Motto:
Любовь, любить велящая любимым.
Motto: В то время как он ищет истину, которая открыла бы ему все пути, мы считаем, что ему лучше обманываться.
Басилар Симт, архидиакон и доктор богословия, вывесил в Кесарианской галерее Университета свои тезисы. В декларации, полагающейся при этом, он объявлял, что, будучи смиренным учеником Collegium Murianum, он берется и всецело готов защитить свои воззрения по нижеизложенным предметам, вследствие чего вызывает на честный и открытый диспут всех без изъятия магистров, бакалавров, лиценциатов и кандидатов, лекторов и докторов — всех, какие только сведущи в предлагаемом обсуждению деле. Диспут состоится a. D.[34] 1576, месяца февруария 13 дня, в зале Сферы, вход с угла площади Мрайян, пополудни в два часа, с тем чтобы начать ровно в три.
Итак, это был картель по всей форме. Рыцарь, сильный не мускулами, но разумом, вызывал на духовное ристалище своих коллег, чтобы сражаться до полного изнеможения противников — не до победы. Про такие сражения заранее известно, что в них побеждает Бог.
Автора тезисов мало кто знал, поэтому имя его не могло привлечь к себе внимания. А он хотел именно привлечь к себе внимание. Этого можно было достичь содержанием тезисов. И в самом деле, тезисы заставляли задержаться около них.
Их было три:
Primo: Истинно то, что сказано о Единосущем.
Secundo: Истинно то, что сказано о мироздании.
Tertio[35]: Истинно то, что сказано о человеках.
Такие кардинальные вопросы никогда не ставились рядом Диспутант словно решил швыряться алмазами: чтобы достаточно обосновать хотя бы один из этих тезисов, его надо было разделить на сто частей и оспаривать неделю Знает ли диспутант какой-то магический ключ доказательства или же мнит себя гением, новым Аквинатом[36]? Кроме того, удивляло и количество тезисов. Почему их только три, когда полагалось пять? Всего этого было достаточно для того, чтобы в назначенный день громадный зал Сферы быстро наполнился народом. Таким образом, Басилар Симт достиг цели.
В этот же день кожаная карета с занавешенными окнами остановилась на углу Парадной и Тектонской улиц. Соскочивший с запяток лакей в ливрее принца Каршандарского открыл дверцу и, как будто даме, подал руку монаху в черной рясе с остроконечным капюшоном. Затем он высадил еще четверых, одетых точно так же, как первый. Карета тронулась дальше по Парадной улице, а монахи зашагали к площади Мрайян.
Это были очень кокетливые монахи: их рясы тонкого сукна были препоясаны черными шелковыми шнурами и кистями, а у двоих при бедре были сумки превосходной работы, украшенные серебряными пряжками. Их руки были в черных шелковых перчатках, сверкающих камнями перстней: это были очень богатые монахи. Лица их были спрятаны под масками, в которые переходили капюшоны: это были очень скрытные монахи. Маски плотно облегали лоб и скулы, имея прорези для глаз и ноздрей; ниже они висели свободно Иногда ветер приподнимал висящие края, и тогда на секунду-две чистой белизной сверкали подбородки, явно еще не знакомые с бритвой: это были очень юные монахи.
Когда они подошли ко входу в здание философского факультета, где находился зал Сферы, кожаная карета уже стояла на площади Мрайян, у заднего фасада Дома мушкетеров Лакей и кучер были закутаны в темные плащи — возможно это они сделали, чтобы не мозолить прохожим глаза ливреями принца Каршандарского, а может быть, просто было холодно — на дворе, как-никак, стоял февраль.
Первые короли Маренского дома, бедные, но гордые, запрещали строить дворцы и общественные здания, где были бы залы больше Рыцарского зала Мириона, их тогдашней резиденции. Служители Бога небесного, замыслив строить университетскую коллегию, вынуждены были склониться перед волей Бога земного. Тем не менее зал Сферы был спланирован так хитроумно, что, не превышая размерами Рыцарского зала, на вид все же был гораздо больше его. Он был квадратной, точнее, кубической формы — высота стен равнялась их длине, — и в центре его потолок выгибался вверх, образуя огромный полушар. Эта вогнутость была расписана знаками звезд и планет по густо-синему полю: изображение небесной сферы дало название всему залу. В самом зените сияло Солнце в виде Младенца, которого кормит грудью Непорочная Дева. Картина эта, вполне согласная с теологическими канонами, имела двойной смысл: это было Виргинское Солнце[37], солнце Девы. Ниже его по спирали располагались Меркурий, Марс, Венера, Луна, Сатурн и так далее. Работа была выполнена около ста лет назад отечественными мастерами, проходившими школу в Италии, у несравненного мастера Андреа Мантеньи[38].
Полушар проецировался на пол зала в виде круга, расположенного точно в центре. Круг был разбит на двенадцать частей, по числу знаков Зодиака, которые были выложены мозаикой. Посреди круга, как раз под Солнцем, стояла узкая, подчеркнуто строгая кафедра, место диспутанта или лектора. Отсюда, с этого дважды и трижды святого места, осененного солнцем Девы, просто невозможно было произнести хотя бы слово ереси.
К кафедре вели четыре прохода в толще кресел и скамей, амфитеатром поднимающихся по окружности На зодиакальном круге эти проходы соответствовали знакам Рыб, Девы, Близнецов и Стрельца. По проходу Девы к кафедре выходить было нельзя, и вообще наступать на Деву ногами считалось верхом кощунства. К тому же и кафедра была расположена так, что стоящий на ней был обращен к Деве лицом.
Таково было первое место в славном городе Толете, где невинным отрокам преподавалось слово истины. Слово было у Бога. А отроки, к сожалению, массами подпадали Диаволу, на лекциях читали Коперника или еще кого-нибудь похуже, вследствие чего прекрасные слова с кафедры пропадали втуне. Апологеты Истины большей частью вотще апеллировали к солнцу Святой Девы, окруженному девизом: «Во Отце, и в Сыне, и в Духе Святом». Видя воздетые руки, студенты говорили друг другу: «Дурачок, он помрет с верой в то, что Господь Бог обитает за пределами Сферы, на чердаке этого здания. Проще было бы раз слазить туда и убедиться, что там его нет. О, сколь ничтожна вера в сравнении с опытом!..» Впрочем, студенты во все века были революционерами, еретиками и хулиганами.
У четырех дверей и внизу, по краям арены, стояли университетские стражники с алебардами в кожаных чехлах. Алебарды были предназначены для сдерживания наиболее бурных страстей, чехлы — для того, чтобы сами стражники не слишком увлекались. Перед началом каждого диспута начальник стражи во всеуслышание объявлял:
— Братие, ради вашего же блага не убивайте друг друга до смерти. Для этого есть улица. В противном случае зал будет закрыт, и спорить вам будет негде. Я кончил. Вы можете начинать.
Входить в зал с оружием было строжайше запрещено, но в то благословенное время запреты даже не нарушали — на них попросту не обращали внимания.
Пятеро монахов вошли в зал Сферы около половины третьего. Свободных мест оставалось немного. Один из них указал на пустую скамью в самом последнем ряду, но другой удержал его:
— Нет, нет, Карл, только не сюда, если мы хотим, чтобы нас услышал диспутант.
— Агнус, мы довольно сильно рискуем… Отсюда легче было бы выбраться в случае чего…
— Я предлагаю риск. А ты, Жан?
— Я всегда за риск, — отозвался брат Жан, спускаясь по лестнице. — К тому же я вижу свободное место, как раз для нас…
Они сели в третьем, последнем ряду кресел, над проходом Девы, так что диспутант должен был стоять лицом к ним. Те, что были с сумками, заняли крайние места; брат Жан поместился в середине. Впрочем, отличить и друг от друга было все равно невозможно Из сумок были извлечены бумаги с записями. Все пятеро разобрали бумаги и увлеченно принялись их изучать.
Появление этой пятерки почти не привлекло внимания: масками в тот век трудно было кого-либо удивить. Их рясы также не бросались в глаза, потому что вокруг них все были в рясах, самых различных цветов и фасонов. В частной жизни студенты предпочитали партикулярное платье, но на диспуты являлись в монашеских одеяниях, под ними легче было пронести оружие, а то и дохлую кошку — в качестве ultima ratio[39].
Монахи углубились в свои записи. В руках у них уже появились карандаши, которыми они работали вовсю. Один только брат Агнус, сидящий справа от брата Жана, откинулся на спинку кресла и ничего не делал. Через минуту он коснулся руки соседа:
— Брат Жан, брось мудрость книжную, послушай мудрость живую. Ты узнаешь много интересного…
Брат Жан откинулся на спинку кресла и стал слушать. Сзади переговаривались студенты:
— Кто знает Басилара Симта, коллеги?
— Его никто не знает. Это архидиакон нашей альма-материнской «Гробницы Эпикура»…
— Га-га-га, ха-ха-ха… Уморил…
— Я говорю правду, хотя и сам узнал ее случайно. Вон от того святоши-регента. Этот подсвечник знает наперечет всех толетских попов.
— Хм, коллеги, нельзя забывать, что молчание — золото. Я полагаю, диспуты устраивают церковные щуки, чтобы еретические караси показали себя. Ведь караси хороши только жареные… Нет уж, давайте помолчим, коллеги, и послушаем. Пусть архидьявол разевает пасть перед каноником ди Аттаном…
— Архидьявол! Великолепно сказано…
— Апрадр, вы стали чересчур осторожны, я бы даже сказал…
— Не надо говорить, иначе поссоримся. И вы сами знаете, что я не трус. Я стал подозрителен, это верно, после того как узнал историю несчастного Сервета. Он искренне хотел доказать свою истину перед Кальвином, а Кальвин сжег его…[40]
— …Ого, — шепнул брат Жан соседу, — и откуда они только знают?
— Студенты все знают, — отозвался брат Агнус.
— …Внимание, ползет самолично декан Мимельян. Привет тебе, о куча сала и мерзости, чтоб тебе лопнуть, только подальше отсюда!
— С ним нотарий факультета. Подлый сморчок, говорят, женился на молоденькой швейке с улицы Грифинас.
— Наведаемся к ним! Страсть люблю швеек, они такие покладистые…
— Слушайте, братья мои во Эпикуре, почему я не вижу Алеандро?
— Должно быть, служба. Иначе обязательно был бы здесь. Он бы не пропустил такого спектакля…
— Славный эпикурианец Алеандро.
— Если он здесь, будьте уверены, мы об этом узнаем. Он молчать не станет, он выкажет себя…
Время подходило к трем. Арбитр диспута, доктор теологии аббат Калаярт, в синей шелковой рясе, занял свое место. Его окружали теоретики из Университета и Collegium Murianum. Явились трое или четверо светских господ, покровителей наук — уселись в первом ряду, сверкая золотым шитьем.
Аббат Калаярт ударил в медный гонг, стоящий перед ним. Стражник с шитой перевязью через плечо, весь в гербах Университета — регламентатор, — вышел на середину круга и провозгласил:
— Диспутант идет!
Басилар Симт вышел к кафедре по проходу Стрельца. Это был прекрасный представитель церкви воинствующей — его атлетическая фигура угадывалась даже под струящимися складками белой шелковой рясы. Виргинская церковь, став католиканской, отменила монашеские тонзуры и вообще дала своим служителям волю носить растительность на голове и лице по собственному усмотрению каждого. Басилар Симт по-своему воспользовался этим правом. У него была короткая стрижка, чеканное лицо было чисто выбрито. Ему не было нужды прикрывать лицо усами и бородой — в складках рта царило спокойствие и уверенность в себе. В Коллегии Мури его научили владеть собой.
Диспутант получил благословение арбитра и в свою очередь широким красивым жестом благословил зал. Регламентатор произнес положенную формулу начала.
— Тезис первый, — возгласил архидиакон, подняв руку, точно актер на сцене. При нем не было ни единого конспекта, ни единой записки. Он вел диспут на память.
Собрание выслушало преподобного Симта, который, отправляясь от Ансельма Кентерберийского[41], построил систему стройных изящных силлогизмов. Он неопровержимо доказал, что Единосущий есть та высшая сила, которая царит как в макрокосмосе, так и в микрокосмосе, то есть в душе человека. Все в мире пронизано божественным предначертаниям, кои суть неисповедимы. Он растолковал и обосновал эту цитату.
За спиной брата Жана прошептали с издевкой:
— О всемогущий, всепроникающий, вседоказующий силлогизм!
— Кто желает возразить? — спросил арбитр.
Диспут был открытый, без назначенных оппонентов, поэтому возражать мог любой из присутствующих.
Студенты снова зашептались:
— Посмотрите, как насторожились отцы-инквизиторы! Сейчас они начнут ловлю… Вон они, во втором ряду, напротив нас… Ну да, тот, в черном с белыми крестами — каноник ди Аттан… Божий пес, зверюга кровожаждущая…
Встал какой-то изможденный теоретик и довольно раздраженным тоном начал протестовать против системы доказательства, которой пользуется диспутант. Он теребил замусоленный листочек, вычитывая из него цитаты. Басилар Симт. всем корпусом повернувшись к нему, слушал невозмутимо, точно рыцарь, принимающий вызов.
Монахи узнали о теоретике всю подноготную.
— Это Антрир Гармадус, регент факультета… Божья падаль… В солдаты его не взяли по причине слабой груди и кривых ног, так он решил, что его призвание — богословие… думает: не удалось стать маршалом Виргинии, стану кардиналом, еще лучше…
— Если Гармадус получит шляпу, конец света настанет немедленно… Но божественная гармония воистину царит в мире: мозги у Гармадуса столь же слабы, как и все остальное…
— Он отирается на всех диспутах и всегда лезет первым…
— Полено для растопки…
— Жаль только, что гнилое…
Выслушав Гармадуса, Басилар Симт ровным голосом принялся отвечать ему по пунктам, сажая своего оппонента на каждом пункте, как цыпленка в паклю, по выражению Джордано Бруно Ноланца. Это было эффектно, но пусто и скучно до зевоты. В самом деле, кто-то звучно зевнул, щелкнув зубами, как голодный лев.
— Да, коллеги, от Гармадуса только дым и вонь… Нужна добрая смола, чтобы подпалить хвост архидьяволу…
Брат Жан подтолкнул брат Агнуса локтем:
— Слышишь?.. Пора начинать, публика ждет…
— Кому начинать? Мне? Я готов!
— Пусть Карл начнет. У него голос пониже. Я потом…
Брата Карла тоже не надо было упрашивать. Он рвался в бой.
— Преподобный отец, — сказал он, вставая, — в связи с вашим тезисом я хотел бы поставить вам несколько уточняющих вопросов.
Архидиакон поднял глаза и увидел перед собой фигуру в черной маске. Это было несколько неожиданно для него, но он не изменился в лице.
— Прошу вас, брат, — сказал он.
Тут арбитр ударил в свой гонг:
— Оппонент, откройте ваше лицо.
Брат Карл не успел ничего сказать — подскочил брат Агнус, жестом велел ему сесть и заговорил:
— Ваше преподобие и господа чины! Мы просим вас, а также высокочтимого диспутанта позволить нам присутствовать здесь с закрытыми лицами, ибо таково предписание нашего орденского устава…
Басилар Симт, желая испытать свои силы также в споре с масками (ибо считалось, что спорить с человеком, не видя его лица, труднее, следственно, и почетнее), сказал:
— Я, со своей стороны, прошу о том же. Ибо уставы орденские священны…
— К какому ордену вы принадлежите? — спросил арбитр.
— Ваше преподобие! — звонким голосом заговорил Агнус. — Мы, пятеро присутствующие здесь, представляем орден Воителей Истины, члены которого рассеяны по всем странам земли. В этом зале находятся: брат Жан Тюрлюр из Франции, братья Родриго Косса и Фичиппо де Кастро из Испании и мы, виргинцы Карл Отер и я Агнус Дефинаи…
Каждый из называемых вставал и жестом, похожим на римский, приветствовал зал… Но здесь брата Агнуса прервали выкрики:
— Как, здесь католики?! Вы так сказали?!
Брат Агнус поднял руку.
— Тише! Нет, они не католики, они могут поклясться на чем угодно! Они отринули и прокляли католическую веру!
Это решительное заявление несколько утихомирило зал. Но брат Агнус не замедлил подлить масла в огонь:
— Все они свободно говорят и понимают по-виргински, что и докажут… Итак, мы ищем истину по всему свету, но мы не только ищем, а и находим ее, и не только находим, а и воюем за нее. И здесь мы не только для того, чтобы учиться самим, но и для того, чтобы, возможно, поучать других…
По залу снова пошел гул, теоретики зашевелились. Басилар Симт с любезной улыбкой произнес:
— Всегда приятно и полезно услышать слово истины даже и от младенца… Ваши голоса юны, мои уважаемые оппоненты, поэтому не посетуйте на меня за сравнение с младенцем. Оно должно быть для вас лестно, ибо сказано, что устами младенца глаголет истина… А теперь я жду ваших вопросов, с которых вы, как я полагаю, хотите начать свои поучения…
Диспутанта задели чуть-чуть, а он уже показал коготки Становилось интересно. Студенты легли подбородками на спинки монашеских кресел и насторожили уши.
Монахи, кажется, не обратили внимания на шпильку Брат Карл встал и деловито начал:
— Мой первый вопрос касается божественной онтологии. Словесное ваше доказательство весьма чисто, но чем сам Единосущий доказывает, что он есть?
— Он совершает чудеса, — спокойно сказал архидиакон.
— Какие именно?
— Примеры их вы найдете в Писании.
— Я тщательно изучал Писание, отец, и смею думать, что хорошо знаю его. Но там говорится о давнопрошедших временах. Допускаю, что Моисей видел Бога и остался в живых (сзади ухмыльнулись)… но меня и других при этом не было. Почему не было совершено других чудес, в более поздние времена и при свидетелях? Писавший книги Ветхого Завета мог быть пристрастен…
Архидиакон, не выходя из себя, холодно прервал:
— Вы кощунствуете, юноша. Писание нельзя рассматривать как обычную книгу. К ней надо приближаться с закрытыми глазами. Запрещено сомневаться в ней. Ибо сомнение есть начало и корень всякой ереси… Что же до чудес, то нынешние люди не достойны их. Они отошли от Бога.
— Увы, это правда, — сокрушенно вздохнул брат Карл. — Люди не верят в рай, обещаемый в иной жизни. Ибо пред глазами людей печальные примеры служителей Господа, которые проповедуют добродетель, сами же живут так, словно мечтают об аде…
— Это клевета! — вдруг заверещал Гармадус. — Сразу видно, что вы из католиков! Ибо одни противоестественные католики позволяют себе разврат и прямое сожительство с Диаволом…
Брат Карл не обратил на него внимания.
— Преподобный отец, — продолжал он, — почему бы Единосущему не отпустить из рая нескольких праведников, хотя бы на время? Они пришли бы к нам, говоря: «Я был там. Я видел рай, и вот, он прекрасен». И многие уверовали бы, и стали бы служить добродетели…
Студенты откровенно рассмеялись. Басилар Симт невозмутимо объяснил:
— Господу Богу не угодно делать этого. Ему угодно испытывать людей войной, чумой и голодом, ибо люди не достойны иного.
— Да, да! Именно так! — подхватил тщедушный ревнитель веры.
Брат Карл повернул голову в его сторону:
— А вы верите в рай?
— Да, всей душой! — воскликнул Гармадус («Всей душонкой», — уточнили за спиной брата Карта).
— И вы надеетесь туда попасть?
От такого прямого (и, правду сказать, грубого) вопроса Гармадус растерялся. Все же у него хватило ума не сказать «да». К счастью, он скоро нашелся.
— Это будет решаться не мною и не здесь, — напыщенно заявил он, — а там, в день Суда.
— Но вы ведете праведную жизнь? — не отставал брат Карл. — Уж это наверное решаете вы — и ваша совесть?
— Он не живет с женщинами, — отчетливо сказал кто-то. Весь зал грохнул. Бедный Гармадус позеленел.
— Да, я думаю, что веду праведную жизнь!
— Прекрасен ли рай?
— Да, рай прекрасен! — возопил Гармадус, как святой мученик первых лет христианства.
— Лучше, чем земля? — тоном искреннейшего любопытства спросил брат Карл.
— В тысячу тысяч раз!..
— В таком случае, — сказал брат Карл, — не понимаю, почему бы вам не оставить эту землю? Ведь вы попадете в рай, раз вы уверены в этом, а рай лучше земли в тысячу тысяч раз…
На это Гармадус не сумел ответить. Он шлепнулся на место, как мешок. Со студенческих скамей крикнули: «Внимание! Душа Гармадуса вылетает через открытый рот!» В зале поднялось бурное веселье. Даже сановники и важные господа хохотали до коликов. Не смеялся только каноник ди Аттан, член инквизиционного трибунала.
Басилар Симт тоже не смеялся. Когда веселье утихло, он счел необходимым вступиться за честь корпорации:
— Это гордыня, молодой человек, так думать. В Писании сказано: «На тя, Господи, уповахом, да не постыдимся вовеки». — Он торжественно осенил себя крестом. — Не властен человек над жизнью своею, но токмо единый Бог. Ставить предел своей жизни — значит думать о самоубийстве, а это есть смертный — вы понимаете? — смертный грех. Человек должен честно выполнять свой долг на земле, а не мечтать самонадеянно о рае.
— Благодарю вас, — поклонился брат Карл, собираясь сесть, но архидиакон пустил в него отравленную стрелу:
— А как же ваши поучения?
Тогда стремительно поднялся брат Жан.
— Мы, Воители Истины, выступаем здесь как едино тело, едина душа. Брат Карл задает вопросы. Поучать буду я.
Голос его, странно высокий даже для юноши, звенел и срывался от волнения. Все почувствовали, что шуточки кончились и вынуто настоящее оружие.
— Вы утверждаете истинной конечность мира, за пределами которого находится Бог — вверху, и Сатана — внизу, — так начал Жан среди напряженной тишины. — Мы говорим: истинно то, что верха и низа не существует. Центр Земли не есть центр мира или некая абсолютная точка, но центр тяжести и центр орбиты лунного обращения…
По рядам кресел прошло легкое шевеление. Каноник ди Аттан подался вперед. Басилар Симт ровным голосом сказал:
— Вы полагаете, что нашли истину, а нашли пагубное заблуждение. Сейчас вашими устами глаголет краковский еретик Коперник, учение которого есть диавольский соблазн и ложь.
— Мне очень прискорбна ваша нетерпимость, отец, — ответил брат Жан. — Мы, члены ордена, не отвергаем вашей истины, почему же вы отвергаете нашу?
— Двух истин нет, — изрек архидиакон — Если вы предполагаете, что есть две истины, то я скажу вам на это, что одна из них — заведомая ложь. Истина в вере, значит, ложь та, другая. Посмотрите сами, как учение Коперника убивает человека Человек создан Богом как венец творения. Солнце, Луна и звезды — для него. Земля, на которой человек живет, есть любимейшая дщерь Богова. Все вещи в мире созданы для человека, и день и ночь работают на человека, и постоянно служат ему. Вот так вселенная устроена столь чудесно для человека, и ради человека, и на пользу ему.
— Преподобный отец, — прервал его брат Жан, — мне кажется, вы хотите поучать меня. Но сейчас вы излагаете мне доктрину Раймунда Сабунского, которая мне известна.
Студенты закричали: «Молодец, монашек!» Архидиакон кивнул, признавая противника достойным себя.
— Если вас не убеждает стройная система Раймунда Сабунского[42], в которой все закончено и все определено, значит, вы предпочитаете смотреть на мир глазами Коперника? Вы полагаете, что Земля не есть центр мира что звезды и Солнце созданы вовсе не для человека и будут светить так же, если человека не будете? Вы полагаете мир бесконечным? Известно ли вам, что разум человека конечен и только божественному гению дано постигать бесконечное? Понимаете ли вы, что человек вздумавший постичь бесконечное, есть человек, возомнивший себя Богом, то есть умалишенный? Знаете ли вы, что умалишенные суть враги всякого порядка, как божеского, так и человеческого? Если люди, вообразив себя пылинками в бесконечности, начнут убивать и пожирать друг друга — скажите мне, кто будет виновен в этом?.. Человек есть царь природы, но не Бог. Человек занимает в мироздании столь почетное место, что он должен пребывать на нем гордо, не стремясь вверх, ибо сие невозможно, но не стремясь также и вниз, ибо это значит быть врагом самому себе. Тот, кто пытается сделать человека Богом, на самом деле отнимает у него Бога. Человек же, лишенный Бога, есть зверь. Тем не менее здесь я вижу людей, а не зверей. Отсюда я вывожу, что учение Коперника есть ложь.
Церковники приняли эту речь одобрительными возгласами Арбитр сказал декану Мимельяну:
— Имя этого человека станет известно кардиналу, я обещаю.
Теперь все ждали, что скажет юноша в маске. Тезисы были перепутаны, но никто не обратил внимания на это. Оппоненты, собиравшиеся подловить диспутанта на разных схоластических тонкостях, отложили свои записи. Все они были сейчас на его стороне: крепости Божией угрожал враг.
Брат Жан глубоко вздохнул и подсучил узкие рукава рясы.
— Сказано, что человек есть венец творения, — начал он негромко, опершись косточками пальцев о пюпитр. _— Я говорю: да. Еще сказано, что Земля, Солнце, Луна, звезды и весь мир — для человека. Я говорю: да Еще сказано, что человек наделен разумом. Я говорю трижды да. Именно разум есть то, что отличает человека от остального мира. Сказано, наконец, что человек поставлен на некий пьедестал, где и пребывает в гордой неподвижности. Я говорю: нет. («О-о», — глухо прошло по рядам.) Ибо наши предки, несомненно сотворенные Богом, покрывались необработанными шкурами зверей и ели сырое мясо, не умея высечь даже огня. Почему, сотворив человека, Бог не дал ему сразу всего того, чем человек пользуется теперь? Потому, что человек должен был взять все это сам, и он взял! И если раньше он боялся каждой тени и видел Бога в каждом камне, то ныне человек открывает Бога в себе самом!
Поднялся неистовый шум. Студенты аплодировали, служители церкви вопили: «Соблазн! Ересь!» Какой-то аскетического вида рясник вскочил и кликушески закричал:
— Ecciesia Virginica[43], ты спишь! Ты беспечно взираешь на то, как сопливые мальчишки предерзко срывают покровы со святейших тайн твоих! Где ты, о всеочищающий костер веры, призванный спалить еретическую скверну? О всеблагой костер.
— Что это еще за вопли о костре? — гневно прошептал брат Жан, делая порывистое движение, но брат Родриго, сидящий справа, стиснул его руку и удержал на месте.
— Костра нет, и слава Богу! — крикнули из гущи студентов.
— Его нет, но он будет! — взвыл верный сын церкви. — Провижу час предсмертных мучений ваших, дети ада! Все вы пойдете туда, держа свои богохульные языки в руках! Все, все, все, все! Близится день суда над вами! Timete Deum et date ille honorem[44]…
Его покрыли шиканьем и свистом:
— Долой католическую латынь! Костра не будет наша королева не позволит вам! Да здравствует королева! Да здравствует королева!..
При упоминании высочайшего имени все вынуждены были встать. Как-никак, главой церкви в Виргинии была королева. Брат Жан крепко сжал руки стоящих рядом с ним Агнуса и Родриго.
Регламентатор стучал алебардой в пол:
— Спокойствие, порядок, благоприличие!..
Аббат Калаярт раздраженно уселся первым.
— Так и хочется помянуть черта, — сказал он декану Мимельяну. — Что мы вынуждены терпеть! Господин и мастер церкви Виргинской — девятнадцатилетняя девчонка с голубиной печенью!
— Не произносите имени Ее Величества всуе, — тихо сказал декан. — И потом, преподобный отец, вы не вполне правы: нашу церковь пасет не женщина, но мужчина, притом из лучших… Тот, кого не согнула опала, от кого не откачнулись истинные ревнители веры…
— Да, да, — сказал аббат Калаярт. — Спасибо вам, отец, вы напомнили мне о том, кто непременно придет, я верю…
В этот момент ему подали записку от каноника ди Аттана. Пробежав ее, он сказал декану:
— Предлагает задержать этих молодчиков…
— Увы, — вздохнул декан, — по уставу невозможно…
— Да, я знаю. Но все же… и Университет имеет границы, не так ли? — И на обороте записки он нацарапал два слова на вульгарнейшей латыни: sola fori, что должно было означать: «Только на площади». Каноник ди Аттан прочел и удовлетворенно кивнул.
— Я еще не кончил, — сказал брат Жан, когда установилась относительная тишина. — Мне кричали здесь обвинения в ереси. Мне кричали даже что-то о костре… — В голосе его проскользнули надменные нотки, но брат Родриго снова сдавил его руку. — Я хочу сослаться на одно высказывание, которое гласит: «Еретиков следует побеждать Писанием, а не огнем, ибо иначе палачи стали бы ученейшими теологами в мире». И это сказал не Сервет, не Коперник, не богохульник. Это слова Мартина Лютера.
Студенты бешено захлопали. Даже церковники оценили ход брата Жана. Аббат Калаярт проворчал:
— Ну и мальчишка, ну и хват!..
— Что же до ссылки на древних людей, то она взята как раз из Писания. Диспутант был прав, говоря, что Бог поставил человека на пьедестал царя природы, запретив сходить с него. Но человек сошел. Человек дерзнул сойти, иначе он не был бы человеком, он был бы только мертвой статуей царя природы. И человек был изгнан из рая, наг и беззащитен. Он ошибался. Вспомните, сколько раз люди сотворяли себе идолы и литые кумиры и поклонялись им, и Бог карал их за это, ибо они отрывались таким образом от природы, от познания истинного Бога. И когда человек познал природу вокруг себя, взор его устремился в небо. Николай Коперник открыл, что Земля отнюдь не есть центр мира, что она едва ли не край его, он открыл, что Солнце светит не только нам, но и мирам другим. Стал ли от этого человек зверем? Я не вижу этого. Я вижу другое — он стал в еще большей степени человеком. Ибо он доказал еще раз, что он царь природы и желает владеть ею безраздельно!
Гром, крик, рев обрушились, как лавина. Стены зала дрогнули. Диспутант стоял спокойно, только щурился.
— Перестаньте вопить: ересь, ересь! — махал руками брат Агнус. — Опровергните нас, обвинять будете потом!
— Наглецы, еретики, осквернители святыни! — рычали теоретики. — Вам стыдно показать лица! Снимите маски, эй, вы!
Все, что касалось масок, брат Агнус пропустил мимо ушей:
— Зачем же вы тогда вывешиваете такие тезисы? Мы пришли открыто высказать свое мнение.
— Да, таковы были тезисы, — сказал диспутант, подняв руку. Шум стих. — Искатели Истины, вы пришли, чтобы высказать ваше мнение, вы его высказали и были выслушаны. Собрание возмущено допущенной вами ошибкой, на которую позвольте вам указать Ошибка не в ваших рассуждениях. Она гораздо глубже, ошибка в самом начальном корне. Вопросы, поставленные здесь могут быть решены sola fide[45]. К ним надо подходить проникшись верой и отринув всякое сомнение Таково непременное условие. Оно было нарушено вами и как только это случилось, в ваши рассуждения проник Диавол. Тут, как и повсюду, всякая вещь принадлежит либо Богу, либо Сатане. Поскольку она Богова, она не Сатаны, и наоборот. Вы же, молодые люди, вздумали найти средний путь, но, отходя от Бога хотя бы на волос, вы попадаете в лапы Сатаны и не замечаете уже, что ваша логика есть сатанинская логика. Вам здесь кричали о ереси, и вы полагали, что это пустые слова. Но это не пустые слова, Вашими устами говорил Диавол, он не отрицает Бога начисто, Диавол хитер, но он вложил в ваши уста рассуждение об универсальной субстанции — Бог есть все, ergo, все есть Бог. Именно за это был сожжен еретик Сервет…
— Очень хорошо, — шепнул аббат Калаярт Мимельяну. — Он свел на нет все их рассуждения.
В самом деле, зал совсем притих. Монахам был нанесен чувствительный удар. Все ждали, что они скажут.
Но недаром же их было пятеро.
Поднялся брат Филиппо де Кастро и задорным мальчишеским голосом задал такой вопрос:
— Преподобный отец, если мир не есть Бог, то мир есть мертвая субстанция, но где же тогда находится Бог?
— Бог находится вне ее и привносит в нее свой порядок тогда, когда ему угодно это, — объяснил Басилар Симт.
— Значит, когда прорастает росток, Бог присутствует при этом?
— Росток прорастает с Божьего соизволения.
— И когда перезрелый плод падает наземь и сгнивает, но остаются семена и дают новые побеги, причем не сразу, но по прошествии зимних холодов — это все также предусмотрено Богом?
— Все в мире проникнуто божественной гармонией, — сказал архидиакон и перекрестился.
— Правильно ли я понял вас, что под понятием «всепроникновенность божественной гармонии» подпадает каждая вещь, каждое деяние и все, что ни совершается в мире?
— Вы правильно поняли меня.
— Благодарю вас, отец. Итак, божественная гармония пронизывает мир. Никакое движение невозможно без Бога, мы же видим, что мир движется вечно и повсеместно. Бог есть все. Так сказал мой соотечественник Мигель Сервет, в чем же его заблуждение? Ведь вы преподобный отец, подтвердили это сами…
— А-а-а-а!
Изощренный ученик мурьянов слишком поздно заметил ловушку, устроенную ему наглым юнцом в черной маске. Общий крик вырвался у всех. На лице архидиакона промелькнула растерянность.
Но теоретики слишком долго терпели надругательство над святыней. Их терпение иссякло, и это спасло диспутанта.
— Бей их! — заорал кто-то утробным басом. — Это католики, только они способны на такое кощунство! Бей их, братие!
Слово было сказано. Магистры, бакалавры и писаки, пылая священным гневом, повскакали с мест. Началась суматоха.
— Становится жарко, — шепнул Жану брат Агнус, — чего доброго, нам не выбраться.
Брат Жан перехватил его руку.
— Оставь в покое пистолет!
— Что же, ты откроешь лицо?
— Ни в коем случае, ты с ума сошел. Подожди — Брат Жан поднялся и махнул рукой, желая привлечь внимание арбитра, но его движение было истолковано неверно.
— Они бегут! Держи их!
Церковные крысы, сидевшие во втором ряду, полезли на пюпитры, чтобы своими руками схватить еретиков. Один из них уже вцепился в руку брата Жана. Он получил сразу три тычка и, потеряв равновесие, шлепнулся вниз, увлекая за собой других нападающих. Затрещали сутаны, посыпались бумажки.
В этот миг сверху, как будто прямо с потолка, спрыгнул человек с обнаженной шпагой. Он ловко устоял на спинках кресел второго ряда. На нем был кожаный военный колет: широкий плащ с капюшоном развевался за его спиной, как черный парус. Увидев такого страшного человека, магистры и писаки забились под пюпитры.
— Воители Истины, спасайтесь! — крикнул он голосом, привыкшим командовать.
— Алеандро! Это Алеандро! — закричали сзади студенты.
Лейтенант Бразе обернулся.
— Веррене, подержи мой плащ! — Он отстегнул плащ и кинул его одному из студентов. — Друзья, проложите им путь! Я прикрою отступление! Монашки, братишки, вы еще здесь?! Немедленно прочь! Pronto! Pronto![46] — кричал он по-испански, полагая, что так его скорее поймут.
Монахи выбрались в проход и, окруженные студентами, побежали вверх по лестнице. Лейтенант Бразе левой рукой схватил алебарду регламентатора, которой тот пытался его достать, вырвал ее и поставил между пустых кресел; затем, прыгая по скамьям, он соскочил в проход и замкнул шествие.
В дверях была свалка. В воздухе густо висели отборные ругательства и проклятия. Не обращая внимания на бранный шум, высшие чины, духовные и светские, завязали приличную беседу. Лишь наиболее экспансивные что-то кричали с мест, но их не было слышно. Диспутант сошел с ненужной уже кафедры: спорить было не с кем Арбитр поманил его.
— Надеюсь, отец, вы не слишком огорчены своей неудачей?
— Я член конгрегации Мури, — бесстрастно ответил архидиакон, — мы не знаем слова «неудача». Мы твердо веруем, что все, что ни совершается, — совершается ко благу.
Он мог бы добавить, что у него уже был готов ответ мальчишке, но помешало нетерпение и возмущение присутствующих. Но он не сказал этого, потому что это прозвучало бы похвальбой.
Аббат Калаярт произнес:
— Вы глубоко правы, отец мой. О вас узнает кардинал Реасский, Аврэм Чемий…
Имя князя церкви Виргинской, кардинала Симона Флариуса, не было упомянуто. Он был пешкой, креатурой короля Карла, и его не ставили ни во грош. Он это знал и не предпринимал ничего, чтобы изменить положение. Сидя в монастыре Укап, он предавался веселенькому разврату и был вполне равнодушен к делам веры. Вот этого-то равнодушия и не могли простить ему все истинные католикане, которые поклонялись Аврэму Чемию, сидящему в отдаленной епархии на острове Ре.
При нем церковь Виргинская представляла собою вертоград процветший. Сотнями сжигались еретики, не хуже, чем в Испании. Королю это не нравилось, и когда князь церкви вздумал навязать католиканскую религию Польше и Богемии и без ведома короля выпустил указ о введении там своей инквизиции — Карл в два счета выбросил его из монастыря Укап.
Ему нужна была церковь покорная, но церковь не желала покоряться. Дух кардинала Чемия царил в ней и незримо занимал престол кардинала Мури. Все, кому надо, были уверены, что кардинал Чемий явится во плоти и займет его снова.
Басилар Симт принадлежал к числу истинных католикан; поэтому при упоминании имени Чемия он благодарно поклонился, не теряя, однако, достоинства.
Как ни старались студенты и лейтенант Бразе, монахам досталось несколько тумаков, прежде чем они выбрались из зала. Выскочив последним, лейтенант с минуту отбивал натиск у дверей, давая монахам время добежать до выхода. Какой-то студент крикнул ему:
— Алеандро, на площади целая толпа!
Снизу раздалось два пистолетных выстрела.
— Задержите этих! — крикнул Бразе. В две секунды он подлетел к выходу, разгоряченный и весь сверкающий, точно бог войны.
Монахи и несколько студентов стояли у выхода. В руках у монахов были пистолеты.
— Нас не выпускают, — сказал один из них. — Можете ли вы что-нибудь сделать?
Лейтенант выглянул. Крыльцо окружала толпа человек в сорок, с дубинками и мечами. Трое держали факелы. Пламя подчеркивало синеву сгущающихся сумерек.
— У вас есть еще три заряда, — сказал он. — Впрочем, сюда они не войдут… Но в случае чего стреляйте без пощады.
Затем он разбежался, как метеор, метнулся вперед и буквально прожег себе дорогу. Очутившись за кольцом, он закричал во всю силу своих легких:
— Ко мне, мушкетеры!
Этого призыва не надо было повторять дважды. В ту же минуту из Дома мушкетеров выскочило несколько человек. Лейтенанта узнали издали.
— Господа, разгоним этих чернецов! — крикнул им лейтенант. Засверкали шпаги. Толпа рясников повернулась фронтом к этому новому противнику, и студенты смогли вывести пятерых монахов из здания. Лейтенант зорко следил за ними, работая шпагой, как дьявол. Подбежали еще мушкетеры. Служители Бога дрались остервенело, видя, что добыча ускользает из рук.
— Сдерживайте эту сволочь! — кричал Бразе. — Не пускайте их!
Самое трудное, кажется, было сделано. Все пятеро выбрались из свалки и зашагали к карете — это хорошо, что у них была карета, но она стояла на другом конце площади. Студенты и мушкетеры, оцепив рясников, отбивали их попытки прорваться к монахам. Те удалялись медленно, точно дразнились.
— Бегите же, бегите, черт возьми, в этом нет ничего постыдного! — раздраженно кричал им лейтенант Бразе.
Вдруг один из монахов упал. Прочие сгрудились вокруг него и пытались поднять своего товарища. Бразе кинулся к упавшему, заметив в то же время, что трое рясников прорвались сквозь оцепление и бегут к монахам, засучивая рукава. В руках у них сверкали ножи.
Монахи судорожно разрядили в них свои пистолеты «Никуда не годные стрелки», — успел подумать лейтенант, втыкая шпагу в бок одного из рясников и давая подножку второму. Третьего на месте положил подбежавший от кареты лакей. Он придерживал у шеи свой плащ, скрывая ливрею.
— Лейтенант, — сказал упавший монах, — возьмите меня и донесите до кареты. А вы, — обратился он к остальным, — бегите вперед. Бегите, я вам приказываю.
Монахи повиновались и, подобрав свои рясы, пустились бежать. Видимо, этот, упавший, был у них главный. Бразе подхватил на руки легкое, почти невесомое тело.
Оно было мягким и нежным, как у девушки. Монах тяжело дышал. От этого дыхания свободный край его маски откинулся, обнажив розовые полураскрытые губы. Из-под черной ткани, как змейка, вывернулся золотистый локон. Глаза были зажмурены. Руки, охватившие шею лейтенанта, внезапно напряглись, и он почувствовал упругое прикосновение женской груди…
Тем не менее он твердо донес свою ношу до кареты. Битва у стен Университета затихла; сюда сбежалась чуть ли не целая рота мушкетеров, и теологам пришлось отступить.
— Положите меня в карету, — чуть слышно прошептала она. Лейтенант исполнил приказание.
— Так хорошо? — спросил он тоже почему-то шепотом.
— Да, благодарю вас. — Она прижала к его губам свою руку в перчатке.
— Как ты чувствуешь себя, брат Жан? — беспокойно спрашивали монахи.
«Брат Жан! — подумал лейтенант. — Господи, возможно ли?..»
Брат Агнус спросил его голосом светской дамы:
— Прекрасный рыцарь, не назовете ли вы нам ваше имя, дабы мы знали, за кого нам молиться…
Он не успел ответить — из кареты раздался голос:
— Я знаю это имя. Благодарю вас за все, лейтенант Бразе, до свиданья!
Лейтенант вздрогнул. Он узнал этот голос. Теперь у него не оставалось никаких сомнений.
