ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ

Мраморные залы. — Семейный круг. — Охота и развлечения.


«Есть доводы в пользу того, чтобы не содержать двор вообще, — писал Беджхот, — и есть доводы в пользу пышного двора, но нет доводов в пользу двора убогого». Король это признавал, как бы ему ни хотелось мирно жить с семьей в деревне. Введенный в военные годы режим экономии не мог измениться в одно мгновение. 11 ноября 1918 г. в Букингемском дворце символически распечатали двери винного погреба. В течение последующих трех или четырех лет постоянное снижение стоимости жизни, дополнительный доход от герцогства Ланкастерского и определенная экономия на хозяйственных расходах позволили королю в основном восстановить довоенное великолепие, прежнее гостеприимство и тот придворный этикет, которых требовала его роль монарха. В отличие от своего отца он не был своего рода импресарио, хотя ситуацию обычно чувствовал. Результат зачастую получался куда более запоминающимся, чем мог предположить король.

Иногда казалось, что в Лондоне снова наступил век Марии Антуанетты; в 1921 г., перед государственным визитом короля и королевы Бельгии, во дворец был вызван учитель танцев, чтобы разучить кадриль с герцогами Нортумберлендским и Аберкорном. Плюмажи и шлейфы, которые Уиграм считал препятствиями на пути прогресса, вновь появились на вечерних дворцовых приемах. Леди более зрелого возраста усиливали воздействие своей красоты с помощью целых созвездий бриллиантов; тем не менее ни одна из них не могла в этом отношении затмить королеву с ее украшенной золотом и серебром восьмифутовой цепочкой. Короля природа одарила менее щедро, однако его подкрепленное мастерством закройщика сдержанное достоинство вполне соответствовало сложившимся представлениям о том величии, какого требует монархия.

Подобные шедевры драматургического искусства время от времени оживлялись некоторыми причудливыми инцидентами и даже проявлениями эгалитаризма. Однажды лорд-гофмейстер так и не смог произнести имя молодой леди, которую следовало представить двору: она так нервничала, что попросту сжевала карточку со своим именем. В другой раз посол Соединенных Штатов дал знать, что не станет подрывать свою репутацию независимого человека, надев предписанные этикетом черные, до колен, панталоны. Принц Уэльский, более терпимый к нравам Нового Света, нежели его отец, вызвался стать посредником. Он и предложил, чтобы посол вышел из своего посольства в брюках поверх панталон; брюки потом можно будет снять в одной из раздевалок дворца, не отказываясь, таким образом, как от республиканских, так и от монархических традиций. Посол, однако, отказался от подобных ухищрений. «Папа будет недоволен, — писала королева, — какая жалость, что столь заслуженный человек оказался таким упрямцем». Другой американский посол также появился на вечернем приеме в брюках, хотя во время пребывания в Виндзоре все же носил там предписанные панталоны. «Мы ведем осторожные расспросы», — отмечал озабоченный Уиграм. Но когда вновь назначенный представитель Советской России запросил Кремль о том, должен ли он надевать в Букингемском дворце панталоны, то получил следующий ответ: «Если будет нужно, наденьте и юбку».

Подобное одеяние явно не подходило для королевских дневных приемов[111] — собраний, дававших верным подданным возможность реализовать их традиционное право доступа к королю. На них присутствовали только мужчины. В отсутствие женского общества король находил утешение в алом с золотом армейском мундире, который вновь надевал после нескольких лет ношения похожего на робу хаки. Этот спектакль произвел сильное впечатление на молодого уроженца Чикаго Генри Шэннона, который в 1923 г. добился чести быть представленным двору. В своем дневнике он оставил следующую запись:

«Это было великолепное зрелище… много самодовольства, пышности, плюмажей, хорошо подогнанных мундиров и истинно английских лиц. Мы ждали в очереди больше часа. Стоявший рядом со мной Фредди Анструзер был одет как Наследственный Главный Резчик Шотландии. Внезапно я услышал, как лорд Кромер объявил: „Представляется господин Шэннон!“ Я с максимальным достоинством сделал несколько шагов вперед и вот передо мной, на возвышении, в окружении двора и дипломатического корпуса, находится сам король. В его облике, кажется, есть что-то восточное, даже что-то от сиамского властителя, и я очень низко ему поклонился. Он наклонил голову, как будто что-то пробормотал, и я отступил на два шага, после чего повернулся и вышел».

Это пышное представление никогда, однако, не доводилось до абсурда. На следующий год во время одного такого приема король заметил, что два старших генерала надели сразу по восемь орденских звезд — в основном иностранных орденов. Подобная демонстрация доблести, постановил он, в будущем должна ограничиваться всего четырьмя звездами.

Шэннона также пригласили в Букингемский дворец на государственный бал в честь короля Румынии и его супруги королевы Марии, в которую король Георг когда-то был влюблен. Время оказалось к ней беспощадным, еще большую беспощадность проявил автор цитируемых ниже строк:

«Мы пришли с Домиником Брауни — два маленьких лорда Фаунтлероя,[112] в синем бархате со стальными пуговицами, со шпагами и в плоских шляпах, разве что без кружевных жабо. Люди из Форин оффис и придворные были в бело-зелено-золотом. Около десяти появились королевские особы и поклонились дипломатическому корпусу, чья скамья находится справа от трона. Королева Румынии выглядела довольно нелепо в своем зеленом, цвета морской пены, крепдешиновом домашнем халате, усыпанном золотыми рыбками. Двойные подбородки удерживались на месте с помощью нитей жемчуга, прикрепленных к экзотическому головному убору. Она была с головы до пят истинной королевой… из оперетты! Бал напомнил мне гравюру с изображением Венского конгресса и был не более оживленным».

Мистер Асквит, к которому после отставки король относился с большой предупредительностью, оставил не столь язвительное свидетельство королевского гостеприимства:

«Прошлым вечером мы ужинали во дворце, и мы, о чем я прошептал своему соседу, никак не могли понять, по какому же принципу они приглашали гостей, а именно лорда Лонсдейла и Редьярда Киплинга. С последним я всласть поговорил об охоте, боксе и других подобных вещах. Король был в своей обычной форме — категоричный, громогласный и очень дружелюбный; он весьма радовался тому, что наконец избавился от Л. Дж».

Более признательным гостем оказался граф де Сент-Олэр, который в 1921 г., после назначения его послом Франции, был вместе с женой приглашен на ленч к королю и королеве. Его предшественник, проведший в Лондоне двадцать три года, предупреждал нового посла, что во времена королевы Виктории еда во дворце была «отвратительной». Сент-Олэр, однако, нашел то, чем угощал ее внук, «превосходным; „Шато-Марго“ лучшего урожая было немного подогрето до нужной степени». Далее в его отчете написано следующее:

«Все было одновременно царственным и буржуазным: царственным с точки зрения происхождения и национальной одежды четырех слуг — шотландца, индийца, суданца и черного южноафриканца, символизировавших мировой масштаб Британской империи; буржуазным — из-за того маленького колокольчика, которым король их вызывал, поскольку слуги исчезали в соседней комнате сразу после того, как подавали каждое из двух или трех блюд, составлявших меню. Чтобы свести до минимума их присутствие, король собственноручно разливал напитки».

Если относительно космополитического характера прислуги Сент-Олэр, проявивший удивительную близорукость, явно ошибался, то ее численность все же подсчитал точно. Обычно слуг было значительно больше. Когда через несколько лет король с королевой ненадолго отправились отдохнуть на море, в предоставленный в их распоряжение дом герцога Девонширского, монарх сказал Понсонби, что взял с собой очень мало прислуги. Вечером, во время киносеанса, на который пригласили и слуг, Понсонби насчитал их сорок пять.


При всем его великолепии Букингемский дворец не был для короля настоящим домом. Здесь он работал над бумагами, встречался с министрами, устраивал приемы, на которых принимал королеву Румынии, графа Сент-Олэра и господина Генри Шэннона. Но сердце его принадлежало другим местам: осенью — Балморалу, а зимой — Сандрингему.

Даже Виндзор вызывал у него не столько любовь, сколько гордость. «С того момента, когда Вы только подходили к двери, — вспоминала принцесса Алиса, — где Вас встречали лакеи с напудренными волосами, домоправительница в черном шелке, дворцовый эконом и прочие, Вы чувствовали себя так, будто вступаете на порог древнего храма». Ни один храм, однако, не мог бы похвастаться банкетным залом, где за одним длинным столом могли усесться сразу 200 чел.; залом Ватерлоо, увешанным написанными Лоуренсом портретами, которые знаменовали победу союзников в 1815 г. («Alors pour battre Napoleon, — полтора века спустя спрашивал генерал де Голль, — il vous a fallu tous ces messieurs?»[113]); анфиладой обеденных залов — красного, зеленого и белого, каждый из которых выглядел еще более величественно, нежели предыдущий; шедеврами Рембрандта и Ван Дейка, Каналетто и Стаббса; библиотекой, в которой хранились многочисленные рисунки Леонардо и Хольбейна, миниатюры Хиллиарда и Оливера; искусными образцами мебели и часов, оружия и научных инструментов, изделий из фарфора, серебра и бронзы. «Это же сокровищница Нибелунгов!» — воскликнула приглашенная на обед в Букингемский дворец жена германского посла. Ей еще только предстояло посетить Виндзор.

Подобное великолепие могло бы ошеломить человека более эрудированного, однако король воспринимал все это вполне спокойно. «Здесь все самое лучшее», — говорил он, озирая свои владения. Датами и тому подобными вещами пусть занимаются жена, у которой есть к этому интерес, и библиотекари, ученые парни вроде Фортескью и Моршеда. Была, однако, одна вещь, которой он дорожил: посеребренная статуэтка леди Годивы. Причина заключалась в том, что однажды подслеповатая королева Греции Ольга, глядя на нее, пробормотала: «А, дорогая королева Виктория!» Впоследствии рассказ об этом прочно вошел в королевский репертуар.

Королева пополняла виндзорские коллекции с педантичностью исследователя и жадностью хищника. Первое проявлялось в том, что даже самые скромные вещи снабжались собственноручно ею написанными этикетками; второе — в той жесткой хватке, которую она проявляла, покупая или выпрашивая различные раритеты. Не все рассказы о ее настойчивости следует считать преувеличенными. Посещая дома друзей, знакомых и даже незнакомых ей людей, а иногда просто напрашиваясь на приглашение, она становилась перед желанным предметом и сдержанным тоном произносила: «Я ласкаю его (ее) глазами». Если за этим не следовал щедрый жест, королева возобновляла тур по дому. Однако перед уходом останавливалась перед дверью и спрашивала: «Можно мне вернуться, чтобы попрощаться с тем замечательным маленьким шкафчиком?» Если даже этот хватающий за душу призыв не был принят и не трогал каменное сердце хозяина дома, тот впоследствии получал письмо с предложением продать приглянувшуюся королеве вещицу. Этому последнему натиску могли противостоять лишь немногие. Так, лорд Линкольншир запросил и получил 300 фунтов за выполненную из неглазурованного фарфора статуэтку, изображающую группу сыновей Георга III. А когда лорда и леди Ли попросили продать маленький портрет Карла II, они ответили, что сочтут за честь, если королева примет его в подарок, — «с нашим глубочайшим почтением». Это она сделала без возражений, взамен прислав фотографию с дарственной надписью, обрамленную, как она пояснила, «индийской парчой, которую я сама покупала в Бенаресе».

Почти в той же мере, как и портреты членов королевской семьи, королеву интересовали миниатюрные предметы — увлечение, охватившее большинство коронованных особ в Европе. Но если те довольствовались крошечными резными зверюшками и прочими безделушками работы Фаберже, то лишь королева могла похвастаться имеющимся у нее в Виндзоре самым грандиозным в мире кукольным домиком. На его проектирование, строительство и оформление понадобилось более трех лет; домик был сделан в масштабе один дюйм к одному футу — точно по Свифту с изображенной им в «Путешествии Гулливера» Лилипутией. Архитектором проекта был сэр Эдвин Лютьенс, садовником — мисс Гертруда Джекилл, библиотекарем — принцесса Мария Луиза. Их творческое вдохновение воплотили в жизнь 500 дарителей, 250 ремесленников, 60 художников и 600 человек, пожертвовавших книги в библиотеку.

Ведущие художники того времени оформляли стены и потолки, рисовали картины, которые должны были висеть на стенах, или пополняли предназначенные для библиотеки папки с акварелями и гравюрами. У дома был фасад длиной 102 дюйма,[114] выполненный в стиле Ренессанса; садик с кустами и цветами; гараж с «роллс-ройсом» и «даймлером»; винный погреб с марочными винами высшего качества. В сейфе хранился оформленный на домик страховой полис, на кухне — набор золотых сковородок, в королевском гардеробе — сиденье-трость и фельдмаршальская шпага. В кладовой находились королевские регалии, в детской — игрушки, в продуктовом шкафу — мармелад. Образцом технической выдумки служили лифты и туалеты. Фарфор и столовая посуда, клюшки для гольфа и дробовики, авторучки и ящики для бумаг, коллекция марок в альбоме — ничего не забыли. В списке лиц, пожертвовавших королеве эти миниатюрные сокровища, немало придворных — среди них Бут, Чиверс, Чабб, Данхилл, Дьювин, Гиббонс, Гилби, Пурдэй, Раунтри, Так, Веджвуд и Уилкинсон. Лорд Уоринг, пожалование титула которому в свое время вызвало много неодобрительных комментариев, подарил мебель для будуара королевы. Среди других преданных дарителей значится леди с очаровательным именем — мисс Куини Виктория Бир.[115] Самым младшим здесь был пятилетний Найджел Николсон, сын будущего королевского биографа, которого убедили расстаться с миниатюрным комодом. Но даже королевский заказ не удержал Лютьенса от характерных для него шуток. Полог над кроватью королевы расшит шелком — переплетенными инициалами М. Дж. и Дж. М. Как пояснил Лютьенс, они означают «Можно Джорджу?» и «Джорджу можно».[116]

Под твердым руководством принцессы Марии Луизы, собственноручно написавшей две тысячи писем, была собрана целая библиотека книг современных авторов — каждая размером не более крупной почтовой марки. Макс Беербом презентовал фантастическую повесть, несколько напоминающую «Приключения Алисы в Стране Чудес», Хилэр Беллок — притчу на тему коррупции в политической жизни, Конан Дойл — книгу о новых приключениях Шерлока Холмса, М. Р. Джеймс — историю под названием «Кукольный дом с привидениями». Среди даров были также поэмы Нарди и Олдоса Хаксли, Киплинга, Хаусмана и Сассуна. Сомерсет Моэм прислал циничный рассказ, Холден — монографию о гуманизме. Хирург-гинеколог сэр Джон Бланд-Саттон подарил трактат о хирургии, в том числе о методах лечения травмы глаз и заживления легких. Асквит прислал отрывок одной из своих ранних речей, но тут же назвал всю эту затею «совершенно бессмысленным упражнением». Лишь Джордж Бернард Шоу отказался что-либо прислать, причем, как заметила принцесса, «в весьма грубой форме».

Королева попросила Лютьенса сделать так, чтобы она могла открывать домик сама, не призывая на помощь слуг. Весь этот вздор доставлял ей величайшее удовольствие.

У ее мужа в Виндзоре также было чему порадоваться, а именно — обществу своего старого наставника каноника Дальтона. В качестве награды за преданную службу ее внукам, принцу Эдди и принцу Джорджу, королева Виктория в 1884 г. назначила его членом капитула церкви Святого Георгия. Сорок лет спустя, на девятом десятке, он все еще был здесь. «Его сутулое, худое тело, — писал позднее принц Уэльский, — казалось, было вытесано из того же серого камня, что и сам замок». Однажды, прогуливаясь со своим молодым другом возле Фрогмора, Дальтон вдруг наткнулся на могилу одной из собак королевы Виктории. «Бывало, я кормил этого пса булочками, — сказал он, — а теперь даже его памятник разрушается». И он протянул руку, чтобы коснуться бронзового хвоста, уже отломанного от тела. Этот портрет, изображающий мягкого, тоскующего по прошлому старого каноника будет, однако, неполным. Вот что писал его коллега-священник:

«Властность его натуры, только усилившаяся благодаря абсолютной независимости, которой он наслаждался, будучи наставником короля Георга V, не давала Дальтону понять все значение — или хотя бы необходимость — коллективной ответственности. Когда в Виндзоре он вернулся к церковной жизни, для него было почти невыносимо даже думать о том, что кто-то имеет равное с ним право голоса в капитуле. На каждое заседание он являлся исполненный решимости и готовый к борьбе, лишь бы не дать коллегам, которых он презирал, поступить по-своему. Такое поведение Дальтона делало его коллег несчастными; ущерб, нанесенный капитулу, был не меньше, чем ущерб личной жизни каждого из нас. Искрометный темперамент не давал Дальтону возможности выражать свое презрение только на наших собраниях — он делился своим мнением и с людьми из замка».

