— Южным? — вопросительно отвечает он и смущенно смотрит ей в глаза, от чего ей становится не по себе.
— Ты чего это так выпялился?! — грубо бросает она ему.
Он шепчет два слова, которые срывает у него с губ ветер, взлохмативший его густые волосы.
— Что…?! — сердито перекрикивает шум ветра Злата.
— Я сказал: Теперь я знаю, — шепчет он.
— Что знаешь! — хмурится она.
— …почему тебя зовут Златой, — говорит он.
— Эй, говори, да не заговаривайся! — пытается защититься она.
— …из-за цвета глаз… — не отступает он.
Злата вскакивает на свою леви-доску и вылетает в свободное пространство перед крылом креста, вьется на своей летающей доске и быстро поднимается вдоль верхней части старого креста, время от времени скользя доской по металлической конструкции, оставляя за собой при резком вертикальном подъеме светящиеся снопы разлетающихся искр. Когда она достигает вершины креста, она снова поражается. Улыбаясь, как и раньше, балансируя на своем скейтборде, опирающемся на самую выдающуюся точку огромного металлического сооружения, перед ней стоит Юго.
Злата снова не верит своим глазам, настолько невероятно его неожиданное появление.
— Как ты это делаешь, этот трюк? — говорит она, а ветер развевает их волосы, сплетая их вместе и проводя по лицам — …телепортация, да?!
— Обычное волшебство, — говорит Юго. — Вот, смотри, — добавляет он и, балансируя на доске на самом верху конструкции, движением иллюзиониста разжимает правую ладонь, показывая, будто держит что-то невидимое, зажав его между большим и остальными пальцами.
Злата смотрит на пальцы и хмурится, потому что между ними ничего нет.
— Вот что тут есть, — говорит он и медленно раздвигает пальцы.
Между ними, словно пойманный нежный светлячок, лежит серебряный круг полной луны, освещающий весь его силуэт серебряным ореолом. На мгновение она думает, что он настоящий серебряный летчик, как тот парень со скейтбордом эпохи старых статичных двумерных комиксов.
— Это тебе, — говорит Юго, пока она вглядывается в его лицо. — Я поймал это для тебя, Злата, юзернейм Мегленская.
— А зачем оно мне, — хочет сказать она, но не может проронить ни звука, потому что здесь, прямо перед самым ее лицом, снова происходит нечто необычное: она не замечает, как перед ее раскосыми русалочьими глазами возникает его посеребренное лицо.
Она просто чувствует его мягкие губы на своих.
И она закрывает глаза, сразу и полностью отдаваясь ему, ошарашенная поцелуем, а потом отвечая на его поцелуй своим.
Город полностью утонул в ночи, к тому же он закрыт одеялом из новых облаков и сгустившимся смогом, а стражник, охраняющий резиденцию консарха, погрузился в легкую дремоту, так что некому заметить силуэты двух юных летунов, целующихся на фоне круга полной луны, зависнув над металлической конструкцией старого, полуразрушенного креста, лампочки на котором изредка, потрескивая, мерцают и снова гаснут.
Той ночью Слободану Савину вновь снятся пределы его детства. Хотя прошлое неприметно являлось ему и въяве, но чаще и свободнее всего оно представало во сне. Он видел себя, ребенка в коротких штанишках, бегущего вдоль реки, чистой, легкой и плавной, протекавшей рядом, а в это время в воде шаловливо плескались детские стайки. Он увидел облупившийся от старости отцовский велосипед, лежащий на берегу у речной излучины, на раме у него было приделано детское сиденье, на этом велосипеде, как он вспомнил во сне, они приехали сюда за многие километры, перешучиваясь во время долгого пути. А там, у реки, на маленьком рыбацком стульчике сидел отец, такой же высокий, тихий и кроткий, и, забрасывая длинную удочку с удилищем из обычного тростника, ловил карпов, подустов и бычков, бесившихся в опущенном в воду сетчатом садке. Отец время от времени поворачивался к нему и подмигивал сквозь свою грустную и добрую улыбку.
Кругом пахло наступающим летом, вершины большой горы стали пегими от проплешин в тающем снегу, жужжали майские жуки, зудели пчелы и разносился запах диких полевых цветов… чувства, которым Слободан Савин предался с удовольствием, глубоко и гармонично дыша в своем тяжелом и неконсархическом сне, и ему хотелось, чтобы этот сон длился как можно дольше.
В ту же ночь в полнолуние Консарху Карану снится, что он всего лишь и только Славен Паканский, и что он снова стал ребенком. Он хочет, чтобы ему приснился отец, но у него ничего не получается. Образ отца все никак не появлялся во сне. Потом сон сам собой становится более легким и приятным. В нем Славен Паканский едет на велосипеде по лабиринту городских улиц, многих из которых уже не существует, потому что дома на них по его приказу были снесены, а улицы расширены. Каким-то образом он знает это даже во сне. И все же теперь ему снятся улицы, которых нет… И здесь, на одной из тех несуществующих улиц прошлого, Славен видит ее. Софию. Молодую и красивую, хрупкую и улыбающуюся, какой она была, когда они познакомились. Так и на самом деле было наяву в прошлом, точно так, как в этом сне, который снится Славену Паканскому в этом абсолютном настоящем, которое он по большей части сам и навязал всем. София его не замечает, и он пытается привлечь ее внимание головокружительными трюками, которые выполняет на велосипеде. Потом он видит, как к нему, уже десять лет спустя, в сумерках, приближается, выходя из гимназии, девушка с горящими глазами. Он открывает губы, чтобы принять ее поцелуй, но она отворачивается, застенчиво склонив голову. Славен протягивает руку к ее подбородку, чтобы поднять ей лицо и увидеть его во всей хрупкой красоте.
— Ты чего это размахался, — останавливает его грубый заспанный голос Софии, отдернувшей голову от его прикосновения во сне. — У тебя же голова болит! Или не можешь заснуть, вот тебе и приходят в голову всякие глупости…
Так прерывается его сон о прошлом.
Потом он принимает таблетку, которую автомат выбросил на тумбочку, особое снотворное фирмы «Колегнар», и погружается в то состояние, которое гарантируют пилюли из лекарственной линейки «Бессонница».
Двойной господин Каллистрат, выпрямившись, шагает по просторным залам европеального здания в сопровождении Евы фон Хохштайн, которая, скрестив руки за спиной и расположив их на своей обширной живо покачивающейся периферии, быстро идет по лабиринтам огромного брюссельского здания. Он чувствует нарастающее неудобство при ходьбе, так как испытывает жуткую потребность поправить трусы, которые, неожиданно и свирепо схватив его всей ладонью, пока они ехали на лифте на десятый этаж европеального здания, Ева засунула ему настолько глубоко в задницу, что они не вытаскиваются наружу не то что от обычных, но даже и от весьма широких шагов, которые ему приходится делать, применяясь к ситуации и дезориентированно следуя за ней. Уши у него оклеены короткими полосками пластыря, но накидка головного убора надежно скрывает следы ночных пыток, которые ему пришлось пережить сразу по приезде и которые, по ее мнению, называются страстным сексом…
— Говорить буду я, — приказывает Ева фон Хохштайн, прежде чем энергично открыть дверь кабинета Председателя Европеальной унии.
Каллистрат кивает в знак согласия и входит в офис главы кабинета, который, продемонстрировав пожилую техническую улыбку под седыми ухоженными усами, подводит их к двери с обивкой, медленно открывает ее одной рукой, а другой делает элегантный жест, приглашая войти.
Каллистрат проверяет, хорошо ли закрыты его уши, принимает достойное выражение лица, невзирая на то, что трусы все еще беспокоят его, и заходит в кабинет первого человека Европеального союза.
Но там никого нет. Он смотрит на Еву, которая, нисколько не смутившись пустотой кабинета, подходит к шкафу с книгами и, будто перед скрытой камерой, машет рукой перед последним изданием толстой книги под названием Constitution of the Europeal Union with Directives[13].
— Эге-гей! Рудольф! — кричит она и добавляет по-немецки: Давай, Руди, вылезай из своего курятника!
При этих словах целый шкаф библиотеки отодвигается, и перед ними появляется маленький лысый мужчина с седыми бакенбардами и козлиной бородкой, обрамляющей его гладкие розовые губы.
— Ева, Ева! Ты знаешь все мои слабости, — мелодично говорит он коллеге.
— Жаль, что ты не открываешь мне новые, — игриво отвечает ему Ева.
— Ох, дорогая, я слишком стар для разоблачений, теперь предпочитаю наблюдать. Это гость с Балкан, не так ли? — спрашивает по-немецки Рудольф фон Пфеллер, потомок прусских офицеров и обедневших дворян, уже в течение нескольких поколений прочно внедрившихся в руководящие органы разных консервативных партий.
— Да, господин Председатель, — ответила по-английски Ева и продолжила представление официальным тоном. — Это его блаженство Двойной господин Каллистрат, глава Независимой Православной Униатской Церкви, окормляющей несколько консархий на Центральных Балканах.
— Счастлив познакомиться, — тоном опытного технократа говорит фон Пфеллер. — Пожалуйста садитесь, Ваше Высокородие.
Каллистрат осторожно сел, надеясь, что медленный процесс позволит извлечь материал из той части, на которую он садился.
— Спина? — сказал фон Пфеллер, интерпретируя приземление гостя и муку на его лице интимным, полным понимания тоном.
— Да, — сказал Каллистрат, — я имею в виду, нижняя часть…
— О, у меня такая же проблема, — сказал президент Евросоюза.
— Не такая, — сказал сам себе епископ Корабле-Прибрежный и подумал, как повезло старику, что его перестала мучить очевидная прежняя связь с фон Хохштайн.
— Рекомендую спа-центры в районе Граца, особенно Bad Tatzmannsdorf — тамошние воды творят чудеса…
— Спасибо, я буду иметь их в виду, — сказал епископ и тут же забыл название курорта.
— Ему станет легче от хорошего массажа, — говорит Ева фон Хохштайн, подчеркивая слово «хороший» и двусмысленно улыбаясь своими большими рыбьими губами под хихиканье состарившегося европеального председателя. — Но, Руди, давай к делу. Пожалуйста, скажи гостю, что он пришел по хорошему поводу.
— Конечно, — сказал фон Пфеллер, многозначительно соединив кончики пальцев, и повернулся к гостю, обращаясь к нему с официальной интонацией. — Мы, Ваше Высокородие, решили полностью поддержать Ваше намерение: строительство аэропорта с взлетно-посадочной полосой для левитационных скейтбордов для детей, а также мальчиков и девочек постарше…
— Но Руди! — с упреком прервала его Ева. — Это же для Консархии Белграда и устья Дуная!
— Also! — говорит фон Пфеллер, улыбается, машет рукой, а затем продолжает еще более торжественным тоном. — Итак: мы твердо решили поддержать строительство в вашей консархии бойни с заводом по производству колбасных изделий с халяльным сертификатом.
— Руди! Лучше бы ты читал служебные записки, которые я тебе приношу, чем понапрасну тратить время, высматривая невесть что через дверной глазок, — говорит Ева с такой резкостью в голосе, что старик испуганно вздрагивает и инстинктивно затыкает уши, забыв о необходимости соответствовать торжественности момента. — В данном случае речь идет о строительстве церкви на самой высокой площадке ключевого здания Консархии. Ты что, не видишь, что гость — священник, а не мулла, — добавила Ева и сунула листок с подсказками ему под нос.
— Вся эта одежда иногда может совершенно сбить человека с толку, дорогая… Но я, конечно, обращу внимание и на записки… Спасибо, госпожа председатель Комитета, — сказал, частично собравшись с мыслями, европеальный глава фон Пфеллер, дипломатично извиняясь перед гостем за упущения. — Вы знаете, при таком количестве консархий, иногда происходит путаница с проектами… Итак, Ваше Высокородие, — говорит он и читает написанное на листке с подсказками, — мы твердо решили поддержать Вас в строительстве церкви Святого…какеготам…на самой высокой платформе овцы…
Фон Пфеллер в замешательстве поднял голову и посмотрел на Еву.
— Was ist das jetzt?![14] — спросил он, глядя на нее широко раскрытыми глазами.
— …Корабля, Руди! Корабля!!! Это их главное здание, — сказала Ева по-немецки и добавила: А овца[15]по-английски пишется по-другому!
— …на платформе корабля! — поправил сам себя уже вспотевший фон Пфеллер. — Надеюсь, так, наконец, правильно. Я имею в виду, я надеюсь, что это Вас устроит, господин… архиепископ…
— Конечно, уважаемый господин Председатель, — ответил Каллистрат, довольный сказанным. — Прошу Вас принять мою сердечную благодарность. И благодарность духовенства и всех граждан-акционеров нашей церковной организации.
— Нет проблем, — просто сказал старик. — Это мой долг!