Карета тронулась, развернулась на площади и исчезла в Парадной улице Лейтенант ошеломленно побрел назад, к Университету, ничего не видя вокруг. Его ослепил свет факелов, которые держали окружившие его студенты и мушкетеры. Он вздрогнул, когда Веррене накинул ему на плечи его плащ.
— Победа, победа! — кричали студенты и мушкетеры. — Из хвоста мурьянов выдернуты самые красивые перья! Длиннополые разбиты впрах! Площадь Мрайян, как всегда, завалена трупами!.. (В самом деле, несколько неподвижных тел лежало на снегу, чернеющем кровяными пятнами…) Теперь надо выпить! Все как один в кабак! Алеандро, веди нас!.. Да что это с ним? Ты не ранен?.. Он как в сомнамбулизме… Господин лейтенант, что с вами?.. Эй, Алеандро, ты не увидел ли самое Истину лицом к лицу?..
Лейтенант Бразе поднял голову и с усилием улыбнулся:
— Вы правы, друзья мои, я именно увидел Истину лицом к лицу. Вот так, как вас вижу… Лик ее прекрасен и слепящ.
В этот момент в кожаной карете были сняты маски Брат Агнус оказался принцессой Каршандарской, брат Карл — графиней Альтисорой, брат Филиппо — Анхелой де Кастро. Под именем брата Родриго скрывалась Эльвира; что же касается брата Жана, то о нем, кажется, излишне говорить — его инкогнито раскрылось раньше.
Все были взвинчены и оживлены. Нога Ее Величества оказалась только слегка растянутой. Принцесса Каршандарская массировала ее по способу, которому научили ее финские колдуны в бытность ее в Швеции. Жанна не хотела расставаться с романтическим мужским именем, и никто этого не хотел.
— Все же нас побили, — говорила графиня Альтисора, — что и требовалось доказать…
— Брат Карл, кажется, неохотно шел на это дело, — заметила принцесса, продолжая массировать ногу Жанны. — Он чересчур осторожен, я сказал бы даже.
— Не надо говорить, иначе поссоримся, — быстро перебила графиня, и все расхохотались.
— Последнее слово было все-таки за нами, — сказала Эльвира, подталкивая Анхелу. — Брат Филиппо молодецки подкусил архидиакона…
— Я был бы счастлив, если бы это понравилось брату Жану, — бойко сказала Анхела, изображая в то же время застенчивость.
— О, я в восторге, — сказала Жанна. — Больше всего радует меня то, что все мы будем жариться на одном вертеле…
— Но ведь ада нет!
— Кто его знает… Во всяком случае, вы не виноваты, братья. Я скажу об этом на Суде. Я подбил вас читать книги…
— Неправда, неправда! — горячо запротестовали все. — Брат Жан, мы виноваты не менее тебя. Мы действовали не по твоему приказу, а своей волей, и если нас помилуют, а тебя нет, мы сами попросимся в ад, чтобы быть вместе с тобой…
— Благодарю вас, братья… Вместе гореть будет веселее…
— На месте Господа Бога, — сказала Эльвира, — я рассудила бы так: «Кто ты, я не понимаю. Женщина ли ты в мужском облике или мужчина в женском облике, мне не ясно. Есть ли ты брат Жанна или сестра Жан? С прискорбием вынужден заметить, что верха и низа больше нет…»
Общий хохот.
— «…поэтому иди и больше не греши. Аминь».
— Какой славный рыцарь этот лейтенант Бразе, — сказала графиня Альтисора. — Он дрался, как Марс. Положительно, сама судьба послала нам его. Если бы не он…
Все принялись наперебой восхвалять лейтенанта Бразе. Жанна замолкла и молчала всю остальную дорогу до Аскалера.
В малой столовой был сервирован ужин на пятерых. Они заранее продумали все детали. Ужин предполагался в монашеских одеждах, с тостами, речами и т. п. Но Жанна, присев за стол, не могла ни есть, ни пить, ни смеяться, и веселье было скомкано. Она сослалась на усталость, боль в ноге и ушла, прося всех остаться и ужинать без нее; никто, разумеется, не остался. Эльвира предложила ей послать за врачом. Жанна с превеликим трудом выпроводила ее из спальни, сказав, что разденется сама.
Боже, как они все не понимают, что ей надо, необходимо остаться одной!
Заперев за Эльвирой дверь, Жанна подошла к зеркалу. Она ничуть не хромала, нога ее была совершенно здоровой.
Это была ложь. Это был обман.
Жанна смотрела на себя в зеркало.
— Что же ты не краснеешь? — прошептала она — Или тебе совсем не стыдно?
Нет, ей совсем не было стыдно. Она вспоминала прикосновение к рукам и груди лейтенанта Бразе. Он подхватил ее под коленки и за спину, а она охватила руками его шею. Как он был прекрасен со шпагой в руке! Как он вскочил на спинки кресел! Как он закричал на них — и на нее тоже: «Убирайтесь отсюда! Pronto!» Да, он был как Марс — но никто не имел права говорить этого, одна она имела право. Идя по площади к карете, она чувствовала только то, что уходит от него, от его рук и твердой сильной груди, которую она видела в августе в распахе его рубашки. Ей хотелось одного — обнять его, прижаться своей грудью к его груди, и когда она поняла, что стоит ей упасть, как он подбежит к ней и возьмет ее на руки, — она тут же упала на снег, и он подбежал к ней, он подхватил ее под коленки и за спину, а она охватила руками его шею. Вот когда ей было стыдно. Смотреть ему в лицо она не могла, это было выше ее сил, но и то, другое желание тоже было выше ее сил — она вцепилась покрепче в его плечи, подтянулась на руках и прижалась своей грудью к его твердой сильной груди…
Она сидела спокойно, смотрела на себя и знала, что, если бы все это повторилось, она все равно упала бы, чтобы он подхватил ее на руки.
Она и думать забыла о диспуте. Она думала только о том, что было там, на площади, пока он нес ее на руках. Она обманула его, она обманула своих подруг, и ей надо было признаться самой себе — зачем она это сделала.
— Август начинается сначала… — наконец прошептала она. — Август — месяц под знаком Девы… Это судьба.
Motto: Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое.
Все началось с книг, присланных под Рождество Карлом Вильбуа. Среди них были труды ересиархов: Сервета — «О заблуждениях, связанных с Троицей», Помпонацци — «О бессмертии души», Лоренцо Валла — «О наслаждении как истинном благе»[47] и прочее. Жанна принялась читать их в свои свободные часы и часто забывала и об ужине, и обо всем на свете, и ее строгий распорядок дня, еще до Рождества давший первые трещины, окончательно полетел к чертям.
Кошмары и ужасы, пережитые в октябре, постепенно отошли, растворились в непрерывном течении времени. Штудирование умных и даже заумных книг, начатое для того, чтобы перебить кошмарные сны, развилось у нее в привычку, а тут как раз пришла посылка от Вильбуа с такими соблазнительными вещами, от которых уже просто невозможно было оторваться. Жанна визжала от восторга, подбрасывала свою скуфейку и, не в силах делать выписки, закладывала понравившиеся ей места обрывками бумаги и ленточками.
Опровержения божественной истины наполняли ее до отказа. Она совершенно бессознательно задирала вельмож, ставя им вопросы такого рода: что вы думаете о Троице? Какова, по вашему мнению, форма Земли? Единична ли истина? Разумеется, от таких вопросов все терялись, и даже сиятельный герцог Марвы не сразу мог должным образом отшутиться.
Как поэту нужен слушатель, а художнику — зритель, так Жанне был нужен собеседник Эльвира в счет не шла — хотя она теперь тоже читала вместе с Жанной и делилась с ней мыслями о прочитанном — ей нужны были еще и другие. Скоро она нашла их. Первой была принцесса Каршандарская: когда Жанна, озорничая, спросила придворных насчет протяженности мира и Лианкар готовил ответ — принцесса серьезно изложила Ее Величеству воззрения на сей предмет мужей древности, назвав несколько имен, от которых благороднейшие мужчины королевства только рты разинули. Для Жанны ответ ее прозвучал музыкой сфер.
Двое других были Каролина Альтисора, графиня Менгрэ, и фрейлина Анхела де Кастро. Жанна теперь почти не ходила вечерами к фрейлинам — у нее было чтение поинтереснее «Нравоучительных и боголюбивых новелл», которые все никак не могла домучить Эмелинда. Однажды она все-таки зашла на полчасика. Благочестивая христианка как раз прочла новеллу о мощах — средней части креста Господа нашего с Голгофы — хранящихся ныне в Тралеоде. Анхела заметила, что видела подобные мощи во всех городах Испании, Италии и Франции, где только она бывала, и что если все эти обломки собрать и понаделать крестов, на них можно будет распять человек сорок. Эмелинда возразила ей довольно запальчиво, что то были католические мощи, подлинность коих есть ложь, — и тогда графиня Альтисора сказала, что всякая церковь имеет предовольно обмана и мерзостей, в какой бы форме она ни поклонялась Иисусу. Мадемуазель Эмелинда скорчила рожу, но не посмела препинаться.
Теперь, когда их стало пятеро, Жанна загорелась идеей основать орден Воителей Истины, чтобы уж играть в науку по всем правилам. Эта идея пришлась весьма по вкусу молодым дамам и девицам. Магистром выбрали, конечно, Ее Величество. В своем интимном кабинете, в полночь, королева посвящала своих верных в рыцари ордена. На аналое, под двумя свечами, лежала книга Коперника; все по очереди становились на колени, клали руку на книгу и произносили текст присяги «Клянусь искать Истину, клянусь найти Истину, клянусь защищать Истину». Затем Жанна отрезала у всех, и у себя в том числе, по локону и вложила между страницами.
Устав ордена был предельно коротким «Пред Ликом Истины все равны». Собираясь на свои заседания, они называли друг друга по именам Всем им ужасно нравилось играть в науку, и эта игра была не так уж невинна: дамы и девицы были неплохо начитаны, обладали критическим умом и подчас изрекали самую вопиющую ересь.
В начале февраля они узнали о диспуте и, после некоторых колебаний, решились на приключение. Принцесса подготовила карету, оружие и слуг, Жанна самолично придумала костюмы для членов ордена — из предосторожности их шили не королевские, а принцевы портные; был обсужден вопрос об именах и прочих деталях… короче говоря, все жили предвкушением славной проделки. Не было забыто и самое главное — возражения на тезисы. Изящные женщины рылись в книгах, словно крючки-схоласты…
Эта славная проделка, по крайней мере для Жанны, кончилась не так, как она ожидала. От радостной, почти детской ясности, которая далась ей с таким трудом, она снова соскользнула в пучину смятенных чувств и томления духа.
Томление духа владело не только ею. Был еще один человек, который если и не томился духом, то уж во всяком случае нервничал. И это был не кто иной, как сиятельный герцог Марвы.
Никто, разумеется, не подозревал об этом, не говоря уже о причинах тревоги, томившей его. Однако циник и пустозвон Грипсолейль, нарвавшийся на дуэль из-за своей болтовни, был абсолютно близок к истине, когда от нечего делать трепал языком на Садовой лестнице Аскалера. герцог Марвы именно намеревался заставить королеву платить.
В одном ошибался Грипсолейль. Герцог Марвы полагал, что королева обязана платить ему не за раскрытый заговор, вернее, не только за раскрытый заговор. Это были уже проценты. Королева была обязана Лианкару прежде всего тем, что она вообще стала королевой.
Если бы не он, она вряд ли стала бы королевой, во всяком случае не так легко, как стала Ибо именно он огласил имя наследницы престола, якобы излетевшее из уст умирающего короля Карла. Он держал тогда в своих руках судьбу Виргинии — и ее собственную судьбу Если бы он не назвал тогда ее имени, о ней могли бы и вовсе не вспомнить, она так и засохла бы пустоцветом в своем замке Л'Ориналь. Но он поставил на нее. Это от него первого услышала она слова: «Ваше Величество, вы — королева Виргинии». И даже карета, в которой ее привезли в Толет, была с его гербом. Он был ее ангелом-хранителем в первые, самые трудные для нее дни, он водил ее под ручки, она говорила с его слов. После всего этого разве не должен он был стать ее тенью, ее сущностью, ее вторым «я»? После всего этого разве не должна была она стать воском в его руках?
Но чтобы добиться всего этого прочно и бесповоротно, надо было низвести ее с пьедестала девственности, надо было стать ее мужем, то есть владеть ею физически, и он проводил эту линию с первого же дня.
Лианкар-мужчина был не менее опытен, чем Лиан-кар-политик, он был француз, и ему была прекрасно известна наука побеждать женщин. Он с первого взгляда определял, какая женщина поддастся на лесть, какая — на мольбы, какая — на пренебрежение или еще более изощренные приемы. Таков был путь к сердцу женщины. Для того чтобы добраться до других мест женщины, о которых не принято говорить вслух, — нужна была сила. И такая сила у него тоже была.
Итак, на этот раз перед ним оказалась девственница, недотрога, весьма неглупая, и кроме того, королева — обстоятельство, которое поначалу он сбрасывает со счетов.
Однако делать этого было нельзя. Девственница повела себя как королева гораздо раньше, чем он ожидал Прежде всего, он оказался оттесненным на второй план — Вильбуа обошел его каким-то непонятным сверхъестественным образом. Ему и в голову не приходило, что она сама, через две-три недели после своего появления в Толете, могла выбрать из всех окружавших ее не его, который от нее почти не отходил, а именно Вильбуа, который к ней почти не подходил Он отлично видел, что все его искусство обольщения, которое он пробовал на ней в замке, ничего не стоит С таким же успехом можно было бы попытаться обольстить мраморную статую. Тогда он подвел под Вильбуа хитрую мину и спровадил его в Италию. Он все замечал, в том числе и те взгляды, которые она кидала на Вильбуа Если этот рыцарь без страха и упрека еще не был соперником, то он мог стать им. Его надо было убрать — и Лианкар его убрал.
Затем некоторое время ему везло. Очень кстати подвернулся мятеж этой дурацкой Волчьей Лиги, и тогда он стал играть вернейшего слугу, он доказывал ей, что он ничуть не хуже, а гораздо лучше, чем Вильбуа. Военные дела в Италии были успешны, и это была заслуга Вильбуа — хорошо, но это было далеко, а здесь? Мятеж был блестяще подавлен, и это сделал он. Она стала настоящей королевой — с его помощью. Дружбы Виргинии искала протестантская Англия; королева Бесс писала юной царственной сестре, королеве Джоан, преласковые письма, ободряя ее и обещая сделать все возможное, чтобы Франция не помешала Виргинии как можно ближе подобраться к смрадной глотке антихриста-папы. Это сделала она — но ей помог он. Принц Вильгельм Оранский также предлагал ей союз и дружбу. Это сделала она — но ей помог он. Ренар, знавший цену времени, основал Компанию Кельхского канала, и этим сразу заинтересовалась враждебно молчащая Фригия; Рифольяр доносил из Атена, что у него уже спрашивали, на каких условиях Фригия может войти в долю, и что король звериных людей намеревается отправить к ней q'enqlemon, сиречь посольство, с приятными предложениями. Это сделала она — неужели она не понимает, что, не будь его, все развалилось бы у нее в руках, как непромешенная глина?
Нет, она понимала, она была ему благодарна. Она пожаловала его орденом Святого Духа. Королева ценила своего вернейшего слугу, но не более того. Дальше этого дело не двигалось. Она приобрела скверную привычку кидаться учеными шуточками, что страшно злило его. Так шло время, итальянская кампания близилась к завершению, скоро мог вернуться Вильбуа, а это в тысячу раз осложнило бы дело, если бы вообще не свело его на нет.
И вдруг он отметил, что девственница дрогнула. У нее уже было такое состояние — в замке, и тогда он думал, что она томится от предстоящей разлуки с Вильбуа Сейчас — Вильбуа не было Может быть, она томилась в ожидании Вильбуа, предчувствуя, что он скоро вернется?
Лианкар этого не знал, но все признаки любовной лихорадки были налицо, как и тогда, в замке. Она хорошела и расцветала день ото дня; все существо ее готовилось воспринять любовь. Чью? Это было не ясно. Ясно было только, что не его, не герцога Марвы любовь она готовилась принять. Значит, любовь предназначалась Вильбуа, конечно, только Вильбуа, никого другого герцог Марвы не мог себе представить.
Все приемы были испробованы, и ни один не дал результата. Осталось пустить в ход только силу. Украсть любовь у Вильбуа, пока он еще не вернулся. Иного выхода не было.
Герцог Марвы принял решение: второго марта. В этот день ей исполнялось девятнадцать лет. Предполагался праздник.
Праздник был великолепен. Аскалер сиял огнями иллюминации — на фасаде его переливалось девятнадцать красных «И». Утром была отслужена месса в соборе Омнад. Государыне преподнесли подарки — символические медальон с изображением ее в виде Пречистой Девы (младенец олицетворял Виргинию), оправленный в золото камешек, вынутый из первой лопаты земли при постройке канала через Кельх, и тому подобные многозначительные мелочи. Вечером в Аскалере был большой бал.
В семь часов в дверях бального зала появилась виновница торжества. Двор и иностранцы приветствовали ее громкими криками: «Жизнь! Жизнь!» Жанна, затяну тая в белое бальное платье, с открытыми детскими ключицами, была бледна и как будто бы не в духе Гости однако, не заметили этого, а цвет лица приписали освещению.
Принцесса Каршандарская, вторая дама Виргинии встретила королеву на середине залы и, целуя ей руку шепнула:
— Улыбнись, братец Жан.
Королева улыбнулась. Гроненальдо подошел к ней и предложил ей руку для первого менуэта. Эта привилегия в отсутствие Вильбуа принадлежала ему — а не Лианкару, который остался за колоннами, где исподтишка кусал губы.
Он принял решение, и момент настал, и все было готово. Но им владела какая-то мерзкая неуверенность, он не видел мысленным взором успеха, он ничего не видел, и это раздражало, почти бесило его. Он неотрывно смотрел на нее. Сейчас она казалась ему некрасивой — бескровной, манерной, бледной куклой. Он шагнул за колонну, чтобы не видеть ее, и стал ждать, пока кончится этот треклятый менуэт.
Когда он выглянул в зал, менуэт уже кончился, и королева сидела в своем кресле с подушкой, окруженная посланниками. Посол Генриха III, граф де Келюс, чернобородый, приятнейший мужчина, между прочим, заверил Ее Величество, что король Франции, хотя и угнетаемый внутренней распрей, весьма озабочен розысками и арестом виргинских мятежных дворян, коих после поимки незамедлительно передаст в руки Ее Величества… Жанна поблагодарила его милой улыбкой и сказала принцу, стоящему за ее креслом:
— Пусть дадут вина. Только прикажите мне малый кубок.
Лианкар слышал это. Он перехватил поднос у пажа и ловко всыпал в королевское вино несколько быстро растворившихся крупинок зелья, которое достали ему за бешеные деньги. Правда, он не очень-то верил в колдовство, но сегодня годились все средства.
Пока посланники разбирали фужеры, он преклонил колено перед креслом и твердой рукой протянул ей золотой поднос.
— Servus Reginae aeternis[48], — произнес он, глядя ей в глаза.
Жанна взяла кубок. У герцога Марвы вспыхнула страшная мысль, а вдруг это яд? Но было уже поздно. Он неотрывно смотрел снизу, как вино глотками проходит в ее горло. Она выпила все и поставила кубок на поднос.
— Благодарю, мой герцог, — сказала она. Лианкар вскочил на ноги, не глядя сунул поднос пажу и спросил:
— Ваше Величество подарит мне полонез?
— Охотно, — сказала она.
Во время танца он сжимал ее руку сильнее, чем было нужно. Она не противилась этому — но не могло же зелье начать действовать так скоро.
— Ваше Величество грустны, — сказал он.
— Вы так думаете? — рассеянно отозвалась она. — А мне кажется, что и вы не очень веселы, мой герцог.
— Вы грустны, Ваше Величество, — повторил он, — несмотря на весь этот блеск и льстивые улыбки. Между тем я приготовил Вашему Величеству подарок, который, возможно, развеселит вас.
— Правда? — произнесла она в прежнем тоне — Благодарю вас. Покажите мне ваш подарок.
— Это не здесь, Ваше Величество.
— А где? Не слишком далеко? Так пойдемте туда, где он, — сказала она.
Она инстинктом почувствовала нечто волнующее и, может быть, даже опасное, но не испугалась. Когда Лианкар привел ее в Цветочную галерею, освещенную только сполохами наружной иллюминации, сердце ее, правда, сладко и болезненно застучало, однако она все же сумела сохранить насмешливо-скептический тон:
— Вам не кажется, что здесь темновато? Я не разгляжу вашего подарка, мой герцог.
— О нет, Ваше Величество, вы увидите его, я ручаюсь, — сказал Лианкар.
Жанна села в кресло между кадками лимонных деревьев, он стоял перед ней.
— Ну что ж, тем лучше, — сказала она. — Но я не вижу при вас никакого ящичка. Ваш подарок так мал, что помещается в кармане?
Она пытается острить, она волнуется. Так, хорошо.
— Ваше Величество, — заговорил он, — я не стану унижать ни вас, ни себя перечислением всего того, что я сделал для вас. Но я полагаю, что достоин того, чтобы вы приняли мой дар. Если угодно Вашему Величеству припомнить, принц Кейлембар подарил вам своих гвардейцев, и вы приняли их, но он оказался предателем Я же — верный слуга Вашего Величества.
Он нанес ей первый рассчитанный удар, он напомнил ей о страхе. Она вздрогнула.
— Я плохо понимаю вас, — сказала она уже без насмешки.
— Я — верный слуга Вашего Величества, — повторил он, — и вот ныне дерзнул я предложить вам вещь, для меня не самую незначительную — мое сердце.
— Как сердце? — ошеломленно произнесла она.
— Вот так, — сказал он, упал перед ней на колени, выхватил кинжал и вонзил себе прямо в грудь. Острие вошло на добрый дюйм; она вскрикнула и невольно схватила его за руки.
— Что вы делаете?
— Хочу вырезать сердце и преподнести Вашему Величеству. Оно ваше. — При этом он порывался глубже вонзить кинжал, не давая ей разжать рук. Она даже привстала. Она уже не замечала, что не она держит его за руки, а он ее.
Теперь ее надо было заставить дышать ртом. И он заговорил, прямо ей в лицо. Они почти соприкасались лбами. Он сказал ей все слова, какие были в этом случае нужны, он назубок знал эти слова. Среди этих слов не было только сакраментального заклинания: «Я люблю вас», он решил обойтись без него и отлично обошелся. И когда он смолк, она прошептала.
— Бросьте, умоляю, ваш кинжал…
Он неохотно разжал руки. Кинжал выскользнул и вонзился в пол Жанна зачарованно смотрела на него. Тогда он взял ее за локти, встал на ноги и поднял ее.
— Что вы хотите… — прошептала она, глядя на него, как кролик на удава. Он не отвечал. Его руки скользнули выше, взяли ее за плечи. Она не сопротивлялась. Правая его рука отпустила ее плечо, и в ту же секунду Жанна почувствовала ее на своем затылке.
— Не надо — прошептала она, близкая к обмороку. Но он не отвечал. Левая его рука крепко держала ее плечо, а пальцы правой ласкали ее затылок. Он стал клониться к ней.
— Пустите меня я не хочу… не сейчас… потом… — бормотала она, чувствуя, что все гибнет. Он медлил, он наслаждался ее слабостью, и это была ошибка. Она согнула руки в локтях — не оттолкнуть, но сделать хотя бы попытку оттолкнуть, последнюю, безнадежную, — и вдруг пальцы ее нащупали под белым шелком герцогского камзола толстую простеганную войлочную прокладку.
Это мигом вернуло ее к действительности.
— Пустите же! — приказала она, отбрасывая его сильным толчком. Теперь это была не зачарованная, покорная девочка, а разъяренная королева. Она наотмашь хлестнула сиятельного герцога по лицу и, подхватив юбки, зашагала прочь. Зло стучали ее каблучки. У выхода она обернулась и через плечо бросила, плюнула ему по-итальянски:
— Il pagiaccio[49]!
Это было хуже пощечины. Лианкар выдернул из паркета кинжал и хватил себя в левую руку — кровь забрызгала весь его блестящий белый костюм, но боли он не почувствовал. Все пошло к черту. Вне себя от стыда и злобы, он прошипел:
— О идиот, идиот! Будь я проклят!
В этот момент музыку в зале прервал хриплый визг фанфары.
— Королевское дело! — провозгласил трубач.
На середину зала вышел человек в грязном дорожном костюме — полковник телогреев Арвед Горн. Жанна приняла из его рук письмо.
Она прочла его, не поняла и перечитала еще раз, мучительно хмуря брови. В зале стояла мертвая тишина. Наконец королева глухим голосом спросила:
— Вы действительно привезли ее?
— Да, Ваше Величество.
— Хорошо. Прикажите переодеть себя. Жалую вас графом.
По толпе прошел шумок, никто ничего не понимал. Жанна поманила к себе Гроненальдо.
— Принц, немедля послать за кардиналом Флариусом.
Гроненальдо, ничтоже сумняшеся, задал вопрос:
— Что случилось, Ваше Величество?
Вместо ответа Жанна протянула ему письмо. Гроненальдо пробежал его.
«Всемилостивейшей королеве Иоанне Виргинской Карл Вильбуа, принц Отена и государственный секретарь с почтением пишет.
Разрешите Вашему скромному слуге преподнести посильный дар по случаю дня рождения Вашего Величества, именно корону принцессы Италийской. Она принадлежит Вам. Податель сего, полковник телогреев Арвед Горн привезет ее Вашему Величеству вместе с сообщением о победе. Генуя у ног Вашего Величества.
Примите, государыня, искреннейшие поздравления от Карла Вильбуа. Писано в Генуе, года 1576, февруария 20 дня».
Жанна следила глазами за Гроненальдо и, как только тот кончил читать, жестом предупредила готовый излиться поток поздравлений.
— Я хочу, чтобы все сделалось нынче же. Все в сборе, да и время не позднее. Никому ни слова, пусть это будет сюрприз… — И она с усилием улыбнулась.
Тронный зал ярко осветился. Гостей пригласили туда, и они обалдело, но привычно разбирались по рангам — кому стоять ближе к престолу, кому дальше. Перед троном на подушках лежали королевские клейноды: держава, скипетр и новая, никем не виданная корона тончайшей, изящнейшей работы. По залу ходили недоуменные шушуканья. Искали Эльвиру де Коссе, самого осведомленного человека в Аскалере, но ее нигде не было видно. Гроненальдо, стоя с правой стороны трона, непроницаемо молчал.
Наконец прозвучали трубы, и в зал вошла Жанна, причесанная под корону и в белой горностаевой мантии, наброшенной на ее бальное платье. Широко раскрытыми глазами она смотрела прямо перед собой. Все видели, как она покусывает губы и дергает мантию из рук камергеров.
Для Жанны сто шагов до трона, под перекрестным огнем сотен взглядов, были трудны, как путь на Голгофу. Ей казалось, что все уже знают про ее позор; она чувствовала себя как голая под этими напряженными вопрошающими взглядами. Ее плечи еще болели от прикосновения жадных рук фигляра, который пытался сделать с ней что-то ужасное, немыслимое, которому она чуть не покорилась… ей хотелось кусать руки и громко кричать от стыда. Но она королевской поступью старалась не ускорять шагов, шествовала к трону. Под мантией никому не было видно ее оскверненных плеч и сжатых кулаков с ногтями, впившимися в ладони. А лицо… правда, она кусала губы, но мало ли от чего королева может кусать губы, пусть себе господа и дамы гадают. Вздор, вздор, никто ничего не знает, сейчас надо быть королевой.
Кардинал Мури, как человек воспитанный и светский, предложил ей руку, чтобы помочь ей преклонить колени; но Жанна не обратила внимания на его жест, встала на колено сама, наступила на подол и чуть не упала. Яростно сжав губы, она рванула подол; к счастью, шелк был скользкий.
Выждав, пока она примет нужную позу, кардинал провозгласил:
— Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого. Иоанна Первая, Божией милостью королева Великой Виргинии и острова Ре, царица Польская, княгиня Богемская, императрица Венгерская, венчается ныне короной принцессы Италийской!
Все взвыли от восторга. Жанна вздрогнула, услышав этот крик. Гроненальдо и кардинал под локти подняли ее. Она зажмурилась, повернув лицо к толпе, — смотреть на людей было свыше ее сил. В руки ей дали скипетр и державу, она приняла их, не открывая глаз, попятилась и села на трон. Кричали долго, и это дало ей время прийти в себя.
«Открой же глаза, будь королевой. Ты сама хотела, чтобы все это произошло сегодня, и правильно, танцевать после этого ты не смогла бы, а покидать гостей тоже было нельзя. Подарок Вильбуа пришелся как нельзя более ко времени, и ты правильно распорядилась им. Ну, открой же глаза, будь королевой».
Она открыла глаза. Перед ней, второй раз за сегодняшний вечер, прошли господа посланники. Они говорили слова, она не слышала их, но улыбалась — она была королевой. Только речь фригийца, генерала Кнута, произнесенная на ужасном французском языке, с налеганием на рычащие и шипящие согласные, несколько развеселила ее. Дипломат он был, по-видимому, никудышний, но это-то и было ценно сейчас — он говорил то, что думал. Жанна подарила ему за это искреннюю улыбку.
Она отвлеклась от постыдного воспоминания и сосредоточилась на настоящем моменте — моменте своего триумфа.
Гроненальдо шепнул ей:
— Малая присяга на верность принцессе Италийской.
Жанна встала и сошла на последнюю ступеньку престола. Теперь она отчетливо видела лица людей, и ей было ясно, что они видят не напуганную девочку в Цветочной галерее — они видят королеву, принцессу Италийскую, в сиянии золота и славы.
Зарокотал барабан. Сердце Жанны вдруг запрыгало, и она поняла почему: в зал, по четыре в ряд, со знаменем, вступила полурота мушкетеров, ведомая лейтенантом Бразе.
Motto:
Так трусами нас делает раздумье,
И так решимости природный цвет
Хиреет под налетом мысли бледным,
И начинанья, взнесшиеся мощно,
Сворачивая в сторону свой ход,
Теряют имя действия.
В зал вступила полурота мушкетеров, ведомая лейтенантом Бразе. Она видела его впервые после того дня. На щеках ее вспыхнул румянец, под коленками сладостно заныло. Каждая клеточка ее тела помнила эти сильные руки и мускулистую грудь, не защищенную войлочными прокладками. Вот мужчина, прикосновение которого не приносит стыда, но приносит радость и желание нового прикосновения.
Ее сердце, душа, ее глаза, ум и вся она — разом вынырнули из тумана смятенных чувств. Наступила сияющая, ослепительная ясность. Но это была не та, желтенькая, детская ясность — а другая, высшая.
Лейтенанту Бразе не надо было искать ее глаз — они с самого начала были устремлены на него. Он мог сомневаться в этом, но шаг за шагом он приближался к трону и все яснее видел, что она смотрит именно на него.
Он преклонил колено перед троном, капитан де Милье произносил необходимые слова, а они неотрывно смотрели друг на друга. Девочка в золотой короне, держащая в нежных руках символы власти, покраснела, и он знал почему: она вспоминала тот вечер на площади Мрайян. Она улыбалась ему какой-то потусторонней улыбкой — эта улыбка предназначалась ему одному Лейтенанту почудилось даже, что она произнесла его имя… Но это был уже бред наяву: королевские губки воистину раскрылись, но сказали совсем другое:
— Благодарю вас, мои храбрые мушкетеры.
Очарование длилось несколько секунд. Теперь надо было встать и выйти. И он встал, машинально повернулся через левое плечо и пошел, чувствуя ее взгляд спиной и затылком. Но обернуться, чтобы ответить на этот взгляд, было нельзя.
Грохоча сапогами, в зал вступили телогреи, в серо-зеленом сукне, в касках с черепами. Иностранцы вытянули шеи, с любопытством рассматривая их. Жанна улыбалась им по-прежнему: лицо лейтенанта Бразе отпечаталось в ее глазах, и во всех лицах она видела только его.
Она была счастлива, и все видели, что она счастлива, и полагали причину счастья в том, в чем и следовало полагать ее в настоящий момент. Все сияли отраженным светом королевского счастья; каждое слово Жанны встречалось дружными возгласами: «Жизнь! Жизнь!», при каждом этом вопле за стенами дворца бухали пушки.
Ей присягали синьоры. С равной благосклонностью смотрела она и на благородного Гроненальдо, и на умирающего со страху герцога Правон и Олсан, и на баронета Гразьенского с бегающими глазами. Эти господа не были названы в числе участников заговора, но все же они рисковали, явившись в Толет на торжество. Впрочем, об этом никто не подозревал, и Жанна менее всех.
Вдруг радужное сияние помрачила черная тень. Это подошел герцог Марвы, последним, странно выглядевший в темном, почти траурном, бархате среди светлых праздничных костюмов. Он встал перед ней на оба колена и, опустив голову, чтобы взгляды их не встречались, прошептал несколько слов — она даже не разобрала каких. Это был униженный, разбитый человек, кающийся грешник. А Жанна была счастлива, следовательно, великодушна. Глядя на его склоненную как в ожидании удара голову (с безукоризненной, как всегда, куафюрой), она не испытала ни стыда, ни злобы, ни даже торжества — она испытывала жалость к этому человеку. И она сказала ему тихо и внятно:
— Герцог, я прощаю вас. Поезжайте и спите без тревог.
— Спасибо, Ваше Величество, — сказал он в пол, поднялся на ноги и, не глядя ей в глаза, незаметно отошел в сторону.
Барышни камер-фрейлины почтительно высвобождали принцессу Италийскую из тисков бального наряда. Она полулежала в мягком кресле, прикрыв глаза и облегченно вздыхая. Когда все тесемки были распущены и пряжки чулочных подвязок расстегнуты, она сказала, не открывая глаз.
— Благодарю вас, девицы, вы свободны.
Девицы присели и выплыли из королевской спальни. Жанна спросила у Эльвиры:
— Никто из них не удивлялся, почему я не даю им раздевать себя до конца?
— Пусть бы только попробовали возразить, — ответила Эльвира тоном старой дуэньи. — Они боятся меня, как черта.
Жанна рассмеялась:
— Тебя, с твоим кротким сердцем, можно бояться?
— Конечно, — сказала Эльвира, — ведь я облечена властью, а это портит людей… К тебе это не относится…
— А, не относится, тем лучше. Помоги-ка мне, облеченная властью, что-то мне никак не выпутаться…
Эльвира помогла Жанне выбраться из вороха одежд. Жанна приняла ванну и, одетая в ночную рубашку, села перед зеркалом. Эльвира, убирая на ночь ее волосы, видела на губах подруги все ту же неосмысленную, сомнамбулическую улыбку.
— Ты счастлива, Жанета? — спросила она. — Я тоже очень рада, что так получилось. Принц Отенский сделал тебе поистине королевский подарок…
— Да, сегодня я счастлива, сегодня я богата… — Жанна ласково взяла руки Эльвиры и прижала к своим щекам. — Сегодня — день подарков, и я получила их множество…
— Вот, все в порядке, — сказала Эльвира. — У тебя усталый вид, я не стану будить тебя, когда придет Лиан-кар.
— Он не придет, — усмехнулась Жанна. Эльвира не стала спрашивать почему — кое о чем она догадывалась. Поцеловав Жанну в глаза, она вышла.
Королева положила подбородок на скрещенные пальцы и не мигая принялась смотреть в зеркало. Ей хотелось, чтобы вместо ее собственного отражения в зеркале появилось лицо лейтенанта Бразе. Ей так страстно хотелось этого, что лицо появилось: бледный овал, тени усов и бородки, огромные глаза, глядящие на нее с мукой и самоотвержением. Жанна улыбнулась. Лицо не изменило выражения; глаза были как темные пятна, лишенные отчетливых границ.
— Господин лейтенант… — прошептала ему Жанна — Алеандро…
Это имя, которое она впервые произнесла вслух, вызвало целую бурю в ее душе. Она сидела неподвижно и не сводила глаз с лица, запрокинутого к ней из глубины зеркала Он смотрел на нее вопрошающе, с тревогой — как тогда, в августе, или как сегодня в зале — снизу вверх. Когда он нес ее на руках, то, вероятно, смотрел на нее сверху вниз, но тогда глаза ее были зажмурены — она и без того сгорала от стыда…
Видение стояло перед ней, и она не пыталась его прогонять. Она сама вызвала его, она смотрела на него, как на лик Богоматери, она боялась шевельнуться, чтобы оно не исчезло…
— Что ты так смотришь на меня? Ты хочешь знать? Так я говорю тебе: да… Да… Я сошла с ума, но это пусть… Я люблю тебя, Алеандро. Видишь, я признаюсь тебе, мне совсем не страшно. Я люблю тебя, ты мой мужчина, я покоряюсь и отдаюсь тебе.
Ну что?.. Что? Что ты смотришь так, как будто я королева? Ну да, я королева, и принцесса Италийская я и сама не помню собственных титулов… но королева я не для тебя, мой Алеандро… Я твоя женщина, я твоя Ависага, я твоя Сунамитянка, приходи ко мне, господин мой, владей мною, я вся твоя… вся…
Она и в самом деле ждала его, она желала его, сама хорошенько не сознавая этого. Если бы он вошел, она первая бросилась бы в его объятия, она была готова.
Но он не пришел.
Тощая свеча освещала только стол, тяжелый и массивный. Остальное пространство было затоплено мраком, за которым не угадывалось даже углов большой сводчатой комнаты. Облокотясь о берег этого светлого островка, сидел бледный офицер и донельзя мрачно смотрел на огонек.
Это был лейтенант Бразе, и сидел он в кордегардии западного крыла Аскалера, где его полурота несла караул.
Ему дьявольски повезло, что он попал на караул именно сегодня, в день праздника и неожиданной коронации. В восточном крыле дежурил ди Ральт, но капитан всегда благоволил к Бразе и поручил именно ему присягнуть от имени корпуса мушкетеров нововенчанной принцессе Италийской.
Он не менее бережно хранил в душе свои сокровища: озорного златокудрого мальчишку в белом костюме, лицо под полями шляпы, наклоненное к нему, и розовые губы, произносящие: «Вот вам моя рука, не целуйте ее, как слуга, пожмите ее, как друг…». Он не хуже ее помнил тот момент, когда ее нежное, упругое тело лежало на его руках, когда ее грудь прижималась к его груди. Тогда на площади у него родилось безумное подозрение, что она упала нарочно. Он ужасно ненавидел себя за эту мысль. И вот сегодня, в зале, ее глаза, неотрывно устремленные на него, яснее языка сказали ему, что он был прав.
Из зала вышел не маленький лейтенант — из зала вышел Прометей, титан, сам Бог-громовержец. Ее глаза воспламенили его душу и сожгли в ней все предсказания о крови, власти, знатности, о месте его и месте ее. Они были равны: он любил ее, а она любила его. У него осталась только одна мысль, зато какая! «Она меня любит. Она позвала меня, и нынче ночью, после переклички, я приду к ней»
Эта мысль переполняла его горделивым восторгом. Он воздвиг великолепный облачный замок, весь позолоченный чистым солнцем. Во дворе, где обе полуроты были выстроены на перекличку, было холодно, но он не замечал ничего. Ди Ральт задал ему какой-то вопрос; он машинально сказал «да», второго вопроса не расслышал вовсе, и ди Ральт, разглядев наконец выражение его лица, отстал от него.
Подошел капитан, закутанный в плащ до самых глаз, он ежился под порывами влажного ночного ветра. Ди Ральт спросил у него:
— Господин капитан, отчего Ее Величество может быть сегодня не в духе?
— Не в духе? Кто вам сказал такую чушь?
— Лейтенант Бразе, он был там и видел…
— Ерунда, ничего такого он не видел, — брюзгливо оборвал капитан. — Не в духе… Выдумать ведь надо… Если хотите знать, кто сейчас не в духе, так это я, довольно с вас? Делайте же перекличку, холод собачий…
До сознания Бразе дошли слова капитана. Облачная крепость начала съеживаться, оседать и рушиться. Напрасно, пытаясь спасти ее, он повторял: «Она любит меня», — яд продолжал неуклонно действовать: «Ерунда, ничего такого он не видел… В самом деле, что же такое я видел?.. Прав ли я?..»
Облачная крепость развалилась совершенно, и он сидел в темной кордегардии и перебирал обломки.
«В самом деле, прав ли я? Она смотрела на меня, это несомненный факт. И я видел в ее глазах… Что же именно видел я в ее глазах? Я видел лишь то, что мне хотелось увидеть… а правда ли это — я ведь не знаю…»
Он отлично представлял себе весь путь через огромный дворец, он знал, как можно проникнуть к ней, минуя все посты и спрятанных телогреев. Решение было принято им. Теперь надо было встать и пойти — казалось бы, чего проще? Но встать он не мог.
«Есть ли у меня полная, абсолютная уверенность?.. Ждет ли она, позвала ли она меня, как казалось мне там, в зале? Да и как вообще могла родиться такая противоестественная мысль — пойти и войти к ней… к ней в спальню… к королеве… не к фрейлине какой-нибудь, а именно к Ее Величеству… это просто сумасшедший бред…»
Он выпрямился и яростно сжал кулаки.
«Да что я, боюсь?!»
Дворец был погружен в тишину, в такую тишину, что он отчетливо услышал, как переступил с ноги на ногу часовой в коридоре на третьем этаже.
«Нет, я, конечно, не боюсь. То есть я за себя не боюсь. Моя жизнь ровно ничего не стоит. Ни моя жизнь… ни даже моя честь… но дело ведь идет не о моей чести. Дело ведь идет о ней. Я люблю ее, каждый ее золотой волосочек для меня свят, как Грааль Иосифа Аримафейского… Скажем, меня поймают на полдороге — так ведь никакая пытка не заставит меня выдать тайну… Но если я войду к ней, а она спит… а она сейчас, конечно, спит… что тогда? Шум, крик, скандал… меня, конечно, заберут, но черт со мной, дело не во мне, дело в ней… Ведь я посягаю на ее честь… честь не королевы даже, но девушки, которую я люблю… честь Жанны… О дурак, безумец!»
Он потряс головой, отгоняя навязчивую мысль.