Грубоватый юмор, призванный подбодрить юных морских офицеров, нарушал атмосферу как монастыря, так и дворца. Одного каноника, перенесшего приступ флебита, он спрашивал: «Ну как там Ваши мелкие неприятности?»[117] Про другого Дальтон говорил: «Если король пошлет его своим представителем на мои похороны, я выскочу из гроба и испорчу все представление». Но особенно он прославился громогласным чтением отрывков из Библии, когда слова Всемогущего произносил рокочущим басом, а Исайи — пронзительным фальцетом. А когда однажды толпа туристов попыталась пройти за ним в боковой придел, каноник заявил: «Вам не следует туда ходить. Я как раз собираюсь совершить самоубийство».

Тем не менее его интеллект был таким же мощным, как и его голос, и король доверил ему начальное религиозное образование своих сыновей. Дальтон к тому же оказался не лишен амбиций. Королевская семья, избавленная от его наиболее возмутительных выходок, пыталась обеспечить ему продвижение по службе. По настоянию сына король Эдуард VII предложил назначить Дальтона настоятелем Вестминстерского аббатства, однако премьер-министр лорд Солсбери предпочел более уравновешенного кандидата.

В 1917 г., когда в Виндзоре освободилось место настоятеля, у Дальтона вновь пробудились надежды; хотя эта должность, как и большинство должностей епископов и настоятелей, находилась в распоряжении премьер-министра, решающее слово по традиции оставалось за сувереном. Однако к этому времени даже король не решился устраивать скандал, назначив на высокий пост своего самовластного старого наставника. Должность настоятеля досталась Альберту Бейли, крестнику королевы Виктории и племяннику ее любимого прелата настоятеля Стэнли. Говорят, что, узнав эту новость, Дальтон заставил короля пережить несколько самых неприятных в его жизни минут. В первый день его появления в Виндзоре Стамфордхэм предупредил нового настоятеля: «Думаю, что без преувеличения могу сказать, что Дальтон в течение четверти века отравлял жизнь вашему предшественнику». Бедному Бейли пришлось терпеть эти муки лишь четырнадцать лет — до 1931 г., когда Дальтон умер на девяносто втором году жизни.


Когда король после ночного путешествия выходил на станции Баллатер из королевского поезда, обходил почетный караул, выстроенный одним из шотландских полков, и в карете или на машине проезжал оставшиеся восемь миль, ему всегда казалось, что он возвращается домой. «Рад спустя шесть лет снова оказаться в этом дорогом сердцу месте, — писал король в августе 1919 г., — и снова увидеть всех наших милых людей». Он действительно любил их за независимость и прямоту суждений. Через несколько месяцев после его смерти священник близлежащей церкви в Крати отметил прибытие короля Эдуарда VIII и миссис Симпсон чтением проповеди о Нероне.

Когда проблемы Вестминстера и Уайтхолла не слишком ему досаждали, король впадал в игривое настроение. «И как тебя зовут?» — спрашивал он крошечную внучку своего коллеги-охотника. «Меня зовут Энн Пис Арабелла Макинтош из Макинтоша», — отвечала девочка. «Ах вот как! — смиренно говорил король. — А я просто Георг».

В период между двумя войнами этикет в Балморале был не таким строгим, как в Букингемском дворце, но все же царившая там атмосфера оказалась далека от неформальной. За стол король садился в шотландской юбке и с орденом Чертополоха. На небольшом приеме прислуживали восемь лакеев и играли пять волынщиков. На ленч подавались три блюда, на обед — шесть. Точно такой же упорядоченной роскошью были обставлены пикники, проводившиеся на берегах озера Лох-Мьюик: кортеж из огромных темно-бордовых «Даймлеров» с позолоченными радиаторами медленно пробирался по узким каменным дорожкам; лакеи распаковывали корзины с деликатесами и подавали их гостям и хозяевам; иногда шеф-повар в высоком белом колпаке жарил свежевыловленную форель. На мужчинах были плотные твидовые бриджи, длинные шерстяные чулки, превосходно начищенные спортивные ботинки и шляпы; женщинам, одетым примерно так же, все же не разрешалось надевать брюки даже во время прогулок на горных пони.

За исключением подобных перерывов, в ежедневной программе короля все же преобладала охота. Он превосходно стрелял как из винтовки, так и из дробовика; однажды он не смог удержаться от искушения похвастаться и написал другу, что подстрелил самого крупного оленя, когда-либо добытого в Абергельди, — весом 21 стоун 11 фунтов,[118] но в конце все же приписал: «Сожги эту чепуху, после того как прочтешь». Его достижения в тетеревиной охоте были легендарными. В 1921 г. Эрик Линклейтер и несколько его друзей-студентов решили провести недорогой отпуск в горах Шотландии и заработать немного денег в качестве загонщиков. В один прекрасный день их услуги не понадобились, и король заметил, что они стоят без дела. Тогда «грубоватым, но все же добродушным» тоном он пригласил молодых людей посмотреть, как он стреляет. Вот как Линклейтер описывает это достопамятное событие:

«Они летели в огромном количестве и на большой скорости, поскольку ветер был попутным; склон холма определял направление их движения, и король с непогрешимой точностью сбивал их. К этому времени мы уже имели представление об охоте и могли оценить тот факт, что каждая птица, пораженная выстрелом короля, была мертва уже к моменту падения на землю. Если налетала большая стая, за которой уже надвигалась следующая, то в момент, когда первая из сбитых птиц падала на землю, в воздухе еще продолжалось падение двух, трех, четырех мертвых птиц. Король стрелял так, как обычный первоклассный стрелок может только мечтать. Это были настоящее мастерство, идеальная стрельба. Пока мы наблюдали за его действиями — а мы знали, на что обращать внимание, — ни одна птица не спустилась вниз, неровно взмахивая крыльями, все камнем падали на землю. Двое или трое из наших стрелков также были неплохи, но королю они и в подметки не годились».

Королеве стрельба совсем не нравилась, но, не желая расстраивать короля, она никогда ему об этом не говорила. «Было так скучно, — говорила она об одном таком мероприятии, — что я бы с удовольствием сменила обстановку». Балморалский климат — Эшер называл его «холодным, серым и неприступным» — тоже был ей противопоказан. Но главное — никто здесь не разделял ее интереса к музеям и картинным галереям, антиквариату и аукционам. Однажды осенью она, к своей радости, вдруг узнала, что в соседнем доме остановился самый большой эстет из ее крестников, сэр Майкл Дафф, и тут же пригласила его на обед. Но едва королева начала расспрашивать гостя, король недовольно проворчал: «Опять ты за свое, Мэй, — мебель, мебель, мебель…» После смерти мужа королева Мария предпочитала проводить сентябрь в дворце Холируд, в Эдинбурге, любуясь шотландскими древними монументами и посещая деревенские дома.

Для облегчения государственных забот короля во время его отпуска в Балморале присутствовал дежурный министр. Поскольку его роль была скорее официальной, нежели светской, долгое время считалось, что приглашение не распространяется на его жену. Однако в 1925 г. Стэнли Болдуин предложил, чтобы его сопровождала госпожа Болдуин. Дворцовый эконом сэр Дерек Кеппел с величайшей учтивостью отказал. «Их Величества, — писал он личному секретарю премьер-министра, — с нетерпением ждут визита господина Болдуина, и я надеюсь, что Вы совершенно ясно объясните ему, что лишь недостаток места не дает возможности сделать исключение из давно установившегося правила, которое я уже цитировал». Несмотря на грубый шарм, которым он якобы обладал, Болдуина нельзя было назвать особенно приятным гостем. Когда королева спросила его об одном конфиденциальном политическом вопросе, он отказался отвечать, хотя муж разрешил ей просматривать красные портфели еще будучи принцем Уэльским. «Он обращается со мной как с любопытной маленькой девочкой», — жаловалась королева на премьер-министра.

Невилл Чемберлен во время пребывания в Балморале оставил о себе более благоприятное впечатление, успешно сочетая энергичную работу и деревенские забавы — охоту и рыбную ловлю. Он сам однажды сказал так: «Я здесь знаю каждый цветок; С.Б. не знает ни одного. Я знаю каждое дерево; С.Б. не знает ни одного. Я стреляю и ловлю рыбу; С.Б. не делает ни того, ни другого. И тем не менее он считается человеком деревенским, а я — городским». Однажды, приглашенный на охоту в четверг, он попросил разрешения взять свой ленч и порыбачить на реке в пятницу. Король посчитал это безумной затеей — и оказался прав. В письме к своей сестре Чемберлен подробно описал, как он на протяжении десяти миль, плывя по течению реки, тщетно пытался ловить рыбу. Река, писал он, «представляла собой тоненький ручеек с водой чистой, как джин, при этом яркое солнце освещало на дне каждый камушек». Болдуин же в такие дни запирался в затхлой спальне и читал «Настоящий рыболов» Айзека Уолтона.

В качестве примечания можно привести еще один эпизод с Чемберленом, правда, относящийся уже к последующему царствованию. Осенью 1938 г. король Георг VI тщетно убеждал его задержаться на охоте в Балморале еще на один день, предлагая вовремя доставить его самолетом в Лондон, на предстоящее заседание кабинета. Чемберлен отказался: он ни разу еще не летал, не любит звук самолета и надеется, что летать ему никогда не придется. Через две недели он вылетел в Берхтес-гаден; это был первый из трех его визитов к Гитлеру, закончившихся злополучным Мюнхенским соглашением.


Согласно завещанию покойного мужа, королева Александра продолжала жить в Сандрингеме — огромном здании, населенном лишь призраками эдвардианской эпохи. Погруженная в глухоту, она упорно боролась за то, чтобы вернуть сюда блеск прежних счастливых дней. Лорд Линкольншир так писал о последнем годе ее жизни: «Слух у нее пропал, зрение далеко от идеального. Тем не менее с ней остались прежнее изящество и очарование, а также ее чудесная улыбка. Она никогда не жалуется и сохраняет прелестную стройную фигуру».

В Сандрингеме королева все же была не одна. С ней жила ее единственная незамужняя дочь принцесса Виктория, которая до конца оставалась с матерью, хотя ее сердце отчаянно жаждало любви. В свое время лорд Солсбери, после смерти его первой жены Анны Ротшильд, считался вполне подходящим претендентом на ее руку. Другими возможными женихами были германские принцы, но ни одного из них королева Александра не удостоила бы даже улыбки. В своих увлечениях принцесса Виктория иногда проявляла большую смелость. В 1908 г. в Виндзоре она весь вечер после ужина протанцевала с дипломатом лордом Грэнвиллем — слуги уже начали сворачивать ковер. «Думаю, это нельзя полностью одобрить», — отмечал один из гостей. Один из друзей, однако, остался ей верен — это был адмирал Фишер, старше принцессы почти на тридцать лет. Вот что он писал о ней, когда Виктория только вступила в средний возраст: «Принцесса Виктория, которая всегда была тощей, долговязой и анемичной, вдруг обрела пышную фигуру и розовое, округлое лицо! Она выглядит весьма привлекательно, о чем я ей и сказал, а высокий рост делает ее чрезвычайно импозантной». Тем не менее продолжительное пребывание в старых девах и одиночество сделали свое дело. Всегда презрительно относившаяся к морганатическому происхождению своей невестки и одновременно завидовавшая ее образованию, принцесса мстила тем, что чересчур демонстративно выражала любовь к брату. Королева так сильно страдала от тех проникновенных телефонных бесед, которые подолгу вела с королем принцесса Виктория, что на всю жизнь приобрела отвращение к этому аппарату. Принцесса неоднократно являлась инициатором неприятных маленьких стычек, когда вставал вопрос, кому должна принадлежать та или иная картина или еще какая-нибудь вещь. Такова была цена, которую королевская семья платила за ее самоотверженную заботу о королеве Александре.

Старую королеву продолжали боготворить двое оставшихся с ней придворных — ее придворная дама мисс Шарлотта Кноллис, сестра бывшего личного секретаря короля, и сэр Дайтон Пробин, прослуживший королевской семье более полувека. В 1857 г., во время восстания сипаев в Индии, он был награжден крестом Виктории, хотя эту награду довелось увидеть лишь немногим: ее скрывала патриархального вида борода, доходившая ему до пупа. В отличие от Шарлотты Кноллис, чья преданность королеве Александре доходила до самозабвения, Пробин был весьма примечательной личностью не только внешне, но и по характеру. Речи его бывали весьма язвительными; вот что он, например, говорил о господине Гладстоне: «Я молю Бога, чтобы его тотчас же заперли в сумасшедшем доме и тем самым спасли империю от разрушения, к которому он ее толкает. Если же он не безумец, то наверняка предатель». Однако его политические взгляды не всегда были столь ортодоксальными. Так, на девяносто втором году жизни он совершил путешествие из Сандрингема в Лондон, чтобы проголосовать за Черчилля, выставившего свою кандидатуру против официального кандидата консерваторов на дополнительных выборах. Он также заявлял, что Ллойд Джордж «выиграл для нас войну, что вряд ли сделал бы Асквит, если бы остался премьер-министром».

Преданность Пробина королеве Александре, которую называл «благословенной леди», была абсолютной. Как ее финансовый опекун, он мало что мог сделать, чтобы хоть немного сдержать ее чрезмерную расточительность и импульсивную щедрость; дабы как-то это компенсировать, он перестал получать собственное жалованье. Об отставке даже не помышлял. Подобно самой королеве Александре, своего монарха он неизменно именовал не «королем», а «королем Георгом». Король и королева с уважением относились к «милому старому Пробину» и с беспокойством следили за его хрупким здоровьем. Однажды он едва не умер, потеряв сознание в присутствии многих людей, из которых никто не догадался расстегнуть тугой воротничок его дворцовой формы. Памятуя об этом, королева Мария всегда носила в своем ридикюле перочинный ножик.

Королева Александра и ее немногочисленное окружение прожили в Сандрингем-Хаус более половины срока царствования ее сына. Когда зимой 1925 г. она умерла, король и королева решили оставить Йоркский коттедж. «Очень печально, что сегодня мы в последний раз ночуем в этом милом маленьком домике, в котором провели тридцать три очень счастливых года», — писал король. Королева, которая вроде бы тоже должна была радоваться расставанию с тесными комнатами, безликой мебелью и постоянным запахом кухни, также сожалела об отъезде и писала, что ей очень не хочется оставлять «очень уютный и удобный дом». Тем не менее, сделав этот решительный шаг, они вскоре полюбили новое, более просторное жилище. «Вы будете удивлены, увидев, каким комфортабельным сделала королева этот безобразный дом, — говорила леди Десборо Артуру Бальфуру, — построенный, как Вы помните, моим двоюродным дедушкой и проданный по безумной цене лордом Пальмерстоном».