Ева встала, за ней Каллистрат, решив наконец проблему с трусами и мгновенно почувствовав облегчение. Они прощаются с фон Пфеллером и выходят из его кабинета.
— Ты удовлетворен? — спрашивает у гостя Ева фон Хохштайн.
— Полностью! — отвечает он.
— Надеюсь, что теперь, у тебя в гостинице, буду удовлетворена и я! — говорит она, улыбаясь своей рыбьей улыбкой, и так сильно хватает его за задницу, что только что решенная проблема возвращается, снова требуя к себе внимания.
Есть еще одно пространство, сокровенно вмещающее в себя иное время, в которое Славену Паканскому все больше нравится возвращаться. А именно — городская набережная, по которой он охотно гуляет и, шагая по берегу, попадает назад в абсолютно другой, теперь изменившийся до неузнаваемости город, и здесь ищет места, где играл в детстве, без сомнения на этом, но все же таком другом берегу.
Когда его охватывает это печальное и в то же время теплое настроение, он вспоминает поразительную фразу одного из своих любимых домицильных писателей классического поколения, ностальгирующего по этому городскому пространству, фразу, написанную лет семьдесят назад. В этой фразе содержалось расплывчатое, загадочное и неприятное предсказание: «Ты будешь жить хоть и в том же, но в другом городе»[16].
Тогда глаза консарха наполняются старыми картинками, а в ноздрях вместо потоков разных запахов, испускаемых спреями с таймерами, распрыскивающими дезодоранты в магазинах, торговых центрах, кафетериях, кафе и чайных, где курят марихуану, даже на некоторых улицах, где из-за неудачной розы ветров концентрация промышленного смога уже давно стала критической, он слышит исчезнувшие ароматы былых дней, давно унесенных потоком времени. Затем он начал обдумывать и вновь переживать прошедшее, то, что он сам и запретил. Но для него это не проблема: никто не может воспрепятствовать его возвращению в прошлое. Аромат теплого хлеба, от которого он отламывал горбушку, пока нес его домой к обеду, который готовила ему мать, последние чистые вздохи реки, запахи колониального магазина, оставшегося с каких-то давних времен, закрытого и снесенного вместе с домом, на первом этаже которого он располагался, еще когда Славен был ребенком. И когда, опоенный осязаемостью другого времени, он бросал заблудившийся взгляд на реку, Славен Паканский не замечал уже маловодья и грязного зеленовато-бурого цвета воды, он видел другую реку, полноводную, бурную и прозрачную… Текущую в том же русле. Но в другом городе.
И когда София Паканская дома подозревает, что Славен находится где-то в хорошо законспирированном месте вне ее контроля, изменяя ей с какой-нибудь молодой и высокооплачиваемой фифой или с одной из тех бесчисленных девчонок, которые при встрече настойчиво к нему подлизываются, а потом получают от этого неоценимые преимущества, то она звонит мужу, чтобы проверить его и, возможно, услышать какой-нибудь подозрительный шум, а он включает на своем персональном коммуникаторе видео, чтобы она своими глазами убедилась, что он находится в кафетерии на набережной. Славен тем самым намекает ей, что приехал на важную деловую встречу, направляя камеру мобильного телефона на медленное, вялое и затрудненное течение едва слышной реки… Он делает это якобы не для того, чтобы оправдаться перед ней, а чтобы та, увидев, где он находится, поняла, что он занят делами, но София своим малым, насквозь прагматичным умишком думает, что он лишь беззаботно проводит время на берегу грязной реки.
И тогда, не прощаясь, Славен Паканский прерывает передачу изображения и звука, стремясь как можно быстрее вернуться в тот мир, который с годами притягивал его все больше. В отличие от своего отца, у которого не было времени для всяких сантиментов… Ты будешь жить хоть и в другом, но все в том же городе! — вновь вспомнилось переделанное на новый лад, но такое же точное ностальгическое высказывание давнишнего писателя из этого города.
Река, как однажды сказал ему отец, когда-то несла в город обильные воды, которые «пахли речными водорослями и моим детством». Странно, но с течением времени он все чаще думал об отце. Старший Паканский, крупный бизнесмен и сын продавца тканей в послевоенных социалистических магазинах, расположенных по обе стороны реки, умер лет десять назад, совершенно обессиленный, во сне. Славен сделал для него все, что сын мог сделать для своего отца. За исключением, может быть, того, что он не уделял ему достаточно времени, хотя и знал, что жизнь в нем из-за все более слабеющего сердца медленно, но неотвратимо угасала. Отплатил ему за недополученное в детстве внимание; Славен Паканский следовал по стопам отца. У тех, кто, как старик Паканский, в новые времена зарабатывал огромные деньги, открывая частные компании и расширяя их в соответствии со своими способностями до масштабов крупных предприятий, не было времени на собственных детей.
Своих детей у них с Софией не было, чужих они усыновлять или удочерять не хотели, надеясь все-таки обзавестись собственными. Им было достаточно мира, который они построили, он, занимаясь своей карьерой, она, следя за тем, чтобы все подчинялось его желаниям. И только его. Во внимание никогда не принимался никто, даже отец, который, приученный к одиночеству, с самого начала не хотел жить с ними. Может быть, ему следовало бы уделять больше внимания ему, своему отцу, а не только молодой жене. Славен был единственным ребенком, и это обременяло его дополнительной ответственностью перед стариком. А старик был автократом, человеком, стремившимся нажить капитал любыми возможными способами, без всякой жалости к другим. Ему всегда были безразличны окружающие его люди, даже собственная жена, которая с молодых лет оставалась одна, пока он строил первый консорциум семейства Паканских. Но перед смертью он сказал сыну, что все, что он сделал, даже то, что принес в жертву свою жену, мать Славена, оставив ее одну, что все, что он создал, он создал для него, для Славена Паканского…
Эти слова тронули его, хотя он не знал, можно ли верить человеку, который всю свою жизнь посвятил тому, что подсказывали ему личные амбиции, и который с легкостью лгал, создавая из лжи неоспоримую истину, рядом с которой не было места колебаниям… Тех, кто сомневался в отцовской лжи, оттесняли, а наиболее решительных из них — разными способами уничтожали… Потом, делая собственную карьеру, Славен довел это унаследованное от отца искусство до совершенства.
И вот, впервые беспомощный, не в силах ничего сделать, сидя на краю кровати, где лежал только что умерший отец, Славен Паканский почувствовал страшное сожаление из-за всех вопросов, которые он не задал, и всех ответов старика, которые он не услышал. И всех начатых и потом прерванных рассказов старика, часть из которых содержали укоры, часть — советы, но некоторые представляли собой короткие истории со скрытым смыслом, на которые то не было времени у молодого Славена, то его отец, в то время находившийся на пике деловой активности, не хотел досказывать их до конца, чтобы не задеть его чувств и не испортить собственный образ в глазах сына. Теперь он чувствовал, что многое между ними осталось недосказанным. Многие вопросы, которые он теперь задает себе, остались без ответа. Может быть, поэтому сегодня он все больше тоскует по отцу.
Кем он был на самом деле, что за человек он был?
Не тот, кто познакомил его с бизнесом, и кого он знал, как человека с неуемной энергией, спекулятивным духом и бескрайней активностью, а тот, каким он был до и позади всего этого, чье присутствие он иногда отчетливо ощущал, но с кем он так и не сумел познакомиться поближе… Все семейные легенды, которые он знал, он слышал от матери, особенно те, в которых говорилось о благодатном времени, когда человеческие души были чисты, как и речные воды…
Позже, когда Славен Паканский взял на себя управление империей своего отца, он объявил ее россказни ее личными химерами, потом вытеснил их и, наконец, забыл. Он увлекся идеей построения консорциума, а вскоре и консархии, начатого его предшественниками, но законченного им. Короче говоря, он стал таким же, как его отец. Но и сегодня Славен Паканский не испытывал никаких угрызений совести. Для них не было никаких причин. По крайней мере, не из-за отца. А что касалось остальных… в консархии стало немодно как-то по-особому относиться к другим. Он конечно любил своего отца, и отец отчасти это знал. С другой стороны, когда старик захворал, у него на вилле появилась небольшая армия нянек, которые удовлетворяли все его желания и потребности, а его врачи всегда были готовы помочь даже в самой незначительной нужде. И сам он регулярно навещал отца. Его огромные возможности позволяли получать новейшие лекарства, которые он закупал в лучших и известнейших лабораториях Континента.
Однако он чувствовал необъяснимую жалость, возникновения которой он не понимал; только жалость, которая с течением времени все увеличивалась. Ее причиной были не только мысли об отце, хотя все началось с этого; поводом к ней стал бег времени и крутая перемена, которую он переживал, пробуя на вкус минувшее время, совсем не такое, как нынешнее, снова и снова погружаясь в эту, во многом его собственную, но и совсем чужую эпоху. Ему было жаль отца, мечты которого так и не сбылись, жаль матери, внезапно умершей еще до того, как он поступил в гимназию; ему было жаль, что он не услышал историй жизни своих дядей, тетей, двоюродных братьев и особенно их предков, целые галереи которых неизменно серьезно и загадочно смотрели на него со старых фотографий, унаследованных от отца, но в выражении их лиц был лишь отблеск характера, в манере держаться — отражение амбиций, в позе было скрыто их настоящее настроение, во взгляде — неведомые желания.
Он никогда не узнает их судеб, их имен, их жизни, их потомков, их истинное счастье и несчастье, и, в отличие от того, что было раньше, теперь это становилось для него очень важным, почти навязчивой идеей. И сожаление вместе с тем, что осталось неизведанным из прошлого, росло в нем и захлестывало его, как хлынувший вдруг мощный поток из водоносного пласта при рытье колодца.
Отец, когда у него уже почти кончились силы, во время ночных визитов Славена рассказывал ему что-нибудь о своем прошлом и о прошлом семьи. Но тогда, к сожалению, Славена Паканского совершенно не интересовали старые истории, потому что он создавал новую, свою собственную историю успеха. И старик ждал, когда у сына появится не столько свободное время, сколько настоящий интерес, чтобы, показывая старые фотографии, он мог понемногу поделиться сохранившимися воспоминаниями.
Теперь Славен Паканский, лишенный этих важнейших ориентиров, чувствует себя человеком без прошлого. Близкий знакомый из деловых кругов, которому он втайне доверился, лаконично сказал ему: «Прошлое? Сегодня человек может производить и его», а затем, глядя ему прямо в глаза, добавил: «Особенно такой человек, как ты».
Так зародилось его желание воссоздать прошлое, читая, по секрету от всех покупая антикварные книги, старые подшивки газет, фотографии, видео, а потом он решил заказать проекты, в которых оживало прошлое, и хорошо за это заплатить.
— Вы ведь будете присутствовать на открытии собора «Изгнания Мессией Сребролюбцев из Храма» в Консархии, — тихо говорит Буонависта, стоя, опершись на стол Иннокентиуса и нависая над полным лицом понтимакса, который кажется маленьким, сжавшимся и съежившимся за своим огромным столом. — Не так ли, Ваше Святейшество?
Иннокентиус смотрит на него, побагровев лицом, и, напуганный рыбьим взглядом Буонависты, осмеливается наконец проговорить…
— Я больше не могу выдерживать такой темп…
— Выдержите! Вы все прекрасно выдержите. Именно для этого мы, братья, избрали Вас преемником Петровым на святом апостольском престоле. Так что Вы все стерпите, причем прежде всего ради себя. И клянусь могилой все еще живого святого Петра, еще больше стерпите ради нас! — говорит ему кардинал, подчеркивая каждое слово, почти прикасаясь к испуганному лицу понтимакса.
Затем, совершенно некстати, устрашенный холодом, исходящим от северянина, а еще и фразой про могилу все еще живого святого, (чьим представителем в церковной организации теперь является он сам), загадки, не перестававшей пугать его еще со времен занятий в семинарии, Иннокентиус почти по-детски наивно спрашивает:
— Ты так думаешь? — испуганно говорит южанин и при этом представляет себе живого святого Петра, который, сидя за маленьким деревянным столиком, на мгновение откладывает в сторону старый calamus scriptoris и перестает писать на пожелтевшем свитке из дубленой кожи, производящим невыносимый скрипящий звук, от которого у Иннокентиуса и теперь, когда он представляет его, бегут мурашки по коже, и тут же вытягивается, зевая, в своей довольно скромной внутри, но позолоченной снаружи ватиканской гробнице, расположенной под алтарем собора, носящего его имя…
— Уверен! — говорит Буонависта тем же тоном, пристально глядя в растерянные глаза замолчавшего понтимакса, потом медленно выпрямляется и, приняв официальную позу, прежним официально отстраненным тоном, добавляет: Ваше Святейшество.