— Ах, сколько можно строить замки грезы? — прошептал он тихонько строку Ланьеля. — Пора уже спуститься и на землю. Дорогой мой лейтенант, вы все-таки дворянин и, кажется, неглупый человек. О чем вы здесь думали, и вам не стыдно? Это тишина виновата, но возьмите же себя в руки, довольно мечтать, такие мечты сами по себе преступны…
Но расстаться с этими мечтами было трудно, просто невозможно. Лейтенант отсутствующим взглядом окинул стол, вдруг на глаза ему попался лист бумаги.
Письмо!
Ну конечно, письмо. Это просто. Это скрытно. Это ничем не грозит… прежде всего, ее чести. Это даст ему разгадку: да или нет. То есть не так — именно «да» он был уверен в этом, несмотря ни на что.
«Ваше Величество», — размашисто написал он и остановился. Что же дальше? Он принялся грызть перо, точно поэт, приискивающий рифму Наконец махнул рукой, схватил новое перо и написал прямо:
«Я люблю вас. Более того, я уверен, что вы также любите меня. Прочитая это, Вы сочтете меня безумцем и будете недалеки от истины. Ибо разум покинул меня в тот час, когда Вы, увенчанная Италийской короной, взглянули на меня со ступеней Вашего престола».
— Нет, подписи не надо, — прошептал он, медленно складывая письмо. — Она поймет… Господи, какой же я все-таки дурак!
Теперь возникала новая задача — как доставить письмо в руки королеве. Ему казалось, что это не составит особой трудности. Он был уверен, что найдет какой-нибудь способ.
Облачная крепость снова начала подниматься, башни покрывались солнечным золотом. Но она была уже не такая горделивая, как прежде, — в ней не было дерзости, но робкая надежда, ожидание…
Он хотел было положить письмо в карман и вдруг прочел на обороте листа:
«Донесение лейтенанта А. де Бразе о порядке прохождения караула в Аскалере, дворце Ее Величества»
Лейтенант Бразе сжег письмо на свече, упал головой на стол и остался неподвижен.
Motto: А разве лихорадка, головная боль, подагра щадят его больше, чем нас?
Эльвира стояла над ней, держала ее за плечи и спрашивала:
— Что с тобой, Жанна, милая? Что ты так кричишь?
…В зловещем дымно-багровом свете перед ней восседал Судия. Лица его она не могла рассмотреть, как ни старалась, и это было очень страшно. За ее спиной стоял кто-то, готовый схватить ее, но она не имела сил повернуться, чтобы взглянуть.
— Ты обвиняешься в разврате мысли и тела, — возгласил Судия. — Можешь ли ты оправдаться?
— Нет у нее оправданий, — раздался голос, и Жанна увидела Лианкара, в черном костюме Моисея Рубаго, с тем хищным выражением, с которым он выцеливал оленя. Лицо его, невыразимо страшное, делалось то зеленым, то синим.
— Она отвергла меня, первейшего вельможу Виргинии, ради какого-то жалкого лейтенанта, — произнес Моисей Рубаго инквизиторским тоном. — Невозможно измерить бездну падения ее.
— Ах, вот как, — сказал Судия, и Жанна с ужасом разглядела, что у него лицо Басилара Симта с безжалостно сжатыми губами. — Ты отрицаешь Бога и благодать, ты есть гнусная еретичка, и твое телесное падение есть закономерное следствие сего. Ты осуждена. Берите ее.
Лианкар, теологи и магистры протянули к ней руки… Она хотела попятиться от них, но те, кто стоял сзади, не пустили ее. Она почувствовала леденящее прикосновение и испустила дикий протяжный крик…
…В окно глядело серое, понурое утро. Мокрые ветви скреблись в стекло. Жанна лежала на спине и бессмысленно смотрела на Эльвиру, склонившуюся над ней. Газельи глаза Эльвиры были расширены тревогой.
— Жанна, очнись, Жанета…
Кошмар кончился. Жанна глубоко вздохнула и прижалась к Эльвире.
— Ох… Эльвира… какой страшный сон мне приснился… Я должна сегодня… — И она прошептала ей на ухо несколько слов. Эльвира отпрянула от нее.
— Ты с ума сошла, девочка!
— Я должна, Эльвира… ты понимаешь… я должна…
— Но зачем же именно туда?.. Есть же и в Аскалере.
— Нет, нет… Только туда… И чтобы никто не знал. Я должна… сделай это для меня… — шептала Жанна, умоляюще глядя на подругу. Эльвира погладила ее по растрепанным волосам, провела рукой по лбу, покрытому холодным потом.
— Хорошо… хорошо, Жанета, — сказала она ей как упрямому ребенку. — Будет все, как ты хочешь.
Днем Эльвира отозвала Анхелу де Кастро и дала ей конфиденциальное поручение. Анхела тут же собралась и выехала из дворца. Около собора Омнад она остановила карету, вышла и исчезла в темных недрах Божьего Дома.
— Ваше преподобие, — сказала Анхела архидиакону собора, — некая знатная дама сегодня вечером желает помолиться. Тайно, вы понимаете, отец? Я попрошу вас позаботиться, чтобы в соборе не было ни единой души в тот час, когда стемнеет. Пусть органист на хорах играет что-нибудь не очень громкое. Вот плата за его игру. — Она подала священнику тяжелый кожаный мешочек и прибавила: — На карете, в которой приедет дама, будет тот же герб, что и на этом кошельке.
Архидиакон, не успевший вставить ни слова, побледнел, увидев тисненные золотом королевские трезубцы.
— Все будет сделано, как желает знатная дама. Я ручаюсь за сохранение тайны.
…Медленно и неохотно спустились синие сумерки, потом наступил мрак. Небольшая карета остановилась перед суровой громадой собора Омнад, гневно и требовательно простиравшего к Богу руки своих башен. Двери собора были раскрыты, на паперть падал изнутри слабый свет. Маленькая фигурка в темном плаще, несомая ветром, вбежала по ступенькам и скользнула внутрь, в мягкий и таинственный полумрак, наполненный рокочущими звуками органа.
Жанна настояла на своем, чтобы Эльвира осталась ждать ее в карете. Она не желала свидетелей. Огромное здание было пусто, легкие шаги девушки скрадывались, пропадали в переливчатых аккордах органа.
Она бывала здесь много раз, и всегда при дневном свете, в сиянии золота и славы, она сама сияла, как солнце, и к ней были обращены все взоры. В эти минуты она раздваивалась: ее королевское обличие хранило благопричинную мину, а ее душа отдыхала или, чаще, скучала, следя за однообразным спектаклем богослужения.
Сегодня королевского обличия не было, сегодня она пришла сюда просто как человек, несчастный, измученный, жаждущий утешения. Сегодня душа ее была чужда всякого сомнения и скепсиса, она верила, искренне и беззаветно, она была робка и покорна.
Перед алтарным триптихом горело четырнадцать свечей. Лицо распятого, освещенное снизу, казалось страшным. Жанна опустилась на колени и сложила руки — эта поза была хорошо заучена ею еще в детстве.
— Боже мой, Господи Иисусе Христе, — зашептала она. — Ты милосерден бесконечно, даруй же мне прощение… Вот, я вся пред Тобою, дерзко отрицавшая Тебя и пренебрегавшая Тобой, но раскаявшаяся и вернувшаяся к Тебе… Не Ты ли говорил, что один раскаявшийся грешник лучше десяти праведников? Загляни в сердце мое, вот, оно чисто пред Тобой… Я дерзнула обратиться к Тебе, минуя всех служителей Твоих, я полагала, что имею право на это, ибо Твоею же милостью поставлена я выше самого кардинала Мури, и он не властен отпустить мне грехи мои… Да, я впала в безумие и ослепление, я поддалась плотскому влечению к человеку, несравненно низшему меня, но, Господи, я согрешила только помыслом, я больше ни в чем не виновна, прости меня… Я отрекаюсь от этого чувства, даруй же мир моей душе, Господи… ты видишь, королева на коленях, во прахе пред Тобой… Господи, помилуй, пожалей меня…
Орган все так же вздыхал. Жанна с ужасом чувствовала, что молитва не приносит ей облегчения. Деревянный лик Назареянина был холоден и равнодушен.
В карете ее стошнило. Вызванный лейб-медик, сухой и вежливый итальянец Кайзерини, констатировал у Ее Величества отравление.
На рассвете созвали консилиум. У королевы был сильный жар; она лежала, вытянувшись, как труп, и только изредка стонала. Медики, стоя над ней, хладнокровно обменивались учеными терминами; Эльвира умоляюще вглядывалась в них покрасневшими от бессонницы глазами и вслушивалась в их умный разговор, силясь понять и ничего не понимая.
Придворных не пустили дальше аудиенц-зала, и там они сбились в центре многоцветной тревожной кучкой Слово «отравление» носилось из уст в уста почти как слова «чума» или «конец мира».
Неслышно появился герцог Марвы, бледный и страдающий. Он сдержанно поклонился всем.
— Ваше сиятельство… — кинулся к нему граф Кремон.
— Я все знаю, — остановил его герцог и, отойдя к окну, принялся смотреть на печальный голый сад. Он был в костюме зеленого цвета — цвета надежды.
Отдельные реплики, долетавшие до него, мучили как раскаленные иглы:
— Это какой-то рок…
— Принц Александр скончался в прошлом году, примерно в это же время…
— Советую вам быть осторожнее в выражениях, — раздался резкий голос Гроненальдо. — Ее Величество отнюдь не умерла, ваши сравнения слишком опасны.
— Однако налицо отравление…
— Кто мог сделать это?
— Необходимо начать расследование…
— Герцог Лианкар странно ведет себя, — прошептал кто-то чуть слышно.
Лианкар имел тонкий слух. Он закусил губу и незаметно отер холодный пот со лба.
Вышли медики; все обступили их, шепотом задавая вопросы. Лианкар не тронулся с места. Он и оттуда услышал, как один из эскулапов объявил, что Ее Величество подверглась воздействию растительного яда, который удалось распознать. Медицина полагает, что доза, к великому счастью, была не смертельна, и потому уверена в благополучном исходе.
Сиятельный герцог Марвы удостоверился, не смотрят ли на него, и медленно, троекратно перекрестился.
Восточное крыло Аскалера, где находились королевские покои, точно вымерло. Здесь ходили на цыпочках и говорили очень мало, да и то шепотом. В туалетной комнате королевы засели медики — они готовили какие-то микстуры и препараты, они даже пищу для Ее Величества варили сами.
К королеве допускались только женщины — так распорядилась Эльвира. У дверей, ведущих на Восточную галерею, был выставлен усиленный караул телогреев со строжайшим наказом не пропускать даже самого Господа Бога.
В сиделках недостатка не было — все фрейлины, дамы, принцесса Каршандарская наперебой предлагали свои услуги. Но Эльвира была непреклонна. Она одна имела неотъемлемое право находиться у постели своей подруги. Прочие дамы склонны были проявлять самоотверженность, имея в мыслях выслужиться перед Ее Величеством, но Эльвиру никто не мог заподозрить в этом. Пока королева была здорова, Эльвира не вылезала вперед — впрочем, она и без того была первой, — но зато теперь она, не прося и не принимая чужой помощи, беззаветно боролась за жизнь Жанны.
Она сделала исключение только для членов ордена Воителей Истины, которых менее других можно было заподозрить в корыстных побуждениях. Им тоже дорога была жизнь прежде всего брата Жана, а потом уже Ее Величества. Но и их Эльвира высылала из спальни, как только у Жанны начинался бред. Никто не должен был слышать, как королева жалобно умоляет о чем-то герцога Марвы, архидиакона Басилара Симта и Господа Бога, как она призывает то Алеандро, то принца Отенского Это были сокровеннейшие тайны. Принцесса, графиня Альтисора и Анхела де Кастро понимали это и слушались Эльвиру беспрекословно. Придворные дамы были связаны с Жанной узами подчинения, члены ордена — узами ума, но только одна Эльвира — узами сердца.
Она провела три ужасных ночи без сна, и когда на четвертые сутки Жанне стало легче и она полностью пришла в себя, когда Кайзерини поклялся ей, что жизнь Ее Величества вне опасности, — тогда Эльвира свалилась, как сноп. И тогда Анхела де Кастро, сидя у королевской постели, рассказала Ее Величеству то, что считала необходимым рассказать:
— Эльвира просто не подпускала нас к постели Вашего Величества. Мы, правда, старались помочь ей, чем только могли, но мы полагали, что она имеет право на это И я первая преклоняюсь перед Эльвирой.
Жанна ничего не сказала, только вздохнула.
— Я только умоляю Ваше Величество, — добавила Анхела, — ничем не намекать Эльвире на то, что вам известно все это… Сама она, конечно, не скажет Вашему Величеству ни полслова, но я полагаю, что Ваше Величество должны это знать…
— Спасибо вам, Анхела, вы совершенно правы, — сказала Жанна.
Эльвира проспала двадцать часов подряд и сама чуть не сделалась пациенткой. Она, однако, решительно пресекла все попытки медиков заняться ею, заявив, что здорова, но их гонорар будет увеличен и за ее счет.
Жанну не тревожили разговорами. Принцесса только собратьям по ордену рассказала о расследовании, которое предпринял принц при самом деятельном соучастии герцога Марвы. Виновных не нашли; дело приписали случаю и в качестве предупредительной меры восстановили должность пробователя королевских питий и кушаний, упраздненную Жанной. «Это совершеннейшая глупость, — говорила она, — если яд медленный, вместе с королевой умрет еще один человек, только и всего…»
Когда врачи разрешили Жанне вставать, она прежде всего спросила Эльвиру:
— Я бредила, когда лежала без памяти?
Эльвира честно рассказала ей все. Жанна слегка покраснела:
— Все началось с этого дурацкого сна… у меня было чувство, что все мы не правы в своих взглядах на мироздание… Так отчетливо я видела Страшный Суд, а потом, во время болезни, все это перемешалось… и диспут и эта дурацкая выдумка с молитвой… Никогда ее себе не прощу…
Краем глаза она следила за Эльвирой. Та сдержанно заметила.
— В тот день ты уже была нездорова, Жанна. Мы все так думаем — и Анхела, и все прочие. Иначе мы и не объясняем твою поездку в собор.
Жанна хитрила, но заметила ли это Эльвира, по ней было совершенно невозможно понять. В этот момент Жанне было вовсе не до мироздания. Она мучительно боролась со своим сердцем, изгоняя из него образ лейтенанта Бразе. Кошмарный сон и тяжелая болезнь казались ей неким предупреждением свыше о том, что она не должна, не имеет права любить человека, который находится так низко. Она старательно уверяла себя, что это минутное помрачение, ошибка. Неподвижно лежа в постели (медики предписали ей лежать еще пять дней), она, точно урок, повторяла это себе. Она положительно боялась каждый раз приближения ночи, она боялась кошмара. Эльвира ночевала вместе с ней; засыпая, Жанна держала ее за руку.
Ей пришло в голову, что тогда, у зеркала, она попросту искала защиты после отвратительной постыдной сцены с герцогом Марвы. Это вышло случайно — она увидела честное, благородное лицо и вообразила, что это именно тот человек, который достоин ее. Между тем тот, кто действительно был достоин, кто был, незаметно для нее самой, был избранником ее с самого начала — находился далеко отсюда. Это был герой почти сказочный, рыцарь без страха и упрека, тот, кто ко дню рождения королевы сделал ей подлинно королевский подарок — корону Северной Италии. Это был Карл Вильбуа, принц Отенский.
Жанна вспоминала его лицо, голос, жесты, его теплую, совсем не придворную улыбку. До боли зажмурив глаза, она вспоминала даже его почерк и манеру держать перо. В детстве маленький звереныш Эран Флат, ставший наследником Отена, грыз ногти; его журили за это гувернеры, и с тех пор у него осталась привычка прятать кончики пальцев, хотя грызть ногти он скоро отучился. Жанна не знала этого, но заметила, что когда Вильбуа берет перо, он всегда старается, чтобы ногтей его не было видно. Вспомнив об этом, она очень обрадовалась — значит, это было не случайно.
Она говорила себе, что не случайно же она так любила его общество, не случайно в августе она бегала к нему в кабинет и сидела там часами, глядя на него и позабыв все приличия.
Она засыпала с мыслью о принце, и кошмары не мучили ее. Для нее это было самым верным знаком, что из непроходимого, страшного леса ошибок она наконец-то выбралась на верный путь.
На пятый день Эльвира вошла к ней и сказала.
— Получено письмо от принца Отенского, присланное с пути. Он возвращается из Италии вместе с армией.
Сердце Жанны сладко забилось.
— Прочти вслух, — шепотом попросила она.
Эльвира стала читать. Жанна, взволнованная мыслью о скором приезде принца, не могла как следует сосредоточиться, и поэтому до ее сознания доходили только отрывки[50].
«…Италию я уподобил бы бочке с молодым вином, где грибок протестантства и иных ересей вызывают бурные взрывы. В последнее время по всему почти полуострову очень сильна была вальденсова ересь, завезенная из Испании. В Неаполе, после долгой войны, с ними расправились прежестоким и зверским образом, зато в Пьемонте, той области, которая, собственно, и являлась предметом наших вожделений, вальденсы были много сильнее, и когда явилась армия Савойского герцога Филиберта Эммануила, чтобы уничтожить их, пришлось ей испытать горечь позорного поражения. После сего, в 1571 году, герцог заключил с ними перемирие, по условиям коего выговорили себе вальденсы свободу веры Однако папа не желал терпеть сего еретического гнезда столь недалеко от своего обиталища, и против вальденсов готовился новый поход. Мы явились как раз вовремя, ибо вальденсоны надеялись увидеть в нас своих союзников. Граф Альтисора, который привезет Вашему Величеству настоящее письмо, посоветовал мне выпустить манифест, где мы обязались не посягать на свободу веры вальденсов, и даже более того, защищать их от католиков. Так бумага вернее и быстрее пушек открыла нам путь в Италию, вплоть до ворот Генуи…
…У меня сложилось впечатление, что католическая религия есть худший вид идолопоклонства, каковое мнение укрепили мои многочисленные встречи и беседы с тамошними учеными и гуманистами. Этих достойных людей в Италии великое множество, что легко понять ибо чем больше нелепостей имеет вера, тем сильнее противодействие разума. Все итальянские монастыри и церкви наполнены мощами, которые представляют собой либо грубейшие подделки, либо предметы древнеримского языческого культа. Мне говорили, например, что папе Сиксту понравилась языческая статуя богини Минервы с копьем в руке. Он повелел, чтобы копье это было заменено крестом, и копье воистину убрали и поклоняются ей. Так же поклоняются статуям богини Дианы с полумесяцем, почитая их за изображения Девы Марии. Мне говорили еще, что знаменитый римский мастер Микеланджело Буонарроти создал для папы прекрасное мраморное изваяние, изображающее Богоматерь с мертвым Христом на коленях и называемое Пьета, то есть „оплакивание“. Причем добавили, что моделью ему служила древняя языческая статуэтка Афродиты, сиречь Венеры, держащей на коленях мертвого Адониса. Одну из таких статуэток, древность коей не подлежит сомнению, я буду иметь честь поднести Вашему Величеству.
Что до подделок, то рассказывали мне, что в Неаполе до недавнего времени чтили яко величайшую святыню чашу с кровью Вергилия, древнего поэта. Эта кровь обладала столь чудесными свойствами, что закипала всякий раз, как только городу угрожала какая-либо опасность. Правда, ныне, хотя сосуд и стоит на прежнем месте, но кипит в нем уже кровь Св. Януария — видно, Вергилиева кровь вся вышла.
Я же сам видел на днях, как в Генуэзской крепости монахи показывали премерзкого вида хвост и призывали лобызать его и платить за это деньги, ибо сие — хвост осла, на котором Иисус Христос якобы въехал в Иерусалим. И многие поклонялись и лобызали и давали деньги. Мне сильно хотелось поколотить этих мошенников, но удерживал мною же подписанный акт о свободе веры.
…Быв в Падуе, куда ездил я как частное лицо, случилось мне беседовать с мессиром Джакомо Забареллой[51] профессором философии в тамошнем университете. Он с большой похвалой поминал мне об одном монахе, сбросившем одеяние, брате Джордано Бруно Ноланце, который с превеликой смелостью проповедует везде систему Коперника и ниспровергает схоластические предрассудки. Говорил также, что сей брат Джордано отличен большим умом и ученостью, имеет степень доктора и написал несколько книг, в которых излагает свои взгляды. Поминали мне его и в Генуе, говоря, что сейчас он должен быть во Франции. Я заказал достать его произведения и воистину получил их, каковые предназначены в подарок Вашему Величеству. Равным образом взял я на себя смелость пригласить его в Виргинию, полагая, что Вашему Величеству было бы небезынтересно лично побеседовать с этим превосходным человеком…»
…Сидя в постели, среди подушек, Жанна слушала и не слышала. Каждая строка словно плугом взрывала ее воображение: принц, на коне, в золотом шлеме, как Баярд[52], во главе своих войск… а вот он, законодатель и мудрый государственный муж, подписывает эдикты для покоренной страны… а вот он, под видом праздного путешественника, беседует с гуманистами о высоких материях… Он повсюду остается самим собой, ее принц, ее герой — спокоен без равнодушия, учтив без притворности, величав без фиглярства.
— Жанна, — сказала Эльвира, — да ты совсем не слушаешь меня, душенька…
Жанна встрепенулась:
— Нет, я все время слушаю внимательно…
— Но я уже пять минут как дочитала письмо и жду что ты скажешь.
— Что ты говоришь, — вспыхнула Жанна, но тут же нашлась. — Видишь, я думала, как наградить моих дворян Можешь передать Каролине, что завтра я сделаю ее супруга кавалером ордена Золотого Щита.
Motto: Здесь соблюдено только количество стоп, но изящество, легкость и золотая поэтическая каденция — caret[53].
Весна в этом году была какая-то странная: понурая и серая, без солнца, без улыбки, точно девушка, насильно постриженная в монахини Стоял конец марта; снег давно сошел, и было тепло, но природа спала, не желая пробуждаться для нового цветения, словно ей надоел вечный круговорот времен года. Дни были тихие, почти безветренные, небо высокое, затянутое белесой плевой, и не было силы, чтобы разорвать ее, кинуть на землю золотые живительные лучи, отразить в водах чистую голубизну.
Тем не менее город жил радостным ожиданием прибытия италийского триумфатора. Воздвигались арки, пиротехники готовили небывалый фейерверк, на рынках шла самая бойкая торговля. Среди ожидающих едва ли не самой нетерпеливой была Ее Величество королева, хотя она и скрывала это от других. Принц, принцу, принца, принцем, о принце — только этим и были заняты ее ум и сердце.
Впрочем, орден Воителей Истины по ее инициативе устроил веселый ужин, который предполагался после диспута, но расстроился от того, что у Ее Величества болела ножка. Братья по вере собрались в малой столовой, облаченные в свои орденские рясы. Было отпущено много милых шуток по поводу того, как магистр ордена, преславный брат Жан Тюрлюр, едва не впал в ересь религии, и брат Агнус преподнес ему талисман, предохраняющий от опасных рецидивов, — медальон с изображением Эпикура и с надписью: Sola fide in ratio — «Только верою в разум». Жанна хохотала и веселилась от души вместе со всеми.
Вильбуа ждали со дня на день: он был уже в Трале-оде. Не ждал его один только герцог Марвы, отвергнутый любовник и неудачливый соперник. Он сделал все, чтобы достичь своей цели, и добился только того, что королева чуть не умерла, отравленная его рукой. Когда она начала выздоравливать, к нему, как ни странно, вернулась и надежда. Несмотря на весь позор, на полное, казалось бы, крушение, он крепко запомнил ее слова в Цветочной галерее: «Не сейчас, потом». Неважно, что она бормотала их бессознательно, в отчаянии — тогда ей было все равно, что говорить, — он запомнил ее слова и считал, что потеряна еще не вся надежда. Пусть приезжает Вильбуа. Он все равно приедет, с этим ничего не поделаешь, но это еще не значит, что все кончено. Стихи всегда давались ему легко, искусству стихосложения его специально учили в отрочестве конечно, это были не стихи, а стишки, но для глупеньких женщин они прекрасно годились. И вот, в эти дни, когда все ждали Вильбуа, он без особых усилий сочинил довольно обширную поэму, наполненную, как ему казалось истинным чувством. Он был из тех гладиаторов, которые даже будучи повержены, все еще сжимают в руке оружие и пытаются нанести удар; и он решил выстрелить этой поэмой в девочку — просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
Конечно, от него самого она вряд ли станет сейчас слушать стихи. Она и в замке слушала их без особого интереса. Так пусть ей принесут эти стихи со стороны как сочинение неизвестного автора, и прочтут ей; а он будет здесь же и посмотрит. Подлинного автора она все равно угадает, в этом он был уверен; это-то как раз и было самое интересное.
Устроить весь этот spectaculum ему было нетрудно Он подобрал даже участников: королева, сам принц и принцесса Каршандарские; церемониймейстер Кремон и носитель королевской мантии Эрли — в качестве статистов. А стихи принесет Альтисора.
Итак, все участники сидели в малой гостиной, и Кремон весьма нудно описывал церемониал встречи Вильбуа. Жанна скучала — как и полагалось по сценарию. Доложили об Альтисоре; он вошел, сияя своей лукавой улыбкой и орденскими знаками — золотой цепью на шее и эмалевым щитком на левом рукаве, у плеча.
— Граф, повеселите нас чем-нибудь, — сказала Жанна.
— Приказание Вашего Величества пришлось как нельзя более кстати, — поклонился ей Альтисора. — Я шел сюда именно с тем, чтобы предложить вниманию Вашего Величества высокоторжественную поэму, всю в октавах и прочих завитушках. Жаждущий славы и поэтический лавров автор не осмелился предстать перед Вашим Величеством… да, возможно, его просто не пустили бы, но я согласился составить ему протекцию.
— Жаль, что нельзя видеть автора, — сказала Жанна — Что же, он беден, худо одет?
— Нищ, убог и несчастен, Ваше Величество, — отвечал Альтисора. — Впрочем, это видно и по содержанию стихов.
— Случается, что авторы нарочно надевают маску нищих и убогих, чтобы вернее добиться успеха, — вступил в игру Лианкар, — вы слыхали об этом, граф?
— Слыхал и про такое, ваше сиятельство, — спокойно отпарировал Альтисора. — Вы хотите знать, не я ли сочинитель этих стихов, не так ли? Отвечу вам прямо: не я Ибо самое большее, чему смог научить меня мой учитель поэзии — это отличать сонет от терцины, и то с трудом… Разрешите читать, Ваше Величество?
Жана с улыбкой кивнула ему:
— Прошу вас, граф, читайте.
Альтисора прочел поэму, она была довольно длинна и состояла из пяти песен. В первой песне изображалась нимфа, дочь неба — тело ее было из белых облаков, глаза — из ясной лазури, а кудри — из золотых солнечных лучей. Нимфа, как водится, обитала в волшебном цветочном лесу, орошаемом светлыми ручейками. Ей служил полубог, описанию которого посвящена была вторая песнь. Взоры смертных не достойны были касаться нимфы, но один дерзкий человек все же рискнул поднять на нее глаза и погиб: сердце его пронзила любовь. В третьей песне нимфа послала полубога достать с неба розовое облако, которого она желала столь страстно, что про себя решили отдать свою любовь полубогу, если тот принесет ей облако. Тогда смертный (что было уже в четвертой песне) в отсутствие полубога проник в лес и раскрыл перед нимфой свою страдающую душу. Но нимфа пренебрежительно отвернулась от него и ушла, оставив смертного лежащим среди цветов. Пятая песнь была заполнена описаниями страданий смертного и нетерпения нимфы, которая, ожидая полубога, бегала по всему лесу и топтала смертного своими ножками, даже не замечая его. Кончалась поэма торжественным аккордом весь лес заливал яркий розовый свет, звучали победные фанфары, и нимфа, простирая руки, издавала радостный крик: к ней летел полубог с вожделенным облаком.
Жанна сразу узнала в нимфе себя: аллегория были слишком прозрачна. Труднее было понять, кто такой полубог, но когда упомянуто было об облаке и о смертном, все встало на свои места Жанна поежилась Автор несомненно знал о сцене в Цветочной галерее, он всеми силами старался показать ей это Неужели кто-нибудь видел их там? Вряд ли. Но в таком случае автор Жанна покосилась на герцога Марвы тот улыбался снисходительной улыбкой мецената, но ей сразу же показалось что улыбка эта вымученная и натянутая Чем дальше развивалось действие поэмы, тем меньше сомнений оставалось у нее. Откуда, однако, известно ему об ее чувствах к Вильбуа? Ведь этого-то уже никто не знает Впрочем, об этом он просто догадался — тут ошибиться было трудно. Он угадал. Но зачем он устроил этот поэтический балаган?
Поэма была составлена мастерски, дифирамбы нимфе сплетены искусно Они пощекотали ее девичье самолюбие, это правда, но не более чем пощекотали, взволновать ее они не могли За всеми этими тщательно отмеренными страданиями Жанна увидела только холодный расчет. На что он рассчитывал, она не знала, но расчет был очевиден. На секунду в ней даже вспыхнул гнев, но она подавила его: ведь стихи принадлежали неизвестному автору… Он желает услышать ее мнение — хорошо же, он получит его.
Альтисора дочитал поэму, и в комнате стало тихо. Все ждали слова королевы.
— Господа, — сказала она, — скажите сначала вы Граф, не можете ли вы уступить мне текст? Я хочу сохранить его на память.
Альтисора передал ей листочки. Разумеется, стихи были переписаны прекрасным почерком; но она и не ждала увидеть руку герцога Марвы.
Гроненальдо заявил, что главный недостаток поэмы — ее длина, что любимейшая его поэтическая форма — сонет, поскольку в нем всего четырнадцать строк Октавы же напоминают ему кирпичи, сыплющиеся на голову. Два-три десятка — это еще куда ни шло, но он сбился со счета после семидесяти, а их после того было столько же, если не больше.
Все это было высказано в шутливом тоне, для начала разговора; кто-то должен был «разжечь печку», как выражался известный толетский проповедник отец Тозолик После такого зачина диспут развернулся по существу.
— Автор просто дерзок, — сказала принцесса, — на месте Вашего Величества я засадила бы его в Таускарору.
— Мне кажется, суждение вашего сиятельства слишком сурово, — любезным током произнес Лианкар, — на мой взгляд — автор скорее несчастен, а не дерзок… Я склонен даже пожалеть его…
«Еще бы», — подумала Жанна.
— И это дает ему право писать дерзости? — возразила принцесса. — Этот писака не стоит защиты вашего сиятельства… К тому же он, сдается мне, не так уж беден и несчастен… Граф, будьте добры описать его наружность, выражение лица…
— Хм, это довольно трудно, — ухмыльнулся Альтисора, — его не пустили дальше передней, там было-таки темненько, а он был под капюшоном. Мне как-то неловко было попросить его поднять капюшон — все же поэт… Помню, торчала какая-то борода…
Принцесса безжалостно спросила мнение Кремона и Эрли: те чувствовали себя, как коровы на льду. Кремон осторожно сказал:
— Автор сочинил весьма красиво.
— Да, именно, весьма красиво, — закивал Эрли Принцесса не стала их больше мучить — она обратилась на Лианкара.
Спор их зашел о дерзости автора и праве его писать вещи, подобные тем, что были здесь прочитаны. Жанна заметила, что Лианкар знает поэму наизусть, — доказывая свою правоту, он цитировал огромные куски. Не мог же он запомнить их, прослушав стихи один раз… «Расчет, — думала Жанна, какой же расчет? На что рассчитывал господин сиятельный автор? На то, что я растаю? Но он не настолько глуп. Принцесса совершенно права — автору самое место в Таускароре. Я, конечно, не засажу его туда, и он это знает… Но я отвечу на его удар».
Она подняла руку и сказала:
— Ваш спор зашел в тупик, потому что вы оба ищете не там Я сама вам скажу, чего хотел от меня неизвестный автор.
Она обвела взглядом всех, и Лианкара тоже. Разумеется, он совладал со своим лицом.
— Автор посвящает свою поэму мне, — начала Жанна, — и в образе нимфы он несомненно пытался изобразить меня. С этим все согласны?
С этим были согласны все.
— Итак, одно мы установили, — продолжала Жанна тоном профессора, читающего лекцию. — Для того чтобы узнать, какие цели были у автора, надо рассмотреть поэму согласно учению итальянского поэта Данте Алигьери. Он же учил, что всякое поэтическое произведение имеет четыре смысла[54]. Они суть следующие: буквальный, аллегорический, моральный и анагогический, то есть воспаряющий к высотам. Все они должны сходиться в одной идее.
Жанна снова осмотрела всех — строгим взглядом наставника Принцесса предвкушающе улыбнулась брату Жану. Лианкар, кажется, чуть-чуть побледнел.
— Буквально, — неторопливо проговорила Жанна, — говорится о нимфе, которой служат полубоги и достают ей с неба облака. Ergo: нифма могущественна и богата. Аллегорически — нимфа добра, ибо она обещает одарить полубога за облако, и так же она может одарить любого другого за иную услугу. Морально — нимфа отвращается от мелких, земных чувств, каковы ползучее благоразумие, расчетливость и низкая скупость, и направляется к иным, высоким чувствам — любви и благородной щедрости: это ясно видно по тем выражениям, в которых она описана. Анагогически — именно все эти качества нимфы вдохновили автора на столь прекрасные стихи. Так что кругом получается, что автор в очень вежливой форме просит у меня денег, и возможно больше, потому что к его творению приложимы все четыре смысла!
Она улыбнулась, и все рассмеялись и зааплодировали, в том числе ни слова не понявшие Кремон и Эрли Герцог Марвы тоже должен был смеяться и аплодировать, хотя, вероятно, через силу.
В разгар веселья появилась дежурная фрейлина.
— Ваше Величество, курьер от принца Отенского.
— Да, — сказала Жанна неожиданно тихо, — пусть войдет.
Вошедший офицер в боевых доспехах произнес:
— Полководец вернулся и просит королеву разрешить ему войти в пределы Толета.
Это была старинная формула. Жанна ответила также по форме:
— Королева разрешает и завтра допустит его к своей руке.
Принц, принцу, принцем, о принце… Ну вот он и здесь Жанна встала, и сейчас же встали все. Она мельком посмотрела на Лианкара и не удержалась — нанесла ему, лежачему, еще один удар:
— Можете уверить своему протеже, граф, — сказала она Альтисоре, — что он получит причитающуюся ему сотню золотых: он очень мило умеет вымогать деньги Как видите, он жаждал не поэтических лавров, а прозаических ливров.
Чем ближе Вильбуа подъезжал к Толету, тем сильнее поднималась в нем какая-то неясная радость. Эта радость была безымянна, и он не желал называть ее по имени, хотя отлично знал его Эта радость поддерживала его во всех перипетиях кампании, и теперь ему хотелось продлить состояние этой радости, ничем не отвлекаясь на неторопливом пути к ней.
Радость эта называлась Жанна. Достигнув Толета, он наконец разрешил себе признаться в этом. Он ждал встречи с этой девочкой, которая была королевой. Ждать осталось недолго — до завтрашнего утра, всего несколько часов Он не чувствовал ни усталости, ни голода. Он ходил взад и вперед по кабинету своего особняка, не приказывая даже дать света: в полумраке лучше были видны волнующие образы, столь долго хранимые им в самой середине души. Ясные голубые глаза в пушистых ресницах, глядящие на него сначала с тревогой, с напряженным любопытством, а потом — ласково, дружески или, может быть, даже более чем дружески… Тонкие пальчики, держащие перо над королевским декретом… Очаровательно фыркающий носик: «Нет, принц, мне это не нравится». Когда она внимательно слушала его, сложив тонкие пальчики под нежным подбородком, ее розовые губки раскрывались, обнажая ряд зубов… Вильбуа даже слегка застонал.
В этот блаженный миг явился граф Эрли.
Принц смотрел на него, как на злейшего врага. Пока вносили и расставляли свечи, он молча сопел. Наконец слуги вышли.
— Вы посланы Ее Величеством? — спросил Вильбуа.
— Хм… отчасти, ваше сиятельство… — ответил граф Эрли, кланяясь, как паяц. («Тогда какого же черта?!» — хотелось крикнуть принцу.) — Эээ… ваше сиятельство… ээ… на моей обязанности лежит… э… как бы это сказать… а! ознакомление!.. да, именно ознакомление вашего сиятельства с регламентом завтрашнего дня…
— Изложите, — сказал Вильбуа немного мягче.
Граф излагал долго и нудно: он плохо владел речью, и ему удавались только короткие фразы, но перед италийским триумфатором ему ужасно хотелось блеснуть слогом, что непомерно замедляло дело. Все же Вильбуа удалось понять, что назавтра ему предстоит сначала королевский прием в Мирионе, затем — парад его войскам, затем — благодарственная месса в соборе Омнад, затем — банкет в Мирионе, вечером — бал в Аскалере, фейерверки и прочее… Граф Эрли разошелся и принялся было описывать праздничное убранство Толета, но тут уж Вильбуа не выдержал и заявил ему прямо, что праздничное убранство он как-нибудь разглядит и сам, но рискует и не разглядеть, если не поспит хотя бы немного. Носитель королевской мантии наконец ушел, и Вильбуа лег в постель, но заснуть ему не удалось. Он старался вызвать видения своей радости, но и это было тщетно. «Чертова марионетка, попугай косноязычный!» — ругал он ни в чем не повинного графа Эрли. В пять часов утра он не выдержал, встал и приказал ванну.
Его одевали необычно долго и тщательно. Через два часа, завитой, атласно выбритый, в оливковом мундире с откидными рукавами, в пышном бархатном плаще, он был вполне готов. Он отослал слуг и внимательно осмотрел себя в зеркало. «Мне даже самому трудно себя узнать, я вырядился, как Лианкар, Кремон и Уэрта, вместе взятые, — прошептал он, улыбаясь своему отражению. — Они лопнут от зависти, увидев это оранжевое генуэзское шитье… А эти кружева, этот брильянт в галстуке? Положительно, я стараюсь походить на Бога… но ведь это для нее для моей богини…» Он пристегнул шпагу миланской работы и, как венец, водрузил на голову золоченый шлем с белым плюмажем.
Все, вплоть до носков сапог, было продумано.
— Марс готов, — произнес он вполголоса. — Что ж моя богиня… как она встретит… — И он резко отвернулся от зеркала Его офицеры уже ждали в передней.
Солнце не вышло на небо и в этот день, однако никто не склонен был усматривать в этом дурные предзнаменования. Берега Влатры были заполнены народом; все смотрели, как принц поехал по рядам своих войск, ждущих сигнала в Парадной улице и на площади Мрайян, и под звуки фанфар проследовал через подъемный мост в Мирион, расцвеченный флагами.
Рыцарский зал был пуст и гулок. Первейшие люди королевства выстроились тонкими цепочками по стенам. Не видя их, Вильбуа пошел прямо, к балдахину, под которым стояла королева. Ее он, собственно, гоже не видел, но чувствовал на себе ее взгляд. Под этим взглядом (все другие были не в счет) италийский триумфатор смешался и шагал неуклюже, бухая сапогами и звякая шпорами. Его стеснял непривычный роскошный костюм. Лишь у самых ступенек он решился мельком посмотреть на нее…
Она была в тяжелом бархате с красноватым отливом, богатое золотое шитье покрывало ее с головы до ног; алый ток с белыми перьями был приколот к высоко взбитым волосам — она была великолепна, как богиня. Увидев свои костюмы, они поняли, что старались друг для друга, — и вспыхнули одновременно.
Вильбуа тут же преклонил колено.
— Приношу Италию к ногам Вашего Величества, — хриплым от волнения голосом произнес он, глядя на золотые узоры ее юбки.
Жанна сошла на последнюю ступеньку и протянула ему руку.
— Встаньте, маршал Виргинии, — звонко сказала она. — Я счастлива приветствовать вас.
Осторожно коснувшись ее руки, он вскочил, как на пружинах. Он плохо видел, плохо слышал и плохо понимал, что происходит Он взял поданный ему на подушке маршальский жезл, подставил кому-то руку для орденского шарфа. Просветление наступило на секунду — королева, наклонившись к нему, надевала на его шею цепь Святой Девы, ее свежая щека была совсем рядом с его губами, глазами…
— Ваше Величество… — прошептал он неожиданно для себя.
— Я так рада видеть вас, — услышал он ее ласковый голос, и это лишило его последней способности соображать.
Для Жанны существовало только одно — принц Огенский, в сиянии военных орденов, полководец и герой, осененный золотым шлемом, именно такой, каким он виделся ей в ее мечтах. Был парад, пестрели знамена, тускло светило оружие, гремел мужественный марш — все это был Вильбуа. Перед ее глазами проплывали сотни солдатских лиц — все это было лицо Вильбуа. Она видела руку, приветствующую войска, — в этой руке был маршальский жезл, и это была рука Вильбуа. Из всех великолепных мужчин, окружавших ее, Вильбуа был самым великолепным. Что мог Лианкар — сочинять двусмысленные стишки, не более… он мог еще и другое (не думать о Лианкаре!)… А этот — этот водил армии, дарил ей короны, клал к ее ногам целые страны…
Жанне было трудно дышать от восторга Рука Вильбуа, полководца и маршала Виргинии, была так близко, что касалась ее руки.
Потом был собор — сотни свечей, победное рычание органа, заполняющее торжественную высь, ангельское пение детских голосов. С замиранием сердца Жанна смотрела, как Вильбуа протянул под благословение кардинала Мури свой маршальский жезл — белый, с золотыми трезубцами. Она забыла о той страшной ночи, когда она пришла сюда умолять Бога сама не зная о чем Бог был рядом, вот тут. Жанна смотрела на распятого Иисуса и видела величавое лицо Вильбуа. Его рука, рука бога войны и победы, была так близко, что касалась ее трепещущей руки.