Кроме некоторых гобеленов, вытканных по рисункам Гойи и подаренных королю Эдуарду испанским королем Альфонсом XII, в Сандрингеме не было ни одной приличной картины, предмета обстановки или какого-то иного произведения искусства. Однако все здесь было солидным, свободным от показной роскоши и находилось в безукоризненном состоянии. «Прекрасно оборудованные письменные столы, удобные кровати, ярко горящие камины в спальнях», — отмечал один из гостей. Другой гость был очарован доставшейся ему ванной комнатой с написанным на стене лозунгом: «Чистота граничит с благочестием», — ванной, украшенной розами и тремя раковинами, каждая из которых была снабжена пометкой: для головы и лица, для рук, для чистки зубов. Король любил лично провожать вновь прибывших гостей в отведенные им комнаты, чтобы проверить, все ли там в порядке. Однажды, когда приехал Биркенхед, король заметил, что по чьему-то недосмотру огонь в камине не горит; тогда он опустился на колени и, держа в руках коробку спичек, усиленно дул до тех пор, пока не появилось пламя. Иногда его дружелюбие даже пугало. Когда у его разнервничавшейся соседки за обедом упала в суп длинная заколка для волос, король попытался подбодрить ее вопросом: «Вы собирались здесь есть улиток?»

Жизнь в Сандрингеме требовала большой жизнестойкости, даже от женщин. Во время охотничьего сезона они садились завтракать в дневной одежде, затем переодевались в плотный твид, чтобы отведать ленч на природе, для чая надевали изысканные платья в аскотском стиле, а на ужине появлялись уже в полном облачении. Мужчины сменяли бриджи брюками и надевали вечерние пиджаки; король, с белым цветком в петлице, всегда носил звезду и ленточку ордена Подвязки. Единственно неформальным был только завтрак, еще более оживлявшийся присутствием королевского попугая по имени Шарлотта — ему дозволялось свободно летать по комнате. Лишь один Чарлз Каст осмеливался жаловаться, когда птица опускала клюв в его тарелку. Если птица устраивала беспорядок, король запускал в нее горчичницей — королеве не нравилось такое поведение Шарлотты. Общение с птицей он находил весьма приятным. Отправившись в круиз по Средиземноморью, Георг писал Уиграму: «Рад, что с Шарлоттой все в порядке и что горничная о ней заботится».

Охотничьи обеды готовились с той же тщательностью, что и государственные приемы, а ужин представлял собой скорее церемонию, нежели просто прием пищи. Приезжий священник отмечал, что за столом восьми гостям прислуживали десять лакеев: пятеро в темно-синих ливреях с золотыми пуговицами, пятеро — в красных. Пища была обильной, перемены — нескончаемыми. Однажды вечером, заметив, что его личный библиотекарь мало себе накладывает, король пророкотал: «Моршед не ест сливки! Не беспокойтесь, они все равно Ваши». Гордился он и своими теплицами. Когда один из друзей с восхищением спросил его, откуда взялись нектарины, король пояснил: «С моего приусадебного участка». Уезжавшие на поезде в Лондон гости увозили с собой в дорогу ленч, состоявший из множества блюд, а также вино, портвейн, кофе и даже сигареты: все это было упаковано в корзинку с надписью: «Его Величество король». Железнодорожные служащие должны были забрать корзинку на станции «Ливерпуль-стрит» и отправить обратно в Норфолк.

Рождество в Сандрингеме было сугубо семейным праздником, на котором немногочисленные придворные присутствовали лишь по необходимости. Ритуал начинался в сочельник с раздачи мяса работникам поместья — довольно спокойного мероприятия, проводившегося в большом каретном сарае и длившегося около часа. Куски туши, в общей сложности весившие как пять быков, были разложены на столах, украшенных ветками падуба; работники получали их завернутыми в белые полотенца. В рождественское утро совершалась прогулка по парку — до сандрингемской церкви, после чего следовал обмен подарками в бальном зале. На столе, где были разложены подарки, каждому было выделено место, отделенное от других розовой лентой. По свидетельству леди Уиграм, королева в 1926 г. подарила королю картину Маннингса, изображавшую процессию из экипажей в Аскоте; король преподнес королеве большую ромбовидную брошь с эмблемами всех полков Гвардейской бригады. Принц Уэльский получил с десяток пробок для винных бутылок, каждая из них была украшена его эмблемой — выполненным в серебре так называемым «плюмажем принца Уэльского» из трех страусовых перьев. Леди Уиграм подарили кашемировую шаль, корзину роз, старинную коробочку для чая из панциря черепахи, серую кожаную сумку, театральную сумочку с золотым тиснением, две маленькие эмалированные шкатулки и пепельницу.

За ужином на столе стояли вазы с рождественскими розами и лежали ярко-алые щипцы для орехов. За исключением короля, все были в бумажных шляпах: королева — в митре, принц Уэльский — в шапочке, изображающей голову пингвина, юная герцогиня Йоркская — в дамской шляпе с полями козырьком. После ужина четыре принца и герцогиня приглушенными голосами распевали песни из репертуара мюзик-холла. Находившийся в дальнем конце комнаты, король, не разобрав слов, сказал: «Вы только посмотрите на моих ребят — как славно они поют рождественские гимны!» После этого король завел граммофон, зазвучали «Травиата» и «Дубинушка». Внезапно раздалась мелодия, показавшаяся всем присутствовавшим смутно знакомой; после нескольких тактов они поняли, что это национальный гимн, и дружно встали. От этой шутки на короля напал приступ смеха: «Вы так увлеклись разговором, что я гадал, сколько пройдет времени, прежде чем вы все встанете».

В своем сандрингемском поместье король наслаждался доставшейся ему ролью сквайра. По меркам того времени он хорошо платил рабочим, любил заходить в их дома, тактично выражал сочувствие в случае чьей-то смерти или другого семейного несчастья. Одной из любимых у него была история о мальчике, которому он однажды вечером помог с уроком математики; через несколько недель тот почему-то отказался от вновь предложенной ему помощи. «О, как я понимаю, ты уже и сам прекрасно во всем разбираешься!» — сказал король. «Нет, сэр, — ответил мальчик, — просто в прошлый раз Вы решили неправильно». Король любил лично удостовериться, как идут дела той или иной службы, особенно в теплицах и на конюшне, которые по воскресеньям часто показывал посетителям. В такого рода экскурсиях не было ничего официального. Однажды король заметил, что его сестра, королева Норвегии, держит специальный платочек для своего маленького спаниеля. Оставшуюся часть пути он изводил ее вопросами типа: «А где его галоши?» или «Не забудь его таблетки от кашля». В более серьезном духе проходила экскурсия, организованная для премьер-министра Северной Ирландии лорда Крейгевона, которого король пригласил взглянуть на свои опыты по выращиванию льна, — до короля в Норфолке этим не занимались.

И конечно, огромное значение для короля здесь имела охота, служившая постоянным источником развлечений и психологической разрядки. Между Сандрингемом и соседним поместьем Холкэм, принадлежавшим лорду Лейсестеру, существовало непрекращающееся соперничество, причем не всегда дружелюбное. Хотя Сандрингем по размерам был наполовину меньше Холкэма, король хвастался, что убил в три раза больше куропаток. Нельзя сказать, что Лейсестер не пытался его догнать. Когда кто-то говорил ему, что кладбище в Холкэме чересчур заросло, он отвечал: «Чепуха, это наилучшее место в Англии для разведения куропаток».

Каждый год в Сандрингеме отстреливалось более 20 тыс. голов дичи, еще примерно 10 тыс. — в арендованных поместьях. В основном это были разводимые здесь же фазаны, так что главному смотрителю фазанов господину Ф. У. Бленду — прослужившему в поместье более полувека коренастому, бородатому йоркширцу в бутылочно-зеленой ливрее с золотыми пуговицами и шляпе с квадратным верхом — как гости, так и придворные могли задать неприятные вопросы, касающиеся не только числа птиц, но и той легкости, с которой их можно было подстрелить. «В парке и в садах — везде видны фазаны, — писал один священник, — поместье буквально ими кишит». Дайтон Пробин как-то говорил лорду Линкольнширу: «Король здесь охотится. И это называется охотой — стрелять ручных фазанов! Меня такая охота приводит в замешательство». А королевский конюший и друг сэр Брайен Годфри-Фоссетт писал в дневнике: «Здесь огромное количество фазанов, но — увы — не от щедрости природы; на самом деле некоторые из них совершенно ручные». Укрытия для дичи, установленные еще во времена короля Эдуарда, способствовали тому, чтобы птицы летали невысоко и не очень быстро. За широкой стеной из подстриженных соответствующим образом вечнозеленых растений сидели в засаде стрелки и заряжающие; некоторые из них едва ли были подвижнее подстерегаемых ими фазанов. Короля Георга, который мог с легкостью сбить фазанов, летевших выше всех и быстрее всех, вероятно, иногда это все раздражало. Тем не менее он был привержен традициям — если это устраивало его отца, значит, должно было устраивать и его. Лишь в конце царствования Георга VI ручные фазаны уступили место диким, а искусное насаждение лесов позволило обеспечить даже равнинному норфолкскому пейзажу необходимое количество фазанов.

В отличие от отца король редко приглашал на охоту гостей, которым недоставало охотничьего мастерства; ему нравилось наблюдать, как птицы, пораженные меткими выстрелами, аккуратно падают с неба. Однажды сэра Сэмюэля Хора впервые пригласили погостить в Сандрингем — скорее как норфолкца, а не члена кабинета. Хор и его жена, которые в то время проводили отпуск в Швейцарии, не смогли купить билеты на поезд и с извинениями отказались. Через два или три дня леди Мод Хор упала и сломала ногу. Король в шутку назвал это Божьей карой за то, что они отказались принять королевское приглашение. Больше в Сандрингем чету Хор не приглашали.

«Какой толк от дома, если вы в нем не живете?» — любил спрашивать господин Путер, и король непременно бы с ним согласился. Как хозяин добросовестный (во время государственных визитов) и щедрый (в относительном уединении Сандрингема и Балморала), гостем он был редким и беспокойным. Лишь дважды за все послевоенные годы его уговорили совершить государственные визиты к коллегам-монархам: в 1922 г. — в Бельгию и в 1923 г. — в Италию. Во время первого визита они с королевой остановились во дворце Лаэкен, где шестьюдесятью годами раньше отец предложил руку и сердце его матери. «Весьма комфортабельные комнаты, — писал он, — однако Мэй живет в одном конце дворца, а я — в другом, к тому же дом очень большой. Это не очень удобно». Королева Мария была не меньше мужа огорчена тем, что их разлучили: Однажды посреди ночи она вдруг услышала, что дверь ее спальни тихо открывается. Включив свет и выглянув за ширму, королева увидела «его милое печальное личико». Король нашел к ней дорогу — один и в темноте.

Время от времени министры пытались убедить его в необходимости улучшить отношения с теми или иными странами, совершив заграничную поездку. Король на это отвечал, что его отец поступал так во имя мира, и что же получилось в результате? Первая мировая война. Он возразил более резко, когда ему предложили нанести государственный визит в Голландию: «Амстердам, Роттердам и прочие дамы! Будь я проклят, если это сделаю».

Даже находясь в Лондоне, король предпочитал обедать лишь в обществе королевы и принцессы Марии (до ее замужества). Время от времени он проводил вечер в доме кого-нибудь из друзей или политических знаменитостей, но и тогда король настаивал на том, чтобы за столом было немного народу, ужин длился не более часа и рано заканчивался. За этим могла последовать игра в карты. Шэннон записал разговор со своим другом лордом Гейджем, входившим в ближайшее окружение короля:

«Джордж Гейдж сегодня вечером возил короля и королеву к Роксбургам — ужинать и играть в бридж. Когда он вышел в своем придворном костюме, который его несколько полнит, я сказал: „Возьми с собой деньги — может, придется уплатить королевские долги“. На это он возразил: „Я ведь еду с Георгом V, а не с Георгом IV“. Однако где-то в конце вечера король спросил его: „У Вас есть деньги, Гейдж?“ И вместе они смогли собрать всего 2 фунта!»

Керзон нанимал комика Джорджа Роби, чтобы тот после ужина развлекал короля с королевой. А во время королевского визита в Ноусли Дерби однажды воспользовался услугами Жоржа Карпентье и его спарринг-партнера, которые провели показательный поединок в соседней школе верховой езды. Французские газеты с восторгом писали о «двух Жоржах», однако в Англии многие сочли такой спектакль неприличным.

Дерби был одним из немногих старых друзей короля, у кого он любил останавливаться. Любил также навещать герцога Ричмондского во время гудвудских скачек и герцога Девонширского во время тетеревиной охоты в Болтон-Эбби. «Хотя она длится всего три дня, — писал Крюэ об одной из таких поездок, — но требует едва ли не столько же подготовки, сколько и торжественный прием». Несмотря на скрупулезное планирование, в загородном доме герцога иногда приходилось проводить экстренное заседание Тайного совета. «Лег спать в 2 ч. 15 мин., — записал король во время пребывания в Болтон-Эбби, — очень сонный и весьма раздраженный».

Поскольку король не проявлял интереса к экскурсиям, королеве также приходилось умерять свое любопытство. Как-то он написал ей о поездках своей матери: «Захотелось же ей проделать такой путь, чтобы пробыть в Шотландии всего девять дней, а в Норвегии — три; как это дорого и как непрактично! Слава Богу, ты не такая; это свело бы меня с ума». Но когда королева Мария все же выбиралась из дома одна, то была столь же требовательной гостьей, как и ее муж. На время поездки в Холкер — один из домов, принадлежащих семейству Кавендишей, она взяла с собой девять слуг: двух камердинеров, одного лакея, одного пажа, двух шоферов, одну придворную даму, одну служанку придворной дамы и детектива. Предварительно хозяевам был направлен список ее требований:

1. Возле спальни королевы должно быть поставлено кресло, в котором будут по очереди всю ночь сидеть лакей или паж (пажом не слишком удачно назывался мужчина пятидесяти лет от роду).

2. В течение дня через каждые два часа в ее спальне необходимо ставить свёжеприготовленный ячменный отвар.

3. Лед в спальню — в 23 ч. 30 мин.

4. Шесть чистых полотенец каждый день (королева брала с собой собственные простыни и наволочки).

Когда король с королевой переезжали из одного дома в другой, эта процедура проходила со всей величавостью и пышностью, присущими средневековым монархиям. Для непродолжительных поездок использовался автомобиль «даймлер», высокий салон которого позволял пассажирам входить и выходить, не снимая цилиндра или шляпы. Для более длительных экспедиций предназначался королевский поезд, выкрашенный в карминно-красный и кремовый цвета. В каждом вагоне имелся просторный вход с двойными дверями и вестибюлем; даже стойки на буферах были выполнены в виде львиных голов, покрытых золотыми листьями. По замыслу Эдуарда VII, интерьер поезда должен был напоминать королевскую яхту, с ее белой эмалевой краской и полированной медью. Королева Мария привнесла в его декор более мягкое, женственное начало: мебель атласного дерева из универмага лорда Уоринга, зеленая обивка и серебряные кровати с королевской монограммой. Матовые стекла с выгравированными на них изображениями орденов скрывали от нескромных взглядов тех, кто находился в спальне и ванной. По случаю каждой поездки издавались объемистые письменные распоряжения, часто изменявшие обычный порядок работы разного рода служб. Между Баллатером и Лондоном вдоль маршрута поезда стояли под парами не менее семнадцати паровозов — в случае поломки ими можно было заменить королевский локомотив. Однако ничто не оставлялось на волю случая — ни вечерняя доставка королю парламентских телеграмм, ни снижение скорости в 6 ч. 30 мин. утра, дабы королева могла с комфортом принять ванну.


Когда императрица Пруссии, тетя короля, по дороге в Россию гостила в деревне у герцога и герцогини Коннаутских, ей предстояло в 11 ч. 30 мин. сесть в поезд на станции Бэгшот. В 11 ч. 25 мин. она все еще сидела на лужайке, заканчивая портрет герцогского слуги-индийца. Когда ее позвали, она положила на стул ящик с красками, кисти и палитру, села в экипаж и уехала. «Как это замечательно, — заметил один из гостей попроще, — когда за тобой всегда есть кому прибрать».

Королевский образ жизни требовал содержания целой когорты слуг, которые в самом широком смысле слова не только убирали за королем, но и предугадывали каждый его жест или желание. Число их было весьма внушительным. Сэр Джон Фортескью, которого в 1926 г. сменил на посту библиотекаря Оуэн Моршед, так описывает организацию работ в Виндзоре:

«На королевской кухне напряженно трудились шестьдесят человек. В комнате распорядителей — помещении, выстроенном одновременно с Вестминстерским аббатством и имеющим похожие своды, — в две смены кормили по сто человек старших слуг. В помещении для слуг — здании, построенном в XIV в., с соответствующими колоннами и сводами — в две смены по двести человек кормили слуг рангом пониже».

