда в Нидарос. Только то, что он был очень тяжел, ноги у меня отекали и во рту я чувствовал привкус крови. Дни без еды, ночи без сна, все вперед и вперед, мы шли наперегонки с временем, состязаясь с молвой, которая, как мы знали, могла опередить нас и первой дойти до Нидарос, молвой о том, что туда идут воины.
Нас было немного, йомфру Кристин. Хагбард Монетчик ушел из Хамара в Теламёрк с вестью к тем берестеникам, которые бежали туда после поражения при Рэ. Конунг просил их встретить его между Доврафьяллем и Нидаросом за две недели до дня Йона. Но соберутся ли они и придут ли, когда их помощи просит новый конунг? Мы со Сверриром беседовали об этом. Он сказал:
— Люди приходят ко мне и спрашивают. И я говорю им: Я уверен, что теламёркцы придут! Конунг Олав Святой сказал мне это. Но, честно говоря, Аудун, я не знаю.
И тут мы увидели Нидарос.
Он лежал перед нами, этот город, о котором мы, из Киркьюбё, знали только понаслышке, город, где в Эйраре, местечке в устье реки Нид, собирался Эйратинг, на котором, руководствуясь законом и волей народа, провозглашались конунги Норвегии. Мы увидели церковь Христа, великолепную, огромную церковь, построенную архиепископом Эйстейном, она купалась в солнечном свете, подернутая легкой дымкой. Эта церковь была похожа на звезду Господню над нашей мрачной землей.
Сверрир сказал:
— Через Нид переправляются воины…
Мы стояли на гребне холма, солнце светило нам в глаза, мы смотрели на воинов, переправлявшихся через Нид. Их были сотни, много сотен, мы долго смотрели на них и молчали.
Нам стало ясно, что молва о конунге Сверрире и его людях опередила нас. А также, что смерть, друзья и враги приблизились к нам.
В ту ночь среди наших людей прошел слух, который мог оказаться роковым для конунга и для всех нас. Потом я убедился, что подобные слухи возникали обычно, когда нам бывало особенно трудно и нас поджидала смерть. Этот слух передавался от человека к человеку, пока мы лежали в лесочке, укрывшись за ветвями, кочками, буреломом, усталые, измученные жаждой и обессиленные, и он гласил: Теламёркцы пришли!.. Но они перекинулись на сторону ярла Эрлинга!..
Один человек сказал, что это точно, это не слух, его знакомый узнал это от одного бонда… Но кто он, этот бонд? Я чуть не плакал от злости. Нельзя было ни кричать, ни повышать голоса, разносчик слухов стоял передо мной и я шепотом проклинал его.
— Ты лжешь!
— Это правда! — не уступал он.
Я понял, что, если мы сейчас не задушим этот слух, нам конец.
Тогда конунг сказал:
— Я сам пойду туда и все узнаю.
Конунг сказал, что с ним пойду только я. Двое из наших людей сбегали в ближайшую усадьбу и принесли нам оттуда крестьянскую одежду. Мы пошли без оружия, Сверрир — впереди, я — за ним, ночь была светлая. Мы измазали лица сажей: он — кузнец, я — его подмастерье. Мы идем из Сельбу в Нидарос, надеемся получить там работу в оружейных мастерских ярла Эрлинга. Мы шли открыто, людей нам попадалось мало, и никто не обращал на нас внимания. На восточном берегу Нида был разбит военный лагерь. Мы пошли прямо туда, стражи нас не зарубили. Сверрир сказал, что хочет поговорить с хёвдингом. Один из стражей засмеялся и сказал, что их хёвдинг нынче ночью тешится с женщинами, к тому же он пьян. Сверрир сказал, что ищет работу и хочет попасть в Нидарос, чтобы там ковать оружие для ярла Эрлинга.
— Подождите до утра, — сказали стражи.
Мы поблагодарили их и ушли.
Мы оба были достаточно наблюдательны и умели считать. На этом берегу реки мы насчитали две сотни воинов. Но было ясно, что большая часть войска стоит в Нидаросе. Эти две сотни означали, что в общей сложности войска здесь было не меньше десяти сотен. У нас была только сотня.
Придут теламёркцы или нет, мы не знали.
Когда мы вернулись к нашим, Сверрир собрал людей и сказал:
— Мы там были. Там нет ни одного теламёркца! Я знаю их говор, потому что много раз бывал в их краю. Ни один теламёркец не перешел на сторону ярла Эрлинга!
Тогда вышел Сигурд из Сальтнеса. Он сказал, что отправлял своих лазутчиков в ближайшие селения, они уже вернулись обратно. Они говорят, что бонды Сельбу собрались и стоят у нас за спиной. Они намерены гнать нас прямо на людей ярла Эрлинга.
Еще один день мы прятались в лесу, есть нам было нечего. Мне неприятно вспоминать тот день: что-то давило мне грудь и не давало дышать. Мы были почти окружены: впереди стояло войско ярла, за спиной — вооруженные бонды из Сельбу. Тогда Сигурд снова пришел к конунгу:
— Отсюда есть только один путь.
Когда надо было действовать, в Сигурде проявлялись его лучшие качества, и он знал Трёндалёг. Ночью через большие болота он вывел нас из клещей, в которых мы оказались, — мы шли гуськом, один за другим. Моросил дождь, нам это было на руку. В самых опасных местах приходилось прыгать с кочки на кочку, многие падали и мы их вытаскивали. Я стоял на упавшем дереве и смотрел на идущих мимо людей. Меня оттеснили в сторону, и я не мог бы вернуться в ряд, не столкнув другого в болото. Передо мной проходили один за другим: Эрлинг сын Олава из Рэ, рожечник Рэйольв, Халльвард Губитель Лосей, Кормилец, священник Симон, монах Бернард и мой добрый отец Эйнар Мудрый. Все они были здесь. И всем было одинаково страшно.