Потом был бал Жанна смеялась, пила вино и танцевала очень много Она, как ребенок, хлопала в ладоши, любуясь из окна великолепным фейерверком Когда шли к ужину, стоявший в дверях лейтенант Бразе, подтянутый и бледный, поднял шпагу и прекрасным голосом крикнул «Дорогу королеве!» Жанна скользнула по нему отсутствующим взглядом и отвернулась. Рука Вильбуа, принца-триумфатора, была так близко, что касалась ее горящей руки…
Наутро третьего дня, когда окончились празднества, королева пригласила Вильбуа для дружеской беседы с глазу на глаз. Они оба волновались, ожидая от этой встречи чего-то большего, чем просто обмен словами и фразами. Жанна была оживлена, принц сдержан, но только потому, что он лучше ее умел быть сдержанным.
А сдерживаться было трудно, и сегодня труднее, чем когда-либо. Вильбуа уже укорял себя за то, что дал себе поблажку и назвал свою радость по имени. Он ждал встречи с ней, и она, оказывается, тоже ждала встречи с ним, и ждала гораздо сильнее, чем он мог предполагать. Он не спал всю ночь после того, первого дня, потому что он видел ее глаза, которые весь день были устремлены на него одного, потому что он слышал ее голос и те слова, которые она в Рыцарском зале шепнула ему одному. В тот день она и одета была для него одного, и сегодня тоже — она была в легоньком облегающем платьице, с открытой шеей и плечами. Сегодня сдержаться было труднее, потому что они были одни, и он чувствовал нервную дрожь, сотрясающую ее; однако он сдерживался и старательно рассказывал ей об Италии Сегодня не было нужды выдерживать этикет (какой уж там этикет), и когда она, как бы увлеченная его рассказом, придвинулась к нему, он, тоже как бы увлеченный, встал, начал представлять ей что-то в лицах (она смеялась, как колокольчик), потом отошел к окну и говорил оттуда. Наконец он замолчал.
Жанна соскочила со своего места и подбежала к столу.
— Принц, вы очень развеселили меня своими рассказами, очередь за мной… — Она достала несколько листков. — Мне принесли поэму, преуморительную, вы изображены в виде Фаэтона, крадущего с неба облака…
Солнца не было и сегодня, и в комнате было темновато.
— Ничего я не разберу… — пробормотала она, подходя к окну. — Сейчас я найду это место…
Он стоял спиной к окну, она — лицом к окну, рядом с ним, почти касаясь его. Вильбуа перестал дышать. Совсем близко с его губами был ее затылок и белая девическая шейка, вся в золотистых колечках и завитках волос. Сквозь нежную кожу проступали позвонки. Он стоял и смотрел, впившись ногтями в ладони. Почему она стоит здесь и мучит его? Он устал не дышать, но не мог вздохнуть, потому что слышал, что и она стоит не дыша.
— Ах, где же это наконец, — досадливо прошептала она.
Вильбуа коротко, с трудом передохнул.
«Кому будет принадлежать все это? Кто возьмет ее за плечи, разведет губами светлые колечки волос и поцелует в твердые косточки позвонков?.. Перед кем эта девочка будет стоять покорно и трепетно, шепотом повторяя еще, еще, милый, любовь моя…»
— Вот, нашла, — сказала Жанна без всякого выражения и прочла вслух несколько строк. — Не правда ли, это пресмешно?
Она посмотрела в глаза Вильбуа, но в лице ее не было ни веселья, ни улыбки.
— О да, Ваше Величество, — сказал он, силясь улыбнуться, но у него ничего не вышло. — Автора следовало бы вознаградить.
— Он уже достаточно вознагражден, — сказала Жанна, отходя к столу. Наступило тягостное, свинцовое молчание.
И плечи, и завитки, и шейка, и все ее — могло принадлежать ему, но принц Отенский был не герцог Лианкар.
Motto:
Позвольте вам, парни, поклон отвесить.
Вам хочется с девочкой покуралесить?
Старайтесь потише ступать,
Иначе проснется мать.
Вас могут повесить.
Придворная хроника гласила: герцог Марвы предлагал королеве устроить праздник по случаю годовщины ее восшествия на престол, но его предложение было отклонено. Граф Горманский, вернувшийся из Фригии, был встречен Ее Величеством преласково, пожалован орденом и подарками от купечества. В последних числах мая Ее Величество намерены выехать в замок Л'Ориналь Принц Отена маршал Виргинии Карл Вильбуа приступал к исполнению своей должности государственного секретаря, приняв дела от принца Каршендара Лодевиса Гроненальдо… и так далее.
Одного события придворная хроника не отметила. Во-первых, потому, что касалось оно человека ничтожного; во-вторых, этого события нельзя было отметить, поскольку оно не совершилось, оно было только замыслено.
Лейтенант Бразе замыслил проникнуть в спальню королевы.
Прошло более двух месяцев с той сумасшедшей ночи в кордегардии, и за это время лейтенант извелся до последней степени. Он пытался заставить себя не думать о королеве с помощью презрения к себе, но это было бы очень слабое средство. Пробовал он и заливать пожар вином, но это давало совершенно обратный эффект: под действием винных паров ее образ вставал перед ним совсем уже как живой. Тонуть в вине ему было глубоко противно — он не мог даже видеть мертвецки пьяных, и если бы он сам допился до такого состояния, то, протрезвев, он просто покончил бы с собой. Пожалуй, наиболее верным способом было бы обратиться к женщинам, но об этом у него не возникало даже мысли.
Раз так, то все его усилия не думать о королеве были жалкими попытками загородить поток с помощью соломы и щепы. Кирпичи и камни лежали у него под рукой, но он не желал ими пользоваться. И тогда он решил дать себе поблажку — написать ей письмо.
Это, второе, письмо лихорадочно писалось всю ночь на многих листах, и утром было, разумеется, сожжено. Носить его с собой лейтенант боялся — выкрадут или можно потерять; оставлять дома тоже было рискованно — хотя он и полагался на своего слугу, но мало ли чего не бывает. Он поклялся себе, что больше не станет писать ей писем, но на другой же вечер написал снова и сжег… и так он делал несчетное число раз. Бумага была дорога, но это была его единственная радость.
— Черт возьми, — бормотал про себя лейтенант Бразе, расхаживая по двору Дома мушкетеров в ожидании караула, — ведь этак недолго и с ума спятить. Стоит мне увидеть ее издали, с Вильбуа или этим сладкомордым Лианкаром — и я уже зарядился вдохновением на двадцать листов! От всей этой писанины я плохо сплю и у меня слабеет рука — я заметил это вчера в фехтовальном зале. Скверно. Я несомненно сойду с ума, если буду и дальше сидеть, как крот, уткнувшись в собственные мысли. Самоубийство? — нет, ни в коем случае. Впрочем, да, это тоже самоубийство, но такое, какое мне подходит! — Он стиснул зубы. — Пусть я обманывался и продолжаю обманываться. Пусть она не любит меня и вообще знать не хочет — почему бы и нет, ведь она королева, а кто я? Но зато я ее люблю, это несомненный факт. И я проникну к ней… сегодня вечером, и будь что будет. Если я найду смерть — Боже мой, я встречу ее с радостью. Итак, сегодня вечером, и если худший исход радует меня, как лучший, то что же тогда говорить о лучшем!
В этот момент подошел Грипсолейль, и лейтенант воодушевленно крикнул ему:
— Чудесно, превосходно! У вас вид Баярда и всех виргинских маршалов, Грипсолейль! Вы просто бог войны, и я не узнаю вас!
«А я вас, мой лейтенант», — чуть было не брякнул никогда не ищущий слов Грипсолейль; но ему следовало сказать нечто совершенно иное — он вытянулся, чтобы хоть немного оправдать данную ему оценку, и отчеканил:
— Взвод построен и готов к несению караула!
— Отлично, — сказал лейтенант Бразе, надевая перчатки.
…Шесть часов караула истекли, как и все на свете. Отпустив своих мушкетеров, лейтенант Бразе пробрался в дворцовый сад. Он стоял между кустами жимолости, пахнущими первой весенней свежестью, и неотрывно смотрел на окна ее спальни. Они были темны. Ему было известно, что Ее Величество ужинает с иностранными посланниками, но скоро уйдет к себе. Тогда нужно будет пройти сто шагов, перемахнуть через внутреннюю решетку и, обманув бдительность часового, проскочить к двери бокового хода, подняться по винтовой лестнице… О том, что эта дверь может быть заперта, он как-то не думал. После лестницы будет хуже — там можно нарваться на фрейлину, девчонка поднимет крик… Не убивать же ее. Эх, семь бед один ответ!
Начал накрапывать мелкий теплый дождь. Лейтенант не замечал его: капельки как будто испарялись, не долетая до его разгоряченного лица. Галерея, ведущая в сад, внезапно осветилась, тишину разрезали фанфары и громкие крики: «Дорогу королеве!» По лестнице сходила вниз пестрая процессия: трубачи, мушкетеры, факельщики, господа и дамы… и наконец она появилась на верхней ступеньке.
Но Боже мой! до какой степени она была неприступна и холодна, до какой степени она была королева! Какое каменное высокомерие облекало ее всю! Дождинки, упавшие на ее лоб, щеки, презрительно поджатые губы, в свете факелов блестели, точно на фарфоре. Лейтенант стоял среди низких кустов, запахнувшись плащом до самых глаз; он был виден по плечи, но ему было решительно все равно, заметят его или нет. Каким-то чудом не заметили. Он устремил на нее застывший, отчаянный взгляд; она прошла в нескольких шагах от него и не почувствовала его взгляда.
Процессия скрылась за деревьями. Ее Величество, гостеприимная и радушная хозяйка, вела своих любезных иностранцев осматривать мраморную статую Давида привезенную из Италии принцем Вильбуа, правда, копию, но знатоки находили, что она не уступает оригиналу.
Лейтенант Бразе проводил их глазами. Он увидел как осветились окна ее спальни. Надо было идти, раз уж он решился. Он вышел из кустов жимолости, добрел до внутренней решетки, взялся руками за прутья и прижался к ним, притиснулся лицом.
Все благоприятствовало ему. Он ясно видел, что дверь бокового хода приоткрыта и часового нет. Но он не трогался с места.
— Все напрасно, — прошептал он, глядя на ее окна.
На другой день его взвод и взвод Алана получили приказ дежурить по Дому мушкетеров. Он принял это равнодушно, все остальные — с радостью, ибо подобные дежурства обязательно превращались в разудалые ночные попойки в кордегардии Дома. Мушкетеры тотчас же послали своих слуг за вином, ветчиной и прочими самонужнейшими предметами; лейтенант Бразе в восемь часов вечера — дежурство начиналось с восьми — прошел прямо в офицерскую караулку, небольшую комнатку рядом с кордегардией, сел там у стола и сидел неподвижно. За дверью сдвигали скамейки, звенели бутылками, хохотали от предвкушения — он не слышал.
Он не скрежетал зубами, не рычал и не проклинал себя за то, что не решился вчера разрубить гордиев узел. Разрубить — значило покончить с собой, хлопотливым и сложным образом. Он поддался слабости, допустив такую мысль, но вовремя удержался, именно потому, что это было самоубийство. А самоубийство претило, именно претило ему, и не потому, что это был смертный грех, нет, оно было противно его гуманистическим принципам. Ничего не поделаешь — такое уж он получил воспитание.
Именно у отца было беднее некуда. Частенько сеньору самому приходилось браться за топор и заступ. Мать умерла рано, Алеандро не помнил ее. Отец растил его один, без нянек и гувернеров. Его руки были грубы и черны от мужицкой работы, но он был настоящий дворянин. Он говорил: «Господь Бог всех сотворил равными, и мужик такой же человек, как и мы. Но мы, Алеандро, ты и я — дворяне. Дворянин же отличен от мужика тем, что ему отпущено больше душевного благородства, он прям и честен, как шпага, и его назначение состоит в том, чтобы быть поучительным примером для простого мужика. Вот почему быть дворянином почетно, но и трудно, ибо кому больше дано, с того больше и спросится, значит, в земной жизни надо больше спрашивать с самого себя».
Подобное воспитание не могло не принести плодов Юный Бразе не гнушался черной работы, он умел отлично косить, рубить лес и пахать землю; вместе с тем отец научил его фехтованию, стрельбе, верховой езде. Читать Алеандро выучился сам. Постоянная физическая работа на воздухе закалила и развила его; в шестнадцать лет он выглядел, как двадцатилетний. Умственный его багаж был невелик, но он обладал залогом душевного богатства — жаждой знаний, которую надеялся утолить в Толете. Он с нетерпением ждал того дня, когда он отправится в Толет, в широкий мир.
И, когда пришел срок, семнадцатилетний юноша с должным сердечным трепетом ступил на тесаные шестигранные плиты квадратного двора Дома мушкетеров Двор напоминал цветущий луг — он весь пестрел и переливался красным, белым, синим, золотым; блестящие молодые люди, в щегольских шелковых накидках и атласных колетах, завитые по самой последней французской моде, великолепные, как полубоги, заполняли обширное пространство. Это, конечно, и были те самые прекраснейшие рыцари Виргинии, о которых говорил ему отец, и беседа их была для него чрезвычайно поучительна, ибо они беседовали, разумеется, о героях. Самое время было навострить уши. Он услышал имена маркиза Гуара — этот имел одновременно пятнадцать любовниц; Ринома ди Аттана или Человека-Машины — этот выходил на дуэль с часами в левой руке, дрался, не сводя с них глаз, и клал противника точно через минуту; кавалера Арема — этот был непревзойденным игроком в гуся и в новомодные карты… Говорили и о героях ратных полей — среди последних особенное восхищение вызывал капитан Марвского батальона Тенерат, который в Венгрии, стоя на бруствере под градом пуль, кричал своим солдатам: «Господа! Десять золотых тому из вас, кто принесет мне яйца князя Руткаи! Я должен, черт возьми, нынче вечером угостить яичницей его супругу, перед тем как лечь с ней в постель!..» Алеандро, на которого никто не обращал внимания, робко пробирался между представителями цвета виргинского рыцарства, пуще всего боясь запачкать своими пыльными рукавами безукоризненный шелк и не подозревая, что через три года многие из этих недосягаемых господ станут его подчиненными…
Капитан доказал, что он помнит старых друзей; к тому же молодой человек понравился ему с первого взгляда. Проволочек с зачислением в полк не было. Новые товарищи приняли его радушно, но сближения с ними не получилось. Интересы его были иные, чем у них. Поначалу его пытались задирать, но две или три дуэли показали всем, что он достоин звания мушкетера. Со временем отношение к нему установилось — его уважали и побаивались. Некоторых он раздражал, именно потому, что упрекнуть его было не в чем.
Он нашел друзей в книгах и в студентах Университета. Ему хотелось, чтобы мир его был широк, и он неустанно раздвигал его. Это поднимало его на более высокую ступеньку по сравнению с товарищами по полку, и они молчаливо признавали его превосходство, потому что и как боец он был из лучших. Во весь голос выразили они свои чувства в тот день, когда Алеандро де Бразе был произведен в лейтенанты за свои заслуги. Заслуги были очевидны, а мушкетеры были, несмотря ни на что, рыцари — они приняли весть о его назначении громкими криками «ура». И он, со своей стороны, тоже показал, что он не какой-нибудь скряга или чистоплюй — он устроил им добрую попойку.
Отец не успел узнать об успехах своего сына — он умер незадолго до получения лейтенантского патента.
Отец, отец… А попойка была славная… Попойка за дверью была в лучшем градусе. Разумеется, ораторствовал Грипсолейль. Сквозь тощую дверь было отчетливо слышно каждое слово.
— Господа, что такое женщина? Не кто иная, а именно — что такое женщина, ибо кто такая — это обязательно какая-нибудь определенная Маргарита, Катерина, Элиса или Анна, которой вы там-то и тогда-то задирали юбки. Нет, давайте представим себе Женщину вообще, богиню красоты и наслаждения. Какая голова, какой ореол золотых волос осеняет ее! Какой миленький, чуть припухлый ротик. А глаза невозможно даже выдумать чистые, как утро, голубые, словно озера в камышах ресниц… А какая шейка, Господи! Когда смотришь на ее грудь, кажется странным, что такое совершенное создание дышит…
Лейтенант Бразе мучительно вслушивался в каждое слово. Женщина вообще — для него была Жанна. И он как-то даже не удивился, услышав про золотые волосы и голубые глаза. Само собой было ясно, что именно Жанна — совершенство, именно ею можно восхищаться, именно ее любить…
Но собутыльники Грипсолейля беспардонно перебили его:
— Вы говорите, сдается мне, об определенной женщине…
— Клянусь брюхом Иисуса, он имеет в виду королеву!
— Грипсолейль, я предупреждал вас… Я с тех пор много упражнялся, и вторая дуэль может кончиться иначе…
— Тише, господа! — лениво крикнул Грипсолейль. — С чего вы взяли? Взоры таких червей, как мы, не рискуют подниматься выше подола королевы…
— Выше и не надо, они рискуют проникнуть под него…
— Кто это сказал? Вы? Боже мой, прискорбно мне видеть, что все вы, господа, собаки…
— Ооо! Ааа!
— Да не орите, я объясню… В древности в Афинах, что в Греции, жили философы-киники, которые говорили, что они злы на весь мир, как собаки. Вы же, господа, сходны с ними в том, что всюду стараетесь видеть только плохое… да тихо! Стоит мне упомянуть о подоле платья — вы сразу приписываете мне желание залезть под юбку… Стоит мне заговорить о женщине — все вы почему-то начинаете думать, что я имею в виду Ее Величество… Ну хорошо, я говорил об определенной женщине, у нее светлые волосы… глаза у нее, правда, серые, но они голубеют в тот момент… словом, вы понимаете когда. Это моя любовница — ну что здесь плохого? — немецкая графиня Ута фон Амеронген.
— Фьюууу.
— Графиня с железной фамилией всего несколько дней как появилась при дворе!
— Ну так что?
— Как же вы так успели?
— Боже мой, я ведь не говорил, что обладал ею Но я сказал, что она моя любовница, потому что буду обладать ею на днях…
«Обладать ею…» Лейтенант Бразе кулаками зажал уши, чтобы не слышать грубого хохота за дверью.
Он знал, что такое обладать женщиной. В самые первые месяцы службы, когда он еще снизу вверх смотрел на каждого, даже и на самого последнего, мушкетера, компания новоявленных приятелей как-то потащила его «предаться радостям жизни». Он пошел, ибо тогда еще не умел с достоинством отказываться. Пили, горланили песни, он не чаял худого, и вдруг появились девушки. «Эй, Аманда! — крикнул один из мушкетеров. — Вот невинный агнец, мы привели его нарочно для тебя!» Все захохотали. Алеандро не помнил, как очутился один на один с крупной темноволосой девушкой «Мальчик, — с улыбкой сказала она, потрепав его по щеке, — сколько тебе лет? Семнадцать? Боже мой, я дала бы тебе больше. Хочешь меня любить? Не бойся меня». У него внутри все высохло. Он стиснул зубы и молча смотрел на ее обнаженные руки и сильно открытую грудь. «Вот дурачок!» — засмеялась она и подняла платье. На секунду мелькнули округлые женские колени; Алеандро испуганно зажмурился, а когда открыл глаза — на ней ничего не было. Сердце подкатилось ему под самое горло. «Сядь, глупенький». Он машинально сел, и она уселась ему на колени, налила вина, отпила и дала ему. Он с трудом проглотил. «Или ты боишься греха? — шепнула она. — Так не бойся, я не бесовка, я в церковь хожу. Вот, смотри». На ее голой груди висел крестик. «Я не боюсь греха», — тихо сказал Алеандро и положил руку на ее бедро. Ему очень хотелось тут же отдернуть руку, но он боялся, что она засмеет его. Гладкое тело ее было горячо, словно вынутое из печки. Тяжело дыша, она обхватила его и впилась в его губы От поцелуя у него закружилась голова, и он уже сам искал ее губ, но она не давалась. «Мальчик, ты сильный, — шептала она, — подними меня на руках…» Он без труда поднял ее и, сам не зная, почему, пошел к постели, и тут она ногой опрокинула свечу.
В эту первую ночь обладал не он — скорее обладали им, зато эта ночь сделала его мужчиной, и после этого Алеандро брал девушку сам. Он не знал, что Аманда искусно сопротивляется, чтобы дать ему почувствовать прелесть победы. Их связь продолжалась более полугода. Сначала его бесило, что она называет его мальчиком, потом он привык. Аманда была необразованная, неграмотная девушка, но она обладала каким-то инстинктом, и она заранее предсказала ему, что он скоро охладеет к ней. Он возмутился: «Я люблю тебя!» — «Нет, мальчик, — покачала она головой, — не обманывай себя. Ты еще не любил, и уж меня-то ты, во всяком случае, не любишь. Но ты рожден для настоящей, безумной любви, на всю жизнь. Женщина, которую ты полюбишь, будет самой счастливой на свете. Я по глазам твоим вижу, что так и будет. Ты будешь проклинать и ее, и себя, и весь свет за эту любовь, но все же ты будешь ее любить. А меня ты совсем забудешь, и это справедливо — на что я тебе? Тебе суждена высокородная, знатная дама, а я — просто уличная девка… Но ты все же будешь вспоминать меня… а? Ты будешь просто свиненок, если забудешь меня, — ведь я научила тебя любви…» Разумеется, тогда он горячо опровергал ее словами и действием, но пророчество Аманды сбылось: мало-помалу он перестал ходить к ней. Несколько студентов и образованных дворян образовали общество пантагрюэлистов, и Бразе стал его членом. Члены кружка жили славной жизнью славных героев Рабле: они любили наслаждения духовные и телесные, соблюдая в тех и в других золотую меру. Они любили крепко поспорить на высокие темы и вкусно поесть, у них был свой брат Жан, славный кулинар — гвардеец из Каршандарского батальона. Не раз на собрании кружка приглашали благородных девиц — для ученой и галантной беседы; Алеандро иногда увлекался то одной, то другой из них, со скептической усмешкой вспоминая слова Аманды. Каждый раз увлечение оказывалось вздором. Аманда просто болтала. Он занимал ровно такое положение, какое считал вполне достойным для себя, он был обеспечен ровно настолько, чтобы вести тот образ жизни, который ему нравился, — ему и без любви было хорошо.
И вот… С чего все же это началось? Пожалуй, с самого начала, с коронации. Его пост был в тот день в дверях аббатства Лор, и он совсем близко видел, как мимо него прошла юная девочка с огромными глазами, в которых было такое выражение, словно ее вели на казнь. От этого ничего не изменилось и все изменилось, но он сам этого не сознавал. Он не понимал, почему ему так радостно и как-то прочно на душе — он принимал эту радость как нечто разумеющееся само собой, и лишь когда она становилась слишком явной, он думал и вспоминал: «Ах да, есть на свете беленькая девочка, вся чистая и светящаяся, и это моя королева, и слава Богу. И я счастлив служить ей».
Потом он увидел томик стихов Ланьеля с грифом: «Оттиснуто соизволением Ее Величества». Большую часть стихов он знал раньше, по спискам, их читали в обществе пантагрюэлистов и громко восхищались ими: во-первых, то был запретный плод, во-вторых, стихи в самом деле были хороши. И теперь все эти запретные песни слились с образом голубоглазой девочки. Книжка стала источником сладкого мучения; лейтенант Бразе читал и перечитывал и повторял стихи про себя каждый раз с новым чувством.
Любовь подкралась незаметно, и он долго оставался в неведении, а когда очнулся — было уже поздно, бежать было некуда.
В душе его скопилось много горючего материала, и достаточно было искры, чтобы вспыхнул пожар. Искра мелькнула в ту незабываемую минуту, когда он дышал с ней одним дыханием, когда она, перегнувшись с седла, смотрела ему глубоко в глаза и говорила таким милым, таким нежным, совсем не королевским голосом… когда ее круглое колено, туго обтянутое белым сафьяном и сверкающее, как солнце, было так близко, что его можно было бы коснуться губами…
Тогда он впервые представил ее в своих объятиях, и ему стало страшно. Он сейчас же прогнал от себя эту мысль, он не желал признаваться себе в том, что любит ее. Он не имел права любить ее. Ночами он кусал себе руки и проклинал судьбу, а днем, затянутый в мундир, прямой, как трость, суровый, как катехизис, появлялся во дворе Дома мушкетеров и нагонял тоску на своих подчиненных. Он почти перестал бывать в кружке пантагрюэлистов: он сознательно изнурял себя длительными верховыми поездками, занятиями в фехтовальном зале, он безжалостно гонял своих мушкетеров на плацу, причем сам выматывался больше всех. Наградой за все его усилия был сон, подобный смерти, — без сновидений, разъедающих душу.
Как-то, сидя дома, он забылся и вывел на листке бумаги: Жанна, и ему на весь вечер хватило любования этими пятью буквами. Это была маленькая радость, которую он позволил себе, и с тех пор он целый день предвкушал, как вечером он выпишет на бумаге дорогое имя. Но эта страсть к надписям была опасна: как-то в январе, в приемной Дома мушкетеров, он настолько потерял власть над собой, что написал Жанна пальцем на запотевшем стекле — хорошо еще, что никого не случилось поблизости.
Потом был второй взрыв, второе потрясение — диспут и схватка на площади Мрайян. Он выпил тогда в компании веселых победителей и просидел всю ночь без сна, вспоминая все подробности. Ведь он знал, что это она, а она знала, что это он. «Возьмите меня на руки и донесите до кареты» Аманда тоже просила взять ее на руки… В самом ли деле она подвернула ногу, или же…
Но самое тяжелое началось после италийской коронации, когда он понял, что она упала нарочно, лишь для того, чтобы он поднял ее на руки, когда он дошел до мысли проникнуть в ее спальню. Хорошо было писать Жанна на листе бумаги и тихо любоваться этими пятью буквами. Теперь он начал писать ей письма. Душа его начала раздираться надвое: он чувствовал себя то титаном, который выше всех вельмож и принцев, то тем, кем он был в действительности — маленьким, безвестным офицером. Что ему оставалось? Решиться и проникнуть к ней? Нет. Он не имел права. И вовсе не потому, что она была королева, а он — бессловесная шпага у подножия ее трона. Что-то более высокое, более важное удерживало его: он ее любил.
Оставалось только грызть решетку ее дворца…
Итак, Аманда оказалась пророчицей. Это была именно та, безумная, нечеловеческая любовь, которая связала его на жизнь и на смерть, и он должен был нести ее в себе, нести свою любовь, свою муку и не надеяться ни на что.
И все же ему хотелось надеяться.
Дверь со стуком распахнулась. Он подскочил как ужаленный. Держась за косяки, пошатываясь, перед ним стоял лейтенант Алан, из-за его спины выглядывали пьяные рожи.
— Г-господин Бр-р… Бразе, — икая, выговорил Алан, — как равный в чине, я обращаюсь к вам с просьбой… р-разделить наше общество… Не отбивайтесь от нас, дорогой мой…
Вот она, его действительность, его жизнь, его правда. Не райские высоты, а пьяная кордегардия…
— Оставьте меня! — закричал он, словно от страшной боли.
— Господа, — мерзко ухмыляясь, произнес Грипсолейль, — надо же понять господина лейтенанта… Он верно служит королеве Иоанне… честь ему и слава… Господа, оставим лейтенанта в покое… пойдемте лучше, выпьем за королеву Ио-анну… Деву Виргинии… ик…
Это было свыше его сил. Рыдания подступили к его горлу, он издал хриплый, нечленораздельный крик и выбежал вон.
На улице сеялся редкий ласковый дождик. Не помня себя, лейтенант вскочил на оседланную лошадь, бешено пришпорил ее, пролетел по улицам и метеором вынесся из города.
Он проскакал около двух миль, спрыгнул с лошади и упал в придорожную мокрую траву. Здесь можно было дать себе волю. Он заплакал, горько и безутешно, как ребенок, у которого нет матери, которому негде искать ни утешения, ни поддержки. Ему было до отчаяния жаль себя.
Над ним пофыркивала лошадь, хрустела травой. Она не могла его утешить, но присутствие живого существа, не ведающего человеческих страстей, подействовало на него успокоительно. Он выплакался, затих и долго лежал ничком, без движения, как труп.
«Ну, и что же дальше?» — сурово спросил его внутренний голос.
Лейтенант шевельнулся и сел. Вся его одежда была мокра насквозь; дождик холодил голову. Шляпу он потерял во время скачки.
Стояла ночь. Ворота города были заперты.
— Дурак, Пигмалион, — сказал он вслух. — Влюбленный! Ну, влюбился, хорошо, делать теперь нечего, надо было раньше беречься. Но ты ведь прекрасно знаешь, что, если человек влюбился в статую, в изображение, в недосягаемую мечту — ему на долю не остается ничего, кроме созерцания… Ничто иное невозможно Нет, ты слушай меня, рыцарь из бабушкиных сказок. Та мечта, в которую ты имел несчастье влюбиться, — это только мечта, и для тебя она только мечтой и останется… Забудь о том, что она живая и теплая… Забудь о том, что ты держал ее на руках… Забудь и о том, что она смотрела на тебя, — она вольна смотреть на все, что ее окружает, так почему бы ей не посмотреть и на тебя, раз уж ты попался ей на глаза?.. Но вот что запомни: принадлежать тебе она не будет… Она не для тебя… она для других… для Вильбуа, для… ох, проклятие!.. для Лианкара… — Лейтенант вцепился руками в мокрую землю, но продолжал самоистязание. — Смотри… они обнимают ее… они берут ее… ведь она женщина, как и все… они берут ее, как ты брал Аманду… Что, дрожишь? Нет, ты не жмурь глаза, не вороти нос… Пойди к девкам, излей им пламя своей любви… вот они — как раз для тебя, а она — княжеское блюдо, и забудь о ней, забудь…
Все это было бессмысленно. Он знал, что не пойдет ни к каким девкам — перед ними у него просто не будет никакой силы, он знал, что забыть о ней все равно не сможет, но все же он еще долгое время ругал себя последними словами за то, что он не имеет сил забыть ее, и за то, что он не имеет сил пойти к девкам, и за го, что он убежал с поста, как баба…
Все еще бранясь, он поднялся на ноги и, чуть коснувшись стремени, взлетел в седло. Он шагом поехал на кружную дорогу, чтобы въехать в город через другие ворота.
Ближе к утру дождь перестал. На востоке проглянули шафранные полосы; день обещал быть солнечным и тихим. Поездка успокоила лейтенанта. К воротам Толета подъехал уже строгий, подтянутый офицер, с образцовой выправкой, правда, без шляпы.
— Какого же я свалял дурака, — сказал он сам себе — Я вел себя так, что они могут заподозрить меня черт те в чем… Впрочем, нет Все были мертвецки пьяны.
Ее Величество в сопровождении фрейлин и роты телогреев изволили отбыть в замок Л'Ориналь. Капитан де Милье назначил быть в замке взводам Алана, ди Ральта и Бразе; но, как на грех, лошади господ мушкетеров были в перековке. Потом оказалось, что не готово летнее обмундирование. Бразе торопил своих, нервничал, но дело тянулось, несмотря ни на что, целых четыре дня. Лошади все еще ковались. Тогда он выстроил взвод и объявил, что они выйдут походным порядком, налегке, без мушкетов. Ночь выдалась тихая и лунная, идти было одно удовольствие; тем не менее мушкетеры довольно внятно ворчали.
Для них не было сомнения в том, что лейтенант погнал их, как простых смердов, единственно из желания выслужиться. Это было, разумеется, не так, но лейтенант Бразе ни за что не признался бы даже сам себе, зачем ему так не терпится попасть в замок.
В замок пришли на заре. Пока отворяли ворота и спускали мост, на двор вышел крайне удивленный капитан. Бразе велел подтянуться и парадным шагом провел свою колонну под аркой. Он был уверен, что его люди не подведут его, но все же оглянулся и ревниво осмотрел чеканные ряды. В душе его шевельнулось горделивое чувство командира — и тут он внезапно увидел королеву. Она стояла на маленьком балкончике над парадным входом. Она была свежа и прекрасна, она сама была как утренняя заря.
Бразе стиснул зубы до боли в висках, с машинной четкостью — раз-два — сделал ей военное приветствие и больше не смотрел на нее. Капитан крутил шляпой под балконом:
— Ваше Величество, вот лейтенант Бразе, я скромно полагаю, что он достоин награды за свою великолепную службу…
Стояла такая тишина, что все ясно слышали, как королева полушепотом произнесла:
— Я подумаю, капитан.
— Господин капитан, — железным голосом отчеканил Бразе, — я не хотел бы присваивать чужую честь. Господа мушкетеры единодушно выразили желание идти в замок пешим порядком, и я провел их. Они заслуживают награды, а не я.
Эта речь мигом вернула лейтенанту расположение его солдат. Капитан посмотрел было на балкон, но королева уже исчезла.
«Так и нужно», — подумал Бразе и обратился к капитану:
— Господа мушкетеры могут быть свободны?
— О да, мой друг, они заслужили отдых… Этот день — ваш…
Лейтенант повернулся к строю, оглядел его и произнес:
— Вольно! Вы свободны, господа.
Нет, положительно, на такого командира невозможно было сердиться. Мушкетеры разошлись по своим помещениям и завалились спать — после ночного похода сон был на редкость сладок. Только их командир не пошел спать. Прямо со двора он вышел за ворота и свернул к лесу.
Он шел, не останавливаясь, не замечая ничего кругом. Он боялся остановиться — кто знает, что случилось бы тогда.
Все же остановиться пришлось — он залетел в болото и начерпал воды в сапоги. Был ясный день, кругом царила первобытная тишина. Здесь можно было кричать во весь голос — все равно никто не услышит.
И он закричал.
— Королева! Я люблю тебя! Будь ты проклята!
Луна висела над замком, над лесом, над полями, над всеми миром. Все было сковано неподвижностью под этим нереальным, мертвым, отраженным светом. Даже время как будто остановилось.
Эту неподвижную гармонию нарушала одинокая фигурка, меряющая взад и вперед площадку восточной башни. Звякали шпоры. Но этот звук был так слаб, а фигурка так мала по сравнению с великой тишиной и неподвижностью мира, что их можно было не принимать в расчет.
Лейтенант Бразе нес ночной караул. Прошло сколько-то дней — он затруднился бы сказать, сколько именно. Он перестал замечать окружающее. Вся его жизнь свелась к механическому выполнению своих обязанностей — он топтался в привычном кругу, как слепая лошадь.
Он стал спокоен. Силы его души исчерпались до дна, и наступило оцепенение. В свободное от службы время он ничем не занимал ни ума, ни рук своих, ему все было безразлично — он только ходил. Не для того, чтобы привести в порядок свои мысли, — мыслей никаких не осталось; и не для того, чтобы заработать добрую усталость, — он и без того спал нормально, он ходил без всякой цели и смысла. Он привык ходить.
Вот и сейчас. Шесть шагов туда, поворот, шесть обратно, поворот, поворот, поворот… Глаза механически отмечают трещины в плитах, носки сапог, тусклый луч шпаги. Шесть шагов сюда, шесть обратно, и кругом ни единого звука, ни единого движения.
Вдруг до плиты, под ноги ему, с легким шорохом падает цветок. Белая роза.
Лейтенант Бразе, готовый сделать свой стотысячный шаг, замирает на одной ноге.
Нет, это не бред, не мираж. Цветок самый настоящий, совсем свежий, только что сорванный. Он на стебле с тремя листочками. Лейтенант Бразе осторожно поднимает его, нюхает. Самая настоящая роза.
Он вскидывает голову. Высоко над ним, в белой стране — маленькое окошечко, прикрытое снаружи ставнями. Кажется, они еще колеблются от движения руки.
Гигантский смычок ударил, прижался, пропилил по всем струнам выгоревшей души.
Лейтенант почувствовал вдруг такую слабость, что вынужден был прислониться к стене.
— Ну, — прошептал он задушенно, — что ты скажешь теперь?!
У него не было ни малейшего сомнения в том, чья рука бросила ему этот цветок.
— Значит, все было не напрасно? Значит, все это правда? Значит, она все-таки зовет меня?
Он держал цветок между ладонями, вдыхал его аромат, и этот аромат был невыдуманный, настоящий, и с каждым вдохом в него вливалась какая-то новая, сверхчеловеческая сила.
Теперь довольно. Он не жалкий человек, он — Бог И он должен действовать, как надлежит Богу.
Лейтенант Бразе приколол розу на свою форменную шляпу, поднял шпагу, воткнул ее между плитами и преклонил перед ней колено. Положив два пальца на лезвие, он торжественно произнес:
— Клянусь, что завтра же я приду к ней. Она хочет либо моей любви, либо моей жизни. Клянусь, что отдам ей то или другое, по ее выбору. Завтра же. Аминь.
Теперь он уже видел весь окружающий его мир, застывший в голубоватом лунном свете. Он был не таким, как полчаса назад. Он был прекрасен. Но еще прекраснее он должен будет стать завтра.
О, скорее бы, скорее бы завтра!
Три прыжка туда, три обратно, выпад прямой, выпад снизу, выпад сверху, обманный прием, скачок, поворот, поворот. Кругом никого не было — некому было принять его за сумасшедшего.
Ему положительно везло. Когда он сменился с караула и после короткого сна вышел на двор, его остановил капитан.
— Друг мой, не откажите в любезности передать государыне вот этот рапорт. Я мог бы сделать это сам, но мне хочется, чтобы вы почаще бывали на глазах королевы я не теряю надежды, что вы получите награду.
— О, благодарю вас! — вскричал Бразе с такой непосредственностью, что капитан растрогался.
— Вы славный юноша и отличный офицер, — ласково сказал он. — Пусть меня высекут женщины, если вы не пойдете далеко. Ступайте же, государыня катается в парке.
Лейтенант полетел как на крыльях. В парке, примыкавшем к северо-восточному крылу замка, он сразу же увидел королеву в конце одной из аллей. В этом году она не надевала мальчишеского костюма и сидела на лошади бочком, по-дамски. Справа и слева от нее были Вильбуа и Лианкар.
Он смело пошел им навстречу. Она была окружена его соперниками, к которым он так долго и мучительно ревновал ее. Сейчас он если и испытывал к ним какие-то чувства, то только снисходительное сочувствие: они были придворные, а он был — Бог.
Не доходя нескольких шагов, он остановился, снял шляпу и отвесил придворный поклон. Он повернул шляпу так, чтобы роза была отчетливо видна — белый увядающий цветок на фоне красного фетра.
— Что за вольности, лейтенант? — резко сказал герцог Марвы, указывая на розу пальцем.
— Ваше сиятельство, — отчеканил лейтенант, глядя в глаза Лианкару, — этот цветок подарен мне любимой женщиной.
— Оставьте, герцог, — прозвучала небесная музыка, — влюбленных не судят.
Лейтенант в упор посмотрел на нее. Все было правда.
— Ваше Величество, — сказал он с расстановкой, — господин капитан поручил мне передать вам этот рапорт.
Он не спускал с нее глаз и увидел, что она поняла его. Она взяла бумагу и сунула в раструб перчатки.
Это было дерзко, но вполне достойно Бога. В рапорт капитана была вложена записка, где стояло всего пять слов.
«Жанна, я люблю тебя. Приказывай»
Сон наяву продолжался Перед вечером лейтенанта остановила шустрая быстроглазая фрейлина с лисьим профилем.
— Это ответ на рапорт капитана де Милье. Государыня поручает вам передать его. — И она протянула ему пакет с пятью красными королевскими печатями.
Сунув пакет за пазуху, лейтенант Бразе ровным шагом прошел к себе, заперся и бестрепетной рукой сломал все печати. Это был ответ ему, а не капитану де Милье. Из пакета выпал листок плотной бумаги с дрожащими строчками:
«Алеандро, мука моя!
Люблю тебя без памяти. Сегодня ночью, в одиннадцать часов, подойти к глухой стенке во внутреннем саду, ты должен знать ее, она завешена плющом. Под плющом есть небольшая дверца, войди в нее, она будет открыта для тебя».
Motto:
Мой ад везде, и я всегда в аду.
И плечи, и завитки, и шейка, и все ее — могло принадлежать ему. Но для того, чтобы все это принадлежало ему, нужна была сила. Прежде всего, сила рук, чтобы она не вырвалась, и затем сила слова, чтобы убедить ее, что это хорошо, что так и надо и что иначе и быть не может.
И то и другое у него, конечно, нашлось бы, но для приведения в движение этих двух сил нужна была третья, главная сила — сила духа, чтобы решиться самому.
Этой силы у него не было, да и быть не могло. Ибо он считал, что он не вправе иметь эту силу. Ибо он был слишком хорошо воспитан, он слишком хорошо помнил, что она — королева, а он, хотя и самый первый, но все же ее вассал.
Да и вообще в отношении женщин этот прекрасный вельможа и государственный муж был крайне бездарен — он был прямой противоположностью своего отца.
Нервный подъем, испытанный Жанной в первые дни приезда Вильбуа, скоро угас. Принц, которого она сделала маршалом Виргинии, был милый, умный, ровный как прежде; он был преданным и добрым другом, но не более чем другом. На большее его не хватало.
После испытанного ею жестокого разочарования, когда она стояла рядом с ним и напрасно ждала, что он обнимет ее, принц стал ей неприятен. Она находила его сухим, холодным, чопорным и неживым. Ведь он был взволнован, она чувствовала это, и он определенно чувствовал ее волнение — чего же он испугался? Ну, сделал бы попытку, как Лианкар… Маршал Виргинии оказался жалким трусом. Не могла же она сказать ему прямо: «Обнимите меня, ваше сиятельство…» «Кукла, манекен, — всхлипывала она в своей постели, — всегда одинаковый, скучный, противный… ненавижу его! И никогда его не любила, все это я сама выдумала… Ой… а как же тогда?!»
Ее ужаснула открывшаяся перед ней пустота. Принца больше не было, триумфатор в золотом шлеме, идеальный герой, рыцарь без страха и упрека — выпал из своей пышной рамы. Вместо этой ласкающей душу картины оказалась черная дыра, бездна. Жанна не решилась даже заглядывать туда.
Принц привез ей из Италии статую Давида, но Жанна увидела ее лишь через неделю, когда изваяние установили в саду. Копия была вполовину уменьшена против оригинала, но и так она была грандиозна. Без малого десятифунтовый обнаженный юноша стоял в свободной непринужденной позе; он был словно живой, но не обращал внимания на зрителей. Он не стыдился своей наготы и не скрывал ее, скорее наоборот — он показы вал ее, ибо она была прекрасна. Жанна вздрогнула, посмотрев ему в лицо. Верхняя часть этого лица — изгиб бровей, разрез глаз и линия носа — живо напомнили ей самое запретное. Это был он, Алеандро. И еще торс — у того, живого, были такие же мускулы, которые она видела в августе, в распахе его рубашки. И еще руки — у Алеандро были точно такие же руки, с крупными тяжелыми кистями. Тогда она невольно представила себе все остальное, то, что видела у мраморного Давида, — и ее всю обдало жаром.