Будучи в Сандрингеме, леди Десборо заметила, что находившаяся в изгнании испанская королева, несмотря на все разговоры, что она якобы впала в нищету, привезла с собой одну придворную даму, одного камергера и трех служанок. Однако такое было характерно не только для королевских особ. Когда король с королевой посещали Ноусли, в доме одновременно ночевали двести человек — семья хозяина, гости и слуги; в это число не входил персонал, работавший вне дома, в том числе тридцать семь егерей. А когда во время круиза на королевской яхте камердинер маркиза де Совераля заболел морской болезнью, маркиз весь день оставался небритым.

Секрет бесперебойного функционирования королевского двора, как объяснил однажды принцу Уэльскому старый придворный, заключался в том, чтобы на все должности нанимать в полтора раза больше людей, чем требуется. Такая работа гарантировала уверенность в будущем, продвижение по службе и несколько разгульный образ жизни, который вскоре начинал казаться единственно правильным. «Количество еды и напитков, потребленных во время пребывания у нас Их Величеств, просто поражает, — писал Хардиндж о визите в Калькутту, последовавшем после торжественного приема в Дели. — Однако 150 английских слуг очень трудно удовлетворить». Только что поступивший на работу в Букингемский дворец дворецкий описывал, как его встретили двое старших коллег:

«Мы трое сели за стоящий в соседней комнате круглый стол, накрытый белоснежной льняной скатертью и сервированный сверкающими столовыми приборами; довольно молодой слуга в черной ливрее подал нам превосходный обед, состоявший из супа, жареной телятины с овощами, десерта и стилтонского сыра; ему сопутствовало хорошее белое вино.

Это было очаровательное знакомство с новой работой, и я, разогретый хересом и белым вином, чувствовал себя прекрасно и вполне уверенно».

Слуги всех рангов, отмечал он, ни в чем себе не отказывали; не было особых излишеств, но и не наблюдалось никакой скаредности. «Дворец управлялся точно так же, как управляется хозяйство любого джентльмена, — без чрезмерного внимания к экономии и финансам… Еда и выпивка были в изобилии, и никто как будто не заботился о том, сколько они стоят». Были запрещены только чаевые. Остановившись в 1927 г. в Виндзоре, сэр Сэмюэль Хор получил следующее предписание:

«Дворцовый эконом свидетельствует свое почтение и нижайше просит гостей короля и королевы воздержаться от денежных подарков слугам Их Величеств.

Слугам не принято дарить какие-либо подарки, дворцовый эконом будет весьма признателен гостям Их Величеств за проявленное содействие в соблюдении этого правила».

Этот многозначительный жест был предпринят не столько ради того, чтобы лишить лакеев заслуженных чаевых, сколько для сохранения лица безденежных гостей.

Многие королевские служащие самого монарха видели очень редко; на тех же, кто видел, могли обрушиваться внезапные штормы, перемежающиеся непродолжительным солнечным сиянием. «Правильно! — загремел король, когда неловкий лакей уронил поднос с чаем. — Громите этот проклятый дворец!» Тем не менее никто не слышал, чтобы виновный впоследствии был уволен. Король ценил аккуратность, порядок и пунктуальность. Когда новая горничная «все неправильно положила», король был вне себя от ярости; утешила его домоправительница госпожа Роулингс, пообещав сфотографировать все комнаты, чтобы ни один предмет впредь не оказался бы не на своем месте. В Сандрингеме король запретил складывать в прихожей разрозненные предметы одежды; то-то было смеху, когда однажды вечером, когда гости уже разошлись, он выбросил оттуда чей-то веер и чей-то носовой платок. В другой раз он наткнулся в гостиной на стопку пыльных нот. «Это твое?» — зло спросил король у еще более разозленной королевы.

Малейшая небрежность или возражение могли вызвать у него взрыв эмоций. «Боже правый, нельзя же так. Вы неправильно оделись!» — воскликнул король, когда конюший, который должен был сопровождать его на частный ужин, появился перед ним в брюках. Нарушитель этикета был отправлен переодеваться в панталоны, чтобы потом догнать короля в кебе. После спора о том, у кого должны храниться ключи от Виндзорского замка, Понсонби записал: «У нас тут была большая свалка, так что крыша замка едва не обвалилась от неистовых вибраций монаршего голоса». А Уиграм однажды получил обратно конверт, в котором направил письмо королю, со строгим замечанием: «Ваше письмо пришло именно в таком виде. Я не слишком высокого мнения о Вашем сургуче».

То, что людей из королевского окружения, занимающих высокое положение и пользующихся доверием монарха, могли отчитывать с той же строгостью, что и какого-нибудь неловкого слугу, было недостатком не одного только Георга V. Коронованные особы, в том числе даже самые демократичные из них, пребывают на такой высоте, откуда все остальные кажутся им совершенно одинаковыми. Монарх, конечно, понимает разницу между гофмейстером и лакеем, но замечает только их функциональные различия, а не общественные; он может разделять радости и горести своих подданных, однако не видит те социальные градации, которые у других вызывают гордость или зависть. Придворные знатного происхождения иногда находили в этом неудобство. Написанные королевой Викторией «Странички из дневника о нашей жизни в горной Шотландии» своей широкой популярностью были обязаны именно той теплоте и простоте, с которой там описана жизнь обычных людей. Однако леди Августа Стэнли, дочь шотландского графа и в течение многих лет одна из наиболее ценимых королевой придворных дам, была возмущена подобной непринужденностью. Если писать о слугах так, словно они джентльмены, жаловалась она, то это создает опасное представление, будто «все находятся в равном положении». Леди Понсонби, жена личного секретаря королевы, выразилась по этому поводу более резко. Она писала о «холодном эгоизме, который, кажется, присущ всем королевским особам… Вы ощущаете, что им почти безразлично, кто из фрейлин, придворных дам или конюших выполняет данную работу».

Добрые и мягкие по натуре, король Георг и королева Мария подсознательно считали, что королевские особы составляют особую касту. Чипе Шэннон писал о состоявшейся в 1923 г. свадьбе лорда Вустера (впоследствии герцога Бофора) и леди Мэри Кембридж, королевской племянницы: «После церемонии все члены королевской семьи — король, две королевы, принцессы, российская императрица и т. д. — целую вечность простояли, целуясь, перед святой Маргаритой. Королевские особы на публике всегда ведут себя так, словно вокруг никого нет».

У королевы Марии была своеобразная привычка называть членов королевской семьи «дорогой такой-то и такой-то», а всех остальных «бедный такой-то и такой-то». Так, она могла спросить у своей юной подруги: «И как там Ваша бедная мать?» — в то время как «бедная» женщина отличалась завидным здоровьем и состоянием.

Король и королева были столь же взыскательны к своим придворным, как и любой средневековый монарх, в том числе и к их физической выносливости. «Огромные стопки писем, казалось, не уменьшались, — писала одна придворная дама, — и я редко откладывала перо раньше часа дня. Часто еще позднее. Я даже помню, как заканчивала с письмами в 8 ч. утра, потом принимала ванну и спускалась к завтраку в 9 ч., чтобы начать новый день». Дворцовый этикет также требовал все время находиться на ногах — «перпендикулярный вечер», как называла это одна из жертв такого этикета. Когда личный врач королевы Виктории, измучившись, после ужина упал в обморок, она сказала только: «И доктор тоже!»

В основном королевские придворные воспринимали долгие часы службы и начальственные окрики без жалоб и недовольства. Если же они вдруг начинали бунтовать, Стамфордхэм напоминал: «Мы все здесь слуги, хотя некоторые и влиятельнее других». С другой стороны, король и сам охотно разгонял набежавшие тучи. «Боюсь, я был немного раздражен, — мог он сказать личному секретарю или конюшему, — но Вы ведь знаете, что все это ровным счетом ничего не значит». За королевским панцирем скрывалось добрейшее сердце.

Он проявлял большую заботу о наделении всяческими льготами и жильем тех придворных, которые больше всего в этом нуждались. В случае чьей-то болезни он направлял на медицинские нужды небольшие суммы денег и не скупился на сочувственные письма — таково, например, написанное в 1918 г. послание Уиграму: «Мне очень жаль, что Вы приболели, но, надеюсь, полежав пару дней в постели, снова встанете на ноги. Не беспокойтесь, что касается меня, то я пока прекрасно справляюсь и сам… По-моему, сегодня утром Вы выглядели довольно скверно. Вам не нужно было ездить с нами вчера вечером. Надеюсь по возвращении найти Вас в добром здравии».

Делал он и подарки. Преподнеся Годфри-Фоссетту охотничьи сапоги из дельфиньей кожи, король заставил его тут же их примерить. «Было неудобно, — записал конюший, — поскольку у меня оказался дырявый носок».

Король также проявлял редкую внимательность к женам придворных, которыми другие часто пренебрегали. Поскольку сам он не выносил разлуки с королевой, то старался устроить так, чтобы при переездах двора из одной резиденции в другую жены придворных могли сопровождать мужей. До войны этикет не допускал, чтобы монарх публично принимал какую-нибудь актрису. Поэтому когда в 1914 г. Джон Фортескью, королевский библиотекарь, женился на молодой актрисе, то вынужден был оставлять ее в Лондоне на то время, пока находился с королем в Виндзоре. Узнав об этом, король с королевой предложили Фортескью привезти жену в Виндзор на выходные, а когда она приехала в замок, оба пришли ее навестить. Позднее этот давний обычай был отменен; миссис Фортескью была официально представлена королю во время приема гостей в саду и приглашена вместе с мужем на ужин в замок. Преемник Фортескью, Моршед, также привозил в Виндзор свою молодую американскую жену. «Король вел себя со мной как самый что ни на есть милый дедушка», — вспоминала потом она.

Ту же систему кнута и пряника он применял и ко всем тем официальным лицам, которые, не являясь придворными, выполняли роль связующего звена между дворцом и правительством или же представляли его за границей. Если намеченные планы срывались, никто не оставался в неведении относительно недовольства короля, особенно если дело касалось флота. Во время одного смотра, наблюдая за флагманским кораблем, король заметил, что нижний конец сходни на три фута выше планшира его собственного катера. «Когда я отправляюсь в Лондон, — рявкнул он, — у моего экипажа сначала проверяют, вертятся ли колеса. Когда я инспектирую свой флот, то ожидаю, чтобы здесь было сделано то же самое!»

Однако государственные служащие также неоднократно ощущали на себе его сочувствие и понимание, причем зачастую именно тогда, когда они больше всего в этом нуждались. Когда с должности постоянного заместителя министра иностранных дел вышел на пенсию сэр Артур Николсон, отец будущего биографа короля, тот, сообразив, что в жизни этого дипломата образовалась чудовищная пустота, под предлогом перегруженности Стамфордхэма работой предложил Николсону каждое утро приезжать во дворец и разбирать с ним свежие телеграммы. Это продолжалось до тех пор, пока Николсон не нашел себе более увлекательную работу в Сити. Такое же внимание король проявил к сэру Эдварду Григгу, только что вернувшемуся из Кении после нелегкой службы на посту губернатора этой колонии. «Я знаю, что Вы сейчас чувствуете, — сказал ему король. — Вы долго отсутствовали и очень много трудились. Не все получилось так, как Вы хотели, но никто даже не потрудился понять, что Вы все-таки прилагали все усилия и что Вам было тяжело, и никто не догадался хотя бы сказать Вам спасибо. Так вот, я говорю Вам сейчас спасибо».

Такую заботливость король проявлял до конца дней. Почти перед самой смертью король из Сандрингема направил письмо в Форин оффис с просьбой, чтобы одному переутомленному работой чиновнику, Роберту Ванситтарту, дали «хорошо отдохнуть, в чем, как понимает король, он очень нуждается».

Гарольд Ласки однажды определил роль личного секретаря суверена как «почетное рабство». Этими словами можно охарактеризовать и личную жизнь королевы Марии. Более сорока лет она верно охраняла покой мужа, защищая от всего, что могло бы вызвать у него тревогу и раздражение. Ради этого она пожертвовала собственными интересами, удовлетворяя любую его прихоть без возражений и даже без вопросов. Ее рабство, хотя и добровольное, было тем не менее абсолютным.

Наиболее очевидно это проявлялось в ее внешнем облике. Надев в 1914 г., во время государственного визита во Францию, платье, фасон которого к тому времени уже вышел из моды, она и десятилетие спустя не рассталась с длинными и пышными юбками, шляпами без полей и старомодными зонтиками. Вскоре после войны она, правда, пару раз попыталась соответствовать веяниям моды, надев летнюю шляпу с широкими полями и чуть-чуть приподняв подол платья, чтобы были видны ее элегантные лодыжки. Однако король, такой же тиран, как и его отец, когда дело касалось гардероба, был недоволен подобными переменами, и королева снова вернулась к величественному стилю, не связанному ни с одной конкретной эпохой. Нельзя, правда, сказать, чтобы это ей не шло. Вернувшись после десятилетнего отсутствия в Лондон, Менсдорф писал: «Она выглядит гораздо красивее — с седыми волосами женщины в возрасте, но с молодым и свежим цветом лица. Она не прибавила в весе и сегодня смотрится более привлекательно, чем когда-либо раньше».

Косметику королева отвергала и осуждала, когда ею пользовались другие. Одна юная герцогиня, которой велели поцеловать на балу королеве руку, сделала это с таким рвением, что на лайковой перчатке остался четкий багровый отпечаток. «Она одарила меня испепеляющим взглядом, которым было сказано все, — пишет „преступница“, — и я с позором удалилась». Одежда, которая на других выглядела бы нелепо, на ней лишь казалась упреком напрасному беспокойству модельеров. На завтрак королева обычно надевала очень большой меховой воротник, окрашенный в пурпурный цвет, и ток, шляпу без полей, целиком сделанную из искусственных анютиных глазок; однажды во время приема на открытом воздухе она показалась господину Шэннону «настоящей Юнгфрау,[119] белой и сверкающей на солнце». Леди Памела Берри, ошеломленная вечерней демонстрацией драгоценностей, среди которых было пять бриллиантовых колье, воскликнула: «Она захватила все самое лучшее!»

Так же, как и в вопросах моды, в планировании семейного отдыха королева всецело полагалась на вкусы мужа. Ей очень хотелось порой отправиться на экскурсию по музеям и замкам Европы, которая, несомненно, обогатила бы ее познания в истории и искусстве! Вместо этого она без разговоров отправлялась в скучный Балморал. Правда, в 1925 г., по совету докторов, король неохотно согласился совершить круиз по Средиземному морю. Королева, естественно, его сопровождала, однако, к ее сожалению, с ними отправилась и принцесса Виктория, которую пригласили, чтобы дать неделю-другую отдыха от ухода за королевой Александрой в Сандрингеме. Поездка получилась весьма неудачной. Любовь королевы к красотам природы и древним монументам только распаляла врожденное мещанство ее невестки, которая не только сама откровенно насмехалась над ней, но и подстрекала короля делать то же самое. «Я так рада, что вернулась», — записала по возвращении домой несчастная королева.

Скромная по натуре, она не желала демонстрировать свое вмешательство в государственные дела, потому выработала собственный метод помощи королю в случаях замешательства и при скверных предчувствиях: королева просила Стамфордхэма или иных доверенных лиц короля выдавать ее советы за свои. От одной напасти супруга защищала его совершенно самостоятельно: она не любила, чтобы ему противоречили, особенно за столом и тем более женщины. Любая нарушительница этого табу встречала с ее стороны яростное осуждение; редкая демонстрация темперамента королевы запоминалась еще больше. Говорили, что она единственная, кто внушает благоговение бесстрашной Нэнси Астор. Даже окружающий ландшафт должен был держать перед ней дистанцию. Однажды, когда королева инспектировала новые сады в Виндзоре, ее шляпу задел низко висевший сук дерева. Королева сурово посмотрела на бесстыдную ветку, но ничего не сказала.

