Я положил в сумку зубную щетку, мыльницу, порошок и застегнул ремень. Эту большую кирзовую сумку я знал давно. Мог с закрытыми глазами сказать, что и где лежит. Бритвенный прибор и складное зеркало в первом отделении. Здесь же полотенце, папиросы и зубная щетка с порошком. Во втором отделении — старые газеты, «Огонек» и справочник по технической эксплуатации и сигнализации железных дорог. Газеты отец просматривал, а потом заворачивал в них всякую всячину. В справочник заглядывал редко, но всегда возил с собой. Мало ли что может случиться: вдруг ревизор в пути учинит экзамен? Из всех журналов отец больше всего уважал «Огонек». Там печатались повести про шпионов. С продолжением. В третьем отделении, самом большом, ничего не было. Зато, когда отец возвращался из поездки, там было много пакетов. Городские покупки.
Я собирал отца в очередную поездку.
Он встал из-за стола, отпустил широкий ремень на две дырки.
— Щи наваристые, — сказал он. — И баранина ничего. Жирновата, правда.
— Какую привез, — заметила мать, убирая со стола.
— В Полоцке жирная баранина, — сказал отец. — В Витебске — постнее.
Мой отец любит поесть. Он мог съесть две тарелки первого и две второго. И чаю выпить четыре стакана. Ростом он был невысок, но крепок в плечах. Железнодорожный китель ладно сидел на нем. И белые пуговки с молоточками всегда сияли. Прямые русые волосы поредели на затылке. Щеки крепкие, колючие. На них вырастала быстро щетина. Утром побреется отец, а к вечеру опять колючий. Глаза у него хорошие. Небольшие, серые, но добрые.
— Ну как, сын? — спросил отец. — Собрал сумку?
— Полный порядок, — ответил я.
— Федя, — сказала мать, — чуть не забыла! Купи в Ленинграде, в хозяйственном, две бутылки олифы.
— Для каких это надобностей?
— Петр веранду доделал. Покрасить хочет. Он насчет цинковых белил толковал и гвоздей…
— А шиферу ему не надобно? Или вагон кирпича?
— Не чужой ведь?
— Я не верблюд, — сказал отец и нахмурился.
Солнце клонилось в сторону леса, когда мы вышли из дому. Вершины елей сначала пожелтели, потом покраснели. В бору звонко куковала кукушка. Я давно заметил, что кукушки любят куковать после дождя. В полдень над деревней прошумел дождь. На дороге разлились широкие лужи. По краям собралась желтая пена. Отец шагал, размахивая сумкой. Лицо у него недовольное. Опять придется ему бегать по магазинам, доставать олифу, белила, гвозди, да еще мать сто поручений надавала.
Вот уже второй год каждую пятницу провожаю я отца на разъезд. Разъезд в двух километрах от деревни Крутой Овраг, где мы живем. Здесь поезда не останавливаются. Поезда останавливаются в городе. От Крутого Оврага до города семь километров. Но пассажирский Ленинград — Полоцк, на котором отец работает проводником, каждую пятницу замедляет ход у разъезда. Все подножки подняты, а в седьмом вагоне, купейном, опущена. Это для отца. И он всегда успевает вспрыгнуть на подножку. Каждую пятницу на разъезд к поезду приходят еще несколько человек наших деревенских. Они тоже вслед за отцом прыгают на ходу в седьмой вагон и едут до города бесплатно.
Когда поезд с шумом выскакивает из-за соснового перелеска, машинист обязательно высунется из будки и, сверкая зубами, помашет нам рукой. А потом включит воздушный тормоз. Сначала слышится тонкий свист, потом густое шипение. Все медленнее крутятся колеса. На красивых цельно-металлических вагонах можно разобрать надписи: «Ленинград — Полоцк».
Когда начинает тормозить пассажирский, меня распирает от гордости. Вот какой у меня отец! Еще ни один пассажирский в пятницу не уехал в далекий Полоцк без него. Я как-то спросил отца: «А если ты не придешь на разъезд, что будет делать поезд?» — «Ждать, — ответил отец. — Куда же он без меня?»
Я понимал, что отец шутит, но все равно было приятно. Я бы тоже хотел, чтобы, когда я приходил с дорожной сумкой на разъезд, пассажирский замедлял ход, а веселый машинист улыбался мне и махал рукой.
Сразу за околицей начинался овраг. Он тянулся вдоль дороги почти до разъезда. Может быть, когда-то овраг и был крутым, а сейчас его склоны стали пологими и заросли ольшаником и бузиной. На дне оврага вокруг сосен и елей пошла в рост верба и рябина. Был и орешник. Только орехи обрывали раньше, чем они созреют. В овраге с утра до вечера паслись козы. Иногда пастух пригонял сюда колхозное стадо. На склонах меж кустов росла высокая сочная трава.
Мой отец не очень-то разговорчивый. Он может молча дойти до самого разъезда, вспрыгнуть на подножку и, махнув рукой, укатить с пассажирским почти на неделю. Но сегодня отец сам со мной заговорил.
— Не привези олифы — обидится, — сказал он.
— Кто?
— Да Петр!
Мне стало жалко отца. Я представил, как он потащит на себе олифу, гвозди, белила и еще что-нибудь тяжелое. На него наши родственники всегда стараются побольше нагрузить. Мой отец человек покладистый.
