ИЗГОИ

Я — Вильяльм из Сальтнеса, предводитель дружинников, я — меч конунга, когда кого-то надо казнить.


Я плакал, когда смотрел на горящие корабли. Их было восемнадцать, они покачивались среди прибрежных камней, паруса на них были еще подняты, мы даже не дали себе труда втащить весла на борт. Мы просто попрыгали в воду и поднялись на берег, у каждого было с собой оружие и столько груза, сколько он мог взвалить себе на плечи. Корабли остались у нас за спиной, словно стая огромных птиц, прибитых к берегу штормом.

Поджег корабли я. Я велел это сделать двоим воинам, но они отказались. Тогда я кликнул своего слугу и он принес мне котелок с горящими углями и торфом. Я зачерпнул ковшом горячей смолы, бросил щепок на нос ближайшего корабля, налил сверху смолы и, схватив голыми руками горящий уголь, бросил его на смолу. Потом спрыгнул на берег.

Неожиданно взметнулось пламя, корабли загорелись, на мачтах запылали паруса! Вокруг стояли люди, проделавшие трудный путь из Вермаланда в Трёндалёг и одержавшие победу в сражении за Нидарос, они вышли на кораблях из города и думали, что их ждет новое сражение с врагом. Теперь они стояли на берегу и смотрели, как горят их корабли.

Дым тяжело стелился по камням, пламя поднималось к небу. Я стоял так близко, что мне опалило лицо, я отбежал подальше, в дыму я налетел на какого-то воина, он лежал в вереске и плакал. Я поднял его и потащил за собой, потом снова бросил на землю, взбежал на пригорок и смотрел оттуда. Вокруг меня стояли люди.

Глядя на горящие корабли, я думал о гибели. Когда я, молодым воином, горя ненавистью к ярлу Эрлингу и его сыну, покинул Сальтнес, я верил, что когда-нибудь вернусь домой свободным человеком. Теперь мне хотелось погибнуть. Я участвовал в сражении при Рэ и получил рану в пах, раненный, я прошел через снег и мороз многие мили из Вестфольда до Вермаланда. У меня брезжила догадка, что я уже никогда не смогу опрокинуть женщину на спину и обойтись с нею так, как положено мужчине… Вскоре все знали то, о чем я только догадывался, они смеялись у меня за спиной, смеялись и мне в лицо, я кидался на них и бил. Тогда пришел конунг и сказал: Ты будешь предводителем дружины.

Я уже не помню всех людей, каких зарубил, всех женщин, которые плакали, когда я уводил у них из хлева овцу или корову. Но, глядя на горящие корабли, я вспомнил молодую женщину, которой я раздавил ноготь. Я был один с ней — это произошло в Ямталанде, мои люди ушли от меня. Мы спешили, у нас не было времени, конунг и его воины были уже близко. Мы должны были добыть для них пищу или погибнуть. На одной усадьбе я нашел молодую женщину и сказал ей:

— Конунгу нужно продовольствие!

У женщины была корова и овца, и она дрожала от страха при мысли, что может лишиться своей скотины. Она была красивая, ее родители, наверное, скончались от какого-нибудь недуга, а, может, от нее сбежал муж и она осталась одна. Но она не хотела сказать, куда спрятала свою овцу и корову. Конечно, они были где-то в лесу. Я велел ей раздеться. Она решила, что я сейчас надругаюсь над ней и стала кричать, но я-то знал, что не могу обладать женщиной после раны мечом в то место, которое должно украшать любого мужчину. Я велел ей раздеться и сделал вид, что хочу высечь ее. Однако ушло бы слишком много времени, прежде чем она заговорила бы, и я это знал. Раздетая женщина лежала у меня в ногах, я схватил небольшие щипцы, что всегда имел при себе, и сдавил ей ноготь так, что он посинел.

— Я отдам конунгу свою корову!.. — закричала она.

Потом она робко оделась и вышла, я — за ней, вскоре она нашла и овцу и корову.

Когда я уводил их со двора, она сказала мне вслед:

— Ты кончишь в адском огне!

И теперь, когда горели наши корабли и от дыма першило в горле, я повторил про себя ее слова: Ты кончишь в адском огне! Да, да, теперь я знаю: мне уже никогда не вернуться в Сальтнес свободным человеком, моя судьба — быть мечом конунга, я кончу в адском огне. Дым затянул весь фьорд, потрескивало горящее дерево, у меня за спиной кто-то плакал, как ребенок. В адском огне, в адском огне! Когда горят корабли, мужчины плачут.