Королева Мария непреклонно защищала достоинство монарха и величие, даже божественность монархии. Тем не менее она не была лишена чувства юмора, хотя при жизни мужа, возможно, его подавляла. Принцесса Алиса говорила о своей невестке: «В юности она была веселая и забавная, на нее часто нападали приступы смеха. Будучи королевой, она сделалась такой уравновешенной, такой posee.[120] Но после смерти короля она снова расцвела, и стали видны все ее личные достоинства».

Юмор королевы Марии иногда находил проявление в тех немного злых розыгрышах, которыми, вероятно, во всем мире отличаются королевские особы. Собак королева не очень любила, однако, находясь в гостях в Бадминтоне, у своей племянницы герцогини Бофор, к одной из них прониклась такими теплыми чувствами, что каждый вечер после ужина торжественно давала ей собачье печенье. Однажды вечером на ужин приехал местный епископ, которому королева и делегировала свои полномочия, вручив кусок печенья и в нескольких словах объяснив суть дела. Однако прелат был несколько глуховат и решил, что это своеобразный знак королевского внимания. С подозрением оглядев угощение, он все же съел его. Присутствующие, давясь от смеха, даже не попытались объяснить ему его ошибку. Смеяться начали только после ухода прелата. История получилась не очень красивая.

Надо признать, что чаще королева демонстрировала более мягкий юмор. Когда одна подруга упомянула о некой скандально известной леди, которая в связи с многочисленными замужествами семь раз меняла фамилию, королева заметила: «Что ж, мне тоже пришлось сменить много имен: принцесса Мэй, герцогиня Йоркская, герцогиня Корнуоллская, принцесса Уэльская, королева. Но если у меня так получилось случайно, то у нее — исключительно благодаря собственной предприимчивости».

Лорд Маунтбэттен часто рассказывал о тех необычных обстоятельствах, при которых узнал о смерти отца. Принц Людвиг Баттенберг так полностью и не оправился от вынужденной отставки с поста 1-го морского лорда, став в 1914 г. жертвой своего немецкого происхождения. Однако в очередную годовщину начала войны, 4 августа 1921 г., он в качестве запоздалого признания его заслуг перед Королевскими ВМС получил звание адмирала флота. В следующем месяце его сын, служивший на корабле его величества «Репалс»,[121] добился разрешения от своего командира пригласить принца Людвига (теперь уже маркиза Милфорда Хейвена) в короткий круиз по Северному морю на дредноуте. От этих впечатляющих жестов у старого адмирала вновь поднялось настроение; высадившись на берег в Данробин-Касл, он на поезде отправился в Лондон. Проводив отца, Маунтбэттен вернулся на корабль, но через день или два сам отправился в Данробин-Касл — погостить у герцога и герцогини Сазерлендских.

Почти через сутки он узнал, что его отец умер от сердечного приступа. Не выдержав, Маунтбэттен расплакался. Утешить его попытался другой гость, принц Уэльский. «Завидую тому, что Вашего отца можно было любить, — сказал он. — Если мой отец умрет, мы не почувствуем ничего, кроме облегчения».

В словах, какими принц выразил сочувствие, есть нечто типичное для Ганноверской династии, напоминающее о тех временах, когда монархи и их наследники отчаянно враждовали, скрывая свои истинные отношения под маской внешнего уважения и привязанности. Тем не менее эта традиционная отчужденность с питающими ее причинами как личного, так и политического характера не имеет никакого отношения к той напряженности, что существовала между Георгом V и его старшим сыном. Принц Уэльский был весьма далек от желания поскорее занять трен и с ужасом относился к перспективе стать королем, приняв на себя все связанные с этим ограничения. Подобно многим пережившим войну людям его поколения, он желал получить некоторую свободу от жестких условностей, связанных с его происхождением. Отец ему в этом отказывал. «Образцовым, — писал Логан Пирсалл Смит, — является тот король, который не уклоняется от исполнения своей важнейшей функции: воплощать перед подданными широко известный идеал недостойного поведения, целиком находящийся вне их досягаемости». Этот странный парадокс не лишен смысла, по крайней мере он позволяет, например, объяснить популярность короля Эдуарда VII у подданных. Его сын, однако, предпочитал следовать примеру королевы Виктории, считая, что выживание монархии зависит от соблюдения жестких нравственных норм и хороших манер — тех характеристик человеческой личности, которым он придавал равное значение. Таким образом, противоречия, существовавшие между непоколебимым королем и своенравным наследником — по крайней мере в первые послевоенные годы, отнюдь не носили принципиального характера и являлись, скорее, столкновением двух темпераментов, бессмысленными стычками по поводу стиля одежды и манеры себя вести — мелкими проблемами, которые оба не были способны обсуждать в духе доброй воли или разрешать к обоюдному согласию.

Когда принц, стараясь утешить Маунтбэттена, произнес эти страшные слова, ему было уже двадцать семь лет, но он все еще находился под строгим родительским контролем, оскорблявшим его гордость. Еще труднее было ему переносить то всеобщее обожание и восторг, с которым встречали его появление на публике, особенно во время напряженных поездок в разные места империи и за границу. Располагая приятной мальчишеской внешностью, непринужденностью, раскованностью и личным обаянием, он в то же время страдал от присущей ему застенчивости и недостаточной жизнестойкости. «Я только что вернулся с [вокзала] Виктория, где провожал принца Уэльского, — писал Керзон в 1920 г. — Толпы восторженной публики. В своей немного тесной, облегающей фигуру морской форме он выглядит как пятнадцатилетний — довольно жалкий маленький человечек». Принц также должен был преодолевать в себе отвращение к иностранцам — одно из немногих чувств, которое разделял с отцом. Своей наперснице леди Коук он говорил: «Чем дольше я живу за границей (а в последнее время я живу именно там!), тем больше радуюсь, что родился англичанином». Однако все эти затруднения он преодолевал с триумфальной легкостью. Лорд Ридинг, только что вернувшись из Вашингтона, где выполнял дипломатическую миссию, писал Стамфордхэму:

«Принц проявил себя лучшим послом, чем все мы, вместе взятые. Он сумел уловить истинно американский дух, который очень трудно быстро понять, и лучше всяких книг, статей и пропагандистской риторики заставил американскую публику осознать всю силу демократической поддержки, оказываемой нашей монархии».

Еще более примечательную оценку его деятельности дал Ж. Жуссеран, французский посол в Вашингтоне, который докладывал своему правительству: «Son succes a ete complet aupres des gens les plus divers; les Anglais n’ont jamais rien fait dui ait pu si utilement servir a effacer les anciennes animosites».[122]

Даже король, весьма скупой на похвалы своим детям, писал принцу после его визита в Канаду:

«Шлю тебе самые горячие поздравления по поводу блестящего успеха твоей поездки, который в огромной мере связан с твоими личными достоинствами и великолепным поведением. Это заставляет меня гордиться тобой и испытывать большую радость от того, что моего сына могут принимать с таким удивительным энтузиазмом, с такой любовью и преданностью».

Однако эта эйфория длилась недолго. Принц Уэльский, от которого и родители, и собственное окружение требовали, чтобы он вел себя с осмотрительностью проконсула, в основном считал свои заморские поездки чрезвычайно скучными. «Он не проявил никакого интереса к стране, ее институтам или системе управления», — сообщал в Лондон британский посол в Токио. Принц также «допустил ошибку, не вполне осознав, что находится в чужой стране… и, кажется, решил, что может менять программу пребывания как ему вздумается, отказываясь отправиться в поездки, потребовавшие долгих и дорогостоящих приготовлений». Но все же сэр Чарлз Эллиот проявил понимание ситуации, которым так редко отличался король: «Я начал ему сочувствовать, ощущая, каким скучным и монотонным должно ему все казаться во время королевского турне. Принцы должны считать красные ковры и флаги чем-то вроде растений, везде растущих наподобие травы и деревьев». Принца можно было обвинить и в юношеском максимализме, когда во время одного приема он громогласно заявил, что губернаторы Гонконга и Сингапура являются «древними окаменелостями, которые нужно держать в шкафу в Уайтхолле».

Он также нарушал этикет, пытаясь попутно завести более неформальные знакомства. В этом отношении японцы были готовы пойти ему навстречу. «Со своей обычной сверхосторожностью, — рассказывал Элиот министру иностранных дел, — они подвергали медицинскому освидетельствованию каждое существо женского пола, которое могло оказаться около него… Однажды едва не разразился ужасный скандал, когда две леди-миссионерки, желавшие вручить ему Библию на японском языке, были перехвачены полицией на том основании, что они не были должным образом осмотрены и дезинфицированы».

Обо всех подобных нарушениях, как дома, так и за границей, или официально докладывали непосредственно королю, или же сведения о них доходили к нему благодаря деятельности некой разведывательной сети, в которую, как говорят, входили принцесса Виктория и сестра Агнес. Однажды эти нарушения сочли настолько серьезными, что на Даунинг-стрит было собрано специальное совещание, на котором присутствовали Ллойд Джордж, Стамфордхэм, сам принц и старшие члены его свиты. На совещании прозвучало замечание премьер-министра: «Чтобы стать когда-нибудь конституционным монархом, Вы должны сначала быть конституционным принцем Уэльским».

Король Георг V вошел в историю как деспотичный отец не потому, что пытался предостеречь сына от опасностей, которые порой навлекает на себя отягощенная скандалами монархия, — подобные опасения были бы вполне оправданны. Ошибка его заключалась в том, что к мелким прегрешениям он относился с той суровостью, которую стоило бы приберечь для более серьезных проступков.

Однажды на Рождество, находясь в Сандрингеме, принц Уэльский объяснил леди Уиграм смысл модного психологического термина «комплекс». Его собственный комплекс, признался он, заключается в том, что он нетерпеливо выкрикивает инструкции своему шоферу: если тот свернул куда-то не туда, это приводит его в бешенство. Что же касается моего отца, продолжал принц, то у него два комплекса: страсть к пунктуальности и чрезмерное внимание к одежде. Эти королевские слабости накладывали отпечаток на его отношения с сыновьями, хотя и не больше, чем на отношения с придворными и членами правительства. Более того, его мелочная пунктуальность наложила отпечаток на жизнь всей страны в период между войнами. Когда кабинет направил ему отчет о праздновании 11 ноября как ежегодного Дня памяти, король настоял, «поскольку все часы идут по-разному», чтобы начало и конец двухминутного молчания отмечали фейерверком темно-бордового цвета. А в королевской семье до сих пор рассказывают историю о том, как принц Генрих возвратился домой после нескольких месяцев отсутствия. Он прибыл водворен как раз в тот момент, когда его отец сел обедать. «Как всегда, опаздываешь, Гарри!» — произнес король вместо приветствия.

Зная о неотвратимости возмездия, принцы редко отваживались проявлять неаккуратность. Однако в покрое и расцветке их одежды, в особенности морской или военной формы, сохранялись многочисленные опасности. Даже самая успешная из их заморских поездок могла быть отмечена королевскими письмами вроде нижеследующего:

«По различным фотографиям, появляющимся в газетах, я вижу, что ты носишь белый мундир с отложным воротником и галстуком. Не представляю, кому такое могло прийти в голову — ничего более неопрятного я не видел; я двадцать лет носил белый китель, который выглядел очень элегантно».

Когда герцог Йоркский собрался возвращаться домой после весьма утомительной поездки, отец разработал детальную инструкцию относительно его одежды: «Сюртук и эполеты, без медалей и лент, только звезды». К этому король добавил еще одно предписание: «На станции, перед множеством народа, обниматься не будем. Когда станешь целовать маму, сними шляпу». Для поездки по империи только одно было еще хуже, нежели неправильная форма одежды, — полное отсутствие одежды. Увидев газетные фотографии принца Уэльского и Маунтбэттена, прохлаждающихся у моря, король возмутился: «Вы с Диком выглядели в бассейне не слишком пристойно, хотя в жарком климате это и удобно; вы могли бы с тем же успехом сфотографироваться вообще голыми — публике это, без сомнения, понравилось бы».

Даже находясь дома, принцы напряженно ждали встречи с отцом. Однажды утром, за завтраком, король сказал старшему сыну: «Я слышал, что вчера на балу ты был без перчаток. Смотри, чтобы этого не повторилось». На другой день буря грянула из-за того, что охотничьи сапоги принца Уэльского, как оказалось, имели розовые отвороты. Когда же он впервые появился с подвернутыми по новой моде брюками, король с сарказмом спросил: «Что, и здесь идет дождь?» Однажды тридцатилетний принц в присутствии гостей получил выговор только за то, что вышел к чаю в охотничьей одежде, — ходил проведать заболевшую собаку; он тотчас же встал из-за стола и заказал чай к себе в комнату. В Балморале между королем и принцем вдруг разгорелся жаркий спор из-за того, как правильно носить скин-дху; при этом принц Георг доверительно заметил дежурному министру, что никогда толком не знал, что делать с ножами и вилками, а также с прочими вещами, которые требуются при ношении шотландской юбки.

Одним из первых актов принца Уэльского после его вступления на трон была отмена обязательного ношения фраков при дворе. Однако на следующий год, уже после отречения от престола, он будто бы начал находить определенные достоинства в порядках, существовавших при отце. Уинстон Черчилль, приглашенный на обед герцогом Виндзорским во время его пребывания во Франции, с удивлением обнаружил, что тот носит парадную одежду шотландского горца. После этого Черчилль написал жене: «Когда подумаешь, что в бытность принцем Уэльским его с трудом могли заставить надеть строгий вечерний костюм, то понимаешь, что его взгляды с тех пор сильно изменились».

В пренебрежении сына правилами ношения одежды король видел проявление более серьезной болезни: нежелание выполнять предначертанную ему роль. В послевоенное десятилетие о «божественном праве королей» не стоило даже и упоминать; выживание монархии всецело зависело от способностей и самодисциплины монарха. По мнению короля, следовало не столько умиротворять республиканцев, сколько опираться на убеждения умеренных слоев среднего класса, которые инстинктивно отвергают всякую революцию. В том образе жизни, который вел принц Уэльский, мало что соответствовало подобным нормам: он пребывал в атмосфере ночных клубов, среди женщин и накрашенных ногтей, бурно проведенных вечеринок и весьма свободных отношений полов. Во время одной из поездок по империи он весьма иронично отнесся к отцовской телеграмме, призывающей его не ходить на танцы в Страстную Неделю; «С большой буквы „С“ и большой буквы „Н“!» — негодующе произнес принц, которого пришлось уговаривать, чтобы он не направлял отцу резкого ответа. В Букингемский дворец также доносили, что принц слишком много курит и «допускает вольности с алкоголем», однако король и сам позволял себе выкурить сигарету, а по собственному опыту хорошо знал, насколько преувеличенными могут быть слухи об увлечении выпивкой.

Некоторые недостатки сына король приписывал тлетворному влиянию его беспутных друзей. Особенно ему не нравился капитан Эдвард Меткалф, широко известный как Фрути[123] — жизнерадостный кавалерист, приставленный к принцу на время его поездки в Индию, а затем ставший конюшим его личной свиты. В ноябре 1924 г. король пытался уговорить сына расстаться с Меткалфом, однако тот проявил «невиданное упрямство». Через несколько месяцев король распорядился, чтобы Меткалфа отправили в Индию — в штаб нового главнокомандующего; однако через два года он вернулся и снова оказался на службе у принца. Граф Дадли, близкий друг принца Уэльского еще со времен Оксфорда, также ощутил на себе недовольство короля, когда сэр Сэмюэль Хор, министр по делам Индии, назначил его губернатором Мадраса. Хотя Дадли был способным и деловым человеком, а за годы пребывания в палате общин приобрел некоторые познания об Индии, король отказался утвердить его назначение.

Одной из причин того, что Меткалф оказался при дворе нежеланным человеком, было вовлечение им принца в занятия стипль-чезом (скачки с препятствиями). Король и раньше бранил сына за его пристрастие к упражнениям, требующим большой физической нагрузки. Теперь же он стал опасаться, что принц, смелый, но неопытный наездник, поставит под угрозу нормальный порядок престолонаследия. В 1924 г. он говорил королеве Александре: «Вчера Дейвид упал с лошади на стипль-чезе возле Олдершота, ушибся, поранил лицо и получил легкое сотрясение, но в целом ничего серьезного… Очень плохо, что он продолжает участвовать в этих скачках. Я много раз просил его этого не делать; все считают это величайшей ошибкой, так как он подвергает себя ненужному риску».