Вечерний намаз перед молитвенной нишей в виртуальной мечети Аль-Акса еще не закончился, когда по офису Ясина бин Фейсала аль-Дауда Хашеми эхом разнесся сигнал экстренного вызова. Директор Управления исламской глобализации Саудовского халифата не позволил сигналу входящего звонка служебного коммуникатора нарушить его молитву, думая, что телефонные трели скоро прекратятся. Однако звонок не прекращается, и Хашеми, немного нервничая, заканчивает намаз, быстро проведя ладонями по лицу, включает коммуникатор, и сначала на экране появляется надпись с именем, а сразу за этим и довольно напряженное лицо звонящего. Как Хашеми и предполагал, это был не человек из исламского мира, а один из неверных, с кем он был обязан общаться по долгу службы. Это был Рудольф фон Пфеллер, который, не поздоровавшись, сразу взволнованно приступил к делу…
— Послушай, Ясин, что это значит? — нервно начал председатель Европеального союза.
— Добрый вечер, Ваше Превосходительство! — приветствовал его Хашеми и, хотя отлично знал ответ, так же спокойно спросил: Что ты имеешь в виду?
— Да ведь вы сняли все деньги со своего счета в Центральном европеальном банке! — продолжает Пфеллер, задыхаясь от волнения. — Ты что, не понимаешь, какой это удар по нашей финансовой стабильности?
— А, ты об этом, — говорит Хашеми. — У нас появилась необходимость использовать капитал, размещенный в вашем банке. Халиф планирует крупные инвестиции, имеющие решающее значение для нашего сообщества.
— И что теперь? — спрашивает Пфеллер. — Из-за этого необдуманного и неожиданного поступка должна рухнуть вся европейская финансовая система? Это неслыханно!
— Я уверен, — спокойно отвечает саудовский министр по глобальным религиозным коммуникациям, — что финансовая система Европеального союза не держится только на нашем депозите.
Пфеллер, весь красный, молчит, и Хашеми замечает, как старик быстро принимает таблетку и запивает ее глотком воды.
— Пожалуйста, не волнуйся, — говорит министр аль-Дауд Хашеми. В ближайшее время мы вернем этот наш депозит.
— Когда!? — кричит вместо того, чтобы просто задать вопрос, европеальный председатель.
— Скоро, — отвечает министр халифата, — но это не значит, что я могу назвать точный срок. На данный момент эти деньги нам нужны, к тому же мы их уже инвестировали в один наш проект.
— Так вот как, значит, — кричит Пфеллер, — вы нам отплатили за политику равноправия религиозных меньшинств, которую мы решительно продвигаем среди членов наших консорциумов. Ты же понимаешь, что это атака на наши базовые интересы!
— Пожалуйста, не усматривайте в этом финансовом акте каких-либо скрытых намерений. Поймите и нас, сейчас не золотые времена нефтяных потоков. Солнечные панели и экспорт электроэнергии теперь приносят гораздо меньшую прибыль…
— Только, пожалуйста, не жалуйтесь, ведь это мы установили вам солнечные батареи… Вся пустыня превратилась в электростанцию, а вы в глобального поставщика электроэнергии. Кроме того, вы экспортируете песок по всему миру, частью для строительных нужд, частью для добычи кремния… Так что, пожалуйста, не надо давить на жалость, — нервно прокомментировал фон Пфеллер.
— И кстати, наш депозит лежит у вас очень давно! — Хашеми делает вид, что не слушает. — Об этом ты как-то забываешь!
— Хорошо, — краснолицый Пфеллер наконец взял себя в руки и не хочет вступать в рискованные перебранки. — Спокойной ночи!
— Конечно. Спокойной ночи! — холодно отвечает Хашеми.
На террасе ресторана закрытого типа, предназначенного для консархической элиты и расположенного на втором этаже огромного здания Корабля, Татьяна Урова бросает нервный взгляд на хронометр в своем коммуникаторе. И откидывается на спинку стула, когда видит, что включенный секундомер показывает уже 17 минут 55 секунд.
— Опаздывает, пидор! — нервно сказала она себе, возможно, так громко, что официант решил, что она его зовет. Она заказала еще выпить, решив, что надо успокоиться. Она планировала в любом случае провести этот деловой ужин, выслушать собеседника и потом, наконец, отправиться домой к Слободану Савину и предать себя его горячим и страстным ласкам, которые все больше занимают ее мысли. Она сидит одна и пьет коктейль из минеральной воды «Колегнар» с ломтиками лимона, апельсина, грейпфрута и веточкой марихуаны с пятью листочками.
С террасы Корабля она вдруг замечает полетные безумства какой-то сумасшедшей девицы с развевающимися волосами, выделывающей эскапады на левитационном скейтборде, на котором она катается у фонтанов в близлежащем парке, пролетая под струями, время от времени бьющими мощным потоком, а потом пересекающимися друг с другом, образуя разноцветные водные решетки. Храбрая, — думает Татьяна, и эти выходки напоминают ей о собственном бесстрашном жизненном слаломе в юности, и при этой мысли она улыбается. Вдруг она замечает, что в небе над городом появился еще один силуэт, и ей кажется, что это юноша на леви-скейтборде. Она следит за его спокойным полетом по направлению к девушке. Как читатель наверняка догадывается, это Юго и Злата. В отличие от нее, с ее темпераментными трюками, его полет проходит на редкость спокойно. Татьяна улыбнулась озорству этой девушки, а затем, вернувшись мыслями к столу, все еще остающемуся без хозяина, достала из коктейля пятилистную декоративную веточку и положила ее на тарелку перед собой как раз в тот момент, когда в двери на террасу появился Антон… черт побери, она никак не может запомнить фамилию этого женоподобного парня, а ведь он вполне способен стать самым вероятным кандидатом на пост Председателя консархической биржи и правой рукой ее шефа, заняв вторую по значимости должность в Консархии. Она понимает, что сейчас самое время установить с ним хорошие отношения, потому что от него будет зависеть, продолжит ли она работать в своем нынешнем качестве.
Антон Поляков подходит к ней, подняв бровь и с кислой улыбкой на сжатых губах, которая должна выражать сердечность, держа в руке большую серебряную розу. Только тогда Татьяна замечает, что прядь его волос тоже окрашена в серебристый оттенок.
— О, так вы уже здесь! — цедит он сквозь сжатые и натужно улыбающиеся губы, избегая таким образом извинений за опоздание, что Татьяна Урова ему тут же прощает, считая, что он попросил прощения за непристойное, уже получасовое опоздание цветком, который, как она думает, принесен ей.
Вместо этого она слышит нечто странное.
— Посмотрите, дорогая Татьяна, что мне подарили только что, — говорит он и деликатно подносит розу к носу, пытаясь впитать запах генетически модифицированных лепестков, надушенных искусственными ароматами, что все вместе кажется ей совершенно отвратительным…
— У вас есть поклонницы, — сказала Урова, стараясь говорить весело.
— Конкретно этот цветок мне достался от одного друга, но, конечно, у меня нет недостатка и в поклонницах, — отвечает он и выполняет технический жест поцелуя руки, быстро и нетерпеливо наклоняя и поднимая голову, при этом его розовые губы остаются парить высоко над ее ухоженной ладонью. — Надеюсь, что я буду иметь удовольствие включить в их число и Вас.
— Я тоже, — любезным тоном говорит она и сдерживает себя, чтобы больше не сказать ни слова на эту тему, не желая ранить нарциссичное самолюбие этого бисексуала, который, она только сейчас это заметила, подводит глаза темно-синим карандашом. — Я буду рада на нашу следующую встречу тоже принести серебряный цветок, — не может не добавить Татьяна Урова.
— Тут немного сложно: оттенок цветка зависит от тона моего локона — не дает себя запутать Поляков. Мои настоящие друзья всегда знают, какой тон у меня в данный момент…
— О, — говорит она, — это я узнаю! Моя работа заключается именно в этом…
— В том, чтобы дарить цветы? — спрашивает он якобы наивным тоном.
— В том, чтобы располагать подробной информацией, — холодно отвечает Татьяна Урова. — Цветы я заказываю по указанию моего шефа. И я, господин Поляков…
— Пожалуйста, зовите меня просто Антон, — говорит он значительно дружелюбнее, вспомнив, кто именно является ее шефом.
— И я, господин Антон, — медленно продолжает она, глядя прямо в его подведенные глаза с подкрашенными тушью ресницами, и выражение его лица подсказывает ей, что в этот момент она твердо напомнила ему о своем влиянии, — лучше всех, поверьте, лучше всех знаю вкус нашего многоуважаемого Консарха.
Он поджимает губы, склоняет голову и больше не произносит ни слова.
— Хорошо, и что теперь?! — прерывает Консарх, наблюдающий за всем этим с ленивым выражением лица и потом поворачивающийся ко второму активному экрану, на котором по стойке смирно стоит начальник Управления наблюдения Консархической гвардии: — Что такого потрясающего в этом сообщении, что мне нужно тратить на него время?!
— Мы решили, что это может представлять интерес в связи со служебной лояльностью…
— Лояльность — это вопрос интересов! — говорит Паканский. — Follow the money! — как мы когда-то говорили. Следите за счетами, доходами и расходами, движением акций и ценных бумаг, и вы узнаете больше о реальной ситуации, чем от записей такой ерунды.
— Так нам перестать следить за акционером Антоном Поляковым?
— Перестаньте следить за руководителем моего кабинета Уровой! — говорит Консарх, тем не менее не переставая думать про себя: посмотрим, расскажет ли она мне завтра что-нибудь об этой встрече, и добавляет: а насчет пидора — делайте, что сочтете нужным.
Начальник отдела наблюдения сглатывает, потому что ему не вполне ясно, надо ли продолжать наблюдать и записывать, когда они оба вместе.
— Понятно, Ваше Высокородие, — говорит он строгим военным тоном, резко кивает головой в знак уважения, нажимает кнопку отключения связи и после небольшой паузы приказывает наблюдателям:
— Продолжайте всё записывать! Ясно?!
— Так точно, — приходит ответ с металлическим призвуком.
— То есть всё, как всегда, — дополняет приказ начальник отдела наблюдения. — Записывай, сортируй, сохраняй, анализируй!
В точку! — говорит себе Урова, хотя и осознает, что разыгрывает опасную карту, потому что такие, как Поляков, ничего не забывают и заносят свои поражения в многочисленные ноутбуки тщеславия.
Потом они заказывают легкий ужин. До сих пор о занятии желанной должности Председателя консархической биржи не было сказано ни слова, хотя Татьяна еще раз дает ему понять, что является доверенным лицом консарха, которому, по ее словам, она обязана всем, чего уже добилась, и, как она верит, и еще добьется в жизни. Он понимает посыл и отвечает комплиментом: уверенностью, что ее карьера на этом не остановится, и что у такой значительной личности есть еще возможности для роста.
— Вы, например, можете когда-нибудь стать Председателем совета директоров консархической биржи, — говорит он и искоса смотрит на нее, поднимая стакан с коктейлем из колы и авокадо.
— Спасибо, — говорит Татьяна с улыбкой и чувствует, что сейчас самое время поставить точку в этой неожиданно пошедшей наперекосяк встрече, которую сама же и назначила для того, чтобы обсудить именно этот вопрос. — Это место принадлежит людям более опытным в деловой проблематике нашей Консархии…
— Да? — уклончиво говорит он и отпивает коктейль с неопределенным выражением лица. — Как кто, например?
— Как, например, Вы, господин Поляков, — решительно говорит Урова, деликатно наклоняясь к нему и в тот же момент вспоминая, что опять назвала его по его случайно вырвавшейся долбаной фамилии, — лично я думаю, что Вы можете быть наилучшим выбором, который сделает наш дорогой консарх при рассмотрении кандидатов на эту ключевую должность…
— А есть и другие? Антон Поляков безуспешно пытается скрыть свое прагматическое любопытство, хотя уже было известно, что существует список из пяти кандидатов.
— Несколько, — сказала она бесстрастно, наслаждаясь появившейся в его глазах нервной дрожью. — И, надо признать, все крайне солидные. Его Высокородие тонко чувствует, как следует проводить кадровую политику.
— О да, у консарха всегда был нюх в подборе кадров, — сказал Поляков и взял розу в руку, чувствуя, что ни одного имени своих конкурентов он от нее не узнает.
Он думает, что нельзя недооценивать эту женщину и что он должен немедленно, срочно исправить свой первоначальный образ, испорченный его самодовольным и самовлюбленным поведением. Он знает, что ближайшие соратники влиятельных людей могут сыграть ключевую роль в подобных ситуациях, так же, как и знает, что его злейший враг — как раз его собственное высокомерие. Но что делать, если оно проистекает именно из тех необыкновенных качеств, которыми обладает его столь особенная, тонкая и многозначная личность… Он всегда был лидером, начиная со средней школы, в двух университетах, которые окончил в двух иностранных консархиях, он был первым во время обучения, при прохождении последипломных курсов усовершенствования в европеальных центрах, делая головокружительную карьеру, поднимаясь за короткое время со ступеньки на ступеньку, с должности на должность, и он, и его подчиненные всегда показывают высочайшие результаты; возможно, именно из-за его нарциссизма, которым он постоянно пугает своих подчиненных и который использует в качестве мотивации их лояльности и эффективности, какие консарх Паканский требует от своих людей.