Мне следовало не спешить и высечь ее, так было бы лучше. Не нужно было портить ей ноготь, но все равно я кончу в адском огне. Может быть, если бы все сложилось иначе, я мог привести ее к себе домой в Сальтнес и сказать: У тебя такие красивые розовые ногти, Бенедикта…

Я не знаю, как ее звали. Просто мне кажется, что ее звали Бенедикта… Но теперь горят корабли и я знаю, что кончу в адском огне.

Я, Эйнар Мудрый, толкователь снов из Киркьюбё, епископской усадьбы на Фарерских островах, самых дальних норвежских островах на западе.


Обо мне говорят, будто я умнее других. Я достаточно умен, чтобы видеть в этом и правду и преувеличение. Однажды дома, в Киркьюбё, я принимал участие в починке корабля. Его выбросило на берег, на борту не было ни одного человека, их смыло в море, и несколько недель мы весело чинили этот корабль на нашем продуваемом всеми ветрами островке. Я тоже участвовал в этой работе, потому что кое-что знал о благородном искусстве корабельных мастеров. Нам было весело, мы часто пели и искренне молились, однако без лишнего жара, которого я всегда опасался, для этого я был слишком умен. Как-то раз один из людей ударил себя по ногтю и тот у него сразу стал синим. Мы не сочли это большим несчастьем, однако я тут же сбегал за мазью, которую готовлю из известных только мне растений, я помалкиваю об этом, чтобы придать и себе и своей мази некую таинственность, благодаря которой меня больше уважают в усадьбе епископа. Пока человек стонал от боли, я намазал ему ноготь мазью, а потом в шутку мазнул его ею по лбу, по груди и сказал: Я сохраню тебя от адского огня! А я тебя, ответил он и благословил меня. И мы продолжали чинить корабль.

Я усовершенствовал свои познания в благородном искусстве корабельных мастеров тем летом, когда мы чинили выброшенный морем корабль. К нам пришел епископ Хрои в старом потертом одеянии и сел рядом, держа в руке рог с пивом и кусок хлеба. Он всегда помогал нам, когда требовалось, оставляя в стороне слово Божье и мрачные воспоминания. Епископ был веселый человек и считал, что и мы и он так или иначе обретем спасение.

— Кто из нас может быть в этом уверен? — спросил я его.

— Ха-ха, — засмеялся он. — Я бы должен сказать тебе: Каждый человек ближе к небесам, чем я. Но про себя я считаю, что более угоден Богу, нежели другие.

Это были слова честного человека, мы любили епископа, он мог и солгать, если требовалось, и признаться потом в своей лжи. Мой сын пришел посмотреть, как мы работаем, он был красивый мальчик, вместе с ним пришел Сверрир, сын Унаса и Гуннхильд. Они были самыми сообразительными детьми в усадьбе, и епископ обещал мне, — взяв с меня слово молчать, — что, когда придет время, он научит их высокому искусству читать книги. Мы пригрозили детишкам отлупить их, но они нам не поверили и измазались в смоле, мы стали браниться и снова обещали отлупить их. Но не отлупили.

Потом к нам пришла моя добрая жена Раннвейг, ей захотелось взглянуть на нашу работу. Теперь она уже умерла. Ее красивая голова, покрытая платком, была чуть-чуть наклонена к плечу, она родила мне много детей, но Господь всемогущий оставил нам только одного сына. Раннвейг накрыла нам поесть на береговом камне, и все мы, чинившие корабль, сели вокруг, прочитали молитву и принялись за еду. Хорошая женщина, сказал епископ глядя вслед уходившей Раннвейг. Да, она во всем мне покорна, отозвался я, отдав ей должное у всех на глазах. Но теперь она уже умерла.

Да, я узнал много нового о кораблях и о благородном искусстве корабельных мастеров тем замечательным летом дома в Киркьюбё. В мои обязанности не входило чинить корабли, но мне было приятно, что мы работали все вместе и помогали друг другу. С тех пор я всегда испытывал уважение к кораблям. Я чувствую напряженность шпунтов, нежность и силу снастей, знаю, сколько труда кроется за каждой корабельной доской от киля и до кончика мачты. Я сам ставил мачты и крепил парус. Я выучился танцевать вместе с кораблем, танцующим на волнах.