— Ты ведь не верблюд, — сказал я.
— Оно так… А не привезешь — обиды будут.
— Тогда привези.
— Две бутылки олифы — не велика тяжесть. А Петр, как ни крути, родня.
— А гвозди? — спросил я. — Белила?
— Сумка большая, — невесело улыбнулся отец. — Все влезет.
Вот и всегда так: сначала поворчит, а потом все сделает, что ни попросят мать или дядя.
— Скорей бы каникулы, — сказал я. — Возьмешь меня покататься на поезде?
— Была бы охота.
— Я тебе помогать буду. Подмету, титан вскипячу…
— Чего-чего, а работы найдется.
— Я в Ленинграде ни разу не был. И в Полоцке тоже. Хорошо там?
— Везде хорошо, где нас нет, — ответил отец.
На разъезде ждали пассажирский двое односельчан: шофер Тимка Сенин, парень лет восемнадцати, и сторож дядя Давид, он жил через три дома от нас. Увидев отца, они первыми поздоровались. Отец с достоинством кивнул и полез в карман за часами.
— Через пять минут покажется, — важно сказал он.
Дядя Давид подошел, протянул портсигар. А Тимка Сенин чиркнул спичкой. И рукой огонек прикрыл, хотя ветра не было.
— Денек-то нынче, — сказал сторож, щурясь от солнца. — Одним словом, весна.
— Нынче чтой-то рано занялась, — ответил отец, закуривая. — Куда, Захарыч, собрался-то?
— К свату… Именинник он.
— Погуляй, — сказал отец и снова полез за часами. — Сейчас загудит… График в точности соблюдаем. Можно часы проверять. А ты в «Сельхозснаб»? — спросил отец Тимку.
— Кардан отлетел, — ответил Тимка. — Новый выписан.
— Раз выписан, выдадут, — сказал отец.
Послышался далекий гул. Поезда еще не видно, а над лесом уже выпорхнуло белое пятно. Поднялось повыше, стало большим. А потом расползлось. Показался локомотив. Машинист улыбнулся, кивнул. Поезд стал тормозить.
— Ну, бывай, — сказал мне отец. Надел на плечо сумку и ухватился за поручни вагона. Вслед за ним взобрались Тимка и дядя Давид. Тормоза перестали шипеть, и вагоны побежали веселее. Железнодорожное полотно сразу за семафором выгибалось желтой дугой. И когда поезд выходил на кривую, то несколько секунд можно было видеть весь состав от локомотива до последнего вагона.
Потом паровоз скрывался за сосновым бором, подступившим к полотну, и уволакивал за собой вагоны.
Умчался пассажирский в город Ленинград. В окнах мелькнули незнакомые лица и пропали. Едут люди куда-то. А я вот никуда не еду. Постою еще несколько минут на разъезде и уйду. Когда пассажирский скрывался за лесом, я всегда ощущал какую-то смутную тревогу. И зависть. Есть же счастливчики на белом свете. Смотрят в окно вагона и видят новые города и деревни. Выходят на остановках на перрон и гуляют. А потом в купе пьют горячий чай с пряниками.
Я ездил на поездах. В основном на пригородном. До города всего семь километров. Это через две остановки. А дальше меня почему-то не брали. Когда мать и отец уезжали в Чебоксары — у нас там родня, — меня всегда оставляли у дяди Пети. Мать говорила, что хочет хотя бы в гостях отдохнуть от дома и от меня. Красивый, наверное, этот город Чебоксары. Одно название чего стоит!
Я опустился на пропахший шлаком и мазутом песок и приложил ухо к теплому блестящему рельсу. Закрыл глаза. И откуда-то из глубины металла пришел тихий гул. Так гудят за окном в зимнюю ночь телеграфные провода. Чуть слышно и печально.
Рядом кто-то засопел. Я открыл глаза и увидел пятилетнего сына путевого обходчика. Он жил с родителями на разъезде, в будке. Мальчишку звали Васек. Был он белобрыс и кривоног. И нос вечно мокрый.
— Гудет? — спросил Васек.
— Не гудет… — передразнил я. Мне не очень понравилось, что Васек застал меня за этим детским занятием.
— Эва что у меня есть… — Сопливый Васек разжал грязный кулак и показал сломанную папиросу.
— Покажи! — потребовал я.
— Хитрый, — сказал Васек и зажал папиросу в кулаке.
Я сграбастал мальчишку и стал один за другим отгибать маленькие грязные пальцы. Васек молча сопел. Я хотел выбросить папиросу, но потом раздумал и положил в карман. Пригодится.
Васек рукавом провел под носом, посмотрел на меня чистыми голубыми глазами и сказал:
— У нас Тобик привязан — злющий!
Я объяснил мальчишке, что папироса — это бяка, повернул его к себе спиной и легонько поддал коленом под зад. Васек только этого и ждал: глаза его заморгали, рот открылся шире ворот, и он заорал так, что у меня в ушах зазвенело.
В будке хлопнула дверь. Я не стал дожидаться его матери. Попробуй объясни ей, что я в воспитательных целях отобрал сломанную папиросу. Она не будет долго разбираться, кто прав, кто виноват, — огреет палкой по горбине, потом будешь полдня чесаться. Погрозив Ваську кулаком, я что есть духу пустился к дому.