Она с трудом ушла от статуи, а ночью ей приснилось, что мраморный Давид в саду ожил, сошел с пьедестала и легкими шагами, прямо сквозь стену, проник в ее спальню. Это был уже не Давид, это был Алеандро, с усами и бородкой, и он был наг. Суровым голосом он сказал ей: «Я люблю тебя. Ты должна быть моей». И она ответила ему шепотом: «Да, я твоя, иди ко мне, я люблю тебя…»
Он шагнул к ней, и тут она проснулась с ощущением невероятного счастья. Был еще серенький рассвет, но больше ей не удалось заснуть, как она ни старалась.
Из Фригии вернулся Рибар ди Рифольяр, граф Горманский. Это событие немного развлекло Жанну. Она пригласила его пить кофе, взяв с него слово, что он расскажет о Фригии. Присутствовали принцесса, графиня Альтисора и Эльвира. Граф, плотный сангвинический человек с жесткой бородой и глазами навыкате — как рыба в воде, чувствовал себя в этом обществе прелестных дам. Он оказался превосходным рассказчиком. Жанна была довольна и весела. Зная склонности своей государыни, он привез ей несколько фригийских книг, хотя она не понимала по-фригийски.
— Граф, мне кажется, вы знаете о Фригии все, — сказала Жанна. — А известно ли вам, почему фригийцев называют звериными людьми?
Разумеется, ему было известно, но по лицу королевы он видел, что ей самой не терпится объяснить ему это, поэтому, как истый царедворец, он развел руками:
— Увы, Ваше Величество…
Он разыграл это так искусна, что Жанна поверила:
— Ах, вам это непростительно! Придется мне просветить вас на сей счет…
По ее приказанию дежурная фрейлина приволокла из кабинета огромный волюм в черной коже. Жанна раскрыла книгу там, где лежала шелковая закладка.
— Это исторический трактат доктора Сильвануса, — сказала она, и граф ловко поклонился ей. — Вот, прошу слушать.
— «…а на восток, за горами Топаза и в лесах Тразимена, обитали дикие люди весьма свирепого и звериного вида. Они всегда говорили о себе: „я — кот“ или: „а я — мышь“, „я — волк“, „я — лисица“, „я — медведь“, „я — дикий кабан“, „я — быстроногий хитрый заяц“ Таковы были роды или кланы этих звериных людей, и каждый из них гордился своим родом. Нельзя было человека из рода котов назвать зайцем, или медведем, или кабаном, ибо то была для него смертная обида Еще говорили они, что радуются жизни, почему и называли их ригийские люди, радостные люди, ибо на их языке радоваться означается словом rigatkes. Язык восточных звериных людей состоял из одних почти горловых звуков, которые для всех окружающих народов непривычны и весьма трудны; воистину, напоминал он зверское рычание или орлиный клекот…»
Жанна передохнула, отпила глоток остывшего кофе из золотой чашечки и перекинула несколько страниц.
— А вот что говорят нам древние виргинские хроники… я нахожу, что это вполне согласуется с вашими сегодняшними рассказами, граф… Фригийцы и ранее были воинственны, как и древние германцы, и охотно брались за военную службу, хотя, как мне кажется, по характеру они незлобивы… Послушайте вот это…
«Наш князь призвал фригийских наемников, в опасении, что тощий народ начнет бунтовать. Наемники, пришли под вечер, две тысячи числом, и прошли по городу, остановившись на площади. Среди них были люди из всех родов, и все они носили отличительные знаки своего рода на головном шлеме. Оружие их было сработано грубо, но прочно, и сверкало, словно рыбья чешуя Командовал ими свирепый человек по имени Хейгнетальханай, сиречь Большой Волк, ибо носил на шлеме волчью голову. Он и вправду был велик ростом. Сии звериные люди переговаривались между собой на странном языке, которые обычное человеческое горло не в силах ни выговорить, ни произнести. Они называли друг друга вот какими именами…»
Жанна подняла глаза на Рифольяра и смущенно сказала:
— Мое горло тоже не в силах. Прочтите здесь граф, их имена.
Рифольяр подскочил, наклонился над книгой и без запинки произнес:
— Minlcx, T'salaj, Met'sk'aj. Weqagntlot'l[55]…
— «…и другими именами, — продолжала читать Жанна. — Наш государь не озаботился приготовить им жилища, ночь же выдалась холодная. Фригийцы сверкали своим оружием, переминались с ноги на ногу и перекликались таким образом…»
— Xej iplxe, xilqaq![56] — прочел граф из-за плеча.
— Спасибо… Теперь сядьте, граф, я сама, — сказала Жанна.
«…Это означало, как мы потом узнали, жалобы их на холод. В полночь среди них поднялось нетерпение, и они часто повторяли слово…ximlx… (Правильно ли я говорю? — Великолепно, Ваше Величество!)…которое означало огонь. Вскоре кинулись они на деревянные постройки площади, сломали эшафот для казней, лотки торговцев и ограды, все это голыми руками, сложили преогромный костер, так что пламя было видно за двадцать две лиги, и все окрестные землепашцы думали, что город горит. Около костра они и грелись, после чего из котомок и мешков своих, сплетенных из травы, вынули мясо и жарили его на угольях. Угольев же было довольное количество, и после сего их обогрева и пиршества земля на площади выгорела на глубину в пять локтей, яма же была необозрима и в осеннее время превращалась в глубокое озеро, вследствие чего и площадь сию прозвали площадью Озера.
Наевшись мясом, сии звериные люди, не злобясь на столь плохое гостеприимство, улеглись спать прямо на голой земле, а иные и на горячих угольях. Их кожа столь крепка, что не чувствует ожога. Наутро их разместили в брошенном римском редуте за городом, каковой редут они превратили в жилище по своему вкусу и разумению…»
Жанна захлопнула книгу. Граф сказал:
— Эти древние новеллы поистине очаровательны. Однако я, Ваше Величество, совсем забыл рассказать вам еще об одной вещи, которая, смею так думать, будет Вашему Величеству интересна. Я брал с собой во Фригию книгу стихов Ланьеля, и она так понравилась там, что один поэт, Аррахэм Энксх, взялся даже переводить стихи на фригийский язык… Если Вашему Величеству и вам, прекрасные дамы, будет угодно, я могу прочесть.
— О! Ланьель по-фригийски! — восхитились дамы.
— Прочтите что-нибудь, — сказала Жанна, — мы попробуем угадать, какое это стихотворение.
Рифольяр прочел на память.
Жанна сразу, каким-то верхним чутьем, узнала стихотворение. Рефрен так и резнул ее по сердцу. Каких усилий стоило ей выгнать, вытравить из памяти эти строчки — и вот они снова вернулись к ней, чтобы мучить ее… «Приди, пока темно!..»
Она с трудом высидела еще полчаса, чтобы своим внезапным уходом не вызвать недоумения у подруг и тревоги у графа, который, ей-богу, не был ни в чем виноват.
Вечером она разделась и долго с тоской разглядывала в зеркале свое обнаженное тело. Тело было безупречно, оно было для любви, для ласк Давида, того, живого, с его мягкой щекочущей бородкой… Она исступленно повторяла вслух ланьелевские строки, она звала Алеандро. Она любила его, только его. Потом она легла в постель и с вызовом прошептала:
— Снись мне теперь, Страшный Суд!
Страшный Суд не приснился ей. Она вообще не смогла заснуть.
На королеву были обращены взоры всего двора, и это было в порядке вещей. Но три пары глаз следили за ней особенно внимательно, и они видели то, чего не видели другие. Ибо другим хотелось видеть в королеве лишь предвестия милостей и отличий для себя; но те трое желали доискаться — что происходит с ней.
Герцог Марвы сразу увидел, что Вильбуа не получил самой высокой награды. Он пренебрежительно хмыкал Вильбуа был просто теленок, награды этой надо было добиваться, ее надо было завоевывать, а этот лишь вздыхал, и то не слишком громко… Итак, прекрасный принц выбывает из игры Но что же все-таки с нею? Она любит Вильбуа? Исключено — в этом случае они уж как-нибудь нашли бы общий язык. Но она кого-то любит, и страстно любит — он отчетливо видел это. Кого же, черт возьми? Лианкар терялся в догадках.
Вильбуа видел только, что государыня бледна, рассеянна и явно тяготится всем. Лианкар ошибался на его счет Вильбуа не томился и не вздыхал. Запретив себе думать о любви к королеве раз и навсегда, он и не думал о любви. Кроме того, Жанна и не давала ему повода думать о любви. Она только раз была перед ним девочкой, ждущей и взволнованной — и все. После этого ока была с ним только королевой, но страдающей, усталой королевой, и он думал, что она действительно устала — от всей этой тяжелой зимы с ее мятежами, от болезни, от большого двора с его выходами, приемами, аудиенциями, он думал, что ей нужно отдохнуть от всего этого — просто поехать в замок Л'Ориналь и ничего решительно не делать Пусть катается верхом, пусть проводит время с кем хочет, пусть вечерами ей играют итальянские музыканты, которых он выписал для нее… Он говорил об Ее Величестве с Эльвирой, но и та не могла сказать ничего определенного.
Пользуясь своим правом говорить с Жанной как с Жанной, а не «Вашим Величеством», Эльвира пыталась узнать, в чем дело. «Может быть, ты ослабела после болезни?» — «Нет» — «Устала?» — «Не знаю» — «Не пригласить ли Кайзерини?» — «Это еще зачем? Я совершенно здорова» — «Но что же случилось, беленькая моя, почему ты такая?» — «Послушай, ты не могла бы спрашивать поменьше?»
Такие ответы, естественно, не могли удовлетворить Эльвиру, тем более что по утрам она находила Жанну спящей поперек постели, среди раскиданных подушек и одеял, а чаще совсем не спящей.
В самом деле, чего Эльвире от нее нужно? Не могла же она сказать ей, что она сходит с ума от любви, что ночами она видит себя в объятиях Давида и стонет от воображаемой страсти, а днем ей страшно и стыдно. Не могла же она сказать Эльвире, что она раздирается надвое между плотской страстью к Алеандро де Бразе, атлету, бойцу, Давиду (да будь он проклят!), и сознанием того, что он не король, не принц крови, даже не Вильбуа и даже (о Господи, даже и это!), даже не Лианкар. Что скажут об этом, если узнают! Что скажет сама Эльвира! И если бы дело было только в этом!..
Жанне был ненавистен каждый занимающийся день Надо было одеваться, говорить слова, выдерживать взгляды… ооо, как это было тяжко! Ее телу было тесно и душно в испанских платьях, но она упорно предпочитала их более открытым и свободным французским. Чужие глаза не должны были касаться ее шеи, рук и плеч Ей казалось, что на них отпечатаны следы воображаемых поцелуев.
Она страшно боялась, что ее могут заподозрить в чем-то греховном, и пыталась заранее отогнать эти подозрения, напуская на себя чопорность и высокомерие Иностранцам она внушала благоговейный трепет. На официальных приемах она сохраняла такое бесстрастное, неживое, застывшее выражение, таким замороженным голосом подавала реплики, что даже англичане, самые фанатичные ревнители этикета, не находили, к чему бы можно было придраться. Посланник, Джон Босуэлл, лорд Моэм, писал министру Уолсингему:
«Королева Джоан, невзирая на юные годы, превзошла королевскую науку в совершенстве и по умению держать себя равна нашей обожаемой государыне».
Вечер, пустой и длинный (даже если был бал или концерт), влачился тоскливо, как предчувствие новой ночи. Ночь была самым страшным испытанием. Жанна, стиснув зубы, неподвижно смотрела в темно-синее окно В конце концов, все можно будет устроить так, что никто ничего не узнает. В конце концов, она королева и не обязана отчетом никому. Ей глубоко безразлично, кто что скажет об этом. В конце концов, она любит, она хочет его!.. Сам он к ней не придет — это очевидно. Значит надо позвать его. Дать ему знак.
Здесь был обрыв. За ним был настоящий страх — не тот, выдуманный страх перед тем, кто что скажет, — а телесный, животный страх девственницы. Во сне можно воображать себе все что угодно, во сне все хорошо — но когда она, глядя в темно-синее окно, представила себе, как он входит, как он кладет руки ей на плечи — она инстинктивно сжала колени, сжалась вся, готовая оттолкнуть, царапаться, кусаться, и чуть не закричала вслух…
Нет, нет, это невозможно.
А потом все начиналось сызнова — мраморный Давид проходил сквозь стену, и она ощущала твердость его груди, щекотание бородки — и корчилась под своим королевским пологом, кусая подушки…
Пока она терзалась, другие без колебаний шли к своей цели. Однажды дохлая моль Эмелинда, ханжа и наушница, конфиденциально сообщила ей:
— Ваше Величество, я не считаю себя вправе скрывать от Вашего Величества премерзостные дела этой беглой испанской еретички, Анхелы де Кастро… У нее есть любовник…
Вспыхнув, Жанна резко спросила:
— Откуда вы знаете?
Бледная физиономия Эмелинды осталась бесстрастна:
— О Ваше Величество, я сама видела… У мадемуазель де Кастро юбка на потайных крючках, она распахивается снизу доверху… Вчера в Бархатном коридоре к ней подошел кавалер ди Сивлас, из Отенского батальона, я хорошо видела. Он поцеловал ей руку, а потом мадемуазель де Кастро расстегнула свою юбку и дала ему поцеловать свои колени и выше… И при этом она весело смеялась…
Жанна сцепила зубы: «Почему бы ей не смеяться?»
— Это все, что вы видели? — спросила она.
— Да, Ваше Величество…
— Хорошо, благодарю вас, — сказала Жанна. — Ступайте, я приму меры.
Разумеется, она не приняла никаких мер, но она пошла в Бархатный коридор, с узкими окнами и темноватый, оттого что стены его были обтянуты вишневым бархатом. Там никого не было, но Жанна и не ждала никого увидеть. Ей важно было увидеть место, где Анхела так легко и свободно отдавалась тому, кого она любит… Жанна почувствовала нечто вроде зависти…
— Почему Анхела может, а я не могу? — прошептала она. — Почему она не гасит своих желаний, а я должна бороться с ними? Потому, что я королева, а она просто фрейлина? Вздор — ведь мы теряем и приобретаем одно и то же. Просто — я трусиха, а она решилась… Ну и поделом мне.
В конце коридора появилась девушка в красном фрейлинском чепчике, с юркими черными глазами и острым, несколько лисьим профилем. Это была Анхела Может быть, она пришла сюда в надежде встретить своего возлюбленного? Заметив королеву, Анхела пробормотала извинение и хотела скрыться.
— Анхела, подойдите ко мне, — позвала ее Жанна.
Анхела повиновалась. Жанне сразу бросилась в глаза тройная полоса мелких жемчужин, которая шла от пояса ее черной юбки до самой земли — теперь она знала, для чего это…
Под ее пристальным взглядом Анхела смутилась. Она сделала реверанс и стояла, опустив глаза.
— Что-то я хотела сказать вам… — рассеянно проговорила Жанна. — Забыла… Да, вот что… — Она коснулась рукой плеча Анхелы и посмотрела ей в лицо. — Я желаю вам счастья… — И, быстро повернувшись, пошла прочь.
Анхела вдруг стала ей даже ближе, чем Эльвира.
Вечно это тянуться не могло. Надо было принимать решение, и она сказала себе со всей твердостью: «В замке». Когда она сидела в карете, сердце ее стучало так сильно, что она всерьез боялась, как бы Эльвира не услышала этого стука. Но Эльвира сидела тихая и сумрачная и не заговаривала с ней.
Они вообще почти не говорили друг с другом последнее время. Эльвира больше не добивалась от нее разгадки, и, оставшись вдвоем, они с трудом могли выдавить из себя несколько ничего не значащих фраз.
Узнав, что взвод лейтенанта Бразе находится еще в Толете, Жанна облегченно вздохнула: это была словно отсрочка перед казнью. В замке было тихо и малолюдно, господа должны были приехать попозже. Жанна вставала рано, и они с Эльвирой шли купаться, затем завтракали, затем гуляли — все это молчком.
На пятое утро она проснулась раньше обычного, и ей зачем-то вздумалось выйти на балкончик над входом Она сразу увидела его на самой середине двора — он оглядывал строй своих мушкетеров. Жанна не ожидала увидеть его так скоро, но главное — так негаданно; она думала, что сначала стороной узнает о том, что он в замке… Ноги ее ослабли, сердце оторвалось — она не смогла бы убежать, даже если бы захотела.
Он тоже увидел ее. Она ужаснулась Он был прекрасен, ее Давид, но он был бледен, худ и измучен, глаза его были как огромные черные провалы — все из-за нее. Он не умолял, он сурово требовал: решись.
Жанна с трудом поняла любезную фразу капитана, с трудом что-то ответила. Эльвира ждала ее напрасно: она одна убежала на речку, бултыхнулась в холодную воду и плавала, пока не посинела. Стуча зубами, она сидела на камне, когда появилась Эльвира с купальной простыней Жанна ждала вопросов, упреков и приготовилась резко ответить ей; но Эльвира подошла к ней, молча опустилась на колени и принялась энергично растирать ее тело, покрытое гусиной кожей. Тогда Жанна не выдержала, припала к ней и расплакалась.
— Прости меня, Эльвира, прости меня… — всхлипывая, повторяла она. — Мне так стыдно перед тобой… Эльвира, душенька моя, прости меня…
Эльвира ласковыми движениями помогала ей одеться, но молчала. У нее была тайная надежда, что Жанна нечаянно выдаст себя. Больше всего ей хотелось помочь Жанне, но, не зная ее беды, Эльвира не знала, как ей помочь.
Однако Жанна ничем не обмолвилась; она только плакала взахлеб и с каким-то исступлением умоляла простить ее. Разумеется, Эльвира не пожалела нежности, чтобы успокоить Жанну. Они просидели на камне до полудня, а потом умиротворенно обедали, так как завтракать было уже слишком поздно.
Эльвира предупредила итальянских музыкантов, что сегодня Ее Величество желают насладиться их искусством. К сумеркам все было готово. Концерт состоялся в Большом зале, слушателей было всего трое: Жанна, Эльвира и Анхела. Света было нарочито немного — одни небольшие свечки под красными колпачками на нотных пюпитрах, ибо музыку приятнее слушать в полумраке Чембало, гобои, скрипки, кларнет, спинет. Два очаровательных женских голоса — альт и сопрано. Чистые, нежные переливы и изгибы мелодий. Музыканты играли с большим вдохновением — они видели, что царственная слушательница впивает их музыку всем своим существом. Она сидела неподвижно, склонив голову на руку, только пальцы другой ее руки слабо шевелились в такт, словно бы ощупывая мелодию; все ее лицо светилось, глаза блестели влажно и счастливо.
Музыка наполнила ее душу возвышенным, холодноватым покоем. Она сдержанно поблагодарила музыкантов и ночью спала без сновидений, тихим детским сном.
Этого успокоения хватило не надолго — всего до утра.
Жанна не задавалась вопросом — любит ли он ее Конечно, любит. Она чувствовала это, даже не видя его, она чувствовала это сквозь стены.
Остановка была только за ней.
Но время, как тонкая раскаленная проволока, проходило сквозь нее; она мучилась, но не имела сил прекратить свои мучения.
Приехали господа, но не докучали ей делами, это, несомненно, придумал Вильбуа, и Жанна была благодарна ему за это. Сама она предпочитала никого не видеть и сидела одна в своем кабинете. В Толете терзания наступали ночью; здесь же они не отпускали ее и днем.
Думать было не о чем — все было давно передумано Жанна, как привязанная, сидела за столом и застывшим взором впивалась в золотое узорное плетение стенной панели. Здесь была ее тюрьма, ее роскошная клетка, она была королева, а не Анхела де Кастро, она не могла вырваться отсюда, она была обречена терпеть здесь свою боль, не имея права даже пожаловаться, закричать Узорные завитки злорадно шевелились: ты наша, мы не выпустим тебя, ты наша навеки… Панель вытягивала сотни золотых кошачьих лапок, эти лапки выпускали острые золотые коготки… Жанна тяжело дышала, глядя на этот ужас Крик родился в ее груди, подступил к горлу ему хотелось на волю, но золотые коготки не пускали его. Не сводя с них расширенных глаз, Жанна с великим трудом встала и попятилась от стола…
С тяжким звоном упал на пол серебряный подсвечник. Жанна охнула и закусила пальцы. Тут же влетела дежурная фрейлина:
— Ваше Величество, что с вами?
Жанна бессмысленно посмотрела на нее, затем быстро сказала.
— Пошлите за капитаном Милье.
Фрейлина исчезла. Жанна, стиснув зубы, смело подошла к стене и потрогала завитки. Она больше не шевелились.
— То-то, — пробормотала она. — Присмирели небось? Еще посмотрим — я ли для вас, или вы для меня…
Капитан де Милье со всем почтением сделал поклон, потом другой — Ее Величество не изволили заметить его Тогда он со всей осторожностью кашлянул и звякнул шпорами. Жанна подняла на него глаза. Зачем она позвала его?
Заметив ее недоуменное выражение, капитан сказал:
— Явился по зову Вашего Величества.
Жанна кивнула и пошла к столу, потирая лоб. Капитан молча ждал приказаний. Королева села за стол, взяла перо, бросила его.
— Доложите порядок сегодняшнего ночного караула, — сказала она, не глядя на него.
— Слушаюсь, Ваше Величество. — Капитан достал из-за проймы колета бумагу и стал читать: — Распорядок караула роты белых королевских мушкетеров в замке Л'Ориналь, года 1576, июня седьмого дня, на восьмый.
Жанна слушала, но слова капитана не доходили до ее сознания, застревали на полпути: все это было не то. И вот наконец фраза, которая глубоко врезалась ей в мозг:
— На площадке восточной башни от одиннадцати часов ночи до трех часов утра одиночный караул несет лейтенант Бразе.
За восточной башней начинался парк. Этот пост был наиболее удаленным от всех других постов. Башня была нежилая, и к ней можно было незаметно подойти через внутренний сад. Все это Жанна сообразила в какую-то долю секунды.
Значит — сегодня, от одиннадцати до трех.
Она отпустила капитана и бросилась на шелковый диван. Ее трясла нервная дрожь.
Тем не менее все обошлось, никто ничего не заметил. Сама поражаясь своему спокойствию, Жанна разделась с помощью Эльвиры, приняла вечернюю ванну, дала убрать на ночь свои волосы и легла, поцеловав Эльвиру и пожелав ей добрых снов. Она неподвижно пролежала до полуночи, глядя в сумрак спальни широко раскрытыми глазами.
Когда пробило, Жанна встала, надела туфельки на босую ногу; подоткнув повыше ночную рубашку, туго перепоясалась и накинула на плечи темный плащ с капюшоном. Движения ее были легки и точны. Она знала, за чем идет.
Без шума выскользнула она по винтовой лестнице в цветник короля Карла, отомкнула дверцу и выглянула в сад. Исчерченный голубыми полосами лунного света, весь в резких черных тенях и провалах, сад пугающе молчал. Стиснув зубы, до крайности обострив зрение и слух, девушка вышла в сад, шурша стеблями плюща. Только не торопиться. Она медленно, крадучись, дошла до кустов белых роз, тщательно выбрала самый крупный цветок и, уколов пальцы, сорвала его. «Куда его деть?» — подумала она и прикрепила к волосам. Луна освещала ее сдвинутые брови и сосредоточенно сжатые губы.
В сущности, она могла бы сейчас же пойти к своему Давиду и сказать ему: вот я, и я изнемогаю, — но это было невозможно, потому что значило оскорбить и себя, и его. Он должен прийти к ней сам; но она должна дать ему знак, который он поймет.
Страха и колебаний в ней не было. Все спало, она была одна в черно-голубом саду, и лохматые тени кустов не пугали ее.
Так же неторопливо и спокойно она дошла до башни, вошла в ее мрачную темень и ощупью поднялась на самый верх. Здесь было окошечко; она тронула ставни, посмотрела в щель и увидела его.
Он был глубоко внизу, ходил взад и вперед, как маятник. Надо было делать то, за чем пришла Жанна вынула розу из волос и опустила за окно. Можно ведь было и не бросать. И тут по всему ее телу снизу вверх прокатилась волна адского жара.
В коленях стало томно, она схватилась другой рукой за косяк и незаметно для себя выпустила розу туда, к нему.
«Боже мой, все кончено!»
Она стремглав кинулась вниз, точно убегая от места, где совершила преступление. Она помчалась сломя голову, и сад сразу сделался страшен и опасен, из-за каждого куста выскакивали и мчались за ней черные и голубые призраки. Только перехваченное дыхание мешало ей завопить от страха…
Лишь влетев в низенькую дверцу цветника и заперев ее на задвижку, Жанна привалилась к стене и со всхлипом ловила воздух широко раскрытым ртом Ее куафюра вся растрепалась, ее голубые глаза были расширены ужасом, и она в отчаянии шептала.
— Что же я наделала, Боже мой, зачем я так? Как же я так? Что же это теперь будет?
Motto:
Когда одну из наших сил душевных
Боль или радость поглотит сполна,
То, отрешась от прочих чувств вседневных
Душа лишь этой силе отдана;
И тем опровержимо заблужденье,
Что в нас душа пылает не одна.
Об этом моменте долго думали и она, и он Его рисовали себе с радостью и с ужасом. К нему влеклись как к прекрасной недостижимой мечте. И вот он стал явью. Он приближался. До него оставались считанные секунды, потом — минуты.
Увидев розу на шляпе своего Давида, Жанна словно опьянела. Она поняла, что в рапорт капитана де Милье вложена его записка; рапорт жег ей руку, но то был сладостный огонь, и она еще два часа, до самого обеда, каталась с господами Она в полной мере насладилась предвкушением, и когда в кабинете, тщательно запершись, она взглянула на записку, ее опьянение стало еще сильнее. Перо вырывалось из ее руки, когда она писала ему ответ. Теперь она сама поставила срок — ночью, когда станет темно. «Приди, пока темно!..» Она послала Анхелу передать записку и, ожидая ее, в нетерпении бегала по кабинету.
Наконец Анхела сообщила, что «ответ на рапорт капитана де Милье» передан именно тому лицу, которому было приказано. И тут опьянение внезапно прошло. Жанна вдруг со всей ясностью поняла: это произойдет через четыре часа. До сих пор она не думала об этом, она упивалась игрой: он понял, он ответил, и она ответила ему, и никто ничего не знает… И только сейчас до нее дошел смысл слов, которые она нацарапала дрожащей от нетерпения рукой.
Эти слова уже прочел мужчина, он понял их и придет. Отступать некуда.
А зачем ему приходить?..
«Что же я наделала, Господи? Что же теперь будет со мной?»
Последние четыре часа были часами нарастающего страха.
Надо было идти ужинать с господами. Жанна не разбирала ни их лиц, ни вкуса подаваемых блюд. Герцог Марвы испросил утреннюю аудиенцию для изложения каких-то дел. Жанна механически сказала «хорошо». Она прислушивалась только к бою башенных часов, отмеривающих четверти.
«Господи, за что? Два часа осталось».
Эльвира, конечно, заметила, что Жанна сама не своя. Она предложила Жанне лечь. «Да, да, — покивала ей Жанна, — я лягу, ты отпусти всех. Меня что-то знобит». Эльвира помогла Жанне раздеться, накинула на нее ночную рубашку. Прикасаясь к собственному телу, Жанна испытывала какое-то сладострастно-обреченное чувство — ей казалось, что она раздевается перед казнью.
Наконец она улеглась Эльвира села у ее изголовья. «Говори что-нибудь», — прошептала Жанна сквозь зубы Эльвира была озадачена. «Ну почитай, может быть, я скорее засну». Она почти ненавидела Эльвиру. Эльвира взяла с ночного столика королевы томик Данте, раскрыла на первой странице и начала читать. Жанна не слышала даже ее голоса. Она неподвижно уставилась на синюю кожаную обложку, где золотом вытиснено было дерево, обвитое лентой с надписью: «Divina Commedia»[57]. Лента шевелилась, норовила хлестнуть по глазам, но Жанна не отрываясь смотрела на нее.
Осталось полчаса. Пощады нет.
Жанна пролежала без движения еще несколько минут. Идти или не идти — такого вопроса у нее не возникало. Ее воля уже не была свободна. Она смертельно боялась идти и в то же время знала, что не пойти она не может. Что-то в ней, которое было сильнее ее, тянуло ее в цветник.
Эльвира продолжала читать как ни в чем не бывало. «Довольно, благодарю тебя, — сказала Жанна, закрывая глаза, — теперь я засну». Она чувствовала на себе испытующий, тревожный взгляд Эльвиры. «Уходи же, уходи, о проклятье», — шептала она про себя, сжимая кулаки под одеялом. Наконец Эльвира встала.
— Доброй ночи, Жанна.
Жанна не ответила, прикинувшись спящей. Шаги уходящей Эльвиры отпечатывались у нее в мозгу. Скрипнула дверь, и по комнате прошел слабый ток воздуха. Жанна послушала еще немного, затем соскочила с постели, на цыпочках подбежала к двери и замкнула ее. Оставалось меньше четверти часа. Она вбила босые ноги в туфельки и выглянула в окно. Над неподвижным миром висела голубоватая луна, как и вчера. Жанна зачем-то подошла к зеркалу, постояла перед ним, отворила потайную дверцу, спустилась вниз и села на дерновую скамью.
Эта скамья хранила немало королевских любовных тайн и ныне готова была принять еще одну.
«Господи, что я наделала. Сейчас придет он. Зачем? Что ему надо от меня, что мне надо от него? Дверца будет открыта для тебя. Дверца. Надо открыть задвижку».
Жанна повторяла себе эти слова, но не могла сдвинуться с места.
«Встань, открой задвижку. Иначе ему не войти. Ты сама хотела этого. Нет, я не хотела, я… Это, наконец, смешно. Надо открыть. Нет, не надо открывать, не надо ему входить. Пусть ничего не будет, я же боюсь…
А что же будет, если не будет ничего?»
Жанна встала, медленно («Надо открыть, нет, не надо, что ты делаешь?!»), словно шагая по грудь в воде («Пусть ничего не будет, я не хочу…»), подошла к дверце («Я же не открою, нет, я же боюсь его…») и открыла задвижку.
«Теперь готово все. Ничто не мешает ему войти. Я погибла окончательно. Я сама хотела этого, я его люблю Нет-нет, я не хочу, я совсем не люблю его, я боюсь, что же я наделала, Боже мой, почему он не идет, я схожу с ума. Он ждет сигнала: часы должны пробить, это я сама назначила, сегодня ночью в одиннадцать часов Какое странное выражение — сегодня ночью. Сего дня ночью Несуразица какая-то. А вдруг он не придет. Но что может ему помешать, ох, кажется, у меня бред. Я сошла с ума, я давно сошла с ума и теперь сижу на скамейке и жду неизвестно чего, нет, я жду одиннадцати часов, но почему одиннадцати, когда уже двенадцать, нет, больше, луна уже высоко. Какая страшная круглая луна. Почему он не идет, почему он не идет? Ах, понимаю: он ждет сигнала часов, а часы остановились, они сломались, о, зачем они сломались, как мне не везет Я хорошо помню: когда Эльвира выходила из спальни, часы пробили три четверти. Потом они сломались. Нет, они не сломались, это Время остановилось, оно кончилось, когда часы пробили три четверти. Часы идут, но они не будут бить, они больше не нужны, ибо Время умерло. Вечно будет луна»
В этот момент часы стали бить. С первым ударом заветная дверца приоткрылась, и он вошел и заложил за собой засов.
Когда лейтенант Бразе получил записку королевы, для него тоже кончился сон наяву. Трубы архангелов, звучавшие в его честь, в честь Бога, который выше всех вельмож и пэров, — смолкли Словно кончилась увертюра и в тишине перед ним поднялся занавес, открыв невысокую, увитую плющом стену, в которой была маленькая дверца. Это была осязаемая реальность.
Как только упала темнота, он взял кинжал, накинул темный плащ и, не встретив никого на дороге, выскользнул в сад. Пробило десять. Он прислонился к дереву, запахнулся в плащ и стоял неподвижно.
Он выжидал и знал, что она тоже ждет.
Она — которую он любил как некий недосягаемый идеал, как лучезарную мечту, цельную и единую в своей мучительной недосягаемости, она, сойдя с куполов мечты на землю, так что он мог коснуться ее рукой, — она раздвоилась в его душе. Кто ждал его за дверцей, завешенной плющом? Королева, Ее Величество Иоанна Виргинская, царица Польская и прочее. Девятнадцатилетняя девушка с голубыми глазами и нежным телом. К кому из них двоих он войдет после сигнала часов? Что нужно от него Королеве и что нужно от него девушке?
Это раздвоение не мучило его Он был ясен. Если Королеве нужна его жизнь — пусть возьмет ее, кинжал при нем. Если же девушке нужна его любовь — пусть отдаст себя, и он сделает ее женщиной. Ничем иным эта ночь окончиться не может.
Он знал только это, но знал твердо. Пока же ему надо было выждать до одиннадцати, и он ждал.
Он точно угадал время. Как только часы начали бить он был уже у стенки, весь в лунном свете. Спине стало холодно от внезапного ощущения, что его кто-то видит. Он хотел оглянуться, но поборол себя, пошарил под плющом и сразу нашел дверцу, которая подалась внутрь. Осторожно раздвинув гибкие стебли, он вошел и увидел ее.
Она сидела на дерновой скамье, зажав руки между коленями. От стука задвижки девушка вздрогнула и подняла голову. Ее лицо было голубоватое, как диск луны.
Лейтенант Бразе подошел ближе. Она не спускала с него расширенных глаз. В этих глазах не было любви, только страх. И он в этот миг совсем не думал о любви Он искал в этой девушке надменную и величавую королеву, не находил и все же заставлял себя найти Она была совсем не та, что весной, когда она прошла мимо него в свете факелов, со сверкающими дождинками на фарфоровом лице, — и все же она была та, она была королева.
Тень от него упала ей на лицо. Он отступил на шаг, преклонил колено и четко произнес:
— Ваше Величество, вчера ночью я поклялся на своей шпаге, что отдам вам жизнь или любовь мою, по вашему выбору. Вы позвали меня, и я пришел.
Выговорив это, он сбросил плащ, распахнул рубашку на груди и правой рукой протянул ей кинжал.
Ей уже однажды предлагали сердце, но Жанна не вспомнила про Цветочную галерею. Перед ней была обнаженная грудь Давида.
— Нет… нет, — прошептала она. Осторожно потянув кинжал из его руки, она вдруг резким движением закинула его в кусты сирени.
Это был последний королевский жест. Она сама сделала выбор и теперь не могла не знать, что ее ждет.
Лейтенант Бразе принес сам себе последнюю клятву: «Если я не сделаю этого, то убью себя».
Он встал с колен, протянул к ней руки, и чей-то глухой, чужой голос сказал изнутри его:
— Я люблю тебя.
Девушка тоже встала и, глубоко вздохнув, зажмурив глаза, точно в ледяную воду, упала в его объятия. Он наклонился и прижал свои губы к ее плотно сомкнутым губам. Ее сердце колотилось ему в грудь. Если бы не этот лихорадочный стук, ее можно было бы счесть мертвой, она закостенела в его руках, словно бездушная вещь.
Его руки почувствовали, что на ней, под тонким батистом рубашки, ничего нет, и сильнее сдавили ее. Губы ее наконец раскрылись, но не ответили на поцелуй. Она задыхалась.
— Я умираю… — прошептала она срывающимся голосом. — Боже мой, да люби же меня поскорей…
Ну уж нет, этого совсем не следовало делать поскорей. Она была целиком в его власти. На секунду он сам поразился собственному хладнокровию. Он даже мысленно произнес, как молитву: «Благодарю тебя, Аманда, научившая меня любить»
Он начал целовать девушку, все еще неподвижно стоящую перед ним. Он нежно касался губами ее лба, висков, глаз, щек, потом шеи и ключиц, видных в вырезе рубашки. Опустившись перед ней на траву, он стал целовать сквозь рубашку ее тело. Он ничего не говорил ей, поцелуи и бережные прикосновения были его словами: не бойся, это будет хорошо… Жанна оттаяла, ожила Ее руки шевельнулись, обхватили его голову, подняли его на ноги, и тогда она, приникнув к нему, сама стала целовать его твердую мускулистую грудь. Он взял ее на руки, положил на дерновую скамью.
Он смотрел на нее в упор и не видел ни ее лица, ни глаз. И она тоже не видела его. Из всех чувств у них было только осязание.
Он осторожно снял с нее туфельки и целовал пальцы на ее ногах, затем косточки на щиколотках. Жанна сама поддергивала подол рубашки, чтобы он мог целовать ее икры, колени, и выше…
И вдруг одним движением сорвал с нее рубашку.
Жанна тихо ахнула и съежилась в комочек, выставив колени и острые локти. Алеандро растерянно прошептал:
— Тебе холодно?
— Нет… — так же растерянно ответила девушка. — Луна…
— Не бойся ее… Я накрою тебя своим плащом…
Он накрыл ее черным плащом и приблизил свое лицо к ее лицу, и все еще не видел ее, и не старался увидеть.
— Поцеловать тебя?
— Да, — выдохнула она.
Он взял в руки ее голову и приник раскрытым ртом к ее губам. Она неумело ответила на поцелуй. Рука его скользнула под плащ, провела по плечу, по бедру. Тело ее постепенно выпрямилось, разгладилось на скамье.
Жанна выпростала голые руки из-под плаща и обняла его за шею. Кажется, она даже улыбалась. Она еще не чувствовала нервической дрожи, сотрясавшей все его существо.
Внезапно она увидела его, увидела его глаза и испугалась — но было уже поздно.
— Нет, неет! — шепотом закричала она и принялась яростно вырываться. Но если ее силы удесятерились, то и его тоже: он не намерен был выпускать ее Злые бессильные слезы кипели на щеках девушки.
— Пусти… кинжал… негодяй… я убью тебя… кинжал… нет… я приказ… пусти… — всхлипывала она, напрягая последние силы.
— Если ты закричишь, — прошипел он сквозь стиснутые зубы, — я задушу тебя…
Со стороны это очень походило на убийство.
Жанна застонала в голос и сразу обмякла, покорилась. Она лежала безвольная, как труп, и позволяла делать с собой все, что он хотел. Она молча плакала от боли и унижения. Слезы выдавливались сквозь ее плотно зажмуренные веки.
Но вот веки дрогнули, раскрылись мокрые глаза. В них было недоверие, удивление. Теперь он отчетливо увидел это. Зубы, закусившие нижнюю губу, разжались:
— Давид… господин мой… муж мой… Не уходи… не отпускай меня…
— Нет, нет, не бойся, я не уйду…
Больше они не сказали ни слова. Ибо не для того, чтобы говорить слова, пришли они сюда.
Пробило восемь, потом девять, потом десять. Горячие лучи солнца, неторопливо ощупывающие спальню, переползли на лицо спящей девушки. Она мотнула головой, пытаясь отвернуться от света, но свет был кругом. Тогда она во сне прикрыла лицо сгибом руки и снова застыла без движения.
Эльвира в сотый раз подходила к королевской постели — сначала на цыпочках, потом — ступая нарочито громко В аудиенц-зале уже два часа торчал сиятельный герцог Марвы. «Государыня просит ваше сиятельство немного обождать…» Герцог делал поклон, лучезарно улыбался. А Жанна не шевелилась. Может быть, она умерла? Эльвира напряженно прислушивалась к ее ровному, глубокому дыханию. Жанна спала, крепко и безмятежно она давно уже так не спала. «Соблаговолите обождать еще немного, сударь» Поклон, улыбка. «Ее Величество еще не вполне готовы принять вас…» Поклон, улыбка. Эта машинная безукоризненная любезность сильнее всего угнетала Эльвиру. Ей было все труднее сдержать себя, ей хотелось крикнуть: «Да скажите хоть что-нибудь, выразите хоть какое-то чувство!» Ничего. Получая от нее в общем одну и ту же реплику, он, как кукла, делал ей очередной поклон и улыбку.
Одиннадцать часов.
Дальше так продолжаться не могло. Эльвира подошла к постели и тронула подругу за плечо.
— Жанна, Жанета, вставать пора, уже поздно, — внятно сказала она.
Жанна спала как каменная. Эльвира потеряла терпение:
— Что с тобой, Жанна? Проснись же!
— Мм… — отозвалась Жанна, не раскрывая глаз. — Не мешай мне, я спать хочу…
— Сколько же можно спать?! Скоро полдень!
— Полдень, ты говоришь? — Жанна приоткрыла глаза, но тут же опять закрыла. — Ну и пусть… я еще посплю…
Эльвира была встревожена не на шутку.
— Жанна, милая, — сказала она, сажая подругу в постели и тормоша ее, — ведь Лианкар тебя три часа ждет…
— Лианкар? Вот досада! — Жанна снова открыла глаза. — Помню, обещала ему сдуру… Спать ужасно хочется… Ты ему соврала что-нибудь, надеюсь… а? — И она сладко потянулась.
— Почему ты так долго спишь? Ведь полсуток…
Не отвечая, Жанна вслепую сползла с кровати и сделала два шага, но вдруг пошатнулась. Глаза ее раскрылись неожиданно широко, и губы дернулись в гримасе.
— Да что с тобой? — кинулась к ней Эльвира.
Жанна улыбнулась прямо ей в лицо.
— Знаешь ли, Эльвира… я совсем пьяна, — сказала она.
— Ты меня пугаешь! — воскликнула Эльвира, но Жанна, не слушая ее, нетвердой походкой прошла в ванную комнату, где долго и старательно плескалась в холодной воде.
Эльвира, волнуясь, ожидала ее у туалетного столика Мера ее терпения была полна. Жанна должна была наконец объясниться. Будь что будет, она заставит Жанну сказать, она так больше не может. Этот пугающе долгий сон после почти постоянной бессонницы, эти улыбочки Лианкара — хватит, с нее довольно.