В такие дни я учился понимать людей. Я работал на берегу или ходил в горы искать потерявшуюся овцу, хотя и знал, что искать ее бесполезно, — пусть лучше сдохнет с переломанными ногами в какой-нибудь расселине, — но я все равно ходил и искал, ибо это помогало мне обрести покой, ясность и силу. Так я стал мудрым.

Я овладел также искусством толкования снов. Конечно, я понимал, что это обман, но был в этом и какой-то глубокий смысл, я научился прикрывать правду, мелькнувшую во сне, чем-то, что не всегда было правдой. Но я научился также глубоко уважать правду Божью, которая изредка приоткрывается во сне, вырвавшись из тайников человеческой души. Я научился толковать и такие сны.

Теперь она уже умерла. Но мой сын жив, он следует за конунгом и потому я тоже следую за ним. Случается, я взываю к Богу по ночам: Избавь моего сына от необходимости идти путем конунга! Но я знаю, что он не свернет с этого пути, что путь этот будет долгий и кровавый, и, кто знает, что ждет их, победа или поражение? Я уверен только в одном: больше всего мне бы хотелось сейчас чинить корабль на берегу в Киркьюбё.

Корабли горят.

Я многое знаю о кораблях, о людях и кое-что даже об истине, которую Бог хранит в своем сердце.

Но больше всего я знаю о счастье, которое охватывает человека, когда он смотрит на прибрежные камни, и гордости, какую отец испытывает за своего сына.



Я, Симон из монастыря на Селье.


Когда наши корабли загорелись, я измазал голову конским навозом. Я стоял на пригорке и смотрел, как меня окутывает серый дым, мне пришлось бежать от него, чтобы не задохнуться. И я вспомнил, что мне сказала Катарина, монахиня нашей святой церкви, которую я выдавал за свою сестру и которой обладал жаркими ночами перед ракой святой Сунневы: Ты, лишивший меня девственности, когда-нибудь сгоришь в белом адском огне… Но она плакала, говоря эти слова, умоляла меня простить ее, я простил и мы снова обладали друг другом, я сорвал с нее монашеское одеяние, бросил ее на каменную скамью перед ракой святой Сунневы и овладел ею на этой скамье. Меня переполняла ненависть и блаженство, я вынес ее на руках из церкви, сияла летняя ночь, я овладел Катариной и поклялся, что буду любить ее, даже если кончу в белом адском огне. Я отправил Катарину, залив в ее поясе яд, к ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, чтобы отравить их. Но они схватили ее, и у подножья горы в Тунсберге ей пришлось заплатить за это жизнью, а я сидел в монастыре на Селье и пил.

Всегда был кто-нибудь, кого я ненавидел. Когда я был маленький, в нашу усадьбу в Суннмёре ворвались люди конунга — не помню, как звали, то чудовище, захватившее власть в стране, которому служил Эрлинг Кривой, — люди конунга ворвались в нашу усадьбу, связали мою мать веревками и вырвали ей ногти, чтобы она сказала, где прячется мой отец. Я ненавидел уже тогда. Я ненавидел и потом. Каждый мой день был отравлен ненавистью. Я стал священником нашей святой церкви не для того, чтобы любить Бога, а для того, чтобы иметь возможность скрывать оружие под облачением и использовать его, если кто-то вставал на моем пути. Потом ко мне пришел молодой человек, он назвал себя Сверриром, по его глазам я понял, что у него есть мужество и цель, ум и сила, и тогда я связал с ним свою судьбу и последовал за ним. Но я возненавидел его.

Я сражался в битве при Рэ, подвязав свою рясу так, чтобы она мне не мешала, я украл топор у убитого берестеника. Я рубил этим топором направо и налево и вышел из битвы с чужой кровью на руках, не пролив ни капли своей. Я пришел в Вермаланд и подстрекал Сверрира, чтобы он объявил себя конунгом, а потом последовал за ним сюда. Но я возненавидел его.

Меня мучит одна загадка, разгадать которую я не в силах. По ночам у костра я тосковал по Катарине, я ложился навзничь на влажную землю и пытался вспомнить молитвы, которые когда-то возносил к Богу. Я перестал быть человеком Бога. Я стал человеком конунга, но я возненавидел его.