Верховая езда принца не нравилась его отцу и по другой причине. «Почему мой сын не ездит на лошади так, как подобает джентльмену?» — спрашивал король Меткалфа, увидев, что принц пользуется уздечкой. Меткалф ответил как опытный придворный: «Потому что у него не такие руки, как у Вашего Величества». Впоследствии принц довольно зло отомстил отцу. Охотясь с ним в Сандрингеме в том же году, когда он упал с лошади вблизи Олдершота, принц, несколько раз промазав, отложил ружье и крикнул: «Думаю, это забава для старушек!»

Но что больше всего мучило короля и королеву, так это нежелание их старшего сына жениться. Он проживал в своих скромных холостяцких апартаментах в Сент-Джеймсском дворце, пользуясь благосклонностью то одной, то другой замужней женщины. Лишь один раз его имя оказалось связанным с незамужней девушкой — леди Розмари Ливсон-Гоуэр, младшей дочерью герцога Сазерлендского; но это увлечение так и не переросло в серьезный роман, и в 1919 г. она вышла замуж за друга принца — лорда Дадли. Первой из замужних женщин, в которых влюблялся принц, была леди Коук, наперсница его злосчастных армейских лет. «Не могу выразить, какую ангельскую доброту Вы ко мне проявили, — говорил он ей в 1917 г., — полностью изменив мою жизнь». Через несколько недель после случайной встречи с миссис Дадли Уорд, женой депутата-либерала, началась их близкая связь, продлившаяся шестнадцать лет. За это время в жизни принца периодически появлялись и другие женщины, но ни одна из них по доброте характера и щедрости сердца не могла сравниться с Фредой Дадли Уорд. До тех пор, пока принц не влюбился в миссис Симпсон, она фактически являлась его женой.

Такого рода истории не радовали короля. Он хотел, чтобы принц женился, осел в Мальборо-Хаус и произвел на свет следующее поколение королевской семьи. В доверительных разговорах он уничижительно называл любовниц сына то «дочерью кружевницы», то «южноамериканской шлюхой» — будто это было одинаково постыдно. Тем не менее он все же пытался понять причину охватившей сына меланхолии, от которой его не могла до конца избавить даже любовь Фреды Дадли Уорд. В 1930 г. он согласился на просьбу сына реставрировать находящийся возле Виндзора форт Бельведер — принц хотел устроить там загородный дом. «Для чего тебе нужна эта чудная развалина? — поинтересовался король. — Наверно, чтобы проводить эти чертовы уик-энды. — И тут он улыбнулся: — Ладно, если хочешь, пускай он у тебя будет». Позднее принц писал о своем игрушечном замке: «Вскоре я полюбил его так, как до сих пор не любил ни одну вещь».

Время от времени король призывал сына навести в своей жизни порядок — ради себя самого и ради монархии. Об одной из таких бесед король поведал некоему другу. Следует отметить важную оговорку: король заверил принца, что не собирается с ним ругаться, а это означало, что прежние их беседы не отличались выдержкой. Далее он сказал, что, хотя принц сейчас находится в зените своей популярности, когда-нибудь публика узнает о его двойной жизни и со всей страстью станет порицать. Конечно, продолжал король, у каждого в молодости бывают свои грешки, но разве принц, которому уже тридцать восемь, не вышел из этого возраста? Он чувствует, что в глубине души его сын несчастен, и так будет продолжаться до тех пор, пока он не остепенится. Задумывался ли он, каким одиноким и потерянным будет чувствовать себя холостяк-король, живущий без семьи в огромном Букингемском дворце?

Принц ответил, что ему очень не нравятся те сплетни, которые рассказывают королю о его частной жизни, и что, по его убеждению, в вопросах морали страна стала более терпимой. Самое главное, признался он, ему отвратительна мысль о женитьбе на иностранной принцессе, хотя он и понимает, что король не позволит ему жениться на девушке, не принадлежащей к королевскому роду. На это король возразил, что времена изменились и что он готов согласиться, чтобы принц женился на приличной английской девушке знатного происхождения. Принц удивился — ему впервые такое предлагают. Это удивление было явно наигранным. Еще в 1917 г., после заседания Тайного совета, на котором была провозглашена династия Виндзоров и отменены титулы германского происхождения, король записал: «Я также проинформировал Совет о нашем с Мэй решении, что королевским детям будет позволено вступать в брак с представителями английских семей. Это вполне можно считать историческим событием».

С тех пор король дал разрешение принцессе Марии выйти замуж за виконта Лашеля, а герцогу Йоркскому — жениться на леди Элизабет Боуз-Лайон. Если бы принц Уэльский нашел себе невесту такого же происхождения, вряд ли король не дал бы своего согласия. Принц не стал доверять отцу не потому, что тем, кого он любил, недоставало королевской крови, а потому, что все они уже состояли в браке; самый же взрывоопасный из его романов был еще впереди.

В то время как сплетники с удовольствием судачили о репутации принца, король скорбел и о заблудшем сыне, и о поставленной под угрозу монархии. Однако лишь немногие догадывались о его страданиях. Подобно стивенсоновскому герою Уиру Гермистону, еще одному отцу, лишившемуся дружбы и доверия сына, он «продолжал взбираться по громадной, лишенной перил лестнице своего долга».

Отношения между королем и его младшими сыновьями были едва ли менее напряженными. Он считал, что счастье заключается лишь в упорядоченной семейной жизни, и, пока они не женились, всегда бдительно следил за их моральным обликом, стремясь, чтобы они не заводили нежелательных знакомств и не допускали прочих неблаговидных поступков. Столь жесткий контроль в сочетании с весьма редкими похвалами подрывали их уверенность в себе. Не случайно все дети Георга в той или иной степени испытали нервное перенапряжение. Меньше всего родительских упреков доставалось принцу Альберту. В нем король узнавал многие из собственных добродетелей: трудолюбие, рассудительность, привязанность к дому, присущую простому моряку бесхитростную набожность, мужество, проявляемое в борьбе с недугом и мучительным заиканием. Оба испытывали большую любовь к деревне, охоте и красивой одежде; у них были почти одинаковые почерки. Тем не менее существовало и неравное партнерство, отмеченное почтением сына к отцу и подданного к суверену. Король сам признал это неравенство в написанном в 1923 г. письме к сыну, к тому времени уже ставшему герцогом Йоркским: «Ты всегда так хорошо все понимал, с тобой было так легко работать, и ты всегда настолько был готов выслушать любой мой совет и согласиться с моим мнением относительно людей и явлений, что я всегда чувствовал — у нас двоих дело прекрасно спорится (в отличие от нашего дорогого Дейвида)».

Но даже этот самый послушный из сыновей не избежал мелочных придирок, хотя находился в то время за многие тысячи миль от дома. Увидев в газете фотографию, сделанную во время визита принца в Новую Зеландию, король упрекнул его в небрежности, проявленной при обходе почетного караула; на самом деле в том не было вины принца, за последние двадцать лет привыкшего к этой церемонии, — просто фотограф исказил действительную картину. В том же самом году принц Генрих, влюбленный в службу кавалерийский офицер двадцати семи лет от роду, по возвращении с отмененных армейских маневров, обнаружил, что его дожидается письмо от отца:

«Не совсем понимаю, как ты мог, получив отпуск, не заехать домой. Я бы еще понял, если бы ты остался со своими людьми, тем самым продемонстрировав желание разделить с ними тяготы их службы, — по крайней мере я бы поступил так в твои годы. Однако времена, несомненно, изменились, и теперь все уже не так, как в дни моей молодости».

Уклоняться от исполнения долга или от тягот службы было вовсе не в характере принца Генриха, у которого в межвоенные годы имелось единственное стремление — командовать своим полком, освободившись от всех ограничений, которые диктует королевский этикет.


Природное обаяние защищало принца Георга, самого молодого и красивого из оставшихся к тому времени в живых сыновей короля, от серьезных последствий тех или иных его проступков. Когда над Букингемским дворцом или Сандрингемом начинали сгущаться тучи, он вполне мог рассчитывать на сочувствие или даже на покровительство матери. Из ее детей лишь он один проявлял любопытство к истории и культурным ценностям, живо обсуждая с матерью те произведения искусства, которые остальные члены семьи едва замечали. Эмоционально столь же жесткая, как клееный холст, на котором покоились ее украшения из бриллиантов и звезда ордена Подвязки, королева смягчалась при одной мысли о младшем сыне. «Будьте добры,[124] — так неожиданно начинала она записку к одному из конюших своего мужа, — разузнайте в Адмиралтействе, не отправляется ли до Рождества на Мальту какое-нибудь судно, — у меня есть две-три довольно большие посылки для принца Георга».

Если воспитание мальчиков оставалось почти исключительно прерогативой короля, то о принцессе Марии целиком заботилась мать. Еще в 1912 г. королева задумала выдать замуж дочь, которой в тот момент едва исполнилось пятнадцать лет. Ее предполагалось обручить с Эрнстом Августом Ганноверским, наследником герцога Брауншвейгского. Единственный потомок по мужской линии Георга III, он должен был воссоединить, как выражалась королева Мария, «старую династию», к которой по материнской линии принадлежала она сама, с династией Саксен-Гота-Кобургских, которым вскоре предстояло стать династией Виндзоров. Хотя Ганноверское королевство Эрнста Августа еще в 1866 г. было аннексировано Пруссией, юный принц тем не менее оставался вполне завидным женихом. «Он получит огромное состояние, — летом 1912 г. говорила королева Менсдорфу в Виндзоре, — да и в Англии у него, наверно, много чего есть». При этом она добавляла, что предпочла бы для дочери именно такого мужа, а не наследника престола из маленькой страны — вроде Греции, Румынии или Болгарии. Ее план так и не осуществился. Менее чем через год Эрнст Август женился на единственной дочери германского императора.

Война положила конец подобным династическим бракам, и почти десятилетие спустя принцесса Мария вышла замуж за йоркширского землевладельца, который был на пятнадцать лет ее старше, — виконта Лашеля, наследника пятого графа Хэрвуда. Еще не успев получить фамильные поместья, он стал наследником огромного состояния в несколько миллионов фунтов, завещанного ему эксцентричным двоюродным дедушкой лордом Клэнрикардом. Король разделял со своим зятем его увлечение скачками, королева — его интерес к картинам и мебели. «Поскольку она моя единственная дочь, — писал король, — я очень боялся ее потерять, но, слава Богу, она будет жить в Англии». Он предлагал зятю и дочери титул маркиза, но они предпочли носить графский титул, считая, что маркизы быстрее умирают. Однако в 1932 г. Георг с большим удовольствием пожаловал Марии титул цесаревны. Королеве, со своей стороны, очень нравились регулярные визиты в Хэрвуд, откуда она могла совершать вылазки в другие загородные дома и опустошать богатые антикварные магазины Харрогита.[125]

С отъездом принцессы Марии на север Англии ее родители с нарастающим нетерпением ждали появления невесток. Однако их чаяния были удовлетворены лишь отчасти. При жизни отца принц Уэльский так и не женился; принц Георг тянул с этим до 1934-го, а принц Генрих — до 1935 г. Герцог Йоркский, во всех отношениях более покладистый, чем его братья, женился довольно скоро, сделав весьма удачный выбор. В 1923 г. он обручился с леди Элизабет Боуз-Лайон, младшей дочерью четырнадцатого графа Стрэтмора. Король, которого мировые потрясения всегда повергали в уныние, в ответ на поздравительное письмо написал: «Думаю, французы ведут себя отвратительно. Состояние дел в Ирландии просто ужасно. Начинаю сомневаться в том, сможет ли Лозанна принести мир. Боюсь, потерпит провал и поездка Болдуина в Вашингтон — относительно долга. Так что везде сплошные тучи, и лишь это событие является единственным светлым пятном».

Чипс Шэннон, со своим природным даром всегда оказываться в центре событий, за несколько дней до этого вместе с леди Элизабет гостил в Суссексе, в доме лорда Гейджа. Вот что он пишет о ее реакции на появившиеся слухи:

«Вечерние газеты объявили о ее обручении с принцем Уэльским, так что мы все кланялись, приседали и поддразнивали ее, называя „мадам“; не уверен, что ей все это нравилось. Вроде не могло быть правдой, но как бы всех обрадовало! У нее определенно что-то на уме… Она самая мягкая, милая и изящная из всех женщин, но в этот вечер выглядела несчастной и рассеянной. Я страстно желал сказать ей, что готов за нее умереть, хотя и не влюблен в нее. Бедный Гейдж отчаянно ее любит, причем безответно. Для такого редкостного и аристократического создания он слишком тяжеловесен и слишком похож на классического сквайра».

Затем поступили официальные известия о ее обручении, но не с принцем Уэльским, а с герцогом Йоркским. Дневник Шэннона так повествует об этом:

«Прочитав „Придворный циркуляр“, я вздрогнул и чуть не вывалился из постели… Мы все так долго ждали и надеялись, что уже перестали верить, что это когда-нибудь случится. Он был самым настойчивым из поклонников и, очевидно, в воскресенье наконец сделал ей предложение. После этого он тут же на „моторе“ отправился в Сандрингем, и в результате появилось официальное извещение — королевская семья не оставила ей времени на то, чтобы передумать. Он самый счастливый из людей, в Англии сейчас все мужчины ему завидуют. Клубы охвачены скорбью».

Другой летописец, господин Асквит, за день или два до свадебной церемонии в Вестминстерском аббатстве был приглашен для освидетельствования свадебных подарков. Как и всегда в тех случаях, когда дело касается королевских особ, он пишет с некоторым сарказмом:

«После обеда я в штанах до колен и при всех орденах направился в Букингемский дворец, где в больших комнатах было полно народу. Там стояли огромные стеклянные витрины, вроде тех, что можно видеть на Бонд-стрит, наполненные драгоценностями и всевозможными золотыми и серебряными изделиями: ни одно из них я не захотел бы иметь у себя или подарить. Бедняжка невеста, которая действительно полна очарования, стояла рядом с королем, королевой и женихом, и на нее никто не обращал внимания».

Вероятно, это был последний раз, когда на леди Элизабет Боуз-Лайон никто не обращал внимания, была ли она герцогиней Йоркской, королевой-супругой или королевой-матерью. Королю она понравилась с первого взгляда. «Чем больше я знаю и чем больше вижу твою милую женушку, — писал он Берти из Балморала вскоре после свадьбы, — тем более очаровательной ее нахожу; здесь все в нее влюблены». Семья поразилась его реакции, когда герцогиня, извинившись, немного опоздала на обед. «Думаю, — произнес король, — мы сегодня сели на пару минут раньше времени». Следует сказать, что и юная герцогиня Йоркская считала его «ангелом». После смерти короля она писала:

«Я ужасно по нему скучаю. В отличие от его собственных детей я никогда короля не боялась, но за все двенадцать лет, что была его невесткой, он ни разу не сказал мне ни одного недоброго или резкого слова, всегда был готов выслушать и дать совет. Он был таким добрым и надежным! А когда бывал в настроении, то порой выглядел чрезвычайно забавным!»

Ее душевное спокойствие и мягкий характер остаются неизменными на протяжении вот уже шестидесяти лет. Тем не менее эти качества не смогли защитить ее от ударов судьбы. Она принадлежала к роду шотландских королей и сама могла бы поведать немало семейных историй, отмеченных скандалами и битвами, мятежами и тюрьмой, — обо всем, что помогло ей обрести здоровую уверенность в себе, ставшую фундаментом не только ее брака, но и самой монархии.