Эта сильная anima, женская часть его души, с одной стороны, движет его вперед, но, с другой стороны, перед ним возникают проблемы и появляется риск неудачи именно из-за того, что окружающие его не любят. Но кто сегодня обращает внимание на такие мелочи? Сегодня важно добиваться своей цели. И он это делает. Постоянно. Непрерывно. Почти ежедневно… Еще немного, и он сможет достичь нового, невероятно высокого положения: стать вторым человеком в этом бизнес-сообществе. Ему нужно лишь приложить еще немного усилий, чтобы достичь такого положения, он понял это после первого и пока единственного разговора с Консархом, но все же, пока дело не сделано, Антон Поляков решает привлечь на свою сторону в качестве союзника и ее, руководителя Личного кабинета Консарха.
— К сожалению, мне придется закончить эту встречу, — официально говорит Урова с приятным выражением лица, заметив перемену в его поведении, и уже думая о предстоящей ночи с Савиным, она чувствует себя одновременно взвинченной и взволнованной, но тут же прерывает это возбуждение, чтобы не инициировать процесс спонтанного оргазма, который может настичь ее и здесь, перед этим бисексуальным существом.
— Конечно, — говорит Поляков, встает, берет ее за руку и вкладывает в нее розу. — Вам она подойдет больше, — добавляет он слегка соблазнительным тоном, который приводит ее в ужас, но она принимает игру и выдавливает из себя свою лучшую улыбку восхищения галантностью собеседника, которая — она убеждена — произведет впечатление на Полякова.
Она знала, что людям такого сорта нравится, когда ими восхищаются. Она не перестает задаваться вопросом, что Консарх нашел в этом патологически амбициозном существе. Не сумев найти ответа, она решает, что и ей следует доставить некоторое удовлетворение этому бисексуальному нарциссу. И нюхает искусственную розу.
Слободан Савин даже во сне может набросать контуры грандиозного сооружения Корабля. У него есть уже сотни зарисовок с разных ракурсов большого и, что интереснее, первого из ныне многочисленных торговых центров, разбросанных по всей консархии. Савин нашел один из старых подробных эскизов центра, теперь простирающегося до самой реки, со своими многочисленными этажами, напоминающими палубы океанского лайнера, нос которого направлен вниз по течению, как будто он готовится поплыть по реке, и именно на этих эскизах он пририсовывает новые украшения, которые вскоре должны появиться на бортах постоянно расширяющегося и возвышающегося здания Корабля.
Савин проводит линии по эскизу от носа, через строящуюся новую церковь, расположенную на верхней палубе, вплоть до кормы Корабля, потом умело унизывает их кругами, которые в духе ретро-дизайна, каковому он обязан следовать, представляют собой гирлянды из бесчисленных лампочек. Потом на самой высокой палубе он рисует светящуюся надпись С Новым 2040 годом. Да здравствует Консарх! а рядом надпись на английском языке Happy New Year 2040! Long Live the Consarch! Ниже он рисует несколько экранов с движущимися надписями Ваши акции, ваш Колегнар… С балконов верхних палуб на нижние он опускает длинные полосы, украшенные снежинками и фонариками, и на них быстрыми движениями рисует те же, но теперь читаемые с трудом новогодние поздравления. На заднем плане в небо поднимаются несколько сильных лучей света, впечатляюще наводя на мысль, что это разноцветные лазерные лучи цветов консархийского флага проецируются в темное небо над городом. Затем на носу, в том месте, где у каждого корабля написано его название, Савин нарисовал еще два огромных флуоресцентных лозунга: Корабль, наша Консархия и ниже The Ship, our Consarchy.
Он доволен подробным эскизом. Удивительно, что эскиз привлекает внимание его сына, который, проходя у него за спиной, останавливается, смотрит на корабль, потом подходит ближе и рассматривает его новым, оживившимся взглядом, хотя потом молча, без комментариев уходит. Такое необычное поведение сына наполняет его чувством удовлетворения, и впервые за долгое время блаженная улыбка появляется на лице Слободана Савина, который, прищурив глаза и наклонив голову, рассматривает свое творение.
— Кто знает, — говорит он себе, ощущая, что начинает создаваться новый комикс. — Кто знает, что здесь может случиться.
— Здравствуйте, Ваше Святейшество! — в офисе понтимакса в соответствии с протоколом экстренных вызовов почти автоматически включаются изображение и голос Рудольфа фон Пфеллера.
— Ой! — испуганно воскликнул Иннокентиус, не ожидавший внезапного вторжения фигуры европеального председателя и только что склонившийся с крепко зажатыми в руках ножом и вилкой над тарелкой, от которой поднимается восхитительный пар с ароматом апельсинового соуса.
Как раз в этот момент в столовую, тоже без предупреждения, входит кардинал Буонависта, что дополнительно выводит понтимакса из равновесия.
— Ваше Святейшество, — говорит Рудольф фон Пфеллер с экрана коммуникатора, — я прошу прощения, что вторгаюсь, так сказать, в ваш обед, но дело тревожное. Центральный европеальный банк опустошен всего одной транзакцией!
— Опять этот еврей из Нью-Йорка?! — восклицает папа.
— Нет, Ваше Святейшество, на этот раз араб!
— Какой еще араб? — кричит понтимакс, все еще не отказываясь от намерения порезать на кусочки ароматно дымящуюся жареную утку, сладко щекочущую расширенные ноздри запахом апельсина и розмарина.
— Халиф.
— Саудит? — спрашивает понтимакс и наконец опускает нож и вилку.
— Он, — отвечает фон Пфеллер.
— И что мы теперь будем делать? — растерянно спрашивает понтимакс.
— Как что делать?! Я для того и звоню, чтобы мы включили механизм финансовой солидарности. Переведите нам ваш депозит, равный по величине арабскому!
Папа некоторое время молчит, затем поворачивается к кардиналу.
— Что нам делать, Буонависта?! Найдите какое-нибудь решение. Вы можете это сделать.
Буонависта холодно смотрит на него.
— Ешьте утку! — прошипел сквозь зубы кардинал.
— Что? — говорит понтимакс, чувствуя, как у него резко пропадает аппетит.
— Я имею в виду, спокойно продолжайте трапезу, — тихо говорит Буонависта.
— Спокойно?! Как я могу быть спокоен? Мне в последнее время нет ни мира, ни покоя, — восклицает понтимакс, а потом изменившимся тоном спрашивает: У нас есть столько денег?
— Нет, — отвечает Буонависта после некоторого молчания.
— Боже мой, как это у нас нет?!! — кричит Иннокентиус, уже совсем позабыв об утке.
— Вот так. Если мы это сделаем, нам придется опустошить наш центральный банк и объявить себя банкротами, — говорит кардинал.
— Значит, вы бросаете нас в трудную минуту, — кричит фон Пфеллер из брюссельского кабинета и уже видит внутренним взором, как объявляют о банкротстве Союза и как его самого распинают на позорном столбе на глазах у всех журналистов, финансистов, акционеров, банкиров и прочих спекулянтов… И громко произносит самое страшное:
— Люди, не оставляйте нас! Американцы купят нас с потрохами!
— Неужели мы на самом деле оставим их в беде? — в ужасе шепчет понтимакс своему кардиналу, представляя, как на его троне восседает протестантский епископальный архиепископ Америки.
— Ни в коем случае, — говорит Буонависта, осознавший заморскую опасность еще до того, как фон Пфеллер упомянул о ней, и прищуривает глаза до тех пор, пока они не становятся похожими на щелки, а затем сообщает им двоим, — у меня есть решение. Просто дайте мне немного времени.
— Времени осталось совсем немного, — говорит фон Пфеллер из брюссельской штаб-квартиры несколько более спокойным тоном и, осекшись, видит, что Буонависта без предупреждения прервал связь. Затем он запирается в своей тайной комнате и долго смотрит через дверной глазок на свой пустой кабинет, чтобы успокоиться от ужасных волнений дня.
Славен Паканский входит в домашнюю столовую, уже убранную для очередного приватного ужина Консарха и Первой леди, бросает полный презрения взгляд на биогенетическую орхидею, украшающую круглый стол, и садится на стул, который пододвигает ему первый дворецкий. Знаком показывает, что можно подавать и слышит резкий звук шагов Софии. Он поднимает голову и едва смотрит на жену безжизненным взглядом, только что вернувшись домой из нового виртуального путешествия, снова возбуждающего и полного нежности.
— Обычно люди говорят «добрый вечер», Ваше Высокородие! — поддразнила она и села на стул, который дворецкий ей пододвинул и тут же исчез.
— Говорят, но только тем, кто вам рад, — ответил Паканский, решивший не устраивать свару, чтобы не испортить себе настроение окончательно, и бросил ничего не выражающий взгляд на жену. — А ты что-то в себе поменяла, — обратился он к Софии и попытался приятно и с намеком улыбнуться, но что-то заставило его на этом не останавливаться, и он добавил: Я имею в виду, в переднем обвесе!
— И в заднем тоже, — цинично добавила она, знаком приказывая подавать ужин, — только ты меня в упор не видишь.
— А! Ты имеешь в виду — увеличила бедра и… заднюю периферию, — сказал Славен, глядя в свою тарелку. — Тебе бы больше подошел второй номер, а не этот четвертый, который ты на себя натянула…
— Вот как? А я думала, ты ничего не замечаешь, — впервые сказала она с живым выражением лица.
— И орхидея красивая, — заметил он. — Где купила?
— Мне подарили, — не моргнув и глазом ответила София Паканская, глядя на мужа.
— Да ну? — говорит он грамматически неправильно и набивает рот едой, голодный как волк после новой сумасшедшей забавы, на этот раз на ковбойскую тему, а потом, незаинтересованно глядя на нее, спросил, будто ничего не зная, от кого подарок.
— От молодого господина Полякова! — значительно отвечает Паканская.
— Да? — безразлично спрашивает Славен, все еще с набитым ртом. — И что этому типу здесь было нужно?
— Этот тип, — отвечает она, растерянно поправляя свое колье с южноафриканскими бриллиантами, — вообще-то хотел видеть тебя. Цветы — это выражение его джентльменского отношения… Если ты еще помнишь, что это такое.
— Он… пмфф… — неразборчиво сказал он, но София не переспрашивает, что он хотел сказать.
— Он очень внимательный и расторопный молодой человек… — сказала она нервно, задумчиво опуская взгляд и одновременно делая паузу, привлекая таким образом его внимание, затем вновь поднимая взгляд на Славена. — И я тоже хотела попросить тебя кое о чем в связи с ним.
— Ты хочешь, чтобы я назначил его Председателем консархической фондовой биржи, — говорит Славен с насмешливой непринужденностью, означавшей, что он читает ее мысли, как базу данных пубертатных сантиментов, и энергичным жестом в сторону дворецкого приказывает забрать пустую тарелку и принести вторую перемену блюд. — Ты ведь этого хочешь, дорогая?
— Напротив, Славен, — тактично говорит она, — я прошу тебя быть очень осторожным, если ты действительно намерен назначить его на эту должность. Думаю, стоит подождать и посмотреть, как он работает, и вообще соблюсти процедуру до конца…
— О! — восклицает Паканский. — Очень принципиально, дорогая София.
— Конечно, — отвечает она, — интересы семьи для меня на первом месте.
— Какой семьи? — он посмотрел на нее, казалось, не понимая. — Так нас всего двое. Ты и я.
— Не надо иронии, мы не единственная бездетная семья в мире, — говорит она с удивительным спокойствием. — Для меня важнее всего твое положение и эффективное управление консархией, — и потом неубедительно добавляет: Больше меня ничего не интересует…
В то же время она думает, что авантюра с ее юным Аполлоном должна длиться как можно дольше, тем более что Аполлон двуполый, а с таким она сталкивается впервые в жизни — такого не было в ее скудном опыте немногочисленных измен после того, как у Славена начались вечерние головные боли и он потерял к ней всякий интерес, а то, что этот амбициозный Аполлон дал ей, находящейся на грани постклимактерического безумия, наполняло ее упоительными волнами, жаркими приливами и жизненными соками и уверяло в существовании живой, радостной до самозабвения и умно осуществляемой эротики.
— Браво, — говорит Славен Паканский, указывая на нее столовым ножом и проницательно глядя на ничего не выражающее лицо Софии.
Он, такой хитрый и с таким острым и шустрым умом, никогда не останавливающимся на одном месте, высказывании или наблюдении, а скачущим из стороны в сторону и всегда рассматривающим вещи с разных углов, — он думает, откуда у нее теперь эта осторожность, ведь он был уверен, что ему придется ее уговаривать не вестись на внимание, купленное по цене обычного, правда дорогого, импортного цветка, напичканного биоконсервантами и добавками, причем, внимание такого скользкого и льстивого хлюста, как Поляков, которые, точно как и биогенетические орхидеи, произрастает в среде бизнес-элиты Корабля.