Если он бывал добр, я восставал против доброты, если бывал жесток, я восставал против жестокости. Я знал, что его судьба — это моя судьба, что его смерть станет также и моей смертью. И все-таки я ненавидел его. Однажды ночью я пустил слух, — так легко пустить слух среди воинов, — что он, должно быть, продался дьяволу. Я хотел ослабить его. Но непостижимым образом это его только усилило. Расстояние между ним и людьми заметно увеличилось. Но уважение к нему не стало меньше. Конунг шел напролом, а темные бонды стояли у ворот со своими коровами и отдавали их ему без малейшего сопротивления в надежде, что они сохранят свои жизни. А конунг? Что делал конунг? Он тщательно взвешивал все за и против. Он хотел понять, что ему выгоднее, сказать на Эйратинге, что ему известно о слухах, будто он продался дьяволу? Или умолчать об этом?

Я встречал людей более сильных, чем я, и они тоже кого-нибудь ненавидели. Лишь одного человека я встретил, который никого не ненавидел и был сильнее меня. Он преодолел ненависть ясностью мысли, и все его действия были подчинены его воле. Я часто задаю себе вопрос: Как он ведет себя, когда обладает женщиной? Поднимает ее к небесам или опускает на землю, кружит в воздухе, отстраняет от себя и снова прижимает к себе? Как он ведет себя? Где крайняя точка его мысли, что управляет им во время страсти?

Он сильнее, чем я. Он умнее, чем я. Поэтому я должен ненавидеть его. И теперь, когда корабли горят и дым ест мне глаза, я знаю, что, если среди ожесточенного войска берестеников появится новый конунг, я поддержу этого нового. Не потому что так будет умно. И не потому, что так будет справедливо. А лишь потому, что я ненавижу.

Они вырвали моей матери все ногти, и заставили меня смотреть на это. Что значит сила крови Христовой по сравнению с силой той ненависти, которая родилась во мне, когда они выдирали у матери ногти? Иногда у меня перед глазами мелькают красные пятна, чаще всего по ночам, когда я не могу ни заснуть, ни найти утешения в вине — появится ли у берестеников новый конунг?…

Ты мог бы?… спросил у меня чей-то голос.

Нет, нет, ответил я, на это у меня хватило ума, капля ума у меня еще осталась, несмотря на мою ненависть. Но голос продолжал: Может, он сделает тебя епископом?… Тогда ты возглавишь епископство и сможешь дергать за невидимые нити. В один прекрасный день конунг придет к тебе с Библией в руке, ты встретишь его и он подведет тебя к обтянутой шелком скамье епископа и ты преклонишь колени…

Однако я ненавидел его. И когда он в Нидаросе припер меня к стенке и отказался дать мне епископский сан, я понял, что возненавидел его навсегда. Я вышел тогда из дома, меня вырвало, я достал нож, с которым не расстаюсь, и попробовал, острый ли он.

Но ум мой все-таки не умер. Нет, нет, если бы я его зарезал, тут же зарезали бы и меня самого, если 6 я его отравил, меня казнили бы. Нет, нет, сказал я. Придет день и среди берестеников появится новый конунг. Дождись этого! А до тех пор сражайся! И ненавидь!

Пока корабли горели, я думал:

Правда ли, что я продал свою душу дьяволу?…

Что ж, дьявол — это дьявол, может, он покупает злые души, а они даже не знают об этом? Ха-ха, дьявол купил мою душу и ничего не сказал мне об этом!

Корабли среди прибрежных камней пылают адским огнем, дым чуть не задушил меня, тогда я от страха упал на колени и измазал волосы конским навозом. Я взывал к всемогущему Богу, моля простить меня, как в тот день, когда я соблазнил монахиню Катарину и овладел ею.

Но вскоре дьявол помог мне. Я скинул с волос конский навоз и смыл в ручье его остатки.

Я опять стал Симоном, настоятелем монастыря на Селье, орудием дьявола и человеком конунга Сверрира.


Я, Халльвард Губитель Лосей,

последовавший за конунгом Сверриром, дабы испытать радость, убив кого-нибудь в сражении. Но единственное, чего я добился тем летом, это потерял три пальца и стал всеобщим посмешищем. Когда я вспоминаю дни, что прошли с тех пор, как я встретил конунга и его людей, я понимаю, что первый день был самый счастливый. Я сидел у очага и учил Кормильца печь хлеб. Конунг ел мой хлеб и насытился им.