Король любил книги с ясным сюжетом, мотивы, которые он мог бы напевать, и картины с недвусмысленным содержанием. Подобная простота вкуса вызывала неприязнь у людей утонченных, противопоставлявших художественную одаренность Карла I или Георга IV мнимой буржуазности суверенов более позднего времени (хотя из этих двух образцовых монархов первый лишился не только трона, но и головы, а второй, кроме художественного вкуса, не имел больше никаких достоинств). Некоторые из этих разочарованных эстетов откровенно оплакивали исторические судьбы Великобритании, другие — очевидно, из вежливости — прибегали к известному литературному приему, называющемуся мейосисом: высказывая собственное мнение, преуменьшали значимость противоположного. Так, один историк викторианского периода писал: «Было бы преувеличением сказать, что профессия писателя пользовалась при королевском дворе значительной популярностью; интерес, который королева проявляла к литературе, нельзя назвать чрезвычайно большим».

А сэр Теодор Мартин, агиограф[126] принца-консорта, вот как отзывался о гравюрах королевы Виктории: «Достаточно сказать, что эти рисунки не являются чем-то выдающимся и что художественные трудности преодолеть так и не удалось».

Подобные обвинения иногда оправданны, иногда — нет. Королева Виктория все же читала «Корнуоллис о святом причастии» и «Английскую революцию» Гизо, пока ей делали прическу; заполняла очаровательными акварелями один альбом за другим и подпевала Мендельсону, как об этом свидетельствует сам композитор, лишь очень редко пуская фальшивую ноту. Король Эдуард VII действительно обладал слишком беспокойным темпераментом, чтобы сесть и почитать хорошую книгу. Однажды, попав в непривычную для него атмосферу литературного приема, он поинтересовался у одного из гостей, чем тот занимается. «Я специализируюсь по Агнцу[127]», — ответил тот. Король, который считал, что всему свое время и свое место, был просто потрясен. «Как, по барашкам?!»[128] — недоверчиво воскликнул он. Тем не менее именно он учредил орден «За заслуги», чтобы награждать им самые выдающиеся умы королевства, а его совет одному честолюбивому литератору одновременно отражает понимание важности как образования вообще, так и прозы жизни: «Держитесь за Шекспира, господин Ли, где Шекспир — там деньги». Сидней Ли, однако, поступил по-своему и произвел на свет двухтомную биографию короля Эдуарда VII.

Король Георг V к литературе относился с уважением, хотя и без благоговения. Он успел процарствовать всего месяц, когда во дворец позвонил личный секретарь Асквита, который сообщил, что приближается 70-летний юбилей известного английского писателя Томаса Харди, и предложил послать «старику Харди» поздравительную телеграмму. «Будет сделано», — последовал ответ, и господин Харди из Олнвика, изготавливавший королю удочки, с изумлением взирал на телеграмму, содержавшую поздравление с юбилеем, который ему предстояло отметить лишь через несколько лет и совсем в другой день. Спустя три года король по случаю смерти Альфреда Остина предложил оставить вакантным пост поэта-лауреата и уступил только настоянию Асквита, предложившего кандидатуру Роберта Бриджеса.

Несмотря на эти недоразумения, все же нельзя сказать, что король был безразличен к литературе, писателям или не подозревал о существовании их произведений. Он очень заботился об отборе кандидатов для награждения орденом «За заслуги», включая Харди и Бриджеса, и обязательно наградил бы им Киплинга, Шоу и Хаусмана, но все трое отказались от ордена. С 1890 г. до конца жизни он вел список прочитанных книг, из которого можно сделать вывод, что в среднем он прочитывал одну книгу в неделю. Поскольку ему ежедневно приходилось тратить по нескольку часов на чтение официальных бумаг и газеты «Таймс», то для человека, столь ценившего деревенские развлечения, это весьма значительное достижение. Он с удовольствием читал новые романы Джона Бьюкена, А. Э. У. Мэйсона, К. С. Форестера, Эрнеста Хемингуэя; неоднократно выражая свое неодобрение, он все же прочитал полное, без пропусков, издание «Любовника леди Чаттерлей», привезенное в Балморал одной придворной дамой, придерживавшейся либеральных взглядов. Он также много смеялся над книгой «Некоторые люди» Гарольда Николсона.

Но в основном король читал мемуары и биографии, причем его замечания часто совпадали с чувствами предыдущего Короля-моряка — Вильгельма IV, с его известным высказыванием: «Не знаю человека столь же неприятного и даже опасного, как писатель». К тем, кто ради денег обманывал доверие друзей или злоупотреблял своим официальным положением, он относился с гневным презрением. Настоящую бурю гнева вызвала у него опубликованная в 1920 г. «Автобиография» миссис Асквит. «Король продержал меня почти час, — писал жене Керзон, — все время ругая Марго… Он сурово осуждает Асквита за то, что не прочитал ее скандальную болтовню, и Крюэ — за то, что читал и пропустил».

Он был также шокирован, когда сэр Альмерик Фицрой вскоре после своей отставки с поста секретаря Тайного совета опубликовал два толстых тома, содержащих описание частных бесед автора с министрами и другими официальными лицами более чем за четверть века. Он был не первым из секретарей Тайного совета, кто не смог устоять перед искушением рассказать о том, что мало кому известно. В свое время королеву Викторию точно так же взбесили мемуары Чарлза Гревилла, прослужившего секретарем Тайного совета с 1821 по 1859 г., а его редактору Генри Риву было отказано в рыцарском звании, которое тот должен был получить как регистратор Судебного комитета Тайного совета.

Король также сожалел об обрушившемся на читателей в послевоенную эпоху потоке объемистых мемуаров и дневников, в которых военные и штатские пытались переосмыслить сражения, которые они вели. Полковника Чарлза Репингтона, военного корреспондента «Таймс», он заклеймил как «грубияна и сквернослова», фельдмаршала Френча осудил за то, что из-за него вновь начались «гневные споры и личные ссоры», а книга адмирала Бэкона о Ютландии показалась ему «отвратительной». Тем не менее иногда он даже мечтал о литературной славе, а еще больше — о связанном с этим материальном вознаграждении. Когда Хейг сказал, что ему предложили за мемуары 100 тыс. фунтов, король ответил: «Ну да, а я вот жду, что мне предложат миллион». Он также говорил Болдуину, что мог бы при желании поведать миру о «самых удивительных вещах», о которых ему рассказывали другие министры. «Надеюсь, сэр, — откликнулся Болдуин, — Вы не собираетесь публиковать в прессе автобиографические заметки?» На что король заверил его: «Не собираюсь — до тех пор, пока не разорюсь!»

Любое нарушение доверия, касавшееся его собственной семьи, неизменно вызывало королевскую немилость. Примером тому может послужить один любопытный эпизод, связанный с сэром Фредериком Понсонби и императрицей Пруссии Викторией. В 1901 г., вскоре после восшествия на престол короля Эдуарда VII, Понсонби отправился вместе с ним во Фридрихсхоф, где умирала от рака его сестра-императрица. Во время этого визита императрица послала за Понсонби и попросила увезти с собой в Англию множество писем, которые она писала своей матери, королеве Виктории. После смерти Виктории их вернули из Виндзора, но поскольку в них порой встречались некоторые политические вольности, то перед лицом надвигающейся смерти она захотела убрать эти письма подальше от сына, императора Вильгельма. Понсонби обещал выполнить ее просьбу и перед отъездом с королем в Лондон незаметно добавил к своему багажу две большие коробки с письмами. Необычным является то, что, вернувшись домой, он не отправил их в Королевский архив, а двадцать шесть лет продержал у себя. В 1927 г. Понсонби решил отредактировать и издать подборку писем, хотя было совершенно ясно, что вряд ли он имеет на это право. С некоторой долей вероятности он мог, однако, утверждать, что, если бы императрица не желала их публикации, то могла бы в 1901 г. просто отдать их брату, королю Эдуарду. Хотя у Георга V и были определенные сомнения относительно планов Понсонби, препятствовать он не стал. Книга вышла в 1928 г., вызвав полемику как в Англии, так и в Германии; ссыльный кайзер грозился также подать в суд за нарушение тайны переписки. «Король сначала проявил к книге интерес, — писал позднее Понсонби, — но, когда его сестра принцесса Виктория заклеймила ее как одну из самых отвратительных книг, когда-либо опубликованных, он тоже присоединился к общему хору ее хулителей». Столь скандальная известность, конечно, не укрепляла доверие короля к его столь своевольному «хранителю личного кошелька».

Охраняя репутацию своей бабушки, Георг был вне себя от ярости, когда в 1921 г. вышла в свет книга Литтона Стрэчи «Королева Виктория», которую король нашел чрезвычайно дерзкой. Но когда на его рассмотрение, еще перед публикацией, были переданы завершающие тома написанного Монипенни и Баклем жизнеописания Дизраэли, король проявил себя весьма либеральным цензором. Единственное возражение вызвало у него упоминание о том, что Дизраэли называл королеву Волшебницей; но Розбери объяснил ему, что Дизраэли не проявил здесь неуважения, а просто позаимствовал романтический образ из «Сказочной королевы» Спенсера, и король уступил. На самом деле король был прав, подозревая Дизраэли в легкой насмешке; тем большее значение имеет его отказ от использования права вето. Ту же терпимость Георг проявил, когда его спросили, не возражает ли он против одного замечания Гладстона, которое должно было появиться в написанной Крюэ биографии Розбери: «Одной королевы достаточно, чтобы убить любого». Монарх и сам мог говорить с той же твердостью, как и его бабушка в самые критические моменты; если бы сорок лет назад он не проявил подобной твердости, то сейчас царствовал бы как Альберт I.

Однако самое большое удовольствие доставляли ему не тома воспоминаний, проходивших через руки короля, а собственные альбомы с марками. По его словам, во время войны они спасли ему жизнь, обеспечив необходимый отдых и возможность полностью отвлечься от государственных дел. В мирное время он старался три раза в неделю уделять коллекции несколько послеполуденных часов вместе с ее хранителем сэром Эдвардом Бэконом. Королю нравилось его общество, и, узнав, что у хранителя слабые легкие, он купил ему отороченное мехом пальто с каракулевым воротником — чтобы тот не простудился во время путешествий из Кройдона во дворец и обратно. Годфри-Фоссетт, его конюший, также увлекался марками, так что два старых флотских товарища могли обмениваться филателистическими новостями. В 1921 г. король писал ему: «Рад, что ты сумел так дешево купить на аукционе партию марок, но, смотри, не разорись. Ты в курсе, что на прошлой неделе в Париже пара двухцентовиков Британской Гвианы (на конверте) ушла за 5250 фунтов, а гашеный гавайский двухцентовик — за 3894? Чудеса!!!»

Король лично утверждал все новые эскизы марок, выпускавшихся в Великобритании и британских колониях. Уступил он лишь один раз — когда Налоговое управление решило ликвидировать былую монополию де ла Рю на печатание марок и разделить заказ между ним и Гаррисоном. Хотя Гаррисоны уже не одно поколение являлись поставщиками британского двора, в производстве марок им все же не хватало опыта. «По-моему, я у них похож на напыщенную обезьяну», — заметил король, увидев первые опыты Гаррисона, нечеткие и грубые. Тем не менее этот выпуск поступил в почтовое обращение и лишь через год был заменен более изящным клише.

Именно благодаря королю в традицию вошел тот элегантный, строгий дизайн марок, который сохранялся на протяжении всего времени его царствования и еще много лет после него (исключением стала лишь чересчур красочная серия, выпущенная в связи с Британской имперской выставкой 1924 г.). В конце своей жизни король попросил хранителя королевских картин сэра Кеннета (впоследствии лорда) Кларка воспрепятствовать выпуску чересчур ярких марок, иначе Великобритания станет похожа на «нечто смехотворное, вроде Сан-Марино». Тридцать лет спустя, когда Кларк уже был председателем консультативного совета по почтовым маркам, новый министр почт Энтони Веджвуд Бенн проинформировал его, что намерен выпускать в обращение многочисленные серии красочных почтовых марок. «Я сказал ему, — писал Кларк, — что не могу с этим согласиться и подал в отставку, которая была с большой радостью принята. Тогда я рассказал ему историю о короле Георге V — он решил, что я немного свихнулся».

«Принц-консорт чрезвычайно удивил меня своим близким знакомством с тем, что я бы назвал управлением картиной, — записал Фриз после того, как в Королевской академии искусств в 1858 г. была выставлена его картина „День дерби“.

Он рассказал мне, почему я сделал те или иные вещи и как, если произвести определенные изменения, можно было бы помочь достижению поставленной мной цели. Как можно еще лучше уравновесить свет и тени и как достичь еще большей завершенности отдельных частей картины. После закрытия выставки я воспользовался многими предложениями принца, и картина стала гораздо лучше».

Король Георг V не унаследовал от своего деда такого рода аналитических способностей, хотя картина Фриза «Рамсгейтские пески», выставленная на четыре года раньше «Дня дерби» и купленная королевой Викторией, была у него одной из самых любимых. Король повесил ее в личных апартаментах в Букингемском дворце рядом с работами других современников автора, таких как Лэндсир и Винтергальтер, Грант и Филлипс; особенно ему нравилась картина Мейсонье «Ссора» с ее незатейливым бытовым сюжетом. Многие интеллектуалы высокомерно отмечали, что человек, унаследовавший одну из лучших частных коллекций в мире, почему-то окружал себя работами мастеров рангом пониже, однако не следует забывать, что жить среди всех этих картин приходилось именно ему.

Надо сказать, что король весьма гордился доставшимся ему наследием. Во время визита в Национальную галерею он весьма настойчиво уговаривал никак не соглашавшегося сэра Кеннета Кларка стать хранителем королевских картин. Позднее он так описал их разговор:

«— Почему же Вы не можете просто прийти и на меня поработать?

— Потому что у меня не хватит времени как следует выполнять эту работу.

— А почему?

— Видите ли, сэр, картины требуют заботы.

— С ними все в порядке.

— И потом, люди пишут письма — просят прислать информацию насчет этих картин.

— А Вы им не отвечайте. Я хочу, чтобы Вы заняли это место».

Опасения Кларка подтвердились. По просьбе королевы он больше занимался историей Ганноверской династии, нежели состоянием и изучением тех великолепных коллекций, которые были вверены его попечению. Иногда говорят, что королева обладала более высоким художественным вкусом, нежели ее супруг. В сферу ее интересов входили королевская иконография (в особенности та ее часть, что относилась к потомкам Георга III и королевы Шарлотты), мебель и миниатюра, от кукольного домика до безделушек работы Фаберже. Она действительно была увлеченным исследователем, комментатором и классификатором, однако за всю жизнь так и не купила ни одной по-настоящему хорошей или ценной картины, никогда не оказывала покровительства кому-либо из наиболее ярких художников — ее современников. Собственную эрудицию она оценивала весьма высоко. Когда ей сказали, что картина, на которой изображен принц Уэльский Фредерик, играющий на виолончели со своими сестрами, принадлежит кисти Филиппа Мерсье, она высокомерно ответила: «Мы предпочитаем, чтобы автором картины по-прежнему числился Ноллекенс».

Дни, когда король посещал ту или иную выставку, запоминались надолго. На открытии пристройки к галерее «Тэйт» он, стоя перед работами импрессионистов, громко обратился к королеве: «Тут есть над чем посмеяться, Мэй!» В Национальной галерее он погрозил тростью Сезанну, а в другом зале сказал директору: «Уверяю Вас, Тернер был сумасшедшим. Моя бабушка всегда это говорила». Осторожные эксперименты Королевской академии вызвали у него реакцию неприятия: «Никогда не видел худший набор картин. Думаю, современное искусство становится просто ужасным». А когда понадобилось, чтобы он подписал диплом действительного члена Королевской академии Огастесу Джону, король воскликнул: «Как, этот тип?! У меня чертовски много оснований ничего не подписывать». Даже вид школьниц, рисующих букеты цветов, вызывал у него подозрения. «Разве это не бесполезно?» — спрашивал он у министра образования. «Это развивает наблюдательность», — пояснил Г. А. Л. Фишер. «Да, возможно», — уступил король. В конце концов, именно подобные аргументы оправдывали коллекционирование марок — ведь это и интерес к географии.