Жанна еще в ванной комнате, оттирая воображаемые следы поцелуев, почувствовала настроение Эльвиры и внутренне вся взъерошилась. Она признавала право Эльвиры требовать с нее ответа, но не сейчас. Сейчас именно на это Жанна никак не желала соглашаться. Поэтому, когда она села перед зеркалом, лицо ее было предостерегающе замкнуто.
Эльвира же, как видно, решила ничего этого не замечать.
— Жанета, почему ты скрываешься от меня? Ведь я вижу.
— Что ты видишь? — тихо спросила Жанна, не глядя на нее.
— Но ты же прекрасно знаешь… Уверяю тебя, мне это тоже недешево стоит… Ты должна мне сказать наконец, что тебя мучит.
Момент был выбран явно неудачный, и Эльвира сама чувствовала это, но остановиться уже не могла.
Жанна, низко опустив голову, натягивала чулки. Она делала это преувеличенно тщательно, чтобы согнать краску, выступившую на лице. «Что меня мучит, или, скорее, что меня больше не мучит? Как я могу сказать тебе об этом, о том, что было в цветнике? Да и как вообще можно говорить об этом, даже и с тобой? Что там тебе недешево стоит, о чем ты говоришь? Если бы ты знала, чего мне стоил он… Нет, не скажу, не могу, помолчи…»
— Жанна, что же ты молчишь? Мы клялись не таить друг от друга ничего… неужели… нет, я не поверю Я хочу только облегчить твою тяжесть, и поэтому я прошу, я требую…
Краска отхлынула от лица Жанны.
«Она требует, вот как! Ты — требуешь? У кого? Я вчера стала женщиной, а ты — девчонка, как была, как же ты смеешь чего-то требовать?»
Королева выпрямилась и посмотрела в лицо своей фрейлине.
— Ты, кажется, забываешься.
Одевание Ее Величества завершилось в полном молчании. Жанна сидела, как сфинкс; Эльвира завязывала на ней банты и застегивала пуговки. Лица девушек были неподвижны.
Эльвира недрогнувшими пальцами заколола последнюю шпильку в прическе королевы и сказала очень ровным голосом:
— Я думаю, нам лучше расстаться.
— Я того же мнения, — ответила королева, — Поезжай в Толет.
— Благодарю. Я уеду сегодня.
— Изволь.
Королева вышла, величавая и уверенная в себе, как и подобает королеве. И она была королевой не только снаружи. В душе ее не было ни единой трещины; она чувствовала себя правой, как и подобает королеве.
Эльвира смотрела ей вслед. Ей было мучительно непонятно, почему, глядя Жанне в спину, она видит не затылок ее, а лицо. Наконец она сообразила, что стоит перед зеркалом и что это ее собственное лицо, а не лицо Жанны. Бессмысленная улыбка исказила ее губы. Она отвернулась от зеркала. Какое-то слово трепетало в ее сознании, как птица в клетке; она закрыла лицо руками, силясь поймать, остановить его. Наконец оно остановилось, оформилось и больно укололо ее. Ссылка. «Ссылка», — прошептала она трясущимися губами и повторила. «Ссылка». Она кинулась в неприбранную постель Жанны и разрыдалась.
Она уехала перед вечером, так больше и не видя Жанны, не простившись с ней; но Жанна о ней и не вспомнила. Королева ужинала с господами, пила вино и звонко смеялась их каламбурам. Она с радостью ждала часа, которого вчера ждала со страхом: часа, когда она снова станет любовницей Давида.
Motto: Кто любит, тот летит, стремится и радуется. Он свободен, и ничто его не держит.
Их дни стали сном наяву — томительным, раздражающим сном. Наяву — потому что они не спали, а ходили, сидели, говорили, то есть делали то, что делают все люди, когда не спят; сном — потому, что это была не жизнь, а ожидание жизни, которая начиналась ночью.
Жанна отмыкала дверцу, молча вела своего любовника наверх, прямо в спальню, и там исступленно припадала к нему. Им все еще было не до слов. Только в сердцах у них, и у него, и у нее, бились одни и те же ланьелевские строки:
Тому, кто платит,
Венков не хватит,
Кольца объятий
Не разорвать…
Три ночи продолжался этот сомнамбулизм. Даже расставаясь, они не уговаривались о свидании — это было ясно без слов. Под утро Жанна, вся изломанная, засыпала мертвым сном, и Алеандро, не будя ее, осторожно уходил, запирая дверцу цветника изнутри и перемахивал через десятифутовую стену, как на крыльях.
На четвертую ночь он, как всегда, подошел к дверце, но она была заперта.
Жанна не имела ни сил, ни желания разбираться в своих чувствах. Ей было даже как-то безразлично, знают ли в замке о том, что случилось с ней. В редкие минуты, когда она задумывалась об этом, ей казалось, что она не изменилась и не должна вызвать удивления у придворных.
Она боялась почему-то только вопросов об Эльвире, но ей никто не задавал таких вопросов, да и кто решился бы задать их ей? По-видимому (так считала она), никто не нашел ничего особенного в этом отъезде, хотя прежде Жанна и Эльвира не разлучались. Итак, все было превосходно.
Проснувшись после третьей ночи, она внезапно почувствовала себя плохо. Это сразу вернуло ее на землю. Она ужаснулась мысли, что все уже знают об ее падении, — впервые она применила к себе это слово. Смертельно напуганная, она неподвижно лежала на спине, прислушиваясь к своему телу и механически повторяла только не врачей, только не врачей…
Когда вошли камер-фрейлины, ведавшие ее туалетом, Жанна натянула одеяло до ушей и нашла в себе силы сказать, что ей пришла охота завтракать в постели. Завтрак был подан, но Жанна, не притрагиваясь к нему, лежала все так же неподвижно, в полной прострации.
Через полчаса терзаний она решилась открыться Анхеле де Кастро, просить у нее совета и помощи. Иного выхода не было. Эльвире Жанна не призналась бы ни за что. Как кстати, что ее сейчас нет в замке. Анхела скорее поймет ее — по милости мадемуазель Эмелинды Жанна знала, что Анхела опытна в делах любви.
Поколебавшись немного, Жанна позвонила и резко приказала послать за Анхелой. Стыд, который все эти дни был совершенно ей незнаком, жег ее, как раскаленное железо. То, что в лунном полумраке, наедине с Давидом, было таким прекрасным и упоительным, сейчас, при раздевающем свете солнца, казалось мерзким и животным. Об этом не только надо было молчать — об этом надо было забыть и не думать, но если бы это было можно — забыть и не думать!..
Анхела вошла и сделала положенный реверанс.
— Дверь… запри дверь, — сказала ей Жанна, — подойди ко мне. Ближе, ближе… сядь ко мне на постель. Ну же, не бойся!
Жанна никогда не называла Анхелу на «ты» По голосу и по лицу королевы Анхела почувствовала, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Она присела на краешек постели и смотрела на королеву; Жанна кусала губы и, видимо, не в силах была даже поднять глаза.
Анхела мягко сказала:
— Ваше Величество можете всецело располагать мною.
У нее был очень милый испанский акцент, заметный, когда она волнуется. Жанна сделала движение к ней. Анхела тут же придвинулась; Жанна обхватила ее за шею и горячо зашептала ей в самое ухо, прикрытое колечками волос.
— Я позвала тебя потому, что знаю, что ты — женщина… ты понимаешь? — Анхела чуть вздрогнула. — Нет-нет, речь не о тебе… я не стремилась узнать это, мне нашептала Эмелинда, но сейчас я благодарна ей за это. Речь обо мне… Анхела… я тоже…
На этот раз Анхеле было труднее сдержать свое изумление. Жанна стиснула ее руки и посмотрела ей в глаза. Анхела ничего не знала. Это, разумеется, совершенно не значило, что и никто другой ничего не знал; но это сильно ободрило Жанну.
— Ты должна мне помочь, — сказала Жанна гораздо спокойнее.
Они шептались долго и деловито. Анхела действительно оказалась опытна. Не задавая ни одного лишнего вопроса, она почтительно объяснила королеве все, что требовалось. Затем она своими руками сменила простыни на королевской постели, а те, окровавленные, вынесла под собственными юбками.
Вечером итальянские музыканты дали концерт, на котором присутствовал весь двор. Жанна с наслаждением выкупала душу в потоке музыки, отмыв ее от всех тревог и двусмысленностей. Детские восторги и детские страхи прошли; в этот вечер она ощущала себя зрелой женщиной, счастливой, любимой и любящей. Воспоминания о часах, проведенных в объятиях Давида, не вызывали в ней ни стыда, ни боязни предрассудков. Она поднялась выше всего этого. Она была женщина, она была королева. Она знала, что поступила прекрасно и человечно, пойдя навстречу своему чувству.
Лежа в постели, она с улыбкой шептала стихи Ланьеля. Теперь она воспринимала их по-новому. Сначала это была ее тайная, запретная радость, потом — мучение; сегодня они стали ее победным знаменем.
Мы не поступим вопреки природе,
Лишив тебя твоих девичьих крыл.
Лейтенант Бразе отошел от запертой дверцы, не испытывая ни разочарования, ни тревоги. Первое чувство, промелькнувшее у него, как только он удостоверился в том, что дверца заперта, было облегчение. Трое суток почти без сна и ему стоили немало. Как только упало напряжение, владевшее им перед встречей с любовницей, он сразу ощутил свинцовую усталость. Он вернулся к себе, разделся и лег. «Утомилась, моя бедняжка», — с нежностью подумал он и больше ни о чем подумать не успел — сон свалил его, как пуля.
Днем он старался только не попасть на глаза королеве. Это была единственная забота — все остальные душевные силы уходили на нетерпеливое ожидание ночи Он боялся не за себя, но только за нее: если бы она ненароком выдала свои чувства на людях, то повредила бы этим исключительно себе. Алеандро был рыцарь, пуще всего берегущий честь своей дамы.
Поэтому он никоим образом не пытался узнать, отчего была заперта дверца. Так решила она — значит, ей было это нужно. Вечером он снова нашел ее запертой, но не взволновался. Он и сам не понимал, откуда у него берется это спокойствие.
Вторую ночь он проспал уже не как мертвец и проснулся, как и всегда, рано. Одеваясь к разводу, он вдруг со стеклянной ясностью осознал, что же, собственно, произошло за эти дни и ночи. Все это он как бы носил с собой, внутри, и лишь сейчас ему удалось посмотреть на себя со стороны. И такой могучий восторг, такая сверхчеловеческая гордость преисполнили его, что он вынужден был отводить взгляд, чтобы мушкетеры не заметили странного блеска его глаз.
Он стал Богом, а боги уверены. Его по-прежнему не встревожила дверца, запертая третью и четвертую ночь. На пятый раз он просто не пошел к ней — это было бессмысленно, ведь он не получил знака. Он стал Богом, а боги сильны Силу же надо было куда-то применить Он не стал мучить своих мушкетеров экзерцициями — что общего было между ними? — и в свободное время по старой памяти уходил к крестьянам на сенокос Правда, теперь он старательно переодевался в крестьянскую одежду. Он далеко обгонял самых выносливых, и когда крестьяне запевали песни, знакомые ему с детства, — он пел громче всех в каком-то молитвенном экстазе. Крестьяне спрашивали: «Сударь, откуда у вас столько сил?» — «Откуда? — переспрашивал он, словно удивляясь. — Я люблю!» Он был весел, приветлив и дружелюбен со всеми. Его мушкетеры не переставали удивляться ему. Их удивляло не то, что он марал свои руки черным крестьянским трудом, — эту причуду знали за ним и раньше; их удивляло его радостное, какое-то блаженное восприятие мира, словно он был чуть ли не в раю. Между тем этот замок, вдали от Толета со всеми его прелестями был чем угодно, но не лучшим местом на земле. Мушкетеры отчаянно скучали и просились в отпуск. Грипсолейль, как всегда, разгадывал любые загадки: «Господа, в случае с нашим обожаемым командиром не надо даже мыслить логически — достаточно просто посмотреть глазами… Наш Баярд влюблен в нимфу Атхальского леса, очаровательная девчонка, чуть похуже моей графини Уты…»
Он не считал дней. Если он думал о Жанне, то не с тревогой и досадой, а с любовью и нежностью. Он верил ей. О том, что эти три ночи могут оказаться единственными, у него не возникало и мысли. Это было так же противоестественно, как думать о самоубийстве.
На рассвете десятого или одиннадцатого дня, прогуливаясь по двору замка перед утренним караулом, он увидел Жанну на том самом балкончике над парадным входом. Он тут же выхватил шпагу и сделал ей военное приветствие, хотя в этот ранний час на дворе никого не было. Она улыбнулась ему, кивнула и ушла.
Вечером он подошел к дверце. Она была отперта.
Ночь была темная. Девушка стояла посреди цветника в слабом отблеске света из окна королевской спальни. Он ощупью запер калитку, подошел к ней.
— Это ты? — спросила она шепотом.
— Да, — ответил он так же тихо.
Сегодня она не торопилась кидаться ему на шею. Он видел золотую прядку из-под ночного чепчика, щеку и кончик носа — все остальное было в тени, — но даже в полумраке было заметно, что она смущена. И он был смущен. Сегодня и она, и он были спокойнее, чем тогда, когда им обоим не терпелось, — и потому они были смущены. Ни она, ни он не знали, как им заговорить друг с другом.
Наконец она спросила — все еще шепотом:
— Ты не боялся?
— Нет, нет, — ответил он, — я люблю тебя.
Она медленно, как-то неловко, подняла руки и положила ему на плечи.
— Тогда поцелуй меня…
У обоих было ощущение, будто они целуются в первый раз. Они совсем смутились, и она прошептала:
— Ну, пойдем, пойдем же ко мне, что мы стоим.
Они поднялись по винтовой лесенке наверх, в ее спальню, всю мягкую от света двух свечей, выхватывающих из мрака складки портьер, полога постели и самую постель, бездонную, как пещера, потому что она была застлана черными шелковыми простынями. Это была выдумка французов, великих искусников в делах любви: чтобы на черном фоне эффектнее выделялось обнаженное женское тело.
Лейтенант Бразе был здесь уже третий раз, но рассмотрел все это только теперь. Ощущение мягкости усиливал меховой ковер на полу, приглушавший шаги. Окно, выходящее в лес, было раскрыто ради свежести; противоположное, выходящее во двор замка, — тщательно занавешено. Свечи стояли на столике, посреди бутылок, заморских фруктов и холодных блюд.
Жанна посмотрела на него с робкой улыбкой:
— Давид, я голодна, давай ужинать…
Он сбросил свой черный плащ, накинутый прямо на рубашку, они сели за стол, и он налил вина в хрустальные фужеры. Она не сводила с него глаз, она ждала, что он скажет ей слова, и он сказал, хотя и не без труда:
— Я пью за нашу любовь и за тебя… Жанна. — Он впервые назвал ее вот так, прямо, по имени.
Она вся засветилась, как огонек, — именно этих слов она ждала от него. Они залпом выпили свое вино: это было венгерское, называемое «Липовый лист из Дебреи», — оно и в самом деле имело горьковатый привкус листьев.
Хотя Жанна и сказала, что голодна, она не притронулась ни к рыбе, ни к фазану. Она ела только розовую отенскую черешню, запивая ее мелкими глотками вина. Алеандро нежно смотрел на нее. Юная хорошенькая девушка сосредоточенно ела ягоды, она брала их за хвостики и губами обирала их, и теми же губами роняла косточки в подставленную ладошку, и при каждом ее движении сверкали золотые струйки, спускавшиеся из-под чепчика. Она не была королевой, просто не могла быть ею. Да если бы даже и была — сейчас это не имело ровно никакого значения.
— Иди ко мне, — сказал Алеандро.
Он посадил ее к себе на колени, вместе с ее золотыми струйками из-под чепчика, и с ее черешнями, и губами, розовыми, как черешни. Он стал говорить этой девушке ласковые слова, которых еще не успел сказать ей. Он снял с нее чепчик и распустил ее длинные волосы, и играл ими, а она ела черешни, и кормила его, и наконец они оба оказались лежащими на меховом ковре, и он хотел было отнести ее на постель, но она шепнула ему: «Не надо, тут теплее…» — и им было хорошо, гораздо лучше, чем в те, первые, вулканические ночи.
Потом он отнес ее на постель, упоенную и пресыщеную, и она с блаженным вздохом вытянулась на прохладных шелковых простынях и замерла, как будто заснула. Он, пятясь, чтобы все время видеть ее, отошел к столу и сел в мягкое кресло. Он ненасытно любовался ею. Она, не раскрывая глаз, положила ногу на ногу, пошевелила пальцами, чтобы показать ему, что она не спит, что она знает, что он смотрит на нее. Алеандро вспомнил, как опытные однополчане поучали его на первых порах: «Любить надо во мраке, дорогой друг; смотрите на свою любовницу только до и никогда после; если вы посмотрите на нее после — ваша любовница погибла, вы возненавидите ее». Они были правы, в такие минуты он ощущал странную неприязнь к Аманде, и не то что смотреть — старался не касаться ее. Но то была Аманда, которую он не любил, ведь он платил ей деньгами. А сейчас он смотрел на беленькую девушку с золотыми волосами и не мог оторвать глаз. Он не хотел ее сейчас, но он ее любил. Она называла его Давидом — он не спрашивал почему. Но пусть. Если он был ее Давид, она была его Мелхола[58].
Черные простыни были к месту. Беленькая девушка лежала на них, как редкостная драгоценность. Он произнес, почти пропел:
— Ты прекрасна, возлюбленная моя, вся прекрасна ты, и нет пятна на тебе…
И Жанна отозвалась ему в тон:
— Освежите меня яблоками, прохладите меня вином, ибо я изнемогаю от любви…[59]
Алеандро поднял столик вместе со свечками и бутылками и перенес его к изголовью постели. Жанна раскрыла глаза, приподнялась и приняла от него фужер.
— Ты любишь меня? — спросила она.
— Да, — сказал он, припадая к ее ногам и покрывая их поцелуями. Она стала поджимать ноги и отталкивать его:
— Пощади меня, Давид, дай мне отдохнуть… Скажи мне лучше — за что ты меня любишь?
Королева? Какая королева? Перед ним была беленькая девушка с золотыми волосами и совершенно нагая.
Он ласково провел рукой по ее телу и сказал, не задумываясь:
— За то, что ты — это ты.
Она несколько времени смотрела ему в глаза своими широко распахнутыми голубыми глазами, потом кивнула:
— Ты, конечно, прав. Я люблю тебя за то же самое. Ты помнишь площадь Мрайян? Я ведь тогда упала нарочно…
— Да, — сказал он, — я знаю… Это было нашим вторым объяснением в любви…
— А первое?..
— Прошлым летом, в поле…
— Да, август, месяц по знаком Девы… Обними меня…
…Замковые часы прозвонили половину первого, когда она задала ему следующий вопрос:
— Скажи мне, Давид, есть у тебя друзья?
— Друзья?.. — Он запнулся. — У меня их множество…
Жанна улыбнулась:
— А кому из них ты мог бы рассказать об… этом?
Он растерянно посмотрел на нее, допил свое вино.
— Мне кажется, никому… Да и зачем? Ведь это — только наше с тобой, и больше ничье…
При этих словах девушка вздрогнула, как от удара. Он увидел, как она пошарила вокруг себя, потащила простыню и прикрылась до самого подбородка. Он с тревогой следил за ее действиями. Она выставила из-под черной ткани белый локоть и, опершись на него, выговорила:
— А у меня такой человек… был.
Он тоже вздрогнул. Он сразу понял, о ком она говорит. Это она полагала, что никто не придает отъезду в Толет Эльвиры де Коссе: все в замке только об этом и говорили — шепотом, разумеется. Ему вдруг тоже захотелось чем-нибудь прикрыться, но вся его одежда была раскидана по комнате. Он отсел от нее и завернулся в полог постели. Жанна молчала, словно ждала, пока он сделает это.
Затем она заговорила, не глядя на него:
— Эльвира была для меня все. Когда я полюбила, когда я призналась себе, что люблю тебя, — уже тогда я почувствовала, что ее общество менее желанно мне, чем бывало всегда… Я не могла сказать ей об этом, и даже если бы хотела — я не могла бы… Она стала просто тяготить меня, я перестала ее выносить… а она еще донимала меня расспросами — что со мной да почему… Это было несносно… И после нашей первой ночи я… ее… я ее прогнала, я отослала ее от себя… Я ей сказала что-то такое… не помню что и не хотела бы вспоминать… Она была тогда особенно назойлива, она кого угодно могла бы вывести из себя… Ах, зачем оправдываться! — Жанна стукнула кулаком по подушке и зарылась в нее лицом. — Эльвира не подозревала, что это от любви… но она же видела, что я словно чумная, не ем, не сплю, не разговариваю… она хотела мне помочь, но она не знала, чем помочь… И ничем она не могла бы помочь… я должна была сама… и вот теперь, когда я сделала это, я оттолкнула ее от себя…
Жанна замолчала. Кажется, она плакала.
— Выходит, что я виновен в этом, — сказал он, не подумав.
— Вот уж глупо сказал. — Жанна подняла на него сухие глаза, взгляд ее был строг и печален. Он смутился, даже закрыл лицо руками. Зазвонили часы на башне.
— Сколько это, я не поняла? — спросила она.
— Три четверти первого, — ответил он машинально.
— Я хочу выйти в лес. Не смотри на меня, я должна одеться.
Одевались долго, мучительно и неловко, стараясь не видеть и все время видя друг друга. Жанна неумело свернула волосы узлом на затылке и пыталась их сколоть; у нее ничего не получилось, и она, сердито тряхнув головой, оставила их распущенными. Не взяв свечи, она шагнула в темноту винтовой лестницы, и он последовал за ней. Ощупью выбрались они наружу.
Облаков не было, но ущербная половинка луны давала мало света. Ветерок шептался с листьями деревьев. Ночной сумрак съел все краски; только река поблескивала тусклым серебром. Жанна уверенно шла по тропинке среди высокой травы; Алеандро следовал за ней, как привязанный.
Тем же уверенным, неторопливым шагом Жанна перешла речку по хрупкому мосточку без перил и вошла в лес. Дорога была ей хорошо знакома, она могла бы идти и с закрытыми глазами. Она остановилась только, выйдя на большой камень на берегу реки. Алеандро понял, что она привела его на священное место, в храм девической дружбы. Он не смел ступить на этот камень. Жанна стояла, глядя на воду, и долго молчала.
Наконец она сказала не оборачиваясь:
— Мне холодно.
Он тут же снял плащ и набросил ей на плечи, но она недовольно повторила:
— Мне холодно. — И тогда он ступил на камень и обнял ее сзади. Она прижалась к нему спиной, она хотела, чтобы он утешил ее.
— Любовь моя, — заговорил он ей в затылок, — давай рассудим твое сердце светлым Разумом. Итак, ты полагаешь, что в сердце твоем может быть только один человек…
— Ничего я не полагаю, — всхлипнула она.
— Не перебивайте профессора, — сказал он, прижимая ее к себе, — извольте выслушать нашу гипотезу. Итак, ты полагаешь, что поскольку сердце твое занято мною, то никому другому… скажем, синьоре де Коссе, там уже нет места. Но это не так, ибо, если бы это было так, ты сегодня просто не вспомнила бы о ней. Но ты помнишь о ней, и это значит, что синьора де Коссе продолжает пребывать в твоем сердце. Ваш разрыв — это всего лишь глупая ссора, это камень, упавший на вашу дружбу, ранивший ее, но отнюдь не убивший. Надо убрать этот камень, и все пройдет. Вот и все.
— Как у тебя все просто…
— Где находится синьора де Косее?.. В Толете? Ну хочешь, я завтра свезу ей письмо? — Она помотала головой. — Ну не я, другой — это не важно. Слушай меня. Позови синьору де Косее завтра же, расскажи ей все, и неужели она тебя не поймет и не простит?
— Поймет, простит… Откуда я знаю?
— Синьора де Косее прекрасна и добра, — убежденно сказал он, — и она любит тебя. Позови ее. Ты сделаешь это?
— Сделаю, — глухо выговорила она.
Теперь она повернулась к нему, уткнулась лицом ему в грудь и тихонько заплакала. Он ласково гладил ее по голове:
— Не плачь… Все уже прошло… Ведь ты приняла решение, а древние учат нас, что принять решение — значит сделать лучшую половину дела… Перестань плакать, мое золотое солнышко… Завтра все будет хорошо.
— Вот видишь… — пробормотала она сквозь слезы, — Эльвиру я обидела и тебя обижаю своими… — Она не нашла слова. — Не понимаю, как можно меня любить…
Тогда он подхватил ее на руки:
— Да, ты права! Как можно любить такую скверную девчонку! Ее немедля надо бросить в речку на съеденье ракам! — Он сделал вид, что хочет бросить ее в воду; Жанна невольно взвизгнула, вцепившись в его плечи, и он увидел блеснувшую на ее лице улыбку.
— Я больше не буду… — сказала она.
— Было сказано, — произнес он тоном церковной крысы, — что принятое решение сваливает с души некий камень. Ты приняла решение; свалился ли камень с души твоей, женщина?
— Нет, пресвятой отец… — лукаво ответила она.
— Ну так мы сейчас его стряхнем!..
— Ой, не надо! Ой, упадешь, тут глубоко…
— Ах, упрямая девчонка! — Он не спускал ее с рук. — Ну хорошо же, я найду средство позолотить твой камень, и ты еще будешь любоваться им, как игрушкой!
Жанна улыбалась уже совершенно счастливо:
— Тебе не тяжело меня держать?
— Да разве ты весишь хоть сколько-нибудь больше твоего камня?
— Вот славно!.. Неси меня прямо по этой дорожке, до самой поляны, и начинай золотить мой камень, я хочу посмотреть, как у тебя это получится…
Только что она плакала, а теперь смеялась, и это сделал он. Алеандро был горд этой своей победой больше, чем той, первой, в цветнике.
— Я расскажу тебе, — начал он, — о моих друзьях, и рассказ мой будет называться: «Общество пантагрюэлистов или извлекателей Квинтэссенции».
Жанна закрыла глаза, приготовившись слушать. Серые тени листьев скользили по ее лицу. Алеандро нес ее на руках по дорожке, закиданной бледными пятнами ущербного лунного света.
— В книжной лавке Адама Келекела, которая помещается сразу за площадью Мрайян, пройдя по арку… — он увидел широкий пень, сел на него и примостил Жанну у себя на коленях… — итак, в этой лавке уже неоднократно встречались несколько человек. Они любили беседовать между собой, обнаружив много общего в своих интересах и привязанностях. И вот однажды, когда все они были налицо, один из них, листая какую-то книгу, вычитал из нее древнее изречение: Vitta magna est[60]. «Это очень верно, — сказал другой, — только надо уметь выбирать». — «Что же именно выбирать?» — спросил его третий. — «Да все: чтение, собеседников…» — «Не забудьте о пище, — вмешался четвертый. — Добрый стол стоит доброй беседы, совершенный человек должен уметь насладиться всем, что дает ему жизнь». И все согласились с ним. Тогда тот, кто прочел изречение, сказал всем остальным: «Господа, что же мешает нам соединить наши стремления к прекрасному? Давайте последуем примеру, преподанному нам мэтром Алькофрибасом Назье[61]! Я скромно полагаю, что все вместе мы сможем полнее извлечь квинтэссенцию жизни!»
Жанна улыбнулась:
— Я угадываю продолжение, не посетуй на меня… Вы положили книгу мэтра Назье на аналой и клялись на ней, как на Библии…
— Откуда ты знаешь?!
— Это моя тайна… Но скажи мне, как звали того, кто прочел изречение? Так же, как тебя?
— Нет, сивилла, здесь ты не угадала. Его имя граф ди Лафен, вассал Маренского дома, у него замок в тридцати милях к юго-востоку от замка Л'Ориналь…
— Вот как! — Жанна от удивления вскочила на ноги. — А я совершенно не знаю его…
— Между тем он представлялся Ее Величеству во время коронационных торжеств и говорил нам, что удостоился милостивых слов… Ваше Величество, не угодно ли вам снова сесть на ваш трон? Граф ди Лафен ведет частную жизнь, он не ищет милостей двора… Ваше Величество, у вас в Виргинии много графов, не можете же вы помнить их всех…
Жанна снова села на колени Алеандро. Она механически кивала его словам, а сама, прикусив губу, старалась вспомнить.
— Нет… не помню, — сказала она наконец. — Ну, а кто еще входит в ваше братство?
— Благородные гвардейцы, по одному от каждого цвета, словно на подбор: кавалер ди Сивлас из синих колетов, Франк Делагарди из красных и Арнор ди Хиглом из белых. Это как раз он превозносил вкусовые ощущения, говоря, что искусство кулинарии есть такое же искусство муз, как поэзия, музыка и красноречие. Мы торжественно избрали его Великим Кулинаром нашего общества и не без основания восхваляем каждый раз его искусство на наших собраниях. Кавалер ди Сивлас носит звание Великого хранителя тоги: подобно тому как Хиглом возводит в художники повара, Сивлас настаивает, чтобы и портной был к ним причислен… Кроме того, у нас есть трое студентов: Атабас из Кельха, Веррене из Кайфолии… Веррене — сын мельника, крестьянин…
— Хорошо, — тихо сказала Жанна, глядя ему в глаза. — Ну, что же ты замолчал? Кто же третий?
— Третий? Ах да, третий — македонец, маркиз Магальхао, ученик Рыцарской коллегии…
— А еще кто?
— Все, больше никого…
— А ты?
— А, ну и я, конечно. — Он ласково улыбнулся и поцеловал ее в висок. — Местом наших собраний служит квартира кавалера Сивласа… а летом мы собираемся в замке графа ди Лафена, нашего председателя. Он не имеет собственного дома в Толете… Но ты не слушаешь меня, золотая рыбка.
— Напротив, слушаю очень внимательно. Я думаю о том, узнает ли меня граф ди Лафен, если я оденусь в мужское платье…
— Что ты задумала?
— Славную проделку, будь уверен! Когда у вас будет летнее собрание?
— Десятого июля, я недавно получил письмо от графа.
— Сегодня восемнадцатое… нет, уже девятнадцатое. Все равно, время еще есть! Ура, ура, ура!
Жанна вскочила, схватила его за руку и увлекла за собой по дорожке. Выбежав на поляну, всю седую от росы и лунного света, она, запыхавшись, стала объяснять:
— Мы явимся на ваше собрание под видом путешественников-иностранцев. Если я буду говорить только по-французски, пусть кто-нибудь попробует заподозрить во мне королеву Виргинии! А ты представишь меня как своего задушевного друга и скажешь, что мы так друг друга любим, что даже спим в одной постели… и ты не покривишь ни в едином слове! Что, славно придумано?
— Славно, — улыбнулся он. — Но ты сказала: «Мы приедем». Кто же эти «мы»?
— Эльвира, конечно. Она за мной и в огонь и в воду… Решение принято, не гляди на меня так!.. Эльвиру выдадим за испанку… то есть за испанца, она черная и притом хорошо говорит по-испански. Вторым испанцем будет настоящая испанка — Анхела де Кастро, я люблю ее. К тому же мне известно, что она с вашим кавалером ди Сивласом такие же близкие друзья, как и мы с тобой… — Жанна смущенно улыбнулась. — Кстати, что говорится в вашем уставе о женщинах?
— Сказано, — произнес он как профессор, — что женщина не есть по преимуществу сосуд наслаждений плотских, как полагает грубая чернь всех сословий, но друг и сотрудник мужчины, равный ему всем, только не полом…
— Отлично, доктор, — сказала Жанна.
— Pro secundo, — продолжал он, — цель наших собраний есть наслаждение, обнимающее многих, любовное же наслаждение, отнюдь нами не отвергаемое, как вы видите сами, есть дело двоих. Ergo, каждый из нас волен в своей любви сам, и если на наших собраниях бывают дамы, то они беседуют наравне с нами о тех предметах, какие нам интересны, разделяют наши трапезы или даже музицируют с нами, если придет охота. Но в постоянных членах нашего общества женщин пока еще нет.
«Как и в членах нашего нет мужчин», — прошептала Жанна про себя.
Из-за реки донесся слабый перезвон часов.
— Сколько? — Жанна прислушалась. — Половина третьего? Пойдем ко мне, Давид. Мне что-то холодно, я промочила ноги по росе. Ты хочешь?.. Пойдем, а то завтра нам будет не до любви…
Первое, что она сделала назавтра — не поев и даже не умывшись, — послала в Толет курьера с письмом: «Приезжай к ночи. Я буду просить у тебя прощения, хотя и не знаю, достойна ли его. Приезжай, я жду тебя. Жанна».
Этот первый ее поступок дал тон душевному настрою на целый день. Решение, принятое вчера, не поколебалось в ней. После завтрака Жанна вызвала к себе Вильбуа и Лианкара, потребовала их отчета и занималась с ними до обеда. Она подписала несколько указов, тщательно входя в суть каждого из них. Обедали она втроем. Жанна все время вела себя как холодная и рассудительная королева.
Не то чтобы она боялась встречи с Эльвирой. Жанна не находила в себе никакого страха, как ни старалась. Она очень ясно ощущала себя женщиной, величавой и мудрой, и со своей женской высоты она видела, что детская ссора с Эльвирой была пустяковая ссора, о которой не стоило много говорить. У нее уже были готовы все слова, которые она скажет Эльвире, она знала, как ей вести себя при встрече. Неясно было только одно — как будет вести себя Эльвира.
Когда стемнело, Жанна ушла в спальню, где, как и вчера, стоял столик с холодным ужином — только черные простыни были убраны, — села перед свечками и принялась ждать.
Около десяти часов подъехала карета. В замке было тихо, так что Жанна отлично слышала, как подняли решетку ворот, карета прогремела по мосту, вкатилась во двор и остановилась перед парадным входом. Ей послышался даже голос Эльвиры, и она захотела выглянуть в окно, чтобы увидеть ее выходящей из кареты при свете факелов, — но тело внезапно не послушалось ее, и она осталась на месте. Тогда только она поняла, что боится встречи с Эльвирой.
Послышались быстрые шаги. Жанна укусила себя за палец. Голос Эльвиры через две комнаты: «Ее Величество у себя?» — «Да, синьора де Коссе». — «Хорошо, идите, вы свободны».
Дорожные башмачки стучат совсем рядом. Через секунду раскрывается дверь, появляется Эльвира, в темном плаще с полуоткинутым капюшоном.
Она запирает за собой дверь, оборачивается к Жанне и стоит неподвижно. Лицо ее бледно, но спокойно, черные газельи глаза мерцают бесстрастно.
Жанна смотрит на нее, медленно поднимается и делает несколько шагов. Она понимает, что должна начать сама. Эльвира не скажет ни слова — она ведь не напрашивалась, ее позвали.
Но голоса нет. Под взглядом подруги Жанна потеряла всю свою женскую величавость и ясность, все приготовленные слова вылетели у нее из головы. Несколько мгновений две девушки — черненькая в темном и беленькая в светлом — молча стоят друг против друга.
— Спасибо, что приехала, — хриплым шепотом говорит Жанна.
Эльвира все еще молчит, и внезапно Жанне начинает казаться, что та видит все, что происходило здесь прошлой ночью, видит всю ее мерзость и глубоко презирает ее. Жанна сама как бы взглянула со стороны на себя вчерашнюю — голую, в объятиях мужчины, на медвежьем ковре… Она поднесла руку к лицу и крепко сжала себе глаза.
Так прошла долгая минута. Эльвира не шевелилась, не дышала. Наконец Жанна отняла руку и взглянула в глаза подруге.
— Эльвира, — начала она тихо и даже несколько надменно, — давеча ты желала знать мою тайну, то, что меня мучит… что меня мучило, ибо эти мучения позади. Я раскрою тебе эту тайну, потому что должна, меня обязывает наша дружба. Она не изменилась для меня, эта дружба, несмотря ни на что.
Жанна говорила размеренно и ровно, словно произносила тронную речь, но от фразы к фразе задыхалась все сильнее. Эльвира стояла, как статуя; кажется, и ей трудно сохранять спокойствие.
— Мы были равны во всем, — продолжала Жанна. — Я говорю: были, потому что больше мы не равны. Я… стала… женщиной…
Перекрученная струна лопнула. Жанна кинулась к ногам Эльвиры, прижалась к ее плащу и зарыдала. Эльвира опустила руку на ее голову и тут только заметила, что еще не сняла перчаток. Она быстро стащила их и бросила на пол.
— Сядем, — прошептала она.
Но Жанна уже не в силах была ни пошевелиться, ни тем более поднять глаз на подругу. Она закаменела, обняв колени Эльвиры и спрятав в них лицо. Тогда Эльвира осторожно опустилась на пол тут же у дверей. Жанна не оторвала лица от ее плаща.
— Я пала, презирай меня, как хочешь, — заговорила она, — я позвала тебя, чтобы просить прощения за то утро… только за то утро… за все остальное я не вправе… Называй меня девкой, распутницей, чем угодно… но я люблю его… все равно люблю… Я пошла ради него на все… я еще пойду… Лучше него нет человека на земле… Ты видишь… я не могла раскрыть тебе этой тайны… я не могла принять твоей помощи… я должна была сама… потому что это мое… Вот мы победили… мы были горды нашей победой… С ним было все легко и ясно… а теперь… я не знаю…
Она говорила долго и несвязно, боясь остановиться; ей казалось, что она еще не нашла нужных, правильных слов. Между тем Эльвира поняла все с полуслова. Ей сразу вспомнились страшные дни и ночи марта, когда Жанна металась в бреду, то призывая, то проклиная Алеандро. Те неясные чувства, с которыми она ехала сюда, исчезли, уступив место жгучему состраданию. Она безуспешно пыталась проглотить клубок у горла и дрожащими пальцами гладила Жанну по голове.
— Жанна, сердечко мое, — прошептала она, когда в речи Жанны прорвалась пауза.
От ее голоса Жанна вздрогнула. Помолчав, она глухо выговорила ей в колени:
— Его зовут лейтенант Бразе.
Эльвира почувствовала, как напряглась Жанна, ожидая ответа. Но ей самой было трудно справиться с волнением.
— Жанна, сестричка моя, — заговорила она срывающимся голосом, — я все понимаю… Я прощаю тебя, я благословляю тебя, ты поступила самым лучшим, самым возвышенным образом… Я уважаю твою силу… слава Богу, что ты не наступила на горло своей любви… Мне понятны все твои мучения… ты не могла иначе… И не ты, а я должна просить у тебя прощения… я была слишком резка с тобой… но я не знала, я не подозревала истины…
Теперь они плакали обе, от счастья и от полноты чувств. Жанна внезапно принялась целовать руки Эльвиры, и та была настолько растеряна, что не отнимала их. Они поднялись над настоящим моментом и переживали всю свою дружбу, весь бесконечный ряд дней, когда все кругом было тускло и холодно, и только имена друг друга звучали для них музыкой, когда им не к кому больше было прислониться среди чужих людей; они переживали свои детские игры и девические клятвы, и они чувствовали, что их драгоценная дружба не порвалась, но стала еще крепче, потому что слишком много значила для них обеих.
Это был один из тех редких и возвышенных моментов, когда мысли и чувства переливаются из сердца в сердце без слов, без взглядов, от одного прикосновения. Жанна, хотя и понимала, что Эльвира простила ее и любит по-прежнему, все же чувствовала себя виноватой перед ней — за то, что обрела счастье, которым она, при всем желании, не может поделиться с Эльвирой. И Эльвире были ясны все чувства Жанны. Если бы Жанна хоть чуточку гордилась перед ней своим счастьем, Эльвира вряд ли смогла бы вполне искренне простить ее; но Жанна скорее стыдилась своего счастья, и это вызывало у Эльвиры какое-то очень сложное и неясное чувство. Отчетливее всего было ощущение, что, хотя Жанна и стала женщиной — она сейчас мудрее и старше Жанны.
— Ну же, — сказала она, — Жанета, голубчик, я простила тебя.
Жанна прекрасно поняла, о каком прощении идет речь, и только вздохнула, показывая, что этого простить нельзя.
— Видимо, я не в силах, — сказала Эльвира. — Пусть же на помощь мне придут стихи. Ты помнишь этот английский сонет?
И она, запинаясь, так как английское произношение было для нее непривычным, проговорила:
No more grieved at that which thou hast done:
Roses have thorns, and silver fountains mud.
Clouds and eslipses stain booth moon and sun.
And…[62]
На этой строчке она осеклась. Жанна впервые за все время подняла голову. Смешинки сверкнули в ее заплаканных глазах:
— А дальше? Ты забыла или думаешь, я не знаю? And loathsome canker lives in sweetest bud[63], — выговорила она довольно бегло, — ты боялась обидеть меня этим сравнением? Напрасно, душа моя. Нет такого презрения, которого мы бы не заслуживали, — так сказал Мишель Монтень.
Эльвира, вытащив платок, ласково вытирала ей слезы.
— А вторую строфу ты помнишь? — спросила Жанна. — Она против тебя, если только переставить обращения… Вот, послушай.
И она прочла, чеканя, как монеты, короткие английские слова:
All men take foults, and even You — in this.
Authorising my trespass with compare…[64]
— Сдаюсь! — со смехом закричала Эльвира. — Мне думается, что этот сонет написан специально для нас с тобой… Но послушай, как хочешь, а я отсидела все ноги… Занемели, ой, встать не могу…
Она принялась растирать себе щиколотки. Жанна порывалась прижаться к ним губами, но Эльвира решительно воспротивилась этому.
— Жанета, душенька, ну будет, а то я рассержусь… Успокойся, все прошло, все… Все хорошо…
— Ты не уйдешь от меня сегодня?
— Конечно, нет, беленькая моя, куда же я уйду от тебя…
Они поужинали с большим аппетитом. Жанна немного оживилась, излагая Эльвире план предполагаемой славной прогулки. Когда они улеглись на королевской постели, погасив свечи, Жанна вдруг спросила тоненьким голосом:
— Эльвира… ты не ревнуешь меня… к Анхеле?
«Еще и за это», — улыбнулась Эльвира в темноту.