Кстати, он подумал, что такую орхидею надо подарить Лидии при первой же следующей голографической встрече на теплых морях. Цветок ему нравится, несмотря на то, что он осознает — как мы уже говорили, — что внимание Антона Полякова к его жене носит и другой оттенок, а именно, кроме попытки подлизаться со стороны этого жлоба с разноцветными локонами, в нем есть также и некий эротический элемент.
Славена Паканского больше, чем никудышный роман жены с этим амбициозным слизняком, который интересовал его меньше, чем прошлогодний снег, волновала мысль, что в названии подаренного цветка — орхидея — был прямой и вульгарный эротический смысл и что он был… как будто создан для Лидии.
В тот же вечер Слободан Савин держал нежное, волнующееся тело Татьяны в своих ладонях, как драгоценную вазу, и водил пальцами по ее гладкой, ухоженной, ароматной коже, ощущая дрожь, которая как удары током сотрясала его возлюбленную. Татьяна наслаждалась его руками, ждала его еще не до конца приблизившегося тела, ждала новых прогулок его ладоней по своей коже, и когда они прошли по ее плоскому и напряженному животу, она не выдержала и отдалась оргазмам, которые наступали все сильнее и неотвратимо, совершенно не похожие на те, что приходили поодиночке, далекие и часто придушенные в самом начале.
Это было нечто совершенно другое. Что-то такое, что порождалось не самим актом физического единения, а присутствием Слободана, его нежностью, его шепотом, легкими поцелуями на ее постоянно ежащейся коже. Это был настоящий оргазм. Что-то совершенно новое и отличное от всего, что она испытывала до сих пор. На этот раз не только кожей. Ей казалось: больше всего, дыханием.
Комиссия, состоящая из наиболее влиятельных акционеров консархии, в отсутствие самого консарха Славена Паканского, решившего, что сам он не будет голосовать на выборах нового первого лица Биржи, утвердила Антона Полякова единственным кандидатом.
Потом они позвонили консарху, чтобы сообщить ему о решении, которое Паканский принял спокойно. При этом председатель комиссии трижды торжественно просил его сообщить свое мнение о выборе кандидата, и в точно определенное время Каран, Консарх и Принцепс присоединились к голографической видеоконференции, в которой участвовали члены всех органов Биржи, а также члены избирательного органа, с нетерпением ожидавшие его заявления, переданного в электронном виде.
После некоторой паузы, наполненной очевидными раздумьями, консарх подтвердил решение, что Антон Поляков остается единственным кандидатом на должность консархического биржарха.
— Ваш выбор принят! — торжественно провозглашает Консарх, хотя обычная церемониальная фраза звучит по-другому: Вы сделали достойный выбор…
Затем он приказывает завершить процедуру так, как они ее начали, благодарит остальных кандидатов, которым на этих выборах повезло меньше, а также участников биржевой видеоконференции, и неожиданно отключается.
Сообщение, послышавшееся в резиденции, предвещает частный звонок Консарху по видеофону. Славен Паканский дает голосовую команду отключить трансляцию своего живого изображения звонящему, заменяя его чередой собственных фотографий, а дисплей своего телефона переводит на большое зеркало в спальне, перед которым он сейчас стоит, и, готовясь к выходу, завязывает галстук из флуоресцирующего шелка. На экране появляется электронный лик Слободана Савина.
— Господин Паканский… — робко начинает Савин.
— Говори, однокашник! — перебивает Паканский веселым голосом.
— Я закончил, — говорит Савин, смущенно улыбаясь с дисплея, — я имею в виду первую фазу заказа.
— Могу я что-нибудь из этого увидеть? — заинтересованно спрашивает Паканский, надевая терморегулирующие трусы, краем глаза заметив, что жена, полностью потеряв интерес к деловому разговору, повернулась и вышла из спальни.
— Конечно, — говорит Савин. — Вот, смотрите!
Внезапно комнату наполняет черно-белое изображение города у бурлящей реки, каким он был в прошлом веке. Затем оно медленно окрашивается в пастельные цвета, в которых преобладает теплый желтоватый тон.
— Это общие настройки голограмм, — слышится немного неуверенный голос Савина, — я подумал, что лучше их тонировать, а не раскрашивать, чтобы они были похожи на фотографии, из которых я их взял, а потом анимировал.
Паканский смотрит на живое изображение, которое появляется перед ним словно из облака, опустившегося на пол его комнаты. Это город времен его раннего детства. Картины прошлого века, только оживленные с помощью цвета и трехмерного представления, где виды раскрываются в панорамном движении и образуют полный круг, заканчивающийся там, где и начался.
— Это какая-то новая технология… — замечает Паканский.
— Абсолютно новая, — отвечает Савин, — это шестимерный комикс.
— Шестимерный? — машинально переспрашивает Паканский.
— Да, три основных измерения, четвертое — движущееся изображение, изменяющееся с течением времени. Разумеется, сопровождаемое стереофоническим звуком…
— А еще два? — спрашивает Славен Паканский.
— Мы добавим их позже. Включим осязательный и обонятельный эффекты.
— Что? — спрашивает Паканский.
— Прикосновения и запахи, — объясняет Савин, — содержимое этого комикса можно понюхать и потрогать.
— Смотри-ка, — удивляется Паканский. — В мое время комиксы были другие.
— И в мое, — улыбается Слободан, ровесник и одноклассник Славена. — Но надо следить за трендами. Собственно, это не комикс. Это называется широко анимированным чередованием изображений.
— Широко анимированное, да? — говорит Паканский, и в его памяти мелькает далекая и старая кинематографическая ассоциация — широкоэкранное кино!
— Да, его можно назвать сенсибилизированным широкоэкранным фильмом, — объясняет Савин свойства мультимедийной программы, в которой он выполнял заказ.
— Кинотеатр «Урания», где шли ковбойские фильмы, был широкоэкранным, — задумчиво произносит Паканский.
Савин молчит.
— Да? — наконец прозвучал его изменившийся голос в стереофонии спальни Паканского.
— Так мне говорил отец. Широкоэкранный! Кадры, растянутые на весь киноэкран, а экран огромный, как будто глядишь с футбольного стадиона. Сегодня все это кажется наивным, — сказал Паканский и после паузы добавил: Но кто сказал, что наивное хуже?
Потом замолчал, продолжая смотреть на сцены из другого времени.
Савин пускает вторую серию и усиливает стереоскопическую обстановку так, что из двух измерений зеркала изображение, будто проецируемое на полупрозрачное облако, распространяется на все огромное пространство спальни Славена Паканского. У него на глазах начинают разворачиваться картины бывшего центра столицы со своими магазинами. Паканскому казалось, что спальня наполняется ароматами милых сердцу образов, которые были здесь, так близко к нему, что он почти ощущал их, как веяния ветерка на коже свежевыбритого лица. Здесь, в шаге от него, сменяли одна другую сцены из давно минувшего времени, которого он даже не знал и которое, в сущности, было знакомо скорее его отцу и деду, а до него дошло именно через их многочисленные, смешные, и как теперь ему кажется, очень душевные и теплые рассказы…
Вот послевоенный парад прошлого века проходит на площади того же города, тогда выглядевшей совсем по-другому, с наивно украшенными грузовиками, везущими незамысловатые макеты скромных технологических достижений в электроэнергетике, строительстве, науке (Паканский тут горько усмехнулся), а также литературе и киноискусстве середины прошлого века. Виды совершенно другого города. И люди. Скромно одетые. Смеющиеся. Чиновники в темных очках на трибунах аплодируют каждой группе, каждому грузовику или парадному представлению.
Паканский отмечает, что на электронно вирированных трехмерных изображениях первомайского парада, какими красочными и бьющими в глаза ни были бы лозунги, символы, знаки, флаги и решения мизансцен, главным их украшением, по сути, были люди. Человеческие образы. Молодые люди в коротких штанах и дешевой спортивной форме, девушки в скромных трико, рабочие в синих комбинезонах, шахтеры в черной парадной форме, молодые ученые в белых халатах, врачи, молодые атомщики, молодые, молодые, молодые лица.
— А теперь все старое, — невольно приходит ему в голову мысль. — Сейчас молодость покупают, платя за лифтинг и необотокс. Вот как выглядит настоящая молодость.
Он вспомнил, что после того, как три бывших доминиона объединились в великий континентальный Союз, молодежь этой небольшой агломерации получала образование здесь, а затем, как правило, разбегалась, чтобы работать в экспертных фирмах и лабораториях на хорошо оплачиваемых должностях, уезжая в ассоциативные члены Союза, а иногда и дальше: в Новые Эмираты и Халифаты, как теперь назывались давно исчезнувшие национальные джамахирии, все до единой утонувшие в крови своих диктаторов и разваленные в результате жестоких гражданских войн, не прекращавшихся годами; или за океан, в Союз американских штатов, или в Новую Австралию с Океанией и Папуа.
На улицах, в цехах, в магазинах торговых центров и кафетериях, во всем, чем жил его консорциумный доминион, становилось все меньше молодежи. Здесь они рождались, обучались, и потом окончательно и безвозвратно уезжали куда-то еще… за исключением, конечно, той небольшой части, которая — благодаря акционерным накоплениям — каким-то образом ухитрялась жить здесь, работая на руководящих должностях или в обслуживании, к которому свелась вся экономика. Или, опять же, на нескольких работах в нескольких местах, как его экзотическая Лидия.
Есть времена молодые и времена, отягощенные внутренней страстностью, — вспоминал он слова отца, и год за годом убеждался в их истинности. Сейчас старые времена. А они, он всегда хорошо это знал, начались именно с его отца. С его богатства, награбленного путем сомнительных, манипулятивных приватизаций и мгновенного обогащения, в ходе которого разбазаривалось чужое и присваивалось нажитое, закрывались заводы, разрушались фабрики, массово увольнялись рабочие, умножались людские страдания и создавался тонкий слой сверхбогатых и огромный слой бедных, транжирились впустую величайшие возможности экономики, и на этом закончилось предыдущее столетие и начался новый век, в котором в мире воцарилась реальность сильного расслоения, что окончательно разрушило прежнее единство общества, и оно из гражданской демократии превратилось в ассоциацию акционеров, во владение консорциума, а потом сделало еще один шаг и стало консархией.
Совсем другое было написано в его книге, и преподавалось на начальных и продинутых курсах по Консархике — предмету, который он придумал и который методологически и содержательно разрабатывали профессора и академики, молча соглашающиеся с тем, что всю концепцию приписывают ему, довольные крупными пакетами акций, полученными частично из фондов самой консархии, частично от его корпорации Колегнар, пакеты, которых хватит на сытую жизнь и им, и их внукам, когда сами они превращались в дым, все гуще и гуще стелившийся над консархией…
Колегнар был консорциумом внутри консорциума. У мультифармацевтической фирмы, которая досталась ему в наследство от отца и которую он, Славен Паканский, продвинул на небывалые высоты, было другое название. Он переориентировал ее на производство, а потом — когда получил исключительное разрешение на это — и на продажу, прежде всего, легких наркотиков. Потом он переименовал ее в Колегнар, сокращение от «Консорциум легких наркотиков». Позже он стал заниматься еще и препаратами для перорального и перназального применения различного назначения (от освежающих и стимулирующих до фармацевтических), а также типа и вида наркотиков (таблетки, порошок, гашиш, марихуана…).
У него на лице играют беспокойные тени голографий прошлого. На одном из видеороликов молодые люди несут транспарант с надписью: «Мы воплощаем нашу мечту в жизнь». Славен Паканский отворачивается. Его отец терпеть не мог мечты и сны, потому что, — твердил он с пеной у рта, — сны — это бесполезный материал фантазий. По сути, Славен Паканский прекрасно знает, что его отец не любил сны, потому что в некоторых из них прорывается подавленная совесть. Эти переживания и страдания отца, который просыпался весь в поту, измученный и уставший от собственных кошмаров и фантастических видений, заставили его обратиться к фармацевтам компании «Колегнар» с просьбой разработать таблетку против сновидений. Когда формула была разработана, то первые испытания он проводил на себе. Препарат действовал превосходно, тому, кто его принимает, ничего не снится. Он дал ему простое имя — «Бессон», придумал торговый лозунг «Отдохните от снов!» и пустил в массовую продажу по самой низкой акционерной стоимости. Вскоре консархия Корабля и Прибрежья стала массово отдыхать от снов. Так что она больше существует в другом измерении, в позитивно провозглашенной реальности.