Я и теперь еще слышу хлюпанье двух сотен ног. Слышу стоны, вырывающиеся из пересохших глоток, кое-кто наклоняется, пьет гнилую болотную воду и хлюпает дальше. Кто-то срывает со спины ношу и швыряет ее в болото. Кажется, что сейчас и другие последуют его примеру, — по безмолвной цепочке измученных людей проносится тревожный слух о случившемся. К парню, швырнувшему свою ношу, подходит Вильяльм, хватает его поперек туловища и сует головой в болотную воду. Потом он достает из болота его ношу и идет дальше уже с двумя.
Больше никто не бросает в болото свою ношу.
Вильяльм утопил в болоте Льота, того парня, которому конунг сохранил жизнь, наказывая людей в Хамаре.
Мы приходим к усадьбе, которая называется Дигрин, бонда зовут Виглейк. Он — враг ярла Эрлинга. Мы разбиваем там лагерь и получаем продовольствие. Мы съедаем все, что есть в усадьбе, но Виглейк нам не отказывает. Виглейк из Дигрина — первый друг, какого мы встретили в Трёндалёге, он тоже ненавидел ярла Эрлинга. Мне это было приятно. Виглейк был просто ослеплен ненавистью. Люди ярла отобрали у Виглейка усадьбу, которая была у него в Гаульдале.
— Усадьба была никудышная, — сказал Виглейк. — Я хотел подарить ее женскому монастырю в Нидаросе. Мне она была не нужна, я только тратил зря время, посылая туда работников, чтобы поддерживать там порядок. Но люди ярла отобрали у меня усадьбу. Поэтому я ненавижу его.
Первый раз в жизни, йомфру Кристин, ненависть была мне приятна. Она придала мне силы.
Мы больше не были в окружении, бонды Сельбу отправились в Нидарос. Виглейк советовал нам захватить их лодки, доплыть до Сельбу и расположиться на отдых в тех усадьбах, хозяева которых ушли в город.
Когда я вспоминаю те дни в Сельбу, мне кажется, что я вижу их через стекло дорогого сосуда, счастливым обладателем которого был конунг Сверрир. Эти дни, залиты золотым светом, солнцем и жаром, я вижу красивые усадьбы, лежащие на берегу озера, синие дымки над Домами и скот на выгонах. Конунг строго наказал своим людям брать продовольствия не больше, чем требовалось. Он выставил двойную стражу и предупредил всех, что тот, кто надругается над женщиной, будет тут же зарублен. Теперь мы могли отдохнуть и собраться с силами. Сам он остановился на острове на озере, где была старая каменная крепость, которую жители селения воздвигли когда-то для защиты от разбойников. Я был там с ним, мы ночевали вместе. Он все время молчал.
Не знаю, но мне кажется, что твой отец конунг в те дни последний раз взвешивал, не следует ли ему свернуть с того пути, который он выбрал. Ведь я слышал, как многие, идя через болота, где Льот бросил свою ношу, а Вильяльм утопил его и спас ношу, говорили: Кто знает, правда ли, что наш конунг сын конунга?…
Кто бы мог ответить на это? Одно дело приветствовать конунга военным кличем, когда нужен предводитель, следовать за ним, зная, что в ближайшем селении ждет богатое угощение, и совсем другое — верить, что он сын конунга, когда удача отвернулась от него. Слухи о том, что теламёркцы перекинулись на сторону ярла Эрлинга, кое-чему научили меня: в тяжелые дни люди звереют. Теперь я знал, что всякий раз, когда удача будет отворачиваться от конунга, злые языки будут шептать: Правда ли, наш конунг — сын конунга?…
А Сверрир, верил ли он сам, что он сын конунга? Не знаю. Но я знаю, йомфру Кристин, что каждый раз, когда он замечал в людях сомнение, равно как и в себе самом, он неизменно подавлял его и становился тем, кем был: избранным, человеком, провозглашенным конунгом. У него было два стремления, которые в равной степени делали ему честь: он обладал волей, чтобы повелевать людьми, и желанием позволить Богу повелевать собой. Но какое из этих стремлений было в нем сильнее?
В эти дни в Сельбу конунг был молчалив. Выступить открыто с сотней человек против тысячи было бы верной смертью. Оставаться долго в Сельбу он не мог, возвращение в Ямталанд его не прельщало. Но мы все понимали: в течение лета Сверрир должен созвать Эйратинг, на котором бы его провозгласили конунгом. Или же отказаться от своего права на престол.
Мы переправились через озеро Селасьо в Тейген и поднялись на гору Ватнсфьялль, откуда опять могли наблюдать за Нидаросом. Там стояло войско ярла Эрлинга. Сигурд из Сальтнеса пришел к нам и сказал:
— Я посылал двух лазутчиков, они говорят, что в Гаульдале собрано ополчение, и скоро мы снова будем окружены.
Мы опять снимаемся с места и идем, мы — изгои, нас ведет Сигурд из Сальтнеса, знающий в этих местах каждую тропинку и каждый камень. Мы опять с трудом преодолеваем холмы, пробираемся по дорогам, клянем в душе всех и вся, и я чувствую, как в людях просыпается сомнение: Кто же он, сын конунга или нет?… Бродяга и обманщик или человек, достойный своего высокого призвания?
Мы приходим в Сокнадаль, там на одной усадьбе мы зарезали весь скот, а потом убили хозяев. Никто не должен был оттуда сбежать и предупредить, что мы здесь. Когда мы разбили лагерь и сели есть, прибежал один из дозорных.
— В долину по направлению к нам идут люди!..
Это могла быть или смерть, или помощь из Теламёрка.