Сейчас, когда горят корабли и черный дым скрыл берег, у меня мелькает грешная мысль: хорошо бы конунг мирно поселился в этой стране и я пек бы для него хлеб. Знаю, это работа для женщин, но ведь я пеку хлеб лучше любой женщины, и если бы я пек хлеб только для конунга, это было бы честью, а не позором. Личный пекарь конунга достоин большего уважения, чем Кормилец, ибо Кормилец готовит варево для всех, а я, избранный, пек бы хлеб только для одного человека. Конунг призывал бы меня и говорил своим гостям: Это Халльвард Губитель Лосей, он печет хлеб только для меня.

Теперь, когда мы сожгли корабли, этот день непременно придет.

Но сперва я должен убить человека и стать равным тем, кто так наловчился убивать.



Я, Хагбард Монетчик, посланец конунга, ходивший из Вермаланда в Теламёрк.


Я всегда ношу на плечах своего сына-калеку. Сейчас мой сын остался в Бувике, где поселилась молодая жена Сигурда. Но я тоскую без мальчика и, будь моя воля, я бросил бы эти горящие корабли, и лесами вернулся бы обратно к сыну. Но я в этом не волен.

Конунг сказал: Хагбард, когда-нибудь ты будешь чеканить монету с моим знаком!..

Сперва я изготовлю знак конунга в железе и залью формы серебром. Но в свободное время, а его у меня будет достаточно, когда мир, словно манна небесная, снизойдет на нашу землю, я изготовлю в железе личико Малыша и залью форму серебром. Я сделаю три таких монеты: одну для Малыша, одну — для себя и третью дам конунгу. Конунг возьмет ее, поблагодарит меня и скажет:

— Я конунг этой страны. А Малыш — конунг своего отца.

Но мир в этой стране наступит еще не скоро.



Я, человек, который не сумел сосчитать павших, после сражения в Ямталанде, телохранитель конунга, повсюду следующий за ним.


Сейчас я стою позади конунга, смотрю, как горят корабли, и считаю их. Теперь я умею считать.

Дым тянет на нас, конунг кашляет, я оглядываюсь по сторонам — все вокруг кашляют. Не знаю, о чем они думают, и мне это безразлично, но, когда ветер ненадолго относит дым в сторону, я считаю корабли и у меня это получается.

Вот что значит быть человеком конунга: это приносит радость знаний тому, у кого есть желание учиться. После следующего сражения я уже сумею сосчитать павших.



Я, Гаут, однорукий,

я хожу по стране, чтобы прощать. Когда от дыма горящих кораблей стало першить в горле и щипать глаза, я вспомнил, что один раз в детстве бросил что-то в костер, горевший возле ручья и сказал, что это сделал не я. Уже не помню, что это было. У ручья полыхал большой костер, я сидел рядом и с чем-то играл, потом бросил это в костер и сказал, что это сделал не я. Должно быть, я свалил вину на брата.

— Это сделал брат!.. — крикнул я.

Но мать не ответила мне, я шел за ней и кричал:

— Это сделал брат!

Уж не котенка ли я бросил тогда в костер? Когда я стал старше, об этом никогда не вспоминали. Я помню запах паленого и как я кричал, что это сделал мой брат. Но он был моложе меня, мать еще кормила его грудью. Кажется, она что-то выхватила из огня, но было уже поздно, что-то, горя каталось по земле и кричало, отвратительный запах ударил мне в нос, над ручьем тек дым.

— Это сделал мой брат!..

Весь день я ходил за матерью, плакал и говорил:

— Это сделал мой брат!

Но она молчала. Молчала и уходила от меня, а я шел за ней и все плакал и говорил, что во всем виноват мой брат. Но куда-то подевался наш котенок…

— А где котенок? — спросил я вечером.

Мать взглянула на меня — я до сих пор помню ее взгляд — и склонила голову, это я тоже помню. Должно быть, она молилась сыну всемогущего Бога и Деве Марии, чтобы ее злой отпрыск когда-нибудь все-таки спасся.

Ручей назывался моим именем — Ручьем Гаута. Лучше бы он назывался именем моего доброго отца, усадьба которого стояла на этом ручье, или моей матери, склонившей голову в молитве за своего злого отпрыска. Но люди в Нидаросе звали ручей моим именем. В детстве я всегда играл у этого ручья, а воины и путники, мирные бонды и женщины проходили мимо меня в город навстречу своей нелегкой судьбе. Я играл у ручья. Какой красивый мальчик, говорили они. Многие давали мне комки меда, а кое-кто — и небольшие подарки, я был еще мал, чтобы работать, и меня, к сожалению, никогда не наказывали, что, несомненно, принесло бы мне пользу в будущем.