Сон, рассуждал тогда еще молодой и бесконечно амбициозный Славен Паканский, это материал переработки желаний и мечтаний, а мечтания, по учению Консархики, это просто химера, никчемная иллюзия. Иллюзии, однако, не существует. Согласно официально принятому учению американского прагматизма Чарльза Пирса и Уильяма Джеймса, истинной является только та идея, которая полезна. Следовательно, восхищения не существует; по сути, есть только то, что можно потрогать, познать органами чувств и измерить физически и эконометрически. Воображения не существует, даже воображаемая голограмма реальности нового века является записью, то есть отпечатком самой реальности. Следовательно, этика есть излишнее (само)сознание. Морально то, что предметно, подсчитываемо и может быть утилитарно выражаемо. Ценность абсолютно измерима. Даже если неизмеримое существует, оно не имеет ценности. Ценность сильнее всего выражается через индивидуальные доли собственности на общие предметы и блага… Эта идея работает везде, даже в религии, где ее можно выразить фразой: «Лучше грамм опыта, чем тонна теории». Религия в консархии — это переход от духовности к утилитаризму.
И пока в зрачках Славена Паканского играют живые тени какой-то давно сфотографированной жизни, на лице его появляется выражение кротости. Перед ним меняются конфигурации зданий, улиц, виды с берега реки, давно исчезнувшие человеческие лица. Он почувствовал, как по нему пробегают мурашки умиления от этих образов, которых он не видел десятилетиями, потому что сам запретил их в мультимедийной жизни Консархии в те времена, когда энергично выстраивал ее концепцию. И вот, перед ним марширует вся запрещенная молодежь прошедшего времени. Теперь, когда он перешел в средний возраст — и когда внутренний взгляд, по законам взросления и, следовательно, неизбежного разочарования, поворачивается чаще назад, а не так, как раньше, вперед, — эта улыбчивая, бодрая, жизнерадостная, счастливая юность начинает обретать для него новый смысл и нравиться ему все больше и больше. Из черно-белых движущихся картинок, которые проносятся перед его, впервые невинно улыбающимся лицом, вырисовывается светлая, обнадеживающая и легкая эпоха, на выцветшие картины которой Славен Паканский смотрит широко раскрытыми глазами… Потом он чувствует, как он устал за это время, причем эта усталость не только его самого. Она накопилась в нем именно из-за усталости времени, в котором он живет и которое сам создавал годами…
И тогда, именно тогда, в самый неподходящий из всех возможных моментов, в комнату входит София Паканская, вся лучась, еще не начав говорить, своей неизменной надменностью:
— Ты опять грезишь! — верещит она и продолжает визжать: Отец меня предупреждал — «Из этого твоего мужа никогда ничего не выйдет!». Но кто обращал внимание на его слова! Всем было наплевать, что он был профессором с репутацией, уважаемым в научном и, ей-богу, в деловом мире Консархии…
Славен слушает ее, все еще глядя на черно-белый мир теней, который продолжает меняться, а она продолжает орать. И долго, очень долго, длятся эти ее непрерывные вопли. В сущности, они длятся не с тех пор, как она вошла в комнату, а годами, десятилетиями. Затем он медленно поворачивается к ней, и София Паканская видит в его взгляде что-то такое, что в тот же момент заставляет ее не только сразу остановиться, но и продолжать молчать, не испуская ни одного членораздельного звука, за исключением, чуть позже, только долгого и мучительного бульканья, пока он не перестанет сжимать ей горло голыми руками, все сильнее и сильнее, до тех пор, пока лицо у нее не побагровеет, глаза не вылезут из орбит, а силы не покинут ее, и она, обмякнув и отяжелев, не осядет на пол.
— Может быть, — задумчиво говорит Ясин бин Фейсал аль-Дауд Хашеми с отрешенным выражением лица, — может быть, мне удастся осуществить такое вложение в Сикстинский банк, вот только…
— Вот только что? — спрашивает Буонависта, который некоторое время назад позвонил своему партнеру в саудовском халифате.
— Вот только хотелось бы получить от вас знак расположения, — объясняет Хашеми.
— Какой например?
— Ну… для нас очень много бы значила ваша поддержка наших глобалистских усилий, — неопределенно отвечает министр халифата.
— По крайней мере, вы знаете, что мы всегда идем вам навстречу, когда речь идет о наших общих интересах. Кроме того, мы тоже глобалистски ориентированы.
— Конечно, — заключил Хашеми, уже планируя, кому сделать следующий звонок: раису Джелалуддину эфенди Бектешли из межконсархической мусульманской общины Северных Вакфов с Кораблем и Прибрежьем.
— Алло! — полусонным голосом отвечает Татьяна Урова, разбуженная ранним утром звонком по защищенной линии консарха и бросает взгляд на коммуникатор.
Оттуда на нее смотрит бесстрастное лицо Карана.
Урова вскакивает с постели и, вспомнив, что на ней лишь тонкая футболка, быстро наводит камеру на свое заспанное лицо, но не может полностью скрыть торс пышного и прекрасно сложенного тела.
— Ваше Высокородие, — спрашивает она, — что случилось?
Ответа нет.
На бесконечно долгое время, кажется ей, на экране коммуникатора застыло неподвижное изображение безжизненного лица Консарха, который пристально смотрит на нее.
— Ваше Высокородие, — осторожно говорит Таня Урова, — могу я что-нибудь для вас сделать?
Он странно смотрит на нее.
Урова увидела, как удаленно управляемая им камера начала двигаться вниз, медленно оглядывая ее полуобнаженное тело.
— Нет, — наконец говорит консарх и после долгой паузы добавляет: Я хочу хоть раз увидеть тебя по-настоящему.
И неотрывно смотрит на нее.
— Знаешь ли ты, — говорит он, будто в полузабытьи, — знаешь ли ты, сколько существует видов иллюзий?
Она молчит и смотрит на него, не моргая, стараясь прикрыть руками свою наготу.
— Много, — отвечает он сам после долгой паузы.
— Да? — спрашивает Татьяна, только чтобы нарушить молчание.
— Да, практически бесчисленное множество, — спокойно подтверждает он. — Вот я перечислю тебе лишь некоторые: иллюзия, обман, виртуальность, мираж, химера, заблуждение, симулякр, ignis fatuus, фата моргана, галлюцинация, голограмма… это все виды искажения истины…
— Конечно, — говорит Татьяна, совершенно сбитая с толку неожиданным аудио-видео визитом в неурочный час и странным видом самого влиятельного человека консархии.
— …И знаешь, что тут самое страшное? — совсем не слушая ее, продолжал в том же духе Паканский.
Она ждет его ответа.
— То, — говорит он, назидательно тыча пальцем вверх, — что мы живем во всех них.
Славен Паканский поднимает свой отсутствующий взгляд и так же неожиданно, как и позвонил, резко отключает передачу изображения и звука.
Она смотрит на кровать рядом с пустым местом, с которого только что встала. Там спит Слободан Савин. Сначала она задается вопросом, видел ли Паканский ее спящего любовника, и, к своему великому удивлению, понимает, что ей на это наплевать. Потом возвращается на свое место и, прислушиваясь к беспокойному дыханию Слободана Савина, до утра не может заснуть.
В одну из этих удивительных ночей Слободану Савину снится, что из окна тридцать пятого этажа прямо на него, лежащего в постели, смотрит лично сам консарх. Он просыпается, и ему не требуется много времени, чтобы понять, что на самом деле он не спит и что консарх, или, как ему представлялось, Славен Паканский действительно в задумчивости стоит у его окна и парит над бездной на высоте нескольких сотен метров, и оттуда со странной улыбкой на лице дружелюбно машет ему рукой.
Испугавшись, Савин встает с кровати как есть, полусонный и расхристанный, в семейных трусах и мятой майке с короткими рукавами, все еще ошарашенный и удивленный, подходит к окну и открывает его. Консарх завис в кабинке своей личной бесканатки, и когда Савин открыл окно, вместе с сильным сквозняком в комнату вошел и он.
— Не хотите ли Вы чего-нибудь выпить, — растерянно спросил Савин, усадив его в кресло, где он обычно сидел сам и читал все более частыми бессонными ночами.
— Сядь, — сказал ему Паканский. — И, пожалуйста, не выкай мне.
Савин сел на край кровати и зажал голыми коленями руки.
— Что-то не спалось, и вот решил зайти, — сказал консарх странным тоном. — Надеюсь, не помешал.
— Конечно, нет, — пытается быть вежливым Савин.
— Я плохо сплю в последнее время, — говорит Паканский, не слушая его.
— И ты тоже? — искренне удивляется его старый школьный приятель.
— А ты-то почему? — ответил ему вопросом на вопрос консарх.
— У меня произошло брачное кораблекрушение, — сказал Слободан и не смог дальше продолжать короткое признание, а просто добавил: А потом мой мир почему-то рухнул…
— Вот именно! — Славен Паканский поднял палец. — Со мной то же самое. Раньше все имело смысл. Я любил жену. Побеждал конкурентов. Радовался своим успехам. Наслаждался победами в боях. Сейчас меня ничто не радует. Ты прав, мой мир тоже рухнул.
— Тебе нужен кто-то…
— Правильно, кто-то. У меня есть все, но при этом нет никого, — говорит Паканский и, следуя странному ходу мыслей, совершенно неожиданно встает и направляется к окну.
— Может, тебе «Бессон» попробовать, — пытается помочь Савин…
— Только его мне еще и не хватало, — обернувшись к нему, задумчиво говорит консарх.
Паканский открывает окно и, прежде чем войти в парящую кабинку, поворачивается к растерянному Савину и, пытаясь перекричать шум вновь проникшего в комнату сильного ветра, громко кричит:
— Мне отчаянно нужен сон, понимаешь?!
Савин не успевает подтвердить, что полностью его понимает, а Славена Паканского уже нет за открытым окном, из которого дует холодный ночной ветер…
Антон Поляков включает коммуникатор и нажимает код Татьяны Уровой. На экране появляется ее лицо.
— Дорогая Татьяна, — высокомерным тоном говорит кандидат на пост Председателя биржи, — я хотел бы увидеть Вас как можно скорее.
— Могу я узнать причину этой встречи? — спрашивает Урова с другой стороны.
— Я бы хотел, — начинает единственный кандидат в будущие Биржархи и делает паузу, стараясь побыстрее подыскать подходящее выражение, — я хотел бы подарить вам новую орхидею…
Она какое-то время с удивлением смотрит на его лик на большом мониторе в своем кабинете. Когда она решает подтвердить согласие кивком, Антон Поляков уже отключился.
Татьяна Урова задается вопросом, стоит ли ей позвонить и отказаться от встречи, ведь по тону ей абсолютно ясно, что это будет значить. Она уже уничтожила Лидию, своего виртуального двойника, свой последний эротический аватар, свою вторую, искусственно созданную личность из параллельной, экзотически окрашенной жизни с консархом, который — впервые за все время ее пребывания на этом посту — несколько дней не появлялся у себя в кабинете… Хоть это и понятно, учитывая известие о внезапной смерти его жены Софии от обширного инсульта, такое поведение для консарха не характерно.
Татьяна Урова закрывает глаза, как она это делает в судьбоносные моменты, и всей своей женской и политической интуицией чувствует, что — так же, как и у Карана, звезда ее нежного «консархито» Славена Паканского начинает закатываться, терять свой блеск и резко приходить в упадок, а звезда Антона Полякова сияет все ярче, и в одно мгновение понимает, что если она не примет высокомерное предложение эгоцентричного бисексуального бюрократа о приватной встрече, эта звезда в самое ближайшее время грозит сжечь и испепелить ее.
Точно так же, как было с Эмилианом Контевым, бывшим консархийским биржархом, ее давним тайным любовником и финансистом, о ярком сиянии звезды которого она позаботилась лично. И потом, после его грубого и беспричинного разрыва с ней, лично обзвонив мировых финансистов, используя персональные коды связи, к которым она имела доступ по службе, именно она помогла его звезде упасть и погаснуть…
Она понимает, что ее жизнь скоро пойдет по новому направлению, совершенно противоположному тому, по которому она еще недавно искренне хотела идти. Она понимает в то же время, как прочно в нее проникла консархия, что она переполняет ее и управляет ею, как живое существо, которое, думает она, питается ею самой, ее бытием, ее судьбой, самой ее жизнью.
Горечь охватывает ее в одно мгновение.
На краешке глаза появляется прозрачная капля, но она не позволяет ей скатиться по щеке и энергичным движением вытирает ее.
Она глубоко вздыхает, отгоняет последние мысли об упущенной возможности, потому что хоть и знает, что это путь в никуда, но все равно говорит себе, что все ее возможности связаны с ее карьерой. Как всегда в ключевые моменты своей жизни, она профессионально фокусируется на себе — и начинает готовиться. Сначала невольно, затем все более профессионально в ней снова оживает ее альтер эго, которое теперь предстает в совершенно новом и неожиданном виде.
Единственное, чего не было у нее ни в тот момент, ни когда-нибудь после, — это столь некогда частого побуждения то к спонтанному, то вообще к какому угодно оргазму. Она становится чистым профессионалом, бесполым, бесчувственным.