— Нет; как перед Богом, существование коего сомнительно…
— Не надо, пожалуйста, — попросила Жанна совершенно серьезно. — Она славная девушка и преданный друг, но все же я для нее всегда останусь «Вашим Величеством»… «Жанна» я только для тебя… и для Давида, — с запинкой добавила она.
Эльвира взяла руку Жанны и приложила к своей щеке. Жанна пошевелила пальцами, потом затихла, и Эльвира услышала ее ровное, сонное дыхание.
«Милая, милая моя королева, — нежно подумала она, — ты стала женщиной, но не изменилась, и, клянусь небом, сейчас я мудрее тебя. Но я люблю тебя, спи спокойно».
Motto: Тогда аббат всего только постучал в окно и сказал: adfer, т. е. принеси, — после чего вскоре в окно подано было блюдо со щукой и к тому еще бутылка вина.
Веселым и ярким утром у кабачка на перекрестке Отенской и Толетской дорог остановились шестеро всадников. Они велели хозяину вынести стол прямо на двор, под липу, и расселись под ним. Это были члены общества извлекателей Квинтэссенции и трое иностранных юношей, которых сочлен общества лейтенант Бразе представил председателю, графу де Лафену, и Великому Кулинару, Арнору ди Хиглому, дворянину из Каршандара.
Хозяин подал им белого вина, ветчины и свежего масла. На воздухе вино и бутерброды были восхитительно вкусны. Да и сам предмет беседы повышал аппетит — пантагрюэлисты вместе со своими гостями обсуждали угощение, которое украсит предстоящее собрание друзей Разума.
Беседа велась по-французски. Этого требовало присутствие иностранцев, не понимавших языка Виргинии. Поскольку духовный патрон общества, мэтр Алькофрибас Назье, был родом из Турени и сочинения его были написаны по-французски, пантагрюэлисты все довольно хорошо владели этим языком. Они даже собирались, чтя память мэтра Назье, устроить собрание, на котором каждое слово было говорено по-французски, и вот им представился такой случай.
Иностранные юноши, или, скорее, иностранные мальчики, с нежными лицами, еще не знавшими бритвы, были аристократами. Сев за стол, они не сняли ни шляп, ни перчаток, и пантагрюэлисты были вынуждены позвать служанку, чтобы она делала господам иностранцам бутерброды. Один из них был француз, виконт Антуан де Рошфор, прелестный голубоглазый мальчик с золотыми локонами до плеч; на нем был серый шелковый костюм, темно-вишневый плащ с богатой вышивкой и берет под цвет плаща. Двое других были испанцы, облаченные, как им подобает, в черный бархат без всяких украшений, но оба они — и дон Алонсо де Кастро-и-Ортега, и дон Родриго де Эспиноса-и-Монкада — носили золотые цепи, и у каждого на правой стороне груди алел вышитый шелками крест ордена Сант-Яго. Оба испанца были стрижены коротко, с подбритыми, совсем еще детскими, шеями.
Лейтенант Бразе ревниво следил, как его собратья воспримут эти новые лица. Граф ди Лафен был человек светский и перед незнакомыми людьми не снимал маски отменной учтивости. Другое дело — Великий Кулинар. Арнор ди Хиглом был по-солдатски прям, даже излишне прям, и никогда не прятал своих чувств.
На первый взгляд иностранцы показались ему пресыщенными вельможными молокососами, которые от скуки приехали посмотреть на него как на некое чудо — как же, дворянин, и вдруг повар! Поэтому он сразу же начал задираться и говорить резкости, чем немало шокировал своих собратьев. Юноши поначалу растерялись, но очень скоро оправились и принялись отвечать ему находчивыми и остроумными шутками. Через несколько реплик Хиглом увидел, что эти аристократики, хотя и увешанные титулами, — в общем неплохие и неглупые ребята, которые вовсе не кичатся своей голубой кровью. Он смягчился; к тому же и вино оказало свое благотворное действие. Беседа сделалась миролюбивой, потом дружеской. Центром ее был, конечно, Великий Кулинар:
— Баранья нога, нашпигованная чесноком, а 1а paysan[65]…
— Ооо!
— Сейчас вся сила в ранних овощах, которых нет в городе…
— А чем располагаете вы, наш любезный хозяин?
— Всеми дарами земли… конечно, по времени года…
— Воистину, это сказано без ложной скромности. Во всяком случае, господа, зеленый горошек у нас будет. Это царское блюдо! Его варят в стручьях, при очень небольшом — вот так — количестве уксуса. Когда он сварен, к делу приобщается… уф, так по-французски выражаются одни пушистые коты… но черт с ними… приобщается растопленное масло, и некоторое время все это держится под паром, для всепроникновения… при самой подаче на стол — сыплем туда мелко нарубленный стебель молодой петрушки…
— Ааа!
— А салат, вы забыли салат!..
— Салат a la Gargantua, с уксусом, солью и оливковым маслом! Это же классика!
— Салат под майонским соусом!..
— Господа, я ничего не забыл. Но вы же знаете, что на палитре мессира Гастера красный цвет — это мясо. Это главный тон, а вся нежная зелень существует лишь затем, чтобы ярче оттенить его. Прекрасную картину дает только сочетание тех и других тонов. Пожирать одно мясо, подобно северным дикарям, или глотать одни травки, подобно ханжам и постникам всех стран света, мы не станем. Мы ищем в жизни Прекрасное, а оно есть полнота!
— Браво! Браво!
— А какого же цвета вино, месье?
— Вино? Хм… Вино никакого цвета, виконт, вино — это уже не цвет, а свет, это высший смысл!..
Граф ди Лафен шепнул лейтенанту Бразе:
— Вы слышите? Ваши друзья ему наверняка понравились…
— Рыба, — продолжал Великий Кулинар. — Она не менее приятна, чем мясо, хотя и менее важна, ибо это пища опять-таки ханжей и постников. Поэтому наш любезный председатель, питая к ним глубокое отвращение, рыбы не ест вовсе…
— Да, но я даю ее есть другим, — со смехом сказал граф ди Лафен. — У меня в речке водится, как говорят, отличная форель…
— Ах, форель! Форель из Гуадьяны! — застонал дон Алонсо. — Она красива, как женщина…
— Синьор, я понимаю ваши восторги, — сказал Хиглом. — Форель вы будете иметь — отварную или жареную…
— Отварную, отварную! — закричали иностранцы в один голос. — Как же можно ее жарить!..
— Хм, господа, я вижу, вы знатоки в науке мессира Гастера, — сказал Хиглом, — поэтому за долг почту несколько раздвинуть ваши познания…
— Пожалуйста, мы будем весьма признательны…
— Лучшая форель на нашей земле — фригийская северная форель. Так считаю не я один. Испанскую форель я знаю: она серебристая, с голубоватым отливом и мелкими розовыми пятнышками…
— De veras[66], — по-испански сказал дон Алонсо.
— Я это знаю, потому что здешняя такая же. А северная форель крупнее, и цвет у нее нежно-сиреневый, с крупными и частыми белыми пятнами. Мясо белое, с легкой желтизной, наподобие слоновой кости…
— Это, должно быть, великолепно…
— Да, это стоит попробовать, но для этого надо перевалить горы Топаза… или съездить на остров Ре…
— Не будем пытаться сделать это сейчас, — вмешался граф ди Лафен. — Северная форель нам недоступна, но здешняя, из моей реки, к вашим услугам… Я сейчас же пошлю приказ…
Граф крикнул своего стремянного и отдал ему распоряжение, после чего стремянный немедля ускакал.
— К сожалению, нам недоступно многое, — сказал мэтр Хиглом, отхлебнув вина. — Синьоры, видимо, слышали об американских земляных яблоках?
— Да, — сказали испанцы, — но они не понравились нам.
— Вероятно, они были плохо приготовлены, — возразил мэтр Хиглом не без самодовольства. — Как-то раз они попали мне в руки… Мои друзья пантагрюэлисты могут подтвердить, что лучшей приправы к бараньей ноге сама Природа не выдумает…
— Земляные яблоки у нас мало известны, — сказал дон Алонсо, — зато другая новинка из Вест-Индии — напиток из денер кофе, сейчас очень входит в моду. Собственно, кофейные зерна были нам известны давно, от мавров, которые привозили их через Египет из Ост-Индии. Они были очень дороги, но с тех пор, как их стали ввозить из Нового Света, цена их упала, и многие позволяют себе лакомиться этим напитком. Его пьют горячим или холодным, на десерт, с вареньем и сладкими винами…
— Мне случалось пробовать этот напиток, — сказал граф ди Лафен. — Это было во время коронационных торжеств. У нас эти зерна — почти никем не виданная редкость.
— Увы, господа, я не колдун, — вздохнул Великий Кулинар. — Я кое-что могу, но я могу не все. Американские плоды от нас еще дальше, чем северная форель…
Пока шла вся эта достойная восхищения беседа, француз, месье Антуан де Рошфор, помалкивал, грызя кружево своего воротника. Он казался погруженным в посторонние размышления, но при упоминании о земляных яблоках бросил терзать воротник и переглянулся с доном Родриго.
— Господа, — сказал он, выждав паузу, — все мы здесь друзья Разума, но, я полагаю, вы согласитесь со мной: есть вещи, Разумом постигаемые, и наряду с ними есть вещи, которые следует принимать на веру…
Пантагрюэлисты посмотрели на француза.
— В философский камень я не верю, — продолжал он, — но небольшие, частные чудеса возможны; это нехитрые штуки, которые даже я могу сотворять.
Все улыбнулись, полагая, что это, разумеется, шутка.
— Что вы скажете, господа, если у меня в кармане есть Spiritus familiaris[67], способный выполнять скромные желания?
— Его можно посмотреть, месье? — в лоб спросил Хиглом.
— К сожалению, нет; он не любит этого, — улыбнулся месье Антуан. — Из книг нам известно, что доктору Фаусту служил дух Мефостофиль, который носил его по воздуху и доставал ему спелый виноград среди зимы. Власть моего духа много слабее, но плоды Америки он в силах предоставить нам…
Граф ди Лафен был озадачен, мэтра Хиглома охватило раздражение. Магов, чародеев и отводителей глаз он жаловал еще менее, чем аристократов.
— Мои друзья испанцы могли бы подтвердить, что мой дух способен на кое-какие чудеса, — сказал француз, — но вы вправе им не поверить, поскольку видите их, как и меня, впервые. Но вот здесь находится господин де Бразе, несомненно хорошо вам известный, который также может подтвердить мои слова.
— В самом деле? — любезно спросил граф ди Лафен.
— Да, — совершенно серьезно сказал лейтенант Бразе. — За то время, что я знаю месье де Рошфора, он являл мне некоторые чудеса.
— Именно? — поинтересовался Хиглом, не скрывая иронии.
— О чудесах не принято болтать, — отрезал лейтенант. — Это ваше право — верить или не верить моему слову.
Хиглом демонстративно отодвинулся ото всех, сунул руки в карманы и, глядя в пустоту, засвистал гвардейский марш.
Месье Антуан, нимало этим не смутившись, достал записную книжку, написал несколько строчек и спрятал записку себе в перчатку.
— Господин де Бразе, — спросил он, — не окажете ли вы мне дружескую услугу?
— Со всей готовностью, виконт, — сказал тот.
— Мерси… Видите ли, господа, я мог бы сотворить чудо либо сам, либо через своих друзей испанцев, но предпочитаю сделать орудием моей воли господина де Бразе, дабы вы были убеждены, что обмана здесь нет. Согласны ли вы?
— Мы согласны, — сказал граф ди Лафен. Хиглом только фыркнул.
— Итак, господин Бразе отъедет в чистое поле и доставит сюда желаемые плоды…
— До Америки неблизко, — проворчал Хиглом, — не пришлось бы слишком долго ждать.
— Меня восхищает ваша твердость, — сказал месье Антуан, — но ждать придется несколько часов…
— Хорошо, я поверю через несколько часов, но не теперь… Если чудо не перекиснет, конечно, — ответил Хиглом не без яда. — Впрочем, если вы придадите лейтенанту Бразе какие-то магические свойства, то для него не составит труда проскакать лишние пятнадцать миль в один конец. Ведь это ничто по сравнению с путем в Америку и обратно… Я имею в виду, — обратился он к графу ди Лафену, — что мы не будем терять времени в бесполезном ожидании чуда, а поедем прямо к вам… Я должен работать руками и головой, мы и так потеряли целое утро… Это не испортит чуда, месье?
— О нет, — сердечно сказал виконт, — нисколько. Итак, месье, скачите что есть духу и не бойтесь. Лошадь приведет вас.
— Постойте, а записку! Каббалистические письмена! — не выдержал Великий Кулинар.
— У меня нет, — сказал лейтенант Бразе (записка была передана ему незаметно, под столом). — Но я и так верю в чудеса!
Он вскочил в седло и пустил коня галопом в поле. Все смотрели ему вслед. Граф ди Лафен был явственно сбит с толку, особенно поведением лейтенанта Бразе. Мэтр Хиглом внятно процедил сквозь зубы по-виргински: «Он заразился их безумием, очень жаль…»
Беседа иссякла, как вода, впитавшаяся в песок. Председатель, ничего не поделаешь, вернулся к роли любезного хозяина:
— Господа иностранцы, не угодно ли будет вам проехать в мой замок? Это недалеко. Я опасаюсь, другие наши сочлены уже прибыли и встревожены нашим отсутствием…
В этот момент на дороге показался бешено скачущий всадник. Поравнявшись с трактиром, он осадил коня и вгляделся.
— Кого я вижу! — весьма экспансивно закричал он, соскакивая с лошади. — Алонсо, мой юный друг, в обществе нашего председателя! Кар-рамба, вот так встреча!
— Сивлас! — воскликнули Хиглом и граф ди Лафен.
— Ах, синьор ди Сивлас! — Дон Алонсо, весь просияв, кинулся к приезжему. Они обнялись; кавалер ди Сивлас даже поднял в воздух узкоплечего, хрупкого юношу.
— Мальчик мой, как я рад! Откуда ты взялся? Господа, — возбужденно говорил он, пожимая руки пантагрюэлистам, — вы, вероятно, не знаете, это мой лучший друг, дон Алонсо де Кастро, это целый роман!
— Лейтенант писал мне, — с улыбкой сказал граф.
— А! Алеандро писал вам! Где же он, кстати?
— Это тоже целый роман, — ответил граф. — Разрешите представить вам наших почетных гостей…
Кавалер ди Сивлас, тридцатилетний мужчина в синем форменном колете Отенского батальона, принес с собой смех и оживление. Он был в отличном настроении и старался передать его окружающим. Не могло быть и речи о немедленном отъезде — он потребовал еще вина и ветчины, и все снова расселись за стол. Ему рассказали о готовящемся чуде, к чему он отнесся на удивление легко. Он принялся осыпать насупленного Хиглома шутливыми упреками в ригоризме, в неполноте проповедуемой им полноты… Великий Кулинар наконец соизволил разжать губы и разговорился так, что солнце было уже за полуденной чертой, когда они спохватились, снялись с места и отправились в замок Лафен.
По дороге Сивлас почти не закрывал рта. Граф ди Лафен, даже если бы и хотел вставить слово, был этой возможности лишен. Хиглом, выговорившись, угрюмо молчал и вообще ехал в стороне от всех. Сивлас, впрочем, имел более приятного для себя собеседника в лице дона Алонсо. Дон Родриго и француз с улыбками следили за их разговором, который, хотя и был пустяковым, доставлял им явное наслаждение. Месье Антуан не сводил ласкового взгляда с дона Алонсо; Родриго перехватил его взгляд, и виконт, заметив это, тайком пожал ему руку. В эту минуту он любил весь мир.
Впрочем, не «он», а «она» — ибо под французским именем и модным парижским костюмом скрывалась сама Ее Величество королева, а дон Родриго и дон Алонсо были на самом деле Эльвира и Анхела де Кастро. Им пришлось немало похлопотать, чтобы ехать сейчас вот так, в обществе пантагрюэлистов. На другой же день после возвращения Эльвиры Жанна позвала к себе Анхелу, и втроем они выработали стратегический план. Прежде всего надо было достать костюмы. Анхела была отправлена в Толет. Там она явилась к своему сердечному другу и осторожно посвятила его в дело. Кавалер ди Сивлас, который знал всех портных Толета, глубокомысленно грыз свою эспаньолку и качал головой: ни один из них, по его мнению, не годился. Он начал искать и через три дня нашел подходящего человека: портного-француза, бежавшего от ужасов гражданской войны в Виргинию. Француз этот, обшивавший знать, прибыл в Толет совсем недавно и не был еще никому известен. Кавалер ди Сивлас был у него первый клиент. Для начала он осведомился, знаком ли портной с последними испанскими модами; французские он наверняка знал. Портной сказал, что знаком. Сивлас на другой день явился вместе с Анхелой, которая учинила портному настоящий экзамен и осталась довольна. Тогда был сделан заказ на один французский костюм и два испанских, «возможно более испанских», — сказала Анхела. Французу показали старые (прошлогодние) костюмы, по мерке которых он должен был делать новые. Он спросил, каков срок. Ему сказали, что не более десяти дней, заплачено будет хорошо. Портной был озадачен. «Знаете ли, мадам и месье, во Франции сейчас в моде вышивка, она возьмет много времени, а у меня нет ни одного подмастерья…» — «Ну, вы получите аванс, наймите их», — нетерпеливо сказала Анхела. — «Пардон! — воскликнул француз, — у меня есть невостребованный плащ, который я делал для одного молодого человека, виконта де Рошфора, быть может, он подойдет?» И он принес известный уже темно-вишневый плащ с белыми отворотами, покрытыми золотой и бледно-сиреневой вышивкой. Анхела примерила его тут же на себя. «Подойдет, я отвечаю», — сказала она, вертясь перед зеркалом. «Итак, полдела сделано, — заключил Сивлас. — Испанские костюмы не потребуют много вышивки, рисунок мы вам пришлем». Портной получил солидный аванс на материю, нитки и прочее. Через десять дней все три костюма были готовы до самых последних мелочей. Француз успел нанять себе двух подмастерьев — метать петли и тому подобное; но красные кресты ордена Сант-Яго вышивал своими руками, ради сохранения тайны.
У кавалера ди Сивласа Анхела примерила все три костюма. Это заняло целый вечер, но полнокровному гвардейцу ничуть не надоело смотреть, как она одевается и раздевается. Когда Анхела спросила, какой из трех костюмов нравится ему больше всего, он ответил: «Четвертый». Анхела не поняла, и он сказал: «Тот, который всегда на тебе, что бы ты ни сняла». Он истолковал ей эти слова самыми различными и приятными способами, что заняло целую ночь до утра. Анхела не без труда вырвалась из его объятий. «До скорого свидания, амиго, — сказала она ему из кареты, — и запомни, я это не я, а дон Алонсо, не спутай меня с моей кузиной…»
Покуда Анхела предавалась радостям любви и попутно добывала костюмы, Жанна была лишена всяких радостей: любви — потому, что отослала лейтенанта Бразе в Толет, дав его мушкетерам отпуск; всех других радостей — потому, что никак не могла придумать, как ей исчезнуть из замка, чтобы ее не искали, не полошились и не гнались за ней следом. Она трижды и четырежды прокляла свой королевский сан. Эльвира доказывала ей, что необходимо посвятить в план исчезновения нескольких надежных людей, но Жанна яростно отмахивалась: и без того уже слишком многие знают. «Но кто же? — спокойно спрашивала Эльвира. — Лейтенант Бразе?» — «Он не в счет!» — взрывалась Жанна. — «Анхела?» — «Она тоже не в счет». — «Тогда кавалер ди Сивлас?» — «Хотя бы и он!.. Ну ладно, он…» — «Так он тоже не в счет?» — «Хорошо, и он не в счет». — «Прости, но кто же тогда в счет? Я уж про себя не говорю…» — «Еще бы ты говорила про себя!..»
В конце концов стало ясно, что довериться нужно Вильбуа, а Лианкара услать на время в Толет. Предлог сыскался: ждали прибытия в Толет посольства Вильгельма Оранского; герцогу Мравы было поручено встретить его и провести предварительные переговоры с голландцами. Вильбуа было сказано: «Мы исчезнем», — просто чтобы он не беспокоился и не подавал шума по неведению. Принц был тих и подавлен: несмотря на всю свою идеальность, он понял, что девочка нашла свое счастье — пусть запретное, пусть кратковременное, какое бы ни было, но все-таки счастье; хотя он и запретил себе думать об этом, но ему было больно от сознания, что это счастье мог бы дать ей он сам. Разумеется, ни одно из этих чувств не отразилось ни в его лице, ни в его голосе, когда он сказал ей, что будет говорить всем: «Ах, сегодня я видел государыню, у нее приступ мизантропии, не волнуйтесь, ради Бога, это проходит само собой…» Жанна рассмеялась, пожала ему руку и сказала: «Принц, вы не просто друг, вы мой добрый гений».
Пришлось открыться также графине Альтисоре; ей велено было просто отваживать всех жаждущих видеть Ее Величество, говоря, что Ее Величеству не угодно никого видеть. Все должны были получить впечатление, что королева никуда не делась; она здесь, в замке, но желает окружить себя ореолом таинственности.
Таким образом, когда Анхела вернулась из Толета с костюмами все было улажено. Неделей раньше лейтенанту Бразе выписан был чек на банк Ренара «для награды мушкетерам за ревностную службу», так было указано в нем: на эти деньги он должен был приобрести трех лошадей в иноземных сбруях и оружие — шпаги и седельные пистолеты, также непременно иностранные. Надлежало еще уговориться о месте и времени встречи. Жанна снова стала ломать голову — как бы ей известить его, на что Эльвира сказала: «Ну, это уже проще простого. Я поеду и повидаюсь с ним». Жанна замялась. «Чего ты боишься?» — спросила Эльвира, глядя ей в глаза. — «Ничего я не боюсь, — вспыхнула Жанна, — поезжай, ты прекрасно придумала…» Эльвира вернулась через два дня и привезла письмо и два настоящих арабских кинжала, которые лейтенант раздобыл для испанских господ. Все остальное было в полном порядке — лейтенант показал Эльвире лошадей и все снаряжение: на каждом предмете были немецкие и итальянские клейма. Жанна слушала ее отчет, не сводя с нее глаз; Эльвира понимала значение этого взгляда, поэтому в заключение она сказала: «Лейтенант Бразе нравился мне и раньше, он славный рыцарь и учтивый кавалер». Жанна быстро раскрыла письмо: он обращался к ней по имени, посылал ей тысячу поцелуев — у нее отлегло от сердца, и она нежно погладила руку Эльвиры. В письме сообщалось, что пожелание Жанны, чтобы побег был осуществлен непременно ночью, пришлось как нельзя более кстати: встреча с председателем общества пантагрюэлистов назначена на ранний утренний час, а от замка до места встречи предстояло проехать не менее пятнадцати миль. Прочтя письмо, Жанна подняла глаза и неожиданно для самой себя спросила: «Так… ты одобряешь мой выбор?» — но тут же залилась краской, бросила письмо и выбежала из комнаты, оставив Эльвиру в не меньшем смущении.
В день побега к королеве был вызван ее личный парикмахер. Ему было сказано, что делать, и он без тени удивления, как и надлежит придворному, превратил три девичьи головы в мальчишечьи. Графиня Альтисора присутствовала при этой операции и переодевании. «Вас совершенно не узнать, — сказала она, — даже мне, которая видела все ваши метаморфозы». — «Я не понимаю вас», — ответила Жанна по-французски. «Я хочу сказать, что вы очень мужественно выглядите, виконт, несмотря на ваши юные годы», — также по-французски сказала графиня Альтисора.
Она хотела поцеловать руку виконту, но он подставил ей лоб. «Поцелуйте меня, как мать, мадам», — сказал он. Графиня поцеловала; юноша обнял ее, на секунду прижался к ней и сам поцеловал ее в висок; то ли он вошел в роль, то ли Жанна, живущая в его обличии, вдруг почувствовала в движении графини, которая была почти вдвое старше ее, совершенно незнакомую ей материнскую нежность. Графиня, казалось, и сама прониклась теми же чувствами: ласково отстранив от себя виконта, точно и в самом деле мать сына, она прошептала ему: «Ну, иди же, мой мальчик». Затем она так же нежно расцеловала юношей и посветила им, пока они спускались в подземный ход.
Выйдя на тропинку, среди высокой некошеной травы, испанцы вынули свои кинжалы. Трава шелестела в ночном сумраке, и от этого невнятного шепота всем стало не по себе. Тем не менее и дон Родриго, и дон Алонсо заспорили — кому идти вперед? Этой чести добивался каждый. Виконт, у которого не было никакого оружия, велел дону Родриго идти первому, поскольку тот знал дорогу. Дон Алонсо замыкал шествие.
Они перешли мостик, углубились в лес и у Большого камня услышали:
— Infixus sum in limo profundi…
— Et non est substantia[68], — откликнулись они в один голос, и перед ними появился лейтенант Бразе.
Итак, все было продумано, вплоть до пароля и лозунга, подобных тем, какими пользуются иезуиты и члены конгрегации Мури. Иностранцы ощупью, с помощью лейтенанта Бразе, взобрались на лошадей, получили от него свое оружие и, кутаясь в плащи от ночной свежести, двинулись к дороге.
Эти и еще многие другие очаровательные мелочи последних дней с наслаждением перебирала в своей памяти Жанна, едущая верхом к замку Лафен в обличии виконта де Рошфора. Ей было легко, ничуть не клонило в сон после длительной поездки и выпитого вина. Дорога, шедшая полями и перелесками, втекла в дубовую рощу, и скоро всадники увидели замок Лафен в конце длинной прямой аллеи.
Замок был построен уже в те времена, когда дворяне были приведены к миру и отучены затворяться в своих жилищах, точно коршуны на скалах. Правда, перед ним был неширокий канал с подъемным мостиком, но это было сделано скорее для проформы, нежели для защиты, — за таким рвом нечего было и думать отсидеться. Самое здание было стройное, вытянутое тремя этажами кверху; две тонкие башни подчеркивали центральный ризалит с парадным входом. На их острых главах трепетали флаги — королевский и личный штандарт хозяина.
Домик, во всяком случае, было не стыдно показать иностранцам. Виконт де Рошфор, любезный, как и подобает французу, сделал хозяину должный комплимент:
— У вас очаровательный замок, месье, он так и манит посетить его. И парк у вас превосходный.
Они не проехали еще и половины аллеи, как в замке их заметили. Скрытые деревьями, бухнули две пушки, на крыльцо высыпала толпа народу. Навстречу им кто-то скакал верхом.
— Делагарди! — возопил Сивлас. — Привет брату во Квинтэссенции!
— Воистину так, и да сгинут нищие духом, клирики и Пушистые Коты! — отвечал, подскакав, молодой человек в расстегнутом красном колете. Однако, заметив незнакомые лица, он молниеносно застегнулся и раскланялся, назвав себя на хорошем французском языке. Ему представили иностранцев.
— Где вы пропадали, друзья мои? — заговорил он, как только церемония была закончена. — Ребята приготовили вам чудный встречный марш, разучивали-разучивали, надоело… Есть хотим… Фу ты, а где же Алеандро?
— Алеандро в Америке, — мрачно сказал Хиглом.
— Вот как! — Делагарди, казалось, не удивился. — И давно?
— С утра. Он познакомил нас с этими господами… один из них, виконт де Рошфор, оказался магом и послал нашего лейтенанта в Америку за земляными яблоками….
— Отлично! — закричал Делагарди. — Месье виконт, когда же он вернется, разрешите узнать?
— По моим расчетам — вот-вот, — сказал виконт. — Но ваш собрат, мэтр Хиглом, не верит в чудеса.
— Хиглом! — ужаснулся Делагарди. — Ты не веришь?!
— Да что вы, с ума посходили! — разъярился Хиглом.
Делагарди сочувственно посмотрел на него и покачал головой:
— Он закоснел и закоренел. Это ужасно.
Иностранцы чуть не расхохотались во весь голос.
Когда они въехали на мост, оркестр на лужайке перед замком поднял невообразимый грохот и вой. Впереди стояли трое пантагрюэлистов: здоровенный парень с бесхитростным крестьянским лицом — Веррене, который старательно работал на волынке; рядом с ним — Атабас, похожий на лисицу в студенческом плаще и берете, дул в кларнет; сияющий, наряженный, как картинка, маркиз Магальхао, играя талией, виртуозно вызванивал на гитаре. Остальные музыканты были из вассалов и слуг графа — с лютнями, охотничьими рожками и литаврами.
Иностранцы не успели толком разглядеть и расслушать этот великолепный оркестр, когда Сивлас завопил:
— Едет! Скачет! Проиграл, Хиглом, проиграл!
Музыка замешалась и смолкла. Все смотрели в конец аллеи, где виднелся галопом скачущий всадник. Скоро стало ясно, что это действительно лейтенант Бразе. Сивлас и Делагарди торопливо объясняли всем, в чем дело. Никто из приехавших даже не спешился; один Хиглом соскочил с лошади и стоял как олицетворенное сомнение.
Лейтенант Бразе ураганом промчался по мосту.
— Есть! — крикнул он и словно взорвал пороховой погреб: — Урраа! Чудо!
За седлом у него были две сумки, он сбросил их наземь: «Вот».
Все кинулись — в сумках были странные плоды, почти никем доселе не виданные. Они были круглые, совсем свежие, белые, желтоватые и розовые, еще хранящие влажный холод земли.
Хиглом медленно подошел. Ему молча дали дорогу Он присел на корточки перед сумками, потрогал плоды, попробовал их ногтем и даже на зуб. Он не мог не узнать их.
— Так, — сказал он наконец среди мертвой тишины.
Лейтенант Бразе жестом предупредил новый взрыв криков.
— Смотрите, — снова сказал он, снимая с перевязи кожаный мешочек. Он вынул оттуда горсть коричневых зерен и медленно, чтобы видели все, пересыпал обратно Хиглом протянул руку, и лейтенант Бразе отдал ему мешочек. Хоть лопни, хоть тресни, кофейные зерна были самые настоящие.
Великий Кулинар поднял глаза на виконта де Рошфора.
— Месье, вы победили, — серьезно сказал он.
Все зашумели было, но он поднял руку.
— Месье, — сказал он, — факт налицо, и чудо неоспоримо. Эти плоды суть подлинные плоды Америки. Заметьте, виконт, я ничего не спрашиваю, ибо я понял теперь, что о чудесах не болтают, но должен заявить вам — в чудеса я все-таки не верю, в природе им нет места.
— В чудеса не обязательно верить, мэтр Хиглом, — ответил виконт, — но к ним обязательно следует относиться легко. Самое смешное во всем этом, вероятно, то, что и сам я, хотя и сотворяю чудеса, не верю в них, как и вы.
Эти слова были приняты в хохот и аплодисменты. Засмеялся и Хиглом — открыто, освобожденно.
— В таком случае, месье, мы с вами будем друзьями! — воскликнул он, помогая виконту сойти с лошади.
Снова грянула дикая музыка, началась суматоха, и пушки бабахнули еще раз в знак того, что славное общество пантагрюэлистов опять в сборе.
Motto:
Будь проклят, кто не знал пиров!
Пантагрюэлисты, как видно, понимали толк и в искусстве здорового сна, и иностранные гости от них не отстали. Впрочем, накануне они засиделись довольно поздно, и кроме того, почти у всех за плечами была бессонная ночь.
Дон Родриго поднялся первым, оделся и вышел в зал, который занимал почти весь нижний этаж замка. Здесь его встретил мажордом, который объяснил ему, что его светлость граф еще почивают, а мэтр Хиглом с рассветом на ногах и возится в кухне. Дон Родриго от нечего делать направился туда.
Великий Кулинар восседал посреди кухни, точно король, в белом фартуке и колпаке, помахивая шумовкой, и командовал:
— Эту кастрюлю прочь с огня, довольно ей кипеть! Ну, где же баранья нога? Так. Ты нашпиговал ее чесноком? Я ведь показывал тебе, как это делается… Вот недотепа, прости Господи… Ага, перемыли салат? На сито, дайте ему стечь! Микаэль, исчадие ада, не смей жрать земляные яблоки сырьем!.. Эй, мальчик, как тебя — сбегай принеси смородинного листа посочнее, да живо!
Заметив дона Родриго в дверях, он встал и снял колпак.
— Доброго утра, синьор. Как вам спалось?
Из всех иностранцев ему больше всего понравился этот, молчаливый серьезный юноша с тепло мерцающими глазами, и он не скрывал своей симпатии.
— Благодарю вас, превосходно, — отвечал дон Родриго, порываясь войти в кухню, но Хиглом не пустил его:
— Нет, не в этот чадный застенок… Сюда, прошу вас.
Смежная с кухней комната была посудная, уставленная по стенам полками и закрытыми шкафами с оловом, фаянсом, серебром. Посреди плиточного пола стоял длинный, ничем не покрытый стол и длинные скамьи.
— Вот здесь хорошо, — сказал Хиглом. — Садитесь, я сейчас познакомлю вас с моей кухней…
— Благодарю, но я не хочу есть…
— Но вы и не будете есть, мой юный друг. В мои планы не входит накормить вас раньше времени, я сказал: познакомлю… Соблаговолите подождать…
Он быстро вышел. Дон Родриго сидел, опершись на локоть; неопределенная улыбка оживляла его лицо. Вчера вечером они поужинали наспех, но были превосходные вина, и скоро пантагрюэлисты и иностранцы сделались совсем добрыми друзьями. Граф ди Лафен спросил, как господа иностранцы желают расположиться на ночь, не угодно ли им лечь вместе. «О нет, — закричал дон Алонсо, — нет, я предпочитаю синьора ди Сивласа, мы так давно не видались, и нам надо много о чем поговорить наедине!» Месье Антуан высказался примерно так же в отношении лейтенанта Бразе. «А вы, синьор де Эспиноса, остаетесь в одиночестве?» — сказал граф. — «Это как нельзя более совпадает с моими склонностями, синьор, — ответил дон Родриго, — я привык спать один…» — «Хорошо, вы займете северную комнату наверху, — сказал граф, — я пришлю вам лакеев…» — «Лакеев? — воскликнул месье Антуан. — Дону Родриго нужна служанка, une demoiselle[70]…» — Дон Родриго вспыхнул, словно мак. — «Боюсь, что вы плохо знаете меня, месье, — сказал он. — Я обойдусь услугами лакеев: мне надо будет умыться и почистить платье. Вам известно, что я одеваюсь без помощи слуг». Все уже думали, что произойдет ссора, но месье Антуан отчего-то сам покраснел и попросил прошения у дона Родриго, что тот принял спокойно.
Появился Великий Кулинар; мальчишка-поваренок тащил за ним поднос.
— Синьор, позвольте мне сделать выбор за вас…
Он снял с подноса и поставил перед доном Родриго несколько тарелочек с различными салатами.
— Я должен съесть это один?
— Речь идет не о еде, синьор, это проба… Пожалуй, и мне надо попробовать. — Хиглом налил воды испанцу и себе. — Вот холодная ключевая вода. Пробу не запивают вином, ибо вино так или иначе перебивает вкус. Так утверждают древние кулинары, а уж они-то понимали толк в жизни…
Дон Родриго стал из вежливости пробовать, но увлекся и незаметно для себя очистил три тарелочки.
— Вкусно необыкновенно. Как вы этого добиваетесь, синьор?
— Кулинарная наука, — отвечал Хиглом, попивая воду, — гласит, что всякое вкусовое ощущение есть некоторая сумма элементов, число коих ограничено. Основных элементов суть четыре: горькое, соленое, кислое, сладкое… Простите, вам это не скучно?
— Напротив, я слушаю вас с большим удовольствием.
Пока Великий Кулинар разъяснял дону Родриго значения элементов, кои составили вкусовые ощущения только что съеденных салатов, в посудной появились месье Антуан, Атабас и лейтенант Бразе.
— Взгляните, господа! — воскликнул месье Антуан. — Пока мы наверху помираем с голоду, кое-кто внизу не теряет времени…
— И Господь Бог любит ранних пташек, — сказал Хиглом. — А сейчас уже половина восьмого…
— Но Гаргантюа, отец великого Пантагрюэля, спал до восьми, и после этого его неплохо кормили, — не остался в долгу Атабас.
— Обед, во всяком случае, будет в полдень, — заявил Великий Кулинар.
Обед немного запоздал, но никто не проявлял нетерпения. Пока Хиглом командовал на кухне и в столовой, кавалер ди Сивлас, Великий хранитель тоги, собрал пантагрюэлистов в зале, чтобы посмотреть, как они одеты.
Требования Великого хранителя тоги были известны: свободное следование последней столичной моде, но без преувеличений, переходящих в нелепость, а паче без ненужного украшательства, ибо оно присуще лишь попугаям в человеческом облике, коим никаких других радостей не остается. Сам кавалер ди Сивлас был великолепен в своем глубоко-коричневом костюме с откидными рукавами, подбитыми красноватым атласом. Единственным украшением служил ему ослепительно белый воротник с богатым кружевом. Весь этот ансамбль отлично гармонировал с его каштановыми волосами и карими глазами.
— Помните, господа, — говорил он, похаживая внутри круга, которым стояли пантагрюэлисты, — костюм человека должен побуждать смотреть ему в лицо, в глаза, он не должен оттягивать на себя внимание какими-либо прошвами, прорезами, пуговицами et cetera. Такие костюмы предпочитают вельмо… мм… виноват, некоторые люди, которые заинтересованы в том, чтобы в лицо им не смотрели, ибо если там и есть что прочесть, то вовсе не говорящее в пользу обладателя лица. Нам это не страшно, пусть смотрят нам в лицо, и поэтому главное, что я хочу видеть в ваших костюмах, — это простота и еще раз простота. Лишь простота подлинно благородна… Гм, о вашем костюме этого не скажешь, маркиз. Что это за рукав, зачем вам эти банты, а это?.. Слишком много мелочей, разбивающих картину… Ах, у вас есть другой костюм? Я это почему-то предчувствовал. Если вы согласны надеть его, прошу вас. Граф, я хвалю ваш жемчужно-серый камзол, на нем очень красиво смотрится ваша серебряная председательская цепь… Алеандро, в белом вы неотразимы… Вы замечаете, как идет вам белое… Франк, вы также нравитесь мне… Веррене, как всегда, благообразен… Господа иностранцы, надеюсь, снимут свои плащи и оружие, я буду им очень признателен… А что это за призрак? — остановился он перед Атабасом, словно впервые увидел его.
Студент был в том же виде, что и вчера: в старом бархатном берете с наушниками, торчащими во все стороны, и хламиде, висящей вертикальными складками до полу, не очень чистой и не очень целой.
— Сударь, я жду ваших объяснений, — сказал Сивлас.
— Сударь, вам известно мое воззрение на одежду, — заявил Атабас, нимало не смущаясь. — Я принципиальный противник изящной оправы; но, если это может несколько примирить нас, я готов украсить свою петлицу красным тюльпаном. — И он вынул цветок из рукава.
Кавалер ди Сивлас отошел на несколько шагов и, склонив голову, задумчиво осмотрел всех.
— Нет, лучше желтым, — сказал он.
Дверь в столовую распахнулась, и появился Хиглом в торжественном белом костюме.
— Стол готов! — провозгласил он.
Готово было действительно все, вплоть до коньяка, разлитого по рюмкам. Иностранцы, рассевшись как придется (впрочем, месье Антуан очутился между доном Родриго и лейтенантом Бразе, а дон Алонсо — рядом с Сивласом), ожидали, какими церемониями будет сопровождаться обед. Собственно, это ведь был не обед, а собрание общества; должно же собрание иметь какую-то процедуру.
Ритуал оказался весьма прост. Как только все сели и слуги были высланы, поднялся председатель, граф ди Лафен, который сидел во главе стола.
— Vita magna est![71] — произнес он. — Друзья в сборе, стол полон, окна раскрыты и воздух чист. Извлекатели Квинтэссенции, я обращаюсь к вам. Вспомним великий завет Алькофрибаса Назье: «Тринк!»
При этих словах все подняли свои рюмки.
— Друзья и единомышленники! — сказал граф со сдержанным волнением. — Наш первый кубок сегодня мы поднимаем в честь Ее Величества Иоанны, королевы Виргинской!
«Вот так штука», — успел подумать месье Антуан, вставая вместе со всеми. Граф продолжал свою речь:
— Вы, конечно, знаете, что я имею в виду. Произошло событие, которое все гуманисты и друзья Разума восприняли как чудесный дар. Пять дней назад отменен Индекс[72]!
— Да здравствует королева! — дружно воскликнули все.
— И мы, и все, кому дороги Непредубежденный Разум и Свободное Исследование, будем вечно благословлять Ее Величество за это благородное деяние. Кубок Ее Величества, друзья мои!
Выпили залпом. В общем порыве хватили и иностранные мальчуганы, которые были еще непривычны к крепким мужским напиткам; они покраснели и закашлялись до слез. Это несколько смяло торжественность момента, однако им великодушно простили их слабость.
Маркиз Магальхао, сидевший против месье Антуана, поглощал салат, но его любопытство оказалось сильнее аппетита.
— Простите мне мою нескромность, виконт, — сказал он, — я заметил на вашем лице удивление, когда было произнесено имя королевы…
— Вы не ошиблись, месье, — отвечал виконт, — обычаи вашего общества новы мне, и я подумал, что каждое ваше собрание начинается с тоста за королеву…
— В этом виноват я, — вмешался лейтенант Бразе, — я забыл сказать месье виконту о нашем первом кубке…
— Вот-вот, — подхватил македонец, — о первом кубке. Мы порешили, что первый наш кубок провозглашается в честь самого выдающегося события, случившегося в последнее время, и в честь лица, наиболее явно причастного к этому событию. Сегодня это, без сомнения, отмена Индекса, а отменила его королева, значит, и первый кубок мы подымаем в честь королевы. Я ведь иностранец, как и вы, месье виконт, и я, право, завидую Виргинии, которая имеет такую королеву…
Все знавшие, кто в действительности был месье Антуан, напряженно следили за его лицом. Но он с большой непосредственностью воскликнул: «Вам и в самом деле можно позавидовать, господа!» Просто невозможно было заподозрить, что это сказала сама королева; а Сивлас даже усомнился, королева ли это. Очень уж чисто было разыграно…
Салаты и свежекопченые рыбки были так восхитительны, что все в один голос просили еще. Однако Хиглом был неумолим:
— Господа, вы меня знаете, лучше не просите. Искусство наслаждения пищей, как и искусство приготовления ее, состоит в правильном распределении количества. Вы съели салатов ровно столько, чтобы вполне оценить баранью ногу!