Я рано потерял моих добрых родителей. Когда я стоял над их могилами, — они захворали и умерли, — я вдруг понял, что оставлен жить на прекрасной Божьей земле, чтобы молиться за души моих покойных родителей. Потом я подумал: наверное, было бы лучше, если бы Всемогущий сохранил им жизнь, чтобы они молились за мою злую душу? Я стал странником, скрывая свою гордыню под ветхим плащом. Я всегда приходил туда, где строилась новая церковь. Но оставался там недолго и уходил дальше до того, как был положен последний камень и первые слуги Божьи могли войти внутрь, чтобы молиться и петь псалмы. Я спешил дальше, всегда дальше, ища то, от чего ни один человек не мог избавить меня. Как бы невзначай я рассказывал обо всех местах, где побывал и обо всех церквах, которые строил. И люди всегда относились ко мне с уважением.

Но вот мне отрубили руку, и кем же я стал тогда? Смелый человек, говорили про меня многие, а кто-то, заглянув в свое жалкое сердце, искал в нем благородства. Может быть, так и было, не знаю. Иногда мне казалось, что от моей души пахнет паленым. Она всегда терпит адскую муку, всегда корчится в вечном огне… Горят корабли и, по-своему, это красивое зрелище, справа от меня плачет Аудун, рядом с ним стоит конунг, он не плачет, и я понимаю, что мне следовало броситься в этот огонь и крикнуть им перед смертью: Вам не надо было жечь корабли! Вам следовало сжечь свое оружие!..

Но сегодня мужество мне изменило.

Люди конунга Сверрира отрубили руку молодому парню. Аудун сказал мне тогда: Теперь вы вместе сможете ходить и прощать! Однако вместо благодарности я испытал лишь тревогу, что отныне мне придется делить с ним расположение людей. Неужели он тоже будет ходить по стране и прощать? Не думаю. Не у всех хватит настойчивости, чтобы ходить и прощать. Но сознавать, что этот однорукий парень живет в Нидаросе и что он будет отвлекать от меня внимание людей…

Не по этой ли причине я предпочел последовать за конунгом Сверриром на его опасном пути?

Не знаю. Знаю только, что нынче, когда мне следовало броситься в огонь и крикнуть: Бросьте сюда свое оружие! — мужество изменило мне. Мое сердце стучит: Больше оно тебе не изменит!

Когда-то я бросил в огонь котенка. Конечно, это был котенок, это было живое существо. И моя добрая матушка в конце концов простила меня.

Потом я ходил и прощал людей. Но кто знает, хороший ли я человек, может, Сверрир, конунг Норвегии, гораздо лучше, чем я. И все-таки я считаю, что мой путь лучше его пути, даже если мое сердце не лучше его сердца.



Я, Сверрир, конунг Норвегии, неважно, сын я конунга или нет, я изгой.


Когда мы покинули Нидарос и только мои самые близкие люди знали, что корабли, на которых мы плывем, вскоре пожрет огонь, я понимал, что они, знавшие о моем решении, молятся в глубине сердца, чтобы я переменил его и не стал жечь корабли. Но они не понимают меня и моих замыслов! Что им известно о той ноше, которую я несу, о том, что значит не только быть конунгом в изгнании, но и повелевать в изгнании своими людьми?

Разве я не знаю, что враг, идущий с юга, сильнее нас и у нас есть только один выход: бежать отсюда. Но разве в таком случае не следует уничтожить все, что могло бы принести пользу Эрлингу Кривому и его людям? Разве с легким сердцем я крикнул своим людям: Принесите смолу, разведите огонь, сожгите корабли? Мое сердце горит вместе с кораблями.