Такой, — подумалось ей, — она в сущности была всегда.
— Ваше Превосходительство, — осторожно начинает Джамбаттиста Буонависта, когда на экране появляется ухоженное, серьезное лицо министра Халифата Ясина бин Хашеми, — Вы сказали, что инвестируете определенную сумму, а не что дадите кредит. Мы не можем принять кредитные обязательства.
Иннокентиус сидит в сторонке в своем сикстинском кабинете и, не в силах изменить ошеломленного выражения лица, замерев, следит за общением двух министров.
— Высокопреосвященство, — спокойно отвечает Хашеми, — кредит будет преобразован в депозит, как только вы выполните оговоренные условия.
— Но ведь мы уже сделали это, — терпеливо отвечает Буонависта. — Все ваши условия соблюдены, хотя Святому Престолу было совсем непросто…
— Все, кроме одного, — замечает халифатский министр по исламской глобализации, не проявляя особого интереса к жалобной песне Буонависты, — размещение мечети на самой высокой платформе консархии Корабля и Прибрежья. Это та консар…
— Я знаю, какая! — перебивает Буонависта, — мы и этим займемся. Я позвоню вам в самое ближайшее время. До свидания, ваше Превосходительство!
— Мое почтение, Высокопреосвященство! — ответил бин Хашеми.
Только отключившись, кардинал Буонависта немедленно просит соединить его с гиперепископом Каллистратом из консархии Корабля и Прибрежья.
— Ваше гиперблаженство, — говорит Буонависта командным тоном после обмена вежливыми приветствиями и выражениями уважения. — Послушайте меня внимательно! Вы должны согласиться на возведение исламского храма на самой высокой площадке капитального здания вашей консархии. Как я вам уже объяснил, это сбалансированная альтернатива, вы же понимаете, что…
— Да, но ведь… — пытается возразить Каллистрат, — мне даны гарантии… высшая европеальная верхушка…
— Ну, так считайте теперь, что они полностью отказываются от данных ими гарантий… И никакого «ведь» тут нет, понимаете?! За счет этой уступки ваша церковь получит европеальное пожертвование на новый религиозный объект.
Гиперепископ молчит.
— Вам ясно?! — громогласно вопрошает сикстинский кардинал у себя в кабинете.
— Ясно, ясно, — неохотно соглашается гиперепископ НОУЦ и, скромно поклонившись высокому сикстинскому сановнику, заканчивает неприятный разговор.
— Нет, так не пойдет! — неожиданно восклицает Иннокентиус после того, как изображение министра халифа исчезает с большого монитора в его кабинете. — Я больше не уступлю маврам ни пяди! Какой позор. А ведь мы победили их во время крестового…
— У нас нет выбора, Ваше Святейшество, — спокойно поворачивается к нему Буонависта, пронзая его таким острым взглядом, что понтимакс замолкает.
— Все равно, — уже более робко заявляет понтимакс, — я не уступлю.
Буонависта медленно подходит к столу Иннокентиуса.
— Уступишь, Святейшество, придется уступить, — грозно отрезает Буонависта. — Неужели тебе не ясно, что от этого зависит благополучие Сикстины.
— Нет, я ни за что не сдамся! — капризно кричит Иннокентиус своему шефу кабинета, встает с кресла и темпераментно поднимает вверх толстый палец, — Fiat justitia ruat caelum![17]
— Cadet lapis super caput vestrum caelum![18] — кардинал с таким гневом нагибается к понтимаксу, что Иннокентиус вынужден сесть в свое рабочее кресло и замолчать, побагровев лицом, пока Буонависта медленно и увесисто говорит: Еще как сдашься! Речь идет о высших интересах!
Папа, не моргая, смотрит на своего кардинала.
— И еще, — тем же тоном добавляет Буонависта, размахивая своим длинным костлявым указательным пальцем перед самым носом понтимакса. — Ты не едешь на освящение новой церкви в этой консархии!
— Почему планы изменились именно сейчас? — в страхе спрашивает Иннокентиус.
— По тем же причинам, — холодно отвечает кардинал. — Ради высших интересов. А в чем состоит высший интерес Сикстины, лучше всех знаю я.
— Мне тоже ведомо, в чем состоит высший интерес, — пытается взбунтоваться Иннокентиус.
— Vos sciebas quid sunt humiles passiones. Vorax!![19]
Антон Поляков ведет аудиовизуальный разговор со Слободаном Савиным, лучшим мультимедийным художником в консархии и за ее пределами, которому он заказывает свою голографическую фантазию, и, услышав звонок гостя, нажимает кнопку, командуя открыть двойную электронную дверь в своем кабинете, оформленном как просторная нью-йоркская квартира с окнами, великолепный вид из которых имитирует вид из окон жилого комплекса «Дакота», выходящих на Центральный парк с его переплетением прогулочных дорожек и россыпью прудов — и в тот же момент останавливается, раскрыв рот от удивления.
Перед ним стоит женщина-мужчина с уложенными зализанными волосами и пробором с левой стороны, нечто в костюме в чуть заметную белую полоску, в белой шляпе с загнутыми полями и черной шелковой лентой и в черно-белых ботинках для гольфа с перфорацией…
— Добрый день, Биржарх, — узнал он голос Татьяны Уровой, — я пришла на встречу с вами.
— Ой! — тут же принимает игру Поляков. — Мне кажется, мы с Вами уже виделись!
— Нет. Это наша первая встреча. Меня зовут Ян Уров.
Поляков оставил коммуникатор на диване рядом с собой, совершенно забыв, что он включен, и полез рукой в карман пиджака, нащупывая в кармане свой второй, биогенетический член.
— Добро пожаловать, господин Уров, — говорит Поляков андрогинному посетителю.
За разговором и всем остальным следит Слободан Савин, остолбеневший от удивления. И от охватившего его огромного и полнейшего разочарования…
Официальная мультимедиа ЦКМ в прямом эфире показывает на уличных голограммных экранах по всей консархии Корабля и Прибрежья торжественное освящение впечатляющего здания собора «Изгнания Мессией Сребролюбцев из Храма». Слободан Савин смотрит трансляцию церемонии в тишине своей мультимедийной студии. Колокола десяти колоколен нового сооружения гремят на самой высокой платформе огромного здания Корабля, которое теперь стало значительнее и выше и, увенчанное огромным куполом нового храма, сияет и звучит новым громогласным полифоническим звоном, доносящимся далеко, вплоть до разнообразных соседних консархий.
Пока продолжается ритуал освящения, которым руководит предстоятель НОУЦ Блаженнейший гиперепископ Каллистрат, голографическое изображение, распространяемое средствами центральной мультимедийной службы консархии, с подчеркнуто низкого ракурса фиксирует консарха Карана с необычным, как кажется на первый взгляд, достойным выражением лица, а сразу за ним — высокого официального представителя Сикстины кардинала Буонависта, который с папского престола новой церкви, держа архиепископский посох в левой руке, правой рукой не перестает делать крестообразные движения открытой ладонью на латинский манер, благословляя всех вокруг, затем камера переходит к фигуре высокой европредставительницы Евы фон Хохштайн, которая, заметив направленный на нее объектив, в этот самый момент с улыбкой, к счастью, весьма сдержанной, машет в камеру, при этом продолжая с любопытством следить за ритуалом, который с торжественной литургической торжественностью совершается настоятелем Независимой ортодоксальной униатской церкви, двойным господином Каллистратом.
Впервые в шаге позади Карана не следует его супруга, первая дама консархии благородная София Паканская, хотя камеры этого факта не фиксируют. Присутствует шеф кабинета консарха Татьяна Урова, у нее теперь новый look, она с короткой мужской стрижкой на пробор и в темном костюме с выглаженными до стрелок брюками, а рядом с ней — единственный кандидат в председатели биржи консархии Антон Поляков, который по этому случаю появляется с красно-желтым локоном и шарфом такого же цвета и дизайна, выполненном в духе официального флага консархии. Войдя, Поляков подходит к Консарху и со снисходительным поклоном, при котором со лба спадает его двухцветный локон, молча выражает свое сочувствие, при этом взгляд Карана равнодушно блуждает где-то над склоненным кандидатом в Биржархи, давая ему, помимо прочего, понять, что надо поскорее завершить спектакль с выражениями почтения и соболезнования.
Мультимедийные камеры фиксируют властное, невыразительное лицо Консарха, в погасшем взгляде и вообще в манере держаться которого только Слободан Савин обнаруживает то, что его поражает и что никто другой не может заметить, а тем более понять. Драма в душе консарха, которую видит только он, настолько занимает его, что он даже не замечает только что пришедшего на его коммуникатор сообщения от Юго…
Ноздрями, которые медленно и ритмично расширяются и сужаются, Каран вдыхает ароматы мирра, которым во время проведения ритуала освящения церкви был помазан алтарь и часть новых церковных реликвий, а еще запах ладана из нескольких кадильниц, и неожиданно, в кульминационный момент церемонии освящения, когда внутри собора торжественно раздается «Благословенно и знаменано», как человек, которому вдруг в одночасье становится все равно, идет и, сопровождаемый взглядами всех присутствующих, направляется к выходу из нового грандиозного храма.
Голографическая трансляция, нацеленная на широкую аудиторию консархии не показывает этого ухода ключевого лица. Из своей мультимедийной лаборатории Слободан Савин переключается на частоту внутренней консархической службы передачи голографических изображений. Только часть присутствующих, служба наблюдения и Слободан Савин могли заметить отсутствующий взгляд Консарха и увидеть, как он направляется к выходу из храма.
— Беру руководство на себя. Впредь слушайте только мои указания! — все операторы и режиссеры официальных мультимедиа услышали произнесенный строгим тоном приказ и узнали голос начальника Управления наблюдения Консархийской гвардии.
Руководство официального мультимедиа консархии получило инструкции от Управления наблюдения о том, что момент, когда Каран покидает церковь, не должен транслироваться по официальным каналам мультимедиа СКМ. Для консархийской публики Каран все еще присутствует на церемонии.
В своей мультимедийной лаборатории Савин следит за реакцией консархийских чиновников и иностранных гостей, наблюдая за выражением их лиц, одного за другим. Каллистрат лишь на мгновение незаметно бросает взгляд на уходящего консарха, но быстро возвращается к церемонии, которой он руководит. Савин приближает изображение и сосредотачивается на довольном взгляде консархийского Аполлона, потом на лице сикстинского представителя Буонависты, который обменивается удивленными взглядами с Евой фон Хохштайн.
Слободан Савин опускает взгляд. Основная часть присутствующих может лишь смутно догадываться, что случилось с консархом после внезапной потери жены, и только Слободан Савин точно знает, что происходит в голове его школьного друга Славена Паканского.
Передача, не считая ухода консарха, проходит гладко, поскольку, согласно конкретным указаниям начальника Управления наблюдения, больше снимались действия гиперепископа Каллистрата и его сотрудников, и лишь иногда общим планом показывали людей, заполнивших новую соборную церковь НОУЦ, и крупными планами некоторых неизвестных посетителей и детей, а из важных гостей в основном кардинала Буонависту, иногда Еву фон Хохштайн, иногда и других участников церемонии, среди которых все чаще, следуя указаниям начальника Управления, камеры фокусировались на счастливо улыбающемся лице Антона Полякова.
Славен Паканский, он же Каран Великий, Принцепс и неприкосновенный властитель консархии с отсутствующим выражением лица постепенно отдаляется от Церкви «Изгнания Мессией Сребролюбцев из Храма», выходит из круга Корабля, распускает личную охрану из консархических гвардейцев, отказывается от предложения Даниила, своего Первого дворецкого, проводить его, так что тот лишь успевает шепнуть: «Тело мадам исчезло, ее молекулы два часа назад смешались с атмосферой консархии», на что Паканский не обращает никакого внимания, а лишь забирает у него черный портфель и, приказав свите оставить его совсем одного, направляется к берегу реки, а там, уже отрешенный от всего и равнодушный к окружающей реальности, которую он больше не хочет видеть, садится на скамейку на берегу Вардаксиоса, открывает портфель и включает расположенный в нем голографический плеер, активируя команду широкой проекции.
Широкий экран! — говорит он с улыбкой на лице, и в тот же момент в пространстве над рекой, продолжающей течь вяло и безразлично, открывается широкое облако голографического изображения, в котором движется черно-белый мир, с мельчайшими подробностями созданный его бывшим школьным приятелем. Движутся лица прохожих из далекого прошлого, видны прибрежные кварталы, рыбаки, забрасывающие удочки в глубокую воду, эхом отдаются озорные крики детей и подростков, ныряющих и плавающих в водах теперь уже быстрой реки, плеск реки становится все громче, а до ноздрей Славена Паканского доходит ее забытое дыхание, запах водорослей, разносящийся из голографического шестимерного обмана, который виртуозно создал мастер голографии Слободан Савин в своем давно заказанном шедевре. На своем лице Славен почувствовал легкое касание теплого весеннего ветерка, дующего из прошлого, и привлеченный волшебством мастерски созданной ретро-иллюзии, забыв, что он Каран, и оставив позади все мифы и претензии жизни, которую он вел до сих пор, он раздевается и, оставшись в чем мать родила, словно находясь в собственной ванной, он стоит на набережной в центре своей консархии и, вернувшись в детство, вновь став ребенком, под равнодушными взглядами нескольких любителей коктейлей с марихуаной и других психотропных напитков фирмы «Колегнар», Паканский шагает во влекущую его иллюзию, которой он хотел отдаться полностью и навсегда.