Собрание встретило его слова аплодисментами. Великий Кулинар ударил в гонг, стоящий у его прибора, и появились поварята с дымящимися блюдами. Их торжественно водрузили посреди стола. Хиглом сам стал оделять всех кусками; поварята раскладывали румяные, сочащиеся маслом, земляные яблоки и разливали красное отенское вино.
Атабас тем временем поправил свою университетскую шапку с собачьими ушами, напялил очки (впрочем, без стекол), развернул свиток и произнес по-латыни панегирическую речь в честь Великого Кулинара, создателя Несравненной Бараньей Ноги, и виконта де Рошфора, творца американских яблок. При этом он с таким важным и умно-глупым видом толковал различия в мистическом значении глаголов «создавать» и «сотворять», что все катались от смеха.
Но настоящий восторг всполыхнулся за столом тогда, когда виконт попросил эту чудесную речь на память и студент показал ему чистый листок: это был экспромт.
Пора было уже подавать рыбу, но гонг Великого Кулинара безмолвствовал. Граф ди Лафен, Сивлас и Хиглом увлеклись разговором о церковных делах; остальные, утолив первоначальный голод, попивали вино и болтали о чем придется. Граф ди Лафен в какой-то связи заметил своим собеседникам:
— Ведь Чемий недавно опять сжег человека…
— Что вы сказали? — воскликнул месье Антуан на весь стол. У него был такой голос, что сразу упала тишина, только лейтенант Бразе громко кашлянул. Граф ди Лафен взглянул на виконта, который сидел бледный, как салфетка.
— Простите меня, граф, — наконец пробормотал юноша. — Но это ужасно… Неужели это правда?
— Увы, месье, — ровным тоном ответил граф. — Нам, виргинцам, это очень неприятно, потому что редко случается. Но разве вам, французу, не случалось видеть этого у себя на родине?
Тон его был неизменно вежлив, но слова его пантагрюэлисты истолковали как урок мальчишке, не умеющему держать себя за столом. Сам виконт, однако, не заметил этого.
— Нет… я не видел, — потряс он головой. — Но я слышал, что в Виргинии этого, по крайней мере, нет…
Видя непритворный испуг мальчика, граф ди Лафен смягчился.
— Сожжения запрещены королем Карлом, — объяснил он. — Конечно, жгли и при нем, но в исключительных случаях, каждое дело такого рода он рассматривал самолично. Он был суровый государь, но нельзя отрицать и того, что излишняя жестокость претила ему. Он был противником трона… как это, однако, странно звучит по-французски…
Пантрагрюэлисты невольно заулыбались, но месье Антуан смотрел на председателя, как кролик, расширенными глазами.
— Мне, виргинцу, тяжело говорить об этом… — продолжал граф ди Лафен. — Это наш позор… В отличие от католиков, которые сжигают своих еретиков у столба, католикане, кроткие дети Девы, пользуются железным стулом. В народе его называют троном… Эта славная выдумка принадлежит Чемию, епископу Понтомскому, бывшему кардиналу Мури…
Месье Антуан кусал губы. Лейтенант Бразе под столом крепко сжимал ему руку.
— И кого же он сжег? — спросил он.
— Одного колдуна, который похвалялся, что может затопить водой весь остров Ре, стоит ему только захотеть… Зачем он об этом кричал — трудно сказать… Во всяком случае, он сознался, и за это его сожгли. Ибо Чемий не смотрит, покаялся грешник или нет…
— Напротив, очень даже смотрит, — сказал Хиглом. — Мне передавали его слова: «Раскаявшегося грешника надо скорее предать мучительной казни, ибо тем самым мы сократим ему срок мучений в чистилище…» Отменная логика!
Месье Антуан выглядел уже не испуганным, но деловито-заинтересованным:
— Следовательно, в данном случае этот епископ Чемий поступил самовольно, сжегши колдуна?
Вопрос был самый неожиданный.
— Право, не знаю… — развел руками граф. — По-видимому, да… Трудно допустить, что королева разрешила ему…
Дон Родриго предупредил новую реплику виконта:
— Скажите, синьор председатель, где находится остров Ре, о котором вы говорили?
— На самом севере, — сказал граф. — Выше его разве что Швеция и Финляндия, которая, как известно, есть край света… Однако размерами она ненамного меньше Англии. Чемий сидит там епископом, сосланный туда королем Карлом за своеволие. Это было… дай Бог памяти…
— В 1558 году, — подсказал Делагарди. — Это я хорошо помню, мне было тогда семь лет, и я видел, как его везли через Уманьяру. Моя матушка, дама чрезвычайно набожная, говорила мне: «Смотри, вот великий человек». Мне, конечно, любопытно было взглянуть на великого человека, я тогда еще понимал все буквально, и когда я увидел его, меня постигло первое разочарование в жизни…
— Господа, — воскликнул Сивлас, — ну что за тема, прости Господи! Одним колдуном меньше — нам же лучше. Гуманистов он тронуть не посмеет, жало вырвано! Лучше представьте себе рожу Чемия, когда он узнает об отмене Индекса, вам сразу станет веселее!
Действительно, всем стало веселее, раздался смех, в стаканы подливали вина. Атабас опять вскочил:
— Друзья! Прежде чем переходить к рыбе и прочему, не угодно ли выслушать великолепную песню из числа тех, что поют у нас в Кайфолии? Мой друг Веррене и я готовы спеть ее для вас…
Все одобрительно захлопали. Месье Антуан тоже хлопал и улыбался, как будто бы забыв обо всем разговоре.
Веррене сходил за своей волынкой, Атабас, точно фокусник, достал из складок хламиды кларнет.
— Простите, господа иностранцы, — пробасил Веррене, — песню надлежит петь на ее природном языке, но соседи вам потихоньку переведут.
— Да, да, — закивали иностранцы, — начинайте, месье.
Это была превосходная пара — маленький, остролицый Атабас и огромный, как медведь, Веррене, казавшийся еще больше оттого, что стоял в обнимку с волынкой Атабас махнул рукой в знак начала, и они заиграли: мелодия была четкая, с насмешливым, даже издевательским ритмом[73]:
Хозяин в поле раз послал
Ивана жать овес…
пропел Атабас, оторвавшись от кларнета. Веррене закончил куплет:
Иван овса не хочет жать,
Но и домой нейдет.
Кларнет и волынка заиграли рефрен. Сивлас и Бразе, склонившись к иностранцам, переводили им слова… или делали вид, что переводят. Атабас снова запел нарочито дребезжащим голосом:
Хозяин гонит в поле пса —
Ивана укусить…
Веррене спокойно констатировал:
Ивана не кусает пес.
Иван не хочет жать овес.
И не идут домой.
Уже со второго куплета стало ясно, что надо не только слушать, но и смотреть, потому что это была не просто песня — это была еще и пантомима. Атабас, играющий за хозяина, распалялся все больше, посылая в поле дубинку — чтобы наказать пса, забывшего о своем долге, огонь — покарать дубинку, воду — залить огонь, быка — выпить воду… но все эти вещи не желали подчиняться его приказам. Они оставались в поле и «не шли домой» — на это невозмутимо указывал Веррене, перечисляя все удлиняющийся список. Публика была в восторге и от песни, и от исполнителей. Когда выкрикивал свои короткие строчки Атабас, волынка грозно гудела и хрипела; а когда Веррене монотонно басил, что «огонь дубинку не берет, дубинка пса не хочет бить…» и так далее — его бесстрастному тону отлично подыгрывал игриво мурлыкающий кларнет.
Атабас дошел до предела ярости — он уже шипел, как змей:
Послал хозяин мясника,
Чтоб заколол быка…
Но успеха не добился. Веррене снова равнодушно перечислил:
Мясник быка не стал колоть,
А бык воды не хочет пить,
Вода не трогает огня,
Огонь дубинку не берет,
Дубинка пса не хочет бить,
Ивана не кусает пес,
Иван не хочет жать овес,
И не идут домой.
Слушатели, давно уже постукивающие в такт мелодии ногами и стаканами, начали с воодушевлением подпевать. Это было легко, так как слова Веррене были почти одни и те же. Пели даже иностранцы, подозрительно чисто произнося по-виргински; к счастью, этого никто не замечал.
Послал хозяин палача —
Повесить мясника!
завопил Атабас, вращая глазами. И тут неподвижное лицо Веррене дрогнуло. Он словно не ожидал такого поворота дела. В полной тишине он пропел:
Палач… повесил мясника…
и остановился. Кларнет дико взвизгнул, и Атабас злорадно подсказал следующую строчку:
Мясник — тотчас убил быка.
Веррене словно бы поверил в невозможное и больше не запинался:
Бык выпил воду всю до дна,
Вода залила весь огонь,
Огонь дубинку сразу сжег,
Дубинка вдруг убила пса…
— И укусил Ивана пес! — торжественно простонал Атабас. Веррене извлек сверхъестественный звук из своей волынки, и они вдвоем прокричали последние строки:
Иван тогда пожал овес,
И все пошли домой.
Рефрен потонул в аплодисментах и криках «браво». Иностранцы хохотали до упаду.
— Как называется эта прекрасная песня? — спросил виконт.
— Это песня о несовершенстве человеческого разума, — серьезно ответил Веррене, чем усилил общее веселье.
— За эту песню, друзья, надо выпить! — крикнул Делагарди.
Великий Кулинар ударил в гонг. Появилась рыба и цыплята, обложенные листьями черной смородины. Иностранцы с опаской выпили свой коньяк, но на сей раз все сошло хорошо.
— Конец обеда, по нашему обычаю, полагается увенчать какой-нибудь историей, — сказал лейтенант Бразе. — Может быть, мы попросим наших иностранных гостей рассказать нам что-нибудь?
Мальчуганы переглянулись. Дон Родриго сказал:
— Мой друг дон Алонсо мог бы, пожалуй, рассказать интересную историю, имеющую отношение к одному из ваших членов, кавалеру ди Сивласу…
— О, это интересно вдвойне, — сказал граф. — Синьор де Кастро, не соблаговолите ли вы рассказать нам эту историю?
— Хорошо, господа, — сказал Дон Алонсо. — Видимо, предложение дона Родриго не было для него неожиданностью. — Я догадываюсь, какую именно историю имеет в виду синьор де Эспиноса: историю моей двоюродной сестры… (дон Родриго молча кивнул). Эта история, во всяком случае, достаточно причудливая. Что же до синьора ди Сивласа, то моя кузина, да и сам я, обязаны ему жизнью…
— Вот как! — воскликнули все. Сивлас пробормотал.
— Алонсо, мальчик мой, не заставляйте меня краснеть.
— Я полагаю, — сказал граф, — что мы послушаем рассказ синьора де Кастро за десертом, который сервирован в садовой беседке. После обеда свежий воздух будет полезен и приятен…
— Но кто же будет готовить нам кофейный напиток? — спросил Хиглом. — Чего я не имею, того не умею, а вы, синьор де Кастро, будете только сбиваться с рассказа…
— Это сделаю я, — сказал дон Родриго, — я тоже испанец.
Общество поднялось из-за стола, и все потянулись в сад. По дороге дон Родриго шепнул месье Антуану:
— Тебе ведь интересна история Анхелы? Это мы с Сивласом придумали нарочно для тебя. Кузина — это она сама…
— Спасибо, спасибо, Эльвира, — шепотом ответил месье Антуан, пожимая руку дона Родриго.
В беседке, увитой диким виноградом, стоял круглый стол и мягкие кресла. Стол был уставлен бисквитами, ликерами, сырами и корзинками свежей, только что с дерева, вишни. По указаниям испанцев, в беседку принесли жаровню, раздувальный мех, медный таз с ручкой (обычно в нем варили варенье) и дымящийся котел горячей воды. Кофейные зерна были заранее растерты в тонкий порошок. Поварята, конечно, не преминули попробовать его и объявили всем, что это сатанинское зелье — пахнет приятно, а горькое.
Рассевшись на подушках, пантагрюэлисты с интересом следили, как испанцы колдуют над треножником Прежде всего они нагрели таз, потом бросили туда двенадцать больших ложек порошка и щепотку соли и снова опустили таз на угли. Один поваренок работал мехами, другой, повинуясь жесту дона Алонсо, налил в таз воды. Варево вспучилось пеной, грозя вырваться наружу, но дон Родриго поднял таз, и пена с шипением опала. Эта операция была повторена; пена опять сделала попытку вырваться, но была перехвачена и на этот раз, к вящему восторгу поварят.
— Готово, — сказал дон Родриго.
Разливая коричневую жидкость по грубым фаянсовым кружкам (лучшей посуды не нашлось), дон Алонсо сказал:
— Этот напиток хорош тем, что он бодрит и прогоняет сон. Мы нарочно сделали его крепким, чтобы вас не утомил мой рассказ…
Все, конечно, запротестовали, что готовы слушать без конца. Хиглом попробовал зелье и сказал:
— Очень странный вкус.
— Не более чем непривычный, — вступился граф ди Лафен. — Кроме того, его надо заедать, не правда ли, господа?
— Истинная правда, — подхватили иностранцы, — заедайте вишнями, запивайте ликером… Напиток проявит себя не сразу…
— Но это, видимо, не помешает нам слушать синьора де Кастро, — сказал маркиз Магальхао.
— Конечно, господа, — сказал дон Алонсо, — я начинаю немедля. Итак, речь пойдет о моей кузине, также носящей имя Кастро; наши отцы были родными братьями. Мы родились и выросли на берегах Гуадьяны, в Ламанче, цветущем саду Испании. Мы были почти соседями, но судьбе угодно было устроить так, что мы знали только о существовании друг друга, встретиться же мы сумели только два года назад, на чужой земле, в Париже. Там я узнал ее историю из ее собственных уст и запомнил ее во всех подробностях, ибо она сильно растрогала и потрясла меня…
Маркиз Магальхао спросил:
— Синьор, а как зовут вашу кузину?
— Ее зовут, — сказал испанец, — Анхела де Кастро.
Motto: Но истинный Бог отличается именно тем, что он Бог-ревнитель, а потому и служения себе требует безраздельного.
Осеннее солнце есть осеннее солнце. Всем известно, что осень — время плача, серых красок старости и тоскливого предчувствия неизбежной зимней смерти. Поэтому ясные прозрачные синие дни, которые случаются осенью, только усиливают тоску. В конце августа еще все листья зелены, и дни тихи, но это тишина умирания, а не покоя. Синева неба холодна, воздух ломок и хрупок, а роса, сверкающая на траве, еще час назад была жестким инеем.
Над островом Ре тоже светило осеннее солнце. Оно освещало белые стены монастыря Эсхен, стоящего на бурых высоких скалах над проливом Тар. Здание отчетливо выделялось на фоне темной зелени хвойных лесов и было видно издалека. К этому зданию тянулись десятки и сотни людей, для которых оно само было как незаходящее солнце. Его даже видели с материка невооруженным глазом; видели, разумеется, те, кто имел глаза, чтобы видеть: ширина пролива Тар здесь, в самом узком его месте, доходила до пятнадцати миль, так что самый остров едва угадывался на горизонте.
Остров Ре делился на две епархии: Понтомскую, подчиненную епископу Мавры, и Еранскую, которая подчинялась непосредственно кардиналу Мури. Епископы сидели в своих дворцах, доставшихся им от их католических предместников, и их отнюдь не смущали предметы мирской роскоши, коей даже чересчур поклонялись жизнелюбивые католики. Однако новый епископ Понтомский, прибывший к своей пастве в 1558 году, по-видимому, во всем следовал заветам каноника Мурда, жившего по евангелийскому правилу: «Царство мое не от мира сего». Он и ногой не ступил во дворец, украшенный произведениями бесовского искусства Ренессанса, повелел запереть его и отъехал в бывший доминиканский монастырь, где ныне помещалась Коллегия Мури, в десяти милях от города. В знак того, что на сем месте почиет отныне Дух Святой, он велел чисто выбелить стены всех зданий монастыря, и жил здесь постоянно, редко и неохотно показываясь в соборе Понтома. Он правил лишь самые обязательные службы, по большим праздникам и табельным дням, да и от этих служб, исключая День Воскресения Христова, он старался уклониться, ссылаясь на старость и недуги. Зато в капелле монастыря Эсхен, или, как его теперь называли, Белого монастыря, он служил почти каждый день, и там, в радужном полумраке (ибо источником света в капелле служил только большой витраж с изображением Бога-ревнителя), он регулярно произносил проповеди, на которые стекались массы народу, главным образом с материка.
И народ, и церковники — все звали его кардиналом, хотя он не имел никакого права на этот титул. Ибо в глазах всех истинно верующих он оставался кардиналом — подлинным князем церкви, вторым кардиналом Мури.
Для тех, кто продолжал именовать его кардиналом, слова «бывший» не существовало.
Содержание его проповеди, произнесенной им в капелле Белого монастыря, было таково:
«Мир лежит во зле, и зло мира неискоренимо. Пришествие Антихриста грядет, ибо Господь Бог отнял от мира руку свою. Уже в начале времен люди отвращали лицо свое от Бога живого, служа и поклоняясь рукотворным кумирам, и тогда Господь являл себя в чудесах, говоря: „Я Господь“, — но не услышали его. „Не раскаялись в делах рук своих, так чтобы не поклоняться бесам и золотым, серебряным, медным, каменным и деревянным идолам, которые не могут ни видеть, ни слышать, ни ходить“ (Откровение, IX, 20)[75].
Для искупления грехов человеческих была пролита кровь Сына. И ныне видите вы, что она пролита напрасно. Не искоренилась диавольская власть, и Зверь, Сатана, огнепыхательный диавол, торжествует на стогнах, и люди поклоняются ему. Но, не в пример предкам своим, которые не могли знать Бога, они не хотят знать его. Самое имя Бога дерзко поносится и отрицается, и люди, ослепленные Зверем, в слепоте своей мнят, что нет ничего и никого, и не было никогда, превыше человека. Учащие преисполнены скверны адовой, а люди слушают их, как проповедников Святого Писания. „И испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы“ (Откровение, И, 2).
Чудеса ныне уже не угодны Господу, потому что закоснелость людская превзошла положенную ей меру. Человек ведает, что творит. Он разбил идолов, но поклоняется Зверю, и мерзость преисполнила его, и знамения Господни уже не направят его. „И не раскаялись они в убийствах своих, ни в чародействах своих, ни в блудодеянии своем, ни в воровстве своем“ (Откровение, IX, 21).
Испытывал также людей тяготами и печалями земными, но увидел, что ожесточилось сердце людей и отвернулось от добра. „И хулили Бога небесного от страданий своих и язв своих, и не раскаялись в грехах своих“ (Откровение, XVI, 11).
Великая Блудница, вкупе со Зверем торжествующим, напитавшись адским зрелищем, ниспровергает установления Господни, поступая во всем противно божественному разумению. И в этом есть великий признак. Возрастает число приспешников ее, и косность ее неуязвима. „Я дал ей время покаяться в любодеянии ее, но она не покаялась“ (Откровение, II, 21).
Итак, близко пришествие Антихриста, и уже выблядков его полна поднебесная. Прельщенные ложным блеском Зверя, люди поносят и гонят служителей Бога живого. Сияние Экклезии Виргинской помрачено, а воины ее ввергнуты во прах, и копья их преломлены, и нет среди поклоняющихся Зверю никого, кто хотел бы поднять эту славу. И все вы видите, где находятся те, кто не согнулся пред ликом Зверя. „Я Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царствии и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос, за слово Божие и за свидетельство Иисуса Христа“ (Откровение, I, 9).
Но не ведают служащие Зверю, что власть их есть сон, и дома славы их на песке воздвигнуты, и рушение этих домов будет великое. Сроки уже указаны, и сама же Блудница, увеличивая число приспешников своих, увеличивает число ниспровергателей своих, ибо зло плодит зло. „Пал Вавилон, город великий, потому что он яростным вином блуда своего напоил все народы“ (Откровение, XIV, 8).
Бог-ревнитель отвратил лицо свое от мира и ныне желает действовать через силу. И скоро почувствуют это люди, дерзко насмехающиеся над ним, и мучения их будут нестерпимы. „Ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?“ (Откровение, VI, 17).
В этот день исполнятся пророчества, и будут моры, и глады, и землетрясения по местам. Люди будут просить скалы упасть на них, дабы скрыться от гнева Господня, но не услышат их. В этот день приспешники Великой Блудницы обратятся против нее, и конец ее будет ужасен. „И десять рогов, которые видел ты на Звере, сии возненавидят блудницу, и разорят ее, и обнажат, и плоть ее съедят, и сожгут ее в огне“ (Откровение, XVII, 16).
Придут великие очистители, через которых будет действовать Бог, и совершат суд земной, и воссияет слава экклезии Виргинской новым блеском. Поклоняющиеся же Зверю, вкупе с Блудницей, предстанут перед подлинным Судом, и день Суда будет для них днем конца мира. „Блажен читающий и слушающие слова пророчества сего, и соблюдающие написанное в нем, ибо время близко“ (Откровение, I, 3).
Итак, идите, и думайте, и говорите, и делайте. Аминь».
Среди слушавших не было ни ахов, ни стонов, ни истерических жестов — были только неподвижные, мерцающие глаза, в каждом зрачке которых отпечаталось изображение Бога-ревнителя. Потому что слушатели были мужчины, мужи, бойцы Экклезии. Они слушали своего апостола и знали, что этот человек ни одного своего слова не произносит впустую.
В 1576 году Чемию сравнялось семьдесят лет. Он не утратил ни силы голоса, ни силы мысли. Доктрина, исповедуемая и проповедуемая им, была пряма, как меч. Она гласила: «Слово Писания непреложно, и жить следует только по Писанию. Всякое отклонение от него должно пресекаться, как соблазн и ересь. Хранитель Писания есть церковь. Поэтому церковь есть первое и главное из всего, что находится на земле. Все, что согласно с церковью на земле, — хорошо; все, что не согласно с нею, — дурно, противоестественно и подлежит уничтожению».
Выражение «воинствующая церковь» он понимал буквально. Стадо Христово может быть удержано в страхе Божием только страхом, только силой. Грешен лишь тот, кто сознает свой грех, повторял он вслед за Абеляром[76], современники же его несомненно сознавали свой грех. И это сознание может привести к концу мира. Он знал это столь же твердо, как и то, что именно в руках церкви находится единственный ключ спасения мира.
Родившись в семье зажиточного горожанина в Толете, он имел возможность получить обширное философское и теологическое образование, и он не упустил этой возможности. Следовательно, он отнюдь не был невежественным и узколобым догматиком. Но он пуще всего проповедовал нищету духа, ибо это было первейшим залогом спасения мира. Он делал это с полным основанием: уж он-то знал, как трудно, погрузившись в пучины знания, победить в себе беса сомнения и свободного творчества. Но он сумел победить и не желал, чтобы тысячи и тысячи других, слабейших его, пали жертвами этого беса: по-своему он был человеколюбив.
В молодости у него были заметны черты, роднившие его с Лютером и Кальвином одновременно. Подобно Лютеру[77], он доходил до извращенной ненависти к Богу, ибо никто не мог дать ему уверенности в том, что он не принадлежит к числу осужденных: эти мысли, как и у Лютера, возникали у него под влиянием рассуждений Блаженного Августина о предопределении. Подобно Кальвину, он целыми сутками только и делал, что занимался; он никогда не шутил, и на лице его вечно была постная маска, и за это, как и Кальвина, соученики, сорванцы-школяры, дразнили его Accusa-tivus[78].
Он не знал плотских радостей. Невестой его была Пресвятая церковь. Виргинская церковь была в то время еще католической, но уже возрастали в недрах ее люди, которые в 1540 году пошли за каноником Мурдом, Божьим глашатаем из Марвы. Чемий был одним из них, но стал он им не сразу. Ревностный слуга церкви, он, естественно, был ревностнейшим католиком. Ему было физически больно видеть разложение и разврат, проникший весь состав возлюбленной его невесты. С поощрения папского легата в Толете и других городах шла бесстыдная торговля индульгенциями; монахи с удовольствием нарушали обет безбрачия, и даже ризницы многих церквей были оскверняемы плотским любострастием. Инквизиция бездействовала, погруженная в бесконечную переписку с Римом, и крупные денежные суммы уплывали из Виргинии за границу. В молитвах своих Чемий взывал к Господу Богу, чтобы тот обратил очи премудрого папы на несчастную, погибающую страну, но он не знал, что папа, как и его предшественники, считал Виргинию своей дойной коровой, и даже высказывал это вслух.
Лютеровы тезисы подняли в Виргинии целую бурю. Иные видели в них некий выход, другие — наглейшую ересь. Последних было большинство. Высшие власти не терпели даже мысли о переменах, а тупая масса безропотно шла за ними, ибо была приучена признавать их авторитет и не задумываться о том, добры ли пастыри. Чемию также была противна мысль о восстании против князей церкви, но только потому, что это значило восставать против самого сокровенного в себе самом. Папа был для него высшим светочем и олицетворением Бога на земле, но в то же время он видел, что в словах немецкого священника была правда. Он яростно гнал от себя эти диавольские наваждения, но они не отставали от него, и ему было тяжело. Между тем его сотоварищи, проходившие вместе с ним послушание в доминиканской коллегии при Университете, парни, которых он считал головорезами и висельниками, не сомневаясь, восхваляли Лютера. Отчасти это было простое юношеское хулиганство. Чемий, равный им по годам, был старше их разумом — он не мог скороспело решать вопроса, который составлял всю суть его жизни. Пророческие слова каноника Мурда, сразу же пошедшего дальше Лютера и требовавшего удаления виргинской церкви от объятий насквозь прогнившего Рима, — эти слова поначалу напугали его. Но он неустанно думал над ними, значит, в них таился соблазн диавольский. Получив небольшой приход на севере Острада, он произносил громовые проповеди о чистоте веры и послушании властям. Он уговаривал самого себя. Чистота веры и послушание властям были непримиримыми понятиями, они взаимно исключали друг друга. Он досконально изучил Лютеровы писания и те сочинения Мурда, какие мог раздобыть. Головой он принимал Лютера: Лютер не говорил о разрыве с Римом, он даже сочинения свои посвящал папе. Но сердцем он стремился к Мурду и Гуттену[79] — эти открыто и яростно поносили Рим и называли папу Антихристом. И он чувствовал, что последнее все сильнее завладевало его душой.
К Мурду уже несколько лет ходили паломники, как к святому. Чемий отправился туда в 1538 году; он был далеко не первым из тех, кто пришел к реформатору, — но, придя, он сделался самым стойким и фанатичным его приверженцем. Он сменил цвет своего знамени, и это было уже навсегда.
Сторонники Мурда, «доктринеры», возрастали в числе. Уже были случаи отказов служить обедню с провозглашением имени папы. Отцы церкви и инквизиторы медлили, но все же дошли до мысли извести зловредного еретика. Они решили созвать в Толете собор, чтобы каноник Мурд самолично предстал перед полномочными оппонентами и изложил им свое кредо, как сделал Лютер на сейме в Вормсе; они задумали схватить Мурда и предать его казни, независимо от исхода диспута. Король долго не давал согласия. Мурд и отпугивал его, и импонировал ему, и он сам не знал, чего ему хотелось бы больше — победы Мурда или его смерти. Зато наследник, принц Карл, напротив, был сторонником решительных мер — он всецело стоял за церковную реформу. Собор был созван в марте 1540 года. Приехали представители курии, теологи из Фригии и Франции; явился и каноник Мурд, виновник торжества, и, сопровождаемый толпой своих приверженцев, проследовал в монастырь Укап, обиталище папского легата. Доктринеров не пустили дальше ворот. Все подозревали ловушку. Чемий, бывший здесь же, протолкался к учителю и предложил пойти вместо него, назвавшись его именем, — он готов был на любые пытки во имя идеи. Но Мурд отклонил его предложение. «Ни один волос не упадет с головы моей без Божьего Соизволения», — сказал он и вошел.
Собор открылся на другой день в торжественной обстановке, и каноник Мурд присутствовал на нем без малейшего признака цепей. Однако толпы доктринеров, во главе с Чемием и другими фанатиками, не расходилась, как собралась накануне: все они дали клятву, что не уйдут, пока их учитель не выйдет из здания невредимым. Они страшно дрогли сырыми и холодными весенними ночами, костры им запретили разводить, да и не из чего было; и тем не менее никто из них не схватил даже насморка — настолько велико было нервное напряжение, доходившее почти до транса. Зеваки кучами сбегались смотреть на них; сначала над ними издевались, кидали даже камнями, но уже на другой день настроение толпы изменилось. В них стали видеть не тупых фанатиков, а людей, осененных благодатью, Святым Духом, почти чудотворцев. Им стали носить пищу и теплую одежду; на третий день им уже поклонялись. Жители Толета надолго запомнили это стояние у ворот монастыря Укап, и впоследствии католиканская церковь не без основания внесла это событие в свои анналы как «чудо, сотворенное каноником Мурдом».
Власти, Престоли и Господства земные, видя все это и учитывая настроения горожан (ибо все-таки бывают моменты, когда с народом нельзя не считаться), не решились арестовать каноника Мурда, хотя он сильно попортил им кровь уже в первый день. Он побил их, как детей, по всем пунктам спора, как внешним, касающимся отношений виргинской церкви с Римом и миром, так и внутренним, теоретическим. Он разбирался в теологии лучше их всех, и на пятый день епископ Толетский, воспитатель наследного принца Карла, который был главным оппонентом Мурда, встал и заявил: «Замолчите все! Воистину говорю вам, что через этого человека глаголет Бог».
Диспут в монастыре Укап, как и сейм в Вормсе, закончился триумфом реформатора. Когда Мурд появился в воротах, доктринеры и огромная толпа простого народа встретили его ревом. Перед ним падали на колени, целовали его одежду; наконец его подхватили на руки и пронесли по улицам города.
Сразу же вслед за этим, однако, не последовало никаких решительных перемен. Мурд удалился к себе и продолжал отделывать свой проект отделения виргинской церкви от Рима. Доктринеры продолжали электризовать своими проповедями народ и вербовать новых сторонников среди духовенства. Кое-кого из наиболее ретивых арестовали, но епископ Толетский под разными предлогами запрещал вести над ними следствие, не выдавая в то же время арестованных римской курии. Его маневры изобличали его как сторонника Мурда, но он был типичным интеллигентом, то есть человеком, не способным на резкие и решительные действия.
Мурд закончил свой проект лишь через год и собирался представить его королю, но опоздал: в 1541 году Лодевис I скончался. Вступившему на престол Карлу было не до церкви: первым его оводом были непокорные бароны. Он бегло просмотрел проект Мурда, запрятал его в стол и забыл о нем. Епископ Толетский, видя это, все же тешил себя иллюзией, что реформу можно провести с помощью мелких, малозаметных перестановок. Он урезал немного торговлю индульгенциями, сместил кое-кого из епископов поплоше, потихоньку продвигал доктринеров, но он не мог главного — пойти в монастырь Укап и сказать в лицо папскому легату: «Мы больше не верим пославшему тебя и не желаем ему подчиняться. Поэтому уходи». Впрочем, об этом он не смел даже мечтать. Его планы не заносились выше прецедента, за которым он мог спрятаться — Прагматической санкции Карла VII Французского[80], — мероприятия половинчатого и потому не имевшего успеха.
Но при этом он писал Мурду преласковые письма, представляя свои полумеры как великие сдвиги во славу очищения церкви. Это было доброе дело, ибо каноник Мурд, хотя и видел, что делается всотеро меньше, чем говорится, все же был исполнен веры в конечное торжество правого дела. Письма епископа Толетского возвысили дух каноника Мурда перед кончиной. Он умер в 1542 году, пятидесяти восьми лет от роду на руках Чемия и еще нескольких своих адептов.
Король Карл, в своей политике неоднократно натыкавшийся на скрытый и явный саботаж прелатов, яростно рычал и ругался, ибо он был герой, а герои, как известно, нетерпеливы. И тем не менее вспомнить о проекте каноника Мурда его побудили внешние события — подвиги его царственного собрата, Генриха VIII Английского[81], молодца под стать ему самому. Когда он узнал, что английский король провозгласил себя главой церкви, он вспомнил, что ему тоже предлагали нечто подобное. Он потребовал разыскать проект каноника Мурда, изучил его тщательным образом, сделал несколько поправок — и церковная реформа, вокруг которой уже столько лет нерешительно топтался епископ Толетский, была проведена за две недели. 30 июня 1544 года в Толете, нашпигованном солдатами на случай волнений, громогласно возвестили о рождении католиканской церкви. Римская курия отныне отлучалась от земли Святой Девы. Главой виргинской церкви становился Его Величество король. Он присваивал себе право назначения высших церковных сановников, начиная с епископов. Католические ордена — доминиканцев и францисканцев — были упразднены, монахи распущены, земли и здания взяты в казну. Папского легата вместе с его советниками арестовали и под конвоем доставили к границам государства.
Аврэм Чемий, который в этот момент пребывал в сане каноника в прежней епархии Мурда, впервые в жизни испытал болезненный укол честолюбия, когда князем церкви, первым кардиналом Мури, стал епископ Толетский. Он полагал, что имеет больше морального права занять это место. Но кардинал Мури отнюдь не забыл о нем. Новой церкви нужны были люди, стойкие бойцы. С такими мыслями (опять-таки имея перед глазами прецедент Игнатия Лойолы) основал он Коллегию Мури — нечто среднее между духовной академией и тайным орденом — и ходатайствовал перед королем о назначении ректором ее Аврэма Чемия. Король утвердил назначение, одновременно пожаловав ректору епископский посох. Чемий подавил в себе беса честолюбия. Ему было 39 лет, и он не сомневался, что рано или поздно займет церковный престол Виргинии. Он мог подождать.
Чемий стал князем церкви, вторым кардиналом Мури, в 1553 году, после смерти своего предшественника. Он сразу же взялся за работу. По его мнению, первый кардинал Мури был слишком мягок и чересчур потакал своему земному владыке. Церковь обрела независимость от Рима, но очищение ее не было доведено до конца, более того, оно было едва начато. Нет, Чемий не был честолюбив. Перед кем ему было заноситься? Он работал не для себя, не собственной славы ради, но во имя и славу церкви. А церковью отныне и был он сам.
Однако был еще король, и они сразу начали сталкиваться, как два клинка. Чемий ввел новую инквизицию. Запылали костры, еретики, набежавшие в Виргинию после реформы, надеясь на свободу мысли, посыпались в огонь, как тараканы. Всяческое вольнодумство безжалостно изгонялось из университетов. Но если кардиналу Мури нужны были свои люди, то и королю тоже — и люди образованные. Какого черта надо было кардиналу? Пусть очищает веру в своей Коллегии Мури и не переводит дрова на костры. Мясо плохо горит и при этом скверно пахнет.
В 1554 году была присоединена Польша, тремя годами позднее — Богемия. Король не пустил туда кардинала и его псов-мурьянов. «Именем Бога одерживаете вы победы, Ваше Величество, но посвящаете их себе, а не Богу!» — в запале восклицал Чемий, сверкая глазами. «Кесарево — кесарю, — отвечал этот великолепный монарх, — а кесарь — я, ваше преосвященство».
Но Чемий не желал мириться с этим. Он убеждался, что король коснеет в своих заблуждениях, и его посетила мысль, что государь поражен безбожием. Он не ужаснулся в душе своей, поняв это, ибо прошли те времена, когда он ужасался. Он стал терпеливо накапливать доказательства одержимости короля Диаволом, а их было предостаточно. Ересь вольнодумства распространялась все шире, несмотря на все усилия церкви. Мурд в свое время говорил об отмене Индекса, и этот пункт был даже внесен в его проект, но король вычеркнул его. Возможно, Мурд имел в виду Индекс, утвержденный Римом; но кто теперь мог знать, что он имел в виду? Первым делом Чемия было формальное провозглашение Индекса, который он значительно расширил против католического. Король подписал этот указ, но он плохо проводился в жизнь. Не только свободно ввозились, но даже свободно печатались в Толете и иных городах книги самого соблазнительного содержания; издателей нещадно штрафовали, но что могли изменить несколько обломанных ветвей, когда требовалось рубить под корень? Наряду с церковной цензурой, существовала еще цензура королевская, которая зачастую имела совершенно противоположный взгляд на вещи.
Чемий попытался объявить королю открытую войну. В 1558 году он обнародовал указ о введении в Польше и Богемии католиканской инквизиции. Удар был хорошо подготовлен. В тот же день указ был оглашен в главных городах Виргинии, а также в Варшаве, Кракове и Праге. Трибуналы открылись сразу же после оглашения указа. Чемий хотел поставить короля перед фактом: машина была пущена в ход. Но он не на того напал. Карл ответил тем же: он поставил перед фактом церковь. Кардинал Мури был объявлен изменником, отрешен от своей должности и отправлен в глухую провинцию, в Понтом, на остров Ре. Пожар, который пытался зажечь этот неразумный пастырь, был затоптан в зачатке. Церковь ошеломленно смолчала.
Для Чемия начались долгие годы ссылки. Место князя церкви занял кардинал Флариус, креатура короля, личность во всех отношениях ничтожная. Ему, однако, подчинялись, так как он принадлежал к числу доктринеров, соучастников «чуда, сотворенного каноником Мурдом», и при всем своем ничтожестве был достаточно умен, чтобы время от времени вырывать у короля парочку еретиков или ведьм для сожжения и осторожно препятствовать герцогу Фьял отменить Индекс, над чем сей славный муж трудился очень давно.
Чемий был забыт более чем на десять лет, забыт, казалось, всеми. Но он не пал духом. Этот человек всегда знал, чего он хочет. В эти годы он на свободе предавался размышлениям и вел обширную переписку со многими церковниками за границей.
У него отнюдь не было мысли о возвращении виргинской церкви в лоно Рима. Он вынашивал и развивал другие мысли. Всех — католиков, протестантов, католикан и даже греческих ортодоксов — объединяла, по его мнению, вера в Христа. И в этой вере все они едины пред адским ликом неверия. Только в единении всех верующих во Христа — реальная сила.
И эти мысли были не новы для него. Впервые они возникли у него еще тогда, когда он носил красную мантию кардинала Мури. Еще тогда он списывался с польскими католическими прелатами и, ссылаясь на то общее, что было у них и у него, предлагал извлечь из могилы прах Николая Коперника, спалить его и развеять по ветру, дабы погибло еретическое лжеучение. Из этого плана ничего не вышло, но мысли, родившие его, не исчезли. В тишине понтомского уединения они развились в стройную, безупречную систему, венцом которой был тезис: безбожный монарх долженствует быть низвергнут силою земной, и церковь благословит этот подвиг.
Ему не довелось увидеть падения Карла, но он пережил этого еретического короля, конец которого был ужасен. Узнав о смерти Карла, он служил в своей капелле благодарственный молебен, служил открыто, ибо вокруг него снова были его приверженцы. Флариус все-таки добился того, что Чемия вспомнили все истинные католикане, слуги Бога живого.
Не вспомнила о нем только королева Иоанна, его крестница. Вернее, она просто не знала о его существовании: ее наставник, герцог Фьял, считал его сыгранной картой и не называл ей его имени, а когда она стала королевой, ей также никто не напомнил о нем. Одни этого не хотели, другие забыли, а третьи, хотя и помнили, но опасались — опасающихся, как всегда, было большинство. Но Чемий и не надеялся, что о нем вспомнят. Он даже не хотел этого. Он исподволь сделал очень много, чтобы искоренить безбожие в Виргинии, и был уверен, что сумеет напомнить о себе сам.
Он зорко следил за развитием событий и видел, что юная королева идет по стопам отца. Она издала книжку стихов противоестественного Ланьеля, она допустила небывалый скандал на диспуте в Университете, когда пятеро замаскированных еретиков во всеуслышание издевались над святой верой и затем скрылись неведомо куда; наконец, она отменила Индекс. Это было словно ее ответом на казнь колдуна, которого епископ Понтомский зажарил на железном стуле, на страх и потеху толпе. Однако дело этим не кончилось. Чемий получил в конце июля собственноручное письмо королевы, в котором она резко выговаривала ему за своеволие и предостерегала повторять подобные акты впредь. Епископ прочел письмо вслух своим ближним. «Теперь вы видите, что королева Иоанна продала себя Диаволу и даже подписалась в этом. Ее отец позволял жечь колдунов».
Расследование по делу смутьянов-монахов было запрещено, но церковь вела его на свой страх и риск, впрочем, безуспешно. В зале Сферы, после бегства еретиков, подобрали несколько бумажек, оброненных ими в суматохе. Архидиакон Басилар Симт, назначенный в тайную розыскную комиссию, хранил их у себя. На них были набросаны архиеретические мысли, но о том, чьей рукой это было сделано, листочки говорили Симту не больше, чем халдейские письмена.
В июле Симт получил письмо, написанное прекрасным почерком:
«Вам нет нужды знать, кто я, но я знаю, чего вы ищете, святой отец, и могу помочь Вам. Этого, полагаю, Вам достаточно. Мне известно, что в Вашем распоряжении находятся некие записки. Прошу вас сравнить почерк на них и на прилагаемых здесь бумагах: последние начертаны высочайшей рукой королевства».
Симт сравнил почерки. Сомнения не было — некоторые еретические заметки были написаны лично королевой Иоанной. Значит, это она выступала его оппонентом на диспуте… Потрясенный этим открытием, он не решился поведать тайну своим коллегам по комиссии. Он препроводил записки королевы и присланные анонимом бумаги Аврэму Чемию с собственным трепетным письмом.
Путь до острова Ре был неблизкий. Три недели Симт провел в страшном беспокойстве: что, если документы пропадут по дороге? Наконец пришел ответ из Понтома собственно, это был не ответ, а вопрос:
«Кто знает об этом, кроме Вас?»
Это успокоило Симта Уже недрогнувшей рукой он приписал ниже вопроса: Nemo — никто, и послал обратно гонца, еще не успевшего как следует отдышаться.
Тридцатого августа тот же лист бумаги вернулся к нему. После его Nemo стояло еще несколько слов подлинного князя церкви:
«Затворите эту тайну в себе и не ужасайтесь».