Эти красивые корабли несли нас по волнам, первые, какие я захватил в сражении и мог назвать своими. Я так люблю корабли, люблю чувствовать под ногами морскую глубину, она убаюкивает меня всякий раз, когда корабль несет меня по черному блестящему морю. А теперь я смотрю на горящие корабли. И в дыме от них я вижу тень Унаса, моего отца… Кто знает, отец он мне или нет? В конунговой усадьбе я схватил его за грудки и тряс, чтобы вытрясти из него хмель, а Аудун смотрел на меня и боялся, что я зарублю его. Я вытряс из него хмель и сказал: Ты должен уйти отсюда!.. Разве я не твой отец? — спросил он. Нет, ответил я. А если все-таки отец? Кто знает? Я дал ему серебра и даже поцеловал его, но не был ли это поцелуй Иуды? Не знаю. Знаю только: есть то, что есть. Я выбрал путь конунга. Выбрал, ибо знал, что рожден быть конунгом, о потому был вынужден выбрать этот путь. Кто зовет меня, Бог или дьявол, которому, как считают некоторые, я продал свою душу? Не знаю. Знаю только, что одно следует из другого: я конунг и потому должен идти путем конунга.

Я больше не свободен настолько, чтобы позволить Унасу быть моим отцом. Я должен был отослать его прочь, я не мог сажать его за свой стол и смотреть, как он пьянеет, видеть улыбки людей и слушать, как они перешептываются друг с другом: Говорят, это отец нашего конунга?… Нет, нет, я должен был отослать его прочь.

Я уже не знаю, чему верю сам. Может, тому, что он не отец мне? Я гоню прочь эту мысль, но когда-нибудь истина откроется мне, и лишь тогда я стану тем конунгом, каким рожден, конунгом, провозглашенным не людьми на Эйратинге, но Господом Богом на его святом тинге, где он показывает пальцем на своего избранника и говорит: Ты конунг этой страны.

В дыме от горящих кораблей я вижу кровавый путь, уже пройденный мной. А может, и тот кровавый путь, который еще предстоит пройти? Но вижу ли я за этим кровавым путем путь Господень? Не знаю. Знаю только, что буду идти своим путем, пока моя мысль ведет меня по нему. Дивна жизнь, что Ты дал нам, Иисусе Христе! Дивна власть, что Ты дал мне, дивны мечты о жизни конунга, что ты подарил мне. Но иногда данные Тобой дни бывают проклятыми, дни вроде тех, когда мне приходится говорить с бондами о кобылах, зная, что корабли врага выйти в море и времени у нас в обрез. Да, проклятыми бывают иногда дни, что Ты дал мне, дни, когда мне приходится в сердце своем взвешивать на весах человеческую жизнь и знать, что весы лгут. Тогда, — но времени у меня всегда бывает так мало, — я позволяю себе мысленно вернуться домой в Киркьюбё к той, которая ждет меня там. Нашла ли она себе другого? Но там с ней, — даже если ее лоно будет разделено с другим, — живут сейчас и два мои сына, если Всемогущий не призвал их к себе. Счастливое чувство охватило меня в тот день, когда Аудун узнал, что его добрая матушка умерла. Но не потому, что она умерла, а потому, что посланец не привез печальной вести и мне. Значит, я могу думать, что мои сыновья живы и когда-нибудь приедут ко мне сюда, Я, конунг Норвегии, изгой, не могу взять их сюда сейчас. Только когда вся страна будет принадлежать мне или же я буду чувствовать себя в безопасности хоть в какой-то части Норвегии, я возьму их сюда. Будет ли Астрид из Киркьюбё верна мне до того времени? Я не изменял ей. Можно сказать и так: мои люди приводили ко мне женщин. Они не вталкивали их ко мне со словами: Государь, вот то, что тебе нужно! Нет, нет, они просто приходили ко мне и спрашивали: Государь, скажи, что тебе нужно?

Я склонял голову и отвечал: Мне нужен хлеб и сон. И ничего больше.

Я мысленно вижу ее, она танцует передо мной на столе прекрасная, белоснежная, дивная, нагая, она танцует передо мной на столе. На одном корабле уже рухнула мачта.

Да, Унас, которого я отослал прочь, и она, которую я не могу пока привезти сюда, заполняют мысли конунга. Они заполняют мои мысли, но по моему лицу этого не видно, по лицу, которое люди благословляют или проклинают. Продался дьяволу, говорят некоторые. Слуга Божий, говорят другие. Не знаю. Сын конунга или нет, кто знает, я, конунг Норвегии, вынужден бежать в собственной стране.

Изгой в собственном сердце, несчастный в дыму горящих кораблей.

Наконец я собираю людей и веду их дальше.

Я, конунг Норвегии, никогда не показываю своих сомнений.


Загрузка...