СМИ сообщили о понесенной тяжелой утрате. Официально объявлено о смерти Карана Великого, консарха «здоровое сердце», у которого, как говорилось в траурных выпусках новостей консархийских средств массовой информации мультимедийным сообщениям, «от горя в связи с безвозвратной утратой любимой супруги неожиданно остановилось большое и горячее сердце»…
Официальные похороны прошли в мавзолейной усыпальнице в виде пирамиды, специально построенной для первого консарха Корабля и Прибрежья, после того как Совет консархии по сокращенной процедуре избрал несостоявшегося биржарха Антона Полякова полноправным преемником покойного. Присутствие папского нунция и европредставительницы Евы фон Хохштайн симультанно используется для проведения его интронизации и для немедленного выражения признания личности нового консарха двумя важнейшими европеальными институтами, универсальной Сикстинской церковью и Европеальным Союзом как гражданской структурой конфедерации консархий. Аудиенция широко транслировалась по центральному консархийскому мультимедийному каналу.
Чего общественность не знает, так это, что первым решением вновь назначенного консарха является подписание указа о балансировании храмов в Консархии Корабля и Прибрежья. В соответствии с ним на самую высокую платформу главного здания Корабля каждые три минуты поднимаются по очереди то новая соборная церковь «Изгнания Мессией Сребролюбцев из Храма» и раздается звон с десяти колоколен, то новая мечеть с десятью минаретами, с которых звучит соответствующий азан.[20]
Пролетая над городом на служебном самолете и впервые избегая контакта со своим местным любовником в обличье священнослужителя, Ева фон Хохштайн наблюдала за сменой храмов на самой высокой платформе по принципу качелей-балансиров — как это было определено в соглашении между заинтересованными домицильными сторонами. Она созерцает подъем и опускание храмов, и в ее взгляде Буонависта, сидящий в самолетном кресле напротив нее, читает решимость Евы энергично выступить за дальнейшую отсрочку перехода этой консархии из третьего во второй европеальный круг.
— Они еще не дозрели, — говорит взгляд европредставительницы, смотрящей на гигантское здание Корабля и на огромную доску-качалку с двумя храмами, расположенными на самой высокой платформе, которые, если смотреть на них с высоты, выглядели и функционировали как безупречное механическое устройство.
— Так и должно быть! — сказал Буонависта, глядя на личный коммуникатор, на котором он закончил писать благодарственное послание шейху Ясину аль-Хашеми, и откинулся к спинке удобного кресла самолета, который летел с реактивным шумом, в одно мгновение исчезнув из вида, направляясь на север континента, в Брюссельский дворец Европеального Союза, где его ждет Рудольф фон Пфеллер, чтобы за заслуги перед Союзом вручить ему орден Звезды первой степени с голубой лентой.
Здравствуй, Старик, — гласит сообщение от Юго, про которое Слободан Савин вспомнил только что. — Улетаю в другое место. Я не один. Ее зовут Злата. Когда ты будешь это читать, мы со Златой будем далеко, в какой-нибудь другой консархии, где есть свобода полета. Остаемся на связи. Может быть, редкой, но меткой.☺
Как всегда.
Я тебя люблю.
Юго.
Пока Слободан Савин пялился в письмо, у него начался легкий тик. Некоторое время он пытался понять, к чему относится как всегда, к предыдущему или последующему предложению… Но ответа так и не нашел.
Он оставляет коммуникатор и идет в свою мультимедийную лабораторию.
По накопленному опыту он знает, что такая смесь боли и одиночества лучше всего побеждается трудом, а обманная сущность действительности — реальностью какой-нибудь самолично созданной иллюзии.
Он посмотрел в окно, не увидит ли сына, летящего куда-то по ночному своду. Ночь была ясная. На вершине горы четко выделялся ярко освещенный контур огромного креста. Сооружение, окутанное прозрачным облаком и вырываемое из темноты искрами многочисленных электрических разрядов, выглядит жутко. Затем его взгляд падает на залитое светом здание Корабля, крупнейшего объекта консархии, которое по случаю предстоящих рождественско-новогодних праздников, переливаясь десятками цветов и сотнями оттенков, сияет многочисленными огромными надписями: Merry Christmas! 2040! Happy New Year! The Ship, our consarchy! — а на самом его верху качаются очертания двух гигантских храмов.
На нижнем, открытом этаже Корабля идет церемония интронизации нового Консарха, которому присвоено владетельное имя Тройной господин Пердикка IV. Он направляется к своему электромобилю. Сидя в огромном черном автомобиле, новый консарх, одетый в пурпурную тогу властителя, машет рукой в сторону многочисленных камер наблюдения, функционально перепрофилированных для осуществления текущей трансляции. По пустым улицам города тянется процессия черных лакированных электромобилей, она проезжает через старейшие из триумфальных ворот города, потом торжественная колонна машин направляется к грандиозной статуе в центре консархии, уже успевшей преобразиться. В одночасье фигуру Славена Паканского сменила скульптура Пердикки IV, изваянная с подчеркнутым жестким выражением лица и достойными мужскими атрибутами под пышными складками тоги, и теперь даже знакомые с трудом узнали бы в статуе, изображающей брутального героя в энергичной правой стойке, бывшего финансового лидера, двуполого Антона Полякова.
В шаге позади него в той же скульптурной композиции, изображенный в такой же динамичной, но левой стойке, высится фигура его ближайшего соратника, держащего в вытянутой руке округлый скипетр, в котором сведущие люди сразу узнают бионический член Антона Полякова. Этот членоносец в скульптурной композиции олицетворяет новое явление в общественной жизни Консархии, персонаж, который официально сначала в академической, а потом и в мультимедийной среде и в пропагандистской деятельности Консархии именуется как Благородный Ян Уров, новый борец за полное равноправие между тремя полами и всеми возможными сексуальными ориентациями.
Слободан Савин посмотрел в окно своей многоэтажки и внезапно вдалеке увидел Юго и Злату юзернейм Мегленскую, развлекающихся скейтерским слаломом вокруг движущихся памятников, а потом и перед померкшим крестом, расположенным на вершине ближайшей горы и возвышающимся над совершенно темной резиденцией первого консарха, его друга детства Славена Паканского. Он понимал, что спит, потому что только во сне воздух над консархией был чист и прозрачен, и взгляд беспрепятственно достигал вершины горы…
Слободан Савин услышал сигнал, сопровождающий появление нового сообщения на коммуникаторе, и этот сигнал отвлек его, тупо уставившегося в точку на стене, на которую проецировались неподвижные тени, отбрасываемые ночными огнями недвижной консархии. Он неохотно открыл сообщение. Но прочитанное заставило его широко открыть глаза, и поначалу он не поверил тому, что увидел. Он вскакивает с кровати и включает большой монитор в своей мультимедийной лаборатории. Несколько раз он проверяет подлинность, затем достоверность полученного от консархийской биржи сообщения, подтверждающего перевод новых акций. На экране цифрами и прописью было написано количество акций, переданных в его владение, делавшее его богатейшим акционером консархии.
Отправителем акций значилось частное лицо С. Паканский. Передачу акций одобрил: Я. Уров.
И что теперь делать с таким богатством?
После первоначального остолбенения Слободаном Савином вновь овладело прежнее расстройство.
Он берет себя в руки, с трудом встает, возвращается в свою лабораторию и ищет биржевой номер Юго. Потом переводит всю только что полученную сумму на его счет.
— Может быть, — подумал он, — это поможет ему перестать летать. От этой мысли он запнулся и, поразмыслив, закончил ее для себя — по чужим местам.
— Может быть, — повторял он про себя, — если не сейчас, то когда-нибудь Юго приземлится здесь, дома.
Если вообще это дом хоть для кого-нибудь.
Слободан Савин берет электронный прибор, бросает его на заднее сиденье своего электромобиля и едет в самое дальнее место вверх по течению реки, почти до самой границы с другой консархией на западе, где вода такая же густая и грязная, но по крайней мере не воняет так невыносимо, как в центральном водотоке Консархии, где ее приходится химически ароматизировать. Он достает прибор, переключает питание с аккумулятора на солнечную батарею и запускает шестимерную проекцию, в которой он воссоздал свой сон…
С одной стороны сначала тихо, потом громче послышался шум подступающей воды. То же самое происходило и на другой стороне, шум бушующей воды быстро нарастал до тех пор, пока на горизонте, сначала с одной, потом с другой стороны реки, не появилась огромная волна, необыкновенно быстро катившаяся к тому месту, где находился Савин. Гигантский поток несет с собой тревожные порывы ветра, чистым запахом и дождем налетающих брызг омывает лицо и взъерошивает волосы. Изображение устрашающее и величественное одновременно. На огромной скорости до Савина надвигается яростный рев, и с обеих сторон неотвратимо приближаются две огромные, пятидесятиметровые стены воды. Он не был уверен, был ли кто-нибудь еще свидетелем этого впечатляющего зрелища.
Хотя он знает, что это шестимерная голографическая иллюзия, которую он месяцами создавал для своего приватного мультимедийного комикса «Авгиев дом», он с неописуемым волнением наблюдает, как высокие воды поглощают все окрестности.
Он перестает дышать.
Сердце колотится где-то в горле.
Прежде чем его поглотит стена воды неимоверного облика, размера и мощи, Слободан Савин набирает полные легкие воздуха, чувствуя, что огромная волна — это очистительный образ, которого не следует бояться. В это время потоки воды, идущие с девяти сторон, яростно сомкнулись высоко у него над головой. Удар воды никак на него не подействовал, даже не сдвинул с места… разве что усилил возбуждение, которое и так захлестывало его изнутри. Он мог свободно дышать под высокими и прозрачными водами, смывающими все перед собой, всю грязь, весь мусор, кости и трупы, отравляющие воду, копившиеся по меньшей мере целое столетие. Над головой Слободана Савина, подгоняемые сильным течением, вертясь в водоворотах, мчатся бюсты, рваные знамена, ружья и штыки, и потом, по мере наступления потока высоких и мощных вод, он со все возрастающей скоростью несется по городской части консархии Корабля и Прибрежья, где очищающие воды тащат за собой массивные ионические колонны, венки и вершины минаретов, тяжелые церковные колокола, капители и тимпаны, огромные головы, руки и ноги мраморных и бронзовых фигур, железные ограды, части мостов, движущиеся статуи балерин, все еще исполняющие свои механические реверансы, лодки и корабли, которые были не в силах плыть, и потому переворачивающиеся и тонущие, а их, как дохлую рыбу, уносили глубокие воды, очищая все перед собой…
Потом огромный поток воды пронесся, и через мгновение все успокоилось.
Окрестности выплывают из мифического потопа. Когда вода отступает, здание Корабля обретает свой первоначальный вид. Оно напоминает большой океанский лайнер меньших размеров, имеющий всего три палубы и две больших цистерны в красно-желтых полосах, напоминавшие две большие трубы, расположенные на верхней палубе.
Вода в текущей рядом реке чудесным образом становится прозрачной, исчезают набросанные вокруг кучи мусора и грязного пластика, а вокруг начинает разноситься запах луговых цветов и становится слышно щебетание птиц и жужжание пчел. Воздух становится легким и чистым, Слободан Савин закрывает глаза и вместо того, чтобы начать дышать, готовит удочку, молчит и просто устремляется в свое голографическое творение, личную, многомерную, полностью анимированную фантазию «Авгиев дом». И тут он замечает Эну, растянувшуюся во весь рост своего обнаженного красивого тела на небольшом песчаном пляже у реки, как она это делала раньше, сразу после того, как занималась с ним любовью. Она молода, невинна и прекрасна, чиста, как вода, вновь текущая рядом с ее маленькими стопами. За поворотом он замечает рыбака и, подойдя поближе, узнает отца с длинной удочкой из тростника, сгибающейся под тяжестью только что пойманной рыбы. Югослав Савин вытаскивает удочку, и его лицо светится от радости из-за крупного улова. Он, молодой и статный, поворачивается к сыну и весело говорит ему: Хорошо, сынок, опять клюет! и возвращается к своему веселому занятию.
Слободан Савин чувствует себя счастливым.
Кто еще, — думает он, — кроме меня самого отныне — жил не в чужой, а в своей собственной реальности!
(Скопье, 2013–2015 гг.)