Инстинктивное неприятие королем современного искусства только усиливалось из-за того, как с ним обходились ведущие художники. Чарлз Симс, выбранный для написания официального портрета монарха, придал суверену элегантную позу, принятую в прошлом веке. Король жаловался, что из-за вывернутых носков ботинок он похож на артиста балета, картину приказал уничтожить — полотно сожгли прямо во дворе Королевской академии. Картину Освальда Бирли, также не удовлетворившую заказчика, постигла не такая суровая участь — ее просто повесили за дверью. Георгу, однако, понравилась композиция Джона Лэвери, изображавшая беседующих короля, королеву и двоих их детей, — сейчас она висит в Национальной портретной галерее. Наблюдая за работой художника в его студии, король выразил желание приложить к ней руку, и ему позволили сделать мазок на ленте ордена Подвязки; королева последовала его примеру. Это дало повод Лэвери напомнить высоким особам, что в свое время Веласкес, рисуя портрет Филиппа IV, позволил королю добавить к портрету своей особы красный крест рыцаря Калатравы.

В глазах короля многие работы были скомпрометированы тем, что их авторы не позаботились правильно изобразить на них ордена и детали военного мундира. В 1931 г. в кафедральном соборе Святого Павла король заметил его настоятелю Инджу, что скульптор, автор мемориального бюста Китченера, расположил ленту ордена Подвязки слишком близко к середине груди. Тем не менее король и сам иногда не чурался художественного вымысла. Когда Норман Уилкинсон написал картину, изображавшую королевскую яхту «Британия» в Соленте, король, признавая, что все передано совершенно точно, попросил художника немного пододвинуть бакен к судну, чтобы казалось, будто «Британия» совершает более крутой разворот. Уилкинсон согласился.

Практичный ум короля проявился и при решении еще одной проблемы, касавшейся произведений искусства. В 1921 г. Стамфордхэм написал от его имени канцлеру Казначейства:

«Король считает, что при разработке новых форм налогообложения стоило бы ввести налог на вывоз из страны произведений искусства. Это дало бы двойной эффект: принесло бы деньги (хотя налоговой службе, возможно, досталось бы совсем немного) и предотвратило бы развитие процесса, который, если его не остановить, постепенно опустошил бы наши Острова, лишив их большей части самых ценных произведений искусства».

К этому моменту огромная покупательная способность Соединенных Штатов проявилась и в том, что многие из находившихся в частном владении сокровищ уже уплыли за океан, так что предложение короля было весьма дальновидным. Однако последующие британские правительства решили эту проблему по-другому — не введением «запретительного» налога, а лицензированием.

«Ездил в „Ковент-Гарден“, смотрел „Фиделио“, — записал король в дневнике. — Какой же он ч-и[129] скучный!» В том же году он четыре раза слушал «Веселую вдову». «В монастырском саду», «Розмари», «Чай для двоих», «Нет, нет, Нанетт!» — все эти мелодии доставляли ему большое удовольствие, хотя король не чурался и классической музыки. «Он просто великолепен, — говорил король после сольного концерта скрипача Кубелика в Сандрингеме, — но все-таки ему не мешало бы подстричься». Типичная вечерняя программа граммофонной музыки начиналась «Ларго» Генделя в исполнении Карузо, далее следовал хор «Аллилуйя», а заканчивался этот домашний концерт записью звуков вечерней зори в Олдершоте.

Музыкальные новации, как правило, вызывали у него раздражение — от американского джаза до опер Рихарда Штрауса. Однажды утром, во время смены караула возле Букингемского дворца, оркестр гренадеров после многомесячных репетиций сыграл отрывки из «Саломеи». Однако король, предпочитавший Иоганна Штрауса, тут же направил дирижеру послание: «Его Величество не знает, что именно сейчас сыграл оркестр, но этого никогда больше не следует играть». Тем не менее по личному распоряжению короля в 1929 г. Делиус стал одним из кавалеров Почета.

Другой заезженной записью, неизменно проигрывавшейся после ужина, была пьеса «Отход транспортного судна» — сентиментальная, волнующая мелодия. Заканчивалась она национальным гимном, при звуках которого все присутствующие в гостиной, включая короля и королеву, вставали. Вообще гимны относились к числу их любимых мелодий, так что Джордж Планк, приглашенный расписать потолок спальни короля в кукольном домике королевы, не долго думая нарисовал на нем беседку из роз, в которой цветы складывались в ноты первой фразы гимна «Боже, храни короля!». В некоторых случаях королю не нравилось, как этот гимн исполняется. «Мне бы хотелось, чтобы музыканты играли помедленнее, — жаловался он сэру Лэндону Рональду в Альберт-холле. Они так спешат, будто хотят побыстрее его закончить, а для меня это очень много значит». Рональд в ответ пояснил, что король Эдуард всегда просил его «играть побыстрее».


Благосклонное отношение короля к театру не распространялось на серьезные пьесы. «Видел „Короля Лира“, — записал он, еще будучи молодым человеком. — Нисколько не понравился». Даже куда более образованная королева Мария лишь в семьдесят семь лет впервые посмотрела постановку «Гамлета». Любопытство привлекло обоих на спектакль «Чудо», в котором дочь герцога Ратлендского леди Диана Купер прекрасно проявила себя в доставшейся ей роли без слов. Однако ее лавры сразу же увяли, когда король пригласил исполнительницу в свою ложу и сказал: «Конечно, Вам не нужно было учить и произносить слова, а это уже полдела». Как и во времена прежних государей, в Балморал иногда приглашались целые театральные труппы. Король был в восторге как от комедий, которые разыгрывали перед ним актеры, так и от их остроумных фраз. «Это правда, что Вам однажды пришлось переодеваться в свинарнике?» — спросил он одного из артистов бродячей труппы. «Да, сэр, — ответил тот, — но, я думаю, это были породистые свиньи».

Король также любил кино, а в последние годы жизни его страсть к кинематографу стала почти единственной. Он с удовольствием смотрел такие популярные фильмы, как «Багровый цвет», однако в угоду жене отвергал все картины, считавшиеся нескромными или с оттенком двусмысленности (во время спектакля «Нет, нет, Нанетт!» королева отворачивалась, чтобы не видеть артисток кордебалета, одетых в совершенно закрытые купальные костюмы образца 1925 г.). Однажды король наложил весьма неожиданный запрет: он не захотел смотреть документальные фильмы о своей империи, поскольку «и так видел и слышал [о ней] достаточно». Все, что касалось кораблей, трогало его сердце, однако и здесь были исключения. Он лично сделал выговор директору Итона за то, что он разрешил показ в своем заведении фильма «Броненосец „Потемкин“». Клод Эллиот, однако, возразил, что мальчикам полезно увидеть новую технику кино, даже если она пришла из Советской России. «Чепуха, — ответил король, — мальчикам как раз вредно видеть мятежи, в особенности бунты на корабле».

Некоторые из подданных короля, несомненно, были разочарованы почти полным безразличием монарха к изящным искусствам, однако гораздо большее их число радовалось его благосклонному отношению к спорту. Когда лорд Брейбурн, губернатор Бомбея, купил скаковую лошадь, чтобы выступать с нею на местных состязаниях, Уиграм сказал ему: «Король совершенно уверен, что губернатор, принимающий участие в местных развлечениях, будет гораздо увереннее чувствовать себя с населением провинции». Скачки являлись одним из немногих публичных мероприятий, где короля можно было увидеть смеющимся: верный признак того, что он мог считаться истинным сыном своего отца.

В вопросе о скачках мнение семьи разделилось. Король Эдуард, трижды выигрывавший дерби,[130] не имел причины как-то препятствовать своим детям, увлекавшимся скачками. В отличие от него королева Виктория была против, потому своему внуку в день его 20-летия направила такое назидательное послание: «Что касается пари и тому подобных вещей, то нет конца череде разорившихся молодых и не очень молодых людей, разбитых родительских сердец и втоптанных в грязь великих имен и титулов». Действительно, разразился настоящий скандал, когда принц Фрэнсис Текский на скачках в Каррике в одном-единственном заезде проиграл 10 тыс. фунтов, так что его зятю поневоле пришлось вмешаться в этот конфликт. После смерти короля Эдуарда многие боялись, что новый суверен или сократит, или вовсе ликвидирует королевскую конюшню. Он, однако, ничего подобного не сделал, движимый как сентиментальными, так и чисто экономическими соображениями. Его отец зарекомендовал себя как один из самых успешных конезаводчиков своего поколения. За все годы он выиграл призов на общую сумму 146 128 фунтов, получил за услуги производителей 269 495 фунтов и еще 77 000 выручил от продаж: в общей сложности почти полмиллиона — а ведь тогда каждый фунт равнялся золотому соверену.

Хотя королевский тренер Ричард Марш и считал, что король Георг разбирается в лошадях гораздо лучше своего отца, конезаводчиком тот был не слишком удачливым. Классические скачки[131] он выиграл только с тридцать четвертой попытки, когда в 1928 г. его гнедая кобыла по кличке Быстрая взяла приз в одну тысячу гиней; тем не менее он никогда не винил за плохие выступления ни тренера, ни жокея. На дерби 1913 г. с ним произошел один весьма неприятный эпизод. На площадке, простирающейся вокруг Тоттенхэмского угла, одна храбрая, но недалекая суффражистка покончила с собой, бросившись под копыта королевского жеребца по кличке Энмер — назван был в честь деревушки, которая входит в состав Сандрингемского поместья. Душевные муки, испытанные королем, еще больше увеличила присланная ему на следующее утро записка: «Кое-кто спрашивает, собирается ли Ваше Величество надеть сегодня в Эпсоме цилиндр». Король гневно приписал внизу: «Кто эти идиоты? На состязаниях в Эпсоме всегда надевают цилиндр».

Не получая больших призов, король тем не менее наслаждался царившим на состязаниях духом товарищества. По заведенной еще его отцом традиции он в День дерби устраивал в Букингемском дворце обед для членов Жокей-клуба.[132] Другим ежегодным мероприятием был проводившийся в течение нескольких дней прием в Виндзорском замке по случаю скачек в Аскоте; если же король еще и оказывался победителем, то каждая из присутствовавших там женщин получала в подарок брошь с цветами его жокея — пурпурным, алым и золотым. У непочтительной Нэнси Астор подобные сувениры вызывали только иронию. «Вы становитесь ужасно важным, — как-то сказала она в Аскоте герцогу Роксбургскому, — все время не отходите от королевской трибуны. Вам бы быть придворным дантистом!» К явному удовольствию короля, Роксбург возразил: «Если бы мне когда-нибудь пришлось вырывать у короля зубы, то я бы обязательно обратился к Вам за веселящим газом».

Король также с удовольствием ездил к герцогу Ричмондскому — на скачки в Гудвуд, а иногда и к лорду Дерби — когда разыгрывался Большой национальный приз. Герцог, довольно прижимистый хозяин, обычно на прощание потчевал гостей вареным мясом из бульона и морковью. Однажды во время недели скачек его сын убедил семейного дворецкого господина Маршалла носить с собой шагомер. Выяснилось, что за один только день тот прошел девятнадцать с половиной миль. В 1924 г. королевские визиты в Ноусли и Гудвуд были омрачены срочными государственными делами. В обоих случаях еще перед началом скачек понадобилось срочно собрать Тайный совет: в марте — чтобы дать правительству чрезвычайные полномочия на случай ожидавшейся забастовки транспортников; в июле — чтобы утвердить границу между Северной Ирландией и Ирландским свободным государством. Годом позже в Гудвуде, когда намеченная забастовка угольщиков потребовала еще одного чрезвычайного заседания Тайного совета, король снова предложил провести его в гостиной своего радушного хозяина. Однако педантичный министр внутренних дел сэр Уильям Джойнсон-Хикс решил, что страна может быть шокирована подобной вольностью. Тогда королю пришлось оторваться от скачек и вернуться в Лондон. «Везет же мне!» — записал он в дневнике. К концу своего царствования он стал гораздо смелее. Когда Болдуин уже в третий раз стал премьером, король заявил ему о своей надежде на то, что преобразование кабинета будет завершено до первоиюльских состязаний в Ньюмаркете.

А вот как игрок он, напротив, с годами стал рисковать все меньше и меньше. «Поставил 300 фунтов на победу Лемберга, — писал он о состязаниях в Гудвуде 1909 г. — Тот проиграл». На следующий год, на гандикапе в Эпсоме он заключил тройное пари[133] на принадлежавшую его отцу Минору — победительницу дерби — и снова проиграл. Тем не менее в 1924 году он поставил… один фунт стерлингов на Мастера Роберта, который выиграл Большой национальный приз при ставке 25 к 1. Вероятно, в 1928 г. ставка была значительно больше, поскольку по возвращении из Оукса он записал о поражении Быстрой: «Мы вернулись домой, став мудрее и определенно беднее». Как и большинство непрофессиональных игроков, король вряд ли получал из сезона в сезон постоянную прибыль, однако тешил себя иллюзиями, что его выигрышей достаточно для пополнения коллекции марок.

Увлечение короля спортом не ограничивалось посещением букмекерской конторы. Он был спортсменом и в другом, ныне устаревшем смысле — то есть не просто активным зрителем. В парусном спорте и стрельбе он мог затмить в королевстве едва ли не любого. Ни то, ни другое его увлечение не выставлялось напоказ, однако мастерство короля вызывало интерес и восхищение у миллионов его подданных, которым никогда не доводилось ловить ветер в паруса или хотя бы видеть, как летящие высоко в небе фазаны один за другим замертво падают на землю. Охота оставалась его первой любовью, но перед тем, как куропатки начинали манить его на север, к Гудвуду и Балморалу, король проводил прекрасную неделю в Каузе.

«Мимо нас только что прошла „Британия“, — записала королева в один из таких августовских дней, — и я заметила, что король сильно вымок и продрог в своей штормовке, — что за странный способ так развлекаться». Построенный в 1892 г. для принца Уэльского, позднее ставшего королем Эдуардом, одномачтовый парусник «Британия» за первые пять лет участия в гонках выиграл первый приз в 122 из 289 стартов. Затем принц выставил его на продажу, оскорбленный безобразным поведением кайзера, увидевшего в парусных гонках хорошую возможность досадить своему дяде. «Регата была для меня прекрасным развлечением, — жаловался принц. — Однако с тех пор, как кайзер захватил здесь командование, она стала настоящей мукой». После этого яхта сменила несколько владельцев. Одним из них был Джон Лоусон Джонстон, производитель «Воврила» — мясного экстракта для бульона. Другим стал финансист Э. Т. Хули, как говорят, расставшийся со своим приобретением после того, как обнаружил, что у него нет трубы (в своем вечном стремлении к респектабельности Хули до этого купил Энмер-Холл, но его уговорили перепродать его принцу Уэльскому; в честь бриллиантового юбилея королевы он также подарил собору Святого Павла золотое блюдо для причастия). В конце концов, король Эдуард в 1902 г. вновь приобрел свою бывшую собственность, и в течение одиннадцати последующих лет «Британия» использовалась как прогулочная яхта.

В 1913 г. король Георг переоснастил ее в крейсерскую яхту, но лишь после войны началась ее вторая гоночная карьера, не менее блестящая, чем первая. «Я очень горжусь тем, что моя яхта в свои 39 лет находится в таком прекрасном состоянии», — писал он в августе 1932 г. Два года спустя уже отмечал, что «Британия» с 1892 г. участвовала в 569 гонках, выиграла 231 первый приз и 124 других. Иногда он сам становился за штурвал: издалека была заметна его фигура в белом фланелевом костюме и морской бескозырке. Однако чаще он передавал штурвал более опытному капитану, сэру Филиппу Ханлоку. Король любил выигрывать гонки, но умел и с достоинством проигрывать. Избавленный от приступов морской болезни, преследовавших его на больших суднах, он наслаждался шутками и разговорами моряков, растерянностью побежденных и собственной отрешенностью от государственных дел. Здесь он поистине становился Королем-моряком. Королева осмеливалась подниматься на борт яхты лишь в самые спокойные дни; в остальное время она разъезжала по острову Уайт, посещая церкви, деревенские дома и антикварные лавки.

В 1935 г. накануне серебряного юбилея короля английские яхтсмены обратились к нему с предложением подарить новую яхту. Король отказался. «Пока я жив, — ответил он, — мне нужна только „Британия“». На следующий год он умер. Рано утром 10 июля 1936 г. «Британия» была отбуксирована в открытое море к югу от острова Уайт и там затоплена.

Загрузка...